Было воскресенье, девятнадцатое июня, День медика, почитаемый бабушкой праздник, соперничать с которым смогли бы разве что Новый год и Яблочный Спас. Проснувшись по-дачному, около полудня, они неторопливо набросили изумрудно-зеленую клеенку на круглый, подгнивший от дождей, стол под яблоней. Ко времени праздничного завтрака в новом особняке соседей уже во всю выстукивали молотками строители. Их безмолвный и усердный труд еще сильнее обострял ощущения воскресного дня. Под назойливое строительство было приятно выносить и расставлять на клеенке пузатую сахарницу с отколотой ручкой, керамическую вазочку с конфетами, соломенную корзинку с овсяным печеньем, вафельный торт, тарелку неизвестного происхождения с расплывчатой синей надписью «Общепит», посреди которой величественно располагался холодный слиток сливочного масла.
Давным-давно, в детстве, летние полудни казались густыми, как яблочное повидло, время почти замирало, минуты тянулись так вязко и неповоротливо, что иногда их хотелось расшевелить и даже как следует подогнать. В распаренном, напоенном солнцем воздухе роились мухи, капустницы и пчелы. И этот старый, выкрашенный в цвет яблоневой листы деревенский дом был окутан гулом сотен прозрачных крылышек-пропеллеров, стрекотом, жужжанием, жаром. Где-то за речкой, на пригорке соснового леса поспевала земляника. Вокруг террасы мелькала шоколадница цвета старинных икон, и бабушка объясняла, что это их снова прилетела проведать дедова душа.
Сейчас дачные дни разряжены и невесомы, как тоненький капрон колготок или невидимая паутинка крошечного, но шустрого паучка, который перебегает стол, лавируя между тарелками. В высоком голубовато-ментоловом небе – рассыпчатые творожные следы самолетов. Они завтракают за потемневшим от дождей и времени столом, а над ними, в листве высокой антоновки, которую бабушка грозится обрубить за то, что суки скрывают дом от солнца, сверкает очередной авиалайнер, идущий на посадку. Возможно, он везет загорелых, расслабленных людей с юга. Или улыбчивых, подобревших людей с запада. Или внимательных, подозрительных, но бодрых предпринимателей с севера. Каждому листку яблони передается будоражащий гул. Дребезжит крыша соседского строящегося особняка, трясется уголок клеенки, приплясывает вазочка с конфетами, покачиваются ромашки палисадника, ветки смородины и сетка забора. Не так давно неподалеку возродили старый аэропорт, теперь дом постоянно окутан деловым серебряным гулом, рокотом пропеллеров, ревом двигателей. И бабочка-шоколадница, дедова душа, осыпавшая коричной пудрой террасу, теперь проведывает их все реже.
Нина и Антон – еще студенты и не женаты. Обнявшись, сидят на выгоревшем, жестком матрасике садовой качалки. Небо прозрачное и ясное, дождя не будет ни к вечеру, ни ночью, ни завтра. За спиной, в саду, рассыпано щебетание, чириканье и посвистывание сотен пичуг. Будто бы усердно разыскивая что-то, ветер шелестит и роется в листве соседских лип и старой ивы, кривого, живучего дерева, к черному стволу которого прибит заброшенный скворечник.
Стоило бабушке нарезать сыр, тут же из-за угла беззвучно возникает парочка соседских котов. Впереди по дорожке невесомо пробирается Друг, похожий на маленькую рысь. Добродушный и ласковый, он иногда целыми днями бродит вокруг старого дома, умывается под яблоней, греется на солнышке или наблюдает за бабушкой с крыши террасы. Несколько раз, во время дождя, он отчаянно царапал входную дверь, с надеждой заглядывал в низкое оконце и протяжно причитал. Скорее всего, просясь внутрь, он рассказывал о том, как пережил в деревне свою первую зиму. Дни были короткими и сумрачными, причитал Друг, ветер гулял по опустевшим заснеженным клумбам под бетонно-серым небом. Заколоченные дачки съежились среди сугробов. Крючковатые черные яблони превратились в ворчливых замерзающих старух. Изредка сосед, диковатый и хмурый пчеловод, которого некоторые считают колдуном, выплескивал котам в кастрюльку остывший суп. Все соседские коты и в их числе этот худой, ласковый Друг, морозные дни, метель и пургу пережидали в сарае или, превратившись в недовольных и хитроватых сфинксов, часами неподвижно сидели на крыльце. Из окна кухни их чуткие носы дразнил запах сырников с ванилью, курочки, поджаренной в кукурузном масле, тушеной телятины. Голодные коты обреченно стонали на голубом ветру, приносящем из лесу запах чащи, сырости и хвои. От морозов и снегопадов их шерсть с каждым днем становилась все пушистее, что придавало замерзшей полуголодной банде залихватский вид. Они тощали, становясь осторожными, юркими и пугливыми. При любой возможности старались украдкой проскользнуть в дом, пробраться на кухню, стянуть у хозяина что-нибудь со стола. Возмущенный пчеловод бегал за нарушителем с вилами, хватал за шкирку, выносил на улицу и швырял в скрипучий полуночный снег.
Обычно Друг все это рассказывал, постанывая, причитая возле запертой двери их старого дома, осыпаемый капельками дождя, пугливо прижимая уши от раскатов грома. Несколько раз Нина тайком запускала его в тесную терраску-прихожую. И тогда соседский кот благодарно терся об ноги, бормотал что-то и умиротворенно затихал под стулом. Обнаружив его там, бабушка всегда ворчала: «Не люблю я этого кота, морда его мне не нравится. Непорядочный он». И сурово теснила расстроенного, негодующего Друга ногой к двери. Выпроводив незваного гостя на улицу, она придирчиво осматривала терраску-прихожую и пересчитывала рыбу, которая размораживалась на столе, под полотенцем. Безразличие и подозрительность бабушки очень расстраивали Друга, но он никогда не терял надежды. Часто он бродил целыми днями возле нее, прыгал по грядкам, сидел рядом на скамейке, ласкаясь и тыча голову в усталые руки. Но бабушка оставалась неприступной. Самое большое, что она могла для него сделать, – это, ворча и покрякивая, вынести вчерашнюю пшенную кашу и выложить на фанерку, в саду, подальше от дома, чтобы кот снова не проскользнул украдкой внутрь и чего-нибудь не стащил.
За Другом по пятам на запахи сервелата, сыра и икры, растрезвоненные ветром по всей округе, почти не касаясь земли, скользит вороватый и пугливый Дымок. Однажды бабушка застукала его на кухонном столе при попытке украсть кусок индейки. Возмутившись, она хлопнула в ладоши, плеснула в убегающего вора колодезной водой из кружки и обозвала шпаной.
