Нечистый сидел, заложив ногу на ногу, и, позевывая, с самодовольной сытой улыбкой, перелистывал от нечего делать книгу живых душ… Вдруг он захлопал в ладоши — у холмского раввина ни одного греха на счету, чистая страница.

На зов нечистого мигом сбежались адовы прислужники и в ожидании приказаний остановились в дверях, высунув языки, как собаки.

— Пошлите кого-нибудь наверх, — приказал нечистый, — пусть узнают, долго ли еще жить холмскому раввину!

Прислужники исчезли так же бесшумно, как появились. Не прошло и четверти часа, как поступает донесение: «Были в комнате жизни; нить холмского раввина уже трудно разглядеть — вот-вот он будет призван!»

— Писаря сюда!

Приплясывая на своих куриных лапках, появляется писарь, лысый, с красными веселыми глазками. Поклон сюда, кивок туда, усаживается по-турецки на вспыхивающий черным пламенем смоляной пол. Из одного кармана достает новенькое, только что из крыла, воронье перо, из другого — чернильницу с кровью прелюбодея; тут же разворачивает свиток из свежевыделанной кожи вольнодумца, плюет себе на ладонь и бросает верноподданнейший взгляд на своего господина: готово!

Нечистый наклоняется к нему и диктует. Писарь, высунув язык, чертит завитушку за завитушкой, перо скрипит, и вот уже в небесное судилище мчится донесение следующего содержания:

«Так как в писании сказано: „Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы…“ А в Холме есть раввин, одной ногой стоящий в могиле, а на счету его ни единого греха… И если хотят, чтобы „Моисей остался правым и учение его истинным“, пусть холмского передадут в руки Асмодея»…

Из небесного судилища после краткого совещания приходит ответ: «Смотри „Иова“, глава первая».

Нечистому понять намек недолго: делай, значит, с ним что хочешь, «только жизнь его сбереги», пусть живет, сколько положено.

Задача, однако, не из легких…

Жены у холмского раввина нет, много лет уже вдовствует, не про вас будь сказано, дети все поженились. «Не должны быть умерщвляемы отцы за детей, и дети не должны быть умерщвляемы за отцов, но каждый за свое преступление должен умереть». Иезекииль так сказал — значит, закон! Тучные стада? Да хоть бы обыкновенная коза была… Кожа у холмского раввина, не в пример Иову, и так нечистая, все время чешется, бедняга… И вообще, попробуй одолеть холмского раввина испытаниями!

«Хоть бы какая страстишка!» — облизываясь, думает нечистый, протягивает руку к столу и только касается звонка, сделанного из черепа умника, — полный дом прислужников.

— Кого бы нам послать, кто возьмется сбить холмского Раввина с пути истинного?

— Я! Я! Я! — кричат черти наперебой.

Это дело привлекает каждого, все знают, что на такой работе растут как на дрожжах.

Шум, гам, недалеко и до драки. Тогда решили: бросить жребий.

Двум чертенятам, которые вытянули жребий, пожелали удачи, и они скрылись…

Однажды в погожий летний день на холмском базаре в поисках заработка вертелись евреи. Собирались группами, толковали о лесах и полях помещика, о шкурках, в которых пока щеголяют зайцы, о мужицких «гарнцах», о яйцах, еще не снесенных, и вдруг под ними задрожала земля. Стук, треск, тарахтят колеса. Молнией мчится бричка, никому не знакомая, взмыленные кони — точно львы. Бричка проносится через базар, и люди едва успевают отскочить в сторону. На облучке стоит, откинувшись назад, без кнута, возница в ушанке, подпоясанный красным кушаком. Намотанные на руки вожжи он натягивает так, что лошади, задрав головы, становятся на дыбы. За спиной возницы стоит одетый в строченый кафтан еврей — в старину дело было. Зажатым в правой руке кнутом он стегает лошадей, и они снова мчатся, летят как орлы; левой рукой он бьет возницу по спине, время от времени издавая пронзительный свист. Лошади из кожи лезут вон, вытягиваются в галопе, как бешеные.

Возница кричит не переставая:

— Люди, помогите, милосердные! Помогите!

Попробуй помоги! Снопы искр летят из-под подков!

