Все вокруг были безумцы, художники и поэты, а Дуг оказался фантастически (в нашем-то доме) нормален.
Взять хотя бы его утренние пробежки.
Приглядеться хотя бы к его вычищенным тупоносым ботинкам.
И как он ходил и разговаривал, как размахивал загорелыми руками: у меня есть фотография, где Дуг спорит с кем-то возле лодочной станции, одетый в светло-серую футболку и белые брюки, а вокруг небо и пляжный песок. Я кое-что подправил, задрал контраст – и получился ангелический, страшный, сияющий Дуглас, состоящий из головы с ореолом выгорающих волос, длинной шеи и парящих в воздухе отдельных рук. Я возился с этой фотографией полтора дня, а потом врал, что снимок был на плёнке, что единственный отпечаток Дуг забрал и подарил кому-то, а плёнка потом потерялась, и что я ничего не делал, просто увидел и сфотографировал; в общем, что Дуглас был именно такой.
Он был тощий, сутулый и совершенно обыкновенный.
И ещё у него была астма. Мы выкинули ковры и покрывала, а Лиза купила циновки и бамбуковые жалюзи, но он часто возвращался с улицы потрёпанный и поблекший, как будто его изнутри немного подъела моль.
Дуглас Фогерти был абсолютный, эталонный идиот. В том смысле, что совершенно нормальный человек. Обыватель. Пацан.
Он хотел красную машину, потому что это круто, хотел здоровый бицепс, внушительный трицепс, кубики на прессе и фактурную голень. Бегал по утрам, потому что тягать железо не позволяла дыхалка, но Дуг надеялся, что на побережье всё пройдёт – и вот тогда он всем покажет. Хотел Мэгги Райс, потому что у неё были сиськи четвёртого размера и соответствующего объёма задница (я был женат пятнадцать лет, но так и не понял, что там с размерами задницы, какими буквами и цифрами его обозначают в магазинах нижнего белья).
Дуглас Фогерти вёл дневник, писал стихи и рисовал картинки шариковой ручкой на офисной бумаге.
Я смеялся, Дуг, я ржал как лошадь, когда в последний раз пересматривал твоих шариковых баб с несимметричными буферами и ногами разной длины, когда перечитывал стихи, которыми ты надеялся растопить ледяное сердце Мэгги Райс, надёжно укрытое силиконовой бронёй; я плакал, Дуг, когда сжёг всю эту дрянь в песчаной яме за причалом, когда вспоминал, какой ты перекошенный и неуклюжий, и что руки у тебя как у девчонки, и что ты дурак, и как ты сидел у меня в комнате на полу и делал вид, что всё понимаешь.
Я был худшим отцом на свете.
Марк пошёл со мной в поход и принёс домой полный нос соплей, его лихорадило и болела голова, и Грейс тут же решила, что это менингит. Или полиомиелит. Или ещё какой-то смертельный -ит, который целиком и полностью моя вина. Она жаловалась на меня соседям, подругам и таким же чокнутым мамашам на форуме, в котором залипала каждый вечер. Через два дня Марк хотел курицу, маринованную кукурузу и в школу, и Грейс каждому встречному преподносила его выздоровление как чудо и промысел Божий.
Он упал с велосипеда и ободрал локоть. Потому что он был последний в школе, кто ещё не научился кататься на велосипеде, а будь воля Грейс – она в восемь лет усадила бы его в инвалидную коляску и пристегнула ремнём – так ведь безопасно. «Он мог погибнуть! - кричала Грейс, когда я привёл его домой с прилепленной к локтю бумажной салфеткой. – А если бы он ударился головой?»
Мы прожили по отдельности (я – сам по себе, а Грейс – с Марком) ровно тридцать семь дней, когда его сбила машина. На нём были шлем и наколенники, скейт он нёс под мышкой (она разрешила ему скейт, потому что мы развелись и он расстроился), а Грейс крепко держала его за руку, но вот эта машина – и Марка нет, а у Грейс только разбиты колени и подбородок. Некоторое время потом не помню. Я пил; по собственным меркам немного, но каждый день.
