Исчезновение

Перек Жорж

V. Амори Консон

 

 

21

Глава, которая по прохождении кратчайшего пути поведает нам о смерти уже упоминавшегося индивидуума

Поздно ночью Алоизиус Сванн в сопровождении Оттавио Оттавиани прибыл в Азенкур. Отбыв еще до полудня из комиссариата пригородного района Сан-Мартен (как раз там хранилось множество документов, связанных с исчезновением Антона Вуаля), он вел свой «форд мустанг» с мастерством, достойным самих Фанджио, Стирлинга Мосса, Джима Кларка или Брэбхэма.

Но складывалось такое впечатление, что злые силы всю дорогу насылали на него разные напасти (ибо, каким бы рьяным приверженцем Великого Вишну ты не был, в инкарнацию, транссубстанциацию или трансформацию Алоизиуса Сванна поверить нелегко): по меньшей мере шесть раз машина останавливалась без видимой причины, вынуждая Оттавио Оттавиани приступать к работе долгой и сложной, состоявшей в том, чтобы улучшить, педантично, блок за блоком, блочок за блочок, состояние этого движущегося многочленного механизма – от шасси до поршня, от капота до трансмиссии.

Затем он угодил в овраг, который по благоприятной случайности оказался не очень глубоким.

Наконец, Алоизиус раздавил – по очереди – индюка, кота, стриженую болонку и в довершение ко всему мальчишку, которому не было еще и шести лет, разгневав народ в ближайших населенных пунктах до такой степени, что уже начал опасаться за собственную жизнь.

– Уф, – радостно вздохнул Оттавиани, в то время как Алоизиус останавливался в центре большого облака пыли, – вот мы и на месте, и, надо сказать, не очень-то рано!

– Как бы ни было слишком поздно, – с сомнением в голосе возразил Алоизиус, – смотри: в доме ни лучика света, полный мрак и запустение.

– Да они все уже спят, – успокаивал Оттавиани своего шефа, – вот и все дела.

– Та-ра-та-та, – усмехнулся невесело Сванн, – времечко для сна, сдается мне, они выбрали не самое лучшее. Знают же, что мы должны приехать, могли бы хоть дверь оставить открытой.

– Позвоним, – сохранял хладнокровие Оттавиани.

Он трижды нажал на кнопку звонка возле двери – звук был не громкий и пронзительный, а мягкий и чистый. Прошло довольно много времени, однако никто к двери так и не подошел.

– Ты видишь, – сказал удрученный Алоизиус, – они все мертвы. – Затем, косясь на Оттавиани с двусмысленным видом, он едва слышно прошептал: – Нет, есть в доме по меньшей мере один человек, который еще жив, но, я полагаю, напился он как сапожник!

– Спокойствие, – выступил на авансцену действа Оттавиани.

Казалось, он не понял, что хотел этим сказать Алоизиус. Но вскоре с помощью одного лишь перочинного ножика ему удалось взломать дверь.

– Входим, – предложил он.

Он вошел в дом с некоторой опаской; в нескольких шагах позади шел Алоизиус Сванн, который, казалось, дрожал от страха. Но внезапно они увидели в темноте луч фонарика. Всмотревшись, узнали Скво.

– Ты видишь, – сказал Оттавио Оттавиани, – мы напрасно переживали – вот Скво!

– Слава Богу, приехали! – вскричала Скво опечаленное Заждались мы вас!

– Вид у тебя, Скво, не очень-то веселый, – заговорил Алоизиус, – что случилось?

– Аугустус помер!

– Но мы же из-за этого и приехали!

– А следом за ним и Ольга!

– Ольга?! – подскочил Оттавио Оттавиани.

– Да, Ольга, а еще и Иона!!!

– Иона? – удивился Оттавиани. – Я не знал, что здесь должен быть еще и какой-то Иона.

– Да это карп! – проворчал Алоизиус.

– Ах, вот оно что! – только и смог произнести Оттавиани, несколько замороченный: он плохо понимал, почему это какой-то неразумной рыбе дали человеческое имя.

– Но где? Когда? Почему? – сыпал Алоизиус Сванн вопросами.

– Ты хочешь сразу все узнать, – запричитала Скво, – но пройдем сначала в гостиную, выпьем немного, иначе утренняя прохлада проберет нас до костей.

В доме было темным-темно, словно в глубине огромной печи.

– Произошло короткое замыкание, – сказала Скво, – наверняка перегорела пробка, но мы не смогли, сколько ни пытались, ничего поделать. Более того, здесь нет ни одного фонаря, кроме этого – вы видите, какой с него прок.

– Не печалься, Скво, – утешил ее Оттавиани, – мы выслушаем тебя и в темноте, тем более что до рассвета уже немного осталось.

В кромешной темноте добрались до курительной комнаты. Там при слабеньком свете фонарика, от которого к тому же изрядно воняло, Скво перечислила полицейским всю ту ужасающую серию ударов, которая сотрясала дом Клиффорда на протяжении сегодняшнего дня:

Вторжение Амори Консона в сопровождении Артура Уилбурга Саворньяна;

Конфронтация бесчисленного множества сведений, касающихся исчезновения Антона Вуаля:

Его Дневника,

Альбома Аугустуса,

Незапятнанной танка, выбеленной на черном картоне,

Неоригинального свода шести мадригалов, записанных Антоном для Ольги, который Аугустус перефразировал в волнующей речи;

Смерть Аугустуса, который утром, собираясь идти кормить Иону, выкрикнул внезапно: «Заир!», затем рухнул замертво на пол;

Сага о Заире:

Появление Хэйга вследствие вышеупомянутого вторжения Трифиодоруса,

Вера Отона Липпманна,

Утренние очистительные ванны,

Исчезновение Заира,

Смерть Отона Липпманна,

Призвание Хэйга,

Белая россыпь на краю бильярдного стола,

Бегство Дугласа Хэйга из дому,

Появление Антона Вуаля,

Проклятье Хэйга,

Родственная связь клана Маврокордатос,

Страсть Албена,

Убийство Албена Отоном,

Запись, затем перевод Катуна, проявившегося на краю бильярдного стола,

Смерть Хэйга в Урбино, смерть, относительно которой существуют как минимум три версии;

Рассказ Ольги о ее любви к Антону;

Исчезновение Антона, узнавшего о том, что его отцом, равно как и отцом Хэйга, является Трифиодорус;

Смерть карпа Ионы, которого собрались покормить;

Приготовление фаршированной рыбы по-еврейски;

Ольга потрошит Иону и находит в нем этот ужасный Заир, падает как подкошенная на пол, рассекает себе макушку, мгновением позже умирает, прошептав: «Проклятье!»

– Вот, – заключила Скво, – вся цепь великой беды, которая по-прежнему преследует нас, которая только сегодня трижды нанесла нам свои роковые удары!

