Тревожнее всего в комнате Полины было то, что над письменным столом висела фотография другого ребенка, выцветшего мальчика в джинсовом комбинезоне и голубой шапке с помпошкой, ради удачности кадра помещенного в самую середину весенней, не оттаявшей еще песочницы.

Комната была огромная, недетская, да и вообще нежилая: предметы мебели располагались у стен как бы в случайном порядке, и на существование здесь девочки указывала только коротенькая кровать, застеленная пушистым бежевым покрывалом. Письменный стол мог принадлежать и взрослому, во всяком случае около него стояли два взрослых стула, разлученных с полированным чешским гарнитуром. Ни куклы, ни медвежонка, ни брошенной на кресло яркой футболки, ни книги в цветной обложке. Вряд ли Полина сама поддерживала этот ожесточенный порядок в недетской своей обители, скорее бабушка.

…Тане как было дико в первый визит, так и осталось полтора года спустя: три человека живут в давно не ремонтированной квартире, комнату бо́льшую занимает ребенок, все свободное время они тратят на то, чтобы уничтожать следы своего присутствия в помещении. Всякая вещь кладется на место, случайно подвинутая – немедленно возвращается в прежнее положение, чашки с недопитым чаем стремительно уносятся на кухню, и даже на лестничной клетке пахнет чистящим порошком.

Особенно усердствовала бабушка, она встречала Таню с намоченной тряпкой – и, не дав толком разуться, принималась вытирать под ногами. Это оказывалось как-то особенно обидно, словно вместе с уличной грязью Таня принесла на сапогах опасную заразу и не укоряют ее только из вежливости. От обиды она всякий раз начинала сочинять отстраненную формулу: «к сожалению, сегодня будет наше последнее занятие с Полей, обстоятельства…» – и всякий раз к концу занятия передумывала.

Дело определенно было не в Полине, никакой особенной любви Таня к ней не испытывала. Нескладная, некрасивая и невоспитанная, она относилась к той породе детей, которая не внушает родительских чувств (или хотя бы простейшего умиления) никому, кроме собственной родни. Вертлявая, черноглазая, с узеньким старушечьим или даже обезьяньим личиком и скошенным подбородком, с торчащими крупными зубами и вечно заложенным носом, она не имела ни малейшего шанса вырасти хотя бы капельку симпатичной девицей. Таня не жалела ее за это: не всем быть красавицами, в конце концов, да и умницами не всем.

Класс коррекции, однако, Полине не грозил. Худо-бедно, но она справлялась с домашними заданиями, по математике иной раз получала неплохие отметки, но с чудовищной ее безграмотностью Таня вела войну второй год подряд. Ей уже становилось неловко: что толку от репетитора, если учительница в который раз говорит бедной Полиной маме: «Конечно, мы натянем ей троечку, но сами понимаете…». Эта натянутая троечка была тем обиднее, что словарь девочки казался живее и обширнее, чем у других десятилетних. Но способностей к чтению и письму – равно как и усердия к ним – ей, должно быть, не досталось от рождения.

К середине занятия Таня обыкновенно была готова взвыть. Диким зверем, очень бешеным. Полина роняла карандаш, потом ручку и линейку, лезла за ними под стол, находила там прошлогодний окаменелый ластик, возила им по паркету и пробовала на зуб, а потом возвращалась к тетради как будто вынырнувшая из воды, недоуменно глядела на недописанное слово и завершала его как в голову придет. Потом за окном раздавался звук – любой – и нужно было срочно посмотреть, что там. Потом у нее вдруг болел палец или нос, и надо было немедленно попить и в туалет.

Уже на третьем занятии Таня к стыду своему обнаружила, что сейчас ахнет кулаком по столу и начнет орать, потеряв всякий человеческий облик. Она взяла себя в руки и даже не повысила голос, а только вдохнула глубоко-глубоко и медленно выпустила свистящий воздух сквозь сжатые зубы.

И тогда кто-то протопотал по коридору, просунул под дверь круглую белую лапку и потянул на себя. Дверь подалась.