Сейчас коты неслышно возникли возле стола, как две тени. Друг бродит вокруг, встает на задние лапы, с надеждой заглядывает Нине в глаза своими добрыми и хитрющими глазищами. Потом выпускает когти и легонько вонзает их в колено, а сам искоса поглядывает в тарелку Антона.
Дымок умывается в сторонке с напускным безразличием, при этом украдкой старается ни на минуту не выпускать бабушку из поля зрения. Друг запрыгивает на качалку, залезают Нине на колени, утыкается влажным и теплым носом ей в щеку. Вскоре бабушке это надоедает: соседские коты и любые другие коты быстро выводят ее из себя. Бабушка хлопает в ладоши, шикает и, торжествуя, поглядывает вслед двум серым попрошайкам, которые убегают, не получив ни крошки с ее праздничного стола.
Прогнав котов и восстановив в своем маленьком мире порядок, бабушка неторопливо прихлебывает и по-купечески протягивает чай через кусочек сахара. Нина и Антон перемигиваются, хрустят вафельным тортом и вырывают друг у друга журнал, отчего расшатанная качалка начинает скрипеть. Это выводит бабушку из себя, она командует прекратить. В глазах у нее уже зажглись нетерпеливые задорные искорки, предвещающие какую-то историю. Вот, отодвинув чашку, уютно нахохлившись, бабушка оперлась на локти и неторопливо начала. Иногда выцветший бледно-голубой тент качалки бомбардируют зеленые недозрелые яблоки и рано пожелтелые листики старой антоновки. Одно яблоко со стуком падает на самую середину стола, заставляя всех вздрогнуть.
Бабушкины истории Нина слышала сотню раз, с детства. Она знает наизусть, что в 43-м году бабушка окончила медицинское училище и тут же была отправлена в госпиталь, операционной сестрой. Госпиталь располагался на окраине молдавского городка, в здании школы. В классах истории, математики и географии, где совсем недавно по доске скрипел мел и на переменах между партами бегали первоклашки, теперь стояли рядами койки, на койках стонали раненые. В соседнем классе могла находиться операционная. Или помещение, где стерилизовали инструменты. Раненых привозили с фронта в маленьких, пыхтящих автобусах, оборудованных под санитарные машины. В коридорах школы, озаренных солнцем сквозь окна с белыми бумажными крестами, пахло хлоркой, ментолом и карболкой. А за окнами весной цвела в садах черемуха, вишни, черешни. И ветер осыпал подоконники белыми лепестками. Там и тут: на лестницах, в кабинетах и классах школы-госпиталя сверкали халатики медсестер. Они бегали по этажам с капельницами, градусниками, шприцами и что-то всегда позвякивало, бренчало у них в руках. Медикаментов, даже самых простых и необходимых, не хватало. Ближе к концу войны прижился негласный метод лечения: ампутировав конечность, рану оставляли загнивать, чтобы черви, разводившиеся под бинтами, помогли культе зарубцеваться.
От рассказов о госпитале Нине всегда делается не по себе. Сразу представляются стоны, запах крови и гноя, крики, землистые лица раненых, духота, суета, звук рвущегося бинта и холодный, устрашающий перестук инструментов в операционной. А еще спинка койки с поникшей на ней гимнастеркой и костыль, прислоненный к стене. Бабушка же, вспоминая госпиталь, как будто начинает мерцать, а ее маленькие мутноватые глаза становятся ясными, ярко-голубыми, в цвет неба.
– Нам, медсестрам и санитарочкам, было лет по девятнадцать… И все, как на подбор: деревенские, румяные, кровь с молоком. Не то, что вы сейчас, – гордо, с вызовом уточняет она. – Мы были невысокие, пышногрудые, с длинными толстыми косами. Косметики тогда не было, а у нас и так все было свое: и румянец, и черные брови, и ресницы… Над нами истребители летали, да только из-за этого назло жить хотелось. Целый день бегали, ставили капельницы, кололи, перевязывали, промывали раны. И ничего, не уставали.
Раненые с пулями в плечах, с вывороченными ключицами, с разодранными ногами и рассеченными лицами, с животами, вспоротыми осколками снарядов, лежали на койках. В горячке, в сепсисе, в бреду, контуженные, они продолжали слышать пулеметные очереди, свист снарядов, взрывы гранат. Им было трудно пошевелиться, они постанывали, что-то бормотали и завороженно прислушивались к отзвукам войны у себя в головах. Некоторые, слабея, так и уходили туда: в дым, в свист, в гвалт разрывающихся снарядов, в окопы, в свой последний бой. И утром санитары выносили их из палаты на носилках, укрыв с головы до ног белой простыней. Но иногда кто-нибудь, уже почти уходя в серый бесконечный бой, вдруг чувствовал на своем плече прикосновенье чьей-то руки. Издалека, где подоконник, усыпанный лепестками вишни, он слышал теплый женский голос. Марля, смоченная холодным, ложилась на пылающий лоб. Он открывал глаза и видел плывущий по палате к дверному проему белый халатик. Провожал его взглядом, мысленно устремлялся за ним по коридору, стараясь дотянуться до него рукой. Постепенно звуки пулеметной очереди и свист пуль в его голове смолкали. Преследуя белый халатик, он окончательно вырывался оттуда, с войны. Первые дни он лежал бледный, ослабевший, почти не моргая смотрел в потолок. От боли, от слабости он требовал внимания, заботы и нежности, напоминая не военного, а капризного разболевшегося ребенка. Почувствовав себя лучше, ощутив достаточно сил, чтобы пошевелиться и осмотреться, он принимался стрелять глазами в пробегающих мимо медсестер, окликал их, спрашивал имя, при перевязке ловил маленькие горячие ручки в свои шершавые ладони.
Поэтому золотистые огоньки сверкают в бабушкиных глазах: помимо боли, запаха хлорки, носилок с телами, прикрытыми простыней, госпиталь был окутал солнцем, нежностью, предчувствием любви. Часто в саду, в сумерках, виднелись два силуэта. Один пониже, прижавшийся к стволу старой черемухи. Другой повыше, опирающийся на костыль. И, несмотря на войну, в травах госпитального сада стрекотали цикады, в листве сиреней и вишен сновал ветер, и птицы пели, призывая друг друга.
Постепенно, раненые шли на поправку, незаметно наставал день выписки, и они, с вещмешками на плечах, уезжали, кто на фронт, кто в запас. На перестеленные койки тут же на носилках приносили других. От некоторых, покинувших госпиталь, потом приходили письма. А от иных не было ни весточки, ни строчки. И некоторые медсестры становились молчаливыми, грустно разносили капельницы, бегали по коридорам, сновали по лестницам, опуская заплаканные глаза.
