являющаяся, как все уже, разумеется, угадали, заключением  рассказа

— И...? — встрепенулись все и устремились к выпав­шему из рук Аттавиани листку, дабы увидеть упу­щенную элиминацию.

Тут раздался резкий звук, типа «плюх» или даже «хлюп»: чуть склизкий, слегка неприятный и все же чересчур слабый, дабы привлечь внимание.

Вдруг Сиу закричала.

Все сгрудились вкруг нее.

— What's happened? Сиу!

— Аттави! Аттави! — не унимаясь, визжала Сиу.

Краснея и даже вишневея, Аттавиани раздувался на глазах. Раздавался вширь — царственный, жир­ный, как Бык Маллиган, явившийся из бреши лест­ницы и затрубивший «...ad altare Dei», как гигант­ский дутый паяц для детишек в сквере Пале-Руаяль или в саду Люксембург.

Затем вдруг — как если бы шар рассекла стрела, и вмиг вырвался бы газ — раздался взрыв: раскатис­тее, чем реактивный гул истребителя «dassault» при пересечении барьера звука на авиапразднике «Мач-3», страшнейший «бабах», раскалывающий на земле стек­ла и зеркала.

Затем пелена рассеялась, и все стали перегляды­ваться: Аттави Аттавиани исчез. Ни ресницы, ни тря­пицы: лишь невзрачная кучка пепла, как если бы скурили сигару, даже правильнее сказать, кучка талька, так как пепел был белее снега.

Артур Бэллывью Верси-Ярн замер в ужасе. Смерть двух детей — как считали ранее, исчезнувших навсег­да, и, как выяснили час назад, выживших, а сейчас ис­требленных на глазах у всех, — лишила беднягу дара речи. Верси-Ярн зарыдал. Затем, уняв слезы, изрек:

— Если я не заблуждаюсь, тебя нанял Патлатый?

— Скажем, я — не нанятый агент, а правая рука, верный заместитель или представитель...

— Я даже не представлял себе...

— Если бы ты был внимательнее, ты бы задумался: не значат ли данные мне имя и фамилия «белый знак»?

— Раз уж настал финальный час, я бы желал знать, какая смерть ждет меня. Так как фантазия, присущая тебе, наверняка нашептывает уйму самых изыскан­ных решений?

— Ха-ха-ха! — рассмеялся Алаизиус. — Для умерщ­вления имеется как минимум десять версий:

Принести тебе — зачитавшемуся книгами метра натурализма, например какими-нибудь «Маккарами» («Деньги» или «Нану» куда интереснее, чем «Запад­ня»), — некий скрывающий взрывчатую начинку фрукт: арбуз, папайю или лучше ананас, эдакий смер­тельный гранат, имитирующий другие «фрукты», сбра­сываемые — в результате указа президента США — день за днем, сутки за сутками на вьетнамские дерев­ни, херя все межграничные права, как сенатские раз­бирательства выяснили уже при следующем прези­денте. Едва ты, стремясь унять жажду, разрежешь ананас, тут же включится хитрый механизм и раздас­тся взрыв.

Или взять и, затягивая петлей леску, нанести тебе увечье: ампутацию, абляцию, кастрацию, вырезание, выдавливание, расщепление или расчленение каких-нибудь частей тела, имеющих важнейшую, если не жизненную функцию: например, удалить генитальный член или — учитывая параллелизм значений и дери­вацию смысла — вырвать, если не сердце и печень, так как минимум язык, и тем самым вызвать смерть в самые ближайшие месяцы.

Или выбрать путь извилистее: в лесу, где ты лю­бишь гулять, на иве или иглице вывесить дуплянку, а в нее засунуть птенца, птичку-невеличку, зараженную радиацией (например, сильнейшее гамма-излучение дают при распаде ядра радия). А на землю у дерева кинуть леденец или ириску из инжира в имбире, зная, какую неудержимую страсть ты питаешь к этим слас­тям. Так, фланируя наугад, жуя стебель интины или ириса, ты вдруг натыкаешься на гигантскую привле­кательную ириску. Ты, гурман, кидаешься на нажив­ку, ты садишься близ нее, приникаешь к ней, дабы сразу съесть, и тут сверху тебе на темя падает активирую­щая радием дуплянка, извергает на тебя максималь­ную ядерную гнусь и усыпляет навеки.

Или, например, пригласить тебя на самурайский праздник.

К счастью для тебя — так как всем известна при­сущая тебе страсть к искусству игры в ранке (раньше ее называли «ки» или «сюдан»), — на празднике разыгрывается дружеская партия между каким-нибудь наивным любителем и каким-нибудь маститым умель­цем, имеющим степень «кан сю» или даже «кюдан». Сей метр, скажем Каку Такагава, дает дилетанту — дабы уравнять неравные шансы — серьезный ганди­кап, причем не «фурин», а «нака ётсю». Каку Такагава начинает с атаки «хасами басами»; дилетант пари­рует неумелым и нерезультативным «сарю сюбери» — а правильнее была бы защита «тетсю»; затем метр развивает «кири сигаэ» и в результате хитрейшей за­падни «утте гаэ» завершает триумфальный «утте гаэси», вызывая ликующие крики зрителей.