– Это Фредерика! – восторженно сказала Поля. – Она идет греться под лампой.

Поля не выговаривала «р», у нее получалось «Фхедехика».

Фредерика бесшумно прошла через комнату, обнюхала Танины ноги и вспрыгнула на стол. И села, действительно, под лампой – маленькая, легкая, пушистая, от лампы такая золотая, что Таня не сразу поняла ее настоящий черепаховый окрас. Поля тут же сдвинула все карандаши и ручки в угол стола – потому что кошка их сбрасывает, – и тут же передумала идти попить – потому что кошка тогда побежит следом, а пускай лучше сидит на столе, так интереснее.

Присутствие кошки оказалось спасительно для занятий. Пока Фредерика грелась под лампой, Поля отвлекалась, но только чтобы взглянуть на нее. И Таня отвлекалась тоже, как тут не отвлечься – кошка была удивительно хороша. Детская еще, котеночья мордочка, рыжее пятнышко на розовом носу, разноцветная пуховая шерстка, беленькие грудка и лапки. Глаза драгоценной, старинной зелени, не прищуренные, а только с готовностью прищуриться, которая Таню особенно очаровывала.

Кошки не любят, когда на них смотрят в упор, но Фредерика оставалась безразлична к прямым взглядам и равнодушна к Таниным попыткам погладить ее – не тянулась за рукой и не мурчала, как будто вежливо терпела прикосновения, – и Таня вскоре отказалась от этих попыток, оставив себе только любование. Она все жалела, что Фредерика приходит под лампу не каждый раз, а без нее занятия остаются сущим мучением.

Не из-за кошки же я к ним хожу, – думала она, вспоминая и улыбаясь. Таня не много брала за занятия, недостатка в учениках у нее не было, чтобы не выбрать тех, кто способнее или живет ближе… Но она все возилась с невыносимой Полей.

Не только из-за кошки, конечно.

Если бы чувству, которое Таня в себе обнаружила, было название, оно оказалось бы сродни любопытству. Болезненному любопытству даже не свидетеля катастрофы – он-то в своем наблюдении не волен, – а человека, намеренно смотрящего страшную видеозапись. Поля, и Полина мама, и бабушка, и странный их дом интересовали Таню так же, как подростка интересуют заброшенные строения, фотографии мертвецов, мутанты и радиация. В неуютных этих стенах с выцветшими обоями, за темными стеклами полированных шкафов, в горах упорядоченного и отчищенного хлама жила тайна – скорее постыдная, чем прекрасная, творилась невидимая маленькая история, и Таня хотела знать, чем все кончится.

Когда с первого занятия минуло почти два года, Поля наконец получила четверку по русскому. И то, что годовая все равно вышла тройка, не омрачило радости. Отметку праздновали чаем и вафельным тортом, занятия никакого не получилось: Полю ожидала дача, и мыслями она была уже там, поминая то речку, то старших мальчишек с мопедом, то соседских цыплят. Такой простой был чай и такой неудивительный торт, такое солнце за окнами, что Таня, покосившись на фотографию над столом, впервые подумала: а вдруг это Поля сама ее повесила. Вдруг это детский ее товарищ или какой-нибудь мальчик с дачи. И сразу поняла: конечно, нет, Поле не разрешили бы. Фотография – это слишком явный знак человеческого присутствия, а мама с бабушкой так боятся его, что дай им волю – сами себя вычистили бы из дома с порошком и вытерли бы следом сухой тряпочкой.

Фредерика пришла проверить, что это без нее едят, разочаровалась и разлеглась под солнцем на подоконнике.

– А когда я была маленькая, – сказала Поля, вгрызаясь в торт, – она была ростом с меня, если встанет на задние лапки. И мы танцевали вальс.

– Да ты что? – изумилась Таня, уверенная, что Фредерика появилась здесь незадолго до ее собственного появления. – Сколько же ей лет?

– Не помню. Бабушка говорила, но я забыла. Когда я родилась, она уже была.