Госпиталь окутывали суровые запахи хлорки, камфары и карболки, а ветер приносил с улицы аромат сирени. Из операционной доносились громкие, хлесткие команды: «скальпель…пинцет…зажим», а вдалеке кто-то тихо напевал, спеша по коридору. Что-то неуловимое происходило среди беготни, перевязок, уколов, ампутаций рук и ног. Потом приходили долгожданные письма, свернутые в треугольник. И санитарочки убегали в сад, чтобы читать их наедине.
Армия уже теснила врага, все ждали победы, поэтому часто, по вечерам, на первом этаже госпиталя, где совсем недавно была школьная раздевалка, устраивали танцы. На смешливые звуки аккордеона из палат, прихрамывая, опираясь друг другу на плечи, будто бы чуть насмешливо ковыляли мужчины. С перевязанными головами, с опустевшими рукавами гимнастерок, бледные, но статные, с боевой выправкой, с чем-то непередаваемым, несокрушимым в глазах, они приходили, присаживались на стулья, подпевали, приглашали на танец. Прибегали сестрички, военные врачи и пациенты из соседнего госпиталя легкораненых. И жители городка, черноглазые горячие «молдаваны» и смуглые цыганочки с черными кудрями тоже иногда заглядывали сюда на протяжные звуки вальсов. В небольшом, полутемном вестибюле школы-госпиталя кто-то пел, кто-то растягивал аккордеон. И глаза встречались, и люди сходились, на танец, на неделю, на месяц, на всю оставшуюся жизнь.
На кухне госпиталя работал повар, невысокий рыжий парень, в веснушках. Там и тут: среди плит, в столовой, в коридорах разных этажей мелькала его огненная шевелюра. Целыми днями он крутился возле огромных кастрюль с мамалыгой, перемешивал половником жидкий, надоевший всем картофельный суп, резал крошечные пайки хлеба, раскладывал в алюминиевые миски кашу с тушенкой, помогал разносить еду по палатам и драил пол.
– Веселый был парень, непоседливый. Кузьма, кажется, его звали, – уточняет бабушка. – Поговоришь с ним, посмеешься, душу отведешь. А он подмигнет и тихонько спросит: «Девчат, у нас тут со вчера гречка осталась… будете?»
Прикармливал рыжий девушек гречкой, тайком выдавал из кармана халата лишний паек хлеба, украдкой приносил откуда-то безвкусный мутноватый чай в алюминиевых кружках и тяжелые слитки серого сахара. Голодные, бледные санитарочки смущались, медсестры переглядывались, сверкали глазами, угощения принимали, хихикали и скорей убегали наверх, в палаты. Возвращали девушки рыжему пустые кружки и миски, но ни ласкового взгляда, ни нежного, подающего надежду слова накормившему не дарили. А когда пытался рыжий пригласить какую-нибудь из них вечером прогуляться, санитарочки говорили, что уборка, сестрички отказывались под предлогом перевязки, смены капельниц и уколов. И потом несколько дней избегали его, опасались ухаживаний, боясь, что подруги засмеют, что врачи будут подшучивать. Но вскоре, забывшись, снова пили его жидкий кисель, принимали добавку гречки с тушенкой, а за спиной хихикали: «Гляди, рыжий свиданья добивается, хочет любовь крутить». И дразнили повара между собой «рябым Кузькой».
– Понимаете, беда-то какая, – качая головой, причитает бабушка, – вроде бы посмеяться, поговорить с ним все были не против, но, когда до ухаживания доходило, никто не соглашался с ним погулять. Получалось, не любили его девчонки, – со вздохом заключает она, – подшучивали, а он очень переживал… Конечно, никакой выправки в сравнении с военными у него не было. Худой, невидный, в мятом и замызганном поварском халате. Да еще весь в веснушках. Ну, кто с таким пойдет?
Смешил рыжий девушек, санитарочки и медсестры улыбались, а сами украдкой поглядывали ему через плечо. Там, за окном столовой, опираясь на костыли, ковыляли по аллее двое раненых. Или кто-нибудь с перебинтованной головой и висящей на бинте рукой дремал на скамейке, и звездочки на погонах гимнастерки поблескивали на солнце. Рыжий горевал, но старался не подавать виду: шутил, насвистывал, крутился на кухне. А влюблен он был давно, в Свету, невысокую санитарку с каштановой косой. Что он только ни делал, стараясь привлечь ее внимание, но все без толку. Света подарки гордо отстраняла, от угощений отказывалась, а если рыжий к ней подходил и заговаривал, отворачивалась и убегала на этажи, в палаты.
– Короче говоря, не было у рыжего Кузьмы никаких шансов, – это Нина, почувствовав грустные нотки в бабушкином рассказе, как спортивный комментатор, проясняет сложившуюся ситуацию. Бабушку ее слова не раздражают, а, наоборот, приводят в восторг. Она их тут же подхватывает и старается ввернуть в рассказ:
– Да-да, совершенно верно, – со вздохом, но и с улыбкой соглашается она, – не было у Кузьмы-повара никаких шансов.
Сирень уже осыпалась. На черемухах, вишнях и черешнях завязались зеленые, кислые и вяжущие ягодки. По госпиталю разнесся слух, что на днях приедут артисты, как всегда, поднять песнями боевой дух раненых и персонала. Узнав об этом, рыжий повар подошел утром к двум Светиным подругам, молоденьким медсестрам. Поздоровался, побалагурил, и как бы невзначай бросил: «Чувствуете? Котлеты жарим. Кстати, девчат, хотите, угощу?» Тут бабушка сурово напоминает, что прозвучал этот вопрос в 44-ом году, в военном госпитале, где люди месяцами через силу глотали жидкий картофельный суп и прогорклую мамалыгу. И добавила, что Нине с Антоном, скрипящим качалкой и нехотя жующим под яблоней вафельный торт, дай бог, этого не понять никогда. А рыжий, зная вкус и запах до тошноты надоевшей мамалыги, искоса хитровато поглядывал на двух медсестер. Девушки стояли перед поваром, стараясь не подавать виду, что от одного слова «котлеты» земля начинает пошатываться и уплывает у них из-под ног. Они сделали вид, что не верят и несколько раз смешливо переспросили: «Действительно, котлеты? Не врешь, рыжий?»
Тогда рыжий, причмокнув, принялся неторопливо и вкусно рассуждать: «Девчат, вы не представляете, как давно я не делал котлет. Местные на днях свинью зарезали. По особой просьбе начальства. Большая группа военных скоро на фронт отправляется, решили их на дорожку угостить. Мясо свежее. Крутили мы его часа два, потому что ножи мясорубки заржавели и затупились без дела. Потом я лук резал, злой, до сих пор щиплет глаза. Сухари в молоке размачивал, кошка чуть в миску не забралась. До сих пор руки фаршем пахнут. Теперь жарю их в сале». Так рассказывал повар, поглядывая, как подружки в подпоясанных под грудью халатиках бледнеют от голода и еле держатся на ногах. Потомив их еще немного, он добродушно бросил: «Угощу я вас котлетами, так уж и быть. Но и вы мне помогите. Подговорите, чтобы Светка встретилась со мной вечером, в саду. Там, где старая черемуха с обломанным стволом. Ну, упросите ее. А уж я вас не обижу, так и быть, угощу».