Люди бегут за бричкой, в ужасе шепчут: «Храни нас бог! Пройди стороной, беда!» Из лавок выскакивают женщины и кричат: «Спасите!»

Но вот бричка подлетела к бойне, и собаки запрыгали перед мордами лошадей. Выскочили из бойни мясники, схватили лошадей под уздцы. Остановились лошади, кожа на них дрожит, а мясники уже взобрались на бричку!

Что тут произошло? Оказывается, небольшая ссора. Тот, что одет хозяином, подпоясанный кожаным поясом с карманом для денег, кричит, что возница спятил, задумал вдруг пасти лошадей, а ему непременно нужно поспеть с бриллиантами на ярмарку. Его слова внушают толпе уважение. Возница, однако же, уверяет, что вовсе не он возница, а тот… Но что же случилось? Едут они издалека, и впереди еще путь велик. И вот, когда они ночью ехали лесом, возница на него набросился, приставил нож к горлу, принудил переодеться и присвоил его деньги, бриллианты, бричку, лошадей, все его состояние. Поэтому, когда они приблизились к еврейской общине, он закричал… Тот же, одетый хозяином, отрицает все, от начала до конца: «Навет, небылица…» Мясники отгоняют собак и гонят лошадей к раввину.

Начинается следствие; раввин выслушивает каждого в отдельности. Первым впускают к нему истца, того, кто одет возницей. Слушает его раввин и думает: лицо — грубее не сыщешь, и по разговору настоящий извозчик. А голос… В хедере такого не слыхать… Лесом пахнет, полевым простором, лошадьми…

Однако допрос продолжается:

— Сколько товару у вас в бричке?

— Не знаю. Не считал. Невежда я, ребе. Господь помог, вот я и торгую бриллиантами!

— А сколько денег было у вас за поясом?

— Я и денег не считаю. Полагаюсь на божью милость.

Казалось бы, ясно: он возница! Раввин вздыхает и впускает ответчика. И опять ясно — ученый муж. По лицу видно. Раввин испытывает его, углубляется в премудрости талмуда, а тот вдруг перебивает: «Ребе, к чему долгие разговоры, смотрите!» И посыпались из кошелька золотые, червонным пламенем растеклись по столу. «И бриллиантов отдам половину. Скажите только, что они мои!»

Раввин как крикнет:

— Злодей!

Вбегают люди, трут себе глаза: где истец, где ответчик? Исчезли. Ни брички, ни лошадей. Будто земля их проглотила!

И думает Холм: сон это или колдовство, не приведи господь?

Тем временем нечистый, выслушав донесение, говорит:

— Олухи, от взятки холмский, возможно, и не отказался бы, будь он уверен, что это никогда не откроется. Здесь же рано или поздно истина всплыла бы, как масло на воде. А он бы и место потерял, и в тюрьму угодил! Дурак он, что ли?

Глупых чертей на целый год посадили на смолу и угли. Опять совещание, но теперь уже не кричали: «Я! Я!» Задачу взяли на себя двое из наиболее опытных: один редкого ума черт, другой видавший виды старец…

Грозные дни. Холодный дождливый день. Холм утопает в грязи; хмурое небо над ним истекает тоской. Откуда-то появляется нищий, кожа да кости, изможденный, на костылях, одна нога подогнута. Стучится во все двери, плетется из дома в дом, из лавки в лавку. Один из десяти подает хлебную корку, которая нищему не по зубам, один из двадцати — стертый грош, выскальзывающий из его окоченевших рук. Холм не нуждается в чужих нищих, там достаточно своих, весьма почтенных, не явных бедняков — жен и детей умерших резников, дайенов, раввинов и других духовных лиц…

Плетется нищий день, плетется два. С ваты, выбившейся из его намокшего кафтана, стекают капли; тело пронизывают холод и сырость, глаза вылезают из орбит, нищий валится с ног прямо на базарной площади! Один костыль — вправо, второй — влево, а сам лежит посредине с пеной на губах.

Нищего тотчас же окружают люди. Кто спрыскивает лицо водой, кто разжимает ножом губы, чтобы влить в рот капельку вина. «Не Холм, а Содом!» — кричат некоторые. Тем временем у нищего начинается агония.

