Вампирские архивы: Книга 2. Проклятие крови

Пензлер Отто

Роман Виктор

Бенсон Эдвард

Коппер Бэзил

Кроуфорд Фрэнсис Мэрион

Джеймс Монтегю Роддс

Уэллман Мэнли Уэйд

Дерлет Август

Эскью Элис

Эскью Клод

Стокер Брэм

Блэквуд Элджернон

Уотсон Генри Бреретон Марриот

Неруда Ян

Смит Кларк Эштон

Татл Лиза

Коулс Фредерик

Килворт Гарри

Старки Уолтер

О'Салливан Винсент

Форчун Дион

Уоррелл Эверил

Турзилло Мэри

Хирн Лафкадио

Тем Стив Резник

Ли Танит

Стэблфорд Брайан

Уилсон Фрэнсис Пол

Конан Дойл Артур

Бэринг-Гулл Сэбайн

Баркер Клайв

Хорлер Сидни

Кейв Хью

Ли Вернон

Мопассан Ги де

Лейбер Фриц

Блох Роберт

Дозуа Гарднер

Данн Джек

Ламли Брайан

Брэдбери Рэй

Тримейн Питер

Лаймон Ричард

Симмонс Дэн

Уилсон Гэхан

Знак вампира

 

 

Артур Конан Дойл

 

Артур Конан Дойл полагал, что самое значительное в его художественной прозе — это исторические романы «Майках Кларк» (1889), «Белый отряд» (1892) и «Сэр Найджел» (1906), а также сборник рассказов «Подвиги бригадира Жерара» (1896). Среди нехудожественных сочинений самыми важными писатель считал работы о спиритизме, изучением которого он с невероятным энтузиазмом занимался в последние двадцать лет своей жизни, посвятив этому львиную долю своего состояния и написав ряд больших и малых трудов на эту тему.

Думая так, он, несомненно, заблуждался, ибо высшим его литературным достижением был Шерлок Холмс — вероятно, самый знаменитый персонаж из всех, когда-либо созданных писательским воображением. Впервые он появился в «Этюде в багровых тонах» (1887), за которым вскоре последовал «Знак четырех» (1890). Ни одна из этих повестей, впрочем, не имела решающего значения для судьбы детективного жанра; лишь с публикацией в «Стрэнд мэгэзин» в июле 1891 года рассказа «Скандал в Богемии» самый известный в мире частный детектив по-настоящему обрел своего читателя. Появления каждой новой истории о Холмсе публика ожидала с таким нетерпением, что накануне выхода очередного номера журнала у киосков выстраивались очереди из сгоравших от любопытства читателей.

Одна из самых знаменитых холмсовских максим гласит: «Отбросьте все, что не могло иметь места, и останется один-единственный факт, который и есть истина». Этот принцип наглядно проиллюстрирован в нижеследующем рассказе.

«Вампир в Суссексе» впервые был напечатан в «Стрэнд мэгэзин» в январе 1924 года; позднее вошел в авторский сборник «Архив Шерлока Холмса» (Лондон: Джон Меррей, 1927).

 

Вампир в Суссексе (© Перевод Н. Дехтеревой.)

Холмс внимательно прочел небольшую, в несколько строк записку, доставленную вечерней почтой, и с коротким, сухим смешком, означавшим у него веселый смех, перекинул ее мне.

— Право, трудно себе представить более нелепую мешанину из современности и Средневековья, трезвейшей прозы и дикой фантазии. Что вы на это скажете, Уотсон?

В записке стояло:

Олд-Джюри, 46
Моррисон, Моррисон и Додд

19 ноября

Касательно вампиров

Сэр!

Наш клиент мистер Роберт Фергюсон, компаньон торгового дома «Фергюсон и Мюирхед, поставщики чая» на Минсинг-лейн, запросил нас касательно вампиров. Поскольку наша фирма занимается исключительно оценкой и налогообложением машинного оборудования, вопрос этот едва ли относится к нашей компетенции, и мы рекомендовали мистеру Фергюсону обратиться к Вам.

У нас свежо в памяти Ваше успешное расследование дела Матильды Бриге.

С почтением, сэр,

— Матильда Бриге, друг мой Уотсон, отнюдь не имя молоденькой девушки, — проговорил Холмс задумчиво. — Так назывался корабль. В истории с ним немалую роль сыграла гигантская крыса, обитающая на Суматре. Но еще не пришло время поведать миру те события… Так что же нам известно о вампирах? Или и к нашей компетенции это не относится? Конечно, все лучше скуки и безделья, но, право, нас, кажется, приглашают в сказку Гримма. Протяните-ка руку, Уотсон, посмотрим, что мы найдем под буквой «В».

Откинувшись назад, я достал с полки за спиной толстый справочник. Кое-как приладив его у себя на колене, Холмс любовно, смакуя каждое слово, проглядывал собственные записи своих подвигов и сведений, накопленных им за долгую жизнь.

— «Глория Скотт»… — читал он. — Скверная была история с этим кораблем. Мне припоминается, что вы, Уотсон, запечатлели ее на бумаге, хотя результат ваших трудов не дал мне основания поздравить вас с успехом… «Гила, или Ядовитая ящерица»… Поразительно интересное дело. «Гадюки»… «Виктория, цирковая прима»… «Виктор Линч, подделыватель подписей»… «Вигор, Хаммерсмитское чудо»… «Вандербильт и медвежатник»… Ага! Как раз то, что нам требуется. Спасибо старику — не подвел. Другого такого справочника не сыщешь. Слушайте, Уотсон: «Вампиры в Венгрии». А вот еще: «Вампиры в Трансильвании».

С выражением живейшего интереса он листал страницу за страницей, читая с большим вниманием, но вскоре отшвырнул книгу и сказал разочарованно:

— Чепуха, Уотсон, сущая чепуха. Какое нам дело до разгуливающих по земле мертвецов, которых можно загнать обратно в могилу, только вбив им кол в сердце? Абсолютная ерунда.

— Но, позвольте, вампир не обязательно мертвец, — запротестовал я. — Такими делами занимаются и живые люди. Я, например, читал о стариках, сосавших кровь младенцев в надежде вернуть себе молодость.

— Совершенно правильно. Здесь эти сказки тоже упоминаются. Но можно ли относиться к подобным вещам серьезно? Наше агентство частного сыска обеими ногами стоит на земле и будет стоять так и впредь. Реальная действительность — достаточно широкое поле для нашей деятельности, с привидениями к нам пусть не адресуются.

Полагаю, что мистера Роберта Фергюсона не следует принимать всерьез. Не исключено, что вот это письмо писано им самим, быть может, оно прольет свет на обстоятельства, явившиеся причиной его беспокойства.

Холмс взял конверт, пришедший с той же почтой и пролежавший на столе незамеченным, пока шло чтение первого письма. Он принялся за второе послание с веселой, иронической усмешкой, но постепенно она уступила место выражению глубочайшего интереса и сосредоточенности. Дочитав до конца, он некоторое время сидел молча, погруженный в свои мысли; исписанный листок свободно повис у него в пальцах. Наконец, вздрогнув, Холмс разом очнулся от задумчивости.

— Чизмен, Лемберли. Где находится Лемберли?

— В Суссексе, к югу от Хоршема.

— Не так уж далеко. Ну а что такое Чизмен?

— Я знаю Лемберли — провинциальный уголок. Сплошь старые, многовековой давности дома, носящие имена первых хозяев — Чизмен, Одли, Харви, Карритон; сами люди давно забыты, но имена их живут в построенных ими домах.

— Совершенно верно, — ответил Холмс сухо. Одной из странностей этой гордой, независимой натуры была способность с необычайной быстротой запечатлевать в своем мозгу всякое новое сведение, но редко признавать заслугу того, кто его этим сведением обогатил. — К концу расследования мы, вероятно, узнаем очень многое об этом Чизмене в Лемберли. Письмо, как я и предполагал, от Роберта Фергюсона. Кстати, он уверяет, что знаком с вами.

— Со мной?

— Прочтите сами.

Он протянул мне письмо через стол. Адрес отправителя гласил: «Чизмен, Лемберли».

Я стал читать:

Уважаемый мистер Холмс!
Роберт Фергюсон

Мне посоветовали обратиться к Вам, но дело мое столь деликатного свойства, что я затрудняюсь изложить его на бумаге. Я выступаю от имени моего друга. Лет пять тому назад он женился на молодой девушке, уроженке Перу, дочери перуанского коммерсанта, с которым познакомился в ходе переговоров относительно импорта нитратов. Молодая перуанка очень хороша собой, но ее иноземное происхождение и чуждая религия привели к расхождению интересов и чувств между мужем и женой, и любовь моего друга к жене стала несколько остывать. Он даже готов был считать их союз ошибкой. Он видел, что некоторые черты ее характера навсегда останутся для него непостижимыми. Все это было особенно мучительно потому, что эта женщина, по-видимому, необычайно любящая и преданная ему супруга.

Перехожу к событиям, которые надеюсь изложить точнее при встрече. Цель этого письма — лишь дать общее о них представление и выяснить, согласны ли Вы заняться этим делом. Последнее время жена моего друга стала вести себя очень странно, поступки ее шли совершенно вразрез с ее обычно мягким и кротким нравом. Друг мой женат вторично, и от первого брака у него есть пятнадцатилетний сын — очаровательный мальчик, с нежным, любящим сердцем, несмотря на то что несчастный случай еще в детстве сделал его калекой. Теперешняя жена моего друга дважды и без малейшего повода набрасывалась на бедного ребенка с побоями. Один раз ударила его палкой по руке с такой силой, что от удара остался большой рубец.

Но все это не столь существенно по сравнению с ее отношением к собственному ребенку, прелестному мальчугану, которому не исполнилось и года. Как-то кормилица на несколько минут оставила его в детской одного. Громкий, отчаянный крик младенца заставил ее бегом вернуться назад. И тут она увидела, что молодая мать, прильнув к шейке сына, впилась в нее зубами: на шейке виднелась ранка, из нее текла струйка крови. Кормилица пришла в неописуемый ужас и хотела тотчас позвать хозяина, но женщина умолила ее никому ничего не говорить и даже заплатила пять фунтов за ее молчание. Никаких объяснений засим не последовало, и дело так и оставили.

Но случай этот произвел страшное впечатление на кормилицу. Она стала пристально наблюдать за хозяйкой и не спускала глаз со своего питомца, к которому испытывала искреннюю привязанность. При этом ей казалось, что и хозяйка, в свою очередь, непрерывно за ней следит — стоило кормилице отойти от ребенка, как мать немедленно к нему кидалась. День и ночь кормилица стерегла дитя, день и ночь его мать сидела в засаде, как волк, подстерегающий ягненка. Конечно, мои слова кажутся Вам совершенно невероятными, но, прошу Вас, отнеситесь к ним серьезно, быть может, от этого зависят и жизнь ребенка, и рассудок его отца.

Наконец наступил тот ужасный день, когда стало невозможно что-либо скрывать от хозяина. Нервы кормилицы сдали, она чувствовала, что не в силах выдержать напряжение, и во всем ему призналась. Отцу ребенка ее рассказ показался таким же бредом, каким он, вероятно, кажется и Вам. Мой друг никогда не сомневался, что жена искренне и нежно его любит и что, если не считать этих двух нападений на пасынка, она такая же нежная, любящая мать. Разве могла она нанести рану своему собственному любимому дитяти? Мой друг заявил кормилице, что все это ей померещилось, что ее подозрения — плод больного воображения и что он не потерпит столь злостных поклепов на свою жену. Во время их разговора раздался пронзительный детский крик. Кормилица вместе с хозяином кинулась в детскую. Представьте себе чувства мужа и отца, когда он у видел, что жена, отпрянув от кроватки, поднимается с колен, а на шее ребенка и на простынке — кровь. С криком ужаса он повернул лицо жены к свету — губы ее были окровавлены. Сомнений не оставалось: она пила кровь младенца.

Таково положение дел. Сейчас несчастная сидит, запершись в своей комнате. Объяснения между супругами не произошло. Муж едва ли не потерял рассудок. Он, как и я, плохо осведомлен о вампирах, собственно, кроме самого слова, нам ровно ничего не известно. Мы полагали, что это всего-навсего нелепое, дикое суеверие, не имеющее места в нашей стране. И вдруг в самом сердце Англии, в Суссексе… Все эти происшествия мы могли бы обсудить завтра утром. Согласны ли Вы меня принять? Согласны ли употребить свои необычайные способности в помощь человеку, на которого свалилась такая беда? Если согласны, то, прошу Вас, пошлите телеграмму на имя Фергюсона (Чизмен, Лемберли), и к десяти часам я буду у Вас.

С уважением

P. S. Если не ошибаюсь, Ваш друг Уотсон и я однажды встретились в матче регби: он играл в команде Блэкхита, я — в команде Ричмонда. Это единственная рекомендация, которой я располагаю.

— Отлично помню, — сказал я, откладывая письмо в сторону. — Верзила Боб Фергюсон, лучший трехчетвертной, каким могла похвастать команда Ричмонда. Славный, добродушный малый. Как это похоже на него — так близко принимать к сердцу неприятности друга.

Холмс посмотрел на меня пристально и покачал головой.

— Никогда не знаешь, чего от вас ожидать, Уотсон, — сказал он. — В вас залежи еще не исследованных возможностей. Будьте добры, запишите текст телеграммы: «Охотно беремся расследование вашего дела».

— «Вашего» дела?

— Пусть не воображает, что наше агентство — приют слабоумных. Разумеется, речь идет о нем самом. Пошлите ему телеграмму, и до завтрашнего дня оставим все эти дела в покое.

На следующее утро, ровно в десять часов, Фергюсон вошел к нам в комнату. Я помнил его высоким, поджарым, руки и ноги как на шарнирах, плюс ко всему поразительное проворство, не раз помогавшее ему обставлять коллег из команды противника. Да, грустно встретить жалкое подобие того, кто когда-то был великолепным спортсменом, которого ты знавал в расцвете сил. Могучее, крепко сбитое тело как будто усохло, льняные волосы поредели, плечи ссутулились. Боюсь, я своим видом вызвал в нем те же чувства.

— Рад вас видеть, Уотсон, — сказал он. Голос у него остался прежний — густой и добродушный. — Вы не совсем похожи на того молодца, которого я перебросил за канат прямо в публику в «Старом Оленьем Парке». Думаю, и я порядком изменился. Но меня состарили последние несколько дней. Из телеграммы я понял, мистер Холмс, что мне нечего прикидываться, будто я выступаю от имени другого лица.

— Всегда лучше действовать напрямик, — заметил Холмс.

— Согласен. Но поймите, каково это — говорить такие вещи о своей жене, о женщине, которой долг твой велит оказывать помощь и покровительство! Что мне предпринять? Неужели отправиться в полицию и все им выложить? Ведь и дети нуждаются в защите! Что же это с ней такое, мистер Холмс? Безумие? Или это у нее в крови? Сталкивались ли вы с подобными случаями? Ради всего святого, подайте совет. Я просто голову потерял.

— Вполне вас понимаю, мистер Фергюсон. А теперь сядьте, возьмите себя в руки и ясно отвечайте на мои вопросы. Могу вас заверить, что я далек от того, чтобы терять голову, и очень надеюсь, что мы найдем способ разрешить ваши трудности. Прежде всего скажите, какие меры вы приняли? Ваша жена все еще имеет доступ к детям?

— Между нами произошла ужасная сцена. Поймите, жена моя человек добрый, сердечный — на свете не сыщешь более любящей, преданной жены. Для нее было тяжким ударом, когда я раскрыл ее страшную, невероятную тайну. Она даже ничего не пожелала сказать. Ни слова не ответила мне на мои упреки — только глядит, и в глазах дикое отчаяние. Потом бросилась к себе в комнату и заперлась. И с тех пор отказывается меня видеть. У нее есть горничная по имени Долорес, служила у нее еще до нашего брака, скорее подруга, чем служанка. Она и носит жене еду.

— Значит, ребенку не грозит опасность?

— Миссис Мэйсон, кормилица, поклялась, что не оставит его без надзора ни днем ни ночью. Я ей полностью доверяю. Я больше тревожусь за Джека, я вам писал, что на него дважды было совершено настоящее нападение.

— Однако никаких увечий не нанесено?

— Нет. Но ударила она его очень сильно. Поступок вдвойне жестокий, ведь мальчик — жалкий, несчастный калека. — Обострившиеся черты лица Фергюсона как будто стали мягче, едва он заговорил о старшем сыне. — Казалось бы, несчастье этого ребенка должно смягчить сердце любого: Джек в детстве упал и повредил себе позвоночник. Но сердце у мальчика просто золотое.

Холмс взял письмо Фергюсона и стал его перечитывать.

— Кроме тех, кого вы назвали, кто еще живет с вами в доме?

— Две служанки, они у нас недавно. В доме еще ночует конюх Майкл. Остальные — это жена, я, старший мой сын Джек, потом малыш, горничная Долорес и кормилица миссис Мэйсон. Больше никого.

— Насколько я понял, вы мало знали вашу жену до свадьбы?

— Мы были знакомы всего несколько недель.

— А Долорес давно у нее служит?

— Несколько лет.

— Значит, характер вашей жены лучше известен горничной, чем вам?

— Да, пожалуй.

Холмс что-то записал в свою книжку.

— Полагаю, в Лемберли я смогу оказаться более полезным, чем здесь. Дело это, безусловно, требует расследования на месте. Если жена ваша не покидает своей комнаты, наше присутствие в доме не причинит ей никакого беспокойства и неудобств. Разумеется, мы остановимся в гостинице.

Фергюсон издал вздох облегчения.

— Именно на это я и надеялся, мистер Холмс. С вокзала Виктория в два часа отходит очень удобный поезд — если это вас устраивает.

— Вполне. Сейчас в делах у нас затишье. Я могу целиком посвятить себя вашей проблеме. Уотсон, конечно, поедет тоже. Но прежде всего я хотел бы уточнить некоторые факты. Итак, несчастная ваша супруга нападала на обоих мальчиков — и на своего собственного ребенка и на вашего старшего сынишку?

— Да.

— Но по-разному. Вашего сына она только избила.

— Да, один раз палкой, другой раз била прямо руками.

— Она вам объяснила свое поведение в отношении пасынка?

— Нет. Сказала только, что ненавидит его. Все повторяла: «Ненавижу, ненавижу…»

— Ну, с мачехами это случается. Ревность задним числом, если можно так выразиться. А как она по натуре — ревнивая?

— Очень. Она южанка, ревность у нее такая же яростная, как и любовь.

— Но мальчик — ведь ему, вы сказали, пятнадцать лет, и если физически он неполноценен, тем более, вероятно, высоко его умственное развитие, — разве он не дал вам никаких объяснений?

— Нет. Сказал, что это без всякой причины.

— А какие отношения у них были прежде?

— Они всегда друг друга недолюбливали.

— Вы говорили, что мальчик ласковый, любящий.

— Да, трудно найти более преданного сына. Он буквально живет моей жизнью, целиком поглощен тем, чем я занят, ловит каждое мое слово.

Холмс снова что-то записал себе в книжку. Некоторое время он сосредоточенно молчал.

— Вероятно, вы были очень близки с сыном до вашей второй женитьбы — постоянно вместе, все делили?

— Мы почти не разлучались.

— Ребенок с такой чувствительной душой, конечно, свято хранит память матери?

— Да, он ее не забыл.

— Должно быть, очень интересный, занятный мальчуган. Еще один вопрос касательно побоев. Нападение на младенца и на старшего мальчика произошло в один и тот же день?

— В первый раз — да. Ее словно охватило безумие, и она обратила свою ярость на обоих. Второй раз пострадал только Джек, со стороны миссис Мэйсон никаких жалоб относительно малыша не поступало.

— Это несколько осложняет дело.

— Не совсем вас понимаю, мистер Холмс.

— Возможно. Видите ли, обычно сочиняешь себе временную гипотезу и выжидаешь, пока полное знание положения вещей не разобьет ее вдребезги. Дурная привычка, мистер Фергюсон, что и говорить, но слабости присущи человеку. Боюсь, ваш старый приятель Уотсон внушил вам преувеличенное представление о моих научных методах. Пока я могу вам только сказать, что ваша проблема не кажется мне неразрешимой и что к двум часам мы будем на вокзале Виктория.

Был тусклый, туманный ноябрьский вечер, когда, оставив наши чемоданы в гостинице «Шахматная доска» в Лемберли, мы пробирались через суссекский глинозем по длинной, извилистой дороге, приведшей нас в конце концов к старинной ферме, владению Фергюсона, — широкому, расползшемуся во все стороны дому, с очень древней средней частью и новехонькими боковыми пристройками. На остроконечной крыше, сложенной из хоршемского горбыля и покрытой пятнами лишайника, поднимались старые, тюдоровские трубы. Ступени крыльца покривились, на старинных плитках, которыми оно было вымощено, красовалось изображение человека и сыра — «герб» первого строителя дома. Внутри под потолками тянулись тяжелые дубовые балки, пол во многих местах осел, образуя глубокие кривые впадины. Всю эту старую развалину пронизывали запахи сырости и гнили.

Фергюсон провел нас в большую, просторную комнату, помещавшуюся в центре дома. Здесь в огромном старомодном камине с железной решеткой, на которой стояла дата «1670», полыхали толстые поленья.

Осмотревшись, я увидел, что в комнате царит смесь различных эпох и мест. Стены, до половины обшитые дубовой панелью, относились, вероятно, к временам фермера-йомена, построившего этот дом в семнадцатом веке. Но по верхнему краю панели висело собрание со вкусом подобранных современных акварелей, а выше, там, где желтая штукатурка вытеснила дуб, расположилась отличная коллекция южноамериканской утвари и оружия — ее, несомненно, привезла с собой перуанка, что сидела сейчас запершись наверху, в своей спальне. Холмс быстро встал и с живейшим любопытством, присущим его необыкновенно острому уму, внимательно рассмотрел всю коллекцию. Когда он снова вернулся к нам, выражение лица у него было серьезное.

— Эге, а это что такое? — воскликнул он вдруг.

В углу в корзине лежал спаниель. Теперь собака с трудом поднялась и медленно подошла к хозяину. Задние ее ноги двигались как-то судорожно, хвост волочился по полу. Она лизнула хозяину руку.

— В чем дело, мистер Холмс?

— Что с собакой?

— Ветеринар ничего не мог понять. Что-то похожее на паралич. Предполагает менингит. Но пес поправляется, скоро будет совсем здоров, правда, Карло?

Опущенный хвост спаниеля дрогнул в знак согласия. Печальные собачьи глаза глядели то на хозяина, то на нас. Карло понимал, что разговор идет о нем.

— Это произошло внезапно?

— В одну ночь.

— И давно?

— Месяца четыре назад.

— Чрезвычайно интересно. Наталкивает на определенные выводы.

— Что вы тут усмотрели, мистер Холмс?

— Подтверждение моим догадкам.

— Ради бога, мистер Холмс, скажите, что у вас на уме? Для вас наши дела, быть может, всего лишь занятная головоломка, но для меня это вопрос жизни и смерти. Жена в роли убийцы, ребенок в опасности… Не играйте со мной в прятки, мистер Холмс. Для меня это слишком важно.

Высоченный регбист дрожал всем телом. Холмс мягко положил ему на плечо руку.

— Боюсь, мистер Фергюсон, при любом исходе дела вас ждут впереди новые страдания, — сказал он. — Я постараюсь щадить вас, насколько то в моих силах. Пока больше ничего не могу добавить. Но надеюсь, прежде чем покинуть этот дом, сообщить вам что-то определенное.

— Дай-то бог! Извините меня, джентльмены, я поднимусь наверх, узнаю, нет ли каких перемен.

Он отсутствовал несколько минут, и за это время Холмс возобновил свое изучение коллекции на стене. Когда наш хозяин вернулся, по выражению его лица было ясно видно, что все осталось в прежнем положении. Он привел с собой высокую, тоненькую, смуглую девушку.

— Чай готов, Долорес, — сказал Фергюсон. — Проследи, чтобы твоя хозяйка получила все, что пожелает.

— Хозяйка больная, сильно больная! — выкрикнула девушка, негодующе сверкая глазами на своего господина. — Еда не ест, сильно больная. Надо доктор. Долорес боится быть одна с хозяйка, без доктор.

Фергюсон посмотрел на меня вопросительно.

— Очень рад быть полезным.

— Узнай, пожелает ли твоя хозяйка принять доктора Уотсона.

— Долорес поведет доктор. Не спрашивает можно. Хозяйка надо доктор.

— В таком случае я готов идти немедленно.

Я последовал за дрожащей от волнения девушкой по лестнице и дальше, в конец ветхого коридора. Там находилась массивная, окованная железом дверь. Мне пришло в голову, что если бы Фергюсон вздумал силой проникнуть к жене, это было бы ему не так легко. Долорес вынула из кармана ключ, и тяжелые дубовые створки скрипнули на старых петлях. Я вошел в комнату, девушка быстро последовала за мной и тотчас повернула ключ в замочной скважине.

На кровати лежала женщина, несомненно, в сильном жару. Она была в забытьи, но при моем появлении вскинула на меня свои прекрасные глаза и смотрела, не отрываясь, со страхом. Увидев, что это посторонний, она как будто успокоилась и со вздохом снова опустила голову на подушку. Я подошел ближе, сказал несколько успокаивающих слов; она лежала не шевелясь, пока я проверял пульс и температуру. Пульс оказался частым, температура высокой, однако у меня сложилось впечатление, что состояние женщины вызвано не какой-либо болезнью, а нервным потрясением.

— Хозяйка лежит так один день, два дня. Долорес боится, хозяйка умрет, — сказала девушка.

Женщина повернула ко мне красивое пылающее лицо.

— Где мой муж?

— Он внизу и хотел бы вас видеть.

— Не хочу его видеть, не хочу… — Тут она как будто начала бредить: — Дьявол! Дьявол!.. О, что мне делать с этим исчадием ада!..

— Чем я могу помочь вам?

— Ничем. Никто не может помочь мне. Все кончено. Все погибло… И я не в силах ничего сделать, все, все погибло!..

Она явно находилась в каком-то непонятном заблуждении; я никак не мог себе представить милягу Боба Фергюсона в роли дьявола и исчадия ада.

— Сударыня, ваш супруг горячо вас любит, — сказал я. — Он глубоко скорбит о случившемся.

Она снова обратила на меня свои чудесные глаза.

— Да, он любит меня. А я, разве я его не люблю? Разве не люблю я его так сильно, что готова пожертвовать собой, лишь бы не разбить ему сердца?… Вот как я его люблю… И он мог подумать обо мне такое… мог так говорить со мной…

— Он преисполнен горя, но он не понимает.

— Да, он не в состоянии понять. Но он должен верить!

— Быть может, вы все же повидаетесь с ним?

— Нет, нет! Я не могу забыть те жестокие слова, тот взгляд… Я не желаю его видеть. Уходите. Вы ничем не можете мне помочь. Скажите ему только одно: я хочу, чтобы мне принесли ребенка. Он мой, у меня есть на него права. Только это и передайте мужу.

Она повернулась лицом к стене и больше не произнесла ни слова.

Я спустился вниз. Фергюсон и Холмс молча сидели у огня. Фергюсон угрюмо выслушал мой рассказ о визите к больной.

— Ну, разве могу я доверить ей ребенка? — сказал он. — Разве можно поручиться, что ее вдруг не охватит опять то ужасное, неудержимое желание… Разве могу я забыть, как она тогда поднялась с колен и вокруг ее губ — кровь?

Он вздрогнул, вспоминая страшную сцену.

— Ребенок с миссис Мэйсон, там он в безопасности, там он и останется.

Элегантная горничная, самое современное явление, какое мы доселе наблюдали в этом доме, внесла чай. Пока она хлопотала у стола, дверь распахнулась, и в комнату вошел подросток весьма примечательной внешности — бледнолицый, белокурый, со светло-голубыми беспокойными глазами, которые так и вспыхнули от волнения и радости, едва он увидел отца. Мальчик кинулся к нему, с девичьей нежностью обвил его шею руками.

— Папочка, дорогой! — воскликнул он. — Я и не знал, что ты уже приехал! Я бы вышел тебя встретить. Как я рад, что ты вернулся!

Фергюсон мягко высвободился из объятий сына; он был несколько смущен.

— Здравствуй, мой дружок, — сказал он ласково, гладя льняные волосы мальчика. — Я приехал раньше потому, что мои друзья, мистер Холмс и мистер Уотсон, согласились поехать со мной и провести у нас вечер.

— Мистер Холмс? Сыщик?

— Да.

Мальчик поглядел на нас испытующе и, как мне показалось, не очень дружелюбно.

— А где второй ваш сын, мистер Фергюсон? — спросил Холмс. — Нельзя ли нам познакомиться и с младшим?

— Попроси миссис Мэйсон принести сюда малыша, — обратился Фергюсон к сыну. Тот пошел к двери странной, ковыляющей походкой, и мой взгляд хирурга тотчас определил повреждение позвоночника. Вскоре мальчик вернулся, за ним следом шла высокая, сухопарая женщина, неся на руках очаровательного младенца, черноглазого, золотоволосого — чудесное скрещение рас, саксонской и латинской. Фергюсон, как видно, обожал и этого сынишку, он взял его на руки и нежно приласкал.

— Только представить себе, что у кого-то может хватить злобы обидеть такое существо, — пробормотал он, глядя на небольшой ярко-красный бугорок на шейке этого амура.

И тут я случайно взглянул на моего друга и подивился напряженному выражению его лица — оно словно окаменело, словно было вырезано из слоновой кости. Взгляд Холмса, на мгновение задержавшись на отце с младенцем, был прикован к чему-то, находящемуся в другом конце комнаты. Проследив за направлением этого пристального взгляда, я увидел только, что он обращен на окно, за которым стоял печальный, поникший под дождем сад. Наружная ставня была наполовину прикрыта и почти заслоняла собой вид, и тем не менее глаза Холмса неотрывно глядели именно в сторону окна. И тут он улыбнулся и снова посмотрел на младенца. Он молча наклонился над ним и внимательно исследовал взглядом красный бугорок на мягкой детской шейке. Затем схватил и потряс махавший перед его лицом пухлый, в ямочках кулачок.

— До свидания, молодой человек. Вы начали свою жизнь несколько бурно. Миссис Мэйсон, я хотел бы поговорить с вами с глазу на глаз.

Они встали поодаль и несколько минут о чем-то серьезно беседовали. До меня долетели только последние слова: «Надеюсь, всем вашим тревогам скоро придет конец». Кормилица, особа, как видно, не слишком приветливая и разговорчивая, ушла, унеся ребенка.

— Что представляет собой миссис Мэйсон? — спросил Холмс.

— Внешне она, как видите, не очень привлекательна, но сердце золотое и так привязана к ребенку.

— А тебе, Джек, она нравится?

И Холмс круто к нему повернулся.

Выразительное лицо подростка как будто потемнело. Он затряс отрицательно головой.

— У Джека очень сильны и симпатии и антипатии, — сказал Фергюсон, обнимая сына за плечи. — По счастью, я отношусь к первой категории.

Мальчик что-то нежно заворковал, прильнув головой к отцовской груди. Фергюсон мягко его отстранил.

— Ну беги, Джекки, — сказал он и проводил сына любящим взглядом, пока тот не скрылся за дверью. — Мистер Холмс, — обратился он к моему другу, — я, кажется, заставил вас проехаться попусту. В самом деле, ну что вы можете тут поделать, кроме как выразить сочувствие? Вы, конечно, считаете всю ситуацию слишком сложной и деликатной.

— Деликатной? Безусловно, — ответил мой друг, чуть улыбнувшись. — Но не могу сказать, что поражен ее сложностью. Я решил эту проблему методом дедукции. Когда первоначальные результаты дедукции стали пункт за пунктом подтверждаться целым рядом не связанных между собой фактов, тогда субъективное ощущение стало объективной истиной. И теперь можно с уверенностью заявить, что цель достигнута. По правде говоря, я решил задачу еще до того, как мы покинули Бейкер-стрит, — здесь, на месте, оставалось только наблюдать и получать подтверждение.

Фергюсон провел рукой по нахмуренному лбу.

— Ради бога, Холмс, — сказал он хрипло, — если вы в чем-то разобрались, не томите меня. Как обстоит дело? Как следует поступить? Мне безразлично, каким путем вы добились истины, мне важны сами результаты.

— Конечно, мне надлежит дать вам объяснение, и вы его получите. Но позвольте мне вести дело согласно собственным моим методам. Скажите, Уотсон, в состоянии ли миссис Фергюсон выдержать наше посещение?

— Она больна, но в полном сознании.

— Прекрасно. Окончательно все выяснить мы сможем только в ее присутствии. Поднимемся наверх.

— Но ведь она не хочет меня видеть! — воскликнул Фергюсон.

— Не беспокойтесь, захочет, — сказал Холмс. Он начеркал несколько слов на листке бумаги. — Во всяком случае, у вас, Уотсон, есть официальное право на визит к больной. Будьте так любезны, передайте мадам эту записку.

Я вновь поднялся по лестнице и вручил записку Долорес, осторожно открывшей дверь на мой голос. Через минуту я услышал за дверью возгласы, одновременно радостные и удивленные. Долорес выглянула из-за двери и сообщила:

— Она хочет видеть. Она будет слушать.

По моему знаку Фергюсон и Холмс поднялись наверх. Все трое мы вошли в спальню. Фергюсон шагнул было к жене, приподнявшейся в постели, но она вытянула руку вперед, словно отталкивая его. Он опустился в кресло. Холмс сел рядом с ним, предварительно отвесив поклон женщине, глядевшей на него широко раскрытыми, изумленными глазами.

— Долорес, я думаю, мы можем отпустить… — начал было Холмс. — О, сударыня, конечно, если желаете, она останется, возражений нет. Ну-с, мистер Фергюсон, должен сказать, что человек я занятой, а посему предпочитаю зря время не тратить. Чем быстрее хирург делает разрез, тем меньше боли. Прежде всего хочу вас успокоить. Ваша жена прекрасная, любящая вас женщина, несправедливо обиженная.

С радостным криком Фергюсон вскочил с кресла.

— Докажите мне это, мистер Холмс, докажите, и я ваш должник по гроб жизни!

— Докажу, но при этом буду вынужден причинить вам новые страдания.

— Все остальное безразлично, лишь бы была оправдана моя жена. По сравнению с этим ничто не имеет значения.

— В таком случае разрешите мне изложить вам ход моих умозаключений еще там, на Бейкер-стрит. Мысль о вампирах я почел абсурдной. В практике английской криминалистики подобные случаи места не имели. И в то же время, Фергюсон, вы действительно видели, как ваша жена отпрянула от кроватки сына, видели кровь на ее губах.

— Да, да.

— А вам не пришло в голову, что из ранки высасывают кровь не только для того, чтобы ее пить? Вам не вспоминается некая английская королева, которая высасывала кровь из раны для того, чтобы извлечь из нее яд?

— Яд?

— В доме, где хозяйство ведется на южноамериканский лад, должна быть коллекция оружия — инстинкт подсказал мне это прежде, чем я увидел ее собственными глазами. Мог быть использован, конечно, и какой-либо другой яд, но это первое, что пришло мне на ум. Когда я заметил пустой колчан возле небольшого охотничьего лука, я увидел именно то, что ожидал увидеть. Если младенец был ранен одной из его стрел, смоченных соком кураре или каким-либо другим дьявольским зельем, ему грозила неминуемая смерть, если не высосать яд из ранки.

И потом — собака. Тот, кто задумал пустить в ход такой яд, сперва непременно испытал бы его, чтобы проверить, не утратил ли он свою силу. Случая с собакой я не предвидел, но смысл его разгадал, и этот факт занял свое место в моем логическом построении.

Ну, теперь-то вы поняли? Ваша жена страшилась за младенца. Нападение произошло при ней, и она спасла своему ребенку жизнь. Но она не захотела открыть вам правду, зная, как сильно вы любите мальчика, зная, что это разобьет вам сердце.

— Джекки!..

— Я наблюдал за ним, когда вы ласкали младшего. Его лицо ясно отражалось в оконном стекле там, где закрытая ставня создавала темный фон. Я прочел на этом лице выражение такой ревности, такой жгучей ненависти, какую мне редко доводилось видеть.

— Мой Джекки!

— Отнеситесь к этому мужественно, Фергюсон. Особенно печально, что причина, толкнувшая мальчика на такой поступок, кроется в чрезмерной, нездоровой, маниакальной любви к вам и, возможно, к покойной матери. Душу его пожирает ненависть к этому великолепному ребенку, чье здоровье и красота — прямой контраст с его собственной немощностью.

— Боже правый! Просто невозможно поверить!

— Я сказал правду, сударыня?

Женщина рыдала, зарывшись лицом в подушки. Но вот она повернулась к мужу.

— Как могла я рассказать тебе это, Боб? Нанести тебе такой удар! Я предпочла ждать, пока чьи-нибудь другие уста, не мои, откроют тебе истину. Когда этот джентльмен — он настоящий маг и волшебник — написал, что все знает, я так обрадовалась!

— Мой рецепт юному Джекки — год путешествия по морю, — сказал Холмс, поднимаясь со стула. — Одно мне не совсем ясно, сударыня. Ваш гнев, обрушившийся на Джекки, вполне понятен. И материнскому терпению есть предел. Но как вы решились оставить младенца на эти два дня без своего надзора?

— Я надеялась на миссис Мэйсон. Она знает правду, я ей все сказала.

— Так я и предполагал.

Фергюсон стоял возле кровати, дыхание у него прерывалось, протянутые к жене руки дрожали.

— Теперь, Уотсон, я полагаю, нам пора удалиться со сцены, — шепнул мне Холмс. — Если вы возьмете не в меру преданную Долорес за один локоток, я возьму ее за другой. Ну-с, — продолжал он, когда дверь за нами закрылась, — я думаю, мы можем предоставить им самим улаживать свои отношения.

Мне осталось лишь познакомить читателя с еще одной запиской — Холмс отправил ее в ответ на то послание, с которого этот рассказ начался. Вот она:

Бейкер-стрит
Шерлок Холмс

21 ноября

Касательно вампиров

Сэр!

В ответ на Ваше письмо от 19 ноября сообщаю, что я взял на себя ведение дела мистера Роберта Фергюсона из торгового дома «Фергюсон и Мюирхед, поставщики чая» на Минсинг-лейн, и расследование оного дела дало удовлетворительные результаты.

С благодарностью за рекомендацию остаюсь, сэр, Ваш покорный слуга

 

Сэбайн Бэринг-Гулл

 

Сэбайн Бэринг-Гулд (1834–1924), сын сквайра и внук адмирала из Северного Девона, унаследовал имение размером 3000 акров. Получив звание магистра искусств в Кларк-колледже Кембриджского университета, он стал викарием в городке Хорбери (графство Йоркшир); там он влюбился в одну из прихожанок — прелестную 16-летнюю работницу, которой дал образование и которая в 1868 году стала его женой. В этом браке родилось пятнадцать детей, а само преображение неграмотной юной девушки вдохновило Джорджа Бернарда Шоу на создание «Пигмалиона», сюжет которого позднее лег в основу мюзикла «Моя прекрасная леди».

Хотя скучноватые и набожные романы Бэринг-Гулда сегодня забыты, репутация писателя успешно выдержала проверку временем благодаря его вкладу в сохранение английских народных песен и религиозным гимнам, которые он создал, — таким как заслуженно знаменитые «Христово воинство, вперед!» и «Этот день настал».

Как это ни странно для священника и создателя религиозных сочинений, он также является автором работ по средневековой мифологии, таких как «Книга оборотней» и «Примечательные мифы Средневековья», за которыми последовало несколько серьезных трудов об ужасном и сверхъестественном в культуре.

Рассказ «Мертвый палец» был впервые опубликован в авторском сборнике «Книга привидений» (Лондон: Метуэн, 1904).

 

Мертвый палец (© Перевод С. Теремязевой.)

I

Не могу объяснить, почему Национальная галерея менее популярна, чем, скажем, Британский музей. В Британском музее не так уж много экспонатов, интересных обычному посетителю. Что этот посетитель понимает в первобытных кремневых инструментах и отметках на костях? Или в ассирийской скульптуре? В египетских иероглифах? Древнегреческие и римские статуи холодны и мертвы, а картины Национальной галереи светятся красками и полны жизни. И все же по ее залам бродят лишь отдельные зевающие личности, тогда как Британский музей осаждают толпы любителей древностей, готовые часами бродить по залам, обсуждая время создания и предназначение экспонатов, о которых не имеют ни малейшего понятия.

Я думал об этом однажды утром, сидя в одном из залов картинной галереи на Трафальгарской площади, где находится богатейшее собрание полотен английских мастеров. В то же время мой мозг сверлила другая мысль. Я уже обошел залы зарубежной живописи и сейчас находился там, где висели полотна Рейнольдса, Морланда, Гейнсборо, Констебля и Хогарта. Утро выдалось солнечное, однако ближе к полудню на город опустился темно-коричневый туман, и стало почти невозможно рассмотреть картины и различить оттенки красок. Я очень устал и, опустившись на стул, погрузился в раздумья. Во-первых, я размышлял о том, почему Национальная галерея недостаточно популярна; во-вторых, почему у британской школы живописи не было начального периода, как у школы итальянской или голландской? Живопись, рожденная на Апеннинском полуострове или во Фландрии, развивалась медленно и постепенно, как дитя, и мы можем проследить все этапы ее становления. С английской живописью дело обстоит иначе. Она появляется внезапно, во всей своей зрелой красе. Кто творил до Рейнольдса, Гейнсборо и Хогарта? Картины, висящие в наших домах, подписаны именами знаменитых иностранных художников. Мы украшаем стены портретами кисти Гольбейна, Кнеллера, Ван Дейка и Лели, цветочными натюрмортами Моннуайе. Пейзажи, портреты — все это наносное, привозное. Как так получилось? Неужели у нас не было своих художников? Неужели мода погубила нашу зарождавшуюся живопись, как она погубила в зародыше становление нашего музыкального искусства?

Здесь было о чем подумать. Я погрузился в грезы и рассеянно глядел сквозь коричневую дымку на хогартовский портрет Лавинии Фентон в роли Полли Пичем, не задаваясь вопросом, как эта холодная красота могла в течение тридцати лет возбуждать страстную любовь герцога Болтонского. К действительности меня вернуло странное поведение одной дамы. Как и я, дама сидела на стуле, дожидаясь, когда рассеется туман.

Сначала я не обратил на нее внимания. Я и сейчас не могу припомнить, как она выглядела. Помню только, что она была среднего возраста и одета очень скромно, но прилично. Меня отвлекло от размышлений не ее лицо или платье — я обратил внимание на ее странное поведение.

Она сидела спокойно и безразлично, а потом, обведя глазами зал и не обнаружив ничего интересного среди живописных полотен, принялась изучать меня. Это мне очень не понравилось. Конечно, и кошка может смотреть на короля, а внимание дамы лестно для любого мужчины, однако меня смутило не удовлетворенное тщеславие, а сознание того, что мой вид вызвал у незнакомки сначала изумление, затем легкую тревогу и, наконец, неописуемый ужас.

Ни один мужчина не будет спокойно сидеть, опершись подбородком на ручку зонтика, когда на него взволнованно смотрит красивая дама, пусть даже не очень молодая и не слишком модно одетая. Однако любой мужчина забеспокоится, если во взгляде этой дамы виден ужас.

В чем дело? Я провел рукой по подбородку и верхней губе, проверяя — что было вполне возможно, — не забыл ли я побриться утром, хотя как она могла разглядеть это в таком тумане, оставалось для меня загадкой. Надо сказать, что я порой пренебрегаю бритьем, когда живу в деревне, но в городе — никогда.

Затем в голову пришла другая мысль: не испачкался ли я в чем-то? Может быть, копоть, плавающая в черном лондонском воздухе, похожем на густой гороховый суп, осела мне на нос? Поспешно вынув из кармана шелковый носовой платок, я смочил слюной его уголок и провел по носу и обеим щекам. Затем скосил глаза на даму, проверяя, успокоили ли ее мои действия.

И тут я понял, что ее широко раскрытые глаза смотрят не на мое лицо, а на мою ногу.

Моя нога! Господи боже, что в ней страшного? Утро выдалось пасмурное, ночью шел дождь, и я, признаюсь, слегка подвернул штанины, чтобы не замочить брюки. Обычная вещь, ничего такого, что могло бы заставить даму замереть от ужаса.

Если дело только в этом, я могу и поправить брючины.

Но тут дама быстро встала и пересела на другой стул, подальше, не отрывая взгляда от меня — точнее, от моей ноги на уровне колена. Ее зонтик упал на пол, но она не обратила на это внимания. Вцепившись в сиденье стула, дама старалась отодвинуться как можно дальше.

Мои мысли и чувства пришли в такое смятение, что я позабыл и об истоках английской школы живописи, и об интересе публики к Британскому музею, и о крайней непопулярности Национальной галереи.

Наверное, меня обрызгал проехавший по Оксфорд-стрит кеб, предположил я и поспешно провел рукой по ноге, уже испытывая раздражение, как вдруг моя рука наткнулась на что-то холодное и влажное. Сердце чуть не выпрыгнуло у меня из груди, я вздрогнул и шагнул вперед. Этого дама не выдержала — она с воплем вскочила, замахала руками и вылетела из зала, забыв про зонтик.

В зале в это время находились посетители. Услышав крик, все обернулись и с удивлением посмотрели вслед даме.

Ко мне подошел охранник и спросил, что случилось. Я был так взволнован, что не сразу нашел слова для ответа. Я сказал, что и сам не понимаю, в чем дело, что дама вела себя весьма странно и нужно забрать ее зонтик, поскольку она непременно за ним вернется. Расспросы охранника раздосадовали меня, поскольку не дали возможности немедленно узнать причину переполоха. Мне нужно было выяснить, что так напугало даму, и проверить свою ногу, поскольку я все время чувствовал, как по ней что-то ползет.

Я изнемогал от отвращения, но не мог просто стряхнуть то, что прикасалось ко мне. Мне казалось, что мои руки испачканы, и я мучительно хотел их вымыть, чтобы избавиться — если это возможно — от ощущения какой-то мерзости, приставшей ко мне.

Я опустил глаза и взглянул на свою ногу — ничего. Тогда я подумал наверное, вставая со стула, я махнул полой пальто, и тварь забралась туда. Я быстро снял пальто, несколько раз встряхнул его и вновь осмотрел брюки. На них не было ничего, и ничего не выпало из пальто.