И вот тогда начал проявляться наш дом. Я сдал нашу бывшую спальню Лизе и Дереку, хорошим ребятам, от них пахло индийскими благовониями, и они оба были худые и коричневые, как будто вырезанные из сандалового дерева. Комнату Марка сдал Трише, тоже хорошей девушке, она никому не мешала и всё время сидела в интернете. А Дуглас Фогерти появился потом: он был, кажется, младшим братом школьного товарища Дерека, попал в какую-то мутную историю, в общем, ему негде было жить. И тогда мы с Дереком вынесли из гардеробной тумбочку и сняли вешалки, а взамен притащили тахту и журнальный стол. В конце концов, там было окно, так что гардеробную вполне можно было считать за отдельную комнату.
Я любил их. Они меня не трогали почём зря и не мешались. Дерек возился то в гараже, то в душе, усовершенствовал то краны, то сливы, то антенну на крыше. Лиза приносила целые сантаклаусовские мешки мелочей: какие-то свои чашки, какие-то квадратные японские блюдца, подсвечники, циновки, и так радовалась всей этой ерунде, что я тоже радовался: за компанию. Триша неистово хотела замуж за француза, поэтому проверяла на мне свои кулинарные способности и даже ходила со мной по магазинам: французы ведь очень экономные люди, так что и ей надо было научиться. Два француза были уже отбракованы, и оба раза мы с Тришей неплохо посидели до утра на импровизированных поминках по её личной жизни.
Дуглас был другой, он мешался.
Ему было тесно и неуютно в бывшей гардеробной.
Ему было не по себе при Дереке, Лизе и Трише. Это получалось само собой. Я знал, что Дерек занимается йогой, Лиза фермерская дочка, а Триша наследная владелица автозаправки в бегах. Но когда появлялся Дуглас Фогерти с растрёпанными волосами, облупленным от непривычного солнца носом и своей щенячьей ухмылкой, все сразу вспоминали, что Дерек – дизайнер, что Лиза ведёт колонку в журнале, что о рассказах Триши хорошо отзывалась то ли Санди, то ли Мэнди, хрен её знает – короче, эта, которую сейчас повсюду продают в голубых обложках; а вот Дуглас – никто. Такой улыбчивый простачок, скорее симпатичный, но всё равно дурак, которому сначала не хватило ума окончить колледж, а потом не хватило сноровки хоть как-нибудь устроиться.
Дуг был не только глуповат и неудачлив. Если бы мне надо было охарактеризовать его в пару слов – я сказал бы «феноменальная бездарность».
Восемь лет из моих детства и юности сожрала художественная школа мисс Плятцидевски, выжившей из ума полячки, бравшей за занятия такие гроши, что мать моя не утерпела: одержимая игрой под названием «урвать подешевле», она запихнула меня в эту чёртову школу – и я все эти чёртовы восемь лет размазывал по бумаге акварель и темперу, подыхая от скуки. Я до сих пор иногда рисую: потому же, почему другие люди грызут ногти или ковыряются в ушах. И вот Дуглас появился на пороге моей комнаты с бумажным ворохом в руках, сообщил, что ему скучно и что он хочет показать мне свои рисунки.
