Эти истории Гершл Зумервинт рассказывал мне в чайной Пантуле-гоя, в которую между пятью и шестью часами вечера заходят попить чайку носильщики, водовозы и другие трудяги-евреи.
Все истории, которые рассказывал Гершл, были совершенно невероятными, и все они были правдивы, потому что случились с ним самим.
Вот вы и до сего дня видите звезды на небе, но знаете ли вы, кого за это нужно благодарить? Гершла Зумервинта — вот кого.
Случилось это, когда он, Гершл, еще в хедер ходил. Было ему лет одиннадцать.
Другого такого озорника свет не видывал; порол его ребе сколько влезет, каждый новый канчик Гершл пробовал первым.
Но канчик ребе были просто ничто по сравнению со щипками мачехи.
Мама Гершла умерла при родах. Он родился сиротой.
А мачеха, которую папа через некоторое время привез из чужих краев, его, то есть Гершла, невзлюбила, и, признаться, было за что. Гершл ее изводил. Пошлет она его куда-нибудь сбегать, а он пропадет на целый день и домой вернется только к ужину.
Когда уработавшийся, усталый папа возвращался с рынка, мачеха выкладывала ему все, что у нее накипело: «Гершл такой да Гершл сякой».
Но папа у Гершла был добрый и ни разу даже пальцем его не тронул. Хотя, по правде говоря, очень переживал из-за «штучек» Гершла и, разумеется, беспокоился за него. Когда список мачехиных жалоб иссякал, он только грустно улыбался:
— Он еще выйдет в люди, не волнуйся, Злата. Вот увидишь, он выйдет в люди, только… в бедные люди.
Видя, что муж только отшучивается, мачеха сама взялась за дело. Она была мастерицей щипаться, ну и давай щипаться. От каждого щипка Гершл, как говорится, видел Краков с Лембергом.
И отвечал на ее щипки новыми «штучками» и новыми «шуточками».
Вот такой он был. Шалун, каких свет не видывал. Самый что ни на есть озорник.
У них в доме жил петух, да так вольготно, как у своего отца на винограднике. Этот петух делал, что хотел, гадил, где хотел. Никто к нему не приставал. Никто к ответу не призывал. Мачеха, которая рычала на Гершла злее собаки, ворковала с петухом нежнее голубки.
Верившая в чертей, духов и переселение душ, она вбила себе в голову, что в петуха переселилась душа ее первого мужа Герш-Мендла. Она узнала его по тому, как этот петух глядел искоса, как тряс головой. Вылитый Герш-Мендл.
Когда никого не было дома, она так и звала его «Герш-Мендл» и утирала фартуком глаза:
— Мучаешься, Герш-Мендл. Петухом стал, ой горе мне. Кто тебя просил бегать за каждой девкой, Герш-Мендл? Предупреждала я тебя, Герш-Мендл, вот ты и оборотился петухом, ой, горе мне.
А через минуту:
— Счастье твое, Герш-Мендл, что ты попал ко мне и я тебя узнала. Другие бы тебя давно зарезали, давно сварили да и забыть-позабыли.
Петух Герш-Мендл будто и вправду чувствовал, что мачеха ему друг. Узнал ли он, что когда-то она была его женой, Гершлу Зумервинту неизвестно. А о том, что ему неизвестно, он рассказывать не станет.
Сколько бы кур и петухов ни зарезали, Герш-Мендл-петух оставался цел, мачеха его берегла, стерегла и время от времени даже кормила ножками зарезанных кур.
Мачеха помнила, что ее первый муж, Герш-Мендл, больше всего на свете любил куриные ножки.
Гершл Зумервинт, понятное дело, ненавидел Герш-Мендла-петуха, потому что ненавидел мачеху.
И он изводил петуха, как только мог. О том, что перья у него выдергивал, не стоит и говорить.
Увидит Гершл, что петух задремал, — будит его. Встретит Гершл петуха на дворе, — гоняет его до тех пор, пока тот не вскочит на плетень и хрипло не закукарекает, призывая на помощь мачеху.
Заслышав отчаянный крик Герш-Мендла-петуха, мачеха, ни жива, ни мертва, бросалась избавлять его от рук Гершла.
