излагающая семейный узус, вынудивший парня исхитриться и завершить Gradus ad Parnassum серией из шести убийств
— Эймери Шума нет в живых, — изрек Артур БЭЛЛЫВЬЮ Верси-Ярн. — Труп лежит внизу, в гараже, в резервуаре с нефтью.
— Значит, ты видел труп? — удивился Алаизиус.
— Я бы увидел труп, если бы свет не вырубился. Я слышал крик, чью амплитуду усилила акустика бункера, а также финальный всплеск, эдакий «бултых» падения тела, убедивший меня в смерти Шума.
— Ты не заметил время падения? Как Шум упал? Не ты ли сам пихнул жертву?
— Я бы пихнул, если бы считал нужным, — признался насупившийся Артур Бэллывью Верси-Ярн. — Шум сам кинулся на меня, ступил в лужицу нефти, налетел на барьер, качнулся, зашатался и упал в резервуар! Как если бы беднягу туда затянул сильнейший магнит!
— А зачем Шум на тебя напал?
Артур Бэллывью Верси-Ярн хмыкнул и не прибавил ни звука. Вид у англичанина был весьма мрачный.
Алаизиус Сайн вытащил газетную вырезку с неизвестным патлатым и, указывая на нее Верси-Ярну, устрашающе сказал:
— Причина — тут! Гнев Шума вызвала эта вырезка! И дал ее ему ты, не так ли?
— Нет! — сказал Артур Бэллывью Верси-Ярн. — Шум нашел вырезку сам, причем без умысла, в чулане спальни, где мне застелили перину. Еще ранее Шум ушел гулять в парк, заблудился в густейшем мраке, вернулся. Сиу спала. Я спал. Темень была жуткая. Эймери рухнул на диван, чувствуя резь в виске. Задремал и тут же был разбужен; вдруг встал, задыхаясь и паникуя без всяких причин. Началась резь в желудке. Страдающий Эймери представил себе, как некие враги, желая ему смерти, влили ему яд. И тут Эймери пришла на ум спасительная идея: в шкафу чулана близ спальни, где я спал, несчастный видел склянку с антиядием. Шум встал, пришел в спальню, забрался в чулан, начал искать и наткнулся на газетные вырезки. Забыв все рези и мигрени, издал дикий крик и кинулся на меня.
— Патлатый! — кричал Шум .
Затем в бешенстве выбежал и кинулся к себе в спальню, а через какие-нибудь две-три минуты вернулся. В руках держал лист с тридцатью тремя рамками, где тридцать две были заняты, а единственная, в середине, была пуста.
— Эта серия не имела лакун, — сказал Шум. — Патлатый был вклеен там, где сейчас — пустая клетка. Картинку выкрали тридцать лет назад, в апреле. Сначала инцидент меня удивил и слегка задел: кража была такая глупая, нелепая и я не придал ей значения. А три дня спустя в Кембридже умер наш первенец Алимпий!
Речь Шума прервали глухие всхлипы.
Я решился высказаться:
— Клянусь тебе, Эймери. Картинка, найденная у меня в чулане, принадлежала мне всегда.
— Случайный параллелизм? — удивился Эймери.
— Не сказал бы. Print, украденный у тебя, и print, хранящийся у меня, являют не двух разных людей. Индивидуум, напечатанный на наших дагерах, — единый и неделимый!
— Значит, и у тебя на дагере Патлатый?
— А тебе зачем?
— Раза три я пытался тебе намекнуть на единение наших жизней. Нас питает единая ветвь. Наши судьбы — черта в черту — даже не параллельны, а идентичны!
— Эти намеки я не забыл, — прервал Эймери. — Раз десять я пытался вызвать тебя на беседу с глазу на глаз, дабы ты раскрыл мне эту связь, а также распутал нелепый узел, чье бремя я влачу всю жизнь и чьи меандры мне и сейчас едва ясны. Дискуссия, увлекшая нас и наших друзей в эти дни, тянулась без перерыва, и нужную минуту для приватных речей я так и не нашел. Сейчас не лучшее время, и все же мне кажется, нам следует все выяснить сейчас.