В мечтах Дуг видел себя по меньшей мере Борисом Вальехо. Он старательно выводил на тонкой бумаге мускулистых девиц в доспехах – доспехи прикрывали только стратегически неприличные места, а мускулы были нарисованы там, где по его представлению они должны находиться. Он рисовал лошадей, драконов, спортивные автомобили и детей. Дуглас Фогерти бросил колледж ради художественной школы и проучился два с половиной года. Серьёзно. Нет, конечно, из колледжа его выгнали за непроходимую тупость, но рисовать он действительно учился – упорно и старательно, изводя всю бумагу, карандаши и шариковые ручки, которые находил вокруг; и действительно ходил в эту свою школу два с половиной года, не пропустив ни занятия. Глядя на даты (всякий его рисунок был украшен старательно выведенной датой и замысловато соединёнными буквами DF), я обнаружил, что сегодняшние и двухлетней давности рисунки не отличаются ничем. Те же беспомощные грудастые тётки с вывихнутыми локтями и подобием варежек вместо кистей рук – Дуг не умел рисовать пальцы. Те же кривоногие лошади, плоские машины и перекособоченные чашки в натюрмортах. Он, видимо, понимал, что ничего не получается, но из последних сил надеялся, что я обнаружу в его мазне что-нибудь интересное.
И я обнаружил, конечно. Точнее, сделал вид. Этим я купил Дугласа с потрохами.
Я хотел завести собаку – наверное, лабрадора, чтобы сидел у меня в комнате на полу, тыкался носом в колени, таскал в зубах палки и приносил на лапах пляжный песок, недолго хотел – ровно тридцать семь дней после развода. А теперь у меня каждый день сидел Дуглас Фогерти и нёс потрясающую околесицу. Дуг был чем-то средним между дыркой в зубе и колыбельной песней, он раздражал и успокаивал одновременно, и думать о нём как о настоящем человеке было сложно. Всех людей, похожих на Дугласа, я выкинул из своей жизни ко всем чертям. Уже лет двадцать как. Потому что бестолковые существа. И то, что с одними мы вместе ходили в школу, а с другими жили в одном квартале, их не оправдывает.
Однажды я подумал, что он – симпатичная обезьяна. Стало неприятно. Пускай уж лучше лабрадор.
Дуг писал стихи. Для своей силиконовой Мэгги. Он читал их мне, а я делал вид, что слушал, а иногда даже слушал всерьёз: это было смешно. Стыдно, но всё равно смешно. Как-то раз, ухохотавшись про себя вдоволь над очередными «фиалковыми глазами», я прочёл ему сто тридцатый сонет Шекспира, и Дуг спросил… Серьёзно, он спросил: «А чем у меня хуже?»
Однажды я сидел у себя за письменным столом, выпив лишнего и решая, стоит ли в таком виде показываться в гостиной, взял карандаш, ручку, ластик и стал рисовать мускулистую голую девицу верхом на драконе. Девица вышла обычная, как будто скопированная из анатомической хрестоматии, а на драконе я оторвался, как не отрывался давно (подцепил это словечко у сына, точней ведь не скажешь), вымучивая и блики на чешуе, и глаза, и когти, но стараясь, чтобы дракон казался нарисованным небрежно и быстро. К вечеру я был трезв, опустошён, испачкан потёкшим стержнем и доволен жизнью. К вечеру я уже точно знал, что и как буду делать дальше.
Всё свободное время я стану жить так, как если бы я был Дугласом Фогерти – двадцатидвухлетним беззаботным балбесом. Точнее – так, как если бы Дуг был мной, если бы в его тощую, лохматую и безмозглую оболочку запихнуть всё, чему меня научили университет, ранняя женитьба, здоровенная библиотека, скучный камень на могиле Марка, гипертония и психоаналитик.
Я завёл дневник – файл, который назвал буквами DF – и писал туда всё, что написал бы Дуг, если б был мной. Я рисовал всё, что он нарисовал бы, если бы на самом деле умел. (У Дугласа был бумажный дневник, я нашёл его, открыл посередине и прочитал, как он дрочил в гараже, представляя себе какую-то Пэм; на два предложения было пятнадцать ошибок. Я должен был сжечь дневник, но вместо этого пошёл и выкинул его в мусорный бак на соседней улице. Сейчас говорю – и на Страшном суде скажу: эта позорная тетрадка бесповоротно избавила меня от чувства вины).
Через несколько месяцев в моём дневнике было триста с лишним страниц, а рисунки не помещались под кроватью.