Еще раз внимательно осмотрев одежду, я спешно покинул галерею и почти побежал на вокзал Черинг-Кросс, оттуда — по узкой улочке к зданию отеля «Метрополитен», где разыскал банно-парикмахерское заведение Фолкнера и попросил принести мне побольше горячей воды и мыла. Сунул руку в таз с горячей, насколько можно вытерпеть, водой и принялся изо всех сил тереть кожу карболовым мылом, после чего столь же тщательно оттер ногу, особенно с той стороны, где находился странный предмет. В тот вечер я собирался пойти в театр, а также заказать обратный билет на поезд, однако теперь мне было не до театров. Меня подташнивало от отвращения, стоило вспомнить прикосновение холодной твари. Зайдя в ресторан Гатти, я сделал заказ — не помню, что именно, но когда официант принес кушанья, я почувствовал, что ничего не хочу. Я не мог проглотить ни кусочка, еда вызывала во мне отвращение. Отодвинув тарелки, я сделал несколько глотков кларета, вышел из ресторана и отправился к себе в отель.

Чувствуя себя слабым и разбитым, я швырнул пальто на диван и повалился на кровать.

Трудно объяснить почему, но я упорно не сводил глаз с пальто.

Туман рассеялся, вокруг посветлело — не слишком, но достаточно для лондонца, так что можно было разглядеть свою комнату, словно скрытую за темной завесой.

Не думаю, что меня занимали какие-то мысли. Обычно мой мозг отключается и засыпает только в одном случае — когда я пересекаю Канал, направляясь из Дувра в Кале. Меня укачивает в любую погоду, и тогда я полностью лишаюсь способности мыслить. Но сейчас, валяясь на постели, больной и жалкий, я впал в такое же состояние. Однако длилось это недолго.

Ибо я увидел нечто такое, что заставило меня потерять дар речи.

Сначала мне показалось, что карман пальто слегка оттопырился. Я не обратил на это внимания, решив, что пальто сползает с дивана на пол и его полы шевелятся. Однако вскоре я понял, что это не так. Что-то явно пыталось выбраться из кармана наружу. Оно поднималась все выше, шевеля ткань, но в последний момент испугалось и повернуло назад. Движение выдавали складки материи: мне было хорошо видно, как некое существо медленно передвигается под пальто.

«Это же мышь, — решил я и сразу забыл о плохом настроении. Мне стало интересно. — Вот негодница! Как ей удалось забраться ко мне в карман? А я-то носил пальто все утро!»

Но нет, это была не мышь. Сначала из кармана показалось что-то белое, затем оттуда вывалилось все существо целиком. Что это такое, я не мог понять.

Крайне заинтригованный, я приподнялся на локте. От этого движения скрипнула кровать. В тот же миг на пол что-то упало; немного полежав, оно ожило и, как червяк, поползло по полу.

Есть гусеница, которая называется «землемерка»: при движении она то складывается пополам, образуя петлю, то вновь распрямляется во всю длину. То, что ползло по моему полу, перемещалось именно таким способом. По цвету оно напоминало сырного червяка трех с половиной дюймов в длину. Вместе с тем оно совсем не походило на гусеницу: у гусеницы тело гибкое, может гнуться в любом месте, а это существо словно состояло из двух частей, одна больше другой. Я замер от удивления, молча разглядывая существо, тихо ползущее по ковру — блеклому зеленому ковру с рисунком из темно-зеленых, почти черных цветов.

Мне показалось, что конец тела этого создания поблескивает — очевидно, там была его голова. Однако в комнате стоял полумрак, и определить точно, что это такое, было невозможно. Кроме того, существо все время двигалось.

Но вскоре я испытал потрясение не меньшее, чем при появлении загадочной твари из кармана. Я понял, что находится у меня перед глазами: это палец, человеческий палец, а блестящий кончик, который я принял за голову гусеницы, это ноготь!

Не похоже, чтобы это был ампутированный палец. На месте сустава не было никаких следов крови или порезов. Основание пальца, так сказать, его корень, скрывала какая-то дымка, так что я не мог определить, откуда он растет.

Не было видно ни руки, ни тела, которому принадлежал этот еле живой палец. В нем не чувствовалось циркуляции крови, но он упорно полз по ковру в сторону платяного шкафа, стоявшего у стены возле камина.

Вскочив с кровати, я хотел подойти к пальцу, но он как будто испугался, пополз быстрее и скрылся под шкафом. Я зажег спичку и заглянул под шкаф, стоявший на ножках высотой около двух дюймов, однако ничего не увидел.

Я достал зонтик и попытался нашарить что-то под шкафом, но не вытащил ничего, кроме хлопьев пыли.

II

На следующий день я упаковал чемодан и вернулся домой, в деревню. Всякое желание развлекаться в городе пропало, а вместе с ним исчезло и желание заниматься делами.

Я чувствовал вялость и болезненное беспокойство; голова была как в тумане. Мысли путались, я не мог сосредоточиться. Временами мне казалось, что я теряю рассудок или нахожусь на грани серьезного заболевания. И все же, здоровый или больной, я стремился домой, ибо дом был моим единственным прибежищем. Когда я вошел, слуга, как обычно, взял у меня чемодан и отнес наверх, в мою комнату. Он снял с чемодана ремни, но распаковывать не стал, поскольку я не люблю, когда посторонний копается в моем любимом чемодане фирмы «Глэдстоун». Нет, я ничего не скрывал — просто потом мне пришлось бы долго искать нужную вещь. По части одежды я давно перестал сопротивляться — камердинер убирал ее туда, куда считал нужным, и знал лучше меня, где что лежит. Но помимо фрака и смены белья я вожу с собой письма, бумаги, книги, и разбираться в них должен я сам. У слуг есть один весьма скверный недостаток — они кладут бумаги и книги в такие места, что потом их приходится искать полдня. Поэтому, несмотря на скверное настроение и дурное самочувствие, свой чемодан я распаковывал сам. Разбирая вещи, я неожиданно заметил, что замочек на коробке для воротничков сломан, крышка слегка приподнята, а в коробке что-то лежит. Я немедленно вытащил коробку, чтобы проверить, не испорчены ли воротнички, как вдруг в ней что-то зашевелилось, выпрямилось и скакнуло на пол, как попрыгунчик, после чего быстро поползло прочь — уже знакомым мне способом.

Я ни минуты не сомневался — это тот самый палец. Видимо, он переехал вместе со мной из Лондона в деревню.

Где он спрятался, я не знал. У меня не было сил об этом думать.

Когда наступил вечер, я взял книгу, устроился в своем любимом кресле и попытался углубиться в чтение. Я устал — от поездки, от беготни по городу, от беспокойства и страха, вызванного моим странным видением. Я чувствовал себя совершенно опустошенным. Не в силах понять, о чем идет речь в книге, я почувствовал, что засыпаю. Когда книга с шумом упала на пол, я вздрогнул и проснулся. Не уверен, что сон в кресле можно считать здоровым. После такого сна я просыпаюсь с тяжелой головой и потом долго не могу прийти в себя. Пять минут сна на кровати стоят получаса в кресле, как говорил мой личный опыт. Когда спишь сидя, голова находится в неудобном положении — либо откидывается назад, либо заваливается набок. Ее постоянно приходится поднимать, чтобы она находилась на одной линии с телом, через которое проходит центр тяжести, иначе голова перевешивает, тело искривляется, и человек может выпасть из кресла и свалиться на пол.

Несмотря на эти сложности, я спал спокойно, поскольку неимоверно устал. Меня разбудило ощущение холода, продвигающегося от горла к сердцу. Проснувшись, я обнаружил, что лежу по диагонали, прижав правое ухо к правому плечу, словно подставляя горло. Вот туда он и подобрался — туда, где пульсировала яремная вена. В том месте я ощутил ледяное прикосновение. Встряхнувшись, я повел левым плечом и потер шею. На пол что-то упало — тот самый палец.

С ужасом и отвращением я заметил, что он торопливо тащит что-то за собой. Мне показалось, это старый чулок или что-то в этом роде.

В комнату заглянуло вечернее солнце, и его золотой луч осветил тварь, копошившуюся на полу. И тогда я рассмотрел, что тащил за собой палец. Это трудно описать, но я попробую.

Сам палец состоял из твердой материи; то, что он тащил за собой, имело смутные, расплывчатые очертания. Палец был соединен с человеческой кистью, не до конца, так сказать, воплощенной, кисть же соединялась с полупрозрачной рукой, а рука — с телом в еще менее материальном, парообразном состоянии. Все это и тащил за собой палец, как гусеница-шелкопряд, вытягивающая нить своей паутинки. Я видел ноги и руки, голову, даже фалды фрака; все это то появлялось, то исчезало, соединялось и сливалось в неясной дымке. У тела не было ни костей, ни мышц, у него вообще не было очертаний: конечности крепились к туловищу, лишенному позвоночника, однако они были не нужны, поскольку телом управлял палец, волочивший за собой скопление разнообразных отростков.

Все парообразное вещество пребывало в хаотическом движении, так что порой — не могу утверждать, но у меня создалось подобное впечатление — из ноздри этого существа выглядывал глаз, а из уха свешивался язык.

Тело-зародыш я видел лишь мгновение; не могу подобрать другого определения для этого призрачного, нематериального вещества. Я разглядел его в свете солнечного луча. Потом оно попало в тень и сразу пропало, на виду остался лишь ползущий по полу палец.

После этого у меня уже не осталось ни моральных, ни физических сил, чтобы встать, наступить на палец и впечатать его каблуком в пол. У меня вообще не осталось никаких сил. Что случилось с тем пальцем — куда он уполз, где спрятался, — я так и не знаю. Я сидел в кресле, оглушенный, застывший, и глядел в пространство.

— Простите, сэр, — произнес у меня над ухом чей-то голос, — пришел мистер Скуэр, инженер-электрик.

— Что? — Я не сразу понял, о чем идет речь.

Мой камердинер стоял уже возле двери.

— Сэр, пришел один джентльмен и спрашивает, нельзя ли ему осмотреть дом. Он хочет проверить проводку.

— О да, конечно. Пожалуйста, проводите его ко мне.

III

Некоторое время назад я доверил заботу об освещении своего дома одному умному человеку — мистеру Скуэру, инженеру-электрику, моему давнему и искреннему другу.

Недалеко от дома он поставил навес, где установил динамо-машину. Прокладку проводов он поручил своим помощникам, поскольку был завален заказами и не мог лично следить за каждой мелочью. И все же он не любил пускать дело на самотек, а электричество, как известно, не игрушка. Недостаточно умелые или безалаберные рабочие часто делают плохую обмотку проводов или забывают установить свинцовые прокладки, служащие предохранительным клапаном на случай слишком высокого напряжения. Сгоревшие дома, погибшие от удара током люди — все это результат небрежности и непрофессионализма электриков.

Прокладка проводов в моем доме только что завершилась, и мистер Скуэр пришел лично убедиться в том, что все в порядке.

Он обожал свое дело и был убежден, что у электричества огромные перспективы, которые трудно себе даже представить.

— Все виды энергии, — говорил он, — связаны между собой. Если вы обладаете энергией в одной форме, вы можете превратить ее в другую, какую пожелаете. Например, в движущую силу, свет или тепло. Скажем, у нас есть электричество, и мы используем его для освещения дома. Прекрасно, однако мы пока не умеем использовать его так, как это делают в Штатах — там уже появились экипажи на электрической тяге. Почему наши омнибусы тащат лошади? Давно пора пустить электрические трамваи. Почему мы сжигаем уголь, чтобы согреться? Ведь есть электричество, не порождающее этого черного вонючего угольного дыма. Почему мы не используем энергию приливов и отливов на Темзе? Сама природа дала нам в руки богатство — бесплатно, в неограниченном количестве! — которое мы можем использовать для передвижения, освещения, обогрева. Скажу больше, дорогой сэр: я упомянул только три вида энергии и привел всего три способа использования электричества. А как насчет фотографии? А театр? Держу пари, — добавил мистер Скуэр, — в скором времени электричество будут использовать и в медицине.

— Ну да, я уже слышал о мошенниках — предлагали чудо-пояса, якобы от всех болезней.

На этот небольшой выпад с моей стороны мистер Скуэр не отреагировал. Слегка поморщившись, он продолжал:

— Но мы не умеем управлять электричеством, вот в чем наша проблема. Я этим не занимаюсь, но другие обязательно займутся, я уверен. Тогда мы будем пользоваться электричеством так же свободно, как порошками и таблетками. Честно говоря, я не очень-то доверяю врачам. Я считаю, что болезнь одолевает человека, когда у него не хватает физических сил ей противостоять. Теперь вы понимаете, что нас берутся лечить не с того конца? Нам нужна энергия, позволяющая компенсировать недостаток нашей собственной физической энергии, а энергия едина, для чего бы она ни использовалась — для движения, освещения или как-то еще. Не понимаю, почему врачи не задействовали силу приливов под Лондонским мостом для лечения тех, кто потерял силы, став жертвой беспорядочной жизни нашей столицы? Я уверен, скоро этим обязательно займутся. Но и это еще не все. Энергия едина, везде и всюду. Политические силы, моральные, физические, динамическая сила, энергия тепла, света, приливов и отливов — все это единая энергия. Пройдет совсем немного времени, и мы научимся применять электричество и энергию моральных сил для излечения больной надломленной души, для очищения нечистой совести или обуздания грязных желаний. Настанет век новой, современной цивилизации. Не знаю, как этого добиться. Не знаю, как добьются этого другие, но уверен, что в будущем священник и врач будут использовать электричество в качестве своего главного — нет, единственного — помощника. Они будут получать энергию отовсюду — из водных потоков, из ветра, из волн. Я расскажу вам одну историю, — продолжал мистер Скуэр, посмеиваясь и потирая руки, — чтобы на простом примере показать великие возможности электричества. В одном большом американском городе, более современном, чем Нью-Йорк, городской транспорт был электрическим, повсюду протянулись трамвайные провода. Профсоюз трамвайной компании однажды потребовал у хозяев уволить всех, кто не состоял в профсоюзе. Правление отказалось и уволило самих членов профсоюза, чьи места были немедленно заняты людьми из резерва компании. Профсоюзным боссам это не понравилось, и они уговорились в определенный день и час перерезать все провода. Узнав об этом от своих осведомителей, компания распорядилась в три раза увеличить напряжение в сетях. В час «икс» забастовщики принялись перерезать кабель, но закончилось это для них очень быстро и плачевно. Множество людей попадали вниз, сломали ребра, руки, ноги, а двое или трое свернули шеи. Думаю, компания поступила очень великодушно, не увеличив напряжение так, чтобы превратить забастовщиков в обуглившиеся головешки, — общественное мнение такого могло бы не оценить. Но забастовка прекратилась. Огромный моральный эффект — и все благодаря электричеству.

Вот такие байки любил рассказывать мистер Скуэр. Мне было с ним интересно, и я уже подумывал о том, что в его словах и в самом деле что-то есть. Он не занимался пустой болтовней. И теперь, когда слуга ввел в комнату мистера Скуэра, я очень обрадовался. Но у меня не нашлось сил, чтобы встать с кресла и пожать ему руку. Слабым голосом я поздоровался и знаком предложил моему другу сесть. Мистер Скуэр удивленно взглянул на меня.

— Господи боже, что случилось? — спросил он. — Вы плохо выглядите. Надеюсь, не подхватили флюшку?

— Что, простите?

— Инфлюэнцу. Сейчас каждый третий вопит, что у него инфлюэнца. Эвкалипт раскупают тоннами, хотя какой от него толк? Что он может сделать с вирусами инфлюэнцы, скажите на милость? А вы, сударь, как-то сдали. Что с вами случилось?

Я молчал, размышляя, стоит ли ему рассказывать о том, что со мной приключилось. Но Скуэр не привык ходить вокруг да около. Он был настойчив и прям, а потому не прошло и десяти минут, как он вытянул из меня все.

— Подумать только, ползающий палец, — сказал он. — Что и говорить, зрелище не для слабонервных. Странная история.

Скуэр замолчал и о чем-то задумался.

Через несколько минут он встал и сказал:

— Пойду проверю проводку, а заодно обмозгую ваше положение. Может быть, я что-нибудь соображу. Обожаю такие штуки.

Мистер Скуэр не был американцем, но он долго прожил в Америке и иногда разговаривал, как настоящий янки. Используя их словечки и выражения, он никогда не подражал гнусавому американскому говору. В остальном он никогда не испытывал никакого желания покрасоваться, американская речь была его единственной невинной слабостью.

Этот человек серьезно относился к своему делу, и я приготовился к долгому ожиданию. Разумеется, он проверит каждую деталь генератора, все соединения и разъемы. На это должно уйти несколько часов. День близился к концу. Я знал, что сегодня Скуэр не успеет закончить работу, и распорядился приготовить ему комнату. Голова у меня раскалывалась, кожа горела огнем. Я велел камердинеру извиниться перед мистером Скуэром и сообщить ему, что я не выйду к обеду, а лягу в постель — скорее всего, у меня инфлюэнца.

Камердинер — толковый парень, служивший мне уже шесть лет, — внимательно посмотрел на меня и спросил, не послать ли за доктором. Я не доверял местному лекарю, но не хотел обижать его, посылая за врачом из города, да и болезнь могла отступить, поэтому я отказался. В конце концов, в инфлюэнце я разбирался не хуже любого врача. Хинин, и еще раз хинин, — вот и все лечение. Я велел слуге поставить на столик маленькую лампу, чтобы ночью я мог отыскать стакан с соком, носовой платок или часы. Когда все было сделано, он ушел.

Я лежал в постели. Мое тело пылало, голова раскалывалась, глаза слезились.

Не знаю, что произошло дальше: может быть, я уснул, а может быть, начал сходить с ума или потерял сознание. Я плохо помню, что было после того, как я улегся в постель и выпил немного лимонного сока — у него оказался какой-то мыльный привкус. Внезапно я почувствовал резкую боль в боку, которая нарастала медленно, но неотвратимо. Острая, режущая, мучительная боль. Я наполовину забылся или задремал, но при этом сознавал: со мной что-то происходит. Боль была вполне реальной, и воображение рисовало мне огромного червя, прогрызающего путь у меня между ребер. Мне казалось, что я его вижу. Вот он совершил вращательное движение, описал полукруг, вернулся в первоначальное положение, снова описал полукруг, действуя скорее как шило, а не бурав, который полностью поворачивается вокруг своей оси.

Скорее всего, это был бред, галлюцинация, поскольку я лежал неподвижно, глядя на тот конец кровати, где лежали сбитые в кучу покрывало, одеяло и простыни. Однако в лихорадке человек видит все, что происходит вокруг него, во всех направлениях и даже сквозь предметы.

Не в силах больше терпеть, я вскрикнул и с усилием перевернулся на правый бок, пронизанный болью. И сразу почувствовал: шило, протыкавшее мои ребра, мгновенно исчезло.

Я увидел, что возле кровати стоит некая фигура, медленно вытаскивающая свою руку из-под моей простыни. Рука вынырнула из-под простыни и задержалась на стеганом одеяле, вытянув указательный палец.

Это была призрачная фигура мужчины в лохмотьях, с бледным злым узколобым лицом, с волосами, подстриженными на французский манер, и темными усами. Его щеки и подбородок покрывала щетина, словно человек не брился недели две. Полупрозрачная фигура была соткана из белесой дымки, бледное лицо, казалось, как будто расплывалось. Увидев, что я на него смотрю, призрак отпрянул от кровати. Теперь я ясно видел только руку — по-видимому, единственную осязаемую часть этого существа. Однако фигура больше не тянулась за пальцем, цепляясь за него, наоборот — она приобрела плотность, консистенцию, которой не было раньше.

Как и куда она исчезла, я не знаю. В этот момент открылась дверь, и в комнату вошел Скуэр.

— Ну надо же! — весело воскликнул он. — Все-таки инфлюэнца?

— Не знаю… по-моему, снова тот палец.

IV

— Знаете что? — сказал Скуэр. — Мне до черта надоели выходки этого паразита. Ну-ка, рассказывайте все по порядку.

Я был так слаб, так разбит, что едва смог собрать последние силы и поведать Скуэру о случившемся. Чтобы помочь мне, он стал задавать наводящие вопросы, выделяя основные моменты. Затем мысленно сложил их воедино — и получил полное представление обо всем, что произошло со мной за последнее время.

— Одна деталь, — сказал он, — сразу обращает на себя внимание. Сначала появился палец, затем рука, а потом все целое тело, призрачная фигура, соединенная с рукой, правда, без костей. И наконец, полная форма, материальное осязаемое тело с позвоночником и прочим. Но пока это желеобразная масса, у которой материальна только одна часть — палец. Что мы видим? Мы видим, что одновременно с процессом медленной материализации этого существа происходит ухудшение вашего здоровья, словно тварь вытягивает из вас жизненные силы. То, что теряете вы, она получает путем прямого контакта с вами. Это вам понятно?

— Возможно… не знаю. У меня нет сил, чтобы думать.

— Еще бы! Из вас вытянули саму способность мыслить. Ладно, за вас буду мыслить я. Энергия едина, и мы еще посмотрим, сумею ли я справиться с вашим гостем, как трамвайной компании удалось справиться с забастовщиками. Но это я так, к слову.

— Вы не могли бы подать мне стакан с лимонным соком? — жалобно попросил я.

Я сделал несколько глотков невероятно кислой жидкости, но лучше мне не стало. Я слушал Скуэра без всякой надежды. Мне хотелось одного: чтобы меня оставили в покое. Я устал от боли, устал от всего, даже от жизни. Мне было безразлично, поправлюсь я или умру.

— Скоро призрак вернется, — сказал инженер. — Как говорят французы, «l'appetit vient en mangeant». Он навещал вас уже трижды, но этого ему не хватит — в отличие от вас. Думаю, что на этот раз он вас прикончит.

Мистер Скуэр потер подбородок и сунул руки в карманы брюк. Этому он тоже научился в Штатах — не слишком изысканная манера. Когда его руки не были чем-нибудь заняты, он непременно совал их в карманы брюк, словно их что-то туда притягивало. Дамы не любили мистера Скуэра и говорили, что он не джентльмен. Дело было не в том, что он говорил или делал что-то неприличное, — нет, просто в обществе дам он постоянно держал руки в карманах. Однажды я видел, как одна дама повернулась к нему спиной из-за этой его привычки.

Вот и сейчас, сунув руки в карманы, он внимательно разглядывал мою кровать.

— Старомодная и неудобная, — презрительно бросил он. — К тому же с балдахином. Зачем вам балдахин? Это очень нездорово.

Мне не хотелось вступать с ним в дискуссию. Лично мне нравится, когда у меня над головой висят тяжелые портьеры. На ночь я их не опускаю, но балдахин создает ощущение спокойствия и уединения. Если кровать стоит напротив окна, вам не надо вставать, чтобы задернуть шторы. К тому же вы укрыты от посторонних глаз. В пользу балдахинов можно сказать еще очень много, однако в тот момент это было неуместно.

Вытащив руки из карманов, мистер Скуэр стал производить какие-то манипуляции с электрическим проводом: закрепил один конец у меня над головой, протянул шнур по полу так, чтобы образовалась петля, а другой конец провода подсоединил к электрической кнопке и вложил ее мне в руку.

— Будьте внимательны, — сказал он, — спрячьте руку под одеяло. Если палец опять подберется к вам и начнет сверлить ребра, ткните в него этой штукой. Я буду стоять за занавеской и в нужный момент включу ток.

Он договорил и скрылся.

Не в силах думать ни о чем, кроме своего жалкого состояния, я даже не взглянул, где он спрятался. Я неподвижно лежал на кровати, закрыв глаза, с кнопкой в руке, страдал и осознавал только дикую боль в голове и спине, в паху и ногах.

Прошло какое-то время, прежде чем я почувствовал, что палец вновь взялся за мои ребра. На этот раз он не сверлил, а осторожно ощупывал. Теперь я чувствовал прикосновение руки, а не единственного пальца; рука была твердой, холодной и влажной. Не знаю откуда, но я знал как только кончик пальца окажется над моим сердцем, то есть подберется к левой стороне груди, рука накроет мое сердце и оно остановится, а я, говоря словами Скуэра, «откину копыта».

Чтобы спасти свою жизнь, я быстро вытащил из-под одеяла электрическую кнопку и прижал ее к руке призрака, вернее, к одному из его пальцев… Сразу раздался пронзительный, душераздирающий вопль. С усилием повернув голову, я увидел, что призрак — на этот раз уже не расплывчатая, а четкая фигура, — скрючившись от боли, тщетно пытается отдернуть руку, оторвать ее от электрического прибора.

В этот момент из-за занавески вышел Скуэр. Он коротко рассмеялся и сказал:

— Я так и думал. Он угодил в петлю, теперь никуда не денется. Давай, приятель, выкладывай, кто ты такой!

Последние слова он адресовал не мне, а призраку.

Скуэр попросил меня немного отодвинуть кнопку от руки призрака, или кто он там был, но приготовиться в любой момент пустить ее в ход. После чего он приступил к допросу моего гостя, который метался внутри петли, образованной проводом, но не мог вырваться. Призрак отвечал тонким писклявым голосом, доносившимся словно издалека, с жалобными нотками. Не стану пересказывать весь их разговор — я плохо его помню. Я был болен, и моя память страдала не меньше, чем мое тело. Но кое-что я запомнил. Вернее, эти слова мне потом пересказал Скуэр.

— Да, я неудачник. Мне никогда не везло. Все было против меня, весь мир. Общество. Ненавижу его, это общество. И работать я не хочу, потому что не люблю это занятие, никогда не любил. Мне нравится другое — разрушать то, что уже создано. Я ненавижу королевскую семью, общественные интересы, священников, ненавижу все, за исключением некоторых людей, причем исключительно безработных. Я всегда был таким. Я не мог найти работу по душе. Когда я умер, меня положили в дешевый гроб — самый дешевый, какой только был, — выкопали дешевую могилу, дешевый священник наскоро прочитал надо мной молитву, меня забросали землей и ушли, не поставив могильного камня. Ну и не надо! О, нас много таких, недовольных. Да, недовольных! Это превращается в страсть, проникает тебе в вены, наполняет мозг, стучится в сердце. Это как раковая опухоль, которая медленно пожирает человека, заставляя его ненавидеть все и всех. Но ничего, придет время, и мы получим свою долю счастья. Мы только того и ждем. Одни считают, что скоро на нас снизойдет благодать, тешат себя надеждой и хватаются за нее, как за последний спасительный якорь. Но если у тебя не осталось никаких надежд, если ты ни во что не веришь, можно поискать счастья здесь, в мире живых. Мы не нашли его при жизни, что ж, можно поискать после смерти. И мы это делаем, вставая из мерзких дешевых гробов. Но не раньше чем сгниет большая часть нашей плоти. Когда остается только пара пальцев, они могут выбраться на поверхность, поскольку дешевые гробы в земле быстро сгнивают. Сбежав из могилы, остаток плоти начинает потихоньку собирать все потерянные части тела. Потом мы начинаем следить за кем-нибудь из живых. За богачом, если находим способ к нему подобраться, или за честным работягой, если нет богачей. Кстати, честных бедных рабочих мы тоже ненавидим — ведь они, как правило, смиренны и счастливы. Подобравшись к человеку поближе, мы незаметно к нему прикасаемся и начинаем вытягивать из него жизненные силы, вбирая их в себя и восстанавливая свой облик. Что я и собирался сделать с этим вот, что лежит на кровати. Все шло как по маслу. Я почти стал человеком, у меня появился шанс на новую жизнь. Но я проиграл. Как всегда. Я вечно проигрываю. Теряю все, кроме несчастий и разочарований. Вот уж чего у меня предостаточно.

— А кто вы такие? — спросил Скуэр. — Анархисты, оставшиеся без работы?

— Кого-то из нас считают анархистами, других называют по-другому, но все мы едины и служим одному монарху — его величеству господину Недовольству. Мы с детства ненавидим труд и вырастаем бездельниками. Мы ворчим и брюзжим, мы всем недовольны, мы ссоримся с обществом вокруг нас и с Провидением над нами.

— А как вы называете себя сейчас?

— Никак. Мы одно, но в разных формах, только и всего. Людишки называли нас анархистами, нигилистами, социалистами, уравнителями. Теперь придумали слово «инфлюэнца». Ученые мужи толкуют о микробах, бациллах, бактериях. Чтоб черти взяли эти микробы, бациллы и бактерии! Мы — инфлюэнца, мы — ошибка социума, мы — вечное недовольство. Мы вылезаем из заброшенных могил и превращаемся в болезнь. Мы — инфлюэнца.

— Ну вот, я же говорил! — торжествуя, воскликнул Скуэр. — Я говорил вам, что все энергии связаны между собой? Из этого следует, что отрицательное воздействие энергии, ее нехватка проявляется одинаково. А люди готовы повторять, что священное недовольство — это сила, способствующая прогрессу! Чепуха. Недовольство ведет к параличу энергии. Все, что оно впитывает в себя, превращается в яд, зависть, злобу, желчь. Недовольство ничего не создает, но на корню отравляет мораль. Вот оно перед вами — недовольство моральное и социальное. Политический бунт — его разновидность, не более того. Как анархизм поражает тело политическое, так инфлюэнца поражает тело физическое. Вы меня понимаете?

— Э-э-э… кажется, да, — выговорил я, прежде чем улететь в страну грез.

Я выздоровел. Что сделал Скуэр с той тварью, я не знаю. Скорее всего, вернул ее в исходное состояние вечного отрицания и саморазрушения.

 

М. Р. Джеймс

 

М. Р. Джеймс, вероятно, величайший из когда-либо существовавших авторов историй о сверхъестественном, отличался весьма определенными представлениями о том, как и вокруг чего подобные повествования должны строиться и чего в них следует избегать.

Главным героем таких историй должен быть степенный, простодушный, живущий отшельником ученый джентльмен (портрет, во многом напоминающий самого Джеймса).

Исключается присутствие сексуальных мотивов. «Секс изрядно надоел в романах, — писал он. — В рассказе о привидениях, и тем более в качестве основы такого рассказа, я его не потерплю». Биографы и современники Джеймса отмечают, что его рассказы, возможно, представляют собой психологические манифестации подавленных чувств автора к некоторым из его студентов.

Сюжеты этих историй должны разворачиваться в старых, уединенных зданиях, расположенных в маленьком старинном городке или на берегу моря.

Редкая книга или иной древний артефакт, будучи случайно потревожены, открывают двери сверхъестественному злу, как правило имеющему потустороннюю природу.

Призраку полагается быть не дружелюбным или веселым, а злокозненным.

В изображении сверхъестественного необходимы тонкая нюансировка и умолчания — открытые формы ужасного разрушают пугающий эффект.

Рассказ «Плачущий колодец» был впервые опубликован ограниченным тиражом в 157 экземпляров (Стэнфорд Дингли: Милл-хаус пресс, 1928); позднее перепечатан в «Собрании рассказов М. Р. Джеймса о привидениях» (Лондон: Эдвард Арнольд, 1931).

 

Плачущий колодец (© Перевод А. Сергеева)

В 19… году в одном известном колледже учились два скаута; звали их Артур Уилкокс и Стэнли Джадкинс. Они были ровесниками, жили в одном доме, числились в одном соединении и, естественно, в одном отряде. Внешне они были настолько похожи, что это озадачивало, смущало и даже раздражало старших, которым приходилось иметь с ними дело. Но если бы вы знали, до чего разными были у них характеры!

Это ему, Артуру Уилкоксу, старший воспитатель сказал однажды, с улыбкой глядя, как мальчик входит в его кабинет:

— Знаешь, Уилкокс, если ты еще немного пробудешь в наших рядах, у нас иссякнет призовой фонд! Вот тебе «Жизнь и деяния епископа Кена» в роскошном переплете; прими мои искренние поздравления и передай их своим родителям.

Это его, Уилкокса, заметил провост, проходя по спортивному полю, и, на мгновение задумавшись, сказал вице-провосту:

— У этого парнишки удивительные брови.

— Что верно, то верно, — согласился вице-провост. — Это признак либо гениальности, либо отсутствия ума.

Уилкокс получил все возможные скаутские значки и награды. Значок лучшему повару, лучшему картографу, лучшему спасателю; значок тому, кто быстрее всех соберет разлетевшиеся газетные листы; значок тому, кто не хлопает дверью, выходя из класса, и много других. О значке спасателя я расскажу поподробнее, когда речь пойдет о Стэнли Джадкинсе.

Вы вряд ли удивитесь, узнав, что в честь Артура Уилкокса мистер Хоуп Джонс специально дописал по куплету ко всем своим песням, а младший воспитатель залился слезами, вручая ему медаль «За хорошее поведение» в красивой пурпурной коробочке, ведь за Уилкокса единодушно проголосовал весь третий класс. Я сказал — «единодушно»? Значит, ошибся. Нашелся тот, кто был против, Джадкинс mi; он заявил, что у него есть веские основания для несогласия. Дело в том, что они с Джадкинсом ma жили в одной комнате. Вас, наверное, не удивит, что в то время Артур Уилкокс оказался первым и единственным учеником, который стал командиром как школьной, так и городской организации; нагрузка, связанная с деятельностью на обоих постах в дополнение к учебе, оказалась такой серьезной, что семейный врач потребовал от Уилкокса в течение шести месяцев соблюдать полный покой и отправиться в кругосветное путешествие.

Приятная задача — прокладывать дорогу к головокружительным высотам, которых он нынче достиг; но хватит пока об Артуре Уилкоксе. Не будем терять времени и обратимся совсем к другой теме: к жизни Стэнли Джадкинса — Джадкинса ma.

Стэнли Джадкинс, как и Артур Уилкокс, привлекал к себе внимание наставников, но совсем по другой причине. Это ему младший воспитатель говорил без тени улыбки на лице: «Ну что, Джадкинс, опять за старое? Давай продолжай в том же духе, и скоро ты пожалеешь, что вообще переступил порог этого заведения. Так что выполняй приказы и радуйся, что нет других поручений!» Это он, Джадкинс, попал в поле зрения провоста, проходившего по спортивному полю; брошенный с довольно большой силой мяч внезапно угодил ректору прямо в лодыжку, и тут же совсем рядом кто-то крикнул: «Спасибо, отбили!»

— Лучше бы этот мальчик попал в самого себя! — проворчал провост, потирая ногу.

— Вот-вот, — согласился вице-провост, — пусть только мне попадется, я ему устрою!

Стэнли Джадкинс не имел никаких скаутских значков, за исключением тех, которые стащил у членов других отрядов. Во время соревнования поваров его поймали, когда он пытался заложить петарды в полевую кухню соперников. На соревновании портных он умудрился так крепко сшить вместе двух мальчиков, что, когда они попытались встать, последствия оказались самыми разрушительными. Значка «За опрятность» он был лишен, потому что во время летних занятий, когда выдалась жара, его не смогли убедить, чтобы он не держал пальцы в чернильнице; он утверждал, что так ему прохладнее. На один поднятый им с земли клочок бумаги приходилось по крайней мере шесть брошенных банановых шкурок или апельсиновых корок. Старушки, едва завидев его, принимались со слезами на глазах просить, чтобы он не переносил их ведра с водой на другую сторону улицы. Они прекрасно знали, каким будет результат. Но наибольшее осуждение вызвало поведение Стэнли Джадкинса на соревнованиях по спасению жизни; здесь итог был самым показательным. Да будет вам известно, что для этого состязания из младшей группы выбирали скаута подходящей комплекции, напяливали на него все, что можно, связывали ему руки и ноги, бросали в воду в самом глубоком месте Кукушкиной заводи и засекали время, в течение которого действовал спасатель. Каждый раз, когда Стэнли Джадкинс участвовал в этом соревновании, в самый ответственный момент его охватывала такая сильная судорога, что он начинал кататься по земле с криками о помощи. Естественно, это отвлекало присутствующих от мальчика, находившегося в воде, и если бы не Артур Уилкокс, список погибших мог бы оказаться длинным. Вот почему младший воспитатель решил, что нужно занять жесткую позицию, и объявил, что эти состязания больше проводиться не будут. Напрасно мистер Бизли Робинсон объяснял ему, что в пяти соревнованиях пострадали всего четыре пацана. Младший воспитатель ответил, что ему меньше всего хотелось бы вмешиваться в работу скаутов; но трое из этих мальчиков были лучшими певцами его хора, поэтому они с доктором Леем считают, что неудобства от понесенных потерь перевешивают целесообразность состязания. Кроме того, переписка с родителями мальчиков стала слишком утомительной и неприятной: их не удовлетворило стандартное письмо, которое младший воспитатель отправил по почте, и многие папаши и мамаши уже посетили Итон, отняв у него массу ценного времени выражением своего недовольства. Так что соревнования по спасению утопающих ушли в прошлое.

Итак, Стэнли Джадкинс не пользовался доверием скаутов, у которых было немало поводов просить его покинуть ряды разведчиков. Эту линию активно отстаивал мистер Ламбарт; но в конце концов мнение более умеренных судей победило, и было решено дать Джадкинсу еще один шанс.

Именно при таких обстоятельствах мы застаем его во время летних каникул 19… года в лагере скаутов, в живописном районе W (или X) страны D (или Y).

Было замечательное утро, когда Стэнли Джадкинс и еще двое его друзей — все-таки у него были друзья — лежали на вершине холма, греясь на солнышке. Стэнли лежал на животе, поддерживая ладонями подбородок, и смотрел вдаль.

— Интересно, что это там такое? — произнес он.

— Где? — спросил один из приятелей.

— Да вон там, смотри — какие-то заросли посреди луга.

— А-а… Понятия не имею.

— Зачем тебе это? — спросил другой парнишка.

— Не знаю, — ответил Стэнли, — просто красиво. Как это называется? Кто-нибудь взял карту? Тоже мне скауты!

— Есть у нас карта, — сообщил запасливый Уилфред Пипсквик, — и место это отмечено. Но оно обведено красным кружком. Нам туда нельзя.

— Да кого это волнует? — отмахнулся Стэнли. — Только все равно на твоей дурацкой карте нет названия.

— Если тебе так надо узнать название, спроси у этого сморчка.

«Этим сморчком» был старик пастух, который взобрался на холм и уселся неподалеку.

— Доброе утро, молодые люди, — сказал он, — повезло вам сегодня с погодой.

— Да, спасибо, — ответил Элджернон де Монморанси, страдавший врожденной вежливостью. — Вы не скажете, как называются те заросли? И что там находится?

— Конечно скажу, — откликнулся пастух. — Это Плачущий колодец. Но вам там делать нечего.

— Там правда колодец? — поинтересовался Элджернон. — А кто им пользуется?

Пастух рассмеялся.

— Бог с вами, — сказал он. — К Плачущему колодцу не ходит ни человек, ни овца; сколько лет здесь живу, но такого не бывало ни разу.

— Значит, сегодня обычаю конец, — заявил Стэнли Джадкинс, — потому что сейчас я пойду и принесу воды для чая!

— Боже упаси, юноша! — испуганно воскликнул пастух. — Даже не говорите об этом! Неужели воспитатели не предупредили вас, что туда нельзя ходить? Они обязаны были это сделать.

— И сделали, — подтвердил Уилфред Пипсквик.

— Заткнись, дурак! — крикнул Стэнли Джадкинс. — Подумаешь! Там что, вода плохая? Подумаешь, вскипятим — и будет нормально.

— Не знаю, в воде ли дело, — сказал пастух. — Но могу сказать, что мой старый пес не пойдет на этот луг, и я не пойду, и никто другой, у кого в голове есть хоть чуточку мозгов.

— Нет у них ни одной мозги, — буркнул Стэнли Джадкинс; с вежливостью и грамматикой он был не в ладу. — Кто пострадал от того, что там побывал? — добавил он.

— Три женщины и один мужчина, — с серьезным видом сообщил пастух. — А теперь послушай меня. Я знаю эти края, а ты нет, и я тебе скажу больше: за последние десять лет ни одна овца не приходила пастись на этот луг, там не выдернули ни одного стебелька — а земля там хорошая. Видишь: все поросло ежевикой и сорной травой. Вот вы, молодой человек, — обратился он к Уилфреду Пипсквику, — вы носите очки, но и вам наверняка это тоже видно.

— Да, — согласился Уилфред, — но я также вижу тропинки. Значит, кто-то там иногда ходит.

— Тропинки! — повторил пастух. — Ну конечно! Четыре тропинки оставили три женщины и один мужчина.

— Женщины и мужчина? Как это понять? — спросил Стэнли, который впервые обернулся и посмотрел на пастуха (до сих пор он разговаривал, демонстрируя ему свою спину: это был очень невоспитанный мальчик).

— Что значит «как это понять»? Так и надо понимать: три женщины и мужчина.

— Кто они? — уточнил Элджернон. — И зачем туда ходят?

— Может, кто-нибудь и расскажет вам, кем они были, — ответил пастух, — но они перешли в мир иной до того, как я здесь появился. Зачем они до сих пор туда наведываются — это человеческому разумению недоступно: только слышал я, что, когда они были живы, добрым словом о них никто не отзывался.

— Да ну, бред какой-то! — зашептались Элджернон и Вилфред; Стэнли сидел с презрительно-угрюмым видом.

— Вы что, хотите сказать, что это мертвецы? Чушь собачья! Только дурак в это поверит. Интересно, их хоть кто-нибудь видел?

— Я их видел, молодые люди! — сказал пастух. — Я видел их отсюда, с холма, причем стоял на этом самом месте; если бы мой старый пес умел говорить, он бы подтвердил, что тоже их видел. Было около четырех часов, день был совсем такой же, как сегодня. Я видел, как они один за другим вышли из кустов, постояли и медленно направились по тропинкам к центру, где находится колодец.

— На кого они были похожи? Скажите! — наперебой заныли Элджернон и Уилфред.

— Это были скелеты в лохмотьях, молодые люди; четыре белых скелета, покрытые лохмотьями. Они шли, и мне казалось, что я слышу бряцанье костей. Они двигались очень медленно, все время оглядываясь по сторонам.

— На что были похожи их лица? Вы их разглядели?

— Это нельзя назвать лицами, — сказал пастух, — но, кажется, у них были зубы.

— Боже! — воскликнул Уилфред. — А что было потом, когда они добрались до деревьев?

— Этого я вам не скажу, джентльмены, — ответил пастух. — Меня не тянуло здесь оставаться, но даже если бы я этого хотел, то мне все равно пришлось бы отправиться на поиски пса — он убежал! Раньше он никогда не бросал меня одного, но на этот раз умчался, а когда я его все-таки догнал, он был в таком состоянии, что не узнал меня и был готов вцепиться мне в горло. Но я продолжал его звать, и вскоре, вспомнив мой голос, он подполз ко мне, и глаза у него были, как у ребенка, который просит прощения. Не хотелось бы еще раз увидеть его таким — да и любую другую собаку тоже.

Тут прибежал пес, обнюхал мальчишек, задрал морду и уставился на хозяина, выражая полное согласие с тем, что он только что рассказал.

Некоторое время мальчики обдумывали услышанное; потом Уилфред спросил:

— А почему это называется Плачущим колодцем?

— Если бы вы пришли сюда зимой, в сумерки, вы бы не спрашивали, — только и ответил пастух.

— Это все выдумки, — заявил Стэнли Джадкинс. — В следующий раз обязательно туда пойду: провалиться мне на месте, если я этого не сделаю!

— Значит, я вам не указ? — сказал пастух. — И предупреждения командиров тоже? Знаете, молодой человек, зря вы меня не слушаете. Чего ради я стал бы плести небылицы? Какое мне дело до того, что кто-то отправится на этот луг? Но я бы не хотел, чтобы такой славный парнишка сгинул в расцвете лет.

— А я думаю, у вас свой интерес, — отозвался Стэнли. — Небось прячете там перегонный аппарат или еще что-нибудь — вот никого и не подпускаете. Ерунда все это. Пошли, ребята.

И они ушли. Двое приятелей Стэнли сказали «до свидания» и «спасибо», но сам он не произнес ни слова. Пастух пожал плечами и остался стоять на месте, с грустью глядя им вслед.

По пути в лагерь завязался отчаянный спор по поводу услышанного; Стэнли было сказано прямо, каким дураком он будет, если отправится к Плачущему колодцу.

В тот вечер, сделав несколько объявлений, мистер Бизли Робинсон спросил, у всех ли на картах есть место, отмеченное красным кружком.

— Обратите внимание, — предупредил он, — туда заходить запрещено.

— Почему, сэр? — раздалось несколько голосов, и среди них недовольный голос Стэнли Джадкинса.

— Потому что запрещено, — ответил мистер Бизли Робинсон, — и если вам этого мало, пеняйте на себя. — Он повернулся к мистеру Ламбарту, о чем-то с ним пошептался, а потом объявил: — Я вам так скажу: нас просили запретить скаутам появляться на лугу. Мы благодарны местным жителям за то, что они разрешили устроить здесь лагерь, поэтому надо выполнить их просьбу хотя бы из уважения — уверен, вы с этим согласитесь.

«Да, сэр!» — ответили все, за исключением Стэнли Джадкинса, который пробормотал «Из уважения — как же!»

На следующий день ранним вечером можно было услышать следующий диалог:

— Уилкокс, твоя палатка в сборе?

— Нет, сэр, не хватает Джадкинса!

— С этим мальчишкой вечно одни неприятности! Как ты думаешь, где он может быть?

— Не представляю, сэр.

— Кто-нибудь знает?

— Сэр, боюсь, он мог пойти к Плачущему колодцу.

— Кто это сказал? Пипсквик? Что еще за Плачущий колодец?

— Сэр, это место на лугу… в общем, заросли на том диком лугу…

— Ты хочешь сказать, что это место, обведенное кружком? Боже милостивый! Почему ты думаешь, что он пошел именно туда?

— Вчера он очень хотел выяснить, что там такое, и мы познакомились с пастухом, который много всего рассказал и посоветовал туда не соваться; но Джадкинс ему не поверил и заявил, что все равно пойдет.

— Вот негодяй! — возмутился мистер Хоуп Джонс. — Он что-нибудь взял с собой?

— Да, кажется, веревку и бидон. Мы говорили ему, что только ненормальный туда пойдет.

— Паршивец! Что это взбрело ему в голову! Так, вы трое пойдете со мной его искать. Неужели так трудно понять простейший приказ? Что говорил этот человек? Да не стойте, расскажете по пути.

Они двинулись в путь. Элджернон и Уилфред стали наперебой рассказывать все, что знали; лица слушателей становились все более озабоченными. Наконец они добрались до той самой вершины, откуда открывался вид на луг, о котором рассказывал накануне пастух. Обзор был отличный; колодец хорошо просматривался в зарослях изогнутых сучковатых сосен, как и четыре тропинки, петлявшие среди густой колючей поросли.

