Ирку мы полюбили с первого взгляда и навеки. До умопомрачения.
Наверное, потому, что она досталась нам готовенькой. Мы были молоды и бестолково самостоятельны и все еще полагали, будто сопливый орущий младенец, от которого никуда не деться вплоть до его совершеннолетия, – самое страшное, что может случиться с человеком. И поэтому Валю, Иркину маму, приняли настороженно, пытаясь прочитать по ее лицу признаки одержимости распашонками и молочными смесями и слабоумного умиления по любому поводу. Но Валя оказалась нам вдруг совершенно своя, а вот Ирка…
Ирусик, Ирунчик, Ирсанна, деточка, лапонька, золотко, цветочек аленькый (с непременным московским придыханием, как в старом мультфильме), крохотная наша богиня, по кругу затисканная и зацелованная, одаренная всеми сокровищами мира, до которых могли дотянуться неловкие наши руки – куклами большими и маленькими, музыкальными шкатулками, расшитыми валенками, капроновыми бантами, цветными фломастерами, кубиками ручной работы и плюшевыми медвежатами.
Новую знакомую, вроде нас вчерашнюю студентку, мы стали звать мамой Валей и никак иначе, это считалось вроде почетного титула. Младенец – создание опасное в своей непредсказуемости, характер и талант его еще неведом, а у Вали была уже настоящая, подросшая девочка, и пускай никто из нас не хотел детей вообще – каждый мечтал себе такую же в точности, вот такую, какой мы увидели ее впервые.
В декабре праздновали мой день рождения, и дедушка привел Ирку из садика к нам, чтобы передать маме. Зимнюю нашу полутемную прихожую она озарила, только войдя: большеглазая, румяная с мороза, укутанная в шерстяной красный платок поверх пушистой шубки, с мокрыми от растаявшего инея длиннющими ресницами. Увидела маму, ресницами похлопала – и разревелась горько-горько. Пока ее раздевали, разували и утешали, выяснилась причина слез: в детском саду был мальчик, которого звали Котя. А Ирка, может быть, тоже хочет, чтобы ее звали Котя, но взрослые распорядились иначе и испортили ребенку жизнь, вот прямо всю-всю.
Котенька ты наша, – говорили мы, занимая ее наливным яблоком, и блестящей конфетой, и снежным шаром (шар, конечно, пришлось подарить).
Озарила, да. Быт наш творился непросто; сами недавние дети, мы еще не знали толком, что делать с собой, оказавшись в чужом городе, в неуютном плену съемных квартир и бесконечных долгов, нелюбимых работ и кратковременных трудных любовей; мы еще держались друг за друга спасительной привычкой студенчества, но уже начали подозревать, что никому из нас не суждено выплыть в настоящую прекрасную жизнь, ибо если она и достается человеку – так только чудом. Только огромным везением, которого никогда не хватает на всех. Но ведь Ирка, Ирка наша была самым невозможным из всех вероятных чудес, она была живая, никто ее не зарабатывал и не выпрашивал, она появилась у мамы Вали сама по себе, непонятно за что. А мама Валя была такая обыкновенная, совершенно вроде нас, такая интеллигентная бледная моль в круглых очках и тонких кудряшках, что сама обыкновенность ее внушала надежду: может быть, и про нас запасены чудеса.
Если бы не Ирка, жизнь наша наверняка сложилась бы иначе. А так – я вдруг легкомысленно перестала стеречься возможного ребенка, высчитывая опасные дни, и вскоре мы с Глебом уже стояли смущенные в районном ЗАГСе, потому что наша Аленка немедленно воспользовалась моей легкомысленностью и во мне завелась. Петрович познакомился с мамой своего Стасика в метро. Ольшанская бросила заморачиваться по своим восточным практикам, подразумевавшим стерильную чистоту духа и плоти, и забеременела двойней от учителя йоги, но замуж вышла почему-то за таксиста.
И ничего не случилось. То есть ничего страшного: мы продолжались на свете такими же молодыми и бесприютными, так же держались друг друга, просто нас стало больше на несколько маленьких человек – и мы начали жить размеренней и осторожнее, чтобы не повредить им случайно. Мы в них души не чаяли, но Ирка оставалась незабвенной нашей первой любовью.