– Гм, – сказал Алоизиус Сванн, – вот что кажется вполне ясным. Однако где наши друзья: Амори Кон-сон, Артур Уилбург Саворньян?

– У Артура приступ мигрени, и он прилег; что же касается Амори, то, думаю, он выходил прогуляться перед сном в парке, а сейчас они, должно быть, спят у себя в комнатах.

– Но почему ни один из них не подошел к двери, когда мы звонили? Оглохнуть можно было от наших звонков!

– Я думаю, – промолвила Скво, – они уже достаточно оглушены, чтобы слышать какой-либо шум, будь то даже рев самого Сатаны в вечер великого шабаша.

– Нужно, однако, чтобы все собрались здесь, – прошептал Алоизиус– Есть ли здесь какой-нибудь инструмент погромче: рожок, волынка, барабан?

– Есть рог, – сказала Скво, взяв с конторки олифант, чудо-инструмент, полубронзовый, полулатунный, которому было, пожалуй, не меньше тысячи лет.

Рассказывали – правда, скорее всего, это была легенда, – что некий паладин, по имени Аларих, вассал Клодиона Великого, которого из-за очень густой шевелюры прозвали Самсоном, пообещал однажды на встрече вассалов после обильных совместных возлияний добрую долю немалых своих богатств тому, кто сможет извлечь звук из его рога (все это происходило, надо понимать, в глухом лесу!). Один проказник, худющий мальчишка, деревенщина, простолюдин без герба, принял вызов: подошел к олифанту, взял его в руку, подул в него, подобно швейцарцу, играющему свой излюбленный ранц, и произвел звук настолько чистый, но в то же время и громкий, что Аларих– оглох. Клодион был так доволен (известно, что он боялся Алариха, все время видя в нем не столько вассала, сколько соперника), что сразу же, пренебрегая разумным предостережением одного пэра, сделал озорника своим любимчиком, дал ему дворянское звание, отдал ему свою невесту, замок, три донжона, шесть маркграфств, сказав, что тот всегда будет находиться подле него, Клодиона, подобно Роланду, с которым никогда не разлучался Карл Великий.

Увы! Через три дня обнаружилось, что Илларион (так звали умельца), хотя и мог дуть в рог, совершенно не владел искусством стрелять из лука, биться с мечом, секирой или любым другим оружием и, столкнувшись в бою с сарацином, пузатеньким живчиком, наступавшим на него с сарбаканом, хотел, фанфарон, нанести ему сокрушительный удар, однако был так неловок, что сам себя убил.

Алоизиус Сванн покосился на олифант, подобно начинающему музыканту, смотрящему на скрипку Страдивари или Амати, затем, вдохнув побольше воздуха, дунул в круглый конец трубы, но в результате получился какой-то несуразный, писклявый, едва слышный звук. «Трубить громить», – выругался он, употребив ругательство, весьма распространенное в его родном Кантале, от Орийяка до Сен-Флоура, от Пюи Мари до Мориака, где насчитывается по меньшей мере восемнадцать Сваннов и все они угольщики!

Будучи фанфароном, Оттавио Оттавиани предложил свое содействие: когда-то, сказал он, охотясь в своих родных лесах Ниоло на кабанов, пиренейских серн, туров или иную живность с рогом и просто улюлюкая, он научился этому искусству. Изящно взяв в руки олифант и взмахнув им, словно палочкой, которую передал ему Старший Барабанщик, он произвел, дунув в него, довольно зычное «улюлю», затем не без апломба сымпровизировал попурри (alla podrida), наиграв очень известный мотив – польку Митара, песню дня, текст которой следует ниже:

Он говорит: пойди туда – увидишь! А я: да ты скажи, что нужно видеть? Не знаешь, так не стоит говорить, Но в том и сенс – невидимое видеть. Но чтоб увидеть что-то, нужен двор И ломких молодых побегов хор. А ты беги, я криком помогу, Пересеки пространство на бегу, Стену пересеки, где есть стена, Хотя словам моим и не видна, Хотя о ней ничто не говорит, — Ты бегом мои мысли повтори. И все же двор, вне взора, всюду есть, Его пространства мысленно не счесть, Пусть он идет туда, куда невесть, Его я посылаю в эту Песнь. [352]

~ Браво! Браво! Брависсимо! – зааплодировала Скво.

– Достаточно! – сказал или, точнее, проворчал Алоизиус, который в глубине души ревновал к успеху Оттавиани и считал, что будет неплохо его осадить, дав ему тем самым понять, что он находит его поступок если не коварным, то, по меньшей мере, дурным: подумать только – его заместитель, его правая рука может позволить себе соло, в то время как он, шеф, оказался способным лишь на какой-то жалкий писк!

– Хорошо, шеф, хорошо, – вздохнул Оттавиани; он хотя и подчинился, но был несколько раздражен.

– Теперь, – добавил Алоизиус Сванн, смягчая тон, – нашим приятелям остается лишь примчаться сюда. Мы ведь все для этого сделали, не так ли?

Прошло довольно много времени, однако никто не появился. В конце концов послышались тяжелые шаги; казалось, они доносились из глубокого подвала, затем они стали слышаться откуда-то сверху – видно было, что человек поднимался по лестнице с большим трудом.

И вот наконец перед ними предстал – окоченевший, опухший, совершенно обессилевший, просто оглушенный – Артур Уилбург Саворньян. Впечатляющий был у него вид.

– А, Оттавио, – вяло произнес он, едва ворочая языком. – Как ты здесь оказался?

– Артур, – удивился Сванн, – ты же знал, что мы приедем!

Не говоря ни слова, Саворньян с разъяренным видом почесал макушку, затем машинально потрогал нос. Наконец, узрев диван, доплелся до него, присел, обмяк и почти сразу же захрапел.

– Пусть англичанин немного поспит, – сказал Алоизиус Сванн. – Займемся лучше Амори: хотя и нет желания омрачать ваше и без того скверное настроение, все говорит о том, что он умер ночью!

– Амори умер! Но почему? – воскликнула Скво.

– Почему! Почему! Все время почему! – проворчал Алоизиус– Зачем всегда связывать со смертью «почему»? Он умер – вот и все! Его имени больше не будет ни в одном из справочников «Who is who»!

– Но ты так уверенно заявляешь об этом! Откуда тебе это известно?

– Я недавно понял, – ответил Алоизиус Сванн, – что рано или поздно он умрет.