Я принял идею Шума, и тут же прибавил:
— Давай выяснять не здесь. Темень везде, а тут мы еще и замерзнем. Заберемся-ка лучше в курительную Августа, где рюмка-другая придется нам весьма кстати.
— All right, — сказал Эймери. — Иди в курительную. Я сейчас приду.
Затем Шум быстрыми шагами вышел из спальни, сжимая в руках лист с дагерами.
Я пришел в курительную. Ждал там чуть ли не час. Выпил внушительный стакан виски. И вдруг услышал сильный шум в гараже. Я туда спустился, чуть ли не перепрыгивая ступени, правда, держась за стену, так как не видел ни зги. Зашел в гараж и при свете печки увидел, как Эймери в ней сжигает некий значительный (как минимум, пухлый) манускрипт.
Напуганный страшным предчувствием, я закричал:
— Зачем ты сжигаешь эти бумаги?
Шум на меня даже не взглянул. Взирал, как безумный, на краснеющие, чернеющие и испепеляющиеся страницы. Затем сел на стул и указал мне на скамейку в углу гаража и сказал:
— Ну, приятель, теперь давай разбираться.
— Здесь? Мы же решили встретиться в курилке...
— Нет, — прервал меня Шум. — Будем разбираться здесь.
— Зачем здесь?
— Ну, скажем, здесь светлее, теплее и...
Шум взглянул на меня и не завершил фразу.
— And what? What's the matter?
— Zilch. Давай сядем и начнем, иначе...
— Иначе?
— Иначе такая ситуация нам уже не представится...
Намеки Шума меня удивили и даже смутили, и все же я не стал ему перечить. Сел на скамейку, закурил сигарету и приступил:
Как я уже тебе сказал, ты узнаешь все перипетии, свалившиеся на нашу семью. Ты также узнаешь: эта Сага — истинная трагедия, чьи вердикты касаются и тебя. Павшее на тебя Заклятие преследует и меня. Нас связывает генетика: у нас единый Папа!
— Как?! — зашелся в крике Эймери. — Мы — братья?!
— Да, братья! Братья, связанные страданиями и смертью!
— Как ты узнал? Как и где ты нашел всеми утаиваемые и навсегда заказанные для меня сведения?
— Ах! Я бился как минимум двадцать лет, следуя за интуицией, и в лучшем случае угадывал наличие тайных мрачных сил, нависавших над нами, чья никем не дебатируемая и даже не рассматриваемая суть была скрыта для всех. Итак, я бился целых двадцать лет, дабы раскрыть эту тайну, выстраивая представления над представлениями, перебирая сценарии за сценариями, предлагая инстинктивные прелиминарии и заключения, приблизительные и за уши притянутые версии, приближающие меня step by step к радикальнейшему забвению, к пугающему табу, мешающему разгласить тайну.
Двадцать лет я завязывал нужные связи, якшался с интриганами, платил ленивым шпикам и стукачам, давал взятки хранителям и архивариусам, раскрывавшим мне двери в архивы, а за ними — тайну генезиса. Наведываясь за справками, я перебрал целую армию чинуш: все эти бесчестные магистраты, субституты, юристы, секретари, референты, клерки, стряпчие ждали интенсивных субсидий за не всегда интересные сведения. Затем я разбирал гигантские залежи материала, где все сведения были перепутаны, и пытался вычленять крупицы знаний из неверных, ненужных, несущественных, незначительных данных. Затем, дабы свести вместе частные факты, я изыскивал — за счет изнурительных brainchild и brainteaser (ведущих чуть ли не к brain-fag) — какую-нибудь связь между ними и чаще ее не улавливал.
И все же я выследил, выискал, вычислил, вызнал. Я выпутался из путаницы. Я раскрыл сакральную тайну, а вместе с ней — наше свершившееся, наше минувшее, наше бывшее!
It is a tale related by a cretin, filled with alarm and fury, signifying naught.