Девушки слушали недоверчиво, смешливо поглядывали на повара. Щуря глазки, они многозначительно переглядывались, подталкивали друг дружку локотками, неумело сдерживали смешки. Рыжий был намерен во что бы то ни стало добиться своего. Он так загорелся, что сгоряча наобещал подругам-сообщницам за устройство свидания целую кастрюльку котлет.
Несмотря на голод, подруги сдались не сразу. Некоторое время они отшучивались, что насильно мил не будешь, что любовь – не купишь. Тогда терпение рыжего лопнуло, он махнул рукой и, насупившись, направился оттирать плиту. Медсестры, пошептавшись, поскорей его догнали, дернули за выпачканный в муке рукав. «Погоди ты, – наперебой шептали они, – мы что-нибудь придумаем, не падай духом! Мы с ней поговорим, проведем воспитательную работу. Увидишь, как миленькая прибежит твоя Светка в назначенный час. Ты, главное, рыжий-бесстыжий, замечтавшись, котлеты не сожги».
Ближе к вечеру, после условленного стука маленьким камешком в стекло, через дальнее окно, выходящее на пустырь, двум заговорщицам-подружкам была передана завернутая в полотенце кастрюля с котлетами. Рыжий тихонько приоткрыл одну из створок, высунулся из окна и спустил передачу. Подруги, встав на цыпочки, бережно подхватили драгоценный сверток и побежали к себе в комнатку, сверкая белыми халатиками под окнами госпиталя. Одна из них прижимала сверток к груди, чувствуя его тепло. На бегу с испугу им казалось, что запах лука и шкварок, от которых с голоду кружилась голова, растекается по саду, заползает в окна первых этажей госпиталя, несется через забор, к госпиталю легкораненых. И веется дальше, по проселочной дороге, мимо полей. Они бежали, воровато пригнувшись, дрожали от страха. И приглушенно прыскали сдавленным и беспечным смехом, каким только и умеют смеяться девятнадцатилетние девчонки.
В назначенный час, в прохладных сумерках рыжий ждал в саду, облокотившись о темный ствол старой черемухи. Он старательно насвистывал, делая вид, что спокоен, а сам нервно ломал веточку в руке. Веточка гнулась, но ломаться не хотела, от ее сочной коры шел горький аромат. Было тихо, со стороны госпиталя струился слабый мутный свет. Вдалеке слышался лай, тарахтение грузовика по бездорожью, редкие голоса. Веточка так и не сломалась, рыжий отбросил ее. Потом сквозь листву и темные стволы сада вдруг уловил движение. Что-то, сверкая, приближалось. Совсем рядом тихо хрустнул наст. Света вынырнула из темноты, запыхавшаяся, в белом халате, препоясанном под высокой грудью. Сегодня на ней не было косынки, которую обычно носили медсестры, и коса темнела на плече. От запахов хлорки и ментола она казалась еще строже и неприступней. Над ее верхней губой чернела большая родинка, от которой рыжий никак не мог отвести глаз. Света тихо поздоровалась и застыла в тени, рассматривая повара из-под бровей. Нет да нет, она прислушивалась и всматривалась куда-то в сторону госпиталя, видимо, дожидаясь приезда обещанных артистов.
Рыжий оробел, всю его удаль будто бы сдул порыв вечернего ветра, пахнущего дождем и рекой. Они долго стаяли поодаль, переговаривались вполголоса, потом неловко молчали. Что там было дальше, никому неизвестно. Минут через десять, когда рыжий, осмелев, легонько обнял девушку за талию и уже потянулся прикоснуться колючей губой к ее щеке, прибежала шумная операционная сестра. Махая руками, она просипела: «Светка, скорей пойдем, тебя врачи обыскались, грозят выговором. Там экстренная операция, а ты тут любовь крутишь». Отпрянул рыжий, растерянно поглядел на операционную сестру, строгую бабу в тесном халате с закатанными рукавами. Трепыхнулась ветка черемухи. Светин белый халатик, мелькая в мутноватом свете, понесся к госпиталю. Остался повар один в темном саду, напоенном ароматами цветов, трав, птичьими голосами и далекими песнями, которые струились в сумерках, несмотря на войну.
В этот самый час подружки-медсестры как раз заканчивали ужин, настоящий пир, какого не было у них с самого начала войны. Вымазав пустую кастрюлю хлебом, они хором вздохнули, помолчали и начали собираться на танцы. Никакой экстренной операции в тот вечер не намечалось. Никто Свету в госпитале не искал. Поначалу она ни в какую не соглашалась встретиться с рыжим наедине: возмутилась, раскраснелась и уперла кулачки в бока. «Вы, что, сдурели, девки? – кричала она. – Сами впутались в эту историю, сами с ним и встречайтесь. А котлет мне его не надо». И топнула каблучком выходных босоножек по деревянному полу. Но подруги не отступились, уж очень им хотелось получить угощение. Около часа из-за двери бывшей учительской, где они квартировались, слышался то шепот, то обиженные всхлипы, а потом и возмущенное: «Сами с ним гуляйте, никуда не пойду!»
Наконец, Свету с трудом уговорили пойти на свидание, при условии, что минут через пять ее под каким-нибудь предлогом отзовут. «Не волнуйся, не успеет рыжий руки распустить и губу раскатать, мы тебя спасем», – смеялись подружки. Так и решили оставить хитрого повара без любви и без котлет. А чтобы не вызывать у него подозрений, подговорили помочь операционную сестру, суровую женщину, спорить с которой не решились бы даже некоторые врачи и военные. И убежала Светка вслед за ней, без оглядки. А позже, на долгожданном вечере, танцевала, прижимая голову к груди высокого, чуть прихрамывающего майора.
На следующий день девчата-медсестры, как ни в чем не бывало спустились в столовую вернуть пустую кастрюлю, от которой больше не исходило головокружительного запаха, а только кисловато-холодный, алюминиевый, госпитальный.
Раньше, у входа в столовую, кто угодно замечал снующий повсюду огонек рыжей шевелюры. А в тот день, как ни вглядывались подружки, ни у огромных чанов с завтрашней мамалыгой, ни в полутемном зале столовой, ни у раковин, ни возле шкафов не было видно конопатого Кузьки. И битый кафель драил совсем молоденький, незнакомый паренек. Подошли к нему девушки, стали осторожно расспрашивать: где рыжий, не заболел ли. У них вдруг возникло нехорошее предчувствие, что-то леденящее сжалось у каждой в груди. А потому что рыжий – добрый, веселый парень, за него обеим стало тревожно. Они виновато и растерянно переглянулись и поняли, что думают об одном и том же: может быть, он полночи ждал в одной рубашке в саду, надеясь, что Светка после операции снова прибежит к нему под старую черемуху. И теперь простудился, лежит с ангиной.