Хрипенье петуха было для нее еще одной приметой того, что она имеет дело с перевоплощением своего первого мужа, да покоится он в мире. Тот точно так же хрипел, когда его, бывало, почтят вызовом к Торе.
Гонял однажды Гершл петуха по двору. Петух, распластав крылья, носился, как ошпаренный. Гершлу это страсть как нравилось. Он бегал за петухом и распевал песенку, которую придумал неделю назад, когда увидел, как петух клюет куриные ножки:
Петух, как обычно, вскочил от беды подальше на плетень. Но Гершл не оставил его в покое. Петух закукарекал, призывая на помощь мачеху. Но мачехи не было дома. Она как раз ушла за чем-то в бакалейную лавку. По дороге мачеха встретила Гитл-знахарку и разговорилась с ней о чертях, духах, переселении душ и прочих бабьих делах.
Вернувшись домой, она увидела, как Гершл, разгоряченный, счастливый, гоняется за петухом, а петух уже едва хрипит.
Не стоит и рассказывать, как схлопотал Гершл. Мачеха ему чуть уши не оторвала. Он еле вырвался из ее рук. Убегая, Гершл показал мачехе язык и пропел на всю улицу, так чтобы слышали стар и млад:
Мачеха взяла спасенного петуха на руки, прижала его к груди и прошептала:
— Мучаешься, Герш-Мендл, ой горе мне!
А вслед удиравшему Гершлу прокричала:
— Погоди-погоди, вот вернешься домой к ужину, получишь у меня!
Гершл, понятное дело, домой к ужину не вернулся. Голодный, слонялся он по улицам и представлял, как Герш-Мендл-петух клюет куриные ножки, а мачеха от всего сердца приговаривает:
— Кушай, кушай, Герш-Мендл, на здоровье!
Гершл раскаивался. И зачем ему это понадобилось? Теперь его гложет голод, а идти домой он боится.
Ночью, когда все уже спали, Гершл вернулся домой. Тихонько, на цыпочках, прокрался он на чердак и лег спать голодный.
Ему приснился странный сон: сам он — маленький петушок-задира. Мачеха, жирная, важная курица, приводит его первый раз в хедер.
А меламед — боже мой! — Герш-Мендл-петух. Он, как обычно, склоняет голову набок и спрашивает его:
— Комец-алеф — что будет?
И сразу же клюет Гершла в голову.
— А комец-гимл, мальчик?
И снова клюет его в голову.
От страха Гершл проснулся и огляделся.
Да, он на чердаке, и все это ему только приснилось.
Он отдышался и внимательно прислушался.
Но кто это там клюет?
Он осторожно подполз к слуховому окошку и высунул голову.
В первое мгновение Гершл обомлел. Небо было усеяно звездами. На черной трубе стоял Герш-Мендл-петух и склевывал звезды своим острым клювом.
Глупый петух думал, что это зерна.
Гершл сразу понял опасность. Позволь он Герш-Мендлу склевывать звезды дальше — конец этой звездной летней ночи, и не только ей, но и всем звездным ночам. Ведь, как известно, одна ночь оставляет звезды в наследство другой.
Гершл потихоньку вылез через слуховое окошко на крышу и ползком, тихо-тихо, чтобы не услышал Герш-Мендл, добрался до трубы.
А Герш-Мендл-петух так увлеченно клевал, что ничего не слышал.
Тут-то Гершл и схватил его за крылья. Герш-Мендл-петух так испугался, что от страха изрыгнул обратно все склеванные звезды.
Гершл стал вертеть перепуганного петуха над головой и распевать песенку, которую только что придумал:
Звезды на небе по-свойски подмигивали Гершлу, и Гершл понимал, что это значит:
— Гершл, мы никогда не забудем того, что ты для нас сделал.
Сперва петух был как пришибленный. Наслаждение звездным зерном было прервано так неожиданно, что в первые минуты он вообще не соображал, что с ним происходит.
Только когда Гершл стал вертеть его над головой и плясать вокруг трубы как индеец, петух страшно закукарекал.
Петухи со всего местечка ответили ему, как это водится у петухов. Поднялось такое кукареканье, что обыватели начали омывать ногти, решив, что уже светает.
Мачеха Гершла услышала отчаянное кукареканье своего Герш-Мендла… Она почуяла неладное. В одной рубашке и с кочергой в руке взобралась она на чердак и с трудом протиснулась в слуховое окошко.