Наша сага — длинная и запутанная, местами заурядная, местами фантастическая; ее суть — все время преследующая и тебя, и меня Кара. Замысливший ее индивидуум трудился над реализацией двадцать лет, не расслабляясь ни на секунду. Ему претили сантименты, ему были чужды участие, раскаяния; перед ним маячила единственная цель: усладить личную месть, свершить кару, неся — в шквалах гнева и карминных струях — смерть.
Сей изверг, свершив череду страшных убийств, истребил всех наших детей!
— Изверг! Изверг! — шептал сраженный Эймери.
— Да! Неизвестный индивидуум, чей интригующий лик ты хранил и даже не знал, как ты с ним связан! Таинственный мужчина с бакенбардами, пышными и растрепанными власами! Зачавший тебя и меня! Наш папа!
— Наш папа! — закричал Эймери, уязвленный в глубины души. — А я, значит, и знать не знал! Какими же судьбами нас зачала такая ужасная мразь?!
— Не кипятись, Эймери! Тише! Не спеши. Ты сейчас все узнаешь:
Наш Папа (имени или, правильнее, транскрипции имени мы не знаем) жил в Анкаре. Нашу династию чтили как самую влиятельную династию в Турции. Ее капитал считался гигантским и сравнивался с владениями царя Мидаса. Правда, передача наследства всегда вызывала неприятные казусы, так как Клан насчитывал не менее тридцати трех семей, а каждая семья — девять-десять детей: все время всплывали прямые и непрямые наследники, и, невзирая на капитализацию, глава Клана переживал, страшась уменьшения и распыления начальных средств.
Итак, наметилась традиция давать максимальные привилегии сыну-первенцу. Следующим детям выделяли сущую безделицу. Весь капитал шел принцу, любимцу: замки, усадьбы, леса, веси, деньги и ценные бумаги, драгметаллы, бриллианты, ювелирные украшения. Преемник не утруждался никакими делами, а братьям и сестрам предписывали изнурительный труд.
Даже самый наивный читатель сумеет представить, к чему привела такая дискриминация: старшему сыну дарили всю душу, младших презирали, над младшими глумились. Так, — даже если эти репрессивные меры выдавались за правильные и нужные, дабы удержать власть Клана (власть следует крепить все время увеличивающимися капиталами, а значит, исключать их разбазаривание и утекание к чересчур дальним наследникам), — семейный узус, прибегая к инстинктивным извинительным уверткам, закладывал дискриминацию не на Sint ut sunt aut nicht sint, a на т. н. нравственных правах: детей делили на касты; дарили все первым, называя их чистыми, правильными, белыми; забирали все у следующих, уничижая их за милую душу и смешивая с грязью.
Дальше — хуже: применяя к себе декрет Клана, все с ним мирились. Ни патриции, ни плебеи даже не думали заявлять: Summum Jus, summa Injuria; каждый взирал на неделимый статус патриархальных средств как на привычный и даже всеми приемлемый регламент, не считая явным, пристрастным нарушением, ущемляющим массу ради единицы.
Дабы улучшить незавидную участь, неудачник рассчитывал лишь на случай — смерть и замену принца ближайшим из братьев.
Так, чуть ли не каждую минуту безденежные братья, нищие кузены, несытые племянники, направляли Аллаху идентичные апелляции, вымаливая гибель лидера. Аллах, искренне жалея несчастных, временами внимал и шел навстречу: в таких случаях старшие наследники падали жертвами тифа или лжекрупа. Увы! Правила пребывали нерушимыми; ареал их действия не исчезал, а лишь — в лучшем случае — уменьшался.
Разумеется, настал день, и Клан перешел на другую систему: с увеличивающейся степенью риска и все же менее изматывающую.
Скажем, старый девиз «Ты — для Всех, и Все — для Тебя», ранее украшавший герб Клана, на практике сменился изречением «Каждый — за себя» (сия схема была менее насильственна, чем думали, менее душегубна, чем пугались, и все-таки не удержалась и двенадцати месяцев), а вслед за ним был принят принцип Cenus humanum canibalum est, чьей инаугурацией стала блестящая акция, вызвавшая — не без причины — вспышку энтузиазма у всех жителей Анкары.