День был чудесный и жаркий. Небо напоминало лист металла. Ни дуновения ветерка. Добравшись до вершины, все попадали от усталости в горячую траву.

— Пока что его не видно, — сказал мистер Хоуп Джонс, — надо немного подождать. Вы устали, я тоже. — И через миг воскликнул: — Смотрите, кажется, кусты шевельнулись!

— Точно, — подтвердил Уилкокс, — я тоже видел. Смотрите. Нет, это не он. И все-таки там кто-то есть — вон голова высовывается, видите?

— Кажется, да, но я не уверен.

Снова тишина. И вдруг…

— Это он, точно, — сказал Уилкокс, — лезет через ограждение с той стороны. Видите? С какой-то блестящей штукой. Это бидон — ты о нем говорил?

— Да, он направляется прямо к деревьям, — подхватил Уилфред.

В этот момент Элджернон, который внимательно вглядывался в заросли, вдруг закричал:

— Что это — там, на тропинке? Нет, на всех четырех! Там была женщина. Уберите ее! Остановите!

Он покатился по земле, цепляясь за траву и пытаясь спрятать в ней лицо.

— Хватит! — крикнул мистер Хоуп Джонс, но без толку. — Слушайте внимательно, — продолжал он, — мне придется спуститься. Уилфред, ты останешься здесь и будешь следить за мальчишкой. А ты, Уилкокс, срочно беги в лагерь и приведи помощь.

Они бросились в разные стороны. Уилфред остался с Элджерноном, постарался его успокоить, как мог, но ему самому было не легче. Время от времени он бросал взгляд с холма вниз, на луг. Он увидел мистера Хоупа Джонса, который быстрыми шагами приближался к цели; вдруг, к его великому удивлению, Джонс остановился, посмотрел наверх, огляделся по сторонам и решительно повернул в сторожу! В чем дело? Мальчишка увидел на лугу ужасное существо в черных лохмотьях, под которыми мелькало что-то белое; голова на длинней тонкой шее была наполовину скрыта под бесформенной панамой. Существо делало пассы руками в направлении приближавшегося спасателя; воздух между двумя фигурками, казалось, дрожал и мерцал; такого Уилфред еще никогда не видел; он смотрел вниз и чувствовал, что непонятное дрожание и путаница начинаются у него в мозгу; нетрудно было представить, что творилось с тем, кто находился ближе к опасности. Уилфред взглянул туда, где бодрой скаутской походкой шагал к зарослям Стэнли Джадкинс; разумеется, шел он осторожно, чтобы не наступить на сухую ветку и не попасть в лапы ежевики. Он ничего не замечал, но явно подозревал, что где-то таится опасность, поэтому старался не шуметь. Уилфреду было видно и это, и многое другое. Внезапно сердце у него замерло от страха: он заметил, что среди деревьев кто-то притаился и ждет; еще одно существо — такое же ужасное и черное — приближалось по тропинке с другой стороны луга, озираясь, в точности как описывал пастух. В довершение всего он увидел четвертое чудище — это явно был мужчина; он вырос из кустов в нескольких ярдах за спиной у бедного Стэнли и неуклюже заковылял по тропинке. Путь несчастной жертве был отрезан со всех сторон.

Уилфред чуть с ума не сошел. Он бросился к Элджернону и стал его трясти.

— Вставай, — кричал он. — Давай, кричи! Ори громче. Черт, если бы у нас был свисток!

Элджернон тут же сообразил, что к чему.

— Вот свисток, — сказал он. — Наверное, Уилкокс выронил.

Один из мальчиков засвистел, другой начал кричать. Звуки разнеслись в неподвижном воздухе. Стэнли услышал, остановился, оглянулся; с холма летел пронзительный, душераздирающий вопль — мальчишки старались вовсю. Но было слишком поздно. Скрюченный урод, который догонял Стэнли, прыгнул на него и крепко схватил. Чудовище, делавшее пассы, снова замахало руками — на этот раз оно ликовало. Тварь, прятавшаяся за деревьями, рванула вперед, вытягивая руки, чтобы сцапать того, кто шел ей навстречу. Еще одна фурия, находившаяся дальше всех, бросилась к цели, радостно качая башкой. Застыв от ужаса и едва дыша, мальчики наблюдали за жестокой борьбой между монстром и его жертвой. Стэнли бил его бидоном — это было его единственное оружие. Рваная черная шляпа свалилась с головы существа, обнажив белый череп с темными пятнами — должно быть, клочьями волос. Одна из женщин подбежала к дерущимся и стала тянуть за веревку, обмотанную вокруг шеи Стэнли. Вдвоем они в момент с ним справились: жуткие крики прекратились, и все трое исчезли за еловыми зарослями.

На мгновение мальчишкам показалось, что все еще можно исправить. Быстро удалявшийся мистер Хоуп Джонс внезапно остановился, повернулся, протер глаза и побежал по направлению к лугу. И это не все: оглянувшись, ребята заметили не только обитателей лагеря, спускавшихся с соседнего холма, но и бегом взбиравшегося к ним на вершину пастуха. Они начали подавать знаки, кричать, пробежали несколько ярдов навстречу старику, затем бросились назад. Пастух прибавил шагу.

Мальчики снова посмотрели в сторону луга. Там было пусто. Разве что… между деревьями что-то виднелось. Заросли были окутаны легким туманом — откуда он взялся? Мистер Хоуп Джонс перелез через ограждение и продирался сквозь кусты.

Пастух встал в нескольких шагах от мальчиков, переводя дух. Они подбежали и стали трясти его за руки.

— Его утащили! В чащу! — твердили они без конца.

— Как? Он все-таки пошел туда после того, что я вчера рассказал? Глупец! Вот глупец!

Он хотел добавить что-то еще, но его перебили другие голоса. Прибыли спасатели из лагеря. Несколько коротких реплик, и все опрометью бросились с холма.

Оказавшись внизу, скауты сразу же встретили мистера Хоупа Джонса. Он шел, перекинув через плечо тело Стэнли Джадкинса. Джонс снял его с ветки, на которой мальчик висел, раскачиваясь туда-сюда. Тело было совершенно бескровным.

На следующий день мистер Хоуп Джонс отправился на то же место, прихватив топор и выразив намерение начисто вырубить заросли и сжечь все кусты на лугу. Когда он вернулся, топорище было сломано, а на ноге виднелась уродливая рана. Ему не удалось разжечь огонь, и он не сумел срубить ни одного дерева.

Я слышал, что теперь обитателями Плачущего колодца называют трех женщин, одного мужчину и мальчика.

Потрясение, пережитое Элджерноном де Монморанси и Уилфредом Пипсквиком, было страшным. Оба они немедленно покинули лагерь; ясно, что событие повергло в мрачное настроение — пусть даже ненадолго — всех, кто остался. Одним из первых, кто обрел душевное равновесие, оказался Джадкинс mi.

Такова, господа, история Стэнли Джадкинса, а также часть истории Артура Уилкокса. Полагаю, никто раньше об этом не рассказывал. Если вы захотите поискать здесь мораль, то мне она представляется очевидной; ну, а если вы ее не видите, то я не знаю, чем вам помочь.

 

Клайв Баркер

 

Клайв Баркер, прозаик и сценарист, родился в 1952 году в Ливерпуле и изучал английский язык и философию в Ливерпульском университете. Литературный успех пришел к нему с публикацией рассказов, собранных в шеститомный цикл «Книги крови» (1984–1985). Первый сценарий Баркер написал в 18-летнем возрасте; в 1973 году по нему был поставлен художественный фильм «Саломея». Кроме того, он написал сценарии фильмов «Запретное» (1978), «Подземный мир» (1985, американское прокатное название — «Трансмутации»), а также культового хоррора «Восставший из ада» (1987), в основу которого положен сюжет его собственного одноименного романа (1986); успех последней картины побудил Баркера написать продолжение — «Восставший из ада-2: Пленники ада» (1988). Он также выступил сценаристом и режиссером-постановщиком фильма «Ночной народ» («Племя тьмы», 1990), экранизации его романа «Племя тьмы» (1988), который принес автору номинацию на премию Академии научной фантастики, фэнтези и хоррора в категории «Лучший режиссер».

Если в начале своей писательской карьеры Баркер работал исключительно в жанре хоррора, то в дальнейшем он обратился к фэнтези (хотя и с элементами хоррора) и создал такие книги, как «Сотканный мир» (1987), «Явление тайны» (1989), «Имаджика» (1991) и «Таинство» (1996). Впоследствии он стал плодовитым автором комиксов и нескольких компьютерных игр.

Рассказ «Человеческие останки» был впервые опубликован в третьем томе «Книг крови» (Лондон: Сфера, 1984).

 

Человеческие останки (© Перевод А. Трофимова)

Одни предпочитают работать днем, другие — ночью. Гевин предпочитал второе. Зимой и летом, прислонясь к стене или позируя в дверном проеме, с огоньком сигареты у губ, он предлагал желающим самого себя.

Порой его покупала вдова, у которой денег было больше, чем любви. Она забирала Гевина на уик-энд, заполненный бесконечными встречами, вечеринками, поцелуями и — если почивший супруг был уже забыт — кувырканием на супружеском ложе, пропахшем лавандой. Или распутный муж, склонный к собственному полу, жаждал провести часок с мальчиком, не спрашивавшим его имени.

Гевина ничто не волновало. Безразличие было его стилем, частью его привлекательности. И оно помогало прощаться с ним. Все позади, деньги уплачены, а бросить «пока» или «увидимся» в лицо тому, кого не волнует, жив ты или мертв, очень легко.

Это занятие Гевину нравилось. В одном случае из четырех даже удавалось получить физическое удовольствие. Худшее, что могло его ожидать, это жесткий секс, потные тела и безжизненные глаза. Но он уже привык ко всему.

Таким было ремесло, державшее Гевина на плаву.

Днем, прикрываясь от света руками, он спал в своей уютной кровати, завернутый в простыни так, что его можно было принять за мумию египетского жреца. Около трех он вставал, брился, принимал душ. Затем по полчаса придирчиво разглядывал свое отражение в зеркале. Он был болезненно самокритичен и никогда не позволял своему весу отклониться хотя бы на пару фунтов от идеала. Гевин умащал кожу маслами, если она казалась сухой, и подсушивал, если она жирно поблескивала, охотился за каждым прыщиком, выскочившим на гладкой щеке.

Он заботливо следил, не появлялись ли малейшие признаки венерических болезней — только такие любовные недуги ему грозили. Подцепленные где-то вши были быстро выведены, но гонореей он заразился уже дважды, что лишило его двух недель работы и дурно сказалось на положении дел. Так что у него были основания сломя голову бежать в клинику при малейших подозрениях на сыпь.

Но такое случалось нечасто. Приблудные вши были явно лишними в получасовом сеансе самолюбования: сочетание его генов дало восхитительный результат. Он был прекрасен. Ему это говорили не раз. Прекрасен. Господи, какое лицо! Сжимая Гевина в объятиях, люди словно приобщались к его сиянию.

Конечно, можно найти и других красавцев, хотя бы через соответствующие агентства или прямо на улице, если знаешь, где искать. Но лица других мальчиков не были так совершенны. Они напоминали скорее наброски, чем законченные полотна — процесс, а не результат работы природы. Гевин явился венцом ее творения. Все было сделано до него, ему требовалось лишь сохранить совершенство.

Завершив осмотр, Гевин одевался, иногда останавливался перед зеркалом еще минут на пять… и отправлялся торговать своими сокровищами.

Теперь он все реже работал на улице. Ему везло. С одинаковой легкостью удавалось избежать ненужных встреч с полицией и психами, мечтавшими разогнать «этот Содом». Можно было позволить себе не напрягаться и искать клиентов через эскорт-агентство, отбиравшее значительную долю прибыли.

Естественно, он имел и постоянных клиентов. Вдова из Форт-Лодердейла всегда нанимала его для своих ежегодных европейских путешествий. Часто появлялась дама, подозвавшая его однажды в роскошном магазине: она желала всего лишь пообедать с ним да между делом пожаловаться на мужа. Был еще господин, которого Гевин называл по марке его автомашины — Ровер. Этот навещал юношу каждые несколько недель, чтобы провести ночь в поцелуях и признаниях.

Но чаще случались вечера, когда не связанный предварительными договоренностями Гевин был предоставлен самому себе. Вряд ли кто-то другой из работавших на улице лучше изучил немой язык приглашения. Этим искусством Гевин овладел в совершенстве: смесь неуверенности и развязности, застенчивости и бесстыдства. Еле заметное движение ног, предоставляющее все его выпуклости в лучшем свете. Но с достоинством — никакой вульгарности. Просто ненавязчивое предложение, не больше.

Подчас на это хватало пяти минут. Во всяком случае, никак не больше часа. Хорошо играя свою роль, ему удавалось очень быстро убедить печальную женщину или сентиментального мужчину накормить его (иногда чуть-чуть приодеть), уложить в кровать и предложить полноценную ночь, что заканчивалась обычно до отхода последнего поезда метро в Хаммерсмит. Времена получасовых свиданий с пятью клиентами за вечер отошли. В голове Гевина роились честолюбивые мечты. Сейчас — уличный мальчик, скоро — жиголо, потом — любовник на содержании и, наконец, — муж. Однажды, это точно, он женится на одной из этих вдов. Может быть, на миллионерше из Флориды. Та частенько говорила ему, как славно он смотрелся бы, загорая после купания в ее бассейне в Форт-Лодердейле. Эта фантазия запала ему в душу. Даже если и не Флорида, то что-то похожее. Рано или поздно он там окажется. Проблема лишь в том, что все эти богатые ягодки требовали долгой возни, а многие из них умирали раньше, чем его усилия приносили плоды.

Еще один год. Всего лишь год — определенно что-то должно произойти. Что-то чудесное принесет эта осень, он чувствовал.

Он продолжал обдумывать свои шансы. От напряжения на лбу образовалась неглубокая складка, которая его, впрочем, только украшала.

Была четверть десятого. Промозглый вечер двадцать девятого сентября. В этом году бабье лето не позолотило улицы — беспощадная осень быстро вцепилась в Лондон своими когтями и безжалостно терзала усталый город. Ее сырое дыхание чувствовалось даже здесь, в просторном фойе отеля «Империал».

Холод сверлил зубы, его несчастные больные зубы. Если бы он сходил к дантисту, вместо того чтобы лишний час проваляться в постели, жизнь теперь не казалась бы адом. Ну что ж, сегодня уже слишком поздно, но завтра… Завтра он не пожалеет времени. И плевать на очередь. Он улыбнется секретарше, та смягчится и пролепечет, что постарается найти для него возможность. Еще одна улыбка: секретарша вспыхнет, и окажется, что нет никакой нужды ждать две недели, как ждут эти несчастные бедняги с серыми лицами.

А сегодня с болью уже ничего не поделать.

Все, что требовалось сейчас Гевину — какой-нибудь неудачник, который щедро заплатит за то, что у него возьмут в рот. Если все пойдет путем, уже к половине десятого можно будет забыться в одном из ночных клубов Сохо.

Но сегодня была не его ночь. За конторкой «Империала» сидел новый портье: худое потрепанное лицо под фуражкой, неуклюже сидящей на макушке. Он косился на Гевина уже полчаса.

Его предшественник Мэдокс был из тех, к кому без особого труда можно подобрать ключик. Он стал марионеткой в руках Гевина, узнавшего о том, что тот подчищает гостиничные бары. Пару месяцев назад Мэдокс даже заплатил за общество Гевина, уступившего ему полцены в своих же интересах. Но новичок, судя по всему, не интересовался мужчинами и был опасен. Гевину стало немного не по себе.

Он лениво направился к сигаретному автомату, непроизвольно следуя звукам мелодии, вырывавшейся из чрева древнего музыкального аппарата. Черт бы побрал эту ночь!

Новичок вышел из-за стойки и поджидал Гевина, возвращавшегося с пачкой «Винстона» в руке.

— Прошу прощенья… гм… сэр! — Тон не предвещал ничего доброго.

Гевин взглянул на портье, любезно улыбнувшись.

— Что вам угодно?

— Я хотел бы поинтересоваться, живете ли вы в этой гостинице… гм… сэр.

— Не вижу особого смысла этим интересоваться.

— Если нет, я готов помочь вам снять одну из наших комнат.

— Я кое-кого здесь жду.

— Да что вы? — Он, очевидно, не верил ни единому слову. — Нельзя ли поинтересоваться — кого?

— Не стоит.

— Назовите имя. — Голос зазвучал настойчивее. — И я охотно справлюсь, проживает ли ваш… друг… в отеле.

Мерзавец, видимо, твердо решил выставить Гевина на улицу. Оставалось либо спокойно выйти самому (такая возможность еще существовала), либо сыграть «возмущенного постояльца». Гевин, скорее со злости, чем осознанно, выбрал последнее.

— Вы не имеете оснований… — гневно начал он, но собеседник даже бровью не повел.

— Послушай, сынок, — спокойно произнес он, — я превосходно понимаю, что к чему, и не пытайся шутить со мной, не то я вызову полицию. — Его голос с каждым слогом терял сдержанность. — У нас останавливаются приличные люди, и сомневаюсь, что кто-то из них захочет связываться с такой дрянью, как ты. Я понятно выражаюсь?

— Мудак, — тихо произнес Гевин.

— Приятно слышать это от членососа. — (Удар ниже пояса. Что дальше?) — А теперь, сынок, подумай, не лучше ли тебе убраться подобру-поздорову, не дожидаясь ребят в форме.

Гевин выдал свой последний аргумент.

— Где господин Мэдокс? Я хочу его видеть, он меня знает.

— Нисколько не сомневаюсь, — последовал ответ. — Нисколько. Он уволен за недостойное поведение. — Голос портье опять обрел подчеркнутое спокойствие. — На вашем месте я не стал бы упоминать его имени. Надеюсь, понятно, по какой причине. Ступайте.

Он подкрепил свои слова выразительным жестом.

— Благодарю за внимание, и постарайтесь меня больше не тревожить.

Гейм, сет и весь матч были выиграны человеком в фуражке. Черт возьми! Есть, конечно, и другие отели, другие фойе, другие портье. Но теперь думать об этом было невыносимо.

В дверях Гевин, улыбнувшись, бросил:

— Увидимся!

Возможно, мерзавец с ужасом вспомнит его слова по пути домой, услышав за спиной звук шагов. Это слабо утешало, но хоть что-то.

Дверь захлопнулась, перекрыв за спиной поток теплого воздуха из фойе. На улице было холодно, еще холоднее, чем час назад. Тело охватила усиливающаяся дрожь. Гевин поспешил вниз по Парк-лейн к Саут-Кенсингтону. На Хай-стрит есть несколько отелей, где можно немного передохнуть. Впрочем, если ничего не выйдет., он почти смирился с поражением.

На углу Гайд-парка лились потоки сверкающих машин, спешащих к Найтсбриджу или вокзалу Виктория. Он представил себя стоящим на бетонном островке между двумя ручьями автомобилей — кончики пальцев в карманах брюк (они настолько тесны, что больше, пожалуй, и не влезет), одинокий, брошенный.

Волна горечи накатила откуда-то из глубины. Сейчас ему двадцать четыре года… и пять месяцев. С семнадцати на улице, успокаивая себя тем, что непременно найдет богатую вдову (чем не пенсия за тяжелый труд жиголо?) или уж во всяком случае подыщет легальную работу к двадцати пяти…

Но время шло, а ничего не менялось. Единственным его приобретением стали мешки под глазами.

Теперь перед ним лился сверкающий поток машин с сотнями уверенных в завтрашнем дне людей, преграждая путь к спокойствию и определенности.

Он не стал тем, кем мечтал стать, кем обещал себе стать.

А молодость уже прошла.

Куда теперь? Комната сегодня покажется тюрьмой. Не поможет даже марихуана. Он хочет, нет, ему нужен кто-то. Хотя бы на один вечер. Хотя бы для того, чтобы увидеть отражение собственной красоты в чужих глазах. Пусть ему льстят, кормят, поят вином. Даже если это будет богатый уродливый Квазимодо. Надо отвлечься!

Добыча оказалась настолько легкой, что неприятный эпизод в фойе отеля мгновенно был забыт. Тип лет пятидесяти пяти, одет со вкусом: ботинки от Гуччи, стильное пальто. Одним словом, качественный.

Гевин стоял у дверей крохотного кинотеатра, время от времени без интереса поглядывая на экран. Показывали один из ранних фильмов Трюффо. Неожиданно он ощутил на себе ищущий взор. Гевин обернулся. Прямой взгляд чуть не спугнул того типа. Парень уже собрался сбежать, но тут, как бы передумав, пробормотал что-то себе под нос, остановился и продолжил довольно неубедительно демонстрировать интерес к фильму. Правила игры, похоже, были ему мало знакомы.

«Новичок», — подумал Гевин.

Гевин машинально полез в карман за сигаретой. Отсветы пламени позолотили его щеки: он знал, что выглядит очень эффектно. Еще один взгляд на клиента, и тот уже не отводил глаз.

Стряхивая пепел, Гевин рассеянно выронил сигарету. Такой удачи не было уже давно, и теперь он был очень собой доволен. Безошибочное узнавание потенциального клиента, неясные отблески желания в глазах и на губах, легко переходящие в случае неудачи в невинное выражение дружелюбия. Все вышло просто замечательно.

Здесь-то ошибки уж точно быть не могло. Тип, как заговоренный, не спускал с Гевина глаз. Рот его чуть приоткрылся. Он глядел, не в состоянии сказать ни слова. Ничего особенного, хотя далеко не урод. Загорелый — наверняка вернулся из-за границы. Хотя он, без сомнений, англичанин: об этом свидетельствовала его нерешительность.

Против обыкновения Гевин сам сделал первый шаг.

— Любите французское кино?

На лице мужчины отразилось облегчение от того, что стена молчания наконец разрушена.

— Да.

— Войдем?

Предложение его немного озадачило.

— Я… мне что-то не хочется.

— Холодно…

— Да.

— Я хочу сказать, холодно стоять здесь.

— Да, это правда!

Клиент готов!

— Может… выпьем чего-нибудь?

— Почему бы нет! — улыбнулся Гевин.

— Я живу здесь недалеко.

— Идем.

— Мне стало тоскливо одному…

— Мне знакомо это чувство.

Теперь улыбнулся незнакомец.

— Вас зовут?…

— Гевин.

Мужчина протянул руку в перчатке. Очень формально, по-деловому. Пожатие оказалось сильным — никаких следов недавней неуверенности.

— А я — Кеннет, — сказал он. — Кен Рейнольдс.

— Кен.

— Может, уберемся отсюда поскорее?

— Да, конечно.

— Это совсем близко.

Теплая волна воздуха ударила в них, когда Кеннет открыл двери своей квартиры. От подъема на третий этаж у Гевина перехватило дыхание, но Рейнольдс чувствовал себя отлично. Наверное, следит за здоровьем. Чем занимается? Рукопожатие, кожаные перчатки. Может быть, чиновник?

— Входи, входи.

Да, здесь пахло деньгами. Ворсистый ковер мгновенно поглотил их шаги. Прихожая была почти пуста. Календарь на стене, маленький телефонный столик, стопка справочников, вешалка. И все.

— Здесь потеплее.

Кен сбросил пальто и, не снимая перчаток, повел Гевина в гостиную.

— Сними куртку, — сказал он.

— Ах да… конечно.

Гевин разделся, и Рейнольдс исчез с его курткой в темной прихожей. Вернувшись, он принялся снимать перчатки, что давалось ему не очень легко. Парень явно нервничал, даже на своей территории. Обычно это проходит, как только двери закрываются изнутри, но не у этого типа. Он казался воплощением тревоги.

— Принести что-нибудь выпить?

— Да, это было бы здорово.

— Чем предпочитаешь травиться?

— Водкой.

— Даже так! Что-нибудь к ней?

— Разве что каплю воды.

— О, да ты пурист.

Гевин не совсем понял, что ему хотят сказать.

— Да, — ответил он.

— Позволь мне исчезнуть на минуту — я схожу за льдом.

— Без проблем.

Кен бросил перчатки на кресло у двери и вышел.

Комната эта, как и прихожая, была удушающе жарко натоплена, но не выглядела уютно и тем более — гостеприимно. Где бы он ни работал, Рейнольдс явно был коллекционером: все стены и полки заполняли разные антикварные вещицы. Мебели очень мало, а та, что имелась, выглядела странно: например, кресло из металлических конструкций.

Возможно, он был университетским преподавателем, хранителем музея или каким-нибудь ученым. По крайней мере, такая комната не могла принадлежать биржевому брокеру.

Гевин мало понимал в искусстве и еще меньше — в истории, и эти предметы не говорили ему ничего. Но он принялся их рассматривать — просто чтобы показать хозяину, который наверняка спросит его о своих игрушках, свою заинтересованность. Коллекция была бестолковая: глиняные черепки, осколки античных скульптур и ничего целого — сплошные обломки. В некоторых фрагментах еще угадывались прежние формы, хотя краски давно потускнели. Иногда удавалось различить человеческие очертания: торс, ногу (между прочим, со всеми пятью пальцами), стертое временем лицо — уже не мужчина и не женщина. Гевин подавил зевок. Жара, глупые экспонаты и мысли об ожидающей его постели усыпляли.

Он переключил внимание на стены. Там имелись более выразительные штуки, чем хлам на полках, но тоже ничего целого. Непонятно, чем привлекают такие обломки. Каменные барельефы так испещрены многочисленными выбоинами и царапинами, что изображенные на них люди казались прокаженными, а латинские надписи почти невозможно разобрать. Ничего красивого быть здесь не могло — эти вещи слишком дряхлые для красоты. Гевина охватило чувство брезгливости, будто он прикоснулся к чему-то заразному.

Лишь один предмет заинтересовал его по-настоящему: каменное надгробие или что-то вроде того, больше других барельефов и в чуть лучшем состоянии. На нем был изображен всадник с мечом в руке, возвышающийся над поверженным обезглавленным противником. Под изображением — несколько слов на латыни. Передние ноги лошади отбиты, каменная окантовка беспощадно обезображена временем. Но в этом был некий смысл. На грубо вырубленном лице проступали неясные черты — длинный нос, широкий рот. Личность!

Гевин решил дотронуться, но отпрянул, услышав приближающиеся шаги Рейнольдса.

— Нет-нет, пожалуйста, трогай, — произнес вошедший хозяин. — Здесь все предназначено для удовольствия. Прикоснись!

Но уже пропало всякое желание. Гевин смутился — его застукали.

— Ну же! — Рейнольдс настаивал.

Гевин протянул руку — холодный камень, зернистый на ощупь.

— Римское, — произнес Кен.

— Надгробие?

— Да. Найдено около Ньюкасла.

— Кто это был?

— Некто Флавин. Он был полковым знаменосцем.

То, что Гевин принял за меч, оказалось при ближайшем рассмотрении небольшим знаменем с практически стертым символом: то ли пчела, то ли цветок, то ли колесо.

— Значит, вы археолог.

— И это тоже. Я исследую исторические места, наблюдаю за раскопками, но основное время посвящаю реставрации находок. Римская Британия — моя страсть.

Он надел принесенные очки и направился к полкам с глиняными черепками.

— Я собирал их долгие годы. Я всегда испытываю дрожь, когда касаюсь предметов, столетиями не видевших света дня. Это как бы прикосновение к истории. Ты понимаешь, о чем я?

— Да.

Рейнольдс взял с полки один из осколков.

— Конечно, лучшие находки попадают в музеи, но всегда выпадает случай оставить себе что-то интересное. Господи, какое огромное влияние! Римляне. Городские коммуникации, мощеные дороги, надежные мосты. — Рейнольдс рассмеялся взрыву собственного энтузиазма. — Черт возьми, опять читаю лекцию. Извини. Больше не буду.

Вернув черепок наместо, Кен стал наливать выпивку. Стоя спиной к Гевину, он неожиданно спросил:

— Сколько ты берешь?

Гевин вздрогнул. Волнение хозяина вдруг прошло, и невозможно было найти логическое объяснение резкому повороту от римлян к стоимости ласк.

— По-всякому бывает, — неуверенно ответил он.

— То есть, — все еще возясь с бокалами, сказал Кен, — ты хочешь узнать подробнее о моих наклонностях.

— Было бы неплохо.

— Разумеется. — Он повернулся и протянул Гевину внушительный бокал с водкой. Без льда. — Я не буду к тебе слишком требователен.

— Я не дешевка.

— Я это понимаю. — Рейнольдс безуспешно попытался улыбнуться. — Я хорошо заплачу. Ты останешься на ночь?

— Вы этого хотите?

— Мне кажется, да.

— Тогда безусловно.

Настроение хозяина мгновенно изменилось. Нерешительность уступила место самоуверенности.

— За любовь, жизнь и все остальное, за что стоит платить! — произнес он, звякнув своим бокалом о бокал Гевина.

Двусмысленность тоста не ускользнула от внимания Гевина. Парень, очевидно, не так прост!

— Прекрасно, — сказал он и сделал глоток.

Сразу стало намного лучше. После третьей порции водки Гевин до того оттаял, что болтовня Кеннета о раскопках и величии Рима, которую ему поневоле приходилось слушать, уже не действовала на нервы. Сознание засыпало. Как легко! Разумеется, он останется здесь на ночь, по крайней мере до рассвета, так почему бы не выпить и не послушать эту околесицу? Позже, если судить по состоянию Кена — много позже, придет время недолгих пьяных ласк в полутемной комнате. Такое Гевину знакомо. Все они одиноки, даже с любовником, всем им одинаково легко доставить удовольствие. Этот парень покупал скорее компанию, а не любовь. Легкие деньги!

Шум.

В первый момент Гевину показалось, будто шумит в его собственной голове. Но Кен внезапно вскочил. Губы его дрожали. Блаженная атмосфера улетучилась.

— Что это? — спросил Гевин, также вставая. Мозги плыли от алкоголя.

— Все в порядке. — Рейнольдс стоял, вцепившись длинными бледными пальцами в кожу кресла. — Успокойся!

Шум усиливался. Гевин почему-то подумал о барабанщике, сидящем в духовке и отчаянно стучащем, пока его поджаривают.

— Умоляю тебя, успокойся! Это, видимо, наверху.

Рейнольдс лгал: грохот шел не сверху. Ею источник находился тут, в квартире. Ритмичный стук то усиливался, то затихал, чтобы снова усилиться.

— Выпей немного, — произнес Кен. Лицо его внезапно вспыхнуло. — Проклятые соседи.

Призывный стук — а он был именно призывным — почти смолк.

— Только одну минуту, — пообещал Рейнольдс и закрыл за собой двери.

Гевину приходилось попадать в неприятные ситуации: с ловкачами, чьи любовники появлялись в самый неподходящий момент; с чудаками, пытавшимися набить себе цену, — один из них как-то разнес в щепки гостиничный номер. Такое случалось. Но Кеннет не был похож на них — никакого чудачества. Впрочем, те ребята тоже вначале казались безобидными. К черту сомнения! Если он будет так нервничать при виде каждого нового лица, лучше бросить работу. Оставалось положиться на ситуацию, а она говорила Гевину, что не стоит ждать от Рейнольдса каких-то фокусов.

Проглотив водку, он снова наполнил бокал и стал ждать.

Стук вдруг прекратился, и все неожиданно встало на свои места. Может, это и правда сосед сверху? Шагов Кена в квартире не было слышно.

Взгляд Гевина блуждал по комнате в поисках чего-нибудь забавного. Надгробие.

Флавин-знаменосец.

Что-то все-таки в этом есть. Грубый портрет покойника изображен в том самом месте, где покоятся его кости. Он будет здесь, даже если какой-нибудь историк дерзнет разлучить прах и камень. Отец Гевина твердо настаивал на погребении вместо кремации.

— А как же иначе! — частенько говорил он. — Как еще можно заставить других помнить о себе? Кто заплачет над урной?

Ирония заключалась в том, что поплакать на могилу тоже никто не ходил. Гевин побывал там от силы пару раз с тех пор, как умер отец. Гладкий камень, имя, дата. Банально. Он даже не мог припомнить, в каком году отец умер.

А вот о Флавине помнят. Люди, которые не знают ничего ни о нем, ни о его жизни, не забудут его. Гевин встал и потрогал неровные буквы имени знаменосца; «FLAVINVS», второе слово в латинской надписи.

Внезапно шум возобновился. Гевин обернулся к двери, ожидая увидеть там Рейнольдса, пришедшего с объяснением. Никого.

— Черт возьми!

Шум продолжался. Кто-то где-то очень разозлился. И теперь обмануться было невозможно: барабанщик рядом, в нескольких шагах. Гевина охватило любопытство. Разом осушив бокал, он вышел в прихожую.

— Кен? — Слова застыли на его губах.

Прихожая была погружена в темноту, лишь в конце коридора пробивался слабый свет. Возможно, там находилась дверь. Гевин рукой нащупал выключатель, но свет не зажегся.

— Кен? — произнес он опять.

На этот раз последовал ответ. Сначала стон, а потом странный звук, как будто поворачивающегося тела. Может, с Рейнольдсом что-то случилось? Господи, вдруг он лежит без сознания там, совсем близко от Гевина? Надо спешить. Но ноги почему-то отказывались слушаться. Засосало под ложечкой, напомнив детскую игру в прятки, — нервная дрожь охотника. Это было почти приятно.

К черту! Разве можно уйти, не узнав, что случилось с хозяином? Смелее!

Первая дверь была приоткрыта. Он толкнул ее. Вдоль всех стен стояли книжные шкафы. Видимо, комната служила спальней и кабинетом одновременно. Через открытое окно на заваленный книгами стол падал лунный свет. Ни Рейнольдса, ни барабанщика. Немного успокоившись, Гевин продолжил путь по коридору. Следующая дверь — в кухню — также была открыта, но света за ней не было. Ладони вспотели. Когда Кеннет пытался стянуть перчатки, они словно прилипли к его рукам. Чего он боялся? Это не простое предложение выпить. В квартире прячется кто-то еще! И у него дурной характер.

Дыхание перехватило: на двери виднелся отпечаток окровавленной руки.

Гевин толкнул дверь, но что-то мешало ей открыться. Он протиснулся в щель. В кухне стояла невыносимая вонь — то ли забытое мусорное ведро, то ли гниющие овощи. Скользнув рукой по гладкой стене, Гевин нащупал, выключатель. Лампа дневного света подала признаки жизни.

Ботинок Рейнольдса высунулся из-за двери. Гевин закрыл ее и обнаружил свернувшегося в три погибели Кена. Тот, безусловно, искал здесь спасения, он забился в угол затравленным зверем. Гевин прикоснулся к нему и почувствовал, что бедняга дрожит как осиновый лист.

— Все в порядке. Это я, — сказал Гевин и отвел окровавленную руку, которой Рейнольдс прикрывал лицо.

Через всю его щеку, от виска до подбородка, шли две глубокие кровоточащие царапины, будто кто-то полоснул его двузубой вилкой.

Кен открыл глаза. Ему потребовалась только секунда, чтобы сконцентрировать взгляд на юноше и внятно произнести:

— Убирайся!

— Ты ранен.

— Ради всего святого, убирайся! Быстро! Я передумал. Понятно?

— Может, вызвать полицию?

Рейнольдс буквально взорвался.

— Убирайся ко всем чертям! Слышишь?! Я передумал, чертов мальчишка!

Гевин поднялся, пытаясь хоть что-нибудь понять. Кену больно, это, видно, и есть причина его агрессивности. Проигнорировать оскорбления и принести что-нибудь, чтоб перевязать раны? Да, так будет лучше. Перевязать раны и оставить его в покое. Если он считает, что полиции здесь нечего делать, это его выбор. Возможно, ему просто не хочется объяснять кому-то присутствие дружка в своей развеселой квартирке.

— Где у тебя бинт?

Гевин снова вышел в прихожую.

Из-за кухонной двери донеслось:

— Не надо.

Но он уже не слышал. Впрочем, если бы даже и слышал, вряд ли бы остановился. Ему нравилось непослушание. Отказ звучал для него как просьба.

Рейнольдс оперся спиной о дверь и попытался встать, схватившись за дверную ручку. Кружилась голова. Карусель ужасов: круг, еще круг, одна лошадка отвратительнее другой. Ноги его подкосились, и он снова рухнул на пол. Черт. Черт. Черт.

Гевин слышал, как упал Кеннет, но он был слишком поглощен поиском оружия, чтобы немедленно броситься на кухню. Если подонок, ранивший Кена, все еще в квартире, надо найти что-то для самообороны. На столе в кабинете он наткнулся на заваленный книгами бумажный нож. Рядом возвышалась гора нераспечатанной корреспонденции. Господи благослови! Он схватил нож. Легкий. Лезвие тонкое и хрупкое, но, если хорошо ударить, может и убить.

Повеселев, он вышел в коридор. Здесь он остановился на секунду, чтобы продумать свои действия. Первым делом — в ванную. Там может лежать бинт. В конце концов, сойдет чистое полотенце. Потом надо попробовать вытянуть из Кена объяснение.

За кухней коридор резко сворачивал налево. Гевин обогнул угол. Перед ним была еще одна дверь. Яркий свет ослепил его. Вода сверкала на кафеле. Вот и ванная.

Прикрывая левой рукой правую, в которой он держал нож, Гевин медленно пошел вперед. Мышцы напряглись от страха. Поможет ли ему нож? Кто знает! Он чувствовал себя бессильным, неуклюжим, глупым мальчишкой.

На дверном косяке была кровь — отпечаток ладони Рейнольдса. Видимо, здесь все и произошло. Пытаясь защититься от нападения, Кен выбросил вперед руку. Вот отпечаток. Если тот подонок все еще в квартире, он должен быть в ванной, больше спрятаться негде.

В трезвом состоянии Гевин, разумеется, не стал бы нарываться на конфликт и резко распахивать дверь, но теперь уже поздно — жалобно скрипнув, дверь отлетела в сторону и открыла взгляду Гевина кровавую пену, разбрызганную по кафелю. Вот-вот появится и сам убийца.

Нет. Никого. Преступника не оказалось и здесь. А значит, его и вовсе нет в квартире.

Гевин глубоко вздохнул. Рука, сжимающая нож, ослабела. Жизнь снова посмеялась над ним, обманула и указала на дверь. Теперь осталось только оказать помощь раненому коллекционеру и действительно убраться отсюда ко всем чертям.

Зеленоватый кафель в кровавых брызгах. Полупрозрачная занавеска душа с наивными изображениями рыбок и водорослей наполовину сорвана. Все это напоминало сцену из какого-то криминального фильма: слишком нереально. Кровь — чересчур красная, свет — чересчур яркий.

Гевин швырнул нож в раковину и открыл висевший на стене зеркальный шкафчик. Его заполняли зубные щетки, пасты и витаминные кремы, из медикаментов — лишь упаковка пластыря. Закрывая шкафчик, Гевин взглянул на свое изможденное лицо. Смертельно бледен. Открыв кран холодной воды, он подставил голову под ледяную струю в надежде, что вода смоет с его лица печать опьянения и подрумянит щеки.

Вдруг сзади раздался неясный шум. Гевин выпрямился — безумно заколотилось сердце — и дрожащей рукой закрутил кран. Крупные капли падали с его подбородка и ресниц.

Нож лежал в раковине, на расстоянии вытянутой руки. Звук исходил из ванны — изнутри ванны.

Тревога выплеснула в кровь поток адреналина, чувства до безумия обострились. Он ощутил тонкий запах лимонного мыла, блеск бирюзовой рыбки, плывущей между бурых листьев ламинарии на занавеске, холод воды — все, что он вечно пропускал, ленился видеть и чувствовать, нахлынуло вдруг.

«Все происходит в реальности, — сказал он самому себе. — Будь осторожен, иначе — смерть».

Почему он не заглянул в ванну?! Кретин! Почему?!

— Кто здесь? — спросил он.

Может, у Рейнольдса живет крыса, которая тоже не прочь принять душ? Тщетная надежда. Господи, там же кровь.

Он отвернулся от зеркала. Шум уже стих. Ну же!.. Ну! Занавеска с ангелоподобными рыбками отлетела в сторону на пластиковых крючках. Ринувшись отгадывать эту загадку, он совсем забыл о ноже. Слишком поздно… Ванна была полна воды.

От доходившей почти до краев мутной воды исходил какой-то животный запах, напоминавший запах мокрой собачьей шерсти. На поверхности плавала бурая пена. Вода была спокойна.

Гевин нагнулся, стараясь разглядеть дно. Его отражение наполовину закрыла пена. Нагнувшись еще ниже, он увидел руку с грубыми пальцами. Свернувшись, как зародыш, в грязной воде лежала, без сомнений, человеческая фигура.

Гевин протянул руку, чтобы отогнать грязь от поверхности воды, — его отражение задрожало и рассыпалось — и ясно увидел неподвижную фигуру. В ванне лежала статуя спящего человека, только голова почему-то была повернута вверх и глядела на Гевина нарисованными глазами. Два круглых глаза на грубо высеченном лице. Прямые губы, смешные торчащие уши на абсолютно лысой голове. Человек был голым, и его анатомия была отражена не лучше, чем черты лица: работа неумелого подмастерья. В некоторых местах краска — возможно, от воды — стала отваливаться серыми закругленными лепестками, обнажая деревянную основу.

Бояться было нечего. Обыкновенная деревяшка с откисающей краской. А звук, напугавший Гевина, издавали выходящие из нее пузырьки воздуха. А он, дурачок, испугался! Паниковать нет причин. «Заставь мое сердце биться», — как частенько говаривал бармен из «Амбассадора», когда новая красотка выходила на сцену.

Гевин иронически улыбнулся. Да, этот чурбан мало напоминал Адониса.

— Забудь об этом.

Рейнольдс стоял у двери. Кровотечение остановилось, хотя он еще прижимал к щеке замаранный платок. В ярком свете ванной его кожа приобрела желтый оттенок, что напугало бы и мертвеца.

— Ты в порядке? По тебе не скажешь.

— Все отлично… уйди, ради бога.

— Что случилось?

— Я поскользнулся. Ну, вода на полу… Вот и поскользнулся.

— Но стук…

Гевин оглянулся на ванну. Что-то в статуе на этот раз поразило его. Может, ее нагота. И эти сползающие полоски краски. Последние полоски краски… или кожи.

— Соседи.

— Что это? — спросил Гевин, по-прежнему рассматривая распухшее лицо в воде.

— Тебя это не касается.

— Почему он такой скрюченный? Он умирает?

Задавая вопрос, Гевин с улыбкой обернулся и поглядел на Рейнольдса.

— Ты ждешь, когда я расплачусь с тобой?

— Нет.

— Черт возьми! Ты на работе или нет? Там, у кровати, лежат деньги. Возьми, сколько считаешь нужным. За потерянное время… — Он оценивающе посмотрел на Гевина. — И молчание.

Статуя. Гевин уже не мог оторвать от нее взгляд: его собственное распухшее лицо, смутившее разум неизвестного художника, медленно разрушала вода.

— Не удивляйся, — произнес Кен.

— Что происходит?

— Тебя это не касается!

— Ты это украл… Это, верно, стоит немалых денег, и ты украл?

Рейнольдс, казалось, в конце концов устал лгать.

— Да, я украл, — кивнул он.

— И сегодня за ним кто-то приходил.

Кеннет пожал плечами.

— Не так ли? Кто-то за ним приходил?

— Да. Да, я это украл, — механически повторил он за Гевином. — И кто-то за ним приходил.

— Вот и все, что я хотел узнать.

— Не возвращайся сюда, Гевин или как тебя там. И не выдумывай ничего. Меня здесь не будет.

— Ты боишься вымогательства? — спросил Гевин. — Я не вор!

Взгляд коллекционера стал презрительным.

— Вор ты или нет, будь благодарен за то, что он — в тебе.

Рейнольдс отступил, давая Гевину пройти. Но тот даже не шелохнулся.

— Благодарен за что? — переспросил он.

Слова Кена явно разозлили его. Он был оскорблен тем, что его выставляют с какой-то небылицей, не удостаивая никакого объяснения.

У Рейнольдса же просто не было сил для объяснений. В изнеможении он прислонился к двери.

— Уходи, — тихо сказал он.

Гевин кивнул и вышел. Когда он уже достиг прихожей, от статуи, видимо, отвалился изрядный кусок краски. Он слышал, как заплескалась вода в ванной, и даже представил, как заколыхались на статуе световые блики.

— Спокойной ночи, — произнес ему вслед Кен.

Гевин не ответил. Даже не вспомнив о деньгах, он вышел. Будь проклят этот дом со всеми его надгробиями и тайнами.

Он зашел в гостиную, чтобы забрать свою куртку. Со стены на него взглянуло лицо Флавина-знаменосца.

«Должно быть, герой», — подумал Гевин.

Только героям отдают такие почести. С Гевином ничего подобного не произойдет. Его лицо умрет вместе с ним.

Он закрыл за собой входную дверь. Тут же напомнил о себе больной зуб. И тут же возобновился стук: стук кулака по стене.

Или внезапная ярость пробуждающегося сердца.

Утром зубы ныли уже невыносимо, и он отправился к дантисту, надеясь уговорить секретаршу принять его немедленно. Но очарование покинуло его, глаза не сияли обаянием, как обычно. Девушка ответила, что придется подождать неделю. Он сказал, что дело срочное, на что она заметила: ей так не кажется. Да, не лучший день: зубная боль, секретарша-лесбиянка, снег хлопьями, ворчливые женщины на каждом углу, безобразные дети, безобразное небо.

В тот день началось преследование.

Поклонники преследовали Гевина и раньше, но не до такой степени. Бывало, кто-то таскался за ним, как собака, целыми днями, из бара в бар, с улицы на улицу, и это просто выводило его из себя. Ночь за ночью видеть одного и того же надоевшего типа, который никак все не может решиться угостить тебя выпивкой, предложить часы, кокаин, неделю в Тунисе или что-нибудь еще. Он очень быстро проникся отвращением к такому липкому обожанию, скисающему быстрее молока, — вонь от него стояла до небес. Один из наиболее пылких обожателей — говорят, знаменитый актер — никогда не пытался подойти близко, лишь ходил за ним повсюду и все смотрел. Вначале его внимание льстило Гевину, но вскоре удовольствие сменилось досадой, и однажды, наткнувшись на надоевшего поклонника в одном из баров, он пригрозил проломить ему череп. Гевин был до того взвинчен и раздражен бесконечными жадными взглядами, что мерзавцу непременно досталось бы, не пойми он намека. Возможно, он вернулся домой и повесился — Гевин никогда больше не встречал его.