Образцом, трафаретом, мерою сбывшейся жизни – вот кем она была для нас. Разведчицей из недалекого будущего: пока наша малышня училась ходить и говорить, Ирка уже писала остреньким наклонным почерком, уже играла гаммы на фортепиано, уже выпрашивала у мамы Вали духи и лак для ногтей и даже была влюблена в мальчика из музыкальной школы. Маме Вале удалось определить ее в гимназию с углубленным изучением французского языка, куда брали или очень богатых, или очень умных; таким образом Ирка оказалась признана очень умной официально. Воспитанная старательность сочеталась в ней с невероятной легкостью размышления, она была почти круглой отличницей и к девяти годам уже разговаривала совершенно как взрослый человек.
Не сказать, чтобы Ирке приходилось просто: во все детские печали и радости она бросалась самозабвенно, с головой, вдохновенно дружила и отчаянно ссорилась, горячо увлекалась и стоически терпела неудачи, болела всеми детскими болезнями подряд, ломала руку на катке, проваливалась однажды под хрупкий апрельский лед и два раза чуть не умерла от анафилактического шока. И никто – никогда – не ощутил ни малейшего желания сохранить ее, уберечь, закутать в уютную вату, потому что запас прочности Ирке достался поистине нечеловеческий. Это, наверное, мы, в юношеском неведении обрушившие на нее всю доступную нам любовь, накопили в ней этот запас. Другие взрослые, поняли мы потом, не поступают так, потому что боятся избаловать.
Какие они все-таки дураки.
Где была она – там не страшно было жить.
Как я смотрела на Аленку свою, бесконечно виня себя, что не могу дать ей самого лучшего на свете, что она моим попустительством долго еще обречена на съемную квартиру и не самую хорошую школу, что летом она увидит море только потому, что до него рукою подать; что я не куплю ей к сентябрю нового телефона, потому что должна выбирать между телефоном и ботинками для нее. Но приходили на чай мама Валя с Иркой, и телефон у Ирки был тоже так себе, и ботиночки не то чтобы новые, и такая она была хорошая и складная, такая аккуратная, словно уверенное перо вывело ее поперек жизни поблескивающей черной тушью, так она была похожа на юную француженку из романтического кино, так спокойно держалась, точно ей принадлежал весь мир.
И пускай в этом мире она оставалась дома, когда одноклассники заказывали на каникулах поездку в Париж, пускай из-за аллергии у нее не было домашнего животного – а котика или собачку она хотела до слез, пускай старательная учеба оставляла ей уже совсем мало свободного времени – мир действительно принадлежал Ирке, покоряясь сиянию ее ослепительной юности.
И тогда я видела, что еще год или два – и в Аленке, пока еще неуклюжей и робкой, тоже проклюнется это властительное сияние, и все будет хорошо.
…У мамы Вали – как это свойственно мамам – был надежный план относительно дочери. Конечно же, институт иностранных языков, конечно, синхронный перевод и международные отношения. Никакого филфака, никакой вот этой высокодуховной гуманитарной нищеты – хватит, натерпелись; в конце концов – просто стыдно идти в педагогический с такой золотой головой, просто невозможно отдать Ирку замуж за какого-нибудь бормочущего рифмоплета, как это водится у петербуржских филологинь: ей по мамы-Валиному плану полагался как минимум перспективный дипломат.
Но у пятнадцатилетней Ирки оказалось свое разумение насчет дальнейшей жизни: одного похода с классом в Театр Ленсовета оказалось достаточно, чтобы сокровище наше принялось мечтать о театральной академии. Из детских уст вылетали даже чудовищные слова «Щепка» и «Щука», доводившие маму Валю и нас заодно буквально до обморока: Ирка всерьез рассматривала возможность уехать от нас в Москву, если не получится поступить здесь. И, как всякий подросток, она была совершенно бесчувственна к тому, что мы не можем расстаться с ней.