Новенький паренек от неожиданных вопросов смутился, но работы не прервал. Прилежно надраивая пол, он угрюмо мычал: «Ваш рыжий – вор. Он украл котлеты, предназначенные солдатам перед отправкой на фронт. Говорят, украл, чтоб каких-то своих баб угостить, – паренек умолк, украдкой оглядывая подруг.
– За провинность решено было его вместе с солдатами, которых он лишил обеда, отправить на фронт, в штрафбат. Они уже уехали.
В этой части истории бабушка всегда плачет, утирая слезы платочком, уголком фартука или полотенцем. Она громко всхлипывает и вздыхает, создавая особый, горестный аккомпанемент, и потом уж досказывает эпилог.
Подружки-медсестры все же надеялись, что безусый новичок чего-нибудь перепутал. Украдкой они расспрашивали о рыжем раненых и санитарок. Через пару дней один врач рассказал, что Кузьку-повара, действительно, поймали на пропаже котлет и отправили за провинность на фронт.
– Что с ним было дальше, жив ли он остался, неизвестно, – сквозь слезы шепчет бабушка.
– Как же жалко мне его! – причитает она тоном, какому позавидовала бы любая драматическая актриса. – Из-за нас, дур, пропал парень. Мы потом хотели этой Светке хорошую трепку устроить. А что, собственно, устраивать-то? Сами хороши… Но мы же просто подшутить над ним хотели. Мы и представить не могли, как все обернется. А потом уж молили бога, чтобы берег его там, на фронте, – виновато добавляет бабушка, промокая платочком маленькие, блестящие глаза.
Некоторое время сидели, молча. Пили остывший чай и, раздумывая о судьбе рыжего повара, дремали в прохладе под яблонями, окутанные со всех сторон сочными звуками летнего полудня. Бабушка сосредоточенно принялась заводить наручные часы, прищурившись, посмотрела на циферблат и неожиданно сообщила, что до автобуса осталось всего полчаса. Она засуетилась, зачем-то схватила кухонное полотенце, масленку и вазочку с печеньем и понеслась в дом.
– Со стола я сама уберу. Быстренько, по-военному, собирайтесь, – командовала она на бегу, еще не высвободившись из заново пережитой истории, заслушавшись которой Нина и Антон совсем забыли, что им сегодня уезжать.
Несколько минут спустя Нина, Антон и бабушка поспешно выходят из калитки. Все объято парным молоком летней жары и погружено в ленивую, расплавленную дремоту. Бабушка гордо шествует, ухватив внучку под руку. В честь праздника она принарядилась в черную шелковую блузку в мелкий горошек и в вязаную белую панамку, придающую ей кроткий, покладистый вид. Несмотря на спешку, она не забыла обрызгать шею своей неизменной «Красной Москвой», оправдываясь, что наверняка встретит кого-нибудь из соседей и надо быть красивой. Сжав руки в кулачки, бабушка гордо марширует, подгоняя, чтобы Нина с Антоном не опоздали. А сама уже запыхалась. Но, несмотря на жару и духоту, бабушка заявляет, что проводит их до самой остановки, желая убедиться, что они поместились в автобус. На самом деле, она надеется повидаться со знакомыми пенсионерками, дедами и тетушками с окрестных дач. Ей обязательно надо именно сегодня громко напомнить им, что, начиная с военного госпиталя, она сорок четыре года отдала медицине. Поздравления с Днем медика бабушка собирается принимать растроганно и великодушно, как драматическая актриса – свои заслуженные букеты. Ведь жители всех окрестных домов, люди с дальних улочек и дачники не раз прибегали к ней поздно вечером, рано утром, а бывало, и посреди ночи. Взволнованные, они барабанили кулаками в дверь, стучали в окна террасы, громко спрашивали, есть ли кто-нибудь дома. Не услышав ответа, бродили во дворе под яблонями, обхватив себя руками. Курили, ерошили волосы, на полпути к калитке снова возвращались, барабанили в дверь. И вот, наконец, на их жалобный зов вспыхивал свет, сонная бабушка в ночной рубашке отворяла форточку, внимала сбивчивому рассказу. Решительно накинув байковый бордовый халат, прихватив коричневый драповый ридикюль с лекарствами и тонометром, бабушка отправлялась на помощь. В эти минуты ее походка становилась решительной и царственной, а сама она гордой осанкой и суровым ликом напоминала пожилую примадонну, вызываемую публикой на сцену, на бис. Бредя в темноте за встревоженным человеком, бабушка постепенно входила в роль врача. Торжественно направляясь на вызов, который мог оказаться последним, учитывая ее пожилой возраст, она шествовала, бесстрашно глядя вперед. Лицо ее становилось бледным и вдумчивым, нос заострялся, брови хмурились. Она сосредоточенно молчала или задавала короткие вопросы. Почти ничего не замечая вокруг, она могла в такие минуты снести любые мелкие предметы вроде леек, лопат и проволочных ограждений клумб, попавшихся ей на пути.
Окончательно превратившись в такие моменты из любопытной и разговорчивой старушенции в сурового и бесстрашного медика, бабушка бодро входила в помещение, пропахшее ментолом и валокордином. Постанывающий, бледный человек в ужасе несся вместе с диваном куда-то в пропасть, окруженный взъерошенными родственниками, которые беспомощно суетились, ничего не могли сделать, а только раздражали своими вздохами и причитаниями. С появлением бабушки в душной, полутемной комнатке стонущий на диване человек обретал точку опоры, приоткрывал глаза, чувствовал теплую сильную руку у себя на лбу. Когда бабушка, скомандовав присутствующим не шуметь, ловила обессиленное запястье и затихала, утопив в кожу кривоватые, испещренные морщинами пальцы, у больного появлялась уверенность, что его подхватят и вытянут из пропасти, в которую он несется. С этого момента его страх начинал убывать, а вместе со страхом отступала и боль.
За свою помощь бабушка никогда не брала деньги, но от конфет, варенья или банки маринованных огурцов отказывалась неуверенно. Каждый раз получалось, что ей хотелось отстранить и не брать вознаграждение, но его насильно вручали, вкладывали в руку, засовывали в карман. В этот момент в бабушке что-то ломалось, и она подарок принимала. Так происходило из-за того, что после войны ей на всю жизнь, как осложнение от тяжелой болезни, досталась боязнь голода, страх, что когда-нибудь придется снова перебиваться прогорклой мамалыгой и жидким картофельным супом. Выстрадав голод, до самой старости она боялась столкнуться с ним снова и всячески старалась защититься. Постепенно на полочке в подполе разрасталась коллекция ее медицинских трофеев. Были тут банки самодельного лечо из перца и кабачков, малинового варенья, облепихового сиропа и маринованных опят, полученные за лечение сердечных приступов, гипертонических кризов, солнечных ударов и ангин.
