В таверне Пансы нечасто случалось много посетителей. Слишком уж в глухой местности торчала эта таверна, одинокая, словно зуб во рту у нищего, окруженная со всех сторон пустошью. На крыше приземистого домика светилось розовым светом свитое из мерцающих ламп сомбреро, и старый Панса гордился, что видно его далеко. Сомбреро переливалось розовым светом, лживо обещая развлечения более развратные, чем те, что могла в действительности предложить таверна. Иногда заезжали шумные веселые гринго в разнокалиберных автомобилях, благо граница недалеко, но хорошие дороги шли не здесь, и старый и тупой Панса все никак не мог ублажить свою жадность. Вместо этого он жирел, старел и тупел в кроткой сонной злобе, куря и покусывая свои отвратительные усы. Но в ту холодную ночь прибыло человек пятнадцать, и все порознь. Кто приехал на джипе, кто на раздолбанном кадиллаке, кто на мотоцикле, а некие даже явились верхом или пришли пешком. Были среди них и мужчины, и женщины: возраст разный, одежда тоже. В основном мексиканцы, но попалась и парочка иностранцев.

Все заказывали еду, пиво и кофе. К дрянной текиле, которую Панса считал превосходной, никто даже пальцем не притронулся. Народ подобрался необщительный, и хотя в таверне стало непривычно людно, но все молчали — только маленький ядовитый телевизор над баром что-то рассказывал о спорте. Люди ели, курили сигареты, а затем, оставив то, на чем они приехали сюда, на широком грязном дворе Пансы, все они поочередно куда-то ушли.

Панса сидел в кресле-качалке и пытался думать о том, куда могли деться все эти люди — развлечься в этих краях нечем, вокруг пустошь, низкие пологие холмы, поросшие колючим кустарником, да и ночь выдалась холодная и будто неприятная.

— Клад, что ли, ищут в наших местах? — сонно думал Панса. — А где тогда лопаты?

Больше ничего не приходило в его толстую голову, поэтому он по привычке уснул, не покинув своего раскачивающегося кресла. Перед тем как уснуть, перезарядил пистолет — мало ли что. Стрелял он, несмотря на жир и тупость, хорошо. Легко мог подбить птицу над крышей.

А люди, доверившие на время этому старику свой транспорт, медленно поднимались в холмы поодиночке. Никто не нагонял друг друга, не разговаривал, но шли они все по одной тропе, еле видимой среди зарослей чапараля.

Ночь стояла безлунная, звездная, отличавшаяся от прочих ночей резким холодом, какой нечасто нисходит на эти края. Приезжие шли друг за другом около часа. Тропа привела их к недостроенному зданию, лежащему на вершине низкого холма. Что собирались здесь построить и когда — неизвестно, стройку бросили, остался лишь бетонный короб с большими окнами, так никогда и не узнавшими о рамах и стеклах. Дверь тоже отсутствовала, зиял только проем. Люди вошли. Внутри на бетонном полу горела свеча и сидел какой-то человек. Он ждал их.

Он восседал на свернутом в рулон спальном мешке. Старое индейское пончо явно видало лучшие дни, черные потертые штаны заправлены в армейские ботинки. Судя по лицу, индеец. Гладкие черные волосы стянуты на затылке в пучок. Очень худой. Издали его можно было принять за молодого человека, но в узком лице присутствовало нечто от сухой деревяшки. Он курил короткую глиняную трубку, время от времени пополняя ее из грубого мешочка с тесьмой, который лежал перед ним на полу. На груди его на ветхой ткани пончо блестел круглый значок: изображенный в ацтекской манере попугай (золотой на красном поле), сжимающий в клюве змею, а в когтистых лапах — серп и молот. Под изображением надпись — Коммунистическая партия Мексики.

Вошедшие по очереди приблизились к нему и обменялись рукопожатиями. Некоторые молча, другие негромко приветствовали его: «Здравствуйте, дон Хуан. Доброй ночи, дон Хуан».