Дело спас случай, мы даже не сразу поняли это. Весною, заканчивая девятый класс, Ирка вдруг похудела и заблестела глазами, обзавелась полыхающим румянцем и привычкой запираться в ванной с телефоном, и театральная академия, и Щепка, и Щука померкли вдруг, отдалились, а потом и вовсе пропали из ее словаря.
– Это ведь давно пора было, – сказала мама Валя как-то вечером, испуганно глядя на меня. – Господи, а вдруг он ее обидит?
– Не дрейфь, мам Валь, – легкомысленно отмахнулась я, – мы же тогда его прибьем. Вот этими самыми руками. Ты на нее посмотри, она же у тебя умница. И он наверняка не кто попало.
«Он» оказался десятиклассником Володей, улыбчивым, подтянутым мальчиком, поздним и единственным ребенком университетского профессора, и мама Валя, недавно еще до смерти перепуганная внезапной Иркиной любовью, то и дело скрещивала пальцы, стучала по дереву и даже немножко молилась – вот бы все так и осталось, вот бы сложилось, у детей это редко получается, но пусть будет чудо, ну пожалуйста-пожалуйста!
И чудо, казалось, пообещалось быть: юные влюбленные не забросили учебы и даже не слишком много времени проводили вместе, и в мамы-Валин суматошный быт с красивым своенравным подростком вошла вдруг уютная размеренность: сейчас девочка пойдет в школу, а потом вернется и будет делать уроки, а потом поедет на Чайковского к репетитору, после занятий Иру встретит ее мальчик, и они прогуляются до дома пешком, мама Валя приготовит им ужин.
То был благословеннейший год: мы с Глебом и Аленкой переехали в свою квартиру, мамы-Валин муж отправился работать по контракту в Корею до самой осени, Ирка была занята учебой и мальчиком, Аленка художественной гимнастикой, и мы с Валей гуляли по городу, ходили в кино, мерили платья на распродажах и выпивали неимоверное количество кофе в маленьких кафе. Будто бы вымечтанная настоящая жизнь – та, что дается чудом и везением – наконец выпала и нам.
…Кончилась она в июне, в день рождения Петровича. Столпу и основателю студенческого нашего братства стукнуло тридцать семь, он был поэтом и опасался возраста, оттого потребовал у нас всемерной моральной поддержки, которая должна была проявляться целые выходные подряд на даче в Каннельярви. И если мы с Глебом могли бестрепетно отправить дите к бабушке, то маме Вале не с кем было оставить Ирку на два дня, а покидать ее в одиночестве было страшно.
А Ирка вдруг пришла отпрашиваться сама – на те же два дня, – и смотреть на нее было жалко.
Ей оставался еще школьный год, а Володя получил аттестат, и вдруг – отчего он не сказал раньше? – оказалось, что ему предстоит колледж где-то в Филадельфии, а потом университет там же. Конечно, если поступит. Но он – ты же знаешь, мам – такой умный, что поступит обязательно. И никогда не вернется.
И Валя, которой непролитые слезы в Иркиных глазах были как ножом по сердцу, отпустила ее провожать Володю на другую дачу, в компанию школьных друзей, взяв клятвенное обещание звонить каждые два часа и записав телефоны всей Володиной родни.
Мы сидели и морально поддерживали Петровича – то есть потребляли шашлык и вино под неспешную болтовню, безмятежно любуясь высоченными соснами над дачной крышей. А Валин телефон все молчал, Ирка все не брала трубку, и потому становилось все тревожней и страшнее. И в четыре часа утра мама Валя поднялась из-за стола и решительным срывающимся голосом заявила: ты как хочешь, а я вызываю такси.
Поехали, сказала я.
План был такой: добраться до дома, такси не отпускать, поглядеть адрес Володиной дачи и карту в Интернете – что же мы, дуры такие, не записали сразу? – и немедленно ехать туда.
Но когда машина остановилась у подъезда, мы посмотрели наверх и обнаружили, что в кухонном окне горит свет. Поднялись на третий этаж бегом, минуя лифт, открыли дверь – и навстречу нам вышла Ирка в домашней пижамке, бледная от бессонной ночи.