Можете сами себе представить, что схлопотал Гершл. Мачеха его не пощадила.
Гершл Зумервинт до сих пор показывает синяки от тех побоев. Но пострадать было за что:
— Звезды-то я все-таки спас.
После той ночи Герш-Мендл-петух стал немного не в себе. И через несколько недель он в последний раз склонил голову набок в дальнем углу двора.
В кого переселилась его душа на этот раз, никто не знает. А Гершл оправился от побоев, жив, здоров и рассказывает правдивые истории, которые с ним случились. Вот, например, история про птиц.
Случилась она много лет назад. Гершлу было тогда лет восемнадцать-девятнадцать, и был он бойким парнем. Его младшая сестра Эйдл уже вышла замуж. Мачеха же, по обыкновению, ворчала на Гершла:
— У людей в его возрасте уже свои дети есть, а этот болтается без толку. За девками бегает. Кончишь как мой Герш-Мендл. Попомни мое слово.
Но мало ли что там ворчит мачеха. Другом она ему никогда не была, а после смерти Герш-Мендла-петуха и подавно.
Мачеха, между прочим, каждый год — в день кончины Герш-Мендла-петуха — ставила в синагоге свечку и заказывала Ойзеру-служке поминальную молитву.
Короче говоря, младшая сестра Гершла удачно вышла замуж и через год родила мальчика.
За два дня до обрезания папа отозвал Гершла в сторонку и сказал ему:
— Запрягай коня, сынок, поезжай в Дарабан к Залмену-шинкарю и скажи ему, сынок, чтобы дал тебе бочонок вина, который он отложил для меня двадцать лет назад. Скажи ему так: «Послезавтра, даст Бог, будет самый радостный день в жизни твоего друга, обрезание его первого внука». Запрягай коня, Гершл, бери кнут, езжай и возвращайся с бочонком вина, только не опоздай, а то, не дай Бог, испортишь обрезание.
Папа Гершла и Залмен-шинкарь из Дарабана были закадычными друзьями. Не разлей вода. Лет двадцать назад, когда они встретились после долгой разлуки, Залмен-шинкарь поставил в погреб бочонок вина, хлопнул своего друга по плечу и сказал ему так: «Присылай за этим бочонком, когда решишь, что настал самый радостный день в твоей жизни».
Почти двадцать лет ждал бочонок в погребе у Залмена-шинкаря и вот — дождался.
Гершл никогда еще не видел, чтоб лицо его папы так сияло. Такое сияние бывает лишь от настоящей радости.
Гершл запряг коня в телегу и взял кнут с красным кнутовищем:
— Вьо, Каштан! В Дарабан!
В Дарабан путь не близкий. В гору, под гору. Полем, лесом. И тополя вдоль дороги. И птицы, и золото солнца.
Конек, отдохнувший и сытый, бежал и не ждал напоминаний от кнута Гершла.
А Гершл веселился от души. Щелкал кнутом просто так, по воздуху. На губах у него дрожала песенка, которую он только что сочинил:
Гершл и впрямь чувствовал, что кнут ему не нужен. Поэтому он и придумал песенку. А может и потому, что с песенкой в дороге веселей.
К вечеру он приехал в Дарабан. Залмен-шинкарь встретил его, как родного. Шутка ли, единственный сын лучшего друга!
Он хлопнул Гершла по плечу:
— Как поживает папа? Постарел, а?
Когда Гершл передал ему поручение папы, Залмен-шинкарь снова хлопнул его по плечу:
— Какой же ты молодец, Гершл. Значит, счастье у нас? Бочонок, ясное дело, ждет. Вино с годами стало крепче, не то что мы с твоим папой: что ни год, то слабее.
И, глубоко вздохнув, прибавил:
— Ах, кабы человек был как вино!
Гершл выпряг коня и хотел развязать мешок с овсом, прихваченный из дома, но Залмен-шинкарь не позволил:
— Твой овес пригодится тебе на обратном пути. Понимаешь, сегодня твоя лошадка в гостях у моей лошадки. Они будут есть из одного корыта. Моя лошадка любит гостей. Вся в хозяина. Понял, Гершл?