Для бабушки не существовало исключений. К кому бы ее ни звали, она решительно набрасывала байковый бордовый халат, хватала ридикюль с медикаментами и неслась сражаться с болезнью. Даже если ее просили срочно зайти в дом у реки, из заколоченных окон которого по вечерам вырываются буйные выкрики и пьяная брань, а по ночам – уханье сов. Бабушка бесстрашно входила и туда, во владения косматого старика, своего бывшего одноклассника, дезертира, ныне главаря всех местных воров. Этот хмурый, небритый дед часто бродил как призрак, с бутылкой в руке, по улочкам дачного поселка. В мятом застиранном пиджаке и увядшей фуражке, он ошивался мимо новеньких заборов, оглядывая окружающих со зловещим превосходством, напоминая о своем существовании и припугивая отдыхающих под тентами и копошащихся на грядках москвичей. Входя в его полутемную, грязную комнату, бабушка бесстрашно ворчала, что в помещении затхлый и прокуренный воздух. «Как же тебе не стыдно», – пела она, оттягивая обессилевшему, еле живому старику веко и заглядывая в глаз. «Что же у тебя грязь такая, бутылки валяются, разве можно так жить». Она пихала ему под мышку градусник, продолжая стыдящую песнь. Потом заставляла пить воду и блевать в старый алюминиевый таз, сопровождая процедуры неизменными всхлипываниями, покачиваниями головой и упреками. Зловещий дедушка-вор, уголовник, алкоголик и грубиян делал все, что она велит, а сам бессвязно хамил оправдания хриплым прокуренным голосом. Не обращая внимания, бабушка укутывала его в рваное ватное одеяло, совала в зубы таблетку и бубнила, чтобы завтра он пил только сладкий чай. «А послезавтра – целый день – куриный бульон с сухарями, ты слышишь меня или нет?» Обессилевший главарь воров лежал в кульке одеяла на голом матрасе, кивал и помалкивал, покорно выслушивая причитания и упреки.
Покойной Зине, его любовнице, которая несколько раз сидела за воровство, бабушка делала уколы от давления. За это полная чернобровая воровка Зина часто приглашала прийти к ней, потрясти яблони и собрать все, что понравится. Однажды, в такой же жаркий день, в конце июня, к бабушке прибежала взъерошенная невысокая женщина, а с ней – два небритых типа с наколками на руках. Они сбивчиво чего-то объясняли, дымили папиросами и раскатисто кашляли. Оказалось, Зинину внучку, худенькую бледную девочку одиннадцати лет, ударило в реке током, от насоса. Посиневшую девочку вытащили из воды, положили возле картофельного поля, а сами ринулись к бывшей медсестре. Поняв, о чем речь, бабушка забыла на плите варенье и понеслась на выручку прямо в домашних тапках, шаркая, прихрамывая и причитая на ходу. Вокруг девочки собралась толпа, кроткие деревенские старушки уже на всякий случай начали тихонько всхлипывать и выть, кусая уголки платков. Бабушка, как дирижер, кивнула им в знак приветствия, заставила всех расступиться и замолчать. Опустившись на коленки возле девочки, она склонилась над ней, долго что-то там колдовала, причитая свое неизменное: «Царица мать Небесная, Пресвятая Богородица». Старушки начали снова вздыхать и качать головами. Бабушка шикнула на них, массажируя девочке сердце. Причитала. Охала. И хмурила брови. А потом девочка, вдруг пошевелившись, приоткрыла тусклые, словно затянутые целлофаном глаза.
На улице пустынно. Не видно ни детей на велосипедах, ни машин, ни мамаш, гуляющих по дорожке с колясками, ни прохожих. Бабушка шествует по тротуару, вытянув шею, разочарованно обозревает безлюдные участки и пустые теплицы. Не сдаваясь, на ходу она продолжает высматривать, нет ли кого вдалеке и поблизости, чтобы напомнить им про День медика и собрать заслуженные поздравления, как цветы.
Нина идет рядом, продолжая раздумывать о рыжем поваре. За свою жизнь она прослушала эту историю раз тридцать: сначала в подробностях для детей, потом с более проступающими штришками для взрослых. С самого детства Нина не сомневалась, что бабушка была одной из тех двух легкомысленных и смешливых Светкиных подруг, которые обвели повара вокруг пальца, в итоге оставив без девушки и без котлет. Чтобы это понять, достаточно было хоть раз увидеть, как хитровато поблескивают глаза бабушки, когда она рассказывает про двух подружек, которые, встав на цыпочки, ловили под окном столовой заветную кастрюльку с котлетами. Сейчас, спеша на автобус мимо дачных участков, Нина представляет, как рыжий трясся по кочкам проселочной дороги в грузовике, везущем его на фронт. Он сидел на скамье, ворот гимнастерки непривычно натирал ему шею, а сапоги, выданные на полразмера меньше, сдавливали пальцы. Пахло кирзой, потом и табаком. Он понуро смотрел назад, через поле, на отдаляющийся госпитальный сад. Дорожная пыль, вздымаемая из-под колес, постепенно заволакивала уголок бурой кирпичной стены госпиталя. Кто-то из солдат, сидящих рядом с ним на лавке грузовика, выпустив сизый папиросный дым в небо, затянул: «Что ж ты, Вася, приуныл, голову повесил?».
Незнакомые дачницы с детьми проходят мимо, шлепая вьетнамками об асфальт. У них курортный вид, а в руках – циновки, надувные круги и зонтики от солнца. Травы только-только зацвели, в воздухе растворен теплый, душистый мед. Небо высокое, голубое, с редкими белесыми наледями перистых облаков. Над дальним еловым лесом, таинственным и сказочным, в котором летают черные дятлы и серые совы, а в оврагах лежат вывороченные вековые сосны, скользит беспечный крошечный самолет. И так не хочется уезжать отсюда в Москву. Нина и Антон упрашивают бабушку проводить их только до поворота. Но она не соглашается и упрямо следует дальше.