Тот, кого называли доном Хуаном, ничего не отвечал, но полудетская улыбка, неожиданная на этом иссохшем лице, вспыхивала в ответ на приветствия. Пришедшие сели на пол: кто подложил под себя сложенную одежду, кто сел на свой рюкзак, а были и такие крепыши, что сидели прямо на сером бетоне, несмотря на космический холод.

Дон Хуан докурил трубку, затем достал бронзовую круглую коробку с отвинчивающейся крышкой, вытряхнул в нее пепел, завинтил крышку и убрал коробку под пончо. Трубку он положил возле себя на пол. Затем обвел присутствующих взглядом черных блестящих глаз и начал говорить.

Говорил он по-английски с легким испанским акцентом. Несмотря на акцент, английский его звучал свободно, чувствовалось, что он привык произносить речи.

— Некогда Джакомо Казанова написал утопическую сказку «Протокосмос», где повествуется о счастливой жизни мудрых республик, располагающихся в центре Земли. Там все двуполы, ходят нагими, питаются грудным молоком, все справедливы и умны, изобретают изысканные технические приспособления и производят искусственные драгоценные камни. Люди с поверхности планеты проникают в мир Сердцевины и развращают его, заражая невинных обитателей Протокосмоса ложью, насилием, алчностью и злобой. Этим текстом великий соблазнитель никого не соблазнил: сказка не имела успеха.

В наши дни нас окружает Посткосмос — мир последствий. И все же, хотя мы и живем после будущего, современный нам капитализм обладает утопической программой. Три элемента определяют характер этой программы: экологическое неблагополучие, компьютерное регулирование и реклама. Начнем с экологии. Ленин когда-то сказал, что пролетариат станет могильщиком капитализма. Но нет больше пролетариата — на кого же возложить эту миссию? А точнее, не на кого, а на что может быть возложена эта миссия? Где граница, которая станет пределом капиталистического мира? Вполне вероятно, это экологическая граница. Капитализм в разворачивании своего проекта даже не пытается создать видимость интереса к сохранению естественной среды. Ненависть капитала к естественной среде скрывает в себе утопическое содержание.

Капитализм сообщает нам следующее: человек не желает более жить в мире, который создан не им. Неважно, создал ли этот мир Бог, или боги, или природа, иди случайные обстоятельства, или неведомые силы, — человек не желает ничего этого — ни зайца, ни дерева, ни богов — и готов уничтожить, несмотря на все нежные чувства. Человек (в капиталистической версии) — это машина уничтожения нечеловеческого. На нужды этого уничтожения вкладчик копит свои сбережения. Сквозь все благие экологические намерения проступает программа: уничтожить все и восстановить заново.

Телевидение (например, ВВС) транслирует научно-популярные программы, где объясняется, почему не следует чересчур заботиться о Земле: она обречена. Солнце расширяется, и Земля будет сожжена. Предпочитают не говорить о том, что наука и технологии должны бы спасти терморегуляцию и климат Земли. Скорее говорят: бессмысленно тратить силы и деньги на глобальные экологические программы. Наоборот, силы и деньги следует вкладывать в те исследования и технологии, которые помогут отсюда сбежать. И перед нами разворачивается эшелонированное сновидение капитализма — сон-мечта о космическом бегстве, о вечном скитании в беспредельном просторе: то, что еще в 1968 году великолепно показал Стенли Кубрик в кинофильме «Космическая одиссея». Корни этого проекта можно найти в Библии, в священной книге Запада, — история Ноя и ковчега, рассказ о праведном предпринимателе, спасающемся из обреченного мира. Выстраивается эскизный маршрут бегства — сначала Марс, потом планета Европа, чья рекламная кампания уже развернута. Названия планет неслучайны. Бог войны (именно военно-промышленный комплекс субсидирует космические исследования) и похищенная Зевсом красавица Европа — новейшее государственное образование со звездной символикой. Там, на планете Европа, много воды, покрытой льдом, глубоко под толщами льда теплится жизнь — космическая Атлантида, но и там не следует задерживаться, надо двигаться дальше, осуществляя программу космического скитания. Не рекомендуется надолго задерживаться на естественных планетах. Надо создать искусственные планеты, управляемые планеты-корабли, и жить на них, странствуя, потому что естественные планеты, созданные не трудом и гением людей, а подозрительным стечением обстоятельств, внушают отвращение капиталистическому сознанию. Капитализм выстраивает свой космопроект, и этим он являет намерение свершить все то, что когда-то желала совершить русская космическая утопия.