– Ты к Володе не поехала? – ахнула мама Валя.
Ирка только вздохнула.
– Что случилось? Рассказывай немедленно! Поругались? Тебя обидели? Что?
– У них на даче, оказывается, четыре кошки, – сказала Ирка. – А у меня аллергия. Вот.
– Господи…
– Я не настолько злюсь, что он сразу мне не сказал, – усмехнулась Ирка, – чтобы омрачать отъезд своим хладным трупом. Такие дела…
– Господи, – опять сказала Валя. – Ирка! Прости меня, дуру… Я, – она беспомощно оглянулась на меня, – боялась, что вы с папкой притащите какого-нибудь засранца с улицы. Ты, понимаешь, маленькая. Папка еще хуже, чем маленький. А убираться мне. А ну как метить начнет… На клубнику у тебя аллергия. И на апельсины. А на кошек… это я тебе придумала. Ир, вы писать друг другу сможете… по скайпу говорить. Или я не знаю… ну хочешь, такси вызовем? Поедем туда? Или в аэропорт, может быть? Когда у него рейс?
– Не хочу, – сказала Ирка. И обхватила себя за плечи, как взрослая трагическая женщина, а лицо у нее стало вдруг совсем детское, губы задрожали и поползли в стороны – и она побежала в свою комнату и дверь за собою захлопнула.
– Слушай, сходи к ней, – попросила мама Валя через полчаса, когда мы немного пришли в себя и сварили кофе. – Посмотри, как там… Я что-то не могу.
– Дай ты ребенку поплакать.
– Она не ребенок давно… Ну сходи, а? Я уже натворила дел…
И я пошла утешать Ирку. Оказалось, что она лежит поперек кровати с ноутбуком и сосредоточенно раскладывает пасьянс, изредка всхлипывая.
– Ирка, прости маму, – начала я с места в карьер, – понимаешь, бывает…
Она ко мне даже не повернулась.
– Ирка, хочешь честно? Ты, конечно, мне не поверишь, но так оно и есть: первая любовь редко…
– Какая любовь? – всхлипнула она. – Ты о чем вообще?
– Так чего ты тогда ревешь?
И тут Ирка, которая всегда плакала как настоящая красавица – хрустальными слезинками с неизменным лицом, – уткнулась лицом в подушку, вцепилась в нее обеими руками и оттуда, из подушки, заскулила тоненько и жалко, всем вздрагивающим телом уворачиваясь от моих перепуганных объятий.
– Ну что ты, Ирушка, солнышко мое, золото, котенька моя, что ты? – я не знала, то ли позвать на помощь маму Валю, то ли так и обнимать ее, плачущую.
– Когда мы жили на Электросиле, помнишь? – пробормотала она наконец, – в булочной был один котик… Я бы все на свете отдала, чтобы это был мой котик… Он был такой… ну, такой… Не серенький, а как будто коричневый, большой, и глазки желтые. И лапки толстенькие такие… Продавщица всем говорила – посмотрите, какой красавец, возьмите котика. И я все ходила и мечтала, что вот бы у меня не было аллергии, я бы его взяла и принесла домой, и сказала бы: мама, папа, это Котя, он будет жить с нами… И он бы спал со мной. И с бантиком играл.
– Ирка, ну ты что? Это когда было!
– Пусть бы она меня не обманывала! Пусть бы честно не разрешила! Я бы его тогда хотя бы потрогала… Он был такой… весь плюшевый…
– Горе ты мое. Тебе шестнадцать уже. Станешь совсем большая, будешь жить сама, заведешь себе котика.
– Это будет не тот котик, – зашмыгала носом Ирка, не отрываясь от мокрой подушки. И я оставила ее одну: иногда бывает так, что человеку надо просто поплакать.
Вишня тем летом пошла рано, мелкая северная вишня с горчинкой и зеленоватыми боками, вино из нее получалось волшебное, и варенье неплохое, а мы с мамой Валей до полудня с этой самой вишней пекли пироги, потому что прожили на свете взрослыми куда дольше Ирки и хорошо знали, что нужно делать в таких случаях.