Далее следуют другие развлечения; партия в ран­ке сменяется таким же длинным, как и заумным спек­таклем саругаку (в давние времена придуманным Канъами и Дзэами). Сначала ты решаешь уйти, а затем, блюдя приличия, задерживаешься минут на десять и — заглядывая в невнятный буклет — пыта­ешься вычленить термины, звуки, движения и жес­ты, любые выражения печальных чувств или гневных страстей, в принципе дающие шанс выяснить смысл зрелищных действий, разыгрываемых у тебя на гла­зах. Выяснить смысл зрелища тебе так и не удается. Так, читатель, все время надеющийся на грядущую разгадку, дабы увериться в расчетах — начатых с пер­вых минут, едва была раскрыта эта треклятая кни­га, — при чтении все время натыкается лишь на смут­ные намеки, хранящие в смущающей игре света и тени интенцию, направлявшую руку писателя.

Итак, изнуренный тщетными усилиями, ты в фи­нале пьесы засыпаешь, как засыпает какая-нибудь жучка, измученная экспериментами над зависимыми и независимыми рефлексами (кстати заметим: вслед за стимулирующими выделение слюны сигналами рус­ский ученый не всегда давал псу пайку, тем самым сдерживая вкрадчивую цепь carticalis-subcarticalis-carticalis cerebri, заведующую активизирующими и эк­сцитативными функциями). И тут мы заявляемся и без труда тебя убираем.

Или выследить тебя в парке, где ты гуляешь и рас­сматриваешь известные статуи ню, вылепленные вся­кими там Пигалями, Пюже, Кусту и Гийенами. Нам следует лишь применить клещи, дабы в нужный миг вывинтить шурупы, удерживающие массивную скуль­птуру, да запустить тягач, дабы свалить ее на тебя...

— Я всю жизнь любил шутки, — прервал инвен­таризацию Артур Бэллывью Верси-Ярн. — Привет­ствуя присущую тебе буйную фантазию, я все же вы­нужден тебя прервать. Если и в пяти других вариантах требуются такие же технически ухищренные, а мес­тами и запутанные мизансцены, я, признаюсь, не вижу, как ты сумеешь здесь и сейчас, hiс & nunc, меня умертвить. Будем рассуждать как разумные люди: здесь нет ни взрывчатых папай, ни лески, ни птичек, напичканных радием, ни самурайских празднеств, ни тягачей и падающих скульптур!

— Мы весьма ценим эту уместную ремарку, — из­рек Алаизиус Сайн. — И тем не менее, у нас здесь при себе имеется инструмент, заменяющий все вари­анты сразу!

Сайн вытащил «смит-энд-ундервуд» и вмиг при­печатал Артура Бэллывью Верси-Ярна. Англичанин рухнул наземь.

— Итак, — сказала Сиу, — все мертвы. Я уже и не надеялась. В финале вся эта катавасия преврати­лась в занудную и даже раздражающую «Muchfussregarding   naught».

— Festinalente, — улыбнулся Алаизиус. — Все мер­твы. Снимем с них всех грехи и зачтем Ave; ведь даже если все свершили преступления, каждый из них все-таки принял участие в нашем деле и даже выказал нам услугу. Вряд ли найдутся еще действующие лица, чьему терпению мы бы сумели навязать такие жест­кие испытания. И все вынесли их adfinem...

— Заткнись, — шепнула Сиу. — Sir is talking аsurfeit...

Алаизиус смутился.

— Итак, — заявила Сиу, — приближается завет­ный миг infinelibri? Уже наступает финал саги? Ее финальный штрих?

— Да, — заявил Алаизиус Сайн, — здесь, на пре­деле, на разгадке, завершается длинный и извилистый путь-лабиринт, где мы брели лунатическими шагами. Каждый из нас принял в нем участие, внес лепту. Каждый, углубляясь еще дальше в густейший мрак неизреченья, сплетал речь, и ее кружева, распухая, исключали случай в убывшем времени не иначе, как расплачиваясь неразрешимым будущим; так лампада лишь на миг высвечивает крайне малый фрагмент пути, предлагая беглецу, причем каждый раз лишь на шаг, едва различимую веху, все время рвущуюся нить Ари­адны. Еще ранее Франц Кафка сказал: есть цель, а пути к ней нет; мы называем путем наши блуждания.

И все же мы шли вперед и каждую секунду при­ближались к крайней черте, так как крайняя черта есть всегда. Временами мы верили в наши знания: «сие» всегда гарантирует «?»; «раньше», «сейчас», «все­гда», делают уместным и легитимным «в какие вре­менные границы?»; а «так как» придает смысл вся­ким «как» и «зачем?».

И все же за нашими решениями всегда зияла ил­люзия универсальных и интегральных знаний, чья сумма ни на секунду не принадлежала ни ему, ни ей, ни нам всем, ни действующим лицам, ни писателю, ни даже мне, ее вернейшему представителю; иллю­зия, вменявшая нам беспрестанные речи, раздував­шая рассказ, запутывавшая глупую нить, заплетав­шая пустую галиматью; иллюзия, так ни разу и не превратившая дразнящий мираж в высшую черту, в линию смыкания неба и земли, в рубеж безмерья и безвременья, где всё, как мы думали, складывается и всё, как мы верили, стыкуется, дабы явить решение;

и все же иллюзия, приближавшая нас на шаг, на сан­тиметр, на ангстрем, к фатальным секундам, туда, где,

уже не даруя нам средства речи, чья двусмыслен­ная суть нас единила, связывала и предавала,

смерть,

смерть,

смерть,

смерть,

смерть,

смерть с медными пальцами,

смерть с затекшими пальцами,

смерть, затянувшая время письма в бездну,

смерть, навсегда гарантирующая незапятнанную белизну Книги, чьи страницы некий актер рассчиты­вал испещрить черными значками,

смерть изрекла нам финал рассказа.