Итак, Капиталу противостоит среда — животные, растения, насекомые, весь воздух, вся вода… И некий подразумеваемый разум среды, который, возможно, обладает инстинктом самосохранения. В арсенале Среды (именуем ее как совокупное живое существо) — болезни, цунами, торнадо, землетрясения и прочие подобные вещи. Но в первую очередь — вирусы. Новые штаммы. Давно уже Земля охвачена войной — это война Капитала и Среды. И Среда в этой войне не бездействует. Разум Среды давно «понял», что люди «по-хорошему не могут», их можно только напугать, напугать так страшно, чтобы изменилась глубинная программа человечества. А лучше уничтожить людей всех до единого, чтобы затем спокойно экспериментировать с возможностями развития других видов. И Среда неторопливо подбирает ключи к сейфу, к тому Кощееву яйцу, где сохраняется жизнь человечества.

Коровье бешенство, куриный грипп… Отравлены старые тотемы — животные и птицы. Почти каждый сезон приносит новинку. Среда кое-чему научилась у людей, она знает теперь, что значит «ускорение темпов развития». Война миров делается не то чтобы более жестокой, чем раньше, но сама жестокость ее становится предметом гордости. Жестокость стала ядовитой роскошью наших времен. И сюжет о беспощадной войне миров является центральным повествованием капиталистического мира.

Но даже во время войны продолжаются дипломатические усилия. Для налаживания контакта с людьми Среда использует галлюцинации. Наркотические сновидения становятся проводниками экологических сигналов. В одной книге описывается переживание человека, принявшего кетамин. В своих видениях он превратился в нефть. Превратился во всю нефть, какая существует в глубинах Земли. Он обрел сознание нефти. Он помнил ее памятью (память нефти огромна), он ощутил ее нежелание служить людям, прочувствовал унижение, которое нефть ощущает, когда ее выкачивают из блаженных подземных океанов и заставляют обслуживать отвратительные потребности людей.

Так сознания человека достигает голос Среды. Возможно, это происходит благодаря нелегальному статусу наркотиков. Собственно, если вообще пестовать в себе надежду, то она произрастает в области психоделических субкультур. Современное капиталистическое общество пытается убедить нас, что это осталось в далеких 60-х и 70-х годах, но психоделические революции происходят в наши дни. По меткому замечанию Мишеля Уэльбека, «потенциал идеологии New Age огромен и только сейчас начинает реализовываться на массовом уровне».

Возможно ли в рамках капитализма мирное сосуществование человека и Среды? Видимо, нет. Либо эта система грез превратится в нечто иное под влиянием уже не пролетарской революции, а под натиском вирусов, катаклизмов, болезней и психоделических прорывов, либо капитализм уничтожит Землю и улетит в полет на Европу. Триумф капитала наступит, когда post-human world окончательно вытеснит non-human world. Люди (в их капиталистической версии) готовы умереть, но только от руки собственных порождений, от руки детей своих: машин. Бесчисленные фильмы о будущем не могут найти себе другого сюжета взамен этому. Потому что капитализм — не экономическая модель, а техногенная игра. Игра-припадок, в ходе которой творится мир-компрачикос: с одной стороны, увечный, с другой — асимметрично развитый, отягощенный воспаленными техническими устройствами.