Мы приехали, совершенно разбитые, в Нуайон. Я пошел в местный комиссариат: там могли что-нибудь мне передать. Дежурный вручил мне телеграмму. Вот что в ней сообщалось:

ПАРИЖ ТЧК ШЕСТОЕ МАЯ ТЧК ТРИ ЧАСА ДНЯ ТЧК УЗНАЛИ О СМЕРТИ ИВОНА КОНСОНА НА ПАРОСЕ [353] ТЧК ПОДТВЕРЖДЕНИЕ ПО ТВОЕМУ ПРИБЫТИЮ В АРРАС ТЧК

Я быстро направился в Аррас, но прибыл туда лишь ночью, столько самых разных неожиданностей случилось в дороге. Там я зашел в комиссариат, но застал на месте какую-то канцелярскую крысу, болтливого придурка, к тому же еще и глухого; он произнес передо мной целую речь, несусветную ахинею, из которой следовало, что он хочет прежде всего, чтобы его отблагодарили, дали ему на лапу. Взятку я ему дал, но мне потребовалось черт знает сколько времени, чтобы получить сообщение, подтверждающее смерть Ивона, – оно было найдено в конце концов в ящике, который я вскрыл с огромным трудом.

Таким образом, я узнал, что Ивон Консон, отбыв в Харвич на борту катамарана, шедшего под ирландским флагом, плыл вдоль турецкого побережья и оказался в конце концов на греческом острове Наксос, затем на Паросе, где провел сезон – спал он на бор-но гулял по островку целыми днями. Однажды вечером, примерно неделю назад, он зашел в кабачок низкого пошиба, заведеньице для конопатчиков или матросни, где так называемый повар упаивал народ до смерти, подавая вместо ракии сивуху просто убойной силы, вместо ипокраса – забродивший сок, вместо вина – пойло, происхождение которого установить было невозможно.

Почти сразу же к нему подошел незнакомец и предложил ему сыграть на его катамаран партию в триктрак.

– Сыграем, – ответил Ивон, – но не в триктрак.

– Во что же тогда? – спросил, усмехаясь, незнакомец.

Ивон предложил: в бэкгэммон, чет-нечет, в «Большого Яна», во «Все вниз», в «Форейтора», в «Битые уголки». В конце концов сошлись на занзи.

Бросили карты. Незнакомец выиграл: он вытащил туза, Ивон – лишь даму.

Человек скорчил гримасу и протянул Ивону руку.

– Поздравляю, – сказал он.

– Но у вас же был туз, а у меня – дама!

– Да, но у нас здесь свои правила: кто вытягивает туза сразу, тот проигрывает.

– Простите, – сказал Ивон вежливо, но твердо, – я не согласен; в противном случае я больше не играю.

– Хорошо, раз ты так хочешь, – усмехнулся незнакомец.

Продолжили.

Карты у него наверняка были меченые: он вытянул одним разом трех тузов!

– Черт возьми! – выругался Ивон, добавив про себя: вот простофиля, показавшийся мне жуликом, – однако на всякого мудреца довольно простоты!

Продолжили. И теперь уже Ивон вытянул трех тузов!

– Что?! – изумились все вокруг, не веря своим глазам.

Народ сгрудился вокруг стола игравших.

– Ф-ф-ф-ф-ф! – присвистнул, скривившись, нечистый на руку незнакомец.

Атмосфера была накалена до предела: не то что кровь – кости леденели.

Воцарилась мертвая тишина. Ни одна скамья не скрипнула. Никто даже к кружке своей не прикоснулся. Любой посетитель шмеля бы услышал, если бы тот залетел в таверну.

Все смотрели на Ивона. Тот с поразительным хладнокровием зажег трубку, затем допил заказанный ранее ипокрас.

– Ваша очередь, – сказал он незнакомцу.

Тот тяжело дышал. Бросили карты снова – и он вытянул туза.

– Теперь вы, – усмехнулся он.

Ивон, присвистнув, продолжил – и удача ему улыбнулась: он также вытянул туза.

– По нулям, – сказал он тихо.

– По нулям! – просто взвыл незнакомец. – Но на этом не кончаем!

– Оставь меня в покое, хватит уже! – попытался остудить его пыл Ивон.

Однако, объятый гневом, незнакомец схватил внезапно Ивона за воротник, затем вытащил нож и всадил его трижды по самую рукоятку в грудь сына Амори, – тот сразу же рухнул на пол.

– Выразим наши соболезнования, – сказала Скво. – Умер такой очаровательный молодой человек… но…

– Ивон – очаровательный молодой человек? – оборвал ее Алоизиус– Скорее молодчик!

– Пусть, пусть! – согласилась с ним Скво, впрочем, этот рассказ ее до конца не убедил. – Однако почему Амори Консон должен умереть сразу же вслед за сыном?

– Узнаешь позже, – ответил Алоизиус, – ибо речь идет о сверхважном моменте, о котором мы, если и знаем что-либо, то лишь смутно. Пойдем лучше поищем Амори.

Оставив Артура Уилбурга Саворньяна спящим на диване, обыскали дом. Но ни в одной кровати, ни на одном диване, ни на одной софе, ни в одном гамаке Амори Консона, живого или мертвого, не оказалось. Впечатление создалось такое, что он и не ложился вовсе под восхитительный балдахин, находившийся в его распоряжении, более того – даже и не был здесь никогда.

Скво, однако, нашла на пороге комнаты, расположенной рядом с тихой спальней, в которую тремя днями раньше поселили Амори, чтобы он мог там как следует выспаться, – нашла там лист из самого что ни есть белого бристольского картона, к которому были прикреплены десятка два с половиной фотопортретов, вырезанных большей частью из дешевых газет типа «Пари-Жур», «Дэйли Миррор», «Радар».

Выходя из комнаты, Скво увидела, что Алоизиус рылся в стенном шкафу.

– О Алоизиус, – воскликнула она, – иди сюда! Я нашла два с половиной десятка фотографий, которые наверняка смогут нам многое прояснить!

Все еще настороженный, Алоизиус Сванн подошел. Он долго разглядывал загадочное собрание фотографий.

– Скво, – заговорил он наконец, – а с чего ты взяла, что эти фотографии собирал Амори?

– Никто никогда прежде их здесь не видел, – ответила Скво. – Пять дней назад я, принимая этих двух гостей Ольги, застилала в этой комнате постель – и, поверьте мне, никаких фотографий, никакого картона тогда не было!

– На этом листе, – прошептал Алоизиус, – размещены портреты людей, которых я знаю, пожалуй, плохо, но как минимум пятерых-шестерых из них я хотел бы узнать получше.

Он показал пальцем на одну фотографию, которая, казалось, приводила его в ярость. Это был портрет человека с чертами, скорее тяжеловатыми, с густыми каштановыми волосами, слегка вьющимися; бакенбарды были, но усы отсутствовали; тонкий бледный шрам пересекал обе губы; оксфордская белая блуза без воротника под коричневой жилеткой, застегнутой на три пуговицы, связанной из тончайшей бечевки, – последнее придавало ему несколько фольклорный вид. Его можно было принять за цыгана, ярмарочного артиста или крестьянина-калмыка, а можно было и усмотреть в нем современного хиппи, бренькающего на банджо или балалайке где-нибудь в китайском квартале в Калифорнии.