Нельзя же допустить, чтобы человек умер на улице, но где его положить? Хозяева побогаче потихоньку удаляются, у прочих места нет. Случайно оказавшийся здесь раввин говорит:

— Ко мне несите его! Конечно же ко мне!

Никогда еще раввина не слушались так молниеносно…

Умирающего укладывают в постель раввина, и он лежит словно в забытьи. Раввин сидит у стола за священной книгой, то и дело поглядывая на гостя. За окном снуют люди, чтобы в случае чего быть наготове… Темнеет. Раввин собирается приступить к вечерней молитве, вдруг слышит — больной зовет. Раввин подходит, с жалостью склоняется над постелью, готовый выслушать последнее желание умирающего.

— Ребе, — с трудом произносит больной, — я великий грешник. Страшно умереть без покаяния. Выслушайте меня…

Раввин хочет позвать людей, но больной хватает его за руку: боже сохрани, только с глазу на глаз…

И вот что он рассказал о себе: всю жизнь побирался, а нищим не был. Выпрашивал на хлеб для жены и детей, клянчил на свадебные расходы для дочерей, а всегда был одинок, как придорожный камень — ни жены, ни детей… Собирал деньги на ешибот, но ни один ученый муж не вкусил от этих подаяний; на Палестину — ни гроша не отправил; на надгробие реб Шимону бар Иохаи — себе за пазуху запрятал; торговал священным прахом, а это был песок из-под забора и тому подобное…

— Вот сколько я скопил, — говорит нищий, доставая из-за пазухи кошелек.

Открывает его — сплошь банкноты, и какие — сотенные, один в один!

— Берите их, ребе, как плату за услуги и на благотворительность по вашему усмотрению.

А холмский раввин как вскочит, как распахнет окно да закричит, точно помолодел лет на пятьдесят: «Евреи, заходите считать деньги для бедных!»

Толпа вбегает — ни умирающего, ни банкнот, — только раскиданная постель и два выбитых стекла в окне…

Снова задумался Холм: сон это или колдовство, не приведи господь?

Нечистый стоит разинув рот.

— На этот раз уж никак не могло обнаружиться…

В преисподней тревога.

— Поручите его мне, — сказала Лилит. — У меня средства испытанные!

Однажды холмский раввин почувствовал недомогание и послал служку за фельдшером, чтобы пустил ему кровь. Солнце уже садилось, и раввин решил до прихода фельдшера прочитать предвечернюю молитву. Стоит он лицом к стене и читает шмойноэсре, как вдруг отворяется дверь и входит девушка, в руках у нее курица. Что ж, раввин молится — можно и подождать. Девушка вертится по комнате, ходит взад-вперед, раввин и не оглядывается. Будто забывшись, она начинает что-то напевать. А голосок у нее, поверите ли, пленительный!.. Но так и станет холмский раввин ее слушать! Притворившись, что устала, она берет табурет, садится и раскачивается на нем. Табурет, конечно, скрипит… Пустяки, если бы змея ему грозила своим жалом, холмский раввин и то не тронулся бы с места! Девицу это злит, и она начинает стремительно кружить по комнате. Тем временем раввин кончает шмойноэсре, еще немного читает и сплевывает. Завершив молитву, садится за стол и спокойно говорит: «Покажи-ка свою курицу!» Девица сует ему курицу прямо в руки, а он опять спокойно: «Клади на стол! Еврейская девушка, — замечает он мягко, — должна знать, что подавать мужчине прямо в руки не положено». Девица кладет птицу на стол — курочка неказистая! «Рассказывай!» — говорит раввин. И девушка начинает подробно рассказывать, как она купила у бабы курицу, как принесла ее домой, как курица удрала, как она курицу поймала… Девушка смеется, скалит зубки, а зубки у нее что свет дневной, такие белые, и голосок звенит на всю комнату. Рассказывая и смеясь, бегает она вокруг стола. Руки обнаженные, рукава высоко засучены, кофточка на груди расстегнута, и тело — она его чем-то смазала — пахнет всевозможными благовониями. И уж так она старается: то стола коснется, то стула, а то и руки раввина… Он разглядывает курицу, а девушка становится сзади, смотрит ему через плечо и подбородком касается его головы. Ее дыхание греет раввина сквозь ермолку, проникает за ворот кафтана — все напрасно! Раввин выслушивает ее, последний раз осматривает курицу и говорит: «Кошерная! А ты, девушка, — добавляет он, — постарайся выйти замуж поскорей!!!»