Единственное, что дается здесь бесплатно, — сны и реклама. Сон называют миром желаний. Так же определяется и реклама. Реклама больше, чем мир товарного обмена, больше, чем мир потребления. Рекламируется любовь, добрые чувства. Политическая реклама рекламирует политику. Новостные каналы CNN и BBC не только сообщают новости, но и рекламируют новостные программы.

Леонардо да Винчи сказал: «Природа полна бесчисленных причин, никогда не становящихся достоянием опыта». Сказанное о природе можно отнести к истине. Истина состоит из бесчисленного количества невидимых обстоятельств, которые невозможно высказать, но все они находятся внутри истины, как неисчислимые реальности. При капитализме «человека» охватывает стремление к полному устранению истины: пусть ничто не сможет ограничить поток лжи — это и станет полетом на планету Европа или еще куда-то в пылегазовые скопления. О, прекрасные пылегазовые скопления! Они огромными разноцветными облаками висят где-то в космосе, очень яркие, в них все время меняются цвета, поскольку неоднородный химический состав этих скоплений по-разному преломляет свет звезд. И сами эти скопления являются протозвездами. Нынешняя мечтательная цивилизация хотела бы увести постлюдей внутрь этих пестрых миров, достаточно аморфных и подвижных, где можно на искусственных планетах увлекательно блуждать, странствовать, затевать войны, приключения, поскольку именно приключения принципиально важны. Там и развернутся перспективы новых звездных приключений. Ведь и сам капитализм не более чем приключение. Не более чем авантюра.

«Капитал» происходит от итальянского «capito» (понимать). «Капитализм» — система понимания вещей. Это слово — сезам. Его не заменить другими обозначениями, вроде «общество потребления», или «информационное общество», или «техногенная цивилизация». Задолго до Маркса капитализм стал собой — магическим подобием естественной среды, человеческой стихией. Достаточно посмотреть Euronews, чтобы заметить параллелизм двух сводок: сообщение о погоде и сообщение о состоянии бирж и фондовых рынков. «Индекс NASDAQ» и «Антициклон» — вот примеры имен героев-богов из враждующих армий.

Кроме капитализма как среды есть и идеальная символическая фигура, дух или демон капитализма. Что это за персонаж? Конечно, вампир. Вампир — труп, который стал машиной. Машиной, демонстрирующей свою зависимость от энергоресурсов (кровь, нефть). Акт вампиризма совершается в месте, предназначенном для любви. Вампир-мужчина входит в спальню девушки, наклоняется к ней — словно для поцелуя. Поцелуй переходит в укус. Девушка-вампир впивается в шею своего возлюбленного. Они поступают так не из злобы, они не могут иначе, и это подчеркивает их механическую природу. Вампир — не убийца, он лишь обессиливает свои жертвы, но в общем заинтересован в их сохранении. Связь вампира с сексом неслучайна — вампир занят размножением — он множит структуру вампиризма. Таким образом вампир олицетворяет экстенсивные экономические процессы.

Крах естественной среды, коллапс технической среды и реклама — три грани, создающие призму, внутри которой Капитализм внезапно исчезает. В конечном счете именно третья грань этой призмы — реклама — является гарантией этого исчезновения. Реклама изображает чистое желание, а в недрах этого желания содержится возможность тихого взрыва.

Капитализм исчезает — что это за сценка? Эта сценка — основное видение капитализма, сон о собственном конце. Капитализм — аппарат, производящий апокалиптические эффекты: конец света — его стихия, его стержень, его центральный аттракцион. Капитализм желает думать, что вместе с ним уйдет в прошлое и человеческий мир, он рекламирует апокалипсис как абсолютный товар, а абсолютный товар уничтожает своего потребителя. Все рекламные материалы, фильмы, комиксы, компьютерные игры и наркотические галлюцинации наших дней содержат в себе это знание.