Алоизиус Сванн обратился к Оттавиану, который рылся в чем-то неподалеку. В полиции говорили, что корсиканец, увидев однажды человека хотя бы мельком, уже никогда не забудет его лица.

– Оттавиани, – спросил он, показывая заинтересовавшую его фотографию, – тебе не доводилось видеть этого красавчика?

– Ей-Богу, нет, – сразу же ответил Оттавиани, – однако берусь утверждать, что этой фотографии не меньше четверти века!

– Ты прав, – подтвердил Алоизиус. – Пойдем взглянем на Артура Уилбурга Саворньяна. Больше искать толку нет.

Он снял фотографию с листа, оторвав клеящуюся ленту, которой она, как и все остальные, крепилась к нему, а затем, идя следом за Скво в сопровождении Оттавиани, добрался до комнаты, где по-прежнему спал Артур Уилбург Саворньян, и, войдя туда, прошептал:

– Тсс!.. Он спит, как сурок. Пусть себе отдыхает и дальше, ну а мы попьем шоколаду, поедим бутерброды, отведаем фрукты: нас ждет чертовски долгая и сложная работа.

Скво приготовила шоколад. Оттавиани намазывал маслом круассан. Алоизиус обмакивал в дымящийся шоколад сухарик. Попили, поели, согрелись.

Ночь подходила к концу, уже зарождался день, свет в гостиной был тусклый, наводил печаль. Жутко пахло сырым табаком.

– Здесь можно задохнуться! – воскликнул, чертыхнувшись, Оттавио Оттавиани.

– Подышим немного свежим воздухом, – предложила Скво и открыла окно.

Полицейские привстали – на них сразу же подуло бодрящим утренним холодком. Артур Уилбург Саворньян вздрогнул, затем подскочил – растрепанные волосы, помятая одежда, одутловатое лицо, в глазах прежняя ярость.

– Что? – не верил он своим глазам. – Уже день?

Ему предложили шоколад, однако он отказался: ему нужно было сначала принять ванну.

Его проводили в ванную комнату, из которой он вышел с улыбкой на лице. Он принял душ, надел свежие брюки, тенниску – в них он походил на спортсмена.

Все еще, конечно, обеспокоенный, Алоизиус спросил у него:

– Ты видел Амори Консона?

– Амори Консона больше нет! – ответил Артур Уилбург Саворньян.

 

22

Глава, в которой семейный обычай вынуждает впечатлительного мальчика закончить свой Gradus ad Parnassum

[356]

шестью убийствами

– Амори Консона больше нет, – повторил Артур Уилбург Саворньян. – Он лежит в подвале, в резервуаре с мазутом.

– Ты его там видел? – спросил Алоизиус озадаченно.

– Я бы его там увидел, но это короткое замыкание… Однако я долго слышал его крик, эхо в подвале его усиливало, а затем он бухнулся в мазут.

– Но когда? А главное, почему он упал? Ты его толкнул?

– Я бы это сделал, если бы нужно было, – ответил Артур Уилбург Саворньян, плохо скрывая охватившую его печаль, – но, желая наброситься на меня, я полагаю, он оступился, зацепился ногой за бордюр бассейна, пошатнулся и упал. Впечатление было такое, что его туда магнитом тянуло!

– Но почему он хотел на тебя наброситься?

Артур Уилбург Саворньян вздохнул, но не произнес в ответ ни слова. Вид у него был угрюмый.

Алоизиус Сванн достал из кармана фотографию, снятую им с листа картона – на ней был изображен бородатый мужчина, – затем, показав ее Саворньяну, сказал ему грозным тоном:

– Вот причина! Вот фотография, которая вызвала его гнев! Ты ее ему показал, да?

– Нет, – совсем тихо ответил Артур Уилбург Саворньян, – он нашел ее случайно в стенном шкафу моей спальни. Ночью он гулял в парке, заблудился, с трудом добрался до дома. Скво спала. Я также. Все утопало во тьме. Амори присел на диван. У него болела голова. Он немного подремал, затем вдруг вскочил, он задыхался, паниковал, не знаю почему. Ему было очень плохо. Он считал, что кто-то хотел его смерти и подбросил ему в напиток яд. Он вспомнил, что в моей спальне было противоядие, поднялся на ощупь наверх и попал в соседнюю с моей спальней комнату; в поисках противоядия он упал на фотографию. Тогда, забыв внезапно о недомогании, он, заорав, бросился на меня – я спал мертвым сном.

– Фото бородача! – взревел он.

Затем он внезапно выскочил из гостиной, бормоча что-то бессвязное, добрался до своей спальни, но очень скоро вернулся. В руках у него был лист картона с фотографиями.

– На этом листе было когда-то двадцать шесть фотографий, – сказал он. – Видишь пустое место? Одной фотографии не хватает. Здесь была прикреплена фотография бородача. Ее украли двадцать восемь лет назад, апрельским вечером. От такой мелкой пропажи мне взгрустнулось, но я не придал ей значения. Однако тремя днями позже мой старший сын, Эньян, умер в Оксфорде!

Голос его надломился, Амори глухо зарыдал.

Я сказал:

– Нет, Амори, фотография, которую ты сейчас нашел в соседней комнате, была у меня, поверь мне, всегда.

– Так, значит, это недоразумение? – спросил Амори удивленно.

– Не совсем, потому что твой бородач и мой бородач – один и тот же человек!

– У тебя также была его фотография?

– Да.

– Но почему?

– Я по меньшей мере трижды говорил тебе о сходстве наших жизненный путей. У нас общее происхождение. Наши судьбы, если их внимательно проследить, более чем похожи – они одинаковы!

– Я вовсе не забыл все твои намеки, – оборвал меня Амори. – Несколько раз я хотел поговорить с тобой, рассчитывая узнать побольше о том, что касается наших отношений или связано с той запутанной историей в нашем прошлом, о котором не знаю почти ничего. Но разговор все откладывался – возможности не представлялось. И хотя сейчас уже очень поздно, мне кажется, поговорить нужно немедленно…

Я согласился, однако сразу же добавил:

– Пусть так. Но не здесь, сейчас слишком темно и очень холодно. Пойдем, пожалуй, в курительную комнату, да и выпьем там немного, взбодримся.

– Хорошо, – согласился Амори. – Иди туда. Я скоро подойду.

Затем он торопливо вышел, держа в руке лист с фотографиями.

Я пошел в курительную комнату. Пробыл там довольно долго один, выпил стаканчик.

Вдруг до меня донесся шум из подвала. Я быстро, насколько это было возможно почти в полной темноте, спустился в подвал – большого труда это для меня, однако, не составило. Там в свете огня в печи, я увидел, что Амори сжигал толстую стопку бумаг.

Я закричал, объятый внезапно возникшим подозрением:

– Что ты сжигаешь?