Когда Гершл поставил коня в стойло, Залмен привел его в большой зал своего шинка. Налил два стаканчика вина, один для себя, другой для гостя:
— Будем здоровы, Гершл, и чтоб ты папу радовал!
Гершл устал и проголодался после дальней дороги. Залмен-шинкарь приметил это и сказал:
— Ты, видно, проголодался, Гершл. Моя благоверная вернется с минуты на минуту. Она пошла на похороны.
Гершл знал, что жена Залмена-шинкаря Зисл, по прозвищу Всем-бы-евреям-такие, не пропускает ни одних еврейских похорон в городе.
И есть у нее привычка по возвращении с похорон говорить:
— Ну и похороны были, всем бы евреям такие!
Поэтому ее и прозвали в городе «Зисл-всем-бы-евреям-такие».
Когда Зисл-всем-бы-евреям-такие вернулась домой и Залмен-шинкарь рассказал ей, что за дорогой гость к ним пожаловал, она сразу же стала готовить ужин. Отложила рассказ о похоронах на потом.
Но когда все сели за стол, не смогла удержаться, стала рассказывать о похоронах со всеми подробностями и закончила по обыкновению:
— Ну и похороны у него были, всем бы евреям такие!
Гершлу кусок в горло не лез, похоронный дух, исходивший от шинкарки и ее россказней, отбил у него аппетит.
От усталости Гершл повалился на лежанку и уснул. Во сне он увидел похороны. Четверо несут носилки. Папа идет, опустив голову. Он вздыхает и говорит мачехе, которая молча идет рядом:
— Нет больше Гершла!
А мачеха отвечает ему с издевкой:
— Тоже мне сокровище… Лучше б ему и вовсе не родиться.
Вдруг, как из-под земли, Зисл-шинкарка. Худая, долговязая, щеки ввалились больше чем обычно. Она показывает пальцем на гроб и кричит так, чтоб всем было слышно:
— Ну и похороны у нашего Гершла, всем бы евреям такие!
Шинкарка исчезла, как сквозь землю провалилась. И похоронной процессии как не бывало. Но что это? Вот те на! Это же обрезание — его, Гершла, обрезание. Все веселятся… Пьют вино, закусывают пирогом. Видит Гершл: приближается к нему Иче-моэл. И нож в зубах держит. Гершл хочет крикнуть, что он уже обрезанный, а не может. Хочет убежать, а ноги как свинец…
Проснулся Гершл и сплюнул три раза. На улице уже толкотня, беготня. У Залмена в шинке крестьяне давно сидят. Они курят махорку и пьют вино.
Гершл мигом оделся, умылся, быстренько помолился и запряг коня. Залмен-шинкарь помог ему погрузить бочонок на телегу.
— Вьо, Каштан!
Перед отъездом явилась с узелком в руке Зисл-всем-бы-евреям-такие. Принесла ему припасов на дорогу: шутка ли, целый день ехать — надо ведь и подкрепиться, ведь только к вечеру он, даст Бог, домой вернется.
Гершл взял узелок, стараясь не смотреть шинкарке в глаза. Не по душе была ему эта любительница похорон, которая впуталась ночью в его сон и готова была спровадить его в могилу.
Лишь за городом тени прошедшей ночи отступили от Гершла.
Вот ветряная мельница, а вот и поворот на большую дорогу, которая бежит с горки на горку, полем, лесом и домой в местечко.
Кнут на обратной дороге тоже не пригодился. Зря взял, но раз уж взял, вези обратно.
День был жаркий, дорога пыльная, Гершл стянул рубашку.
— Эх, благодать!
Но чем дальше, тем сильнее припекало солнце. От жары у Гершла так пересохло в горле, что он едва дышал.
И тут Гершл опомнился: в телеге бочонок вина, а ты, дурень, от жажды изнываешь? Правда, бочонок этот на обрезание, но ничего не случится, если ты сделаешь глоточек, жажду утолишь! Кто заметит, да и кто обидится?
Не долго думая, Гершл вытащил из бочонка затычку, нагнулся и основательно приложился.
А вино-то было, как сказано, выдержанным, крепким. Приложился Гершл, и закружилась у него голова. Глаза стали слипаться, слипаться. И он заснул. Счастье еще, что конек сам знал дорогу.