Стоя в коридоре, попрощались до сентября. Таня отчего-то впервые заметила, что у Поли красивая мама: те же черты, что придавали девочке сходство со старой обезьянкой, во взрослом лице складывались удивительно гармонично. И обрадовалась: все-таки вполне вероятно, что Поля вырастет если не красавицей, то хотя бы миленькой.

А потом забыла о них на все лето, вообще обо всем на свете блаженно забыла, выпустив свой девятый «А» и с головой провалившись в отпуск. Вспомнила только под самый конец августа, когда принялась обзванивать родителей учеников, чтобы составить план занятий на осень. День стоял пасмурный, за окнами все ходили в куртках – с утра было всего одиннадцать градусов, с неба то и дело просыпа́лось немножко мелкого дождя.

– Фредерика, – сказала Таня шепотом, щурясь в серое стекло. Сразу потеплело.

Полина мама встретила ее в дверях одетая, попрощалась и ушла по своим делам. У нее было измученное осунувшееся лицо и круглый живот, совсем незаметный в мае. Таня обрадовалась за Полю, у которой вскоре должен был появиться товарищ в этом печальном царстве постоянно убирающихся взрослых.

Но радость оказалось кратковременна: с первого же взгляда стало ясно, что летом с Полей произошло нечто нехорошее.

Необъяснимо стыдясь, Таня вновь почуяла в себе щекотный азарт любопытного подростка. Тайная история, слабо тлевшая в этих стенах, вдруг ожила, загорелась и раскрутилась, нечто сдвинуло ее с мертвой точки, сдвинуло – и всей своей нечеловеческой силой задело Полю: за три месяца она стала словно бы худее и меньше ростом, сквозь летний загар прорезалась глухая болезненная желтизна, в движениях появилась несвойственная ей прежде медлительность, даже неуверенность.

Это страшное нечто Таня, ни секунды не сомневаясь, определила как смертельную болезнь – или печаль, но тоже смертельную.

Для занятий медлительность девочки была скорее хороша, но Таня, привыкшая к прежней непоседливой Поле, каждый урок проводила в состоянии очарованного испуга, вглядываясь в знакомое и чужое одновременно детское личико, с которого постепенно – истаивая от встречи к встрече – пропадали слабые следы улыбок и слез, исчезали едва намеченные контурные карты будущих морщинок; на котором однажды вдруг появились очки в желтой пластмассовой оправе – детские, девические, модные, моментальным контрастом выявившие врожденную старость ее лица. Таня то и дело порывалась спросить у взрослых, что случилось с Полей, но останавливала себя: будь то болезнь или нехорошее происшествие – ей знать не положено.

– Белое, – сказала однажды Поля, не поднимая головы от тетрадки. – Пьют с кофе, ну?

– Сахар? – спросила Таня.

– Фредерика тоже пьет.

– Молоко?

– Молоко, – ровным голосом повторила Поля. – Да. Забыла.

Все-таки болезнь, – подумала Таня и даже не опечалилась. Сама себе удивлялась и ругала себя, но происходящее с девочкой было словно бы частью естественного хода вещей, частью той истории, в которой Тане доставалась роль завороженного наблюдателя и не более.

Последнее занятие было в конце октября, то есть его не было; Таня позвонила в дверь, а бабушка открыла с мокрыми глазами, и сердце противно запнулось: вот сейчас она скажет: Поля…

Но бабушка вздохнула тяжело и мучительно, будто всем телом, и пожаловалась: Фредерика ушла.

Таня так и ахнула.

– Я, наверное, мусор выносила, не закрыла дверь. Четвертый день ищем. Завтра сантехники мне обещали открыть подвал, там посмотрю… Нет ее там, конечно. Ушла.

– Как же так… – сказала Таня.

– Она уже уходила один раз. Давно. Тогда вернулась. А теперь…

Таня оглянулась вокруг – на полутемный коридор, на чистое, без малейшего пятнышка, старое зеркало, на белую дверь, ведущую в кухню, и с подступающими слезами ощутила, что дом этот без Фредерики не содержит никакой притягательной загадки: он ужасен, он чудовищен, в нем все старое, все негодное и все стерильное, в нем живут две психически нездоровых женщины, одержимых уборкой, и девочка, у которой нет игрушек и детских книжек и которая, наверное, скоро умрет. Хотела было отговориться, уйти, просто уйти и никогда не вернуться больше, но Полина бабушка поглядела на нее умоляюще и сказала: хотите чаю? Давайте попьем чаю. Поля сейчас все равно…

– Да, – сказала Таня. Все равно… Значит, чаю.