Некий парень лет шестнадцати имел трех младших и шестерых старших братьев: бесперспективная ситуация, заранее и навсегда лишающая беднягу пальмы первенства. И тем не менее юнец преуспел: придумал, наметил, рассчитал, раскрутил, а затем свершил целую серию из шести убийств; невзирая на различие в приемах, все преступления являли неуемную фантазию убийцы.
Сначала Максимин (так звали хитреца) взялся за Нисиаса, жертву прерывания материнства: исключительную ненависть дефектный брат с шакальими чертами лица не вызывал и представлял весьма легкую цель, так как Нисиаса все считали тупым.
Раз, ссылаясь на выдуманную причину, Максимин зашел в хижину карлика и вручил ему в виде презента книжку специалиста из Нагасаки, курс Искусства Стрельбы из Лука, с буддистскими реминисценциями. Дивленный Нисиас раскрыл книгу и, увлекшись чудесными картинками, углубился в их рассматривание: Максимин тут же вьггащил надфиль для раскалывания льда, твердый как кремень и секущий как наваха, и нанес Нисиасу удар в нижнюю часть крестца; удар был смертельным, так как разбил седалище, вызвал ущемление нерва и ганглия в паху, падение давления, удушение, а затем — уже через минуту — внутричерепные завихрения. Увезенный в лазарет Нисиас в себя так и не пришел, а через неделю умер к величайшей печали жителей, сбегавшихся к лазарету, дабы увидеть, как бедняга «завихряется» — зрелищный спектакль, не имеющий себе равных, весьма редкий в Анкаре и уступающий искусству кружения Факира, т. н. «Искусствам Дервиша», развитым лишь в Исфахане.
Акт нейтрализации Аптанта был таким же несуразным. Аптант был апатичным, бесцветным, даже мертвецки бледным, имел хрупкие суставы, хилые и кривые члены, страдал «кирпичными» разрушениями тканей; не выделялся никакими пристрастиями, не считая выпивки, причем спиртные напитки глушил литрами круглые сутки.
Максимин дал взятку курьеру, наказав привезти Аптанту канистру спирта и представить ее как груз, присланный из Фландрии, так как три месяца назад Аптант направил в Астенде телеграфный заказ на шнапс, имевший самую лучшую репутацию. Завидев привезенную канистру, Аптант тут же начал дегустацию и, не переставая славить чудесные качества напитка, упился в стельку.
Разумеется, бедняга не знал, какую лукавую шутку припас ему Максимин. На дне канистры Максимин прикрепил взрывчатый механизм, никак не реагирующий на жидкую среду и активизирующийся при аэрации. При уменьшении массы спирта наступил критический предел; реакция на сухую среду запустила механизм и вызвала сильнейший взрыв: напитанный спиртными парами Аптант — чем не идеальный материал для пламени — вспыхнул как трут, испуская едкий запах жареных агути.
В сей миг Максимин как раз гулял вблизи фазенды брата. Кинул аркан, зацепил Аптанта за шею и притянул к кладезю.
Затем пихнул туда брата — бедняга превратился в пламенеющий факел, — дабы завершить преступление, сыгравшее, кстати, на руку местным жителям, так как уже через месяц невесть как ударившей из кладезя струе начали приписывать эффективные целебные качества при лечении, например, катара, а также бельма или катаракты глаза, камней, градины, гранулематеи лимфы, тризма, питириаза, панариция, дерматита Гебры, эпилепсии и фурункулезных высыпаний на языке.
Затем настал черед Пламбира. Тут убийцу ждали затруднения. Пламбир был хитрым и скрытным, сильным как бык, свирепым как змей, брутальным, бесстрашным, а еще извращенным и задиристым, так как питал безудержную страсть к насилию. Претендент, задумавший меряться с ним силами, превращал личную жизнь в сущее испытание.
На рынке Пламбир имел лавку, специализирующуюся на различных сластях; там делали засушенные и заснеженные фрукты, различные муссы, желе, а также мармелад, леденцы, рахат-лукум, халву, нугу.
Пламбир первым придумал выпускать заледенелый сладкий крем в карамели, сразу же названный именем предпринимателя.