На повороте дороги – бесхозный участок, заросший высокой полынью, пижмой и осокой. Это резиденция Сереги, самого неудачливого из всех местных воров. Бабушка, как экскурсовод, нашептывает краткую справку. Не так давно Серега снова загремел в тюрьму. Теперь его жена, Галина, интересная, в смысле, красивая женщина за сорок, ведет здесь разгульную жизнь в компании собутыльников. Вор Серега на этот раз попал в тюрьму по собственной глупости. Зимой, раскурочив фанерную дверь отмычкой, он вынес из дома соседа телевизор, обогреватель и несколько мельхиоровых ложек. Совершив кражу удачно и легко, он, желая поскорее получить деньги, попытался награбленное продать кому-то из дачников, за десятку или хотя бы за бутылку. И вскоре был пойман с поличным. Бабушка говорит, что Серега с детства был невезучим. Она помнит его еще болезненным русым мальчиком с наглыми карими глазенками. Как-то она прибежала в этот дом, спасать его от солнечного удара. В другой раз упрашивала соседей, у которых были машины, чтобы они отвезли семилетнего будущего вора в больницу с аппендицитом. На этот раз Сереге придется отсидеть в тюрьме года три.
– И бывают же такие невезучие люди, – сокрушается бабушка.
Дом всем своим видом показывает, что крайне опечален очередным заключением хозяина – грязно-голубой, трухлявый, унылый, он ушел в землю до низеньких оконец. Заднее крыльцо покосилось, как вывихнутая челюсть, на вытоптанной лысой земле перед ним валяется алюминиевая кастрюля и голова куклы.
– Быстрей, шевелитесь, а то опоздаем, уедет автобус без вас, – ворчала бабушка.
И Нина с Антоном, ускорив шаг, почти побежали вдоль серых кривых кольев, торчащих среди кустов малины, напоминая, что когда-то здесь был забор. Над заросшим высокой полынью садом вора вспыхивала бабочка-капустница. Трава стрекотала и пиликала целым оркестром кузнечиков. Вдруг, впереди, где заканчивался заросший заброшенный сад, слегка качнулся угловой кол забора, шевельнулись заросли малины, крапивы, осоки, и что-то светлое выкатилось на дорогу. Еще через пару шагов стало ясно, что это рыжий котенок. Осторожно отряхнув задние лапки от песка, он не спеша направился по пыльной обочине. Он брел, повесив голову, поглядывая лишь на асфальт перед собой, погруженный в свои безрадостные кошачьи мысли. Он понуро и невозмутимо приближался в Нине, Антону и бабушке: маленький, прозрачный, с впалыми боками. Грязный желто-рыжий хвост волочится по асфальту, подтверждая смирение и покорность судьбе. На солнце блеклый, свалявшийся пух котенка казался теплым, и весь он, несмотря на пыльный вид, излучал милое, медовое сияние.
Заметив его, бабушка пробормотала:
– Ой, глядите-ка… рыжий, – и, завороженная, остановилась.
Нина с Антоном, подчинившись, тоже застыли рядом. Рассматривая котенка, бабушка упустила из виду, что, перегородив дорогу, они могли помешать машинам, велосипедистам и прохожим, а ведь обычно она следила за такими вещами и очень боялась чем-нибудь помешать окружающим. Забыла она и о том, что Нина и Антон опаздывают на автобус. И, кажется, на несколько мгновений выпустила из памяти, что сегодня – ее любимый День медика. Котенок, приблизившись, тоже остановился, уселся на обочине, внимательно заглянул каждому в глаза желтыми глазенками. На всякий случай он тихонько и жалобно мяукнул что-то вроде приветствия. И затих. Он сидел перед ними, мятый, пыльный, провожал изумленными глазенками пролетающих мимо мух, нюхал ветер, шевелил ушами в ответ на далекие гудки. Растроганная бабушка подошла к нему, согнулась, уперев руки в коленки. И сострадательно, нараспев, спросила:
– Милый, чей же ты такой грязный и худой?
Она протянула морщинистую, широкую руку с кривоватыми пальцами и погладила облезлую маленькую голову так, как обычно гладят детей. Ребенок бы постарался увернуться от ласки незнакомого человека, а рыжий, напротив, вытянулся всем тельцем, посильнее прижался головой к теплой ладони, нежно и мечтательно зажмурился. Потому он кротко и доверчиво посмотрел на бабушку. И тогда ей вдруг показалось, что остренькая, худая мордашка котенка усыпана веснушками. Пытливо заглянув в его желтые глазенки, бабушка еще раз тихонько спросила:
– Чей же ты такой?
Не получив ответа, она легонько зачерпнула котенка под живот, оторвала от асфальта, прижала к груди и решительно заявила:
– Кузькой тебя назову! Будешь нашим Кузьмой!
Нина и Антон стояли в сторонке, изумленно наблюдая за происходящим. Они отлично знали, что бабушка кошек недолюбливает и всегда отгоняет от дома, чтобы они не лазали по столам и не таскали с кухни еду. Встреться бабушке на пути сотня холеных, породистых и красивых котят, доставленных прямо с выставки, она бы не обратила на них никакого внимания и равнодушно прошла мимо. Но рыжий с первого взгляда поразил ее грязным неухоженным видом, мятой и облезлой шерсткой, худенькой заостренной мордочкой. И этими своими веснушками. Чтобы растопить бабушкино гранитное, закаленное работой в военном госпитале, детдоме и больницах сердце, видимо, нужно было быть именно таким: кротким, невесомым, с царапиной на носу и на ухе, с поникшим, серым от пыли хвостом. А еще – с огромными печальными глазищами, устало и разочарованно оглядывающими окружающее. Миллионы котов спокойно проследовали бы мимо, никак не аукнувшись в бесстрастном сердце бабушки, и, скорей всего, вообще остались бы незамеченными. А этот рыжий, выбравшись из зарослей крапивы именно сегодня, в День медика, после рассказа о военном госпитале и пропаже котлет, разжалобил и завоевал бабушкино сердце с первого взгляда. А еще он как влитой поместился в бабушкиной руке, словно был создан для того, чтобы она разгуливала, прижимая его к груди.
– Будешь жить со мной. Вымою тебя. Расчешу. Ты, наверное, еще ничего не ел? – ласково и в то же время властно бормотала она, совершенно забыв про Нину и Антона. По ее лицу чувствовалось, что решение уже принято окончательно и бесповоротно. Котенок не возражал, не сопротивлялся, а отдался произволу судьбы. Он сразу безошибочно почувствовал, что, когда эта волевая, упрямая старушенция что-нибудь задумала, спорить с ней бесполезно, потому что она все равно сумеет убедить любого в своей правоте. Легче подчиниться, чем сопротивляться или возражать. Котенок все это понял без слов, согласился и покорно обмяк в сильной и теплой руке. Не делал никаких попыток вырваться и убежать. Он просто висел как ручка невидимого мехового ридикюля или небольшого военного чемодана. Молчал, тихонько посапывал и смирно ожидал, что произойдет дальше. Надо сказать, его молчаливое согласие и послушание пришлись бабушке по душе. На ходу она придирчиво, но и с жалостью осматривала своего котенка и шептала:
– Подожди, сейчас ребят проводим и пойдем домой, обедать.