На этот раз все было по-другому: не преследование, а ощущение слежки. Никаких доказательств того, что кто-то висит у него на хвосте, просто чертовски неприятное чувство. Всякий раз, когда он оглядывался, ему казалось, будто кто-то отступает в тень. Порой на ночной улице случайный прохожий вдруг начинал идти с ним в ногу, совпадая с каждым ударом его каблука, даже если Гевин оступался. Ощущение напоминало паранойю, хотя он не был параноиком — иначе ему бы давно об этом сказали.

Кроме того, происходили совершенно необъяснимые вещи: однажды утром старуха-кошатница, жившая над ним, поинтересовалась лениво, что за чудак приходил поздно ночью и прождал под его дверью несколько часов. Ни один из знакомых Гевина не подходил под описание.

В другой день на людной улице он отделился от толпы и отошел к двери закрытого магазина, чтобы прикурить сигарету. Когда он зажег спичку, в засаленном дверном стекле вдруг появилось чье-то отражение. Пламя обожгло пальцы. Гевин выронил спичку и опустил глаза. А когда он обернулся, людское море уже скрыло преследователя.

Это было неприятное, очень неприятное ощущение. И самое ужасное — Гевин не понимал, чем оно вызвано.

Гевин никогда не разговаривал с Преториусом, хотя они обменивались небрежными кивками при встрече на улице и справлялись друг о друге у общих знакомых, будто были друзьями. Преториус был черным, возраст — где-то между сорока пятью и насильственной смертью. Известный сводник, утверждавший, что он потомок Наполеона. Под его началом довольно успешно работало множество женщин и три или четыре мальчика. Когда Гевин только вышел на улицу, ему советовали просить покровительства у Преториуса, но он был слишком горд, чтобы искать такого рода помощи. В результате он не пользовался расположением Преториуса и его клана. Однако никто не решался бросить вызов его самостоятельности, поскольку Гевин сам стал довольно заметной фигурой. Поговаривали даже, будто Преториус выражал — отчасти недоброжелательно — восхищение жадностью Гевина.

Восхищался Преториус или нет, но в один из адски холодных дней он вдруг нарушил молчание и сам окликнул юношу:

— Эй, белый!

Было около одиннадцати. Гевин шел из бара на Сент-Мартинлейн в клуб на Ковент-Гарден. Улицы еще оставались многолюдными, и можно было найти хорошего клиента среди посетителей театров и кино, но в тот вечер у Гевина не было настроения. В кармане лежала сотня, заработанная накануне. Достаточно, чтобы твердо стоять на ногах.

Первое, что пришло в голову при виде загородивших дорогу Преториуса и его головорезов: им нужны деньги.

— Послушай, белый. — Преториус добродушно улыбался. Нет, он не был грабителем. Не был и не будет. — Белый, мне нужно переговорить с тобой.

Преториус достал из кармана орех, расколол его в руке и отправил содержимое в огромный рот.

— Догадываешься, о чем?

— Что тебе нужно?

— Я же сказал: переговорить. Кое о чем расспросить. Идет?

— Хорошо. О чем?

— Не здесь.

Гевин взглянул на свиту Преториуса. Это были не огромные качки в стиле черных, но и не пятидесятикилограммовые хиляки. Ситуация складывалась довольно скверная.

— Благодарю.

Спокойным (насколько возможно) шагом Гевин прошел мимо троицы, последовавшей за ним. Он мысленно умолял их отвязаться, но они не отставали. Преториус положил руку ему на плечо.

— Послушай. До меня дошли неприятные новости о тебе.

— Не может быть!

— Боюсь, что может. Мне сказали, что ты напал на одного из моих ребят.

Гевин прошел шесть шагов, прежде чем ответить.

— Нет, вы ошиблись. Это не я.

— Он узнал тебя, белый, ты доставил ему кучу неприятностей.

— Говорю же, это не я!

— Ты псих, слышишь? Тебя стоит упечь за решетку.

Преториус все больше сердился. Прохожие обходили их.

Гевин молча свернул с Сент-Мартин-лейн на Лонг-Акр и тут же осознал, какую ошибку совершил. Здесь было пусто и довольно далеко от оживленных людных мест. Следовало, безусловно, свернуть не налево, а направо, тогда он быстро вышел бы на Чарринг-Кросс-роуд.

Там нетрудно затеряться. Черт возьми, он не мог развернуться и направиться в обратную сторону. Все, что ему оставалось, — двигаться прямо (идти, а ни в коем случае не бежать от бешеных псов, наступающих на пятки) и надеяться, что удастся удержать разговор в прежнем относительно мирном русле.

— Ты стоишь мне денег, — бросил ему в спину Преториус.

— Не понимаю…

— Ты вывел из строя моего лучшего мальчишку. Судя по всему, надолго. Он дьявольски напуган, слышишь?

— Повторяю, я ничего тебе не сделал.

— Почему ты врешь мне, белая шваль? Не считаешь меня достойным услышать правду? — Преториус нагнал его и пошел рядом, оставив своих дружков позади. — Послушай, — шепнул он Гевину на ухо, — таких ребят легко соблазнить. Я это понимаю, и мне наплевать. Но ты причинил ему боль, а у меня сердце кровью обливается, когда кому-то из моих ребят делают больно.

— Ты думаешь, если бы я сделал такое, я спокойно разгуливал бы по улице?

— Ты, мне кажется, не такой хороший, насколько хочешь казаться. Речь идет не о паре синяков. Ты искупался в крови моего парня. Повесил и исполосовал ножом, а потом подбросил мне на порог в одних носках. Ты хорошо расслышал, белый? Ты меня понял?

Преториус был разъярен, и Гевин не знал, как ко всему этому относиться. Он не проронил ни слова в ответ и продолжал идти.

— Этот малыш восхищался тобой, — говорил Преториус. — Говорил, что твоя история — учебник для начинающих. Что скажешь?

— Ничего.

— Это чертовски лестно для тебя, парень, ведь на самом деле ты такого не заслуживаешь!

— Благодарю.

— Ты сделал неплохую карьеру. Но теперь она закончена.

Гевин ощутил леденящий холод. Он-то надеялся, что Преториус ограничится предупреждением. Но нет, они хотели разделаться с ним. Господи, они убьют его, и самое ужасное — убьют за то, чего он не делал, о чем он даже не догадывался.

— Мы вышвырнем тебя с улицы, белый! Навсегда.

— Я тут ни при чем.

— Малыш узнал тебя. Даже с чулком на голове. Твой голос и твоя одежда. Тебя опознали, белый. Делай выводы.

— Убирайся к черту!

Гевин бросился бежать. В юности он неплохо бегал — о, как нужна ему сейчас прежняя скорость! Преториус захохотал:

— Какой ты, однако, резвый!

По мостовой за ним неслись две пары ног. Ближе, еще ближе. Гевин уже выдохся. Плотно облегающие джинсы слишком неудобны для бега. Гонка проиграна.

— Тебя никто не отпускал. — Один из болванов вцепился в его руку.

— Неплохо бегаешь, — улыбнулся Преториус, приближаясь к своим псам и загнанной жертве. Он еле заметно кивнул одному из дружков.

— Кристиан.

Кристиан со всей силы ударил Гевина по почкам. Боль пронзила юношу, перед глазами пошли разноцветные круги.

— Готов, — отрапортовал Кристиан.

— Давайте, быстро!

Его потащили в темный переулок. Куртка и рубашка треснули, дорогие туфли, испачканные в грязи, цеплялись о мостовую. Гевина поставили на ноги. В кромешной тьме перед собой он видел лишь висящие в пустоте глаза Преториуса.

— Ну, вот мы и на месте, — произнес он. — Как славно!

— Я… я не трогал его, — простонал Гевин.

Безымянный дружок Преториуса — должно быть, не христианин, а язычник — взял Гевина за ворот и швырнул к стене. Он поскользнулся, не устоял и свалился в грязь. Его самолюбие — тоже. Он готов умолять. Он встанет на колени и будет лизать этим тварям пятки, лишь бы закончился этот кошмар. Лишь бы они не тронули его лицо.

По слухам, это одно из любимых развлечений Преториуса — уничтожать красоту. Случалось, он лезвием вырезал жертвам губы как сувенир на память.

Гевин бросился вперед и упал руками в грязную жижу. Что-то гнилостно-мягкое выскользнуло из-под ладони.

Язычник обменялся с Преториусом ухмылкой.

— Какой милашка!

Преториус расколол очередной орех.

— Похоже, он наконец-то нашел свое место в жизни.

— Я его не трогал! — канючил Гевин.

Ему оставалось только отрицать все, хотя это было уже бесполезно.

— Не оправдывайся!

— Пожалуйста!

— Хочу покончить с ним поскорее, — взглянув на часы, сказал Преториус. — Нужно еще кое-куда заглянуть, кое с кем повеселиться.

Гевин поднял глаза на своих мучителей. Уличные огни горели всего в десятке метров от него — если бы он мог вырваться из рук подонков.

— Позволь мне тебя немного подкрасить. Красота, видишь ли, требует жертв.

В руке Преториуса блеснул нож. Язычник вынул из кармана толстую веревку с узлом на конце. Узел во рту, веревка вокруг головы и никакой возможности кричать, когда от этого зависит жизнь.

Гевин резко вскочил, но, поскользнувшись на жирной грязи, налетел на Кристиана и вместе с ним рухнул на землю. Побег не удался.

На мгновение наступила полная тишина. Преториус, пачкая руки о белую мразь, поставил его на ноги.

— Бежать некуда, сволочь! — сказал он и поднес лезвие к подбородку Гевина.

Здесь кости четко выступали из-под кожи, и Преториус без дальнейших дебатов начал резать по краю челюсти, забыв заткнуть жертве рот. Гевин вскрикнул, когда кровь заструилась по шее, но, казалось, чьи-то толстые пальцы схватили его за язык, и звук погиб, так и не вырвавшись наружу.

Пульс бешено отдавался в виске. Перед Гевином одно за другим стали открываться окна, и он падал в них, теряя сознание.

Лучше умереть. Они уродуют его лицо — лучше умереть.

Он опять вскрикнул. Или нет — это не он. Сквозь стук в ушах он попытался различить голос. Он слышал крик Преториуса.

Язык опять был свободен. Внезапно ему стало дурно. Он отшатнулся от дерущихся фигур. Его рвало.

Кто-то неизвестный вступил в игру и предотвратил катастрофу. На земле, раскинув руки, лежало чье-то тело. Язычник. Безжизненные глаза смотрели вверх. Господи, кто-то заступился за Гевина!

Дрожащей рукой юноша прикоснулся к лицу. Глубокая рана шла от середины подбородка почти до самого уха. Это, конечно, плохо, но Преториус всегда доводил дело до конца. Значит, лишь чудо спасло Гевина от страшной процедуры вырезания ноздрей и губ. Шрам вдоль скулы будет смотреться не слишком привлекательно, но ничего, бывают вещи пострашнее.

Кто-то из дерущихся направился к Гевину. Это Преториус, со слезами в глазах, расширенных от ужаса.

Кристиан, пошатываясь, поплелся в сторону улицы.

Преториус за ним не последовал. Почему?

Рот Преториуса был открыт, с нижней губы стекала длинная нитка слюны.

— Спаси меня, — прохрипел он, как будто его жизнь была в руках Гевина.

Рука его была поднята, словно он вымаливал прощение. Вместо этого из-за спины неожиданно выросла другая рука, сжимавшая страшное орудие с огромным лезвием. Еще одна схватила Преториуса за горло. Лезвие глубоко вошло ему в глотку, затем двинулось резко вверх. Лицо его разделилось, и из страшной раны на Гевина хлынул горячий поток крови.

Оружие отлетело на мостовую. Гевин увидел короткий и широкий меч.

Преториус все еще стоял перед ним, удерживаемый рукой своего палача. Рассеченная голова безжизненно упала, и неизвестный, словно приняв этот кивок за знак согласия, аккуратно положил мертвеца у ног Гевина. Теперь юноша мог рассмотреть лицо своего спасителя.

Ему хватило секунды, чтобы узнать эти грубые черты: круглые безжизненные глаза, щель рта, кривые уши. Это была статуя из ванны Рейнольдса.

Она усмехнулась. Зубы слишком малы для столь внушительной головы. Молочные зубы. Что-то, однако, изменилось в этом лице, заметно даже в темноте: брови несколько посветлели, и само лицо обрело какую-то пропорцию. Все еще раскрашенная кукла, но теперь кукла казалась целеустремленной.

Статуя слегка наклонилась, и внутри ее что-то скрипнуло. Гевин неожиданно осознал мрачный идиотизм ситуации. Статуя двигается, черт ее побери, смеется, убивает, и в то же время она никак не может быть живой. Позже он будет проклинать себя. Он найдет тысячу причин откреститься от реальности. Будет винить недостаток крови в сосудах мозга, возбуждение, панику. Он постарается навсегда забыть кошмарное видение.

Если останется жив.

Видение приблизилось и легко коснулось своими грубыми пальцами щеки Гевина. Уличные огни осветили кольцо на мизинце — точно такое, как у самого Гевина.

— О, тут будет шрам!

Гевин узнал голос.

— Жаль, конечно, — говорил голос самого Гевина. — Но что поделать! Могло быть и хуже.

Его голос. Господи, его, его, его собственный голос! Он тряхнул головой.

— Да, верно, — сказала статуя, понимая, о чем он думает.

— Теперь меня?

— Нет.

— Почему?

Статуя дотронулась пальцами до своей щеки, показывая линию его раны, и на деревянной щеке вдруг открылась рана. Но крови не было — у статуи ее не было.

Пока еще это не Гевин: неподвижные брови, пронзительные глаза. Но скоро их нельзя будет отличить от его собственных.

— А мальчишка? — спросил Гевин, пытаясь разобраться в происходящем.

— Ах, мальчишка… — Статуя мечтательно закатила глаза. — Какое сокровище. А как он вырывался!

— Ты искупался в его крови?

— Мне это необходимо. — Статуя нагнулась над телом Преториуса и запустила пальцы в его рассеченную голову. — Старая кровь, конечно, но тоже сойдет. Мальчишка был получше.

Статуя вымазала кровью свои щеки. Гевин не сумел скрыть отвращение.

— Тебе это неприятно? — спросило Гевина изваяние.

Ответа не последовало. Разумеется, Гевина не огорчало, что Преториус мертв, но бедный мальчишка истек кровью только оттого, что истукан проголодался. Впрочем, в Лондоне случаются дела и пострашнее.

— Тебе, я вижу, это не по вкусу, — продолжала статуя. — Скоро и мне перестанет нравиться. Не собираюсь истязать детей. Хотя бы потому, что я на все смотрю твоими глазами, думаю твоими мыслями…

Статуя поднялась. В движениях ее все-таки недоставало плавности.

Кожа на щеках, впитывая кровь Преториуса, приобретала естественный оттенок. Уже почти не похоже на крашеную деревяшку.

— Мне никогда не дадут имени. Я — всего лишь рана на теле человечества. Но еще я — прекрасный незнакомец из твоих детских грез. Ты ведь всегда хотел, чтобы кто-то взял тебя на руки, приласкал, похвалил и… поднял над суетой улиц к распахнутым небесам.

Как это существо узнало о его детских мечтах? Откуда могло оно знать о его видениях? Об ослепительной чистоте небес из его снов…

— Потому что я — это ты, — словно отвечая на вопрос Гевина, продолжала статуя.

— Ты не можешь быть мной. Я никогда не сделал бы такого. — Гевин кивком указал на безжизненные тела.

Неблагодарно обвинять собственного спасителя, но это был единственный аргумент.

— Неужели? Мне так не кажется.

Гевин услышал голос Преториуса: «Красота, видишь ли, требует жертв».

Он опять ощутил холод лезвия у подбородка, тошноту, беспомощность. Да, он сделал бы это, сотню раз сделал бы. И поступил бы справедливо.

Статуе не требовался ответ.

— Я еще навещу тебя. А сейчас, — она захохотала, — тебе лучше уйти.

Гевин направился к улице.

— Нет, сюда! — Статуя кивнула в сторону не замеченной Гевином двери в стене. Так вот откуда она появилась так быстро и вовремя! — Держись подальше от людных мест. Я найду тебя, когда понадобится.

Гевина не пришлось уговаривать. Он почти не понимал, что происходит, но дело было сделано. На вопросы у него не осталось ни сил, ни времени.

Он, не оглядываясь, вошел в указанную дверь. То, что он услышал за спиной, могло бы вывернуть наружу его желудок: плотоядное хлюпающее чавканье. Чудовище заканчивало свой страшный ритуал.

И уж совсем ничего нельзя было разобрать в этом сне наяву на следующее утро. Никакого прояснения. Лишь череда безжалостных фактов.

В зеркале он увидел огромную гноящуюся рану, причинявшую куда больше страданий, чем гнилой зуб.

В газетах написали о двух трупах, найденных в районе Ковент-Гардена. Известные преступники, убитые с нечеловеческой жестокостью. И банальный вывод — мафиозные разборки.

В голове крутилась невыносимая мысль: рано или поздно найдут и его. Кто-то, несомненно, видел его вместе с Преториусом и сообщит об этом полиции. Может быть, даже Кристиан. И тогда за ним придут с наручниками. А чем он ответит на обвинения? Скажет, что преступление совершено не человеком, а чудовищем, которое отчасти является отражением его собственного «я»? Вопрос даже не в том, арестуют ли его. В другом: посадят его в тюрьму или в сумасшедший дом?

Теряясь от безнадежности, он отправился к врачу, где просидел в ожидании приема три с половиной часа, окруженный такими же покалеченными беднягами.

Врач был не очень-то любезен. Он сказал, что швы накладывать поздно, рана, безусловно, затянется, но шрама уже не избежать. Медсестра поинтересовалась, почему он не пришел сразу, как только это произошло. Да какое ей, собственно, дело! Фальшивое сочувствие раздражало его.

Свернув на свою улицу, он увидел полицейские машины и соседей, обменивающихся сплетнями. Слишком поздно. Они уже добрались до его одежды, его расчесок, его писем и теперь будут рыться в них, как обезьяны в собственной шерсти. Гевин знал, как бесстыдно действуют эти подлецы, когда им надо чего-то добиться, как безжалостно они унижают человеческое достоинство. Высосут всю кровь и убьют без выстрелов. Превратят в живой труп.

Поздно, ничего не остановить. Они уже лапали его жизнь липкими руками и прикидывали в уме, сколько стоит купить такого красавчика в одну из своих грязных ночей.

Пусть. Пусть будет так. Он теперь вне закона, потому что закон защищает собственность, а у него ее нет. Ему больше негде жить, у него ничего не осталось. Самое удивительное — он даже не испугался.

Гевин повернулся спиной к дому, где прожил четыре года, и почувствовал какое-то необъяснимое облегчение оттого, что прошлое потеряно навсегда.

Два часа спустя, уже далеко, он решил проверить содержимое своих карманов. Кредитная карточка, почти сто фунтов наличными, несколько фотографий — родители, сестры, он сам, — а также часы, кольцо и золотая цепочка. Карточкой пользоваться опасно. Банк, разумеется, уже оповещен. Лучшее, что можно придумать, — продать кольцо с цепочкой и рвануть на север. У него есть неплохие друзья в Абердине, они могут его на время приютить.

Но сначала — Рейнольдс.

Гевину потребовался час, чтобы найти дом Кеннета Рейнольдса. Он не ел уже почти сутки, и желудок все настойчивее давал о себе знать. Гевин вошел в здание. При дневном свете лестница выглядела гораздо скромнее. Ковер на ступенях оказался рваным, а краска на балюстраде — потемневшей от тысяч прикосновений.

Он быстро преодолел подъем и постучал в дверь Рейнольдса. Никто не ответил. Изнутри не доносилось ни звука. Впрочем, Кеннет предупреждал, что его здесь не будет. Догадывался ли он о том, что произойдет, когда выпустил это чудовище в мир?

Гевин постучал еще. Теперь он явно различал чье-то дыхание за дверью.

— Рейнольдс! — Он пнул дверь ногой. — Я слышу тебя!

Ответа не последовало, но Гевин готов был поклясться, что внутри кто-то есть.

— Открой немедленно, сволочь!

После короткой паузы приглушенный голос сказал:

— Убирайся.

— Мне нужно с тобой поговорить.

— Убирайся, тебе говорят. Мне не о чем с тобой разговаривать.

— Ты должен мне все объяснить, ради всего святого! Если ты не откроешь, я сломаю чертову дверь.

Пустая угроза, но Рейнольдс отреагировал:

— Нет. Подожди.

Послышался звон ключей, потом — звук отрывающегося замка, и дверь открылась. Прихожая была погружена во тьму. Гевин увидел перед собой неухоженное лицо Кеннета. Он выглядел очень усталым. Небритый, в грязной рубахе, изношенных штанах, подвязанных веревкой.

— Я не в силах тебе что-либо объяснять! Убирайся!

— Ты просто обязан рассказать… — Гевин переступил порог.

Рейнольдс был либо слишком пьян, либо слишком слаб, чтобы воспрепятствовать этому. Он отступил в сумрак прихожей.

— Что за чертовщина творится?

В квартире стоял тяжелый дух гнили. Кеннет позволил Гевину закрыть за собой дверь и вдруг вытащил из кармана своих засаленных штанов нож.

— Брось дурачить меня, — прохрипел он. — Я знаю, что ты натворил. Очень славно. Очень умно.

— Ты говоришь об убийствах? Я их не совершал.

Рейнольдс выставил свой нож вперед.

— Скольких ты прикончил, убийца? — На его глазах показались слезы. — Шестерых? Десятерых?

— Я никого не убивал!

— Чудовище!

Кеннет держал в руках тот самый нож для бумаги. Он приблизился. Не оставалось сомнений в том, что он намеревается сделать. Гевин вздрогнул, и это, казалось, воодушевило Рейнольдса.

— Забыл уже, наверное, каково это — чувствовать плоть и кровь?

Он, очевидно, окончательно сошел с ума.

— Послушай… я пришел всего лишь поговорить.

— Ты пришел убить меня, я знаю. Ты пришел меня убить.

— Ты что, не узнаешь меня? — испуганно спросил Гевин.

Рейнольдс криво усмехнулся.

— Ты не мальчишка. Ты похож на него, но ты — не он.

— Ради бога, я — Гевин!.. Гевин! — Он никак не мог сообразить, что сказать безумцу, чтобы остановить приближающийся к груди нож. — Гевин, помнишь?

Рейнольдс вдруг застыл, пристально глядя ему в лицо.

— Ты потеешь, — растерянно произнес он.

У Гевина пересохло во рту, и он лишь утвердительно кивнул.

— Да, — произнес Рейнольдс. — Ты действительно потеешь. — Он опустил нож. — Он никогда не потеет. И никогда не будет. Значит, ты мальчишка. Мальчишка.

— Мне нужна помощь. — От волнения Гевин охрип. — Объясни мне, что происходит.

— Ты хочешь объяснений? Я постараюсь тебе их предоставить.

Они прошли в комнату. Шторы были опущены, но даже в темноте Гевин заметил, что коллекция разорена. Глиняные черепки превратились в пыль, каменные барельефы разбиты, а от надгробия Флавина-знаменосца осталась груда камней.

— Кто это сделал?

— Я, — ответил Рейнольдс.

— Почему?

Рейнольдс медленно подошел к окну и заглянул в щель между бархатными шторами.

— Я вернулся, ты видишь, — сказал он, игнорируя вопрос.

— Почему ты разбил все? — настаивал Гевин.

— Жить в прошлом — это болезнь, — ответил Кен. Он отвернулся от окна. — Я крал эти вещи долгие годы. Мне доверяли, а я злоупотреблял доверием. — Он пнул внушительный осколок ногой. Поднялась пыль. — Флавин жил и умер. Больше о нем сказать, пожалуй, нечего. Или почти нечего. Его имя не имеет никакого значения: он мертв… и счастлив.

— А статуя в ванной?

Рейнольдс замер, словно представил ее нарисованное лицо.

— Ты принял меня за него? Когда я пришел.

— Да, я думал, он уже закончил свои дела.

— Он изображает меня.

Рейнольдс кивнул.

— Да, насколько я понял его природу, он всегда кого-нибудь имитирует.

— Где ты нашел его?

— Возле Карлайла. Мне поручили произвести там раскопки. Мы нашли его в термах: статуя, свернувшаяся калачиком, и останки взрослого мужчины. Не спрашивай, что привлекло меня к ней. Я не знаю. Возможно, ему самому так захотелось. Я украл статую и принес сюда.

— И ты кормил его.

Рейнольдс побледнел.

— Не спрашивай.

— Я спрашиваю. Ты кормил его?

— Да.

— Ты хотел убить меня? Ты для этого привел меня сюда? Убить меня и умыть его моей кровью!

Гевин вспомнил стук кулаков чудовища о края ванны — нетерпеливое требование еды. Так ребенок стучит по колыбельке. Гевина чуть не скормили этой твари.

— Почему он не напал на меня, как на тебя? Почему не выскочил из ванны и не сожрал?

Рейнольдс вытер пот со лба.

— Он увидел твое лицо.

Конечно, он увидел лицо Гевина и захотел сделать его своим. Он не мог украсть лицо мертвого человека, поэтому оставил его в живых. Рационализм статуи невольно восхищал.

— Человек, чьи останки вы нашли в термах…

— Что?…

— Он хотел остановить эту тварь?

— Да. Вероятно, поэтому его не предали земле. Просто бросили. Никто не догадался, что человек сражался с существом, пытавшимся отобрать его жизнь.

Теперь почти все понятно. Оставалось выплеснуть накопившуюся злобу.

Рейнольдс едва не убил его, чтобы накормить ненасытное чудовище. Гевин не мог удержать себя в руках. Он схватил Рейнольдса в охапку и встряхнул. Захрустели то ли зубы, то ли кости.

— Он уже почти скопировал мое лицо! Что будет со мной, когда он полностью переродится?

— Не знаю.

— Говори! Говори самое худшее!

— Могу лишь догадываться, — ответил Кеннет.

— Тогда догадайся!

— Когда он закончит перерождение, ему останется отобрать у тебя единственное, что он не способен скопировать, — твою душу.

Кеннет, похоже, ничуть не боялся Гевина. В его голосе звучала сочувственная мягкость, как если бы он разговаривал с обреченным. На губах мелькнула легкая усмешка.

— Мерзавец! — Гевин вцепился ему в волосы. — Тебе все равно! Тебе наплевать на меня!

Он ударил Рейнольдса по лицу. Потом еще, и еще, и еще… насколько хватило сил.

Кеннет, даже не пытаясь уклониться, молча принимал удары.

Наконец ярость утихла.

Рейнольдс выплюнул раскрошенные зубы.

— Я заслужил, — прошептал он.

— Как его остановить?

— Это невозможно. — Рейнольдс в изнеможении закрыл глаза.

Дрожащими пальцами он потянулся к руке Гевина, разжал его кулак и прикоснулся холодными губами к ладони…

Гевин выбежал на улицу, бросив Рейнольдса на руинах Рима. Рассказ Кеннета подтвердил его собственные догадки. Оставался последний выход — найти чудовище… и прикончить. В случае неудачи он потеряет единственное, чем дорожил: свое прекрасное лицо. Разговоры о душе и человечности казались теперь пустой болтовней. Ему нужно одно — его лицо.

Не заботясь о том, куда идет, он добрался до Кенсингтона. Год за годом он оставался жертвой обстоятельств. Наступил роковой момент. Победа или смерть.

Рейнольдс смотрел, как сумерки опускаются на город.

Он не увидит больше ни сумерек, ни городов. Он со вздохом опустил шторы и приставил к груди короткий клинок.

— Ну же, — сказал он себе и надавил рукоятку.

Едва почувствовав боль, Рейнольдс понял: ему не хватит решимости продолжить. Тогда он прислонился к стене, оперся о нее рукояткой меча и всем телом подался вперед. Получилось. Он не знал, глубоко ли вонзился клинок, но, судя по количеству крови, скоро должна наступить смерть. Рейнольдс неуклюже взмахнул рукой и упал, ощутив твердость беспощадной стали в своем теле.

Он прожил еще минут десять. Да, он наделал много глупостей в течение своих сорока семи лет, но сейчас его любимый Флавин мог им гордиться.

Крупные капли дождя звонко застучали по крыше. Рейнольдс представил себя погребенным под руинами смытого ливнем дома. Перед глазами пронеслось удивительное видение: фонарь в чьей-то руке, неясные голоса — призраки будущего явились за разгадкой его загадочной истории. Он открыл рот, чтобы спросить, который год на дворе…

Три дня прошли в безрезультатных поисках. Чудовище умело ускользало от преследователя, но Гевина не оставляло ощущение его постоянного присутствия. В баре к нему подходили совершенно незнакомые люди:

— Я видел тебя вчера вечером на Эджвер-роуд!

А его там и близко не было.

Или:

— Как ты тогда врезал этому арабу!

Ему это даже начинало нравиться. Судьба подарила ему удовольствие, которого он не знал с двух лет, — беспечность.

Ну и что, если странное существо с его лицом цинично нарушает все законы на ночных улицах? Если эта тварь живет его жизнью? Засыпая, он знал, что его двойник бродит сейчас в поисках очередной жертвы, и это знание доставляло ему удовольствие. Гевин начал относиться к статуе не как к угрожающему его жизни монстру, а как к своему общественному лицу. Чудовище стало его тенью.

Он проснулся.

На часах — четверть пятого. Уличный шум проникал сквозь плотно закрытые окна. Наступали сумерки. В комнате было душно, воздух многократно прошел через его легкие. После визита к Рейнольдсу прошла неделя. За это время Гевин всего трижды выбирался из своей конуры — крохотная спальня, кухня и ванная. Сон стал важнее, чем еда и прогулки. Гевин глотал снотворное, если сон не приходил (что, впрочем, случалось нечасто); привык к затхлости воздуха, к яркому свету, льющемуся в незанавешенные окна, к ощущению оторванности от мира, где ему нет больше места.

Сегодня он решил, несмотря на отсутствие желания, выбраться подышать свежим воздухом. Позже, когда бары опустеют и никто не сможет рассказать ему, где встречал его на этой неделе. Собраться с силами было трудно.

Вода.

Ему снилась вода. Сидя у пруда с рыбками в Форт-Лодердейле, он наблюдал за тем, как возникают, расходятся и исчезают круги на воде. Журчали струи небольшого водопада. Гевин слышал это во сне. Теперь он проснулся, но шум не стих.

Слышалось уже не журчание, а плеск воды. Очевидно, кто-то пришел, пока Гевин спал, и сейчас принимает ванну. Он стал мысленно перебирать своих знакомых, пытаясь понять, кто это. Претендентов было не так много. Во-первых, Пол — он ночевал здесь на полу пару дней назад, мальчишка из начинающих. Потом — Чинк, продавец наркотиков. Еще девчонка с одного из нижних этажей, кажется, ее зовут Мишель. Кто же? Он прекрасно знал, кто это, но продолжал бессмысленную игру с самим собой, пока не отбросил всех троих. Но оставался еще один…

Гевин вылез из-под простыней и одеял. От холода кожа покрылась мелкими пупырышками. По пути за халатом, лежавшим в другом конце комнаты, он взглянул на себя в зеркало. Кадр из фильма ужасов — в тусклом сумеречном свете стоял худой, сжавшийся от холода человечек. Тень.

Надев халат — свое единственное приобретение за последние дни, — он пошел в ванную. Тишина. Гевин толкнул дверь.

Линолеум под ногами был влажен. Ему хотелось одного: увидеть гостя и тут же прокрасться обратно в кровать. Но это любопытство было болезненным — слишком много вопросов остаются без ответа.

За окном тем временем окончательно стемнело, и комната погрузилась в холодный мрак. Только стук дождя нарушал тишину. Ванна наполнилась до краев. Вода была совершенно спокойна… и черна. Ничто не нарушало ее глади. Он лежал там, на дне.

Сколько дней прошло с тех пор, когда Гевин зашел в ярко освещенную ванную и взглянул на воду? Казалось, это произошло вчера. Его жизнь с тех пор стала похожа на одну бесконечную ночь. Гевин заглянул в ванну: да, он там. Опять спит, свернувшись калачиком; в одежде, будто не успел раздеться перед тем, как спрятаться в воде. На месте лысины теперь красовалась роскошная копна волос. Черты лица стали почти совершенными. Тонкие нежные руки сложены на груди.

Наступала ночь. Гевину надоело стоять у края ванны и разглядывать спящую тварь. Ну что ж, его нашли, причем явно не собирались больше с ним расставаться.

Ничего не оставалось, как идти досматривать сны. Дождь за окном усиливался. После невыносимо долгого рабочего дня тысячи людей возвращаются домой. Скользкие дороги. Несчастные случаи. Объятые пламенем машины и тела. Сон то приходил, то пропадал опять.

Посреди ночи он проснулся от скрипа двери. Во сне он снова видел воду и слышал ее плеск. Его двойник вылез из ванны и вошел в комнату.

В тусклом свете из окна ничего нельзя было толком разглядеть.

— Гевин, ты проснулся? — прозвучал вопрос.

— Да, — ответил он.

— Мне нужна твоя помощь.

В голосе не звучало никакой угрозы. Так просят брата.

— Что тебе нужно?

— Немного подлечиться.

— Подлечиться?

— Зажги свет.

Гевин включил светильник и взглянул на стоящую перед ним фигуру. Руки существа уже не были сложены на груди, и глазам предстала огромная рана. Крови, разумеется, не видно — ей неоткуда взяться. На таком расстоянии Гевин не заметил также внутри твари ничего похожего на человеческие внутренности.

— Господи, что случилось? — спросил он.

— У Преториуса были друзья, — ответил монстр, прикоснувшись пальцами к краям раны.

Этот жест напомнил Гевину о картине, висевшей в его родном доме, — Спаситель на кресте и подпись: «Я умер за вас».

— Почему ты не умер?

— Потому что я еще не живу.

Еще не живет… Значит, он все-таки смертен.

— Тебе больно?

— Нет. — Ответ прозвучал грустно, будто чудовищу очень недоставало простых человеческих ощущений. — Я ничего не чувствую. Но я учусь. Я уже умею зевать и пускать газы.

Это было столь же трогательно, сколь и абсурдно. Как он, однако, гордится любым признаком принадлежности к роду человеческому.

— А что будет с твоей раной?

— Заживет со временем.

Гевин не хотел больше разговаривать.

— Я тебе неприятен? — спросила статуя.

— Немножко, — ответил он, пожав плечами.

Существо смотрело его глазами, его собственными прекрасными глазами.

— Что тебе сказал Рейнольдс?

— Почти ничего.

— Говорил, наверное, что я — чудовище, что я питаюсь человеческими душами!

— Ну… не совсем.

— И все-таки я угадал.

— Отчасти.

Существо грустно покачало головой.

— С его точки зрения, он, может быть, и прав. Мне нужна была кровь — это, безусловно, чудовищно, но что поделаешь! В молодости, месяц назад, я в ней купался. Это давало моему деревянному телу ощущение плоти. Сейчас в этом нет необходимости — я почти ожил. Теперь мне нужна только…

Оно смутилось. Не потому, что собиралось солгать, скорее — не могло подобрать подходящих слов.

— Так что же тебе нужно? — настаивал Гевин.

Существо опустило глаза.

— Ты знаешь, я уже жил несколько раз. Иногда я крал чужие жизни, жил ими, а когда надоедало — сбрасывал старое лицо и находил себе новое. Иногда — как это произошло в последний раз — просто поддавался очарованию и терялся…

— Ты — какой-то механизм?

— Нет.

— Что же тогда?

— Я — это я… Мне не приходилось встречать никого, похожего на меня. Может быть, таких много, а может — совсем нет. Вдруг я единственный в своем роде? И вот я живу, умираю, ровным счетом ничего не зная о самом себе, — с горечью произнесло создание. — Видишь ли, ты живешь в мире подобных тебе людей. А если бы ты был один на свете, что бы ты знал? Только то, что видно в зеркале. Остальное — догадки.

Не согласиться с ним было трудно.

— Можно мне прилечь? — спросило оно.

Существо приблизилось, и Гевин смог разглядеть рану на его груди. На месте сердца — что-то вроде бесформенной грибницы. Не сняв мокрой одежды, чудовище с тяжким вздохом нырнуло в кровать.

— Мы вылечимся, — сказало оно. — Было бы время.

Гевин пошел к двери и проверил, заперта ли она. На всякий случай он подтащил стол и поставил его так, чтобы никто не мог опустить ручку. Никто не помешает их сну. Они здесь в безопасности — он и оно, он и его второе «я». Гевин сварил кофе и сел в кресло напротив кровати, не сводя глаз со спящего гостя.

Дождь не прекращался. Ветер с бешенством бросал на стекло мокрые листья, а тяжелые капли добивали их, как любопытных мотыльков. Гевин иногда поглядывал на них, устав смотреть на свою спящую копию, но взор против его воли возвращался к кровати. Он опять видел эти тонкие запястья, длинные ресницы… Под вой сирены «скорой помощи», промчавшейся за окном, он заснул. А дождь все шел…

В кресле было не очень удобно, он поминутно просыпался и приоткрывал глаза. Существо выбралось из постели, вот оно стоит у окна, вот разглядывает себя в зеркало, а теперь шумит на кухне. Оно открывало кран — Гевину снилось море. Оно раздевалось — Гевину снилось, что он занимается любовью. Оно смотрело на него — Гевину на мгновение показалось, что он поднимается над крышами домов… Существо надело его одежду — он во сне пробормотал что-то о краже. Уже рассвело. По комнате, насвистывая веселую песенку, прогуливался он сам. Гевин очень хотел спать и уже не обращал внимания на то, что какой-то парень разгуливает в его одежде и живет его жизнью.

Наконец существо нагнулось, по-братски поцеловало Гевина в губы и вышло. Дверь тихо закрылась.

Прошло еще несколько дней — Гевин не считал сколько. Он безвылазно сидел дома и пил воду. Жажда казалась неутолимой. Пил и спал, спал и пил…

Его постель так и не высохла после того, как в ней лежал нежданный гость, но желания сменить простыни не возникало. Гевину нравилось лежать на влажном белье, сушить его теплом своего тела. Когда постель немного подсыхала, он принимал ванну в воде, которую не менял после ухода двойника, и возвращался, весь в темных холодных каплях. Холодная комната пропахла плесенью. Порой ему так не хотелось вставать, что он опустошал мочевой пузырь прямо в кровати.

И все еще, несмотря на ледяной холод комнаты, голод и наготу, смерть не приходила.

В шестую или седьмую ночь он проснулся с твердым решением покончить с бессмысленной жизнью. Не понимая толком, что собирается сделать, он бродил по комнате, как неделю назад бродила по ней его копия. Он останавливался у окна, у зеркала, откуда на него глядело жалкое подобие неотразимого Гевина. Снег проникал сквозь ставни и медленно таял на подоконнике.

Его взгляд неожиданно остановился на лежавшей у окна семейной фотографии. Существо тоже разглядывало ее тогда. Или ему все приснилось? Нет. Он ясно помнил темный силуэт на фоне окна и фотографию в тонкой руке.

Нельзя уйти из жизни, не попрощавшись с родителями. Может, после этого он сумеет умереть.

Он шел по запущенному кладбищу, одетый в старые брюки и легкую рубашку. Случайные прохожие отпускали едкие замечания, которые он игнорировал. Какое дело всем этим людям до того, что он идет к смерти босиком. Дождь то усиливался, то стихал, иногда переходил в мокрый обжигающий снег, но не прекращался.

Перед церковью, где шла служба, стояли яркие автомобили. Он заглянул внутрь. Хотя сырость проникла и туда, Гевину сразу стало теплее. Он увидел высокие своды, бесконечные ряды скамей, зажженные свечи. Он смутно представлял себе, где искать могилу отца, и медленно пошел мимо одинаковых надгробий. Гевин совершенно не помнил тот день, миновало уже шестнадцать лет. Все прошло как-то незаметно — ни слов о жизни и смерти, ни плачущих родственниц. Никто не отвел его в сторону, чтобы разделить испепеляющее сердце горе.

Могилу, скорее всего, никто не посещает. Гевин ничего не слышал о своих родных с тех пор, как ушел из дому. Сестре всегда хотелось уехать из этой «чертовой страны», хотя бы в Новую Зеландию. Мать, наверное, в очередной раз вышла замуж, бедняжка, или живет в жалком одиночестве. Гевин помнил ее истерические припадки.

Ну, вот он. В мраморной вазе стояли свежие цветы. Старика не забыли! Похоже, сестра пыталась найти здесь какое-то утешение. Гевин прикоснулся пальцами к холодному камню. Имя, даты, эпитафия. Ничего особенного. А что еще можно сказать об отце?

Он представил себе отца, сидящего у края могилы. Болтая ногой, старик приглаживал ладонью редкие волосы.

— Что скажешь, папа?

Отец не реагировал.

— Меня, наверное, долго не было?

— Ты сам сказал это, сынок.

— Я всегда был осторожен, как ты меня учил. По-моему, за нами никто не наблюдает.

— Чертовски рад.

— Мне так ничего и не удалось.

Отец аккуратно высморкался — трижды, как всегда. Сначала левую ноздрю, потом правую, потом опять левую. И исчез…

— Старый олух.

Раздался свисток проходившего невдалеке поезда. Гевин поднял глаза. В нескольких метрах перед ним абсолютно неподвижно стоял… он сам. В той же одежде, которую он взял, уходя из квартиры. Она стала грязной и потрепанной. Но кожа! Такой прекрасной кожи никогда он у себя не помнил. Она почти светилась в промозглом осеннем воздухе, а слезы на щеках двойника еще больше подчеркивали совершенство черт.

— Что с тобой? — спросил Гевин.

— Ничего особенного. Я всегда плачу на кладбище.

Переступая через могилы, он направился к Гевину. Под его ногами скрипел песок, пригибалась жухлая трава. Все было так реально.

— Ты бывал здесь раньше?

— Да, много раз… в течение многих лет.

Многих лет? Что он имеет в виду? Неужели он оплакивал здесь тех, кого убил?

— Я приходил к отцу. Дважды, может, трижды в год.

— Он не твой отец, — удивленно пролепетал Гевин. — Он мой.

— Что-то я не вижу слез на твоих глазах.

— Я чувствую…

— Ничего ты не чувствуешь, — ответил ему он сам. — Признайся, что не чувствуешь ничего особенного.

Это была правда.

— А я… — Слезы хлынули из глаз двойника. — Я буду помнить о нем до самой смерти.

Это походило на дешевый спектакль, но откуда столько горя в его глазах? Почему слезы обезобразили его прекрасные черты? Гевин не любил плакать — в такие минуты он самому себе казался жалким и смешным. Но это существо не скрывало слез. Оно ими гордилось. Они были его триумфом.

Даже теперь, когда перед ним стояло воплощение скорби, Гевин не находил в своей душе никакого отклика.

— Ну же, утри сопли. Я прошу тебя.

Двойник едва ли слушал.

— Почему мне так больно? — спросил он после небольшой паузы. — Это страдание делает меня человеком?

Гевин пожал плечами. Его мало заботило сложное искусство быть человеком. Двойник тем временем утер рукавом слезы, шмыгнул носом и с тем же выражением невосполнимой потери на лице попытался улыбнуться.

— Прости, — сказал он. — Я, конечно, веду себя глупо. Пожалуйста, прости меня.

Пытаясь успокоиться, он сделал глубокий вдох.

— Все в порядке, — ответил Гевин.

Разыгравшаяся сцена немного смутила его, и он хотел уйти.

— Твои цветы? — спросил он, отвернувшись от могилы.

— Да, — кивнул двойник.

— Он терпеть не мог цветов.

Существо всхлипнуло.

— Ах…

— А впрочем, какое это имеет значение.

Даже не взглянув на своего двойника, Гевин повернулся и зашагал по узкой тропинке, ведущей к церкви.

— Не мог бы ты порекомендовать мне хорошего дантиста? — услышал он за спиной.

Гевин усмехнулся и пошел своим путем.

Был час пик. Узкая дорога, проходившая рядом с церковью, была слишком тесна для нескончаемого потока автомобилей. Пятница — завершилась еще одна неделя, и сотни людей спешили домой. Блеск фар, пронзительные сигналы.

Гевин сошел с тротуара, не обращая внимания на визг тормозов и ругань водителей, и двинулся вперед, не глядя по сторонам, будто гулял по цветущему лугу.

Одна из машин задела его крылом, с другой он чуть не столкнулся. Нетерпеливое желание людей поскорее добраться до места, откуда они вскоре будут стремиться уехать куда угодно, было комическим. Пусть они злятся на Гевина, пусть ненавидят, пусть рассматривают его бесцветное лицо… и катят дальше. Возможно, один из них не успеет повернуть руль и собьет его. Все равно. Отныне он принадлежит случаю, знаменосцем которого ему так хотелось стать.

 

Сидни Хорлер

 

Сидни Генри Хорлер (1888–1950) родился в лондонском районе Лейтонстоун и получил образование в школах Редклифф и Колстон в Бристоле. В 1905 году он стал журналистом бристольской газеты «Вестерн дейли пресс», а в 1911 году — штатным автором манчестерской издательской фирмы «Эдвард Халтон и K°». Впоследствии он перебрался в Лондон, где работал на «Дейли мэйл» и «Дейли ситизен», а когда разразилась Первая мировая война, вступил в ряды ВВС и служил в воздушной разведке, сперва чиновником, а затем — сотрудником отдела пропаганды; из-за слабого зрения он не принимал участия в боевых действиях. После войны Хорлер женился и стал помощником редактора литературного журнала «Джон О'Лондон уикли»; он также начал писать художественную прозу и, когда в 1919 году был уволен, целиком посвятил себя сочинению книг о спорте, романов и рассказов.

В 1925 году Хорлер опубликовал свой первый детективный роман «Тайна первого номера», а в последующие три десятилетия стал наиболее плодовитым, популярным и успешным автором триллеров в Великобритании. Им написано 157 книг — по большей части это криминальные романы, а также несколько историй о сверхъестественном. Издатели неизменно помещали на суперобложку его очередной книги восклицание «Хорлер для острых ощущений!». Самый известный «сквозной» персонаж писателя — достопочтенный Тимоти Овербери Стендиш по прозвищу Задира, энергичный искатель приключений наподобие «Бульдога» Драммонда.

Рассказ «История со священником» был впервые опубликован в авторском сборнике «„Кричащий череп“ и другие истории» (Лондон: Ходдер и Стоутон, 1930).

 

История со священником (© Перевод А. Чикина.)