Девица вместе со своей курицей вылетает в окно…

Раввин улыбается. Понял, что к чему. Вот так-то!..

А в аду снова совещаются. Кто скажет так, кто этак. Тут один совсем молодой чертенок, в учении еще, — ни пера на голове, ни ожерелья из зубов на шее, — спрашивает:

— Неужели у холмского раввина никаких страстишек нет?

— Никаких.

— Так-таки ничего не любит?

— Разве лишь попотеть в бане накануне субботы…

Пауза…

— А нет ли у него какой-нибудь привычки, скажем, обыкновения катать хлебные шарики за столом? — снова спрашивает чертенок.

— Не приходилось видеть его за едой! Но… навряд ли.

Тут Лилит вспоминает, что, почуяв ее благовония, холмский понюхал табак.

— Довольно! — говорит чертенок и, получив разрешение, скрывается.

У холмского раввина было издавна заведено: в канун субботы после бани он отправлялся в поле — дорожку облюбовал между рожью и пшеницей — и читал наизусть «Песнь песней». Так как он был человеком рассеянным, то для того, чтоб не забраться слишком далеко, он раз навсегда отмерил дорогу шагами и еще знак себе отметил — дерево. Красотой дерево его не привлекало, хотя оно было увешано плодами — кораллами… Только знаком оно ему служило… Прочитает первую половину «Песни песней» и как раз до дерева доберется. Там присядет, возьмет понюшку табаку из лубяной табакерки, отдохнет немного, а на обратном пути прочитает вторую половину «Песни песней». И всегда успевал вернуться на склоне дня, до наступления субботы.

Однажды, не успел еще показаться раввин на дороге, появляется немец в шляпе, в штанах в зеленую полоску, вырывает дерево и переносит его подальше. Потом садится под ним и сидит — плюгавенький такой немчишко, его и не видно.

Тем временем подходит раввин. Половину «Песни песней» он прочитал, а до деревца, видит, еще далеко. Раввин огорчен: видно, недостаточно души вложил в чтение. И он решает испытать себя: хотя его тянет понюхать, как всегда, табак, сердце ноет по понюшке, он себе этого не позволит, пока не доберется до дерева. И на усталость не посмотрит, своего решения он не изменит. Еле передвигая ноги, раввин добирается до дерева. И таким утомленным он себя чувствует, и так хочется ему табачку понюхать — прямо свет не мил! Но, благодарение Господу, наконец он уже сидит под деревом и дрожащими пальцами достает из-за пазухи лубяную табакерку. Вдруг за его спиной подуло, и табакерка выпала у него из рук. Хочет ее поднять, ветерок, что ли, налетел, табакерка катится все дальше и дальше. Катится табакерка, а раввин, растянувшись на земле, ползет за ней, ловит руками: понюшки табаку хочется…

Раввин ползет на четвереньках, а немец ухмыляется и знай свое — дует. Вдруг он хватает дерево и в мгновение ока переносит на старое место. Так и не успел раввин поймать табакерку, а немец опять дует… Смотрит раввин: дерево далеко. По забывчивости, думает, не к тому дереву пошел. Поднимает глаза к небу: все в звездах! Он даже заката не заметил… Такую власть имела над ним понюшка табаку… Правда, ночь была очень светлой. Раввину ясно, что он ушел слишком далеко, к наступлению субботы ему уже в местечко не вернуться. Ну и что ж, его будут кормить те же вороны, которые кормили Илью-пророка. Но поймать табакерку он должен…

И раввин все ползет на четвереньках. А немец дует, а табакерка катится… Не будем долго тянуть, раввин ушел намного дальше, чем это дозволено в субботу…

Чертенок немедленно получил повышение по службе.

— О гору не спотыкаются… — объяснил он черной шатии. — Скорее мелкие страстишки заставят оступиться.