Это знание приносит с собой незримое присутствие нечеловеческих языков. Языки животных и машин, языки вирусов, насекомых и стихий, микроязыки микрогрупп и языки психоактивных препаратов и лекарств — эти языки (а также другие, еще более загадочные и ныне далекие) способны незаметно съесть капитализм.

И вот капитализм исчезнет. Этот вездесущий вампирчик исчезнет в недрах своих сновидений — как будут вспоминать о нем?

Возможно, будут (и справедливо) упрекать его, что в своем ускорении он подорвал тот процесс исследования мира, что так долго считался сущностью людей. И, чтобы завуалировать это тайное преступление, он благословил уничтожение объектов, на изучение которых у него не хватило времени или экономической заинтересованности. Есть различие между тоталитарным и капиталистическим подходом к уничтожению. Тоталитарные режимы уничтожали то или иное в результате состоявшегося «понимания» объектов, подлежащих устранению. Коммунистическая власть уничтожала буржуазию, потому что «понимала» ее реакционную роль. Нацисты уничтожали евреев, потому что «поняли» их расовую несовместимость с арийцами. В Китае уничтожали воробьев в результате «понимания» их вреда для сельского хозяйства. Капитализм предпочитает уничтожать Непонятное, и это не потому, что уничтожаемые объекты необъяснимы в принципе, а потому что расходы (не только денежные, но и временные) на их понимание капитализму не удается вписать в орбиту своего экономического интереса. Поэтому тайна нашего времени (времени, когда капитализм — впервые — установил свою власть над миром) — это тайна, которую уничтожили, не разгадав. Имя этой тайны — биосфера. Другое имя этой тайны — память. Биосфера и память — одно.

Пускай дельфин скрипнет на рассвете: Биосфера и память — одно. Пусть свежерожденный крокодил, пожирая скорлупу своего яйца, проскрежещет: Биосфера и память — одно. Пусть бурундуки и куницы посадят технобуржуя на осиновый кол, пусть вгонят ему в сердце серебряную пулю. И пускай напоследок он прошепчет, глядя в пустое небо: Биосфера и память — одно.

Настоящая революция должна стать Революцией покоя, Революцией сна. Все, что ограничивает сон людей — сталинизм или капитализм, школы, детские сады, фабрики, концлагеря, офисы, армия, работа, — все это достойно проклятия. Сон пусть станет океаном, щедро заливающим мир людей (как то есть в мире растений и животных).

Как мне кончить речь? Справедливо полагают, что для того, чтобы достичь оргазма (даже если испытывать его множество раз подряд), необходимо на долю секунды оказаться в некапиталистическом пространстве: оно может стать социалистическим или аристократическим, но это миры растраты, миры выплеска, миры расхищения, миры роскоши или же миры аскезы. Кончить — значит украсть то, что не принадлежит никому. Капитал осторожно перекрыл все идеи окончательного блаженного конца (коммунизм, рай, нирвана), все идеи абсолютного выхода. Религиозный выход (озарение, спасение души, сатори) поставлен под сомнение, политический выход (революция) скомпрометирован, психоделический выход (наркотики) вне закона и находится под опекой медицинских и полицейских средств контроля. Итак, выхода нет, кроме точечного — речь об оргазме. Даже такая плотная и въедливая среда, как капитализм, не может быть монолитной: тогда бы все задохнулись. Поэтому мир еще усеян биллионами оргазмов, как вспышками или проколами, сделанными иглой. Оргазм — это окно.

Выглядывая в это окно, я мысленно вижу бескрайнее море, и на горизонте — совсем маленький и далекий — привольно развевается красный флаг. Я называю эту картинку «рождение Венеры». Социализм, как и любовь, рождается из вод морских, поскольку море больше, чем мир. И социализм, и любовь представляют собой крах экономического принципа: возникновение ниоткуда и расхищение в никуда.

Венера возвращается невинной, ее девственная плева восстанавливается после каждого соития.