Голых баб и драконов я не рисовал уже давно. Если бы Дуглас Фогерти был мной, то он не появлялся бы дома, проводя всё время на побережье. Он раньше не видел океана. Если бы Дуг был мной, он любил бы Рокуэлла Кента: горизонтальную воду и вертикальные небеса. Наверное, купил бы цветную тушь. Я рисовал тушью, по крайней мере: на мокрой бумаге, на крафте и на картонных обрезках, остававшихся после дизайнерских экспериментов Дерека.
Я открыл дневник и прочитал с первой до последней страницы.
Там был настоящий Дуглас Фогерти, а не то ходячее недоразумение, которое я видел каждый день. Не знаю, как этого парня создавал Господь, но у меня получилось лучше.
Это была книга – и хорошая, кажется, книга. И я никому, ни-ко-му не мог это показать.
Даже Дугласу.
А хотелось нестерпимо.
Весь неприкосновенный запас, четыре упаковки ксанакса, в бутылку виски.
Я взял эту несчастную бутылку и пошёл к Дугласу, пнул дверь и позвал его пошляться по берегу. Он послушно подскочил и сорвался за мной, правда что ли – как собака. И я вспомнил, как давным-давно прочитал в газете, что ветеринары усыпляют собак отвратительным препаратом: они мучительно задыхаются и не могут пошевелиться, а хозяину кажется, что собака заснула. И сказал Дугласу, что у меня весь день болит сердце, поэтому я сегодня не пью. Он хлопнул меня по плечу, пробормотал что-то вроде «не вешай нос» и присосался к бутылке. На виски у него никогда не хватало денег, Дуг покупал только дешёвое пиво, зато целыми упаковками, которые занимали половину холодильника.
Мы ходили полчаса, не больше, и Дуг нёс что-то про мотоцикл, который купил бы, если бы нормально зарабатывал, потом начал напевать дрянную песенку, его уже хорошо развезло, потом задумался и спросил: тебе никогда не хотелось уснуть в лодке?
Он впервые сказал то, что мог бы сказать Дерек. Или Триша. Или я.
Это смерть в нём сказала.
Я повёл его на лодочную станцию, уже закрытую к ночи. Дуг не помещался в лодке лёжа, но я снял фанерную банку, и места стало больше.
- Я нажрался, - печально констатировал Дуг и закрыл глаза.
И ничего больше не говорил.
Вернувшись домой, я вошёл в его комнату и по-настоящему убил ненастоящего Дугласа Фогерти. До утра в моём распоряжении были его ноутбук, рисунки, пара блокнотов, пароли от почтового ящика и блога, содержимое карманов курток и джинсов. На рассвете я растолкал Дерека и сказал, что у меня пропали лекарства и что Дуг не ночевал дома. К тому времени, когда на лодочную станцию приехала полиция он остался только в двух ипостасях: остывающее тело в белой рубашке и парусиновых штанах (не хочу знать, уснул он ангельским сном или захлебнулся собственной рвотой, настоящий Дуг – спящий в деревянной колыбели, в океанской летучей гробнице) – и трёхсотстраничный файл в моём компьютере. И ещё рисунки, но они не главное; так – для полноты картины.
Следующие два месяца я вытаскивал из небытия настоящего Дугласа Фогерти. Того, который писал дневник и покончил с собой.
Ненастоящий помогал мне. Он, несмотря на туповатость и постоянную ухмылку, оказался парнем необщительным: с кем-то тусовался на пирсе и выпивал, клеил каких-то девиц, но никто ничего о нём толком не знал. У него хватило ума (а точнее – инстинкта человека, над которым часто смеются) не показывать этим девицам свои стихи и рисунки и не писать им писем, в которых была бы очевидна его убийственная безграмотность. У него не хватило ума – и это был поистине подарок от мёртвого Дуга – вести блог в публичном доступе. Не догадался снять галочку в установках – и никто не видит вот этого: «У Джонса пиво неочинь». «Хотел бы я занятся дайвенгом», «Почему меня никто не коментит?»