Довольно часто, по крайней мере раз в неделю, я навещал католического священника. Так было вплоть до его смерти. То, что сам я протестант, никоим образом не отражалось на нашей дружбе. Отец Р. был одним из самых замечательных людей, встретившихся на моем жизненном пути. Он очень располагал к себе и был человеком, открытым миру — в самом лучшем смысле. Он проявлял живой интерес к моей писательской деятельности, и мы часто обсуждали вместе различные сюжеты и ситуации.

История, которую я собираюсь рассказать, случилась года полтора тому назад, за десять месяцев до его болезни. В то время я работал над романом «Проклятие Луна», где речь шла о том, как один злодей для своих целей воспользовался страшной легендой, связанной со старинным поместьем в Девоншире.

Отец Р. выслушал сюжет и, к моему громадному удивлению, заметил:

— Для некоторых ваш роман может стать предметом насмешек. Они не позволят себе поверить в то, что предания о вампирах имеют реальную основу.

— Пусть так, — ответил я, — однако Брэм Стокер взбудоражил читательское воображение «Дракулой», одной из самых ужасающих и захватывающих книг, когда-либо вышедших из-под пера сочинителя. Мои читатели, я надеюсь, тоже воспримут описываемые мною события как обычную «выдумку» автора.

— Несомненно, — кивнул священник и заметил: — Кстати, я верю в существование вампиров.

— Верите?

У меня по спине пробежали мурашки. Одно дело — писать об ужасном, но совершенно другое — видеть, как оно обретает конкретную форму.

— Да, — сказал священник, — я вынужден верить в существование вампиров по одной простой и одновременно невероятной причине: с одним из них я встречался лично.

Я приподнялся со стула. Я не сомневался в правдивости священника, и все же…

— Понимаю, мой дорогой друг, — продолжил он, — мое признание может показаться весьма странным, но, уверяю вас, это правда. История, которую я собираюсь вам рассказать, приключилась со мной много лет назад и в другом месте. Где конкретно, не стоит уточнять.

— Поразительно… Вы действительно видели вампира так же, как я сейчас вижу вас?

— Не только видел, но и разговаривал с ним. До сегодняшнего дня я ни одной живой душе, кроме одного монаха, не рассказывал об этом случае.

Это было приглашение послушать. Набив трубку, я поудобнее устроился на стуле напротив пылающего камина. Мне уже доводилось слышать о том, что правда невероятнее вымысла, — и вот теперь, похоже, я получил необыкновенную возможность стать свидетелем того, как мои самые смелые фантазии бесславно меркнут перед реальными событиями.

Священник начал свою историю.

— Название небольшого городка не имеет значения. Достаточно упомянуть, что находится он на западе Англии и живет в нем много весьма состоятельных людей. В семидесяти пяти милях оттуда расположен большой город, и тамошние предприниматели, уходя от дел, часто переезжают в Н., чтобы провести там остаток своих дней. Я был молод, моя деятельность приносила мне большое удовлетворение. Но тут произошло… Впрочем, я забегаю вперед.

Я очень дружил с местным врачом; он навещал меня, когда у него выпадало свободное время, и мы беседовали на разные темы. Мы пытались найти ответы на многие вопросы, которые, как убеждает мой жизненный опыт, не имеют решения… по крайней мере, в этом мире.

Однажды вечером мы сидели у меня дома, и мне показалось, что он как-то странно посмотрел на меня.

— Что вы думаете об этом Фарингтоне? — спросил он.

По странному совпадению он задал свой вопрос именно в тот момент, когда я сам бессознательно вспомнил о Фарингтоне.

Человек, называвший себя Джозефом Фарингтоном, был в городе новичком — он совсем недавно поселился там. Одно это обстоятельство могло стать питательной средой для пересудов, не говоря о том, что он приобрел самый большой дом на холме, возвышающемся в южной части города — в самом лучшем квартале. Не считаясь с расходами, он обставил дом с помощью одного из самых известных лондонских торговых домов. В этом особняке, носившем название «Фронтоны», он часто устраивал приемы, однако никто не желал приходить к нему в гости во второй раз. Ходили слухи, что Фарингтон «какой-то чудной».

Я, конечно, знал об этом — все сплетни в мельчайших подробностях доходят до ушей священника, — но все же колебался с ответом на прямо поставленный вопрос.

— Признайтесь, отче, — мой собеседник заметил мои колебания, — как и всем нам, вам не нравится этот человек! Фарингтон выбрал меня в качестве личного врача, но лучше бы его выбор пал на кого-нибудь другого. Какой-то он чудной.

И снова — «какой-то чудной». Слова доктора еще звучали у меня в ушах, а я уже мысленно представил себе Фаринггона таким, как я его запомнил во время прогулки по главной улице: он фланировал, а все вокруг исподтишка поглядывали в его сторону. Крупного телосложения, само воплощение мужественности, Фарингтон выглядел таким цветущим, что на ум невольно приходила мысль: этот человек не умрет никогда. Розовощекий, с волосами и глазами черными как смоль, он передвигался с гибкостью юноши. Однако, судя по его биографии, лет ему было никак не меньше шестидесяти.

— Я думаю, Сандерс, — решил я утешить друга, — Фарингтон не доставит вам хлопот. Он здоров как бык.

— Вы не ответили на мой вопрос, — упорствовал врач. — Забудьте о своем сане, отче, и скажите мне, что вы думаете о Джозефе Фарингтоне. Вы согласны, что от него бросает в дрожь?

— Вы врач — и говорите такое! — пожурил я его, не желая высказывать свое истинное мнение о Джозефе Фарингтоне.

— Ничего не могу с собой поделать… Я испытываю перед ним невольный страх. Сегодня днем меня вызвали во «Фронтоны». Как и множество людей подобного телосложения, Фарингтон ипохондрик. Ему показалось, что его сердце не в порядке.

— И что же?

— Да он сто лет проживет! Но поверьте, отче, с ним рядом невыносимо тяжко, в нем есть что-то жуткое. Я испугался… да, испугался. Все время, пока я находился в доме, меня одолевал страх. Мне было необходимо поделиться с кем-нибудь этими страхами, а вы самый надежный человек в городе, поэтому я здесь… Но, как вижу, вы свое мнение держите при себе.

— Предпочитаю не спешить, — ответил я.

Такой ответ казался мне наиболее верным.

Два месяца спустя после беседы с Сандерсом не только город, но и всю страну потрясло и ужаснуло зверское преступление. В поле обнаружили труп восемнадцатилетней девушки, местной красавицы. Ее лицо, в жизни столь прекрасное, в смерти сделалось отталкивающим из-за застывшего на нем выражения смертельного страха.

Бедняжка была убита, причем таким кошмарным способом, что люди содрогнулись. На горле девушки зияла огромная рана, словно на нее напал какой-то хищник из джунглей.

Нетрудно догадаться, почему подозрения в совершении такого дьявольского преступления пали на Джозефа Фарингтона, как бы дико это ни звучало. Настоящих друзей ему завести не удалось, хотя он старался быть общительным. А Сандерс, будучи хорошим доктором, был не самым тактичным человеком, и его отказ стать врачом Фарингтона — вы помните, он неоднократно намекал на это в нашей беседе — вызвал толки. Люди пребывали в крайне взвинченном состоянии и, несмотря на отсутствие прямых улик, стали называть Фарингтона убийцей. Горячие головы, в основном молодежь, даже поговаривали о том, чтобы ночью поджечь «Фронтоны» и поджарить хозяина в его постели.

Когда напряжение достигло апогея, я, сам того не желая, оказался вовлеченным в это дело. Фарингтон прислал мне записку с приглашением на ужин. Она заканчивалась словами:

Мне надо с вами кое-что обсудить. Пожалуйста, приходите.

Как священник, я не мог оставить его просьбу без внимания и принял приглашение.

Фарингтон встретил меня радушно, угостил великолепным ужином; на первый взгляд все было в порядке. Но… странная вещь: едва увидев его, я ощутил неладное. Как и доктора Сандерса, в присутствии Фаринггона меня охватило беспокойство, я почувствовал страх. От него исходили флюиды зла, в нем ощущалось что-то дьявольское, отчего в моих жилах стыла кровь.

Я, как мог, старался скрыть замешательство, усилившееся после ужина, когда Фарингтон завел речь об убийстве несчастной девушки. И тотчас же страшная догадка пронзила мой мозг: он убийца, он чудовище!

Собравшись с силами, я принял его вызов.

— Вы выразили желание встретиться со мной сегодня вечером, дабы снять с души ужасное бремя, — сказал я. — Вы не станете отрицать свою причастность к убийству несчастной девушки?

— Нет, — тихо ответил он, — не стану. Я ее убил. Меня толкнул на это демон, которым я одержим. Но вы, как священник, должны свято блюсти тайну исповеди и не можете никому рассказать о моем признании. Дайте мне еще несколько часов. Я сам решу, что мне делать.

Некоторое время спустя я покинул его дом. Фарингтон больше ничего не хотел объяснять.

— Дайте мне еще несколько часов, — повторил он на прощание.

В ту ночь мне привиделся дурной сон. Я чувствовал, что задыхаюсь.

С трудом глотая воздух, я подбежал к окну, распахнул его настежь и без чувств повалился на пол.

Очнувшись, я увидел склонившегося надо мной Сандерса — его вызвала моя верная экономка.

— Что случилось? — спросил доктор. — У вас было такое лицо, будто вы заглянули в ад.

— Именно так, — ответил я.

— Это имеет отношение к Фарингтону? — спросил он без обиняков.

— Сандерс, — от избытка чувств я вцепился в его руку, — существуют ли в наше время такие ужасные существа, как вампиры? Скажите мне, умоляю вас!

Мой добрый друг заставил меня сначала сделать глоток коньяку и только потом ответил. Точнее, задал вопрос:

— Почему вы спрашиваете об этом?

— Звучит невероятно, и я надеюсь, что все это мне приснилось… но я лишился чувств после того, как распахнул окно и увидел — или мне почудилось — летящего мимо окна Фарингтона.

— Я не удивлен, — сказал доктор. — Исследование изуродованного тела бедной девушки привело меня к выводу, что она погибла в результате чего-то ужасного и аномального. В наши дни мы практически не слышим о вампирах, — продолжил он, — но это не означает, что дьявольские силы больше не вселяются в обычных людей, наделяя их сверхъестественными способностями. Кстати, на что походило существо, которое, как вам показалось, вы видели за окном?

— Оно напоминало большую летучую мышь, — ответил я, содрогаясь.

— Завтра, — произнес Сандерс решительным голосом, — я отправлюсь в Лондон, в Скотленд-Ярд. Может, меня там и осмеют сначала, но…

В Скотленд-Ярде его не осмеяли. Однако преступники со сверхъестественными способностями были не по их части. Кроме того, Сандерсу сказали, что для обвинения Фарингтона потребуются доказательства. И даже если я решусь нарушить обет священника — что при любых обстоятельствах исключалось, — моих показаний все равно будет недостаточно.

Решение задачи нашел Фарингтон — он покончил с собой. Его обнаружили в постели с простреленной головой.

Но, по словам Сандерса, погибло только тело, а злой дух парит над землею в поисках другой человеческой оболочки.

Боже, помоги его несчастной жертве!

 

Хью Б. Кейв

 

Хью Барнетт Кейв (1910–2004) родился в Честере, но во время Первой мировой войны его семья переселилась в Бостон, США. Недолгое время Кейв посещал Бостонский университет, затем работал в небольшом издательстве, выпускавшем книги за счет средств авторов, перед тем как в возрасте двадцати лет полностью посвятить себя литературе. Годом раньше были опубликованы два его рассказа, «Остров Божьего суда» и «Бассейн смерти»; в дальнейшем из-под его пера вышло более тысячи рассказов, опубликованных в палп-журналах, а также более трехсот, появившихся на страницах «глянцевых» изданий, таких как «Кольерс уикли», «Редбук», «Домашнее хозяйство» и «Сэтедей ивнинг пост». Хотя он работал практически во всех жанрах, чаще всего его вспоминают как автора страшных, мистических и научно-фантастических произведений. Помимо многочисленных рассказов Кейв написал сорок романов, книги для подростков и несколько томов нехудожественной прозы, включая авторитетное исследование вудуизма. Большой популярностью пользовался его роман «Ночи были долги» (1943), основанный на его подробном репортаже о событиях Второй мировой войны в Тихом океане, в частности о судьбе торпедных катеров в Гуадалканале; событиям в тихоокеанском театре военных действий посвящены также несколько документальных книг писателя.

Кейв — обладатель многих литературных наград, в том числе премии «Живая легенда» от Международной гильдии хоррора, премии Брэма Стокера за вклад в литературу от Американской ассоциации авторов хоррора и Всемирной премии фэнтези за вклад в литературу.

Рассказ «Страгелла» был впервые опубликован в журнале «Странные истории о таинственном и ужасном» в июне 1932 года.

 

Страгелла (© Перевод В. Двининой.)

Стояла ночь, черная как деготь, наполненная завываниями умирающего ветра, вязнущего бесформенным призраком в маслянистых водах Индийского океана, великого и угрюмого серого простора, пустого — за исключением одинокого пятнышка, то взлетающего, то падающего, повинуясь тяжелой зыби.

Этой несчастной, заброшенной в океан крошкой была корабельная шлюпка. Семь дней и семь ночей носило ее по необъятной водной пустыне вместе с ее жутким грузом. И вот теперь один из двоих выживших, стоя на коленях, смотрел на восток, туда, где над краем мира уже брезжило красное зарево рассвета.

Рядом с ним на дне лодки лицом вниз лежал второй человек. Он провел в этой позе всю долгую ночь. Даже проливной дождь, хлынувший в сумерках, дождь, наполнивший плоскодонку дарующей жизнь влагой, не заставил его пошевелиться.

Первый человек пополз вперед. Помятой жестяной кружкой он зачерпнул с брезента немного воды, перевернул своего спутника и силой влил питье в щель между пересохшими губами.

— Миггз! — окликнул он товарища надтреснутым шепотом. — Миггз! Господи боже, ты же не умер, Миггз? Я не хочу оставаться тут совсем один…

Джон Миггз приоткрыл глаза.

— Что… что случилось? — пробормотал он.

— У нас есть вода, Миггз! Вода!

— Ты снова бредишь, Йенси. Это… это не вода. Это всего лишь море…

— Это дождь! — прохрипел Йенси. — Прошлой ночью шел дождь. Я расстелил брезент. Всю ночь я лежал вверх лицом, и дождь лился мне в рот!

Миггз прикоснулся к кружке кончиком языка и с подозрением лизнул ее содержимое. А потом с невнятным вскриком проглотил всю воду. И, бессвязно бормоча что-то, пополз, точно обезьяна, к брезенту.

Йенси, рыча, оттащил его назад.

— Нет! Мы должны беречь ее, ясно? Мы должны выбраться отсюда.

Миггз сердито уставился на него с противоположного конца шлюпки. Йенси неуклюже растянулся возле брезента и снова стал вглядываться в пустынный океан, пытаясь разобраться в случившемся.

Они находились где-то в Бенгальском заливе. Неделю назад они плыли на борту «Кардигана», крошечного грузового суденышка, взявшегося перевезти горстку пассажиров из Молмейна в Джорджтаун. Возле архипелага Мергуи на «Кардиган» обрушился тайфун. Двенадцать часов стонущий корабль качался на взбесившихся волнах. Затем он пошел ко дну.

Воспоминания о последующих событиях всплывали в памяти Нелза Йенси спутанной вереницей немыслимых кошмаров. Сперва в этой маленькой лодчонке их было пятеро. Четыре дня дикой жары, без еды, без питья, свели с ума маленького жреца-перса — он прыгнул за борт. Двое других напились соленой воды и умерли в мучениях. Так они с Миггзом остались вдвоем.

Солнце засияло на раскаленном добела небе. Море было спокойным, маслянистую гладь не нарушало ничего, кроме черных плавников, терпеливо следующих за лодкой. Но ночью еще кое-кто присоединился к акулам в их адской погоне. Извивающиеся морские змеи, появившиеся словно из ниоткуда, охотились за шлюпкой, огибая ее круг за кругом: стремительные, ядовитые, мстительные. А над головой вились чайки, они то зависали в воздухе, то пикировали с дьявольскими криками, наблюдая за двумя людьми безжалостными, никогда не устающими глазами.

Йенси взглянул на них. Чайки и змеи могли означать только одно — землю! Наверное, птицы прилетели с Андаманских островов, с тех самых, куда Индия ссылает преступников. Но это неважно. Они были здесь. Эти омерзительные, опасные вестники надежды!

Рубаха Йенси, грязная и изорванная, висела на плечах расстегнутой, не скрывая впалой груди с нелепой татуировкой. Давным-давно — слишком давно, чтобы помнить, — он кутил на одной пирушке в Гоа. Во всем виноват японский ром и японский чудик. В компании с двумя другими матросами «Кардигана» Йенси ввалился в заведение, где делают татуировки, и надменно приказал япошке «Намалевать все, что твоей чертовой душе угодно, профессор. Все, что угодно!» И японец, оказавшийся религиозным и сентиментальным, украсил грудь Йенси великолепным распятием, огромным, витиеватым, цветным.

Взгляд Йенси упал на рисунок, и губы его искривились в мрачной улыбке. Но тотчас же внимание его сосредоточилось на чем-то другом — на чем-то необычном, неестественном, приводящем в замешательство, — на том, что маячило у горизонта. Там низко над водой висела узкая полоса тумана, словно приплюснутая туча спустилась с неба и теперь тяжело плывет, наполовину погрузившись в море. И маленькую лодку несло туда.

Довольно скоро плотный туман уже окутал плоскодонку. Йенси встал и огляделся по сторонам. Джон Миггз пробормотал что-то себе под нос и перекрестился.

Серовато-белое, вязкое, липкое на ощупь облако не имело формы. Оно пахло — но не так, как пахнет влажный морской туман, нет, от него исходила тошнотворная вонь ночлежки или заплесневевшего погреба. Солнечные лучи не могли пробить эту пелену. Йенси видел над собой лишь расплывчатый красный шар, притушенное око светила, заслоненного клубящимся паром.

— Чайки, — прохрипел Миггз. — Они исчезли.

— Знаю. Акулы тоже. И змеи. Мы совсем одни, Миггз.

Секунды растягивались в вечность, а лодку затягивало все глубже и глубже в туман. А потом возникло что-то еще — что-то, вырвавшееся из тумана, точно стон. Приглушенный, неровный, монотонный бой корабельного колокола!

— Слушай! — задохнулся Миггз. — Слышишь…

Но дрожащая рука Йенси вдруг вскинулась, показывая вперед:

— Ради бога, Миггз! Смотри!

Миггз с трудом поднялся, покачнув лодку. Его костлявые пальцы стиснули руку Йенси. Так они и стояли вдвоем, глядя, как бесплотным призраком иного мира вырастает из воды массивный черный силуэт. До корабля оставалась всего сотня фров.

— Мы спасены, — бессвязно пролепетал Миггз. — Слава богу, Нелз…

Йенси пронзительно закричал. Его хриплый голос распорол туман, точно вой запертого в клетку тигра, и задохнулся в тишине. Ни отклика, ни ответного крика — ни даже слабого шепота.

Шлюпка подошла ближе. Двое мужчин не издали больше ни звука. Ничего — и лишь глухой прерывистый звон загадочного колокола.

А потом они осознали правду — правду, сорвавшую стон с губ Миггза. Судно было покинуто, брошено в океане — пустое, зловещее, окутанное саваном неземного тумана. Корма задралась так, что обнажился красный от ржавчины винт, к которому прицепились гнилые водоросли. На баке, почти стертые временем, с трудом читались слова: «Голконда — Кардифф».

— Йенси, это не настоящий корабль! Он не от мира сего…

Йенси с рычанием наклонился и схватил валяющееся на дне шлюпки весло. С потрепанного корпуса корабля черной змеей свисал канат. Неловкими ударами весла по воде человек направил маленькую лодку к тросу; затем, дотянувшись до линя, он пришвартовался к темному борту.

— Ты… ты собираешься подняться туда? — со страхом в голосе спросил Миггз.

Йенси помедлил, глядя вверх изможденным, мутным взором. Он боялся, сам не зная чего. Облепленная туманом «Голконда» пугала его. Шхуна тяжеловесно качнулась на зыби, а колокол продолжал негромко бить где-то в недрах покинутого корабля.

— Что ж, почему бы и нет? — рявкнул Йенси. — На корабле, быть может, найдется еда. Чего тут бояться?

Миггз промолчал. Ухватившись за канат, Йенси принялся взбираться по нему. Тело его моталось, как труп повешенного. Вцепившись в перила, он подтянулся и перевалился через них, оказавшись на палубе; там он и стоял, всматриваясь в густую серую пелену, пока Миггз карабкался на шхуну.

— Мне… мне здесь не нравится, — прошептал матрос. — Это не…

Йенси ощупью двинулся вперед. Доски палубы зловеще заскрипели под ним. Миггз держался за спиной товарища. Так они добрались до шкафута, а потом и до бака. Холодный туман, казалось, скопился здесь вязкой массой, как будто притянутый к нему магнитом. Йенси пробирался сквозь него шаркающими шагами, вытянув вперед руки: слепой человек в странном мире.

Внезапно он остановился — остановился так резко, что Миггз налетел на него. Йенси напрягся. Расширившиеся глаза вглядывались в палубу. Глухой, неразборчивый звук слетел с приоткрывшихся губ.

Мертвенно-бледный, непроизвольно съежившийся Миггз, взвизгнув, вцепился в плечо Йенси.

— Что… что это? — выдавил он.

У их ног лежали кости. Скелеты, увитые локонами вязких испарений. Йенси с содроганием склонился над ними, изучая останки. Мертвы. Мертвы и безобидны, но кружение тумана дало им новую жизнь. Они, казалось, ползли, извивались, скользили к человеку и от него.

Некоторые походили на части человеческих тел. Другие представляли собой причудливые, бесформенные обломки. Третьи вообще непонятно как оказались тут. Тигриный череп ухмылялся голодно разинутыми челюстями. Хребет гигантского питона лежал на палубе разбитыми кольцами, скрученными, точно в агонии. Йенси опознал останки тигров, тапиров, еще каких-то неизвестных животных джунглей. И человеческие черепа, множество человеческих черепов, разбросанных повсюду, черепов с насмешливыми, живыми в своей смерти лицами, искоса смотрящих на него, следящих за моряком с каким-то адским предвкушением. Этот корабль — покойницкая, морг, склеп!

Йенси отпрянул. Ужас вновь навалился на него с утроенной силой. Холодная испарина выступила на лбу, на груди, липкие струйки потекли по вытатуированному распятию.

Он круто развернулся, стремясь к благословенному одиночеству кормы, но лишь наткнулся на лихорадочно вцепившегося в него Миггза.

— Надо убираться отсюда, Нелз! Этот проклятый колокол — и эти штуки…

Йенси оторвал от себя руки товарища. Он пытался усмирить собственный ужас. Этот корабль — эта «Голконда» — всего-навсего грузовое торговое судно. Оно перевозило диких зверей, отловленных какой-нибудь экспедицией. Животные взбесились, вырвались, потом шхуна попала в шторм. Здесь нет ничего сверхъестественного!

В ответ ударил скрытый под палубой колокол и мягко плеснула волна, зашуршав водорослями, оправшими днище корабля.

— Идем, — мрачно буркнул Йенси. — Я намерен здесь осмотреться. Нам нужна еда.

И он зашагал обратно, к средней части корабля. Миггз потащился следом. Йенси обнаружил, что чем ближе вздернутая корма, тем тоньше слой тумана и слабее смрад.

Люк, ведущий вниз, в трюм, оказался открытым. Крышка его висела перед лицом Йенси, как поднятая рука — израненная, распухшая, застывшая в немом предостережении. А из проема зловеще выползала особенно странная на этом заброшенном судне лоза с пятнистыми треугольными листьями и огромными оранжевыми соцветиями. Точно живая змея, оплелась она вокруг себя, ныряя кольцами в трюм и стелясь по палубе.

Йенси нерешительно шагнул ближе, нагнулся и потянулся к одному из цветков, но тут же отпрянул, невольно зажав нос. Цветы пахли тошнотворно-сладко. Их дикий аромат не притягивал, а отталкивал.

— Что-то, — хрипло прошипел Миггз, — глядит на нас, Нелз! Я чувствую.

Йенси огляделся. Он тоже ощущал близкое присутствие кого-то или чего-то третьего. Чего-то злобного, неземного, чему не подобрать имени.

— Это все твое воображение, — фыркнул он. — Заткнись, ладно?

— Мы не одни, Нелз. Это совсем не корабль!

— Заткнись!

— И цветы — они неправильные. Цветы не растут на борту христианского судна, Нелз!

— Эта лоханка проторчала тут достаточно долго, чтобы на ней успели вырасти деревья, — отрезал Йенси. — Наверное, какие-то семена дали корни в скопившейся внизу грязи.

— Мне это не нравится.

— Иди вперед, посмотри, нет ли там чего. А я поищу внизу.

Миггз беспомощно пожал плечами и побрел по палубе. Йенси же в одиночку спустился на нижнюю палубу. Здесь было темно, полно пугающих теней и странных предметов, потерявших всю свою суть, всю реальность в клубах густого волнующегося тумана. Он медленно шагал по коридору, ощупывая стены обеими ладонями. Моряк забирался в лабиринт все глубже и глубже, пока наконец не отыскал камбуз, который оказался темницей, провонявшей смертью и гнилью. Тяжелый запах, ничем не тревожимый, словно провисел тут целую вечность. Весь корабль пропитала эта атмосфера — атмосфера могилы, сквозь которую не мог пробиться свежий воздух извне.

Но здесь нашлась еда: жестянки с консервами смотрели на человека с трухлявых полок. Надписи на этикетках размылись, прочесть их Йенси не удалось. Некоторые банки рассыпались, стоило только до них дотронуться — распадались сухой коричневой пылью, которая тонкой струйкой стекала на пол. Другие оказались в лучшем состоянии, они сохранили герметичность. Матрос засунул четыре жестянки в карманы и повернулся к выходу.

Обратно по коридору он шагал гораздо бодрее. Перспектива скорого обеда вытеснила из головы рой неприятных мыслей, так что когда Йенси наткнулся на капитанскую каюту, он пребывал во вполне благодушном настроении.

Здесь тоже поработало время. Стены посерели от плесени, сползшей и на разбитый, покореженный пол. У дальней стены возле койки обнаружился одинокий стол — грязный, закопченный стол, на котором стояла масляная лампа и лежала черная книга.

Йенси осторожно взял лампу и встряхнул ее. Круглое основание все еще наполовину заполняло масло. Он аккуратно поставил лампу на место. Она еще пригодится чуть позже. Нахмурившись, он всмотрелся в книгу.

Это была Библия моряка, маленькая, покрытая слоем пыли. Вид ее оставлял гнетущее впечатление. Вокруг нее, словно какой-то слизняк изучал книгу со всех сторон, оставив след своих выделений, тянулась черная смоляная полоса, неровная, но непрерывная.

Йенси поднял книгу и открыл ее. Страницы скользили под пальцами, и на пол спорхнул клочок бумаги. Человек наклонился и подобрал его, а заметив на обрывке карандашную строчку, пристальнее вгляделся в бумажку.

Тот, кто писал это, явно трудился второпях, грубыми каракулями — бессмысленная записка гласила:

«Крысы и ящики. Теперь я знаю, но слишком поздно. Да поможет мне Бог!»

Покачав головой, Йенси вложил листок между страниц и сунул Библию за пояс — она удобно прижалась к телу, успокаивая уже одним своим присутствием. Затем он продолжил разведку.

В стенном шкафчике нашлись две полные бутылки спиртного — бренди! Оставив их там, Йенси выбрался из каюты и вернулся на верхнюю палубу за Миггзом.

Миггз стоял, опершись на перила, наблюдая за чем-то внизу. Йенси устало шагнул к приятелю со словами:

— Эй, Миггз, я достал еду! Еду и брен…

Он не закончил. Его глаза автоматически последовали в направлении взгляда Миггза, и он невольно отшатнулся, проглотив слова, так некстати нарушившие напряженную тишину. На поверхности маслянистой океанской воды у корабельного борта сновали морские змеи — огромные, плавно скользящие рептилии в черных, красных и желтых полосах, кошмарные и отвратительные.

— Они вернулись, — быстро проговорил Миггз. — Они знают, что это неправильный корабль. Они вылезли из своих адских нор и поджидают нас.

Йенси с любопытством взглянул на товарища. Интонации голоса Миггза звучали странно — это совсем не тот флегматичный тон, которым коротышка обычно цедил сквозь зубы слова. Да он же возбужден!

— Что ты нашел? — пробурчал Йенси.

— Ничего. Все шлюпки висят на своих шлюпбалках. Ничего не тронуто.

— А я нашел еду, — отрывисто бросил Йенси и схватил своего спутника за руку. — Мы поедим и почувствуем себя лучше. Какого дьявола, кто мы такие — пара психов? Как только поедим, отцепим плоскодонку и уберемся с этого чертова корабля смерти и из этого вонючего тумана. Вода у нас есть в брезенте.

— Уберемся? Уберемся ли, Нелз?

— Да. Давай поедим.

И снова Йенси первым спустился вниз, на камбуз. Там, после двадцатиминутных мучений с проржавевшей печуркой, они с Миггзом приготовили еду, принесенную из капитанской каюты, в которой Йенси зажег лампу.

Ели они медленно, жадно, наслаждаясь вкусом каждого глотка, не желая заканчивать трапезу. Свет лампы дрожал на их и без того осунувшихся лицах, превращая человеческие черты в маски голода.

Бренди, извлеченное Йенси из буфета, вернуло товарищам силы, здравомыслие — и уверенность. А еще оно вернуло тот самый неестественный блеск бегающим глазам Миггза.

— Мы будем идиотами, если смоемся отсюда прямо сейчас, — внезапно заявил он. — Рано или поздно туман рассеется. Мне что-то неохота снова лезть в эту маленькую лодчонку и вверять ей свою жизнь, Нелз, тем более что мы не знаем, где находимся.

Йенси вскинул на него взгляд. Коротышка отвернулся, виновато пожав плечами, и, запинаясь, нерешительно произнес:

— Мне… мне вроде как нравится тут, Нелз.

Йенси снова заметил, как странно блеснули маленькие глазки моряка. Он быстро подался вперед.

— Куда ты отправился, когда остался один? — спросил он резко.

— Я? Никуда. Я… я просто немного осмотрелся и сорвал пару тех цветов. Смотри.

Миггз пошарил в кармане рубахи и вытащил зловещий ярко-оранжевый бутон. Когда он поднес его к губам и вдохнул смертельный аромат, лицо человека вспыхнуло порочным, дьявольским светом. В сверкающих по ту сторону стола глазах внезапно отразилась какая-то изуверская похоть.

Йенси на мгновение оцепенел, а потом вскочил со свирепым проклятием и выхватил цветок из пальцев Миггза. Смяв лепестки, он швырнул оранжевый комок на пол и раздавил его сапогом.

— Ты проклятый тупоголовый кретин! — взвизгнул он. — Ты… Да поможет нам Бог!

Он, прихрамывая и бормоча что-то неразборчивое, выбрался из каюты и, запинаясь, побрел по темному коридору на пустую палубу. Привалившись к перилам, он попытался взять себя в руки, превозмогая слабость.

— Боже, — хрипло шептал моряк. — Боже, что я такое сделал? Неужели я схожу с ума?

Ответа не последовало, ничто не нарушило тишину. Но он знал ответ. То, что он сделал там, в капитанской каюте, те бешеные слова, изрыгнутые его ртом, — они вырвались невольно. Что-то внутри его, какое-то чувство нависшей опасности, швырнуло эти слова в воздух прежде, чем он успел удержать их. Нервы его натянулись, точно готовые лопнуть струны.

Но инстинктивно Йенси понимал, что Миггз совершил страшную ошибку. Что-то потустороннее и нечистое было в этих тошнотворно-сладких соцветиях. На кораблях не растут цветы. Настоящие цветы. Настоящим цветам надо куда-то пускать корни, и, кроме того, у них не бывает такого пьянящего, дурманящего запаха. Не стоило Миггзу трогать лозу. Вцепившийся в поручни Йенси знал это, хотя и не понимал почему.

Он простоял так довольно долго, пытаясь все обдумать и прийти в себя. Однако в конце концов матрос почувствовал страх и одиночество и вернулся в каюту.

На пороге он остановился.

Миггз все еще был там — голова его неуклюже лежала на столе возле пустой бутылки. Он напился до беспамятства и пребывал в благословенном неведении относительно всего вокруг.

Йенси секунду сердито смотрел на товарища. Новый страх впился в его сердце — страх остаться одному в преддверии наступающей ночи. Он дернул Миггза за руку и яростно потряс его — безрезультатно. Пройдут часы, долгие, тоскливые, зловещие часы, прежде чем к Миггзу вернется сознание.

Расстроенный Йенси взял лампу и отправился исследовать оставшиеся части корабля. Он рассудил, что если найдет судовые документы, они, возможно, развеют страхи. Из них он узнает правду.

С подобными мыслями он отыскал каюту помощника капитана. В капитанской каюте, там, где им и место, бумаг не было; следовательно, они могут оказаться здесь.

Но нет. Тут не нашлось ничего — кроме хронометра, секстанта и других навигационных приборов, разбросанных на столе и траченных ржавчиной до полной непригодности. И еще флажков, сигнальных флажков, валяющихся так, словно ими только что пользовались и бросили. И еще груды человеческих костей на полу.

Сторонясь этой жуткой кучи, Йенси тщательно обшарил всю каюту. Очевидно, решил он, капитан «Голконды» умер от неведомой чумы первым. Его помощник перенес все инструменты и флажки к себе — чтобы погибнуть, не успев ими воспользоваться.

Уходя, Йенси взял с собой только одну вещь: фонарь, ржавый, ломкий, но все еще пригодный. Он был пуст, но матрос перелил в него масло из лампы. Затем, оставив лампу в капитанской каюте, где по-прежнему лежал без сознания Миггз, он отправился на палубу.

Взобравшись на мостик, Йенси поставил фонарь рядом. Ночь приближалась. Туман приподнялся, впуская тьму. Йенси был одинок и беспомощен перед неумолимой и зловещей чернотой, стремительно разливающейся в пространстве.

За ним следили. Он это чувствовал. Невидимые взоры, голодные, опасные, ловили каждое его движение. На палубе под ним стелились те самые загадочные лозы, вылезающие из неисследованного трюма. Цветы светились во мраке, точно фосфоресцирующие лица.

— Ради бога, — прошептал Йенси, — надо убираться отсюда.

Собственный голос напугал человека, заставив тревожно оглядеться вокруг, словно не он, а кто-то другой произнес эти слова. И вдруг взгляд его прилип к далекой точке у горизонта по правому борту. Губы дернулись, открылись и выплюнули пронзительный крик:

— Миггз! Миггз! Огонь! Смотри, Миггз!

Он кинулся вниз с мостика и, лавируя по коридору, добежал до каюты помощника капитана. Йенси лихорадочно схватил сигнальные флажки, но тут же скомкал их, беспомощно застонал и отшвырнул яркие тряпицы. Он сообразил, что в темноте пользы от них никакой. Ругая себя, он принялся искать ракеты. Тщетно.

Внезапно он вспомнил о фонаре. Назад, назад, по коридору, на палубу, на мостик. И вот он уже карабкается с фонарем в руке все выше и выше по черному рангоуту мачты, то и дело поскальзываясь и едва не срываясь. Наконец моряк остановился высоко над палубой, цепляясь ногами и размахивая фонарем взад и вперед…

Палуба под ним перестала быть безмолвной и покинутой. От носа до кормы она дрожала, потрескивала, нашептывала что-то. Человек со страхом взглянул вниз. Расплывчатые тени, появившиеся словно из ниоткуда, шныряли во тьме, уныло прогуливались туда-сюда во мраке. Это они исподтишка следили за ним.

Он слабо вскрикнул. Глухое эхо принесло человеку обратно его голос. Только теперь Йенси осознал, что колокол зазвонил снова и шелест моря стал громче, настойчивее.

Страшным усилием воли он взял себя в руки.

— Проклятый дурак! Сам сводишь себя с ума…

Взошла луна. Она расплывчатой кляксой повисла над горизонтом — как будто грозный желтый указующий перст пронзил сумрак. Йенси, всхлипнув, опустил фонарь. Теперь он ни к чему. В лунном свете этот крошечный огонек будет невидим для людей на борту того, другого корабля. Медленно, осторожно он спустился на палубу.

Человек попытался придумать себе занятие, отвлечь разум от страха. Сперва он вытащил из шлюпки бочонки для воды. Затем расстелил брезент, чтобы на него оседала ночная роса. Неизвестно ведь, сколько им с Миггзом придется торчать на этой скорлупке.

Потом он отправился исследовать полубак. По пути моряк остановился и поднес фонарь к ползучей лозе. Благоухание странных цветов пьянило, отравляло, точно ядовитые испарения. Он проследил за кольцами, исчезающими в трюме, и заглянул вниз, но увидел лишь развалившуюся гору ящиков. Зарешеченных ящиков, когда-то, должно быть, служивших клетками.

Он снова отвернулся. Корабль пытается что-то ему сказать. Он чувствовал это — чувствовал движение досок палубы под ногами. Лунный свет превратил разбросанные на носу белые кости в нечто чудовищное. Йенси посмотрел туда и содрогнулся. А потом взглянул снова, и нелепые мысли ворвались в его сознание. Кости шевелились. Они скользили, собираясь, выстраиваясь, образуя определенные фигуры. Он мог бы поклясться!

Выругавшись, моряк резко отвел взгляд. Проклятый болван, подумать такое! Стиснув кулаки, он двинулся к баку, но, не добравшись до него, снова застыл.

Его остановил звук хлопающих крыльев. Йенси быстро обернулся, испугавшись, что шум этот исходит из открытого трюма. Он нерешительно сделал шаг — и оцепенел, завопив во весь голос.

Из отверстия появились два жутких силуэта — два немыслимых существа с огромными хлопающими крыльями и горящими глазами. Чудовищные, гигантские. Летучие мыши!

Человек инстинктивно вскинул руки, пытаясь защититься. Но адские создания не собирались нападать. Они на миг зависли над люком, взирая на человека с неким дьявольским подобием разума в глазах. Затем они взлетели над палубой, перемахнули через поручни и нырнули в ночь. Чудовища спешно удалялись на запад, туда, где Йенси заметил мерцание огней второго корабля, держась рядышком, точно ведьмы, мчащиеся во весь опор на шабаш. А под ними, в жирном море, хищные змеи плели затейливые золотистые узоры — дожидаясь!..

Моряк не отрывал взгляда от летучих мышей. Они, точно два адских ока, становились все меньше и меньше, сжались в крошечные точки и наконец исчезли. Но человек по-прежнему не шевелился. Губы его пересохли, тело одеревенело. Он облизал губы. А потом до сознания его долетело кое-что еще. Откуда-то из-за спины тянулась тонкая, пульсирующая нить гармонии — прелестный, сладчайший, чарующий напев.

Он медленно повернулся. Сердце неистово колотилось. Внезапно глаза Йенси расширились.

Там, всего в пяти футах от него, стояла человеческая фигура. Не воображаемая. Настоящая!

Но он никогда не видел девушек, подобных ей. Она была так прекрасна! Дика, почти свирепа. Взгляд огромных черных глаз сверлил его. Белая, как алебастр, гладкая кожа. Угольно-черные волосы, волнующиеся завитки которых, точно порванная паутина смоляных нитей, обрамляют лицо. Нелепо большие золотые кольца в ушах. А в волосах, над серьгами, сияют два зловеще-оранжевых цветка с лозы.

Он не заговорил; он будто проглотил язык. Девушка была боса, с голыми ногами. Короткая темная юбчонка едва прикрывала стройные бедра. Изорванная белая блузка, расстегнутая у горла, не скрывала изгиба пышной груди. В одной руке она держала дудочку, что-то вроде флейты, грубо вырезанную из дерева. А пояс ее обвивал, свисая почти до палубы, алый шелковый кушак, яркий как солнце, но не как ее губы, которые разошлись в слабой, вызывающей порочные мысли улыбке, обнажив мраморные в своей белизне зубки!

— Кто… кто ты? — пролепетал Йенси.

Она покачала головой. Но глаза девушки сияли улыбкой, и он почему-то чувствовал, что она поняла его. Моряк попытался спросить снова, на всех известных ему языках. Она все качала головой, а он все так же был уверен, что она насмехается над ним. И лишь когда он, запинаясь, выдавил приветствие на ломаном сербском, она кивнула.

— Добре! — откликнулась красавица сиплым голосом, которым, похоже, ей не приходилось слишком часто пользоваться.

Тогда он шагнул ближе. Девушка, несомненно, цыганка. Цыганка с холмов Сербии. Она неуловимым движением своего изящного тела скользнула почти вплотную к мужчине. Вгляделась в его лицо, полыхнула западающей в сердце улыбкой, подняла флейту, словно и не было тут ничего странного и неуместного, и снова заиграла тот мотив, который привлек внимание Йенси.

Он слушал в молчании, пока она не закончила. Затем девушка лукаво улыбнулась, коснулась пальчиками своих губ и тихо прошептала:

— Ты — мой. Да?

Он не понял. Тогда она схватила его за руку и со страхом взглянула на запад.

— Ты — мой! — яростно повторила она. — Папа Бокито — Серафино — они — не иметь — тебя. Ты — не идти — им!

Теперь он, кажется, понял. Девушка отвернулась и молча пересекла палубу. Йенси видел, как она скрылась в носовом кубрике, и последовал бы за ней, но снова корабль — весь корабль — содрогнулся, силясь предостеречь человека.

Некоторое время спустя девушка вернулась, держа в белоснежной руке помятый серебряный кубок, очень старый и очень тусклый, наполненный до краев алой жидкостью. Мужчина молча принял его. Отказать ей было невозможно, немыслимо. Ее огромные глаза разлились озерами ночи, в которых сверкала жгучая луна. И ее губы, такие мягкие, ищущие…

— Кто ты? — выдохнул он.

— Страгелла, — улыбнулась она.

— Страгелла… Страгелла…

Само имя ее покоряло. Он медленно глотнул из кубка, не отрывая взгляда от прекрасного лица. У напитка был вкус вина — крепкого, сладкого вина. Оно пьянило точно так же, как пьянил таинственный аромат оранжевых цветов в ее волосах, тех самых, сорванных с лоз, что стелились по палубе за ее спиной.

Йенси вяло пошевелился. Он потер глаза, чувствуя внезапную слабость, бессилие, словно кровь его выкачали из вен. С едва слышным стоном моряк попытался отпрянуть.

Руки Страгеллы обвились вокруг него, лаская тело чувственными прикосновениями. Он ощущал их мощь, их неодолимость. Улыбка девушки сводила его с ума. Кроваво-красные губы, дразня, приближались к его лицу. И вдруг они потянулись к горлу мужчины. Эти теплые, страстные, безумно приятные губы стремились дотронуться до него.

Йенси вдруг испугался. Моряк попытался вскинуть руки и оттолкнуть чаровницу. Где-то глубоко-глубоко в его сознании блуждала полуоформившаяся мысль, или, скорее, интуиция, предостерегающая его, кричащая, что он в смертельной опасности. Эта девушка, Страгелла, она не такая, как он: она — создание тьмы, обитательница ее собственного, страшного мира, отличного от мира людей! Эти губы, жаждущие его плоти, — нечеловеческие, слишком уж они горячи…

Внезапно она резко отстранилась от него. Из жарких уст вырвалось звериное рычание. Рука девушки взлетела и застыла, показывая на вещь, заткнутую за пояс мужчины. Скрюченные пальцы дрожали возле Библии, бросившей вызов Страгелле!

Но алая жидкость уже возымела действие. Йенси безвольно рухнул, не в силах даже вскрикнуть. Так он и лежал, парализованный и беспомощный.

Он ощутил, что девушка велит ему подняться. Ее губы беззвучно шевелились, рождая немые слова. Мерцающие глаза гипнотизировали. Библия — она хотела, чтобы он швырнул ее за борт! Она хотела, чтобы он встал и пришел в ее объятия. А потом губы ее найдут…

Но он не мог подчиниться. Он не мог даже поднять руки. А она стояла поодаль, не желая помочь моряку. А потом губы ее сложились в дьявольский изгиб, восхитительный, но хищный, и девушка, развернувшись, отступила. Он видел, как она убегает, видел, как ее фигурка уменьшается, как алый кушак летит за удаляющейся Страгеллой.

Йенси закрыл глаза, уничтожая мучительное зрелище. Но когда он открыл их снова, то открылись они навстречу новому, еще более глубокому ужасу. На палубе «Голконды» Страгелла металась среди груд светящихся костей. Но они не были больше костями. Они собрались, сцепились, обросли плотью, налились кровью. На глазах Йенси кости обретали реальность, превращаясь вновь в людей и животных. А потом началась оргия, какой Нелз Йенси никогда еще не видел, — оргия восставших мертвецов.

Обезьяны, гигантские приматы, скакали по палубе. Огромный извивающийся питон вскинул голову. Яростно рычащий снежный леопард припал к крышке люка, изготовившись для прыжка. Тигры, тапиры, крокодилы дрались друг с другом на носу судна. Здоровенный бурый медведь, из тех, что встречаются в высокогорьях Памира, точил когти о поручни.

А люди! Большинство оказались темнокожими — достаточно темнокожими, чтобы прибыть, например, из Мадраса. Среди них виднелись китайцы и несколько англосаксов. Все истощенные. Все худые, мрачные, безумные!

Столпотворение бушевало. Звери и люди взбесились от голода. Люди, обороняясь, сгрудились в одну кучу на втором люке. Они были вооружены пистолетами — и стреляли в упор в беснующуюся массу противника. А между ними, вокруг них, среди них металась девушка, назвавшая себя Страгеллой.

Они не отбрасывали теней, эти призрачные фигуры. Даже девушка, чьи руки секунду назад обнимали его. В этой сцене не было ничего реального, ничего человеческого. Даже хлопки выстрелов и крики загнанных в угол людей, даже рычание гигантских кошек затухали, словно драка шла в закрытой комнате, а Йенси видел ее сквозь толстое оконное стекло.