В редкий день в лавку Пламбира не заглядывали всякие паши, визири, сердары или сераскеры, дабы заказать на праздничную пирушку «пламбир в мараскине» или «пламбир в цукатах», фирменные деликатесы, раскупаемые в Анкаре нарасхват.
Итак, Максимин пришел к Пламбиру, заплатил двадцать три пиастра и заказал гигантский пламбир в персиках.
— Сейчас запламбируем, — сказал Пламбир.
Едва Пламбир выдал ему изделие, Максимин лизнул, сделал презрительную гримасу и упрекнул кулинара в халтуре:
— Персики прелые!
— Как?! — вскричал Пламбир, не вынеся претензии. — Как прелые?!
Затем дал Максимину три затрещины и швырнул ему перчатку.
— Дуэль так дуэль, — сказал Максимин. — Раз решим наш дифферент приватными мерами, а правила дуэли выберу я сам: мы будем драться шампанскими струями.
Изумленный сею придурью Пламбир замер в замешательстве.
Выиграв в качестве и темпе, Максимин, не теряя времени, свалил на череп неприятеля пламбирницу. П. захрипел, качнулся и рухнул.
Максимин засахарил Пламбира глазурью в пралине, залил в пламбирную пену и завершил шедевр, украсив перетертыми пульпами папайи и печеными персиками.
Затем впустил питбуля, чьей пищей уже пять лет были братские пламбиры: пес, как мы уже угадали, тут же прыгнул, начал лизать, лакать, кусать, грызть и раздирать на куски.
Максимин вышел, хихикая: «Разве Аллах не сказал: из прели ты вылез, в прель ты и вернешься».
Смеясь над удачным изречением, Максимин перешел к следующему брату. Приземистый и невзрачный Рамуальд был дурным, чуть ли не блаженным. Имел весьма низкий I.Q., пребывал на стадии развития ребенка лет десяти, а не мужчины тридцати лет. Главным занятием, если не призванием, Рамуальд считал ежедневные беседы с птицами; как святейший Франциск Ассизский, Рамуальд вел бессвязные речи, адресуя их ржанкам, рябинникам и рябчикам, резвящимся на берегу пруда в парке. Временами редкий зевака кидал ему рубль или рупию, представлявшую выручку за весь день.
В убийстве Рамуальда Максимин не усматривал никаких затруднений; план был элементарным.
В пруд Максимин закинул железную рейку с припаянным к ней кабелем, связанным с батареей через реле, дающим при замыкании напряжение. Едва Рамуальд завел беседу с птицами, нанятый приспешник Максимина кинул в пруд фальшивый риал, маскирующий сильный магнит.
Рамуальд, не задумываясь, прыгнул в пруд: в парня тут же ударил электрический разряд.
Следующим в списке нейтрализуемых шел Сабин. И если Рамуальд представлял легкий, даже примитивный тип жертвы, Сабин принадлежал к разряду крепких штучек. Хитрый, въедливый скептик, Сабин видел везде махинации и западни. Не верил всем.
Страх заставил Сабина уединиться, запереться у себя в четырех стенах и не принимать визиты; через решетку фрамуги пугливый брат всматривался в любую фигуру на улице, вздрагивал при любых шагах, даже близ живущих людей. Ни на секунду не выпускал ружья из рук.
Страшась нападений, Сабин купил надувающийся шар и, взлетая на нем каждый вечер, укладывался спать в индивидуальную люльку.
Сначала Максимин задумывал различные планы (перерезать канат, связывающий шар с землей; сбить руль управления или кардан навигации и фиксации; заменить тяжелый газ (метан на гелий), тем самым, вызвать резкий перепад давления, взрыв и падение шара) — эти планы не срабатывали.
И тут сверкнула мысль: Максимин нанял биплан, взмыл в небеса, а затем, пикируя на наглый шар, наперерез сблизился, чуть ли не касаясь сферы, в каких-нибудь сантиметрах, свернул, усекая спираль; шар, заплыв в вакуумную яму, эдакую засасывающую дыру, сдулся, а Сабин, лишенный эфира, скапутился в асфиксии.