Я всё это дерьмо отредактировал: заменил на свой дневник, то есть на дневник настоящего Дугласа, оставив от прежнего хозяина только несколько фотографий. И снял галочку, разрешая всем желающим смотреть на Дугласа Фогерти .
И не заходил на эту страницу долго, очень долго, пока однажды посреди ночи ко мне не вломилась пьяная, рыдающая взахлёб Триша и не призналась, что полюбила Дугласа с первого взгляда, но он был такой странный человек, совсем не от мира сего, что не получилось даже нормально поговорить, а теперь его нет, и жизнь кончена. Триша у нас очень умная истеричка. Через пару недель она дала интервью какому-то сетевому журналу, а Лиза подсуетилась и опубликовала свои воспоминания о Дугласе в журнале бумажном, уважаемом и очень андерграундном.
Книга вышла скоро, и Дуглас на обложке был неожиданно впечатляющий, с той самой моей фотографии. Написанные моей рукой даты и буквы DF в углу нескольких попавших в книгу рисунков были неотличимы от оригинала. Какие-то дуры затеяли носить на лодочную станцию и к нам под ворота гаража свечи в стеклянных банках, цветы и бумажные кораблики. Тришу узнавали на улицах. Я отказывался говорить про Дугласа, и все воображали, что понимают меня.
А знаешь, Дуг, я бы дал интервью.
Я бы рассказал всё, о чём мы с тобой говорили.
Я не очень хорошо понимаю, что имею в виду, говоря «ты».
Сейчас ноябрь, Дуг. Позавчера был твой день рождения. К Трише опять приезжали спрашивать о тебе. Позавчера одна женщина поставила свою идиотскую свечку слишком близко к забору – и весь виноград сгорел. Он был уже без листьев и с высохшими ягодами, собирался зимовать. Вспыхнул, как солома. Как бумага. Как волосы. Эти, приехавшие к Трише, поймали меня на улице и спросили, что бы ты сказал, если бы видел. Я ответил, что тебе понравилось бы, как горел виноград. Потому что мне понравилось. Это было красиво. И очень жалко.
А ты, наверное, был бы страшно расстроен, требовал бы найти ту женщину и оштрафовать.
Все эти падальщики, знаешь, ушлые ребята: они очень скоро раскопают, в чём дело. Может быть, даже завтра.
С некоторых пор я не думаю, что будет завтра.
Я думаю – зачем.
Видишь ли, Дуг это бес сочинительства меня попутал. Я мог бы выдумать тебя. Мог бы выдумать другого человека вместо тебя. Я из тех уродов, кому мало собственной жизни, кто обязательно выдумает что-нибудь ещё, или кого-нибудь, чтобы пожить и за него тоже. Нет, враньё. Я сочиняю даже сейчас, говоря с человеком отсутствующим, несуществующим, но способным поймать меня на лжи – и я всё равно ему лгу.
Видишь ли, Дуг, я затеял всё это не ради трёхсот страниц, пропади они пропадом. Не ради рисунков, это и вовсе смешно. Я должен был однажды увидеть что-то большое. Огромное. То, что сожмёт мне сердце и переломает кости. Я должен был столкнуться с ним лицом к лицу, потому что иначе и бес – мелочь, и сочинительство – туфта. А ты был обыкновенным, простым, прозрачным, я тебя, дурака, видел насквозь, и всё время ждал, что кто-то сейчас подойдёт и посмотрит сквозь тебя с той стороны. И когда мы шли на лодочную станцию, я точно знал – зачем. Я хотел, чтобы смерть поглядела на меня твоими глазами, Дуг, бестолковое ты существо, простейшее позвоночное, лишённое всяческих перьев. Моё нечестное зеркало. Мой сияющий лабрадор.