Он не подпустил меня к себе. С яростью смотрел он на уходящую в небытие стопку. Он кивнул на скамейку в углу, предлагая мне сесть, и опустился сам на складной стул.

– Давай, друг, поговорим, – предложил Амори.

– Здесь? – удивился я. – Разве мы не собирались встретиться в курительной?

– Нет, – заупрямился он, – поговорим здесь.

– Но почему?

– Скажем так: здесь светлее, здесь теплее, здесь…

Он все время пристально разглядывал меня.

– Что – здесь?

– Ничего, – отрезал он. – Садись, тогда и поговорим, иначе…

– Что – иначе?

– Иначе у нас никогда больше не будет случая…

Он заинтриговал меня, и, хотя его упорство раздражало, я присел на скамейку, зажег сигарету и сразу же начал:

– Я обещал, что однажды ты узнаешь мою Сагу. Вот она. Ты сразу же поймешь, что это роман, касающийся и тебя. Преследующее тебя Проклятье преследует и меня. Злая судьба сделала наши пути подобными. Ибо в наших жилах течет одна кровь: твой отец – это и мой отец!

– Что?! – пораженный, воскликнул Амори. – Мы – братья?

– Да, братья! Братья, соединенные и в печали, и в смерти!

– Но откуда это тебе известно? – спросил Амори, загораясь. – Кто рассказал тебе о том, что утаивали от меня?

– О! Мне понадобилось двадцать лет, двадцать лет по меньшей мере, чтобы лишь интуитивно чувствуя какую-то малость правды, зная самое большее, что есть надо мной нечто мрачное, что-то такое, о чем никто не осмеливается говорить, о чем, по сути, никто ничего не знает, мне понадобилось двадцать лет, чтобы узнать обо всем, строя одно предположение вслед за другим, сочиняя разные идиотские сценарии, рассматривая инстинктивно найденные версии, вычисляя, фантазируя, вороша то, что находилось в глубочайшем забвении, за запретной чертой, скрывавшей разглашение.

Двадцать лет я множил самые разнообразные контакты, платил различным людям, расспрашивал повсюду архивариусов, которые раскрывали передо мной бесчисленные архивы, где я находил сведения о моем происхождении; я начинал ненавидеть безнравственных чиновников, исполнителей, адвокатов, всяких бюрократов – всю эту коррумпированную нечисть, которой нужно было все время давать и давать взятки за самые простые сведения. Затем я должен был выбрать из кучи полученной информации, где соседствовало все: неслыханное, беспочвенное, ненормальное, незначительное. И уже потом мне нужно было, чтобы перейти от одного факта к другому, уловить ценой ужасающих приступов безумия момент сочленения, которого почти никогда не было.

Но я узнал, я победил, я понял. Я разобрался во всей этой запутанной истории. Я все узнал о своем прошлом!

It is a story told by an idiot, full of sound and fury, signifying nothing.

Роман длинный, смутный, иногда тщетный, иногда невероятный; повествование о Проклятье, которое всю жизнь преследовало и тебя, и меня. Человек, который его изложил, усердствовал все эти двадцать лет, ни разу не проявив мягкости. Чувство сострадания было ему не ведомо, он отвергал прощение в любой форме, видя всегда лишь одну цель: осуществить свою месть, воплотить возмездие в смерти, в злобном гневе брызгающей крови.

Одного за другим он убил, сделав это самым ужасным образом, наших сыновей!

– Он! Он! – прошептал Амори; вид у него был совершенно дикий.

– Да, он! Человек, чей притягивающий к себе фотопортрет ты хранил, но о котором не знал ничего! Интриган-бородач с бакенбардами, с очень густой каштановой шевелюрой! Он! Твой отец! Мой отец!

– Мой отец! – взвыл Амори, охваченный бесконечным горем. – Так значит, я ничего не знал! Почему наш отец такое чудовище?!

– Возьми себя в руки, Амори, будь спокойнее, сейчас ты все узнаешь:

Твой отец, мой отец (я не знаю его имени или, точнее, произношения его имени) родился в Анкаре.

Его род входил в число самых достопочтенных династий своего края. Говорили, что этому клану принадлежит колоссальное состояние, которое сравнивали иногда с сокровищами царя Мидаса. Но унаследование этого состояния было всегда связано с многочисленными сложностями, поскольку род насчитывал не менее двадцати шести ветвей, каждая из которых имела по несколько сыновей, в результате образовалось столько прямых наследников, что возникало опасение, и небеспричинное: состояние будет уменьшаться и уменьшаться, вплоть до полного своего распыления, несмотря на все те прибыли, которые сулила капитализация общества.

По традиции нужно было отдать основную и, насколько это возможно, наибольшую долю старшему сыну. Младшим доставались крохи со стола Дофина. Все отдавалось ему, Преемнику, Фавориту: дворец, дома, поля, леса, акции, облигации, золото, драгоценности. Ему запрещалось заниматься каким-либо трудом, остальным же предстояло работать, не покладая рук.

Несложно додуматься, к чему могла привести такая дискриминация, когда вся семейная любовь отдавалась одному лишь Дофину, а все его братья просто уничижались. Таким образом, хотя это потрясающее неравенство наверняка оправдывалось необходимостью обеспечения пребывания клана у власти (власти, которую нужно было сохранять благодаря непрекращающемуся росту состояния, следовательно, остальным родственникам жировать тем более не приходилось), родовой туз, прибегая к инстинктивной обвинительной уловке, основывал эту дискриминацию не на «Sint ut sunt aut non sint», a на так называемом моральном праве, при котором индивидуум классифицировался, согласно его рангу, и все отдавалось Первым, коих оно рассматривало как чистых, хороших, белых, и все отнималось у остальных, коих оно всячески чернило.

Хуже того: каждый, казалось, исполнял Закон клана, сильно не огорчаясь. Никто никогда не утверждал: «Summum Jus, summa Injuria»; каждый – был ли он фаворитом или же обездоленным – смотрел на разделение патримониального состояния как на явление совершенно нормальное, если не нормативное, не видя того, что здесь налицо была самая настоящая несправедливость: большинство приносилось в жертву одному.

В самом деле, не было для обездоленного никакой иной возможности улучшить свою незавидную участь, кроме одной – смерти Дофина, которого сменял в этом случае старший из оставшихся в живых братьев.

И было очевидным, что почти в любой момент братья без гроша в кармане, прозябающие кузены, голодные дядюшки, единые в своем желании, молили Аллаха о том, чтобы он забрал к себе Фаворита. Аллах в своем сострадании иногда бывал милостив: то коварный тиф, то ложный круп время от времени уничтожал предполагаемого наследника. Увы! Противоречие сохранялось, в результате смерти Дофина поле его распространения не исчезало, а всего лишь уменьшалось.