Полина мама нашла Фредерику под жасминовым кустом, в который свалилась, возвращаясь со школьного выпускного на непривычных каблуках и после непривычного шампанского. Кошка не бросилась бежать, а уставилась на девочку с любопытством – и та не нашла ничего лучше, как сгрести ее в охапку и притащить домой. Это был первый решительный поступок в ее взрослой жизни: котенка она безнадежно выпрашивала, сколько себя помнила. Мама – то есть Полина бабушка – повздыхала над моральным и физическим падением дочери, отмыла обеих с шампунем, и стали они жить-поживать втроем. Фредерикой кошку назвали в честь героини мексиканского сериала, избавив таким образом от скучной необходимости быть Муськой или Баськой. Кошка была взрослая, в роскошном ее трехцветном хвосте виднелась седая шерсть.

Полина мама тем временем совершила второй решительный поступок: забеременела от однокурсника. Семьи не вышло, но мальчик получился – загляденье: кудрявый, ясноглазый, бойкий. К двум годам он вдохновенно лепетал на птичье-человечьем суржике, носился как заведенный и разбирал на мелкие детальки все, что только возможно, а к трем вдруг начал забывать слова и движения, будто бы стал расти в обратную сторону, внутрь себя. Врачи сказали, что его организм не умеет усваивать какие-то важные элементы и починить такую поломку нельзя, это дурная наследственность, семейное проклятие, если хотите…

Полина мама сидела в обнимку с Фредерикой и ревела целыми днями.

Полина бабушка призналась, что семейное проклятие существует: прадедушка с прабабушкой были двоюродные, думали, обойдется, а вот не обошлось.

А потом Фредерика ушла.

И Полина мама ушла тоже: надела красивое платье, нарисовала себе красивые глаза поверх зареванных и хлопнула дверью. Вернулась неделю спустя, и еще два месяца ходила за угасающим мальчиком, и вела под локоть рыдающую в голос бабушку с его похорон, и дома, усадив ее на кухне и накапав в рюмочку корвалола, призналась, что внутри у нее Поля.

Фредерика вернулась за месяц до Полиного рождения: бабушка пришла из магазина – а она сидит на коврике у двери, умывает мордочку. Подхватила ее скорее, забрала в дом, а там при свете разглядела и подумала: господи, это же другая кошка! У нашей был хвост седой, а у этой нет. Эта вообще почти котенок. Потом присмотрелась – у нашей пятнышко рыжее было на носу, и у этой есть. Зубик был справа сколотый, и у этой тоже. И пальчики на задней лапке цветные: на других лапках все розовые, а тут два черных. А Полина мама как увидела – вцепилась в нее и едва ли не месяц, до самых родов, протаскала на руках, спала с нею в обнимку и все плакала, плакала, но уже не от горя, и не от радости, а просто так, потому что старая жизнь кончалась, и нужно было выплакать ее остатки, прежде чем начнется новая.

И действительно началась новая жизнь, и до недавнего времени казалось, что с Полей все идет хорошо, а этой весной маме стало чудиться, что Фредерика все время глядит на нее сочувственно, будто бы жалеет. Поля еще была разрушительной непоседой, еще неощутимо было прикосновение семейного проклятия, а мама уже знала, что и в этот раз не обошлось ничего.

Таня ушла домой – и не скоро, но что-то спасительно переключилось в ее голове: о Поле она совсем больше не думала, и о бедной ее маме, и о бабушке. С тех самых пор, как занималась с другой, непохожей, смышленой и здоровой девочкой, и вдруг поняла, что мучительно хочет увидеть Полю, какая она сейчас. Какой там страшный почти уже никто в обыкновенном теле десятилетнего ребенка. И тогда признала, что сама себя пугает этим любопытством к смертельному повреждению, что не хочет знать себя такой, сделала усилие – и не вспоминала больше.