Он по-прежнему не мог пошевелиться — так и лежал, будто в каталепсии, наблюдая за пантомимой, не в силах убежать от нее. И чувства его были поразительно остры — так остры, что он вдруг инстинктивно вскинул взгляд и невольно съежился, обнаружив двух летящих над океаном гигантских летучих мышей…

Они возвращались. Покружив над ним, твари одна за другой с громким хлопаньем крыльев тяжело опустились на палубу возле дикой лозы с оранжевыми цветами. Они, казалось, утратили форму, ночные чудовища превратились в фантастические размытые кляксы, испускающие неземное фантастическое сияние. В мгновение ока они исчезли совсем — а когда странный туман рассеялся, у люка стояли две фигуры.

Не летучие мыши! Люди! Нелюди! Цыгане, облаченные в грязные лохмотья, выдающие в них жителей Балкан. Мужчина и женщина. Костлявый, изнуренный старик с всклокоченными седыми усами и дородная старуха с маленькими черными крысиными глазками, явно непривычными к дневному свету. Они заговорили со Страгеллой — страстно, энергично заговорили. А она повернулась с сердитым лицом и показала на Библию за поясом Йенси.

Но немой спектакль еще не закончился. На палубе стонали и всхлипывали лежащие люди и звери. Страгелла бесшумно развернулась и позвала за собой старика и старуху. Позвала по имени:

— Идем — Папа Бокито, Серафино!

Трагедия, разыгравшаяся когда-то на борту корабля призраков, повторялась. Осознав это, Йенси содрогнулся. Экипаж «Голконды» обезумел от голода и холеры. Животные из джунглей, некормленые, разъяренные, вырвались из своих клеток. И теперь — теперь, когда последний поединок окончился, — Страгелла, Папа Бокито и Серафино выполняли свою страшную работу.

Страгелла вела их. Ее очарование, ее красота покоряли мужчин. Они влюблялись в нее. Она заставляла их любить себя — безумно, бессмысленно. Сейчас она переходила от одного к другому, прижимая к себе каждого. И когда она отходила от очередного мужчины, он оставался слабым и вялым, а она свирепо хохотала и направлялась к следующему. Острый розовый язычок жадно облизывал алые губки — он слизывал с них кровь.

Йенси не знал, сколько продолжалось все это. Часы, должно быть, долгие часы. Он вдруг осознал, что в снастях корабля воет ветер, и, вскинув взгляд, увидел, что мачты больше не наги и не прогнили от старости. Серые паруса развернулись на фоне черного неба — фантастические расплывчатые пятна без единой четкой линии. А луна пропала совсем. Визжащий ветер принес с собой шторм, неимоверно раздувший паруса. Корабль застонал, как живое существо, бьющееся в агонии. Волны хлестали шхуну, толкали шхуну, несли ее вперед с немыслимой скоростью.

Внезапно раздался оглушительный скрежет. «Голконду» швырнуло назад — это огромный зазубренный риф пропорол ей днище. Судно накренилось. Корма взмыла высоко в воздух. А Страгелла и два ее спутника стояли на носу, дико хохоча на ураганном ветру.

Йенси видел, как они повернулись к нему, но не остановились. Он почему-то и не ожидал, что они остановятся. Эта сцена, эта сумасшедшая пантомима, не принадлежала настоящему: это разыгрывалось прошлое. Его здесь вовсе не было. Все это происходило много лет назад! Это забыто, похоронено во времени!

Но он слышал, как троица разговаривает на смешанном диалекте, изобилующем сербскими словами:

— Дело сделано, Папа Бокито! Теперь мы останемся тут навсегда. Земля в часе полета отсюда, свежей крови всегда будет вдоволь. Здесь, на этой жалкой скорлупке, никто никогда не найдет наших могил и не уничтожит нас!

Кошмарная троица подошла ближе. Страгелла повернулась, окинула взглядом воду, и рука ее взметнулась в безмолвном предупреждении. Йенси вяло скосил глаза и заметил разгорающееся над морем предрассветное зарево.

Странными, струящимися движениями трое не-мертвых существ потекли к открытому люку, спустились в него и скрылись из виду. Йенси напрягся, выпрямился рывком и с удивлением обнаружил, что с приближением дня эффект алого зелья ослабел. Он пополз к люку и заглянул в отверстие — как раз вовремя, чтобы увидеть ложащиеся в гробы дьявольские фигуры. Теперь он понял, что это за ящики. В тусклом утреннем свете, пристально всматриваясь, он разглядел то, чего не замечал прежде. Три удлиненных прямоугольных короба были наполнены сырой могильной землей!

Теперь он знал секрет необычных цветов. У них есть корни! Корни, уходящие в грунт, приютивший не-мертвые тела!

Затем, словно шарящие пальцы, рассветные лучи легли на море. Ошеломленный Йенси привалился к перилам. Все кончилось — совсем. Оргия завершилась. «Голконда» вновь стала заброшенным, прогнившим корпусом.

Почти час стоял он у поручней, блаженно впитывая тепло и сияние солнечного света. Но вновь из воды поднялась стена непроглядного тумана. Тошнотворная пелена окутала корабль, и Йенси содрогнулся.

Он подумал о Миггзе и бросился на нижнюю палубу, но замедлил шаги, пробираясь сквозь сгущающийся влажный туман. Дурное предчувствие закралось ему в душу.

Он окликнул друга еще до того, как добрался до двери. Но ответа не последовало. Толчком распахнув створку, он перешагнул порог — и окаменел, лишь хриплый крик сорвался с похолодевших губ.

Миггз лежал там, навалившись на стол, раскинув руки, — с нелепо свернутой набок головой, уставившись невидящими глазами в потолок.

— Миггз! Миггз! — Йенси задыхался. — О господи, Миггз, что случилось?

Он пошатнулся и неверной походкой направился к товарищу. Тело Миггза было ледяным и твердым. Он мертв, давно мертв. В лице, в руках — ни кровинки. Остекленевшие глаза широко открыты.

Он был белее мрамора и странно, чудовищно съежен. А на горле виднелись две параллельные отметины, словно пара острых крюков вонзилась в плоть и отдернулась. Сомнений нет — это следы зубов вампира.

Йенси долго не двигался. Комната вертелась вокруг него. Он остался один. Один! Все жуткие события произошли слишком внезапно.

Затем он покачнулся и опустился на колени, вцепившись в висящую руку Миггза.

— О боже, Миггз, — бессвязно пролепетал моряк. — Ты должен помочь мне. Мне этого не вынести!

Так он и стоял на коленях, бледный, плачущий, пока не обмяк, осел на пол жалкой грудой и потащил за собой тело Миггза.

Нескоро сознание вернулось к нему. Уже перевалило за полдень. Йенси поднялся, борясь с затопляющим его душу страхом. Он должен выбраться отсюда, выбраться! Мысль эта безостановочно стучала в его голове. Выбраться!

Моряк с трудом отыскал путь на верхнюю палубу. Миггзу уже не помочь. Придется оставить его тут. Пошатываясь, он побрел вдоль перил туда, где они пришвартовали шлюпку, чтобы подтянуть ее ближе, загрузить и подготовить к отплытию.

Но пальцы схватили лишь пустоту. Тросы исчезли. Лодка пропала. Человек повис на поручнях, тупо глядя на маслянистую гладь моря.

Он не шевелился около часа, пытаясь подавить ужас и начать думать о способе спасения. Затем Йенси усилием воли оторвался от перил.

Оставались еще корабельные шлюпки. Они — его единственный шанс. Он добрел до ближайшей и принялся лихорадочно трудиться.

Безнадежно. Железная плоскодонка проржавела насквозь. Намертво запутанные стальные канаты не желали сдвигаться с места. Йенси в кровь ободрал о них руки — и только. Впрочем, он знал, что эти лодки все равно не поплывут. Они сгнили в труху.

В конце концов ему пришлось остановиться от изнеможения.

После этого, осознав, что сбежать невозможно, он решил, что надо делать что-то, все равно что, чтобы сохранить здравый рассудок. Сперва он уберет с палубы эти ужасные кости, потом исследует оставшуюся часть корабля…

Задача была омерзительна, но он заставил себя приступить к ней. Если он избавится от костей, возможно, Страгелла и два других чудовища не вернутся. Он не знал наверняка. Просто в душе его теплилась слабая надежда — человеку нужно что-то, за что можно цепляться.

Плотно сжав губы, он мрачно подтаскивал выбеленные скелеты к краю палубы и спихивал их за борт, глядя, как они тонут, исчезая из виду. Затем, подавив ужас, Йенси направился к трюму и спустился в угрюмые недра корабля. С дрожью отвращения попятился он от ящиков. Вырвав с корнями (к которым прилипли комки могильной земли) кошмарные лозы, он отнес их наверх и тоже швырнул в океан.

После этого он обошел весь корабль из конца в конец, но ничего не нашел.

Йенси поднял якоря, надеясь, что волны сами понесут корабль, вырвут его из кольца мстительного тумана. Затем он принялся расхаживать взад и вперед, бормоча себе под нос и пытаясь собраться с духом для самой кошмарной части дела.

Океан темнел, и чем гуще становились сумерки, тем больше вырастал ужас моряка. Он знал, что «Голконда» дрейфует. И знал, что не-мертвые обитатели корабля разозлятся на человека за то, что он позволил судну уплыть от их источника пищи. Да, разозлятся — после того как вновь восстанут от своего вынужденного сна.

Есть лишь один способ защититься от них. Кошмарный способ, он уже пугал Йенси. Тем не менее он обшарил палубу в поисках шила для плетения каната — и нашел его; после этого моряк вновь медленно спустился в трюм.

Кол, вогнанный в сердце каждого из жуткой троицы…

Шаткие ступени окутали плотные тени. Солнце уже умирало, тонуло в пелене зловещего тумана. Он взглянул на тусклый багровый шар в кровавом кольце и понял, что должен торопиться. Йенси проклинал себя за то, что тянул слишком долго.

Это было трудно — спускаться в черный как смоль трюм, чувствуя лишь трухлявые доски под ногами и надеясь лишь на удачу. Лестница предостерегающе скрипела под сапогами. Он поднял руки, нащупав настил палубы.

И вдруг поскользнулся.

Нога, вставшая на край нижней ступеньки, неловко подвернулась, и Йенси упал головой вперед. Он закричал. Шило выпало из его руки и стукнулось об один из ящиков внизу. Человек слепо нашаривал опору. От толчка при падении что-то вылетело у него из-за пояса. И в тот момент, когда голова его встретилась с одним из длинных ящиков, он понял, что Библия, защитившая его в прошлый раз, больше уже не с ним.

Но он не совсем потерял контроль над собой. Яростным усилием воли моряк встал на колени, шаря вокруг в поисках черной книги во мраке трюма. Жалкое всхлипывание срывалось с его дрожащих губ.

Негромкий ликующий смех раздался во тьме рядом с ним. Он резко отшатнулся — так резко, что снова растянулся на полу.

Слишком поздно. Она уже стояла рядом, жадно взирая на человека. Странное голубое сияние окружало ее лицо. Девушка была дьявольски прекрасна, когда, пошарив в своем гробу, начала очерчивать Библию кругом, пользуясь куском какого-то мягкого дегтеобразного вещества, который сжимала в бледных пальцах.

Йенси качнулся к ней, ища силы в отчаянии. Она выпрямилась, подавшись навстречу ему. Губы ее искривились, обнажив белоснежные зубы. Кольцо девичьих рук обвило мужчину, прекращая борьбу. Господи, как же сильны эти руки. Он не мог противиться им. На него вновь навалилась апатия, вялая покорность. Йенси упал бы, но девушка держала его.

Держала, но не касалась губами. За ее спиной выступили из мрака две другие фигуры. Свирепый Папа Бокито сердито уставился на человека; и крысиные, тлеющие глазки Серафино, полные голода, тоже вонзились в него. Страгелла, несомненно, боялась их.

Йенси оторвали от земли и быстро и легко понесли по лестницам, по коридорам, сквозь клубящееся одеяло адского тумана и тьму, в каюту, где лежал мертвый Миггз. Пока вампиры тащили человека, он лишился чувств.

Когда Йенси открыл глаза, он не мог сказать, сколько он пробыл в забытьи. Кажется, долго, очень долго. Рядом с ним сидела Страгелла. Он лежал на койке в каюте, на столе горела лампа, безжалостно освещая обмякшее тело Миггза.

Йенси испуганно ощупал свое горло. Отметин не было — пока не было.

Затем он услышал голоса. Папа Бокито и старуха с лицом хорька спорили с девушкой. Старика явно сердила ее холодная, собственническая улыбка.

— Нас относит от островов-тюрем, — рычал Папа Бокито, с нескрываемой ненавистью зыркая на Йенси. — Это его работа, он поднял якорь. Если ты не поделишься им с нами, мы погибнем!

— Он мой, — пожала плечами Страгелла, снижая голос до убедительного шепота. — Вы получили другого. А этот мой. Я заберу его!

— Он принадлежит нам всем!

— Почему? — улыбнулась Страгелла. — Потому что увидел ночь воскресения? Ах, он первый, кто узнал наш секрет.

Глаза Серафино сузились, превратившись в булавочные головки. Она резко подалась вперед и стиснула плечо девушки.

— Довольно спорить, — прошипела старуха. — Скоро рассветет. Он принадлежит нам всем, потому что увел корабль от островов и раскрыл нашу тайну.

Слова эти, точно сверло, вонзились в мозг Йенси.

Ночь воскресения!

Здесь скрывался зловещий смысл, и он решил, что знает его. Глаза, должно быть, выдали его мысли, поскольку Папа Бокито подался ближе и с победным ворчанием ткнул в лицо человека длинным костлявым пальцем.

— Ты видел то, что не видели больше ничьи глаза, — прорычал старик с горечью. — И поэтому теперь ты станешь одним из нас. Страгелла хочет тебя. Она получит тебя навечно — на долгую жизнь без смерти. Ты понимаешь, что это значит?

Йенси испуганно мотнул головой.

— Мы не-мертвые, — скосил глаза Бокито. — Наши жертвы превращаются в таких же, как мы, и так же жаждут крови. Ночью мы свободны. Днем возвращаемся в наши могилы. Вот почему, — он с омерзением ткнул пальцем вверх, в сторону палубы, — те, другие, так и не стали подобны нам. Они не были похоронены, у них нет могил, в которые можно спуститься. Каждую ночь мы даем им жизнь, просто развлекаясь, но они не принадлежат к братству — пока.

Йенси молча облизнул губы. Теперь он понял. Такое происходит каждый раз. Вновь и вновь повторяется ночная пантомима, в которой мертвые оживают и заново проигрывают события той ночи, когда «Голконда» стала кораблем преисподней.

— Мы цыгане, — торжественно и злобно заявил старик. — Когда-то мы были людьми, жили в прелестном маленьком лагере в тени высоких пиков, в лощине у реки Моравы, что в Сербии. То было во времена Милутина, шесть веков назад. Потом вампиры холмов пришли за нами и забрали нас всех. Мы жили жизнью не-мертвых, пока в ущелье не осталось больше крови. Тогда мы отправились к берегу, мы трое, забрав с собой землю с наших могил. И стали жить там, живые ночью и мертвые днем, в прибрежных деревнях Черного моря, пока не решили отправиться в дальние края.

Хриплый голос Серафино перебил его:

— Торопись. Скоро рассвет!

— Мы раздобыли места на «Голконде» и тайно пронесли в трюм ящики с могильной землей. А на корабле свирепствовали холера и голод. В шторм он сел на мель. И вот — мы здесь. Но на островах нашлось вдоволь крови, красавчик, и мы закрепили «Голконду» на рифе, там, где жизнь была под рукой!

Йенси вздрогнул и зажмурился. Он не понимал всех слов, Бокито говорил на цыганском жаргоне. Но тем не менее понял достаточно, чтобы прийти в ужас.

А старик тем временем перестал злорадствовать. Он отступил, глядя на Страгеллу. А девушка расхохоталась — сумасшедшим, квохчущим, победным смехом обладателя. Она наклонилась, и тусклый свет лампы, который она перестала заслонять, упал на распростертое тело Йенси.

И Страгелла отпрянула со злобным рычанием. Глаза ее расширились от отвращения. На груди человека сияло распятие — вытатуированные Крест и Спаситель, несмываемый рисунок, запечатленный на коже навеки. Страгелла отвернулась, заслонив глаза и яростно проклиная моряка. Попятившись, она схватила своих компаньонов за руки и показала дрожащим пальцем на то, что оттолкнуло ее.

В наступившей тишине туман в каюте, казалось, сгустился еще плотнее. Йенси с трудом сел и привалился к стене, ожидая, когда вампиры нападут на него. Он знал, что все кончится в один миг. А потом он присоединится к Миггзу — на горле его останутся такие же жуткие отметины, а губы Страгеллы заалеют еще сильнее от его высосанной крови.

Но вампиры держались поодаль. Туман поглотил их, сделав почти неразличимыми. Человек видел лишь три пары фосфоресцирующих глаз, которые становились все больше, все шире от разгорающегося в них ужаса.

Он закрыл лицо руками, но вампиры не шли. Йенси слышал, как они бормочут что-то, перешептываясь. А еще он смутно различил еще один звук, очень-очень далекий. Волчий вой.

Койка под ним качалась в такт с кораблем. «Голконда» плыла, и плыла быстро. Поднявшийся откуда ни возьмись штормовой ветер пел панихиду в трухлявых снастях высоко над палубой. Моряк слышал его стоны и свистящее дыхание — словно там, наверху, пытали на дыбе человека.

Три пары мерцающих глаз придвинулись ближе. Шепоток затих, и коварная притягательная улыбка легла на лицо Страгеллы. Йенси закричал и прижался к стене. Очарование крадущейся девушки околдовывало его. Она заслоняла ладонью глаза, чтобы уберечь их от вида распятия. А другая рука вампирши тянулась к человеку с зажатым в ней комком того самого похожего на смолу вещества, которым она очертила Библию!

Йенси понял, что она сделает. Эта мысль хлестнула его, как ледяной порыв ветра, полный страха и безумия. Она будет подбираться все ближе и ближе, пока рука ее не коснется его плоти. Затем Страгелла обведет черным кругом вытатуированный на груди моряка крест и убьет его силу. Йенси станет беззащитен. А потом — безжалостные губы на его шее…

Бежать некуда. Папа Бокито и толстуха, злорадно усмехаясь, загородили путь к двери. А алебастровая рука Страгеллы тянется, тянется…

В сознание человека проникал рев прибоя, очень близкого, очень громкого, бьющегося о стены наполненной туманом каморки. Корабль кренился, тяжело качаясь на высокой зыби. Должно быть, прошли часы. Долгие часы тьмы и ужаса.

И тут она прикоснулась к нему. Липкая дрянь обожгла грудь и медленно поползла по кругу. Йенси отшатнулся, споткнулся, упал, и девушка навалилась на него.

Под его истерзанным телом пол каюты раскололся на куски. Корабль содрогнулся сверху донизу от жестокого удара; прогнившие доски разлетались в щепки.

Лампа кувыркнулась со стола, погрузив каюту в полутьму. В иллюминатор сочился серый свет. Обращенное к Йенси лицо Страгеллы превратилось в прекрасную в своей ярости маску. Она отпрянула и злобно заорала на Папу Бокито и старую каргу:

— Назад! Назад! Мы слишком долго ждали! Уже утро!

Она кинулась к старшом и схватила их за руки. Губы девушки искривились, все тело тряслось. Она толкнула своих спутников к двери и последовала за ними по мрачному коридору, но напоследок повернулась к Йенси с гневным нечестивым рыком проигравшего. И скрылась с глаз.

Йенси безвольно лежал в углу. Когда же, собравшись наконец с силами, он поднялся на ноги и вышел на палубу, солнце сияло высоко в небе, разбухшее, кроваво-красное, пытаясь пробить пелену клубящегося вокруг корабля тумана.

Накренившийся корабль качался на волнах. А всего в сотне ярдов над поручнями — о благословенное, посланное небесами зрелище! — виднелась земля, полоса пустынного, окаймленного джунглями берега.

И моряк решительно приступил к работе — к работе, которую требовалось закончить быстро, до того, как его обнаружат прибрежные жители и сочтут полным психом. Вернувшись в каюту, он подобрал масляную лампу и отнес ее к открытому трюму. Затем, выплеснув горючую жидкость на древнее дерево, бросил на палубу зажженную спичку.

Развернувшись, он шагнул к перилам. Крик агонии, долгий, потусторонний крик взлетел за его спиной. А потом моряк перемахнул через поручни и погрузился в волны прибоя.

Когда двадцать минут спустя Йенси выбрался на пляж, «Голконда» уже превратилась в ревущую топку. Рычащее пламя рвалось к небесам, пробивая адский покров тумана. Йенси угрюмо отвернулся и побрел вдоль берега.

Оглянулся он лишь через час упорной ходьбы. Лагуна была пуста. Туман исчез. Солнечные лучи заливали теплым сиянием морскую гладь.

Еще через несколько часов он добрел до поселения. Люди подходили к моряку, заговаривали с ним, задавали вопросы. Показывали на белоснежные волосы пришельца. Ему сказали, что он в порту Блэр, на самом южном из Андаманских островов. А после, заметив странный блеск его налитых кровью глаз, отвели в дом губернатора.

Там он рассказал свою историю — рассказал неохотно, потому что ожидал неверия и насмешек.

Но губернатор лишь бросил на него загадочный, покровительственный взгляд.

— Вы не ожидали, что я пойму вас? Кто знает, кто знает, сэр. У нас штрафная колония, остров-тюрьма. За последние несколько лет больше двухсот наших каторжников умерли при весьма странных обстоятельствах. У всех обнаружилось по две крошечные ранки на горле. И потеря крови.

— Вы… вы должны уничтожить могилы, — пробормотал Йенси.

Губернатор кивнул — молча, многозначительно.

Йенси вернулся в большой мир. Один. И навсегда остался один. Люди заглядывали в его лицо и шарахались, встретившись с диким, загнанным взглядом его глаз. Они видели распятие на его груди и удивлялись, отчего днем и ночью он носит рубаху распахнутой, выставив напоказ искусную татуировку.

Но их любопытство так и не было удовлетворено. Разгадку знал только Йенси; а Йенси молчал.

 

Верной Ли

 

Верной Ли — псевдоним Вайолет Пейджет (1856–1935), британской писательницы, которая родилась во французском городе Булонь и приходилась сводной сестрой поэту Юджину Ли-Хамильтону, к чьей фамилии восходит ее псевдоним. Некоторое время она жила в Лондоне, но затем переселилась в пригород Флоренции, где и провела остаток жизни.

Вернон Ли много писала об итальянском искусстве XVIII столетия, о музыке и архитектуре, являлась участницей английского эстетического движения конца XIX века и была знакома с самым активным из его лидеров, Уолтером Пейтером, а также знаменитым Оскаром Уайльдом; ее стихи появлялись на страницах самого известного декадентского издания — журнала «Желтая книга». Однако сегодня ее помнят главным образом как автора мистической прозы. Авторитетный исследователь готической литературы Монтегю Саммерс ставил Вернон Ли выше М. Р. Джеймса, полагая, что ее произведения — величайший пример сверхъестественного в современной прозе. Ее имя, несомненно, было бы куда более известно, напиши она больше тех полутора десятков рассказов и повестей, которые принадлежат ее перу. Вероятно, наиболее известной из них является повесть «Любовник-фантом», часто печатающаяся под названием «Оук из Оукхерста». Самый значительный из выпущенных ею сборников — «Явления призраков» (1890).

Рассказ «Марсий во Фландрии» был впервые опубликован в периодике в 1900 году; позднее вошел в авторский сборник «Для Мориса: Пять невероятных историй» (Лондон: Джон Лэйн, Бодли-Хед, 1927).

 

Марсий во Фландрии (© Перевод В. Теремязевой)

I

— Вы правы. Это не подлинник. Это совсем другое распятие. Il y a eu substitution, — сказал старичок-антиквар из города Дюн и с таинственным видом кивнул, не сводя с меня испуганного взгляда.

Он произнес это едва слышным шепотом. В канун Дня обретения распятия в некогда знаменитой церкви сновали люди, украшавшие храм к празднику, и пожилые женщины с ведрами и швабрами, в странных головных уборах. Антиквар притащил меня сюда сразу, как только я приехал, чтобы праздничная толпа прихожан не помешала мне потом хорошенько осмотреть церковь.

Перед знаменитым распятием стояли нескольких рядов незажженных свечей, а само изваяние было окружено венками из ветвей смолистой приморской сосны и гирляндами из бумажных цветов и разноцветного муслина. По обеим сторонам от распятия горели паникадила.

— Его подменили, — повторил антиквар, опасливо озираясь по сторонам. — Il y a eu substitution.

Я и сам сразу заметил очевидное: это была работа французского мастера тринадцатого века, довольно реалистическое изображение, в то время как легендарное творение святого Луки, несколько веков провисевшее у Гроба Господня в Иерусалиме, а затем, в 1195 году, таинственным образом выброшенное на берег моря близ города Дюн, представляло собой византийский образ, как и его чудотворный «близнец» из Лукки.

— Но кому понадобилось его подменять? — с невинным видом спросил я.

— Тише! — нахмурившись, зашипел антиквар. — Не здесь. Потом, потом…

Он провел меня по церкви, куда прежде стремились бесчисленные толпы богомольцев. Однако как отступило море, оставив после себя топкое соленое болото у подножия скал, так со временем отхлынули и волны стремившихся в храм паломников. Это была небольшая, но красивая и величественная церковь в сдержанном готическом стиле, сложенная из красивого светлого камня, который морская влага покрыла пятнами чудесного ярко-зеленого цвета от фундамента до капителей и лиственного орнамента. Антиквар показал мне трансепт и звонницу — их строительство было приостановлено в четырнадцатом веке, когда чудеса в церкви пошли на убыль. Затем он повел меня в караульню — большую комнату в трифории, с камином и каменными сиденьями для тех, кто денно и нощно стерег драгоценное распятие. По словам старика, в детстве он видел в окне этой караульни пчелиные ульи.

— Разве во Фландрии принято нанимать стражу, чтобы охранять церковные реликвии? — спросил я, поскольку ни разу не слышал о таком обычае.

— Ну что вы! — ответил антиквар и снова оглянулся по сторонам. — Стража была только в этом храме. Вы никогда не слышали о чудесах, которые здесь происходили?

— Нет, — прошептал я, заразившись его таинственностью. — Или вы имеете в виду легенду о том, что статуя Спасителя отвергала все новые кресты, пока море не выбросило на берег настоящий крест?

Антиквар покачал головой и молча пошел по крутым ступенькам вниз, где находился неф. Я задержался на секунду в караульном помещении, чтобы оглядеть комнату еще раз. Ни один храм не производил на меня столь странного впечатления. От пламени канделябров расплывались широкие круги света, перемежавшиеся с темными тенями колонн, между скамьями в нефе мерцал фонарь ризничего. В церкви пахло душистой сосновой хвоей, навевавшей воспоминания о песчаных дюнах и скалах, снизу доносились женские голоса, плеск воды и звяканье ведер. Все это смутно напоминало подготовку к шабашу ведьм.

— Какие же чудеса происходили в этой церкви? — спросил я, когда мы с антикваром вышли на темную площадь. — И что вы имели в виду, когда говорили о распятии? Почему вы решили, что его подменили?

На улице было совсем темно. Позади нас на фоне бледного, залитого лунным светом неба высилась черная несимметричная громада контрфорсов и остроконечных башенок. Морской ветер тихо покачивал высокие деревья в церковном саду, в темноте желтым огнем горели ярко освещенные окна, похожие на объятые огнем арки порталов.

— Пожалуйста, обратите внимание на горгулий, — сказал антиквар, указывая вверх.

И в самом деле, на краю крыши виднелись четкие уродливые очертания волкоподобных чудовищ, еще более страшные оттого, что сквозь разинутые пасти застывших монстров струился желто-голубой лунный свет. Налетел порыв ветра, деревья зашелестели, на самой верхушке шпиля задребезжал и жалобно заскрипел флюгер.

— Боже мой, кажется, что эти твари сейчас завоют! — воскликнул я.

Старый антиквар тихо рассмеялся.

— Вот, — сказал он, — я вам говорил! В этой церкви творились такие чудеса, каких не было ни в одном христианском храме. Она помнит их до сих пор! Ну что, видели вы когда-нибудь такую дикую, необузданную церковь?

Внезапно, переплетаясь с тихим дыханием ветра и скрипом флюгера, из здания послышались резкие вибрирующие звуки.

— Органист настраивает свой инструмент, ведь завтра праздник, — пояснил антиквар.

II

На следующий день я купил одну из книжечек, которыми бойко торговали в церкви: историю чудотворного распятия. В тот же день мой друг антиквар любезно рассказал мне все, что знал об этом. Сложив все воедино, я получил более или менее правдивую версию. Вот она.

Осенью 1195 года, после ужасного шторма, на берег моря возле города Дюн было выброшено судно. В те времена Дюн был маленькой рыбацкой деревушкой в устье реки Нис, напротив опасного подводного рифа.

Судно перевернулось и разбилось в щепки; возле него, на песке и смятой траве, лежало скульптурное изображение распятого Спасителя, но без креста и без рук — по всей видимости, они были сделаны из отдельного каменного блока и откололись. Как только весть о находке распространилась по округе, немедленно нашлись ее владельцы. На распятие претендовали: маленькая местная церковь, на чьих землях статуя была найдена, бароны Крей, имевшие право забирать себе все грузы, выброшенные на берег в этом месте, и огромное аббатство Сен-Ay из Арраса, духовные окормители здешних мест. Однако живший неподалеку праведный отшельник имел видение, разрешившее спор. Этому человеку явился сам святой Лука, который поведал, что фигуру Спасителя изготовил он сам, что это одно из трех распятий, висевших у Гроба Господня в Иерусалиме, что три рыцаря — нормандец, тосканец и аррасец, получив благословение небес, похитили распятия у неверных, положили в три лодки без гребцов и пустили по морю. Первая лодка была выброшена на берег у побережья Нормандии возле Саленеля; вторая причалила к берегу возле итальянского города Лукка, а третью нашел рыцарь из Артуа. Что касается последнего пристанища распятия, то, сказал отшельник, пусть оно само решает, где ему быть. Так посоветовал ему святой Лука. Распятие торжественно отправили обратно в море и в тот же день вновь нашли на прежнем месте — на песке и примятой траве в устье Ниса. После чего распятие поместили в маленькую церковь Дюна. Вскоре в храм потекли толпы верующих, желавших возложить свои дары к ногам каменного Христа, и церковь, освященную присутствием Спасителя, решили перестроить.

«Святой образ из Дюна» — Sacra Dunarum Effigies — творил удивительные, нерядовые чудеса. Слава о нем быстро разлетелась по стране, ибо чудеса не прекращались. Как уже сказано, образ нашли без креста; несмотря на горячие молитвы и напряженные поиски по всему побережью, ни креста, ни остальных утраченных деталей море не выбросило. После долгих дискуссий было решено изготовить новый крест и прикрепить его к образу. Для этой цели из Арраса в Дюн вызвали самых искусных камнерезов. И что же? В тот самый день, когда крест торжественно установили в церкви, произошла неслыханная, ужасная вещь. Образ, накануне вечером подвешенный совершенно прямо, на следующий день сместился и резко накренился вправо, словно желая избавиться от креста.

Это видели не только сотни прихожан, но и местные монахи. Они немедленно зафиксировали случившееся в летописи, которая вплоть до 1790 года хранилась в епископских архивах Арраса, в монастыре Сен-Лу.

Дальше начались чудеса, прославившие чудотворное распятие на весь христианский мир. Образ никак не хотел оставаться в одном положении, все время смещался в сторону, и каждый раз создавалось впечатление, что это свершалось ценой огромных усилий. А через десять лет после обретения распятия, в один прекрасный день монахи и жители Дюна обнаружили, что образ висит в прежнем положении, но — о чудо! — без креста, сломанного в трех местах и брошенного на ступеньки перед входом в часовню.

Горожане, чьи дома стояли неподалеку от церкви, рассказали, что среди ночи их разбудили глухие раскаты грома. Наверное, это был звук падения каменных обломков, хотя… кто знает? Возможно, шум произвел сам образ, наконец-то сумевший избавиться от чужеродного креста. В этом и заключалась тайна: распятие, изготовленное руками святого и чудом попавшее в Дюн, отвергло сделанный для образа крест как нечто богопротивное. Так объяснил случившееся настоятель церкви в ответ на гневные проповеди аббата из Сен-Лу, выражавшего недовольство по поводу столь странных чудес. И в самом деле: как вскоре обнаружилось, кусок мрамора не был очищен от греховного прикосновения человека и не прошел необходимых обрядов до того, как образ прикрепили к кресту. Огромная, непростительная оплошность! С опозданием, но заказали новый крест. Его освящение произошло лишь через несколько лет.

Тем временем настоятель приказал построить в церкви караульное помещение с камином и нишей, после чего получил разрешение Папы посадить в караульню стража, наблюдавшего за распятием днем и ночью под предлогом того, что драгоценную реликвию могут украсть.

К этому времени образ затмил все подобные скульптуры, и деревушка Дюн, расположенная вдали от основных путей паломников, быстро превратилась в город — достояние сказочно разбогатевшего настоятеля церкви Святого Креста.

Что касается аббатов монастыря Сен-Лy, у них на этот счет имелось свое мнение. Номинально оставаясь вассалами монастыря, настоятели церкви в Дюне постепенно вытянули у Папы привилегии, фактически дававшие им независимость. В частности, им разрешалось отсылать в аббатство Сен-Лy лишь незначительную часть доходов, получаемых от бесчисленных паломников. Особенно злобствовал по этому поводу аббат Вальтериус: он обвинил церковный приход Дюна в том, что там специально наняли сторожа, дабы распространять домыслы о странных перемещениях образа Спасителя, до сих пор пребывавшего без креста, игнорируя тот факт, что нет такой прямой линии, по которой можно было бы выправить положение фигуры. В конце концов был сделан и освящен новый крест, и в том же году, в праздник Святого Креста, образ прикрепили к нему в присутствии огромного количества монахов и прихожан. На этот раз, решили все, Спасителю понравится крест, и невероятные происшествия, вызывавшие сомнение в святости образа, прекратятся.

Эти ожидания вскоре развеялись. В ноябре 1293 года, через год после возникновения странных слухов о распятии, образ вновь сдвинулся. Точнее, судя по положению креста, фигура начала извиваться. В том же году, в канун Рождества, крест сломался во второй раз и упал на пол, рассыпавшись на множество осколков. В караульном помещении лежал дежуривший в ту ночь священник — как подумали сначала, мертвый. Изготовили третий крест, и на этот раз освящение проводилось в тайне. Под предлогом ремонта крыши церковь на время закрыли, чтобы совершить обряд, очищающий святыню, побывавшую в руках рабочих, от осквернения. Впоследствии настоятель старался пресечь разговоры о чудесах так же настойчиво, как его предшественник трубил о них повсюду. Священник, стороживший церковь в канун того примечательного Рождества, таинственным образом исчез; якобы он сошел с ума и был отправлен в церковную тюрьму, чтобы не наговорил лишнего. Вскоре — не без помощи монахов из Арраса — о маленькой церкви в Дюне поползли самые странные слухи. Следует напомнить, что церковь стояла на небольшом холме и была отделена от города высокими деревьями. С одной стороны ее окружали монастырские постройки, с другой — вода, с третьей — высокие стены. Тем не менее люди утверждали, что по ночам, когда ветер дует со стороны церкви, оттуда доносятся странные звуки. Во время шторма эти звуки были слышны особенно отчетливо: вой, стоны и громкий топот, как во время деревенских плясок. Один шкипер рассказывал, что в День Всех Святых, когда его судно входило в устье реки Нис, он видел, что церковь ярко освещена, а в ее огромных окнах полыхает пламя. Но тот шкипер был известным пьяницей, любителем дурацких россказней, и все решили, что свет в караульне он принял за пылающий огонь. На защиту церкви встали не только горожане, но и монастырь, чье процветание зависело от толп паломников, и странные истории очень быстро были замяты. Однако они достигли ушей настоятеля монастыря Сен-Лу. После этого произошло событие, которое все расставило по своим местам.

Ибо в канун Дня Всех Святых 1299 года в церковь ударила молния. Очередной сторож был найден мертвым посреди нефа; крест был сломан пополам, и — о ужас! — образ Спасителя исчез. Всеобщий страх усилился, когда статуя была найдена за алтарем: она лежала, изогнувшись, словно в конвульсиях, и на ней — об этом говорили шепотом — остались черные следы от удара молнии.

На этом чудеса в Дюне закончились.

В Аррасе собрался церковный собор, и храм закрыли на год. Затем открыли вновь; на новом освящении присутствовал сам аббат монастыря Сен-Лу, а настоятель церкви Святого Креста прислуживал ему во время мессы. Была построена новая часовня, где установили украшенное драгоценными каменьями чудесное распятие, увенчав голову Спасителя огромной и пышной короной — по слухам, полученной в дар от герцога Бургундского.

Эта пышность, как и присутствие аббата, стала понятна, когда настоятель выступил вперед и объявил, что свершилось последнее и самое великое из чудес. Подлинный крест, на котором образ Спасителя висел у Гроба Господня и ради которого статуя разрушила все иные кресты, оскверненные руками грешников, был выброшен волнами на берег близ Дюна — в том самом месте, где сто лет назад нашли изображение распятого Спасителя. «Вот, — сказал настоятель, — объяснение ужасных происшествий, наполнявших скорбью наши сердца. Но теперь святой образ удовлетворен, он будет мирно покоиться в храме и творить чудеса в ответ на наши молитвы».

Одна часть этого предсказания сбылась: с того дня образ больше не двигался. Но чудеса в храме прекратились. Появились новые реликвии, обретенное распятие стали забывать, толпы паломников поредели. Теперь в церкви собирались лишь местные прихожане, а строительство так и не было закончено.

Что же случилось? Никто не знал, да и не хотел знать. Но в 1790 году дворец архиепископа Аррасского был разграблен, и некий нотариус, живший поблизости, купил значительную часть монастырских архивов по цене бумажного мусора. Неизвестно, зачем он это сделал — то ли из интереса к историческим документам, то ли из желания найти факты, способные подтвердить его неприязнь к церковникам. Потом об этих документах надолго забыли — до тех пор, пока их не купил мой друг антиквар. Среди бумаг, похищенных из дворца во время беспорядков, находились и хроники из забытого монастыря Сен-Лу, в том числе собрание записей о церкви в Дюне. Эти записи представляли собой отрывки из протоколов допроса, учиненного в 1309 году. Чтобы понять их смысл, необходимо вспомнить, что в то время как раз начались процессы против ведьм, а после расправы с тамплиерами стало модно решать финансовые проблемы государства с помощью религии.

Оказывается, после катастрофы, случившейся в канун Дня Всех Святых, в октябре 1299 года, настоятеля Урбана де Люка внезапно обвинили в святотатстве и колдовстве, в сотворении чудес дьявольскими средствами и превращении своей церкви в сатанинский вертеп.

Настоятель понял, что обвинения исходят от разъяренного аббата монастыря Сен-Лу. Привилегии, полученные от архиепископа, позволяли ему немедленно обратиться в высший церковный трибунал, но вместо того, чтобы спасать свою жизнь, настоятель отдал себя на милость аббата, которого открыто презирал. Аббат, по-видимому, был удовлетворен таким поворотом событий, и вскоре, после ряда формальных допросов, дело было закрыто, о чем и говорят соответствующие записи, сохранившиеся в архивах архиепископа Аррасского.

Часть этих записей мой друг любезно позволил мне перевести с латинского языка, чтобы читатель мог составить собственное мнение о деле.

«Следующий пункт. Господин аббат выражает удовлетворение тем, что его преподобие отец настоятель не имел личных сношений с духом зла (Diabolus). Тем не менее серьезность обвинения требует…»

Далее страница оторвана.

«Гуго Жако, Симон ле Куврер, Пьер Дени, а также опрошенные горожане из Дюна дали нижеследующие свидетельства.

Шум из церкви Святого Креста доносился по ночам, когда бушевал шторм, и всегда предвещал кораблекрушение. Из церкви раздавались стоны, грохот, волчий вой, а иногда звуки флейт. Некий Жан, присужденный к выжиганию клейма и наказанию кнутом за разведение костров на берегу моря, в результате чего в устье Ниса разбивались корабли, во время допроса с применением блоков и веревки показал следующее: банда пиратов, в которой состоял и он, заранее определяла приближение шторма именно по звукам из этой церкви. Свидетель нередко перелезал через ограду и шнырял по церковному двору в ожидании этих звуков. Завывания и стоны, описанные предыдущими свидетелями, ему хорошо знакомы. Он слышал рассказ одного крестьянина о том, как однажды ночью его преследовала стая волков, хотя хорошо известно, что в нашей местности за последние тридцать лет не замечено ни одного волка. Свидетель полагает, что началу жесточайшего шторма всегда предшествовали громкие звуки флейт и дудок (quod vulgo dicuntur flustes et musettes), причем такие сладкие, каких не слыхивал и король Франции у себя при дворе. На вопрос, видел ли он что-либо, свидетель ответил, что видел ярко освещенную церковь, но по приближении к ней она оказывалась темной, и только в караульне горел слабый огонек. Однажды ночью, когда флейты, дудки и вой звучали особенно громко, ему показалось, что он видел волков, а на крыше церкви маячила человеческая фигура, однако он испугался и убежал, и более ничего не знает.

Следующий пункт. Господин аббат желает, чтобы его преподобие ответил, положив руку на Евангелие, слышал ли он сам вышеназванные звуки.

Его преподобие категорически отрицает, что когда-либо слышал подобные звуки. Однако под угрозой допроса с пристрастием (дыба?) признался, что ему часто рассказывал об этом священник, дежуривший в церкви по ночам.

Вопрос : Рассказывал ли тот священник его преподобию что-либо еще?

Ответ : Да, но только на исповеди. Более того, последний сторож — убитый молнией нечестивец, совершивший несколько ужасных преступлений, безумец, которого следовало бы отправить в сумасшедший дом, — был нанят только потому, что никто не соглашался дежурить в церкви по ночам.

Вопрос : Расспрашивал ли отец настоятель предыдущих сторожей?

Ответ : О том, что они слышали по ночам, сторожа рассказывали только на исповеди. Предшественники отца настоятеля свято блюли тайну исповеди, и он сам желал бы поступить так же.

Вопрос : Что произошло со сторожем, ночевавшим в церкви после Дня Всех Святых?

Ответ : Настоятель этого не знает. Тот человек сошел с ума. Его преподобие полагает, что сторожа отправили в дом умалишенных».

Очевидно, его преподобию Урбану де Люку был приготовлен некий неприятный сюрприз, поскольку дальше я прочел:

«Следующий пункт. По приказу господина аббата слуги вводят Робера Бодуина, священника, некогда служившего сторожем в церкви Святого Креста и в течение десяти лет находившегося в тюрьме, куда его отправили по приказу его преподобия настоятеля. Сторож отказывается говорить, закрывает лицо руками и издает вопли. Его пытаются успокоить, говорят ему ласковые слова. За дело берется сам господин аббат — безуспешно. Наконец, под угрозой применения дыбы, сторож перестает упрямиться и немного успокаивается, но время от времени вскрикивает, жалуется и болтает всякий вздор, как это делают умалишенные.

Вопрос : Помнит ли священник, что происходило накануне Дня Всех Святых в церкви до того, как он упал в обморок?

Ответ : Нет. Грех говорить о таких вещах перед лицом высокого церковного собрания. Он всего лишь невежественный человек, к тому же сумасшедший. И очень хочет есть.

Он получает кусок белого хлеба со стола самого господина аббата. После этого перекрестный допрос продолжается.

Вопрос : Что он помнит из событий, произошедших в День Всех Святых?

Ответ : Он считает, что не всегда был сумасшедшим. И не всегда сидел в тюрьме. Ему кажется, что когда-то он плыл в лодке по морю и т. д.

Вопрос : Помнит ли свидетель, бывал ли он когда-либо в церкви города Дюн?

Ответ : Не помнит. Но уверен, что не всегда сидел в тюрьме.

Вопрос : Слышал ли свидетель когда-либо вот такие звуки? (Господин аббат приказал своему шуту, прекрасному музыканту, заиграть на свирели.)

При этих звуках свидетель задрожал с головы до ног, разрыдался, упал на колени, схватил господина аббата за полы сутаны и попытался спрятать в них голову.

Вопрос : Почему он испытывает такой неподобающий ужас в присутствии доброго господина аббата?

Ответ : Свидетель не в силах слышать звуки свирели. От них у него стынет кровь. Он много раз говорил господину настоятелю, что больше не останется на ночь в караульне. Он боится за свою жизнь. Он не осмеливается осенять себя крестным знамением и не может читать молитвы, потому что боится огромного дикого человека. Этот человек схватил святой крест, разломил его пополам и принялся забавляться с обломками. В это время с крыши слетели все горгульи и пустились в пляс, встав на задние ноги и завывая, а дикий человек играл на церковном органе. Чтобы чудовища не забрались в караульню, свидетель быстро составил круг из маленьких крестиков, сложенных из стеблей ржи. Ах, ах, ах! Опять эти звуки! Воют волки!

Всеобщая суматоха.

Следующий пункт. Больше от свидетеля не удается добиться ничего. Он падает на пол и начинает биться, как одержимый. Его быстро удаляют с глаз его преосвященства господина аббата и его преподобия отца настоятеля».

III

На этом записи допросов прерываются. Удалось ли высокому церковному собранию выяснить правду об ужасных событиях, происходивших в церкви города Дюна? Догадались ли они, что послужило причиной?

— А причина и в самом деле была, — сказал антиквар, снимая очки, — вернее, существует до сих пор. Сейчас вы поймете то, чего шесть веков назад не могли понять ученые духовные лица.

Он встал, взял с полки ключ и повел меня к себе домой. Жил он на берегу реки Нис, в миле от Дюна.

Между низкими фермами виднелись соляные топи, покрытые сиреневыми зарослями кермека. Это был Остров Птиц — огромная песчаная отмель в устье Ниса, где собирались все виды морских пернатых. За ним, озаренные зловещим красным светом вечерней зари, мелькали белые гребешки морских волн. С другой стороны простиралась суша, где высоко над крышами домов возносила свой шпиль церковь города Дюн: виднелись ее высокая звонница, ломаные изгибы фронтонов и контрфорсов, а сидящие на крыше горгульи и окружавшие церковь сосны на фоне кроваво-красного неба казались совсем черными.