Гершл не помнит, сколько он спал. А когда проснулся, увидел странную картину: вокруг телеги валяется больше сотни птиц и все мертвецки пьяны.
Тут только Гершл спохватился: он же забыл заткнуть бочонок! А пока спал, стали слетаться птицы, каждая делала по глоточку и сразу падала пьяной на землю.
Гершл спрыгнул с телеги. Он боялся, что птицы улетят, когда протрезвеют. Жалко ведь — столько красивых птичек сразу. То-то будет радости, когда они запоют завтра на обрезании.
В кармане у него нашлась длинная бечевка. Этой бечевкой он связал лапки сладко спавшим птицам.
Связав всех птиц длинной бечевкой, он обмотал ее вокруг пояса и завязал крепким узлом. Теперь они не улетят, даже когда протрезвеют.
Довольный тем, что сделал, Гершл Зумервинт опять основательно приложился к бочонку и опять уснул.
А когда проснулся, почувствовал, что ноги его болтаются в воздухе, а голова касается облаков.
Пока он сладко спал, птицы протрезвели, стряхнули сон с крыльев и вместе с Гершлом Зумервинтом взлетели к облакам, плывшим по небу.
Сердце у Гершла затрепетало от страха. Он услыхал, как внизу на дороге ржет его конек. Зовет его, напоминает ему, что Гершл бросил бочонок вина на произвол судьбы, что завтра обрезание, что папина радость будет омрачена.
— Вот так история, ну и ну, — стал корить себя Гершл, — и на что тебе сдались эти птички, а? Вот и доигрался: несут они тебя, как черт — меламеда, и еще неизвестно куда занесут!
Но толку в этих упреках не было — пропало дело.
Гершл крикнул своему коньку, который стоял посреди дороги и не знал, как быть:
— Каштан, вези бочонок домой! Ты знаешь дорогу. До свиданья, Каштан, передай от меня привет папе, поздравления — Эйдл, а мачехе — фигу с маслом!
Конек навострил уши, чтоб лучше слышать, что Гершл кричит ему из-под облаков. И вроде понял, потому что тронулся с места и покатил телегу домой без хозяина и без кнута.
Птицы, которые поднимали нашего Гершла все выше и выше, стали петь. Песня их была сладостна. Всем песням песня: для солнца, для ветра и для облаков.
Гершл немного послушал ее, а потом и сам запел. Голос у него был чудный — словно свирель. Птицы удивились и защебетали:
— Странная какая-то птица летит с нами, но поет хорошо.
— И в самом деле, странная птица, — отозвались другие, — песня ее совсем не такая как наша, она пахнет спелыми красными вишнями.
— Красными вишнями? — прощебетала юная птичка. — Я люблю красные вишни.
— Смотрите, какая умная, — стала дразниться птица постарше, — только дурак не любит поклевать красных вишен.
— Знаете что, ребятки, — сказала взрослая птица, — полетели к Зайнвлу-садовнику в вишневый сад, вишни, должно быть, уже поспели.
— В вишневый сад! В вишневый сад! — подхватили птицы и полетели всей оравой в Цыганешты к Зайнвлу-садовнику.
Птицы устроили в вишневом саду Зайнвла форменный погром, рассказывает Гершл. Даже пугала с метлами не помогли.
Птицы летели так быстро, что у Гершла кружилась голова, темнело в глазах, шумело в ушах. Но как раз этот налет на вишневый сад и спас его.
Как только птицы опустились на первое вишневое дерево, Гершл оборвал бечевку, спрыгнул с дерева, перескочил через плетень и пустился домой.
От Цыганешт до дома мили четыре. Гершл бежал во весь дух и после вечерней молитвы едва живой ввалился в отчий дом.
Конек с бочонком вина как раз подкатил к воротам, так что никто и не заметил, что приключилось с Гершлом.
А на празднике Гершл рассказал историю о птицах и великом чуде, случившемся с ним. И чтобы доказать, что он говорит правду, спел ту песню, которую пели птицы, когда несли его по воздуху.
Из этой истории видно, сколь велик и милосерден Господь наш. Если уж Он спас такого негодника, как Гершл Зумервинт, то наверняка спасет всех честных и богобоязненных евреев, которые исполняют заповеди Его и следуют путями Его.
Аминь, сэла!