Трансигей являл для Максимина финальную цель. И цель эта даже не предусматривала приближения. На пути к званию принца впереди Трансигея имелся лишь единственный претендент — дядя; племянник чересчур ценил перспективу забрать себе весь капитал Клана, дабы искушать судьбу безрассудными действиями и давать шанс каким-нибудь братьям или кузенам на нежданную диверсию.
Каждый визитер, пересекающий линию владений Трансигея, предъявлял стражам три специальных разрешения; исключением из правила не был ни бакалейщик, груженный снедью, ни печник, несущий вязанки древесины.
Пересказывали уйму курьезных деталей из жизни Трансигея. Если верить слухам, Трансигей имел личную гвардию из двадцати спаги, выученных высшему искусству владения ятаганами, кинжалами и ружьями: целая армия, нанятая за немыслимые деньги, всегда и везде следующая за Трансигеем и без предупреждения убивающая всех приближающихся к нему даже на ярд! А еще, как рассказывали, у Трансигея был слуга, дегустирующий все принесенные ему блюда, так как будущий принц страшился яда. Как рассказывали, в апартаментах Трансигея жил мужчина, физически неразличимый с ним самим и даже спящий на трансигеевых перинах, а сам Трансигей тем временем спускался спать в нижнюю часть сераля, где каменщики смастерили — и, кстати, сразу же расстались с жизнью, едва был сдан заказ, — целый бункер с дверьми на тайных замках. Запас еды и питья превращал бункер — в случае нужды — в убежище, где Трансигей сумел бы скрываться как минимум месяцев десять.
Такая трудная цель — ведь меры, предпринятые Трансигеем, считались идеальнейшей гарантией защиты — еще сильнее разжигала фантазию Максимина. Все убийства, свершенные ранее, не насытили алчную натуру. Там — усмехался претендент — были лишь легкие задачки. Здесь же, замахиваясь на Трансигея, Максимин испытывал чрезмерные личные амбиции и ставил себе труднейшую задачу, требующую напряжения всех сил и умений, применявшихся ранее лишь на четверть.
И тем не менее Максимин не сразу решился на активные действия, так как не был уверен в успехе дела. И сдерживала не нехватка фантазии, а система беспрецедентных защитных мер Трансигея, не имевшая ни изъяна, ни даже уязвимых мест.
Случайная беседа с барышниками навела Максимина на удачную мысль: два раза в неделю Трансигею присылали мула, так как — намекнул циничный барышник меж двумя гривуазными ухмылками — Трансигей испытывал страсть, лишь «сублимируя» мула.
— Слава Аллаху, — улыбнулся Максимин, — теперь я нашел зацепку: значит у Трансигея есть пассия! Ценные сведения! Будем искать.
Разрабатывая тему, Максимин связался с главным управляющим зверинца Анкары: как уверял управленец, заурядный мул был не в силах усладить сексуальную страсть Трансигея: мул, как закуска, лишь распалял желание, вызывал аппетит, а далее, скажем, для главных блюд Трансигею нужны были какие-нибудь крупные или редкие звери.
Так Трансигей давал взятки администрации зверинца, и та ему сдавала внаем, на вечер или на сутки, габаритных зверей — быка, яка, жирафа, медведя, кенгуру, каймана — или какую-нибудь невидаль — скунса, муравьеда, тапира, нанду, сумчатую крысу, ящера, казуара, буревестника, дельфина или удава.
И все же, изведав чуть ли не всех зверей Зверинца, Трансигей привередничал, так как, перебрав такую массу самых удивительных тварей, ни разу не имел экстаз, сравнимый с чувствами, испытанными в давние времена, в ту самую секунду, как впервые влез на или, правильнее сказать, в ламантина с берега Чада (Manatus inunguis или Manatus latirestris).
А тут в Анкару как раз приехал балаганщик из Галифакса. Среди других удивительных развлечений (сиамские близнецы, карлики, экземпляры без пигментации, туры с бараньими главами, пернатые зайцы) зевакам предлагался так называемый «Великий Дракуний из Лах-Несса», имеющий кличку Руди. Разумеется, зверь не был связан ни с речными змеями, ни с летающими ящерами: так балаганщик расхваливал заурядную речную дюгань, тварь смирнее ягненка, имеющую все шансы без труда выдаваться за ламантина, учитывая идентичные параметры: внушительный вес, крупные размеры, блестящую шкуру, приветливый вид.