— Я же вам говорил, — рассказывал антиквар, вставляя ключ в замок одной из дворовых построек, — что распятие подменили. Сейчас в церкви Дюна висит вовсе не то чудотворное распятие, которое было выброшено на берег волнами в тысяча сто девяносто пятом году. Я считаю, что в нашей церкви находится скульптурная копия, о чем есть соответствующая запись в архивах монастыря Сен-Лу. В тысяча двести девяносто девятом году ее предоставили аббату камнерезы Этьен Ле Мае и Гийом Пернель, и в том же самом году в Дюне прекратились сверхъестественные явления. А подлинный образ Спасителя вы сейчас увидите и все поймете.

Антиквар открыл дверь, вступил в низкий сводчатый коридор, зажег фонарь и пошел вперед. Очевидно, мы попали в подвал какого-то средневекового здания: в темноте между массивными колоннами витали запахи вина, влажной древесины и еловых веток, которыми были утыканы стены.

— Здесь, — антиквар поднял фонарь над головой, — его и заточили, но прежде проткнули железным прутом, как вампира, чтобы он больше не ожил.

Изваяние стояло, прислоненное к темной стене, в окружении вязанок хвороста. Фигура была выше человеческого роста, обнаженная; руки отломаны по самые плечи, голова с растрепанными волосами тянулась вверх, лицо искажено от невыносимой муки, мышцы напряжены, как у всех распятых, ноги связаны веревкой. Такие изображения я видел во многих музеях. Я подошел ближе, чтобы рассмотреть ухо: оно было в форме остроконечного листа.

— Ах, я вижу, вы все поняли, — сказал антиквар.

— Да, я понял, — ответил я, не зная, что он имеет в виду. — Эта статуя — вовсе не Христос, а древний сатир Марсий, ожидающий кары.

Антиквар кивнул.

— Именно так, — сухо подтвердил он. — Это все объясняет. И мне кажется, аббат и настоятель поступили предусмотрительно, когда проткнули его железным прутом, вынося из церкви.

 

Ги де Мопассан

 

Ги де Мопассан (1850–1893) родился в Нормандии в старинной и знатной семье. Его родители развелись, когда ему было одиннадцать лет; мать будущего писателя дружила с Гюставом Флобером, который принял участие в ее старшем сыне и стал его литературным наставником. По окончании средней школы Мопассан был призван на военную службу и показал себя образцовым солдатом во время франко-прусской войны. Затем он около десяти лет работал государственным служащим; в эти же годы он начал писать, сперва стихи, не отличавшиеся выдающимися поэтическими достоинствами, а затем рассказы, большинство которых Флобер заставил его уничтожить как никуда не годные. Когда его первый рассказ, «Пышка», был опубликован под одной обложкой с произведениями такого литературного мэтра того времени, как Эмиль Золя, он затмил их все, и будущее Мопассана было обеспечено. В последующее десятилетие он написал более трехсот новелл, шесть романов, три книги путешествий, стихи, несколько пьес и свыше трехсот журнальных статей. Его натуралистический стиль оказал сильное влияние на других знаменитых новеллистов, в том числе на О. Генри и Уильяма Сомерсета Моэма.

К несчастью, жизнь Мопассана была короткой — он умер, не дожив до сорока трех лет. Страстный женолюб, он заразился сифилисом в весьма юном возрасте, а в зрелые годы к этому заболеванию прибавились и другие недуги. Его брат умер в клинике для умалишенных, и, когда Мопассан ощутил признаки надвигающегося безумия, он предпринял две попытки самоубийства; умер он, находясь в помраченном состоянии сознания.

Рассказ «Орля» был впервые опубликован в газете «Жиль Влас» 26 октября 1886 года.

 

Орля (© Перевод Э. Линецкой)

8 мая. Изумительный день! Все утро я провалялся на траве под исполинским платаном — он растет у моего дома, укрывает его, окутывает широкой своей сенью. Люблю этот край, мне легко в нем дышится, потому что здесь мои корни, те глубокие, восприимчивые корни, которые накрепко привязывают нас к земле, где появились на свет и умерли наши предки, привязывают к привычному ходу мыслей и привычной еде, к обыкновениям и кушаньям, к оборотам речи, говору крестьян, к запахам вот этой почвы, этих деревень, даже к самому воздуху.

Люблю свой дом, где прошло все мое детство. Из окон видна Сена, она течет вдоль садовой ограды по ту сторону проезжей дороги, в моих, можно сказать, владениях — большая, широкая река, усеянная проплывающими судами, катит воды из Руана в Гавр.

Вдали слева — Руан, огромный город, над его синими крышами высится островерхое племя готических колоколен. Их великое множество, и хрупких и кряжистых, над всеми царит чугунный шпиц собора, и бессчетные колокола полнят прозрачную синь чудесным благовестом заутрени, чей гулкий металлический зов, чья бронзовая песнь доносится до меня в дыхании ветра, то еле различимая, когда он замирает, то явственная, когда он набирается сил.

Как хорошо было сегодня утром!

Часов около одиннадцати мимо садовой решетки проплыл длинный караван торговых судов; их тащил буксирчик с муху величиной, он натужно хрипел и плевался густыми клубами дыма.

Вслед за двумя английскими шхунами, чьи алые флаги зыбились на фоне неба, появился горделивый бразильский трехмачтовый парусник, белоснежный, немыслимо чистый, весь сверкающий. Я непроизвольно отвесил ему поклон, так мне был приятен весь его облик.

12 мая. Последние дни меня немного лихорадит; как-то неможется, вернее, тоскуется.

Откуда они, эти таинственные флюиды, которые безмятежную радость превращают в уныние, спокойную уверенность — в душевную тревогу? Словно воздух, незримый воздух вокруг нас кишит какими-то непостижимыми Силами, и мы все время ощущаем их таинственное соседство. Я просыпаюсь, у меня чудесное настроение, хочется запеть во все горло. Почему? Я отправляюсь побродить у реки, но почти сразу поворачиваю и спешу домой с таким стеснением в груди, как будто меня ждет недобрая весть. Почему? Холодный ли ветер, коснувшись кожи, раздражил мои нервы и омрачил душу? Очертания ли облаков или облик дня, столь переменчивый облик нашего мира вещей, промелькнув перед глазами, смутил мои мысли? Кто ответит на этот вопрос? Быть может, все, что нас окружает, все, что мы видим, не глядя, осязаем, не отдавая себе отчета, к чему прикасаемся, не дотрагиваясь, с чем сталкиваемся, не замечая, — все оказывает на нас, на наши чувства и через них на мозг и даже на душу влияние мгновенное, потрясающее и необъяснимое?

Как глубока тайна Незримого! В нее не проникают наши столь несовершенные чувства, наши глаза, не умеющие различать ни слишком малого, ни слишком большого, ни слишком близкого, ни слишком далекого, ни насельников звезд, ни насельников капли воды… Наши уши вводят нас в обман, ибо колебания воздуха они доносят до нас под маской звуков и, точно волшебники, чудесным образом превращают движение в ноты разной высоты, тем самым рождая музыку, наделяя певучестью немое шевеление природы… Наше обоняние менее чутко, чем обоняние собаки… Наш вкус едва распознает возраст вина!

Будь у нас другие органы чувств, которые осчастливили бы нас другими чудесами, сколько всякой всячины открыли бы мы еще вокруг себя!

16 мая. Решительно, я болен! А так хорошо себя чувствовал весь прошлый месяц! У меня лихорадка, жестокая лихорадка, вернее, лихорадочное возбуждение, изматывающее душу не меньше, чем тело. Не могу избавиться от невыносимого ощущения нависшей опасности, от страха не то перед неминуемым несчастьем, не то перед близкой смертью, от предчувствия беды, которое, без сомнения, есть признак еще не распознанного недуга, тлеющего в крови, в самых недрах нашего существа.

18 мая. Только что вернулся от своего врача — я пошел к нему потому, что совершенно лишился сна. Он нашел, что пульс у меня учащен, зрачки расширены, нервы напряжены, но никаких угрожающих симптомов не обнаружил. Прописал душ и бромистый калий.

25 мая. Никакого улучшения! Сам не пойму, что со мной творится. Чуть начинает смеркаться, как меня охватывает непонятная тревога, словно в ночи таится какая-то страшная угроза. Я наскоро обедаю, потом берусь за книгу, но не понимаю ни слова, буквы прыгают перед глазами. Тогда я принимаюсь мерить шагами гостиную, сердце сжимает безотчетная и непреодолимая боязнь — боязнь уснуть, боязнь лечь в постель.

Часов в десять я поднимаюсь в спальню. Едва переступив порог, сразу дважды поворачиваю ключ в замке, запираюсь на все задвижки: мне страшно… Чего?… До сих пор я не знал никаких страхов… Распахиваю шкапы, заглядываю под кровать… прислушиваюсь… прислушиваюсь… К чему?… Не удивительно ли, что ничтожное недомогание, какое-нибудь расстройство кровообращения, небольшой застой или, скажем, раздражение нервного волоконца, словом, мелкие неполадки в работе нашего живого механизма, такого несовершенного и хрупкого, превращают весельчака в меланхолика, храбреца в труса? Наконец я укладываюсь в постель и жду прихода сна, как приговоренный — прихода палача. Я жду, дрожа от ужаса; сердце у меня колотится, в ногах судороги, меня знобит, хотя от простынь пышет жаром, и вдруг проваливаюсь в забытье, как в бездонную яму, полную стоячей воды, без надежды из нее вынырнуть. Я не чувствую, как бывало, приближения этого коварного сна, который прячется где-то рядом, следит за мной, вот-вот прыгнет мне на голову, закроет глаза, превратит в ничто.

Я сплю… долго сплю… несколько часов… потом мне начинает сниться сон… нет, не сон — кошмар… Я отлично сознаю, что лежу в постели и сплю — сознаю и понимаю… и вместе с тем чувствую, что кто-то подходит ко мне, оглядывает меня, ощупывает, влезает на кровать, коленями придавливает грудь, обеими руками хватает за горло и сжимает… сжимает изо всех сил… стараясь задушить…

Я пытаюсь освободиться, но мое тело сковано чудовищным бессилием, парализующим нас в кошмарах, хочу крикнуть — и не могу, хочу пошевелиться — и не могу, задыхаясь, делаю отчаянные попытки повернуться на бок, сбросить это существо, которое расплющивает меня, не дает вздохнуть, — и не могу.

Внезапно я просыпаюсь, обезумев от ужаса, весь в поту. Зажигаю свечу. В комнате никого нет.

После такого приступа, а повторяются они еженощно, я наконец спокойно засыпаю и сплю до рассвета.

2 июня. Мне стало еще хуже. Что все-таки со мной происходит? Бром не помогает. Душ не помогает. Сегодня утром я решил довести себя до полного изнеможения, хотя и без того совершенно разбит, и отправился на прогулку в Румарский лес. Сперва мне показалось, что свежий воздух, легкий, прозрачный, напоенный запахами трав и листвы, обновляет кровь, обновляет душевные силы. Я пошел широкой, проложенной для охотников дорогой, потом свернул в узкую, ведущую к Ля Буй аллейку меж деревьев-исполинов, которые сплелись наверху ветвями, заслонив от меня небо плотным темно-зеленым, почти черным, пологом.

И тут меня забила дрожь, но не от холода, а от непонятной тревоги.

Я ускорил шаги, мне было не по себе одному в этом лесу, было страшно, беспричинно, бессмысленно страшно от такого безлюдья. И вдруг мне почудилось, что кто-то идет за мной, крадется след в след, так близко, что вот-вот коснется меня.

Я круто повернулся. Ни души. Только уходящая вдаль прямая, широкая аллея, пустынная, обсаженная высокими деревьями, — пустынная до жути. И в другую сторону она тоже тянулась, нескончаемо длинная, однообразная, страшная.

Я зажмурился. Почему? Упершись каблуком в землю, начал кружиться быстро-быстро, как волчок. Чуть было не упал — пришлось открыть глаза; деревья качались, земля плыла, я вынужден был сесть. Ну а потом уже не мог сообразить, с какой стороны я пришел. Дикий поступок! Дикий! Дикий! Я ничего не соображал. Свернул наобум вправо и добрел до той самой дороги, которая привела меня в глубь леса.

3 июня. Ужасная ночь. Уезжаю на несколько недель. Небольшое путешествие, безусловно, вернет мне равновесие.

2 июля. Я вернулся. Совершенно здоров. К тому же поездка была очень удачная. Впервые побывал на горе Сен-Мишель.

Какой открывается вид, если, как я, попадаешь в Авранш к концу дня! Город стоит на холме. Меня повели на самую окраину, в городской сад, — там я даже вскрикнул от изумления: меж обрывистых берегов широко раскинулась бухта, она простирается куда только достает глаз, теряясь в дымчатой дали. И посреди этой необъятной желтой бухты под золотым светоносным небом мрачно вздымается на песчаном острове удивительная остроконечная гора. Солнце только что скатилось в море, и на пламенеющем небе рисовался причудливый силуэт этой скалы, увенчанной причудливым сооружением.

Я отправился туда на рассвете. Был отлив, как и накануне вечером, и я не отрываясь смотрел на вырастающее с каждым моим шагом необыкновенное аббатство. Я шел несколько часов и наконец добрался до каменной громады, несущей на себе небольшое селение и большую церковь. Одолев узкую, крутую улочку, я вошел в эту готическую обитель, прекраснейшую из всех воздвигнутых Богу на земле, — целый город, несчетное множество низких палат, придавленных сводами, и высоких галерей на хрупких колоннах. Я вошел в это гигантское творение рук человеческих, выстроенное из гранита и, словно кружево, невесомое, покрытое башнями, стройными колоколенками, которые оплетены бегущими вверх лестницами, связаны друг с другом изящными резными арками и стремятся в небо — днем синее, ночью черное — всеми прихотливыми своими верхушками, где топорщатся химеры, черти, небывалые звери, чудовищные цветы.

Добравшись до вершины, я сказал моему провожатому-монаху:

— Как вам, должно быть, хорошо здесь, святой отец!

— Ветры у нас очень сильные, сударь, — ответил он, и мы начали беседовать, поглядывая, как прилив, набегая на песок, покрывает его стальной кольчугой.

Монах рассказал немало историй, старинных историй, связанных с этим краем, — преданий, разумеется, преданий.

Одно из них произвело на меня особенное впечатление. Местные жители, горцы, утверждают, будто в песках по ночам слышны человеческие голоса, а потом блеяние двух коз: одна блеет громко, другая потише. Скептики возражают им, что это кричат морские птицы — их крики напоминают то блеяние, то человеческие стоны. Но рыбаки стоят на своем: когда им случалось припоздниться, они неподалеку от этого затерянного в глуши городка встречали среди дюн в часы отлива дряхлого пастуха, который, закрыв лицо плащом, вел за собой двух коз, одну с мужским лицом, другую с женским; седые, длинноволосые, они ни на секунду не умолкали — то ссорились на непонятном языке, то вдруг начинали во всю мочь блеять.

— И вы верите этому? — спросил я монаха.

— Не знаю, — вполголоса ответил он.

Но я не унимался:

— Если бы на земле водились существа, совсем не похожие на нас, разве мы уже давным-давно не убедились бы в этом? Как же случилось, что их никогда не видели вы? Никогда не видел я?

— Но мы не видим и стотысячной доли того, что существует, — заметил он. — Возьмем, к примеру, хотя бы ветер: нет у природы силы неодолимее, он валит с ног людей, опрокидывает здания, с корнем вырывает деревья, вздымает морские валы высотой с гору, обращает в прах утесы, бросает на рифы большие суда, он убивает, он свистит, стонет, мычит — а вы его видели? И можете ли вы его увидеть? Меж тем он существует!

Что я мог возразить на столь простой довод? Передо мной был мудрец, может быть, простак, я не взялся бы утверждать ни того ни другого, но возразить ему не мог. Мне и самому приходили в голову такие мысли.

3 июля. Плохо спал: в здешнем воздухе, очевидно, разлито какое-то тлетворное влияние, неможется не только мне, но и моему кучеру. Вернувшись вчера домой, я обратил внимание на его болезненную бледность.

— Что с вами, Жак? — спросил я у него.

— Никак не могу отдохнуть по-настоящему, сударь, все дневные силы ночь съедает. Как вы уехали, так на меня это и нашло.

Хотя другие слуги чувствуют себя отлично, боюсь, как бы не началось у меня снова.

4 июля. Снова началось, это ясно. Опять все те же кошмары. Нынче ночью кто-то сидел у меня на груди и, прижавшись губами ко рту, высасывал мою жизнь. Да, он тянул ее у меня из горла, точь-в-точь как пиявка. Потом, насосавшись, встал, а я проснулся до того обессиленный, измученный, опустошенный, что руки не мог поднять. Если так будет продолжаться еще несколько дней, непременно уеду.

5 июля. Может быть, я сошел с ума? То, что произошло, чему я был свидетель прошлой ночью, не укладывается ни в какие рамки, у меня голова идет кругом, когда я об этом думаю.

Вечером, по нынешнему своему обыкновению, я запер дверь на ключ. Мне захотелось пить, я налил себе полстакана воды и при этом случайно обратил внимание, что графин полон до самой стеклянной пробки.

Я лег и, как со мной бывает теперь, на меня навалился мучительнейший сон, из которого часа через два я был вырван еще более мучительным пробуждением. Представьте себе человека, которому снится, будто его убивают, и который просыпается от того, что ему всадили нож между ребер: он хрипит, истекает кровью, не может вздохнуть, чувствует, что умирает, пытается что-то понять — вот так проснулся и я.

Когда я наконец пришел в себя, мне снова захотелось пить; я зажег свечу, подошел к столику, где стоял графин, и наклонил горлышко над стаканом: оттуда не вытекло ни единой капли. Графин был пуст! Абсолютно пуст! Сперва я не сообразил, в чем дело, потом вдруг понял и был так потрясен, что тут же сел, вернее, упал на стул. Потом вскочил и огляделся, опять сел, до умопомрачения удивленный и напуганный этим прозрачным, пустым графином. Я не сводил с него глаз, пытаясь найти разгадку. Руки у меня дрожали. Кто выпил воду? Кто? Я сам, конечно? Кто же еще, как не я? Выходит, я лунатик, я живу, сам того не подозревая, двойной таинственной жизнью, которая невольно наводит на мысль, что в каждом из нас два существа или что в часы, когда душа скована сном, некое чуждое существо, незримое и непостижимое, одушевляет наше порабощенное тело, и оно повинуется ему, как нам самим, больше, чем нам самим.

Кто поймет мой отвратительный страх? Кто поймет ощущения человека, который в здравом уме и твердой памяти глядит, смертельно испуганный, на стеклянный графин, откуда, пока он спал, исчезла вода? Я просидел на стуле до самого утра, не решаясь перебраться в постель.

6 июля. Я схожу с ума. Ночью опять кто-то выпил всю воду из графина — вернее, я сам ее выпил.

Я? Так ли? А кто же еще? Кто? Боже милостивый! Или я схожу с ума? Кто подаст мне руку помощи?

10 июля. Какие потрясающие опыты я проделал за эти дни!

Решительно, я сошел с ума! И все же…

Шестого июля, перед тем как лечь, я поставил на стол вино, молоко, хлеб и землянику.

Кто-то выпил… я выпил всю воду и немного молока. Вино, хлеб, земляника не тронуты.

Седьмого июля повторил опыт с теми же результатами.

Восьмого июля поставил все, кроме воды и молока. Ни к чему не притронулись.

Наконец, девятого июля поставил только воду и молоко, тщательно обернув графины белой кисеей и обвязав пробки тесьмою. Потом натер рот, бороду, руки графитом и лег в постель.

Сразу уснул каменным сном; проснулся от непередаваемого ужаса. Во сне я, очевидно, ни разу не пошевелился — на простынях ни единого пятнышка. Вскочил и бросился к столу. Кисея по-прежнему белоснежна. Дрожа от страшного предчувствия, развязал тесьму. Вся вода выпита! Все молоко выпито! Боже мой! Боже!

Немедленно уезжаю в Париж.

12 июля. Париж. Какое странное затмение нашло на меня в последние дни! То ли я стал жертвой собственного разгулявшегося воображения, то ли я и впрямь лунатик или, может быть, находился под воздействием силы, уже общепризнанной, хотя до сих пор не разгаданной, которую называют внушением. Так или иначе, смятение мое граничило с помешательством, но сутки в Париже — и я опять здравомыслящий человек.

Вчера после деловых и дружеских визитов, которые ободрили и оживили меня, я закончил вечер во Французской комедии. Давали пьесу Дюма-сына, и этот острый, могучий ум исцелил меня окончательно. Нет, одиночество пагубно для тех, чье сознание в безустанной работе. Нам необходимо жить в окружении людей, мыслящих и высказывающих свои мысли. Долгое уединение понуждает нас населять пустоту призраками.

В гостиницу я возвращался в отличном расположении духа. Шагая по людным бульварам, я со снисходительной усмешкой вспоминал недавние свои страхи — я ведь думал, да, да, серьезно думал, что под одной крышей со мной поселился некто незримый! До чего же убог наш мозг: он теряет руль и ветрила, стоит ему столкнуться с самым ничтожным, но непонятным явлением!

Вместо того чтобы сделать простейший вывод: «Я не понимаю следствия, потому что не улавливаю причины», мы тут же начинаем громоздить какие-то жуткие тайны и сверхъестественные влияния!

14 июля. День Республики. Гулял по улицам. Как ребенок, развлекался, глядя на флаги и фейерверк. Хотя что может быть глупее вот такого веселья по декрету правительства в заранее установленный день! Народ — безмозглое стадо, порою он тупо терпелив, порою свирепо непокорен. Ему говорят: «Веселись!» — и он веселится. Ему говорят: «Иди, сражайся с соседом!» — и он сражается. Ему говорят «Голосуй за императора!» — и он голосует за императора. Ему говорят: «Голосуй за республику!» — и он голосует за республику.

Погонщики не умнее стада, только они повинуются не людям, а принципам, которые уже по одному тому нелепы, пустопорожни и лживы, что они принципы, то есть некие положения, почитаемые безошибочными и неколебимыми, — это в нашем-то мире, где и свет — иллюзия и звук — иллюзия.

16 июля. Я глубоко взволнован тем, чему был свидетелем вчера.

Я обедал у г-жи Сабле, моей кузины, — ее муж командует в Лиможе 76-м егерским полком. Кроме меня там были две молодые женщины и муж одной из них, доктор Паран; он серьезно занимается изучением нервных болезней и теми поразительными явлениями, которые стали известны сейчас в связи с опытами гипноза и внушения.

Он подробно рассказал нам об удивительных результатах, полученных как английскими учеными, так и врачами нансийского медицинского института.

Факты, о которых он поведал нам, показались мне до того ни с чем не сообразными, что я тут же выразил полное свое неверие в них.

— Мы стоим сейчас, — утверждал он, — на пороге открытия одной из величайших загадок природы. Я разумею — одной из величайших ее загадок на Земле, потому что, несомненно, у нее без числа еще более великих — вне наших пределов, в иных мирах. С тех пор, как человек начал мыслить, с тех пор, как научился устно и письменно выражать свою мысль, он непрерывно ощущает дыхание чего-то таинственного, чего-то неуловимого для его маловосприимчивых, несовершенных органов чувств и пытается возместить их бессилие напряженной работой разума. Пока этот разум пребывал в первобытном состоянии, соприкосновение с незримым порождало в нем самый что ни на есть заурядный страх. Страху и обязаны своим возникновением народные верования в сверхъестественное, легенды о блуждающих духах, о феях, гномах, выходцах из могил и даже, смею сказать, легенда о Боге, затем что ничего нет беспомощнее, тупее, нелепее, чем эти рожденные жалким умишком насмерть перепуганных тварей понятия о Боге-творце, какая бы религия их ни придумала. Всего лучше сказал об этом Вольтер: «Бог создал человека по своему образу и подобию, и человек не остался у него в долгу».

Но немногим более века назад люди начали мало-помалу прозревать. Месмер и другие ученые направили нас по пути совершенно неизведанному, и тому уже лет пять или шесть мы достигли результатов поистине потрясающих.

Моя кузина, тоже полная недоверия, улыбалась.

— Хотите, я попробую вас усыпить? — сказал доктор Паран.

— Что ж, попробуйте.

Она уселась в кресло, и доктор стал пристально смотреть на нее, стараясь загипнотизировать. Мне меж тем стало вдруг не по себе, сердце учащенно забилось, во рту пересохло. Я видел, что веки у г-жи Сабле смыкаются, рот кривится, дыхание становится все тяжелее.

Через десять минут она уже спала.

— Сядьте за ее спиной, — обратился ко мне доктор.

Я сел. Он вложил ей в руки визитную карточку и сказал:

— Это зеркало. Что вы в нем видите?

— Вижу моего кузена, — ответила она.

— Что он делает?

— Пощипывает усы.

— А сейчас?

— Вынимает из кармана фотографию.

— Чья это фотография?

— Его собственная.

Она не ошиблась! И вручили мне эту фотографию нынче вечером, перед самым моим уходом из гостиницы.

— В какой позе он снят?

— Он стоит, в руке у него шляпа.

В этой визитной карточке, в этом куске белого картона, она видела мое отражение, как в зеркале!

Перепуганные дамы наперебой восклицали:

— Довольно! Довольно! Довольно!

Но доктор повелительно сказал:

— Завтра вы встанете в восемь утра, пойдете в гостиницу к кузену и попросите у него взаймы пять тысяч франков: их у вас требовал ваш муж, и он напомнит вам о деньгах перед следующей своей поездкой.

Потом он ее разбудил.

Размышляя по дороге в гостиницу об этом весьма любопытном сеансе гипноза, я все больше приходил к убеждению, что, должно быть, тут кроется какое-то надувательство — разумеется, не со стороны моей безупречно прямодушной кузины, которую я знал с детства не хуже родной сестры, а со стороны врача. Не держал ли он украдкой зеркала перед уснувшей женщиной, которой для отвода глаз дал в руки визитную карточку? Настоящие фокусники и не то еще проделывают!

Итак, я вернулся к себе в номер и лег спать.

Утром около половины девятого меня разбудил мой лакей:

— Сударь, вас спрашивает госпожа Сабле — ей срочно надобно поговорить с вами.

Я второпях оделся, и ее провели ко мне.

Она была чем-то встревожена, села, не поднимая вуалетки, и, потупившись, сказала:

— Кузен, дорогой! Вы можете оказать мне великую услугу.

— Какую, кузина?

— Очень совестно обращаться к вам с этим, но у меня нет выхода. Мне позарез нужны, понимаете, позарез, пять тысяч франков.

— Вам? Вы это серьезно?

— Да, мне, вернее, моему мужу. Он поручил мне достать их.

От удивления я даже стал заикаться. И спрашивал себя: не сговорилась ли она с доктором Параном подшутить надо мной, не комедия ли это, заранее обдуманная и хорошо разыгранная?

Но, пристально вглядевшись в лицо кузины, я понял, что никакой игры тут нет. Она вся дрожала от волнения, так тяжко дался ей этот визит ко мне, и я видел, что она вот-вот разрыдается.

Зная, что г-жа Сабле женщина очень богатая, я продолжал:

— Как же так? У вашего мужа нет под рукой пяти тысяч франков? Подумайте хорошенько. Вы уверены, что он поручил вам занять их у меня?

Она помолчала, словно усиленно рылась в памяти, потом сказала:

— Да… да… уверена…

— Он написал вам об этом?

Она опять помолчала, пытаясь вспомнить. Я чувствовал, какого мучительного напряжения ей это стоит. Она не помнила. Знала только, что должна взять у меня взаймы пять тысяч франков для мужа. И решилась солгать.

— Да… написал.

— Но когда? Вчера вы мне ни словом об этом не обмолвились.

— Письмо пришло сегодня утром.

— Нельзя ли его прочесть?

— Нет… нет… это невозможно… оно предназначено только мне… касается вещей слишком личных… Я… я сожгла его.

— Так что ж, ваш муж залез в долги?

И опять она ответила не сразу.

— Не знаю, — еле слышно сказала она.

— Я не располагаю сейчас пятью тысячами франков, дорогая кузина, — резко сказал я.

Она даже застонала:

— Прошу вас, прошу, достаньте их для меня!..

Госпожа Сабле была в неописуемом смятении. Голос у нее изменился, она молитвенно сложила руки, плакала, всхлипывала, не смея ослушаться жестокого и непререкаемого приказа.

— Умоляю вас! Знали бы вы, так мне тяжело!.. Я сегодня же должна достать деньги!

Я сжалился над ней.

— Скоро вы их получите, обещаю.

— Благодарю вас! Благодарю! Вы очень добры! — вскричала она.

— Вы хорошо помните вчерашний вечер? — спросил я ее напоследок.

— Да.

— Помните, что доктор Паран вас усыпил?

— Да.

— Ну так вот, это он внушил вам, что вы должны сегодня утром прийти ко мне и попросить пять тысяч франков. Сейчас вы просто повинуетесь его внушению.

— Но ведь деньги нужны моему мужу, — немного подумав, возразила она.

Битый час я пытался разубедить ее, но так и не смог.

Не успела она выйти от меня, как я помчался к доктору. Он уже собирался уходить и с улыбкой выслушал мой рассказ. Потом спросил:

— Ну как, теперь вы уверовали?

— Пришлось уверовать.

— Пойдемте к вашей родственнице.

Она уже дремала, сидя в шезлонге, вид у нее был бесконечно утомленный. Пристально глядя на нее, врач одной рукой сжал ей кисть, другую поднес к ее глазам, пока она не закрыла их, не в силах противиться его магнетическому взгляду.

— Вашему мужу больше не нужны пять тысяч франков, — сказал доктор Паран, как только она уснула. — И вы забудете, что просили их у вашего кузена, а если он напомнит вам, не поймете, о чем речь.

Потом он ее разбудил. Я вытащил из кармана бумажник.

— Я принес, дорогая моя, деньги, которые вы просили сегодня утром.

Она пришла в такое недоумение, что я не решился настаивать. Тем не менее я сделал попытку напомнить ей утренний разговор, но она категорически все отрицала, сочла, что я ее дурачу, и под конец чуть было не обиделась.

Только что вернулся в гостиницу. Не стал завтракать, так вывел меня из равновесия этот случай.

19 июля. Почти все, кому я рассказывал об опыте доктора Парана, поднимали меня на смех. Не знаю, что и думать. Мудрец сказал когда-то: «А что, если…»

21 июля. Обедал в Буживале, потом отправился на бал гребцов. Решительно, наши мысли целиком зависят от обстановки. Когда находишься в Лягушатне, вера в сверхъестественное кажется пределом бессмыслицы… А на вершине горы Сен-Мишель?… Или в Индии?… Как неодолимо влияние среды и места! На будущей неделе вернусь домой.

30 июля. Вчера вернулся. Все идет как нельзя лучше.

2 августа. Ничего нового. Погода отличная. Дни напролет гляжу, как течет Сена.

4 августа. Ссоры между слугами: кто-то из них будто бы бьет по ночам посуду в буфетах. Лакей обвиняет кухарку, та — экономку, экономка — их обоих. А кто истинный виновник? Загадка не из легких.

6 августа. На этот раз я в здравом уме. И видел… да, да, собственными глазами видел!.. Сомнений больше нет… Меня до сих пор бьет озноб… до сих пор волосы шевелятся от страха!.. Я видел!..

В два часа дня, когда вовсю светило солнце, я гулял по розарию, по дорожке, обсаженной осенними розами, которые уже начинают зацветать.

На розовом кусте сорта «воин-исполин» распустились три великолепные розы, я остановился, чтобы полюбоваться ими, и с полной отчетливостью увидел, как совсем близко от меня стебель одной из этих роз вдруг склонился, словно его пригнула незримая рука, а затем сломался, словно та же рука сорвала цветок! Потом роза описала кривую — казалось, кто-то поднес ее к лицу понюхать — и застыла в прозрачном воздухе: жуткое алое пятно, неподвижно висящее в пустоте в трех шагах от меня.

Я потерял голову и, рванувшись к цветку, попытался его схватить! Напрасный труд: роза исчезла. Моя злость на себя не поддается описанию, потому что разумный, здравомыслящий человек просто не имеет права на такие галлюцинации.

И все-таки галлюцинация ли это? Я взглянул на розовый куст, и мне тут же бросился в глаза сломанный стебель меж двух нетронутых роз!

И тогда я побрел домой, потрясенный до самых основ: как у меня нет сомнений, что на смену дню придет ночь, так нет сомнений и в том, что рядом со мной существует некто невидимый, что он пьет воду и молоко, дотрагивается до вещей, поднимает их, переставляет с места на место, то есть вполне материален, хотя и неуловим для наших органов чувств, и живет этот некто в моем доме, под одной крышей со мной.

7 августа. Ночь прошла спокойно. Он выпил всю воду из графина, но не нарушал моего сна.

Хочу понять, действительно ли я сумасшедший. Только что, гуляя по берегу под палящим солнцем, я задавал себе этот вопрос, но не мельком и туманно, как прежде, а трезво и в упор. Я знавал в своей жизни сумасшедших, встречал среди них людей, сохранивших ясность сознания, понятливых и даже проницательных во всем, кроме одного-единственного пункта. О любых вопросах они судили здраво, основательно и беспристрастно, но стоило их рассудку внезапно наткнуться на подводную скалу мании — и он давал трещину, разваливался на куски, погружался в грозный, бушующий океан, где шквальный ветер, и туманы, и громады волн, океан, который называется умопомешательством.

И конечно, я счел бы себя сумасшедшим, безусловно сумасшедшим, если бы не видел, что со мной происходит, не сознавал бы этого, не анализировал бы своего состояния с полнейшим хладнокровием. Итак, если я и подвержен галлюцинациям, способность рассуждать у меня сохранилась. В моем мозгу угнездился какой-то неведомый недуг, один из тех, над природой и происхождением которых бьются нынешние физиологи, и вот этот-то недуг пробил глубокую брешь в моем разуме, в стройности и последовательности моих мыслей. Подобные состояния бывают во сне, когда любые фантасмагории мы принимаем как нечто вполне естественное, потому что чувство реальности — наше проверочное устройство — погружено в забытье, меж тем как воображение продолжает бодрствовать и работать. Не поврежден ли какой-нибудь неприметный клавиш у меня в мозгу? Люди, попавшие в катастрофу, порою совершенно забывают имена собственные, или глаголы, или цифры, или только даты. Нынче уже вполне доказано, что у любой частицы нашего сознания есть свое собственное, отведенное ей место. Что ж удивляться, если моя способность отделять действительность от галлюцинаций бывает иной раз нарушена?

Вот о чем я думал, прогуливаясь по берегу реки. Солнце зажигало искрами воду, дарило несказанную прелесть земле, полнило меня любовью к жизни, к ласточкам, чей резвый полет — радость моих глаз, к прибрежным травам, чей шелест — услада моего слуха.

Но мало-помалу я стал чувствовать необъяснимую тревогу. Казалось, какая-то потусторонняя сила наваливается на меня, останавливает, загораживает дорогу, велит повернуть назад. Мне нестерпимо хотелось домой — это чувство знакомо людям, у которых болен кто-то близкий: стоит им отлучиться, как они уже не могут отделаться от мысли, что за время их отсутствия больному стало хуже.

Итак, я против собственной воли поспешил домой, твердо уверенный, что там меня ждет дурная весть — письмо или даже депеша. Но не было ни того ни другого, и это поразило и обеспокоило меня больше, чем если бы мне снова примерещилось какое-нибудь ни с чем не сообразное видение.

8 августа. Вчерашний вечер был ужасен. Он больше ничем не выдает себя, но я чувствую, что он здесь, рядом, что он шпионит за мной, глядит на меня, проникает в каждую мою пору, завладевает моей волей; вот такой, затаившийся, он еще страшнее, чем когда заявляет о себе, незримом и неотступном, любыми сверхъестественными явлениями.

Тем не менее ночью я спал.

9 августа. Ничего нового, и все-таки мне страшно.

10 августа. Новостей нет, но что будет завтра?

11 августа. По-прежнему ничего нового; не могу больше жить у себя с этим страхом, с этим вечным ожиданием. Уеду.

12 августа. Десять часов вечера. С самого утра хотел уехать, но так и не мог. Хотел утвердить свободу своей воли простейшим и легчайшим способом: выйти из дому, сесть в карету, сказать кучеру, чтобы вез меня в Руан, — и не мог. Почему?

13 августа. Есть недуги, которые как бы ломают все пружины нашего существа, парализуют все силы, расслабляют все мышцы; кости тогда подобны мясу, мясо подобно воде. А у меня таким недугом поражена душа, этого нельзя понять, с этим нельзя смириться. Ни энергии, ни мужества, ни малейшей власти над собою, ни малейшей способности проявить собственную волю. Ее нет у меня, некто подменил мою волю своей, и я ему подчиняюсь.

14 августа. Я погиб! Некто вселился в меня и правит моей душой. Некто диктует мне все поступки, все мысли, все движения! Я уже как бы не существую, я только насмерть испуганный и рабски покорный зритель собственной жизни. Я решаю пойти погулять — и не могу: он не хочет, и вот я сижу, пригвожденный к креслу, и трясусь от страха. Я решаю доказать себе, что все-таки сам распоряжаюсь собой, пытаюсь встать, хотя бы приподняться с кресла — и не могу: я прикован к этому креслу, а оно прилипло к полу, и никакая сила не сдвинет нас с места.

А потом я вдруг чувствую, что должен, должен, должен пойти в сад, набрать земляники и съесть ее! И я иду. Набираю земляники и съедаю! О Боже! Боже! Боже! Существуешь ли ты? Если существуешь, спаси меня, освободи, приди на помощь! Даруй мне, Господи, прощение! Сжалься, смилуйся, спаси меня! Какая это мука! Какое терзание! Какой ужас!

15 августа. Вот так была одержима и порабощена моя бедная кузина, когда пришла ко мне просить пять тысяч франков. Яркая воля подчинила ее себе, словно в нее вселилась чья-то душа, душа-тунеядка, душа-тиранка! Быть может, это светопреставление?

Но кто, кто правит мною? Кто бродит вокруг меня, незримый и непознаваемый, не нашего, не человеческого роду и племени?

Значит, невидимки существуют? Но почему тогда, с тех пор как стоит мир, они ни разу не дали о себе знать так явственно, как сейчас мне? Я никогда не читал ни о чем похожем на то, что происходит в моем доме. Если бы мне убежать из него, скрыться, уехать и вовеки не возвращаться, я был бы спасен! Но я не могу.

16 августа. Сегодня мне удалось вырваться на два часа, совсем как арестанту, который нежданно-негаданно обнаружил, что его камера не заперта: у меня вдруг появилось ощущение, что я свободен, что он куда-то отлучился. Не теряя ни минуты, я приказал заложить карету и уехал в Руан. Какое это счастье — сказать кому-то, кто тебе повинуется: «В Руан!»

Первым делом в Руане я заехал в библиотеку и попросил дать мне с собой объемистый трактат доктора Германа Герештауса о невидимых обитателях нашего мира в былые и нынешние времена.

Затем, садясь в карету, я хотел сказать: «На вокзал!» — но крикнул: «Домой!» — да, да, не проговорил, а крикнул так громко, что на меня оглянулись прохожие, — после чего буквально упал на сиденье, вне себя от отчаяния. Он выследил меня и снова осилил.

17 августа. Какая ночь! Господи, какая ночь! И вместе с тем мне, пожалуй, следует радоваться. До часу ночи я неотрывно читал. Герман Герештаус, доктор философии и теогонии, весь свой труд посвятил невидимым существам, которые в действительности либо в воображении бродят вокруг нас и так или иначе дают нам о себе знать. Он рассказал об их происхождении, о круге влияния и могущества. Но тот, кто преследует меня, вовсе на них не похож. Мне кажется, что человек, едва научившись мыслить, стал предчувствовать и бояться появления существа более сильного, чем он, своего преемника в нашем мире, и, ощущая его превосходство, но не умея ответить на вопрос, каков же этот новый владыка, придумал, замирая от ужаса, небывалое племя потусторонних тварей, неясных призраков, детищ страха.

Итак, до часу я читал, а потом сел у открытого окна: ночной ветерок, чуть колебля воздух, освежал мне лоб и мысли.

Было тепло, было чудесно! Как наслаждался бы я прежде такой ночью!

Безлунный сумрак. В бездне черного неба, мерцая, искрились звезды. Кто населяет эти миры? Какие создания, какие твари, животные, растения? Если обитатели этих дальних миров наделены даром мысли, знают ли они то, что нам неведомо? Способны ли на то, что для нас недостижимо? Видят ли незримое нам? Не явится ли когда-нибудь, преодолев пространство, один из них на Землю, не завоюет ли ее, как некогда норманны, переплыв море, поработили более слабые племена?

Мы, люди, так беспомощны, безоружны, так невежественны и жалки на этом вечно крутящемся комочке грязи, разведенном каплей воды!

Вдыхая ночную свежесть, я все думал и думал об этом, пока не уснул.

Минут через сорок меня вырвало из забытья странное, прежде не испытанное ощущение. Все еще скованный сном, я открыл глаза и сперва не заметил ничего необычного, но внезапно мне почудилось, будто страница раскрытой на столе книги сама собой перевернулась. Ветер к этому времени стих. Удивившись, я стал ждать. И вот не прошло четырех минут, как я увидел, да, да, увидел, что еще одна страница сперва приподнялась, а потом легла на предыдущую, словно ее перевернула чья-то рука. В кресле никто, казалось, не сидел, но я понял, что это он, он занял мое место и читает мою книгу! Одним прыжком — прыжком вышедшего из повиновения зверя я перемахнул через всю комнату с единственным желанием схватить его, задушить, убить!.. Но тут кресло опрокинулось, точно кто-то успел отбежать в сторону… стол покачнулся, лампа упала и погасла, окно захлопнулось, как будто ночной вор, застигнутый врасплох, выскочил из него, обеими руками ухватившись за створки…

Итак, он удрал, он испугался меня… Он — меня!

Значит… значит… не завтра, так послезавтра., или когда-нибудь еще… я смогу наконец повалить его на землю и растоптать! Не случается разве, что псы кусают своих хозяев, перегрызают им горло?

18 августа. Целый день размышлял над этим. О да, конечно, я согнусь перед ним в три погибели, буду исполнять все его желания, все прихоти, стану тише воды, ниже травы… Он сильнее меня. Но придет час…

19 августа. Теперь я знаю… знаю… знаю все досконально! Только что прочитал об этом в «Научном обозрении»: «Из Рио-де-Жанейро получено любопытное сообщение. В провинции Сан-Паулу свирепствует эпидемия безумия, подобная той прилипчивой форме помешательства, которая в Средние века обрушилась на Европу. Жители в ужасе бегут из своих домов, покидают селения, бросают на произвол судьбы посевы, утверждая, что ими, точно стадом животных, владеют, распоряжаются, помыкают незримые, но осязаемые существа, своего рода вампиры, которые высасывают из них жизнь, пока они спят, а еще пьют молоко и воду, но ни к какой иной пище не прикасаются.

Профессор дон Педро Энрикес вместе с другими учеными-медиками отбыл в провинцию Сан-Паулу, чтобы на месте изучить причины и проявления этой небывалой формы помешательства и предложить императору те меры, которые, по его мнению, в наикратчайший срок вернут разум охваченному безумием населению».

Так, так! Я отлично помню тот бразильский красавец трехмачтовик, который восьмого мая проплыл мимо моих окон вверх по Сене! Он так порадовал меня своей красотой, стройностью, белоснежностью! А на нем был Некто, чье племя зародилось в тех краях! И он увидел меня! И увидел мой дом, тоже белый! И спрыгнул с корабля на берег! Боже милосердный!

Теперь я знаю, я восстановил все звенья. Царству человека настал конец.

Он пришел, тот, кого предчувствовали охваченные первобытным ужасом наши простодушные предки, кого изгоняли заклятиями смятенные жрецы, кого непроглядными ночами пытались вызвать и так ни разу не вызвали колдуны, кого вещая боязнь временных хозяев земли облекала то в чудовищные, то в прелестные обличья гномов, духов, гениев, фей, кобольдов. Со временем эти наивные верования, навеянные безотчетным страхом, сменились воззрениями более здравыми людей более проницательных. Его распознал Месмер, а врачи добрых десять лет назад, еще до того, как новый владыка начал воздействовать на людей, определили природу этого воздействия. И начали играть с его оружием, с той таинственной волей, которая, подавляя человеческую душу, превращает ее в рабыню. Они называли ее магнетизмом, гипнозом, внушением… каких только названий не придумывали! Я своими глазами видел, как они, словно неразумные дети, забавлялись силой столь разрушительной! Горе нам! Горе человеку! Он явился, этот… этот… как мне его назвать… этот… мне чудится, он выкрикивает свое имя, но я не могу разобрать… этот… да, выкрикивает… я напрягаю слух… не слышу… повторяет… этот… Орля! Расслышал наконец… да, да, это он… Орля… он явился!..

Ястреб пожрал голубку, волк пожрал ягненка, лев растерзал остророгого буйвола. Человек поразил льва стрелой, мечом, порохом, а Орля одним лишь усилием воли превратит человека в то, во что человек превратил быка и коня: в свое достояние, в своего раба, в свою пищу. Горе нам!

И все-таки животное порой восстает на своего поработителя и убивает его… Я тоже хочу… и у меня достанет сил!.. Но прежде надо его распознать, потрогать, увидеть! Зрение животных, утверждают ученые, отличается от нашего, их глаза не видят того, что видим мы. Вот и мои глаза не различают пришельца, который подчинил меня своей воле.

Почему? Как тут не вспомнить слова монаха на горе Сен-Мишель: «Мы не видим и стотысячной доли того, что существует. Возьмем, например, хотя бы ветер: нет у природы силы неодолимее, он валит с ног людей, опрокидывает здания, с корнем вырывает деревья, вздымает морские валы высотой с гору, обращает в прах утесы, бросает на рифы большие суда, он убивает, он свистит, стонет, мычит — а вы его видели? И можете ли вы его увидеть? Меж тем он существует!»

И еще я подумал: мои глаза так несовершенны, так дурно устроены, что не различают даже твердых тел, если они прозрачны, — скажем, стекла. Пусть на моем пути поставят зеркальное стекло без амальгамы — и я ударюсь о него, как птица, которая, залетев в комнату, разбивается об оконное стекло. Да мало ли в мире такого, что сбивает меня с толку и направляет по ложному пути! Так нечего удивляться моей неспособности увидеть новоявленное существо, к тому же проницаемое для света!