Наконец стали думать о том, что нужно как-то найти выход менее успокаивающий, но и менее удручающий.

Скажем так: перешли сначала от «Один для Всех, Все для Одного» – девиза, которым некогда был украшен Герб клана, к «Каждый для Себя» – принципу менее кровавому, чем можно было подумать, но который соблюдался меньше года, а в конце концов – к основополагающему закону «Homo homini Lupus», чья эра открылась блистательным фейерверком актов устранения конкурентов, который вызвал небезосновательное восхищение всей Анкары:

У одного мальчика, которому не исполнилось и восемнадцати лет, было шестеро старших братьев и это печальное обстоятельство навсегда лишало его возможности стать Дофином. Но ему удалось потихоньку, каждый раз хорошо изготовившись, осуществить одно за другим шесть убийств – более того, в каждом случае их механизм не имел ничего общего с остальными актами упорядочения родственного пространства, за исключением богатейшего воображения, с которым они совершались, воображения, говорившего о силе рвущегося к власти.

Он избрал своей первой жертвой Нисиаса, карлика, урода, которого ненавидел не больше и не меньше, чем любого другого из братьев; хотя в последнем и было что-то от шакала, он не являл собою цель самую недосягаемую: говорили, что Нисиас, пожалуй, туповат.

Он проник под незначительным предлогом в дом карлика и предложил ему «Курс обучения стрельбе из лука», компилятивный труд одного японского ученого, вдохновленного Буддой. Затем, в то время как оторопевший, однако удовлетворенный таким невероятным даром Нисиас был погружен в чтение обретенной книги, он нанес ему ледорубом, острие которого было тверже камня и тоньше мешалки для рольмопса, удар в таз, оказавшийся роковым: он сломал ему седалищную кость, вызвал сужение пахового ганглия, вследствие чего мгновением позже произошел удушающий коллапс синкопального ценуроза, из которого несчастный так и не вышел, несмотря на оказанную ему в больнице интенсивную помощь; в больнице он и умер спустя неделю, к великому прискорбию народа, собравшегося во дворе посмотреть на вихрь, аттракцион, из ряда вон выходящий, которого Анкаре, говорили, так не хватало тем более, что к этому примешивалась сильная зависть к искусству вертящегося факира, искусству дервиша, монополизированного Исфаханом.

Убийство Оптата было не менее несуразным. Оптат, человек мягкий, скорее даже нерешительный, если не сказать, что и вовсе никакой, был настолько слаб в костях, что у него всегда был то вывих, то перелом, то его остеохондроз мучил; он ни к чему не испытывал интереса, разве что к алкоголю, который поглощал мюидами с вечера до утра.

Максимен (так звали нашего убийцу) подкупил почтового служащего, и тот принес Оптату кварту чистого спирта, сказав, что это посылка из Оно, ибо за три месяца до того по беспроволочному телеграфу Оптат заказал в бельгийском городке Монс шнапс, о котором говорили, что он просто божественен. Поверив сразу же, что принесенная ему спиртсодержащая жидкость и есть тот самый вожделенный шнапс, Оптат тотчас же заглотнул добрую четверть кварты; напиток настолько пришелся ему по вкусу, что он продолжал насыщать себя им до полного удовлетворения жажды.

Но, как говориться, бойся данайцев, дары приносящих: Максимен положил на дно кварты пиропродуктивное вещество, которое, находясь в алкоголе, было совершенно безобидным, однако, соприкоснувшись с воздухом, сразу же воспламенилось, немедленно спровоцировав возгорание Оптата, который ввиду своей насыщенности алкоголем являлся для огня настоящим кладом и загорелся, как факел, распространяя вокруг себя сильнейший запах поджаренного агути.

В эту минуту Максимен проходил мимо, и совсем не случайно. Он набросил на горящего Оптата лассо и опустил этот еще живой сноп огня на дно колодца.

Проделав это, он убедился: его злодеяние свершилось; более того, этим он принес неоценимую пользу стране: уже через месяц все запасались водой исключительно из этого колодца, настолько целебной она стала – в особенности она помогала больным катаром, но была также хороша и в следующих случаях: бельмо на глазу, бубоны, камни, тризм, дерматомикоз, панариций, сыпь, эпилепсия…

Затем пришел черед Пломбира. Вот здесь была загвоздка. Потому что Пломбир – настоящий Голиаф, сильнее турка, хуже тролля, грубиян, задира, мошенник, взяточник, хитрец – испытывал страсть к борьбе. Когда на него нападали, миром это никогда не кончалось.

Пломбир держал на рынке магазин с цехом, где производились и сразу же поступали в продажу засахаренные фрукты, конфеты, помадки, миндальное печенье, шоколад, нуга и прочие сладости.

Там начали изготавливать и продавать сабайон в сиропе, сильно освежающий продукт, который в Анкаре называли его именем.

Не было такого дня, чтобы в конце его какой-нибудь визирь, тимариот или сардар не наведывался в магазин Пломбира заказать для своей вечерней пирушки пломбир в мараскине или пломбир в черносмородиновой наливке, от которых был в восторге и стар, и млад.

Вот и Максимен отправился туда. Он дал ему двадцать су, затем заказал огромный лимонный пломбир.

Когда Пломбир отпускал, как рассказывают продавцы, пломбир, Максимен попробовал лакомство, затем, скривившись, сказал, что Пломбир плохо делает свою работу.

– Что? – побледнел Пломбир. – Это вы про мой пломбир?!

Он трижды нанес Максимену пощечину и бросил ему перчатку.

– Хорошо, – ответил на вызов Максимен, – разберемся на поле боя, однако оружие выбираю я – мы будем биться содой!

Пломбир был так поражен столь необычным выбором, что какое-то время казался совершенно растерянным.

Воспользовавшись тем, что противник оцепенел, Максимен ударил его дубиной по голове. Пломбир пошатнулся, что-то проворчал и рухнул на пол.

Максимен покрыл все его тело лимонным пломбиром, который обильно полил сверху сиропом, затем завершил свою работу, понатыкав там и сям засахаренные фрукты.

После этого он вывел из темного угла своего любимого пса, огромного датского дога, которого шесть лет кормил одними пломбирами родного братца Пломбира.

Собака подскочила к нему, обнюхала, ощупала и вгрызлась в лежащую перед ней массу.

Максимен вышел, хихикая: «Разве Аллах не сказал: от Лимона ты родился, от Лимона и сгинешь?»

Усмехаясь в глубине души найденным словам, которые он счел удачными, Максимен поспешил заняться следующим братом, которого звали Квазимодо. Это был коренастый малый, определенно туповатый. Коэффициент его умственного развития соответствовал среднему уровню шестилетнего ребенка, в то время как он был в пять раз старше.