Как мы уже угадали, Руди сразу же вызвал интерес у Трансигея. И все же кандидат в принцы не решался на визит, а стал упрашивать балаганщика сдать ему дюгань в наем. Балаганщик не прельстился. Трансигей увеличил цену в пять, девять, десять раз. Балаганщик сдался. Назначили день и час.
Максимин выведал все детали сделки и тут же придумал план.
Смешав гремучие вещества, смастерил из стеарина специальную ректальную свечу; приладил к запалу маленький усик с напылением из гремучей смеси, гарантирующий — при нежнейшем касании — сильнейший взрыв. Затем залез в аквариум дюгани и, едва зверь уснул, всунул ему в анус эту взрывчатую пилюлю.
План казался ему идеальным; теперь Максимин решил расслабиться и ждать вечера. Зашел в трактир близ сераля Трансигея, предвкушая, какие сюрпризы таит в себе ближайшее будущее.
Расчет Максимина был верен. Без двадцати пяти двенадцать к сералю прибыл балаганщик, везущий гигантскую купель, где Руди спал и в дреме улыбался, как буренка при виде несущейся вдали электрички.
Без десяти двенадцать раздался душераздирающий «бабах»; небеса вспыхнули ярким пламенем и тут же затянулись в едкий дым.
Затем дым рассеялся, и Максимин убедился: в серале все были мертвы.
Ликующий Максимин направился в night-club, где целые сутки — ну как тут не выпить за успешный результат всей кампании, даже если ты изрядный скупердяй, — заливался шампанским «Краман» брют и платил за всех желающих.
Так Максимин выбился в принцы. Увы! Наивный киллер в стремлении славить триумф и петь «Аллилуйя» был чересчур нетерпелив: три младших брата, высчитав имеющиеся у них шансы, наметили план и уже через десять дней «сделали» Максимина!
Так династия перешла на принцип: прав — сильнейший. Все убивали всех. Юрист, следивший за передачей капитала Клана, чуть не свихнулся: за пять лет узуфрукт Клана сменил двадцать семь владельцев, причем все властители умирали насильственными смертями.
Как все уже смекнули, истребительная тактика в таких темпах так или иначе привела бы Клан к гибели. Решили перевести дух. И заметили: в результате перманентных узурпаций выжила лишь четверть мужчин. Испугались. Стали заключать перемирия и альянсы. Издавать мирные декларации, чьи клаузулы — ясный перец — претенденты херили уже через неделю.
В результате решили придать убийствам ритуальный характер.
Как гласил специальный статут, для устранения зависти ревнивых братьев в семье разрешался лишь единственный сын. Так думали снизить накал страстей между претендентами и прийти — иллюстрируя идею естественных дарвинистических селекций — к ситуации, где каждую ветвь Клана представлял бы единственный преемник.
Дабы приблизить такую далекую цель, статут предусматривал fеrе et ferme три варианта, причем вариант выбирали ad libitum сами члены семьи:
или, едва младенец является на свет, умерщвлять маму;
или, если в семье уже есть сын, исключать зачатие путем кастрации папы;
или (вариант, за редкими исключениями, выбираемый всеми) разрешать жизнь старшему сыну, а следующим давать умереть самим или умерщвлять: сбрасывать в фекальные ямы, давить в ванне или — как предлагал Свифт — жарить как кабанину или телятину на ланчи для английских сударей.
За каких-нибудь девять-десять лет этими мерами сумели выправить ситуацию. Передача патриархальных регалий вызывала куда меньше семейных распрей, влекущих неминуемые насильственные распри.
Убивали уже не из пристрастия; каждый у себя в углу снижал quam maximum увеличение семьи, а значит, и Клана, пребывающих на стадии numerus clausus, в размерах, считавшихся maxima parte приемлемыми. И каждый в душе хвалил сей status quies, бывший не таким уж и диким, как казался ante-hac.