Новоявленное существо! Ну и что же! Оно не могло не возникнуть! С чего мы взяли, что нами все завершится? Да, мы, как и другие твари, созданные до нас, не видим его, но это говорит лишь о том, что оно совершеннее других существ, что его тело сработано искуснее, чем наша плоть, слабосильная и неудачная по самому замыслу, перегруженная органами, вечно изнемогающими от усталости, вечно напряженными, как слишком сжатые пружины, плоть, с трудом черпающая жизненные силы из воздуха, злаков и мяса, подобно растениям, подобно животным, одушевленная машина, подвластная недугам, уродливым изменениям, тлению, одышливая, ломкая, глупая и нелепая, изощренно-топорная, неотесанная и вместе утонченная, набросок существа, которое могло бы стать разумным, несравненным!

Мы так малочисленны в этом мире, мы все, начиная с устрицы и кончая человеком! Почему бы и не зародиться чему-то новому, если уже истекло время, отделяющее последовательное появление разных видов?

Почему бы не зародиться еще одному? Скажем, дереву с огромными цветами, ослепительно яркими и полнящими ароматом целые округи? Или еще одной стихии, отличной от огня, воздуха, земли и воды? Их четыре, всего-навсего четыре, этих кормильцев живых существ! Какая малость! Почему не сорок, не четыреста, не четыре тысячи! До чего все у нас нищенское, убогое, мизерное! Как скаредно отпущено, впопыхах задумано, небрежно слеплено! Слон, гиппопотам — воплощение стройности! Верблюд — воплощение изящества!

А бабочка, возразите вы, этот крылатый цветок? Но я представляю себе бабочку огромную, как сотни миров, ее крылья по легкости движений, по форме своей, красоте, раскраске не имеют себе равных… Я вижу ее… Она перелетает со звезды на звезду, освежая их, овевая своим ароматом, негромко и мелодично шелестя… И обитатели тех горних миров восторженно и благоговейно следят за ее полетом!..

Что со мною делается? Это он, он, это Орля вселился в меня и внушает мне эти сумасбродные мысли! Он живет во мне, становится мною… Я убью его!

19 августа. Я его убью. Мне удалось увидеть его! Вчера вечером я сидел за столом и прикидывался, будто не отрываясь пишу. И не сомневался, что он начнет бродить вокруг меня, будет подбираться все ближе, ближе, так близко, что, может быть, я смогу коснуться, схватить его… И тогда… тогда отчаяние удесятерит мои силы, я пущу в ход руки, колени, грудь, голову, зубы и задушу его, раздавлю, искусаю, раздеру в клочья!..

Я подкарауливал его, все мое существо было до предела напряжено.

Зажег обе лампы, зажег восемь свечей на камине, как будто чем ярче свет, тем легче его увидеть!

Напротив меня моя кровать, старинная дубовая кровать с колонками; направо камин, налево дверь — я долго не прикрывал ее, стараясь завлечь его, а потом тщательно запер, — за спиной высокий зеркальный шкаф; перед этим зеркалом я ежедневно бреюсь и одеваюсь, в нем оглядываю себя всякий раз, когда прохожу мимо.

Итак, я прикидывался, будто пишу, — он ведь тоже следил за мной, — и вдруг у меня появилось чувство, нет, уверенность, что он тут, рядом, что он читает через мое плечо, почти касаясь уха.

Я вскочил, протянул руки и так молниеносно обернулся, что чуть не упал. И вот… В комнате было светло как днем, но своего отражения в зеркале я не увидел… Чистое, незамутненное, прозрачное стекло, пронизанное светом. Я в нем не отражался… хотя стоял напротив! Я видел всю его поблескивающую поверхность, дико глядел на нее и не решался сдвинуться с места, шевельнуть рукой, чувствовал, что он по-прежнему рядом, но по-прежнему недосягаем, он, незримый и все же поглотивший мое отражение!

Как мне стало страшно! И тут я вдруг начал различать себя в зеркале, сперва неясно, точно сквозь туманную дымку или, вернее, сквозь толщу воды, и эта вода медленно-медленно переливалась слева направо, и так же медленно становилось отчетливее мое отражение. Словно какое-то затмение пришло к концу. Прежде между мною и зеркалом стояло нечто расплывчатое, тускло-прозрачное, но не просвечивающее насквозь, потом мало-помалу оно начало светлеть.

Наконец я отразился в зеркале весь и с обычной четкостью.

Я его видел! До сих пор от пережитого ужаса меня колотит озноб.

20 августа. Его надо убить, но как? У меня нет способа подобраться к нему… Дать яду? Он увидит, что я подмешиваю отраву к воде, к тому же подействуют ли наши яды на того, чье тело незримо? Нет… конечно нет… Как же тогда?… Как?…

21 августа. Вызвал из Руана слесаря и заказал ему железные жалюзи вроде тех, что висят на окнах в нижних этажах парижских особняков: там это защита от воров. Заказал вдобавок такую же решетку на дверь. Он, очевидно, решил, что я трус, но мне наплевать!..

10 сентября. Руан, гостиница «Континенталь». Мне удалось… удалось… Но уничтожен ли он? Я видел такое, что у меня душа содрогнулась.

Итак, слесарь навесил железные жалюзи на окна и решетку на дверь, но я не закрывал их до полуночи, хотя уже стало прохладно.

Внезапно я почувствовал, что он явился, и какая это была радость, какая сумасшедшая радость! Не торопясь, я встал со стула, долго кружил по комнате, чтобы он ничего не заподозрил, потом скинул башмаки, небрежно сунул ноги в домашние туфли, опустил жалюзи на окнах, потом ленивым шагом подошел к двери и дважды повернул ключ в замке. Вернулся к окну, запер его на висячий замок, а ключ положил в карман.

Внезапно я ощутил, что он беспокойно снует вокруг меня, что теперь боится уже он и приказывает мне выпустить его. Я почти сдался, но все-таки выдержал характер, прислонился к двери и приоткрыл ее — чуть-чуть, ровно настолько, чтобы, пятясь, протиснуться в щель; я так высок ростом, что головой касался притолоки, и он не мог проскользнуть мимо меня, уж в этом-то нет сомнений! Я запер его в спальне, он там один, один! Какое счастье! Попался-таки в ловушку! Я сбежал по лестнице, бросился в гостиную, она как раз под спальней, облил керосином из обеих ламп ковер, мебель, что попало, затем поджег и выскочил на улицу, дважды повернув ключ в замке входной двери.

Потом я затаился в глубине сада, среди лавровых кустов. Но как тянулось время! Как тянулось! Кругом черно, немо, недвижно, в воздухе ни дуновения, в небе ни звезды, только смутные кряжи туч, и каким грузом давили мне на душу эти почти неразличимые тучи!

Я не спускал глаз с дома и ждал. Как тянулось время! Я уже начал думать, что огонь сам собою погас или что это он его погасил. И в эту секунду одно из оконных стекол в нижнем этаже лопнуло под напором пламени, и огненный язык, огромный огненный язык, оранжево-красный, длинный, мягкий и ласковый, пополз вверх по белой стене, лизнул ее всю до самой крыши. По деревьям, веткам, листве пробежали блики и вместе с ними трепет — трепет страха! Проснулись птицы, завыла собака; мне даже показалось, что рассветает. Лопнуло еще два стекла, и весь нижний этаж дома превратился в чудовищный костер. И тут крик, жуткий, пронзительный, раздирающий уши женский крик ворвался в ночь, и настежь распахнулись два мансардных оконца. Я забыл о прислуге! И вдруг увидел обезумевшие лица, взмахивающие руки…

Ничего не соображая от ужаса, я помчался в деревню с воплем: «Пожар! Пожар! На помощь! На помощь!» Навстречу мне бежали люди, и я вернулся вместе с ними к дому, я хотел все увидеть!

Но вместо дома был костер, жуткий и величественный, грандиозный костер, озарявший землю, и в нем испепелялись люди, испепелялся он. Он, мой пленник, новоявленное Существо, новоявленный властелин, Орля!

Внезапно крыша, вся целиком, рухнула, стены поглотили ее, и огненный столп взметнулся к небу. Через все распахнутые окна этого горнила я видел плещущее пламя и думал — он там, в самом пекле, он мертв…

Мертв? А если?… Если его тело, проницаемое для света, не поддается тому, что убивает нас, людей?

Если он жив?… Если одно лишь время властно над невидимым и грозным Существом? Не для того же ему дана эта прозрачная плоть, плоть неощутимая, приравнивающая его к духам, чтобы и он, как мы, становился жертвой недугов, ранений, немощей, преждевременного уничтожения.

Преждевременное уничтожение! Вот он, источник ужаса, тяготеющего над людским родом! На смену человеку — Орля! На смену тому, кто может умереть в любой день, в любой час, в любую минуту из-за любой малости, явился тот, кто встретит смерть лишь в назначенный день, в назначенный час, в назначенную минуту, встретит ее, когда исчерпает весь отпущенный ему срок!

Ну да… ну да… это ясно… он жив… И значит… значит… мне остается одно — убить себя!..

 

Фриц Лейбер

 

Фриц Ройтер Лейбер (1910–1992) родился в Чикаго в семье знаменитых актеров шекспировского репертуара Фрица и Вирджинии Лейбер (урожденной Бронсон). Он получил диплом биолога в Чикагском университете и некоторое время следовал по стопам родителей в качестве драматического актера, появившись на киноэкране в нескольких фильмах — в том числе в классической «Камилле» (1937) с участием Греты Гарбо и Роберта Тейлора и в «Горбуне из Нотр-Дам» (1949), где также играл его отец. Кроме того, Лейбер год проучился в Общей теологической семинарии в Нью-Йорке, но не окончил ее. После Второй мировой войны он стал младшим редактором журнала «Научный дайджест», и эта работа вдохновила его на сочинение художественной прозы в жанрах фэнтези и научной фантастики.

В его богатом литературном наследии выделяется растянувшийся на полвека цикл героической фэнтези (термин, изобретенный Лейбером) о Фафхрде (герой, прототипом которого стал сам автор) и Сером Мышелове (чьим прототипом стал друг Лейбера Гарри Отто Фишер). Ряд его произведений экранизирован; самый известный пример такого рода — дебютный роман писателя «Ведьма» (1943), по которому поставлено три фильма: «Гори, ведьма, гори!» (1962) (по сценарию Джорджа Бакста, Чарльза Бомонта и Ричарда Матесона), «Странная женщина» (1944) и «Колдовское зелье» (1980).

Лейбер — лауреат восьми премий «Хьюго» и двух премий «Небьюла».

Рассказ «Девчонка с голодными глазами» был впервые опубликован в антологии «„Девчонка с голодными глазами“ и другие истории» под редакцией Дональда Уоллхайма (Нью-Йорк: Эйвон, 1949). В 1995 году режиссер Йон Джейкобс поставил по его мотивам одноименный фильм.

 

Девчонка с голодными глазами (© Перевод А. Лисочкина.)

Ну ладно, расскажу, почему от Девчонки у меня мороз по коже. Почему я стараюсь поменьше бывать в центре, чтоб лишний раз не смотреть, как толпа роняет слюни при виде щита над улицей, где она в обнимку с пивной банкой, или пачкой сигарет, или еще какой-нибудь хреновиной. Почему давно терпеть не могу журналы, поскольку знаю, что она обязательно появится на какой-нибудь странице в кружевном бюстгальтере или пузырящейся ванне. Почему с ужасом думаю о миллионах американцев, жадно впитывающих эту отравленную полуулыбочку. Это целая история — история посильней, чем вам кажется.

Нет, вы только не подумайте, что я ни с того ни с сего вдруг проникся благородным негодованием к социальному злу под названием «реклама», способному вызвать общенациональный психоз в отношении какой-нибудь шикарной красотки. Если учесть, чем я сам зарабатываю на жизнь, это было бы просто смешно, точно? Хотя вы, наверное, вполне вправе считать, что в таком способе постановки секса на деловые рельсы все-таки есть что-то извращенное. Но я-то такими глупостями голову не забиваю. И я прекрасно знаю, что если у нас есть лицо, и тело, и взгляд, и все такое прочее, то почему бы вдруг когда-нибудь не объявиться одной такой единственной, в которой все это добро сочетается так качественно, что нам просто ничего не остается, как окрестить ее Девчонкой с большой буквы и насобачить на все рекламные щиты от Таймс-сквер до Телеграфного Холма?

Но та Девчонка совсем не как остальные. Она не настоящая. Она как болезнь. Она нечистая.

Ну конечно, год у нас сейчас одна тысяча девятьсот сорок восьмой, а на что я намекаю, попахивает чертовщиной. Но понимаете, и я сам до конца не просеку, на что намекаю, не считая кое-каких совершенно определенных вещей. Хотя бы на то, что вампиры и в самом деле есть, только далеко не все они кровь сосут.

И на то, что были убийства, если то и вправду были убийства.

А потом, позвольте мне вот чего спросить. Почему, коли вся Америка уже целиком и полностью обуяна Девчонкой, мы про нее почти ничего не знаем? Почему она не украшает обложку «Тайма» с залихватской биографией внутри? Почему не было ни единой большой статьи в «Лайф» или «Пост»? Очерка в «Ньюйоркере»? Почему «Шарм» или «Мадемуазель» еще не воспели ее карьеру на своих страницах? Пора не настала? Чушь собачья!

Почему ее до сих пор не зацапали киношники? Где ее «пара слов для наших радиослушателей»? Почему мы не видим, как она целует кандидатов на предвыборных гонках? Почему ее ни разу не выбирали королевой той или иной фигни, как это у нас полагается?

Почему мы не можем прочитать о ее вкусах и увлечениях, взглядах на положение в России? Почему репортеры не возьмут у нее, наряженной в кимоно, интервью на распоследнем этаже самого развысоченного отеля в Манхэттене и не расскажут нам, что у нее за приятели?

И наконец, — а это уже посерьезней всего будет, — почему ее никогда не рисовали и не писали маслом?

Нет-нет, точно не рисовали. Если б вы хоть чуток разбирались в коммерческой живописи, вы бы сразу это просекли. Любой такой, пусть даже и самый распрекрасный рисунок сделан с фотографии. Ни за что не подумаешь? А то! На этом деле самые спецы сидят. Но факт есть факт.

А теперь я вам отвечу на все эти «почему». Да потому, что хоть сверху донизу перерой весь мир рекламы, новостей и бизнеса, все равно не сыщешь ни единой живой души, которая знает, откуда эта Девчонка взялась, где живет, чем занимается и даже как ее звать.

Вы дальше слушайте. Больше того, ни единая-разъединая душа даже никогда ее просто не видела и не видит — не считая одного несчастного бедолаги-фотографа, который заколачивает на ней такую монету, какую за всю жизнь не надеялся заработать, и который до смерти перепуган и зашуган каждую минуту на дню.

Нет, и малейшего представления не имею, кто он такой и где у него студия. Но я точно знаю, что такой человек должен быть, и даю голову на отсечение, что чувствует он себя именно так, как я только что сказал.

Да, вообще-то я смог бы ее найти, если б постарался. Хотя точно не уверен — наверное, сейчас она стала поосторожней. Да и потом, у меня нет на это ровно никакого желания.

А, крыша у меня поехала, говорите? Таких вещей в наш атомный век просто не бывает? Люди не могут так надежно спрятаться от всех, даже Гарбо?

Ну что ж, мне довелось узнать, что все-таки могут, потому что в прошлом году я и был тем самым несчастным бедолагой-фотографом, про которого вам тут толкую. Да-да, в прошлом году, в сорок седьмом, когда Девчонка и выплеснула первую порцию своей отравы на наш славненький городок, который хоть и вырос давно, да ума не нажил.

Да-да, я в курсе, что вас тут в прошлом году не было и вы ничего про это не слыхали. Даже Девчонке пришлось начинать с малого. Но если вы пороетесь в подшивках местных газет, то найдете кое-какую рекламу, а я вам потом могу показать несколько сохранившихся витрин — по-моему, в «Грации» так свою и не сменили. У меня у самого была целая гора фотографий, только я их все пожег к чертовой матери.

Да, свое я получил и обрезал концы. Получил, конечно, не столько, сколько любой другой фотограф на моем месте, но на жизнь до сих пор хватает, и на виски, как видите, тоже. К деньгам она относилась довольно забавно. Я еще про это расскажу.

Но сперва представьте меня в сорок седьмом. У меня была студия на четвертом этаже в Хаузер-билдинг прямо через перекресток от парка Ардлейна.

В свое время я работал на студию Марша-Мейсона, пока не наелся от пуза и не решил попытать счастья в одиночку. Домишко был, чего греха таить, настоящая крысиная дыра — вовек не забуду, как там ступеньки скрипели, — но там было дешево, а свет естественный.

Дела шли паршиво. Я днями напролет шатался по заказчикам и рекламным агентствам, и хоть против меня лично никто ничего не имел, снимки почти никогда не подходили. Я был на грани самой настоящей нищеты. Я задолжал за студию. Черт, у меня даже не было денег, чтоб завести девчонку!

Все это произошло одним темным пасмурным вечером. В доме была жуткая тишина — эти гады даже при том, что жильцов кот наплакал, жмотились плату урезать! Я только что закончил печатать несколько фоток, которые рассчитывал на свой страх и риск толкнуть в «Грацию» (они дамские пояса делают), бассейну Баффорда и «Спортплощадке» — для тех эдакая насквозь дутая пляжная сценка. Моя модель только что ушла. Мисс Леон такая. Вообще-то она преподавала гражданское право в старших классах, а мне позировала на стороне, тоже исключительно на свой страх и риск. Едва поглядев на отпечатки, я понял, что мисс Леон вряд ли прокатит в «Грации» — или мои фотографии в принципе. День пошел коту под хвост, и я решил сворачиваться.

И тут четырьмя этажами ниже хлопает дверь, на лестнице слышатся шаги и входит она.

Она была в дешевом, таком сверкающем платье. В черных туфельках. Без чулков. И если не считать серого драпового пальтишка, которое она перекинула через локоть, ее худосочные ручонки были совершенно голые. Ручки у нее довольно худенькие, сами видели, или теперь вы такого просто не замечаете?

Тонкая шейка, исхудалое, чуть ли не изможденное личико, беспорядочная копна темных волос, а из-под нее глядят голоднейшие глаза во всем мире.

В том-то и причина, что сегодня она всю страну положила на лопатки, — в этих глазах. Вульгарности ни капли, но во взгляде такой голод, в котором и секс тебе, и еще что-то побольше, чем секс. Это как раз то, что каждый ищет еще с ноль тысяч ноль первого года, — чего-то чуток побольше, чем просто секс.

И вот, парни, я наедине с Девчонкой, в своей полутемной конторе в практически безлюдном доме. Ситуация, которую миллионы американцев мужского пола наверняка не раз рисовали себе в голове с теми или иными сочными подробностями. И что же я чувствую? Жуткий испуг.

Я знаю, что секс может быть пугающим. Этакий холодок в животе и буханье сердца, когда вы остаетесь наедине с девушкой и чувствуете, что пора бы ее и потрогать. Но если в тот раз и присутствовал секс, то на него накладывалось и что-то другое.

По крайней мере, о сексе я тогда не думал.

Помню, что резко отпрянул, а рука у меня так дернулась, что фотографии, которые я смотрел, разлетелись по полу.

И вроде голова слегка закружилась, будто из меня что-то вытянули. Только самую малость.

Вот и все. Потом она открыла рот, и на некоторое время все вошло в норму.

— Гляжу, вы фотограф, мистер, — говорит она. — Не нужна ли вам, часом, модель?

Голосок у нее был не сильно культурный.

— Сомневаюсь, — отвечаю я, подбирая снимки. Понимаете, с ходу она меня не особо-то вдохновила. Коммерческие перспективы, которые сулили ее голодные глазки, засечь я еще не успел. — А раньше-то вы чем занимались?

В общем, выдает она мне какую-то довольно туманную историю, я начинаю проверять ее знание посреднических агентств, студий, расценок и всего такого прочего и довольно скоро ей говорю:

— Послушай-ка, да ты ведь в жизни не позировала фотографу. Ты просто замерзла и зашла погреться.

Ну, она соглашается, что это более-менее так.

На протяжении всего нашего разговора у меня было чувство, что она как бы нащупывает дорогу, словно человек в незнакомом месте. Не то чтобы она была не уверена в себе или во мне — скорее, во всей ситуации в целом.

— И ты думаешь, кто угодно может позировать? — спрашиваю я жалостливо.

— А то! — говорит она.

— Послушай, — говорю, — фотограф может отправить в корзину дюжину негативов, чтоб вышло более-менее человеческое изображение обычной женщины. И сколько же, по-твоему, придется выбросить, чтоб получить действительно живую, эффектную фотку?

— По-моему, я справлюсь, — говорит она.

В общем, надо было мне сразу дать ей хорошего пинка. Может, меня восхитила невозмутимость, с которой она продолжала упорно стоять на своем. Может, тронул ее полуголодный вид. Но более вероятно, я просто испытывал злорадство от возможности дать ей прочувствовать то же самое, что чувствовал я, когда мне швыряли назад мои фотки. Решил, что называется, в очередной раз найти виноватого.

— Ладно, придется преподать тебе небольшой урок, — говорю я ей. — Так и быть, попробую пару раз тебя щелкнуть. Но имей в виду — исключительно на твой страх и риск. Если кто-то вдруг пожелает купить твое фото, на что один шанс из миллиона, я заплачу тебе за время по обычным расценкам. Только так, и не иначе.

Она одарила меня улыбкой. Первой.

— Шикарно, — говорит.

В общем, сделал я три-четыре снимка — только лицо крупным планом, поскольку не пришел в восторг от ее дешевого платьишка, и, по крайней мере, весь мой сарказм она встретила достойно. Потом вспомнил, что у меня до сих пор еще валяется выданное в «Грации» дамское барахло, и, наверное, злорадство все еще играло во мне, поскольку я вручил ей пояс, велел зайти за ширму и надеть его, что она, вопреки моим ожиданиям, сделала просто-таки без тени смущения; и коли уж мы так далеко зашли, я решил отщелкать заодно и пляжную сценку, чтоб окончательно отстреляться.

Все это время я не ощущал ровно ничего необычного, не считая легких приступов головокружения, которые на меня то и дело находили, и гадал, то ли желудок у меня расстроился, то ли я неосторожно обращался с реактивами.

Хотя все-таки, знаете, наверное, тревога и смутное беспокойство во мне уже и тогда присутствовали.

Я бросил ей визитку и карандаш.

— Напиши тут, как тебя звать, адрес и телефон, — сказал я и заперся в лаборатории.

Немного погодя она ушла. Я с ней даже не попрощался. Я злился, что она не стала ломаться и нисколько не смутилась по поводу поз, в которые я ее ставил, и даже меня не поблагодарила, не считая той единственной улыбки.

Я закончил проявлять негативы, сделал несколько отпечатков, проглядел и пришел к заключению, что товар, по крайней мере, не намного хуже, чем с мисс Леон. И как-то вдруг решил подсунуть эти фотки в ту пачку, с которой завтра с утра собирался пройтись по клиентам.

К тому моменту уработался я в дым, так меня трясло и подташнивало, но пожалел тратить последние деньги на спиртное, чтоб слегка прийти в себя. Есть мне не очень хотелось. По-моему, я сходил в какую-то дешевую киношку.

О Девчонке я и думать забыл, может, разве рассеянно подивился, как это я на своем безбабье даже не попытался к ней подклеиться. Она вроде бы принадлежала к несколько… э-э… более доступной социальной прослойке, чем мисс Леон. Но тогда, конечно, нашлась тысяча весьма веских причин, почему я этого не сделал.

С утра я пошел по заказчикам. Первым номером в моем списке стояла пивоварня Мунша. Там требовалась «Девчонка Мунша». Папаша Мунш испытывал ко мне нечто вроде отеческой привязанности, хотя снимки мои в грош не ставил. Хотя, если по-честному, вкус и чутье в фотографии у него имелись, этого не отнимешь. Лет пятьдесят тому назад он вполне мог бы быть среди тех шустрых ребят, что закладывали Голливуд.

Он как раз только что вернулся с производства и занимался своим самым излюбленным делом. Отставив запотевшую банку, он облизал губы, отпустил кому-то несколько сугубо технических замечаний насчет хмеля, вытер свои толстые лапы о передник, прикрывающий пузо, и сграбастал пачку фотографий.

Он просмотрел уже где-то около половины, задумчиво пощелкивая языком, когда дошел до нее. Я мысленно дал себе по шее за то, что вообще ее туда засунул.

— Ага, — оживился он. — Фотография, конечно, не шедевр, но девчонка что надо.

Это все и решило. Я никак не мог взять в толк, почему Папаша Мунш сразу за нее зацепился, а я нет. Думаю, это было потому, что сперва я увидел ее во плоти, если это подходящее слово.

Но в тот момент я чуть в обморок не хлопнулся.

— Кто это такая? — спрашивает он.

— Да так, новая модель. — Я изо всех сил постарался, чтоб это прозвучало понебрежней.

— Приходи с ней завтра с утра, — говорит он мне. — И все свое барахло прихвати. Прямо тут ее пощелкаем. Покажу тебе, как это делается.

— Ну ладно, не кисни, — добавил он. — Выпей-ка лучше пивка.

Ну-с, я ушел, повторяя себе, что все это только случайность, что завтра при своей полной неопытности она наверняка опростоволосится, и все такое прочее.

И все-таки, когда я почтительно положил следующую пачку на розовую конторскую книгу мистера Фитча из «Грации», ее фотографию я уже вытащил наверх.

Мистер Фитч всегда строил из себя великого знатока в искусстве. Он откинулся в кресле, прищурился, пошевелил в воздухе своими длинными артистическими пальцами и проговорил:

— Хм. Что скажете, мисс Виллоу? Я вот про эту. Конечно, сама фотография не отличается большой убедительностью. Наверное, в данной ситуации нам лучше обратиться к образу Бесенка, нежели Ангелочка. Но все-таки девушка… Подите-ка сюда, Бинс. — Опять шевеление пальцами. — Мне нужна реакция женатого человека.

Он не мог скрыть факта, что надежно попался на крючок.

Абсолютно то же самое случилось и в бассейне Баффорда, и в «Спортплощадке», не считая того, что Да Косте не потребовалось мнение женатого человека.

— Сила, — крякнул он, облизываясь. — Ну, парень, вроде как снимать научился?

Не чуя под собой ног, я полетел в контору и цапнул карточку, которую дал ей для имени и адреса.

Ничего на ней не было.

Могу вам признаться, что следующие пять дней довели меня чуть ли не до белой горячки. На следующее утро, поскольку я так и не сумел ее отловить, мне пришлось выкручиваться, как угрю на сковородке.

— Она заболела, — втолковывал я Папаше Муншу по телефону.

— Она что, в больнице? — интересовался он.

— Да так, ничего серьезного, — говорил я.

— Так тащи ее сюда. Голова, небось, разболелась?

— Простите, никак не могу.

У Папы Мунша проснулись какие-то подозрения.

— Она действительно на тебя работает?

— Да конечно на меня!

— Ну уж не знаю, как там «конечно». Я бы подумал, что она нездешняя, если б не узнал твой дубовый стиль.

Я хихикнул.

— Ну ладно, приводи ее завтра, слышишь?

— Попробую.

— Нечего пробовать. Бери и приводи.

Он не представлял и половины того, чего я только не перепробовал. Я обошел все агентства, работающие с фотомоделями и хористками. Я, как заправский детектив, совал нос в студии фотографов и художников. Я грохнул последние медяки на объявления во всех трех газетах. Я просмотрел все выпускные фотографии школы и личные дела безработных на бирже. Я шатался по ресторанам и забегаловкам, приглядываясь к официанткам, по большим и маленьким магазинам, высматривая молоденьких продавщиц. Я обшаривал взглядом толпы, выходящие из кинотеатров. Просто бродил по улицам.

По вечерам я делал приличный кружок по известным улочкам, где собираются проститутки. Почему-то казалось, что это самое верное место.

На пятый день я понял, что окончательно сел в лужу. Крайний срок, данный мне Папашей Муншем — их было уже несколько, но этот был действительно крайний, — окончательно истекал в шесть часов вечера. Мистер Фитч уже успел плюнуть на все это дело и отвалить.

Я стоял у окна студии, глядя на парк Ардлейна.

И тут входит она.

Я уже столько раз мысленно представлял себе этот момент, что даже не задумался, как себя вести. Даже легкий приступ головокружения мне ничуть не помешал.

— Привет, — говорю я ей холодно.

— Привет, — говорит.

— Ну что, еще не отказалась от своей затеи?

— Нет.

Это не прозвучало ни робко, ни вызывающе. Это была голая констатация факта.

Я бросил взгляд на часы, поднялся и отрывисто бросил:

— Ну ладно, опять даю тебе шанс. Тут у меня один клиент ищет девчонку как раз твоего типа. Если справишься, может, и пойдет у тебя дело. Если поспешим, еще его застанем, — говорю, подхватывая кофр с аппаратурой. — Пошли. И в следующий раз, если на что-то рассчитываешь, не забывай оставить телефон.

— Вот еще, — говорит она, не двигаясь с места.

— Это ты о чем? — говорю.

— Да не собираюсь я встречаться с такими-то там твоими клиентами.

— Ах, не собираешься? — говорю. — Ты что, не понимаешь, чего мне это стоило?

Она медленно покачала головой.

— Только не делай из меня дурочку, малыш, не надо. Они сами меня хотят.

И тут она одарила меня второй улыбочкой.

В тот момент я подумал, что она просто прочитала мои объявления. Теперь я далеко в этом не уверен.

— А теперь я тебе скажу, как мы будем работать, — продолжает она. — Ни имени, ни адреса, ни телефона ты не получишь. Их никто не получит. Все снимки мы будем делать только тут. Только я и ты.

Можете представить, как я тогда взвился. Чего я только тогда ни делал — злился, язвил, терпеливо уговаривал, бесился, грозил, умолял.

Я надавал бы ей по физиономии, если б это не был мой фотографический капитал.

Под конец единственное, на что я был способен, это позвонить Папаше Муншу и передать ему все ее условия. Понимаю, что это было глупо, но мне просто ничего другого не оставалось.

Он на меня жутко наорал, несколько раз подряд повторил «нет» и брякнул трубку.

Это не произвело на нее ровно никакого впечатления.

— Начнем съемку завтра ровно в десять, — сказала она.

Это ей очень пошло — эдакая графиня из кино.

Около полуночи позвонил Папаша Мунш.

— Понятия не имею, в каком сумасшедшем доме ты откопал эту девицу, — сказал он, — но я согласен. Приходи завтра с утречка, и я попробую вбить в твою дурную башку, какие мне нужны снимки. Очень рад, что вытащил тебя из постели!

После этого все наладилось. Даже мистер Фитч передумал и, убив два дня на втолковывание мне, что все это совершенно исключено, тоже принял все условия.

Конечно, вы уже все под чарами Девчонки, так что не способны понять, каким великим самопожертвованием со стороны мистер Фитча был добровольный отказ от личного присмотра за формированием образа Бесенка, или Мегеры, или на чем мы там в конечном счете сошлись.

На следующее утро она явилась точно к назначенному времени, и мы принялись за работу. В ее пользу могу сказать одно: она никогда не уставала и не капризничала, когда я вертел ее и так и эдак. Все шло, как по маслу, не считая того, что у меня по-прежнему было чувство, будто что-то помаленьку от меня ускользает. Может, и вы что-то подобное чувствуете, глядя на ее фотографии.

Когда мы закончили, я выяснил, что имеются и другие правила. Это было где-то под вечер. Я вышел за ней, чтоб выпить кофейку и съесть бутерброд в закусочной.

— Ну вот еще, — говорит она. — Я пойду одна. И имей в виду, малыш: если ты только попробуешь пойти за мной, если ты только высунешь башку из окна, когда я выйду, можешь искать себе другую модель.

Можете представить, как вся эта фигня подействовала мне на психику — да и на воображение тоже. Помню, что открыл окно, когда она вышла — прежде несколько минут выждал, — и стоял там, дыша свежим воздухом и пытаясь понять, что за всем этим кроется: то ли она от полиции прячется, то ли она чья-то падшая дочь, то ли ей просто кажется шикарным так выпендриваться, то ли Папаша Мунш был прав и она действительно малость того.

Но надо было еще проявить пленку.

Оглядываясь назад, просто поражаешься, с какой быстротой ее колдовские чары опутали после этого весь город. Вспоминая, что наступило потом, я опасаюсь, что это случилось уже и со всей страной — а может, и со всем миром. Вчера я в «Таймс» прочел чего-то насчет того, что плакаты с Девчонкой уже чуть ли не в Египте появились.

Из остатка моей истории вам станет ясно, почему я настолько серьезно всего этого опасаюсь. Есть у меня и теория, которая все это объясняет, но это уже из тех вещей, которые выходят за рамки тех самых «совершенно определенных моментов». Это насчет Девчонки. Попробую растолковать буквально в нескольких словах.

Вы знаете, как современная реклама способна направлять человеческие умы в одну сторону, заставляя желать одного и того же, думать об одном и том же. И вы знаете, наверное, что психологи не так уж скептически относятся к телепатии, как они обычно выделываются.

А теперь добавим сюда два предположения. Представим, что одинаковые желания миллионов людей сфокусировались в одну телепатическую личность. Скажем, девушку. Создали ее из ничего, из воображения.

Только представьте себе ее знание затаеннейших желаний миллионов мужчин. Представьте ее способность заглянуть в эти желания глубже самих людей, которые их испытывают, видеть ненависть и стремление к смерти, кроющиеся за похотью. Представьте тот все более полный зрительный образ, который она принимает, оставаясь при этом холодной, как камень. И представьте при этом тот голод желаний, который она должна испытывать в ответ на их голод.

Но я уже здорово уклонился от фактов, про которые рассказываю. А против некоторых фактов никак не попрешь. Как против денег. Мы ведь деньги делали.

Это как раз тот забавный момент, о котором я уже обещал рассказать. Я опасался, что Девчонка просто задумала меня малость потрясти в плане денег. Я ведь уже говорил, как она меня взяла в ежовые рукавицы — не пикнешь.

Но она никогда не запрашивала свыше самых обычных расценок. Позже я уже сам решил платить ей побольше, причем здорово побольше. Но она всегда брала деньги с таким презрительным видом, будто собиралась выбросить их в первый же мусорный бак, как только выйдет на улицу.

Может, так она и делала.

Как бы там ни было, деньги у меня завелись. Впервые за многие месяцы я мог позволить себе заложить за галстук, прилично приодеться и раскатывать в такси. Теперь я мог подъехать к любой девчонке, на которую бы только глаз положил. Надо было только выбрать.

Так что я, понятное дело, не мог не воспользоваться возможностью и не выбрать…

Но сперва давайте я вам про Папашу Мунша расскажу.

Не один Папаша Мунш искал встречи с моей моделью, но, по-моему, он один втрескался в нее по-настоящему. Я видел, какие у него становились глаза, когда он рассматривал фотографии. В них появлялось этакое сентиментальное, мечтательное выражение. Мамаша Мунш уже два года как лежала в могиле.

Спланировал он все очень ловко. Какими-то совершенно незначащими фразами он заставил меня проболтаться, когда она приходит на съемку, и одним прекрасным утром притопал по лестнице за несколько минут до нее.

— Я пришел на нее посмотреть, Дейв, — объявил он.

Я и спорил с ним, и врал, и втолковывал, что он не знает, насколько серьезно она относится к своим идиотским требованиям. Я предупреждал, что он нам обоим все испортит навсегда. Я даже, к собственному удивлению, пытался его вытолкать.

Он даже не возмутился, как поступил бы в любой другой ситуации. Только повторял:

— Но Дэйв, мне обязательно нужно ее увидеть.

Хлопнула дверь парадной.

— Это она, — сказал я, понизив голос. — Скорей уходите.

Он не ушел, так что пришлось затолкать его в лабораторию.

— И чтоб ни звука, — прошептал я. — Я ей скажу, что не могу сегодня работать.

Я знал, что он все равно попытается посмотреть на нее и наверняка вылезет оттуда, но на что-то большее был уже не способен.

Шаги слышались уже на четвертом этаже. Но в дверях она так и не показалась. Я почувствовал тревогу.

— А ну-ка убери оттуда этого засранца! — тявкнула она из-за двери. Не очень громко, самым своим обычнейшим голосом.

— Поднимаюсь еще на этаж, — объявила она. — И если этот толстопузый засранец немедленно не выкатится прямиком на улицу, то больше не получит ни единой моей фотки под свое вонючее пиво!

Папаша Мунш вышел из лаборатории. Он был весь белый. Выходя, он на меня даже не посмотрел. И больше никогда не рассматривал ее фотографии при мне.

Это про Папашу Мунша. Теперь про меня. Я уже не раз к ней подкатывался, делал прозрачные намеки, а со временем решился перейти и к более активным действиям.

Она стряхнула мою руку, точно сырую тряпку.

— Цыц, малыш, — сказала она. — Время-то рабочее.

— Но потом… — нажимал я.

— Разве мы не договаривались?

И я получил то, что, по-моему, было пятой улыбкой.

Трудно поверить, но с этой своей идиотской линии поведения она никогда и на дюйм не сворачивала. В конторе трогать ее было нельзя, потому что работа была важней всего, и она ее любила, и ничто не должно было отвлекать внимание. В другом месте я тоже не мог с ней встретиться, потому что, если бы попытался, больше бы уже ни одного снимка не сделал, — и это все при том, что деньги текли рекой, а у меня хватало ума не воображать, будто к этому имели какое-то отношение мой художественный вкус и способности.

Конечно, я не был бы живым человеком, если б и потом не пытался к ней подъехать. Но это всякий раз кончалось все тем же обращением, будто с мокрой тряпкой, и улыбок уже больше не было.

Я жутко изменился. Начал вести себя как сумасшедший, как дурень с пустой головой — только иногда мне казалось, будто она вот-вот лопнет. И все время ей чего-то рассказывал. В основном про себя.

Это было все равно что находиться в постоянном бреду, который, правда, нисколько не мешал делу. На головокружение я внимания не обращал. Это уже казалось вполне естественным.

Я метался по студии, и яркий рефлектор мог на мгновение обратиться листом раскаленной добела стали, сумерки за окном — густой тучей мошкары, а аппарат — большой черной вагонеткой. Но еще мгновение, и все опять становилось на место.

Мне кажется, что временами я ее до смерти боялся. Она представлялась страннейшей, ужаснейшей личностью во всем мире. Но в другие моменты…

И я говорил. Не важно, чем я тогда был занят: ставил свет, подбирал позу, возился с треногой, наводил фокус, — или где она сама была: на подиуме, за ширмой, в кресле с журнальчиком, — я трепал языком, не прерываясь ни на секунду.

Я рассказал ей буквально все, что сам про себя знал. Я рассказал ей про свою первую девушку. Рассказал про велосипед своего брата Боба. Рассказал про то, как однажды удрал из дома и уехал неизвестно куда на товарняке, и про взбучку, которую мне устроил папаня, когда я вернулся. Рассказал про плавание в Южную Америку и синее небо в ночи. Рассказал про Бетти. Рассказал, что моя мать умирает от рака. Рассказал, как меня однажды побили в темном переулке за баром. Рассказал про Милдред. Рассказал, как продал первый в моей жизни снимок. Рассказал, как Чикаго выглядит с борта яхты. Рассказал про самый длинный в моей жизни запой. Рассказал про студию Марша Мейсона. Рассказал про Гвен. Рассказал, как познакомился с Папашей Муншем. Рассказал о том, как за ней охотился. Рассказал, что сейчас чувствую.

Тому, что я говорил, она не уделяла ни малейшего внимания. Не возьмусь даже утверждать, что она меня вообще слышала.

В тот день, когда впервые клюнул действительно серьезный заказчик и нам предложили работать в масштабах страны, я решил пойти за ней, когда она отправится домой.

Хотя погодите, лучше я в другом порядке буду рассказывать. Кое-что вы наверняка припомните из иногородних газет — те предположительные убийства, о которых я уже упоминал. По-моему, их было шесть.

Я сказал «предположительные», потому что полиция ни в одном из этих случаев не была окончательно убеждена, не был ли причиной смерти попросту сердечный приступ. Но весьма подозрительно, когда сердечные приступы случаются с людьми, у которых с сердцем все в порядке, когда они одни, вдали от дома и совершенно непонятно, чем там занимались.

Эти шесть смертей породили очередные страхи перед каким-то «мистическим отравителем». К тому же было ощущение, что они и потом на самом-то деле не прекратились, просто продолжались в менее подозрительной форме.

Это как раз из того, что меня до сих пор пугает.

Но в тот момент моим единственным чувством было облегчение, когда в конце концов я решил ее выследить.

В тот день я заставил ее поработать дотемна. Объяснений никаких не требовалось — нас просто завалили заказами. Я выждал, пока не хлопнула дверь парадной, потом сбежал вниз. Ботинки у меня были на резиновой подметке. Я напялил темное пальто, в котором она никогда меня не видела, и темную шляпу.

Я постоял в дверях, пока ее не увидел. Она шла мимо ограды парка в сторону центра. Был один из этих теплых осенних вечеров. Я пошел за ней по другой стороне улицы. Мой замысел на этот вечер заключался только в том, чтобы выяснить, где она живет. Это позволило бы мне покрепче зацапать ее в лапы.

Остановилась она перед большой витриной магазина Эверли, держась подальше от ее огоньков. Там она постояла, заглядывая внутрь.

Я вспомнил, что для Эверли мы делали ее большую фотографию под плоский манекен в витрину дамского белья. Этот манекен, очевидно, она и разглядывала.

В этот момент я был просто-таки уверен, что она самовлюбленно любуется собственным изображением.

Когда мимо шли люди, она слегка отворачивалась или поглубже отступала в тень.

Потом показался какой-то мужчина, один. Лица его я как следует не разглядел, но на вид он был средних лет. Он остановился и стал разглядывать витрину.

Тут она вышла из тени и встала рядом с ним.

Что бы вы, парни, почувствовали, если б смотрели на плакат с Девчонкой и внезапно она оказалась бы рядом и взяла вас за руку?

Реакция парня была ясна, как день. В нем зародились безумные мечты.

Они о чем-то коротко переговорили. Потом он остановил такси. Они влезли внутрь и укатили.

Ух и назюзюкался же я тем вечером! Выглядело это все почти так, как будто она знала, что я слежу за ней, и выбрала именно такой способ, чтоб побольней меня ужалить. Может, и так. Может, то был конец.

Но на следующее утро она явилась в обычное время, и я опять впал в обычный бред, только теперь под несколько другим углом.

Вечером, когда я опять пошел за ней, она выбрала место под уличным фонарем, аккурат напротив одного из рекламных щитов Мунша.

Теперь мне страшно подумать, как хитро она действовала.

Минут через двадцать проезжающий мимо спортивный автомобиль притормозил, сдал назад и подрулил к тротуару.

На сей раз я был ближе. Я достаточно хорошо разглядел лицо того малого. Он был чуток помладше, где-то моего возраста.

На следующее утро то же самое лицо глянуло на меня с первой страницы газеты. Спортивный автомобиль нашли у поребрика на боковой улочке. Парень был внутри. Как и в остальных подобных случаях, причину смерти установить не удалось.

Какие только мысли не крутились в тот день у меня в голове, но только две вещи я знал с полной определенностью. Что я получил первое настоящее предложение от крупного рекламодателя, и что я собираюсь взять Девчонку за руку и спуститься по лестнице вместе с ней, когда мы покончим со съемкой.

Она, похоже, ничуть не удивилась.

— А ты знаешь, на что идешь? — спросила она.

— Знаю.

Она улыбнулась.

— А я-то гадала, когда ты наконец дозреешь!

Я начал чувствовать себя получше. Мысленно я уже прощался со всем, но крепко держал ее за руку, и это было главное.

Был такой же теплый осенний вечер. Мы пошли напрямик через парк. Там было темно, но небо над нами было розовым от неоновых вывесок.

Мы долго шли по парку. Она ничего не сказала и на меня не глядела, но мне было видно, что губы ее кривит улыбка, и через некоторое время ее рука крепко стиснула мои пальцы.

Мы остановились. Мы как раз шли прямо по газону. Она повалилась на траву и потянула меня за собой, обнимая за плечи. Я смотрел вниз, прямо ей в лицо. На нем играл бледноватый розовый отсвет от зарева на небе. Голодные глаза казались черными дырами.

Я неловко завозился с пуговицами блузки. Она отвела мою руку, но не так, как тогда в студии.

— Я не этого хочу, — проговорила она.

Сперва я вам скажу, что я сделал потом. Затем объясню, почему я это сделал. А уже после скажу, что она тогда сказала.

А сделал я вот что: убежал без оглядки. До конца я всего не помню, потому что голова жутко кружилась, и розоватое небо раскачивалось над темными деревьями. Но через некоторое время, завидев уличные фонари, я остановился отдышаться. На следующий день я закрыл студию. Пока я запирал дверь, за ней надрывался телефон, а на полу валялись неоткрытые письма. Я больше никогда не видел Девчонку во плоти, если это подходящее слово.

Я сделал это, потому что не хотел умирать. Я не хотел, чтобы из меня вытянули жизнь. Вампиры бывают всякие, и те, что сосут кровь, — еще далеко не худшая разновидность. Если б меня не насторожили эти постоянные приступы головокружения, и Папаша Мунш, и лицо в утренней газете, я отправился бы той же дорогой, что и остальные. Но я осознал, что мне грозит, когда было еще время вырваться. Я осознал, что откуда бы она ни явилась, что бы ее ни создало, она — квинтэссенция ужаса за ярким рекламным щитом. Она — это улыбка, что вынуждает вас швыряться деньгами и самой жизнью. Она — это глаза, которые заводят вас все дальше и дальше, а потом показывают смерть. Она тварь, которой вы отдаете все, но на самом деле не получаете ничего. Она создание, которое забирает все, что у вас есть, ничего не давая взамен. Когда вы пожираете взглядом ее лицо на плакатах, помните это. Она — приманка. Она — наживка. Она — Девчонка.

А сказала она вот что:

— Я хочу тебя. Я хочу все, что случалось с тобой в жизни. Я хочу все, что делает тебя счастливым, и все, что ранит тебя до слез. Я хочу твою первую девушку. Я хочу тот блестящий велосипед. Я хочу ту взбучку. Я хочу ту камеру-обскуру. Я хочу ноги Бетти. Я хочу синее небо, усыпанное звездами. Я хочу смерти твоей матери. Я хочу твою кровь на булыжниках. Я хочу рот Милдред. Я хочу первый снимок, который ты продал. Я хочу огни Чикаго. Я хочу джину. Я хочу руки Гвен. Я хочу, чтоб ты хотел меня. Я хочу всю твою жизнь. Ну давай же, малыш, давай!