Зато каждая кошка – и уличная, и прикормленная в магазине, и у кого-нибудь в гостях – напоминала о Фредерике, которая теперь существовала в памяти как бы отдельно от несчастной семьи. Прежде Таня выходила на улицу после занятий, унося в глазах сидящую под лампой Фредерику, свое несостоявшееся прикосновение к ее золотому пуху, и сердце у нее тихонько светилось, и теперь, стоило замедлить шаг и прислушаться, чувствовался внутри опустелый печальный след этого свечения.

Полина бабушка позвонила однажды в конце августа, и Таня не сразу ее вспомнила. Точнее не соотнесла голос в трубке – бодрый, привычно деловитый – с тем, какой растерянной запомнила ее в последний раз.

– Такое дело, Танюша, – с ходу начала бабушка, – Поля пропустила в школе год, разленилась невероятно, а сентябрь на носу, и вот мы боимся… Не нашли бы вы для нас время?

Поля жива, – чуть не сказала Таня вслух, не успев ощутить ни облегчения, ни радости, только одно огромное удивление.

…Все в этом доме стало иначе: уже за дверью, на лестничной клетке, начинался незнакомый прежде запах жилья. В коридоре, оклеенном новыми обоями, не было больше старинного трюмо, а висело зеркало в хитроумной раме, и на полу стоял большой пластмассовый самосвал с красным кузовом. Выбежали – поглядеть, кто пришел – вихрастый малыш, совсем не похожий на сестру, и веселый серый котик.

Поля жила теперь в маленькой комнате вместе с бабушкой. Она подросла, у нее округлилось лицо и стала совсем девическая фигурка; она проколола уши и носила смешные желтые сережки-смайлики. Заниматься пришлось на кухне, потому что все прочие пространства оказались заняты мамой, братиком, бабушкой и телевизором, но это получилось даже неплохо, с чаем и печеньем дело шло куда веселей.

Все было хорошо. Таня постоянно оглядывалась кругом, запоминая приметы спасенного дома: дома, где должно было стать очень плохо, но почему-то вышло иначе.

Только Фредерики не было.

– Я ее увезла, – призналась Полина бабушка, выйдя однажды провожать Таню. Наверное, потому призналась, что продолжала чувствовать связь со свидетельницей минувшего несчастья и считала необходимым объясниться. – Она вернулась, а я ее увезла. Все точно как в тот раз: прихожу из магазина, а она сидит на коврике. И у меня прямо сердце к ней рванулось.

И тут я поняла – только не смейтесь, Танюша, – что она была послана нам в утешение. Горя нам досталось много, без нее мы не справились бы. Я бы – так точно умом тронулась. А человеку ведь не дается того, чего он перенести не может. И я подумала: если она жалеть нас не станет – может, и горя лишнего не будет. Взяла ее в сумку и повезла к сестре моей в Луховицы. Она меня старше, ноги еле ходят, глаза видят плохо, мужа похоронила в том году, тяжко ей. Привезла, высадила из сумки, говорю: теперь здесь живи, утешай, а мы сами справимся. И своим не сказала, что она возвращалась.

Такие вот дела, Танюша. Придумали для Поли лекарство, оказывается. Пока пьет – все с ней в порядке. Она другого котика выпросила у матери. Андрюша вот родился.

А я все ее вспоминаю, знаете, особенно ночью, как она иногда под бок уляжется… Таня, Таня, как же я ее любила…

Ничего не происходило больше в этом доме, кроме обыкновенной жизни, и обыкновенность вдруг стала отзываться в Тане смутным чувством опасности. Когда поблизости не творилось ничего такого особенного – из тех вещей, что обычно бывают с другими – это особенное могло случиться с самой Таней, и было бы хорошо избежать его.

И наконец, вскоре после осенних каникул, она сказала бабушке придуманное давным-давно: к сожалению, сегодня будет наше последнее занятие с Полей. Понимаете, обстоятельства…