Его любимым занятием, если не самым настоящим призванием, было произносить речи перед куликами, скакавшими по берегу озера в муниципальном саду, – нечто подобное проделывал святой Франциск. Проходившие мимо зеваки бросали ему иногда забавы ради дукат или флорин, и эти пожертвования составляли весь его доход.

Уничтожение последнего было для Максимена и вовсе делом пустяковым.

Он разместил на дне озера тонкую поперечину, которую соединил проводом с аккумулятором, производящим при контакте сильный индукционный ток. Затем он подкупил неизвестного, который, в то время как Квазимодо произносил свои набившие птицам оскомину речи, бросил на дно озера фальшивый луидор, в который был вставлен сверхмощный магнит.

Квазимодо, не долго думая, нырнул на дно озера – и вскоре задуманное свершилось.

Следующим был Ромуальд. Но насколько просто было справиться с Квазимодо, настолько же Ромуальд представлял собой труднодостижимую цель. Ибо, будучи коварным, завистливым, жестоким, он всюду видел злой умысел и подозревал каждого.

Он так опасался фатального удара, что уединился в своем доме, не открывал никому дверь, держал всегда под рукой ружье, косился боязливо на каждого неизвестного, который появлялся в поле его зрения, и всякий раз подскакивал, когда мимо проходил сосед.

Позже, считая, что он все равно находится далеко не в полной безопасности, Ромуальд приобрел привязной аэростат, в котором и обосновался, собираясь проводить в нем спокойно хотя бы ночи.

Максимен наметил себе сначала несколько путей акта ликвидации, а именно: перерезать трос, которым аэростат крепился к опоре на земле, сломать руль автостабилизации или гидроскопический кардан, заменить аргон на тяжелый газ (метан) и вызвать таким образом взрыв, – но все было тщетно. Наконец пришло озарение: он арендовал биплан, взлетел, затем спикировал на опостылевший ему шар, приблизившись к нему на расстояние, менее одного метра, что привело к возникновению дыры в оболочке шара, оказавшейся для Ромуальда роковой: вследствие возникшей утечки надутого в шар воздуха тот задохнулся.

Сабен являл собой для Максимена последнюю цель. Но к нему невозможно было даже приблизиться. Имея всего лишь одного дядюшку, который мог бы отнять у него право на первонаследие, Сабен уверовал в то, что рано или поздно весь Капитал клана сосредоточится в его руках и это повлечет за собой со стороны какого-нибудь завистливого братца коварный удар.

Чтобы попасть в его дом, необходимо было иметь при себе три пропуска, даже если приходил мальчишка из булочной, принесший хлеб, или посыльный от угольщика, доставивший уголь.

Чего только о Сабене не рассказывали! Говорили, что он держит возле себя восемнадцать спаги, искушенных мастеров боя с ятаганом, кинжалом и ружьем; отряд этот обходился ему безумно дорого, но он сопровождал его всегда и всюду, и всякий человек, приближавшийся к Сабену на расстояние, меньшее ярда, уничтожался без предупреждения. Говорили, что у него есть слуга, который пробовал каждое блюдо, подававшееся хозяину, так как тот боялся, что его могут отравить. Говорили, что в его доме находился неизвестный, его двойник, который спал в кровати Сабена, в то время как сам он почивал в подвале, где, рассказывали, искусный мастер построил для него огромный блокгауз с запутанной системой входов-выходов; к этому рассказу добавляли, что сразу же по окончании работы мастер был умерщвлен. В этом блокгаузе Сабен мог бы, если бы в том возникла необходимость, жить полгода, такие основательные были там припрятаны запасы еды и питья.

Такой сильный противник, обезопасивший себя, как казалось, по самому большому счету, заставил работать воображение своего братишки Максимена на полную катушку. Серия осуществленных им убийств не утолила голода истребителя братьев. Все это были, усмехался он, только закуски. Уничтожив Сабена, он удовлетворил бы свои амбиции, что стало бы для него кульминационным пунктом магистрального знания, которым он обладал до сих пор, по собственному мнению, лишь на четверть.

Однако очень долгое время он не знал, удастся ли ему добиться поставленной цели. Не то чтобы ему не хватало вдохновения – фортификация Сабена казалась незыблемой, в ней не просматривалось ни одного уязвимого места.

Не просматривалось, пока однажды он совершенно случайно не разговорился с одним барышником, который поведал ему, что каждые три дня поставляет Сабену маленькую ослицу, ибо, доверился ему безнравственный торговец, лукаво подмигнув, Сабен мог получать удовольствие только таким способом.

– Ей-Богу, – усмехнулся Максимен, – вот и ахиллесова пята! Извлечем выгоду из этого знания, которое наверняка дорого стоит.

Продолжая расследование, он узнал от директора муниципального зоопарка Анкары, что одной ослицы Сабену никогда не хватало: в лучшем случае он получал от нее лишь начальное удовольствие, а затем в качестве, скажем так, основного блюда он нуждался в животном либо более крупном, либо более экзотическом.

Поэтому Сабен платил дирекции зоопарка, которая иногда одалживала ему на вечер или на ночь либо тяжеловесное животное, как то: какое-нибудь крупное жвачное, яка, орангутана, медведя, мамонта, либо животное из числа не самых распространенных: утку или удава, кашалота или муравьеда, кенгуру или казуара, тапира или енота, опоссума или аллигатора, альбатроса или каймана.

Однако, познав постепенно всех обитателей зоопарка, полного удовлетворения Сабен так и не получил, поскольку, говорил он, ему, будучи близким с таким множеством неслыханных партнеров, так и не удалось ни разу достичь того божественного удовольствия, которое он изведал на или, точнее, в ламантине на озере Чад.

За неделю до этого в Анкаре появился балаганщик из Галифакса. Среди множества диковинных существ, которых он демонстрировал желающим (сиамские близнецы, лилипуты, альбиносы, бараны с телами зубра, кролики с копытами), был так называемый «Большой Дракон из Лоха» по имени Рудольф. На самом же деле это был не дракон, не морской питон, а дюгонь, животное куда более кроткое, нежели баран, которое в случае надобности можно было без труда выдать за ламантина, поскольку оно, подобно последнему, имело внушительный вес, значительные габариты, безупречно гладкий мех, располагающий вид.

Понятно, что вскоре Сабен захотел взглянуть на Рудольфа. Но сделать это он не осмеливался. Тогда он попросил балаганщика уступить ему дюгоня в непродолжительную аренду. Тот отказался. Сабен удвоил, потом утроил названную сумму, а затем и вовсе предложил деньги сначала в четыре, а после и в пять раз большие. И получил наконец согласие. Договорились о том, что сдача в наем произойдет на следующий день.

Максимен, будучи все время настороже, узнал об этом. И тотчас же разработал план.

Соединив несколько детонирующих веществ, он изготовил мину; затем ему удалось, самым наглым образом, проникнуть в аквариум с дюгонем, где, воспользовавшись тем, что животное ненадолго уснуло, он ввел в него вышеупомянутую штуку.