Котенок слушал и кротко разглядывал бабушку большущими желтыми глазами. Безупречной кошачьей интуицией во время этого молчаливого знакомства он разузнал о ней многое: что на бабушку можно положиться, что она любит кормить и выхаживать, что она будет заботиться, нудить, воспитывать, но в случае беды взвалит всех на плечи и потащит на себе. Решительный вид бабушки свидетельствовал о том, что с каждым шагом этой прогулки с прижатым к груди рыжим трофеем она все больше укрепляется в намерении ни за что не выпускать его из рук, донести домой и оставить жить в своем старом доме. Искоса наблюдая за тем, как она поглаживает котенка и тихонько шепчет: «Кузенька! Рыжий-бесстыжий!» – Нина и Антон осторожно переглядывались и многозначительно подмигивали друг другу.
Возле остановки бабушка поплыла от одной группки людей к другой. Здоровалась, показывала котенка, напоминала, что сегодня День медика. Бабушку целовали в обе щеки, обнимали, хлопали по плечу, от чего она оживлялась и молодела лет на пятнадцать.
Чуть в стороне от дачников, ожидающих автобус, на обочине стояли два косматых мужика в потрепанных пиджаках, долговязый юноша в косухе, который все время приглаживал и собирал в хвост длинные русые волосы. И яркая разбитная бабенка в чем-то цветастом с оборками. Она все время хохотала, откидывая голову с белыми кудрями химической завивки. На ее красиво старящемся, чуть загорелом лице была кривоватая презрительная усмешка. Два косматых мужика рядом с ней казались присмиревшими, как щенки. Они курили, поглядывали на дорогу и почтительно слушали, что она говорит. Бабушка указала на нее глазами и прошипела:
– А вот и Галина, жена Сереги-вора, с сыном и дружками.
Подошел автобус. Подпихиваемые нетерпеливыми дачниками, Нина и Антон кое-как забрались внутрь. И уже выглядывали в заднее запыленное окошко, а бабушка стояла возле остановки, прижимала котенка к груди, что-то шептала ему и, уменьшаясь, махала вослед.
Потом она медленно брела по жаре, назад, к дому, поглядывая по сторонам, подмечая все вокруг как частный детектив или разведчик-любитель. В своей белой панамке, надвинутой на лоб. Чуть заметно шевеля губами, она планировала, как, вернувшись, срочно нагреет воды и первым делом отмоет котенка от пыли. Она причитала:
– Кузенька! Глупышка! Слышишь? Сейчас придем домой, вымою тебя. А ты терпи, надо вымыться. Схожу к соседке, одолжу козьего молочка, чтобы ты поправился, а то ребрышки вон торчат.
Увлекшись котенком и наблюдениями за происходящим вокруг, бабушка не заметила, как кто-то нагнал ее и, поравнявшись, тихо поздоровался. Глуховатая, она вздрогнула. И обнаружила по правую руку ту самую разбитную Галину, жену неудачливого вора Сереги. На приветствие бабушка улыбнулась и мягко произнесла:
– Добрый день, Галочка! Что, проводила своих? – это было сказано так ласково и участливо, как будто рядом шествует не разбитная бабенка в ярких клипсах и пестрых оборках, а пугливая шестилетняя сирота. И Галина, окутанная теплом и участием, как-то сразу оттаяла, утратила свою кривую презрительную усмешку, тряхнула волосами и задорно спросила:
– Я вот только одного не могу понять, куда вы моего Кузьку несете?
Бабушка остановилась, растерянно и виновато посмотрела на высокую, статную Галину из-под белой вязаной панамки. Посмотрела на котенка, который покорно ждал, что будет дальше, чувствуя тепло прихватившей его руки.
– Кузька, кот мой. Мне его подруга подарила. Сказала, беспородный, зато рыжий, к деньгам, значит, – смешливо пояснила Галина.
Поначалу бабушка совсем растерялась, отчаялась, от волнения у нее, как обычно, начали трястись руки. Но потом она поправила наехавшую на глаза панамку, хорошенько откашлялась и хитровато, как сказочница, произнесла:
– Галь! А, Галь! Ты знаешь, сегодня ведь годовой праздник, День медика! А я сорок лет отдала медицине. В госпитале военном работала. Потом, после войны тут, за речкой, в детдоме. А потом еще в самых разных больницах… Галь! Сколько раз я вас всех здесь откачивала, – декламировала бабушка нараспев, как былину. – Галь! Когда бы кто за мной ни послал, я хоть раз отказалась? И Серегу твоего сколько раз выхаживала! И Зинку! Галь! В честь Дня медика подари мне этого котеночка, так он мне сразу понравился. Рыжий. С веснушками… Я его тоже Кузькой назвала. А? – бабушка умоляла, улыбаясь обезоруживающей улыбкой, поблескивая двумя золотыми зубами, и с надеждой смотрела на Галину. В белой панамке, в шелковой блузке в крошечный белый горошек, упрямо прижимающая котенка к груди, низенькая, кругленькая, своенравная, бабушка напоминала маленькую девочку, и никто на целом свете не смог бы отказать ей.
Галина, жена Сереги-вора, некоторое время стояла, укоризненно всхлипывая:
– Жалко, рыжий ведь, к деньгам, значит…
Потом разбитная бабенка тряхнула головой, широко махнула рукой, подбоченилась и сказала: «Ладно». Она тут же выхватила котенка из руки изумленной бабушки и торжественно произнесла:
– Раз так, поздравляю тебя с Днем медика! Будь здорова! Живи долго! Вот тебе мой подарок! Его Кузька зовут. Мне его все равно кормить нечем. Хлеб даю, он не ест. Макароны он тоже не стал. А больше у меня ничего нет. А с деньгами мне по-любому не везет.
Она вручила покорного, совершенно не сопротивляющегося котенка ликующей бабушке. Подарок на всякий случай растопырил лапы, боясь, что в итоге этих приключений его уронят. Но его не уронили. Бабушка поцеловала Галину в смуглую щечку, рядом с алой клипсой-малинкой. Для порядка всхлипнула еще пару раз, напомнив, что через три дня будет 22 июня, а ей в начале войны и было-то всего шестнадцать лет. Потом бабушка снова прижала свой подарок к груди. И торопливо понесла его домой.
По пути она рассказывала ему, что дом очень старый, там много мышей, их надо всех переловить и желательно, чтобы он этим занялся как можно скорее. Она заявила, что он будет спать у нее в ногах, грея больные суставы. Она пообещала, что первым делом подберет ему миску – для каши и блюдечко – для воды.
– Главное, по столам не ходи и не воруй, – начинала поучать бабушка, вступая в права хозяйки. А котенок слушал и довольно мурчал, прижатый к праздничной блузке в маленький белый горошек.