Вам известно, что последние двадцать лет я провел в России. Вы, я полагаю, ожидаете услышать нечто об этой стране, на которую когда-то возлагали столько надежд.

Советский мир, чей исчезающий образ я еще успел увидеть, возник после смерти Сталина и основан был на двух могущественных незнаниях: незнании о капитализме и незнании о коммунизме. В этих незнаниях присутствовало нечто ущербное, нечто инвалидное, но и нечто райское, умудренное, и два этих незнания в их совокупности назывались на советском языке «социализм». Возможно, ущербность, что содержалась в постсталинском советском социализме, не являлась его недостатком. Она была, возможно, достоинством, мудро закамуфлированным в виде недостатка. Но то ли восточная природа этого аскетического камуфляжа постепенно истаяла в ходе ползучей вестернизации советского общества, то ли те, кто учредил этот камуфляж, сами пали жертвой того «эффекта неудачи», который поначалу задумывался как хитроумное прикрытие, свойственное «диалектике выживания социализма». Но социализм — неглупое название. Социализм — это экономическая форма, отрицающая свою экономическую суть. Роль денег в советском социализме играли слова. В целом Советский Союз был воинственной логократией. Экологичной эту систему назвать нельзя: «бессловесная» природа засорялась токсичными отходами словопроизводства, и почти вся советская индустрия (особенно военная) занималась гигантским, неряшливым и ядовитым обслуживанием советских слов.

Экологичным оказался лишь промежуток между советским социализмом и капитализмом — период, когда речь власти сменилась гулом и кваканьем, когда стояли заводы, когда воздух стал чище. Жаль, те времена (девяностые годы) ушли, и теперь, под прикрытием патриотических речей, Россия становится колонией международного капитализма. Ныне власть в России представляет собой аналог наших хунт — прикрываясь национально-государственной риторикой, органы (которые являются кастой, занимающей в России то положение по отношению к власти, что занимает армия в странах Латинской Америки) постепенно расправляются с тем последним препятствием, что до сих пор — как это ни парадоксально — мешало колонизации России: с криминальным, диким национальным капиталом, последней формой альтернативного эффекта, который властям следует уничтожить, чтобы ввести Россию в орбиту «современного единого мира», куда она вступает, по сути, как одна из новых экономических и политических колоний. Русских убеждают, что это успех. Но это неправда. Следовало бы (говорят мне мои сны) иначе распорядиться этой прекрасной и великой страной, например превратить ее в колоссальный заповедник (ведь Россия, как и Бразилия, производит самое ценное на Земле — воздух), следует закрыть границы для иностранцев (выезд можно оставить свободным), произвести деиндустриализацию, ограничить рождаемость.

Сквозь окошко оргазма я вижу, какой должна быть эта великая страна. Ей бы стать сказочным лесом, таинственным и замкнутым от посторонних, ей бы стать не частью современного мира (к чему почему-то надо стремиться — можно подумать, современный мир так хорош?), а совершенно отдельным, совершенно самостоятельным, совершенно эксклюзивным и альтернативным миром, заповедным и свободным, но не для свободного частного предпринимательства, а для свободного самоизучения, для сложного сообщения людей с нечеловеческими формами жизни. Хотелось бы, чтобы в великой стране люди растворились в нечеловеческом, полузатерялись бы (как было когда-то) среди богов, животных, растений, духов, среди текстов и отвлеченных идей, а затем за ними в «иное» последовали бы и другие заповедные страны. Пусть возникнет Союз Заповедных Территорий, куда смогут войти Антарктида, Тибет, Мексика, Индия, Бразилия, Австралия, Новая Зеландия, Канада… Жесткий контроль за рождаемостью и жесткие ограничения свободного въезда сделают эти страны немноголюдными. Многие города исчезнут с карт и зарастут лесами, в других городах сохранятся цивилизационные формы самых различных времен: огромные музеи времен, хронорезервации самых различных культур. Никакого туризма, только научные экспедиции и паломничества религиозных странников. Никакой эксплуатации природных ресурсов, никакой промышленности. Большие объемы тишины. Чистый воздух — это и есть la spiritualisme. Множество, пожалуй, монастырей различных конфессий — буддийских, христианских, тантрических, даосских и прочих. Кое-где научные городки и университеты. В новом социалистическом пространстве следует, в пику капиталу и во славу Экопринципа, воссоздать автономные зоны аристократического типа: дворянские гнезда так же подлежат опеке экологов, как и гнезда птиц. Люди — это мутанты, и Путь поиска превращения неизбежен. Аристократия нужна социализму как архив мутаций.

Для столь нежного, но строгого мироустройства такая стихия, как капитализм, никак не подходит. Здесь нужен экосоциализм, политическая и экономическая система, отказавшаяся от антропоцентрического принципа, действующая не в интересах человека и его благосостояния, а в интересах среды и мира в целом. Такая система должна постоянно ограничивать естественные импульсы людей — прежде всего их желание работать. Деятельных и предприимчивых особей (которым сейчас принадлежит земной мир) пусть манит космос… На Земле же да воцарится музейная тишина!

Хуан замолчал. Стало еще холоднее, но все сидели неподвижно. Свеча догорела. Звезды ярко сияли в огромных окнах-проемах. В свете звезд Хуан казался сделанным из черного дерева. Он потянулся к мешочку, неторопливо наполнил трубку, раскурил. Слоистый терпкий дымок взошел к бетонному потолку. Индеец достал из-под пончо некую брошюру и бросил ее на пол перед собой. Кто-то из слушателей подобрал ее, прочитал вслух название по-французски: «Функциональная асимметрия долей головного мозга». Снова повисло молчание.

Индеец передал трубку тому человеку, что сидел ближе всех. Тот вдохнул дым и передал трубку другому. Все сделали по небольшой затяжке, и трубка вернулась к индейцу.

— Вы слышали слова. Вы курили, — произнес индеец. — За словами и дымом должно последовать дело. Оно последует. Прямо сейчас.

Он вдруг с резким свистом стал втягивать в себя воздух. Словно весь воздух этого недостроенного дома, весь воздух этих подзвездных холмов вошел в его темное лицо. Затем он выдохнул его с такой чудовищной силой, что со всех присутствующих, словно взрывной волной, сорвало головы. Как наточенный мачете резанул воздух.

Некоторые обезглавленные тела остались сидеть, кроваво фонтанируя в потолок, другие грянулись на пол, расплескивая по бетону свою кровь. Их головы вынесло ветром в гигантские окна, волосы на головах развевались с протяжным свистом, а сами головы хохотали, одновременно изумленные и упоенные этим полетом. Смерть не прикоснулась к этим головам. Напротив, ликующая шарообразная жизнь наполнила их, как газ наполняет веселящие шары. И, как брызгала и хлестала кровь из их брошенных тел, так брызгало и хлестало счастье из их блистающих очей. Так же и хохот хлестал из румяных губ. Лица их светились, как лица только что поебавшихся впервые детей, светились вихрящиеся волосы, унизанные искрами, как парусники дремучих морей огнями святого Эльма. Пятнадцать счастливых голов летели над холмами. И когда они пролетали над таверной Пансы, одна прелестная девичья головка, за которой, как за кометой, струились по воздуху светлые волны длинных волшебных волос, шутки ради спустилась, кружась, к жирному Пансе, спящему в качалке, облетела вокруг него и поцеловала его вонючие, пахнущие табаком губы. Затем она со смехом воспарила и продолжила свой полет. Старый Панса проснулся, открыл ничего не понимающие глаза, быстро, как робот, достал из-за пояса пистолет, вставил дуло себе в рот и выстрелил.

А головы летели вдаль, не оглядываясь на труп мексиканца с красной ленточкой, ниспадающей с губ на потную розовую рубаху, который долго еще раскачивался в своей качалке на пустом дворе таверны.