Потом он ввел туда же запальное устройство с пироксилином, которое при более тесном контакте должно было вызвать воспламенение снаряда.

Убедившись, что ему удалось проделать все должным образом, Максимен ждал наступления вечера. Он провел все это время в кабачке, неподалеку от блокгауза Сабена, уверенный в том, что в ближайшее время у него будет замечательный повод для триумфальной осанны.

Он не ошибся: без двадцати пяти двенадцать на темной улице появился балаганщик, он вез на огромной телеге бак, в котором сладко дремал Рудольф.

Без восьми двенадцать горизонт осветила яркая вспышка, раздался оглушительный взрыв. Все вокруг окутал дым – задохнуться можно было.

Максимен увидел, что в живых не осталось никого.

Тогда он, счастливо улыбаясь, добрался до ночного клуба и, хотя и был, скорее, скупердяем, пил там до утра самые изысканные и дорогие вина и даже угощал ими всех подряд – горяченькое дельце, которое он только что так удачно провернул, требовало соответствующего празднества.

Вот так одержал победу в борьбе за право первонаследства Максимен. Увы! Он слишком рано начал отмечать свой успех: неделей позже, поняв, что в данном случае был проделан очевидный трюк, его двоюродный братец в свою очередь совершил в удобном месте следующее убийство!

Тогда в роду установился закон сильнейшего. Члены клана без устали убивали друг друга. Адвокат, контролировавший передачу Капитала клана, не знал, что и думать: за три года тот переходил из рук в руки по меньшей мере двадцать три раза и ни одному из первонаследников не удалось умереть своей смертью.

Когда стало понятно, что, если все будет продолжаться в подобном темпе, то рано или поздно клан попросту исчезнет, сделали передышку. Констатировали, что в живых осталось не более четверти клана. Забеспокоились. Объединились. Подписали коалиционное соглашение, которое, однако, соблюдалось. не более месяца.

Тогда ритуализировали убийство.

Пришли к заключению: необходимо, чтобы у каждого отца был только один сын, дабы последний не пострадал от завистливого брата. Ограничили соперничество двоюродных братьев до того дня, когда благодаря непреходящей уловке дарвиновского отбора останется только один прямой наследник.

Чтобы достичь этой далекой цели, существовали три способа, оставлявшие каждому выбор ad libitum:

Ликвидировать мать сразу же после родов;

Остановить продолжение рода – при наличии сына – путем кастрации отца;

Оставить в живых первого сына, а затем давать умереть следующим либо умерщвлять их, оставляя родившихся в навозной жиже, топя в ванне или, по предложению Свифта, подавая их под видом жареного кабанчика на ленч английскому лорду (большинство использовало именно этот способ).

В течение пяти-шести лет удалось таким образом оздоровить ситуацию. Передача накопленного состояния вызывала теперь кровавые развязки значительно реже.

Убивали уже удовольствия ради, но каждый в своем углу максимально ограничивал разрастание клана, пребывавшего теперь в кворуме, который, в общем-то, находили удовлетворительным. И каждый в глубине души радовался менее бесчеловечному статус-кво.

 

23

Глава, в которой речь пойдет о выгоде, которую трясущийся от страха братишка извлек из наследства, оставленного барабанщиком

– Но, продолжил Артур Уилбург Саворньян, наших папу-маму постиг страшный удар судьбы.

В госпитале Доброго Самаритянина, в Акапулько, наша мать произвела на свет не одного, а сразу троих ребятишек. Благодаря счастливому случаю (не то нас сразу же убили бы!), отец, который, согласно Закону клана, должен был присутствовать при родах, был вынужден за день до того незамедлительно отбыть в Вашингтон, поскольку занимаясь импортом товаров и не мог отказаться от весьма выгодно контракта на покупку огромной партии губных гармошек; гармошки эти были разработаны год назад, и их раскупали по всему миру, особенно в Анкаре!

Мать понимала, что сразу же после заключения контракта муж вернется домой и, увидев, что она родила троих сыновей, в то время как он имел право только на одного, будет вынужден поступить, согласно обычаю.

В порыве материнской любви, желая спасти нас от смерти, она поделилась своим несчастьем с одной монахиней. Святая сестра, проникшись состраданием, сразу же предложила ей свою помощь.

В результате один младенец был оставлен нашей маме, а двух других монашка увезла на поезде – подальше от неминуемых объятий близкой смерти.

– Следовательно, – уточнил Амори, – если я правильно понял, наш отец, прибыв в госпиталь, увидел только одного сына.

– Конечно. От него скрыли правду. Более того, наши бирки новорожденных были подделаны, нам дали другие имена, воспользовавшись тем, что в соседней палате находились двое полуживых сиамских близнецов-недоносков.

– Но почему тогда, не зная о нашем существовании, он так настойчиво преследовал нас и наших сыновей?

– Двадцать лет спустя наша мать заболела вирусным ринитом (staphylococcus viridans), ее состояние сильно ухудшалось. Когда она совсем занемогла, ее исповедовал кардинал. И она во всем ему призналась.

Однако святоша оказался отпетым мошенником: он потихоньку продавал церковные ценности, брал взятки и участвовал в тайных сделках. Он почувствовал, что здесь можно сорвать крупный куш, и решил продать этот секрет тому, кто больше заплатит. Тайна была доверена одному нашему дальнему родственничку, который действовал в интересах тогдашнего Дофина. Он обвинил нашего отца в том, что он нарушил Закон клана, оставив нас двоих в живых, а затем убил его сына – нашего брата!

Но отец очень любил нашего покойного брата, который мог бы стать Дофином, и его смерть стала для него таким сокрушительным ударом, что он начал терять рассудок. Он решил, что это мы – ты и я – виноваты в смерти его сына – не будь нас, тот был бы жив.

Он поклялся, что отомстит нам, что будет преследовать нас до самой смерти, что еще до того, как убьет нас, он уничтожит одного за другим и наших сыновей, чтобы мы познали такое же глубокое горе, какое выпало на его долю, – горе человека, преждевременно потерявшего сына!

– Так, значит, он знал нас? И знал наших сыновей?

– Нет, не знал, да у нас и сыновей-то тогда еще не было. Но он уехал, преследуя одну-единственную цель: узнать, куда нас увезли, кто нас вскормил, где мы выросли.

Сначала он добрался до Акапулько, где напал на наш след и уже шел по найденной тропе с чутьем, которое могло заставить бледнеть от зависти десятка два с половиной индейских племен, и в результате спустя двадцать лет повторил наш извилистый путь.

Он попал в Гвадалахару, большой мексиканский город, в котором мы когда-то научились читать и писать и приняли свое первое причастие. Монашка определенно не думала, что отец станет когда-либо преследовать нас. А ведь из Гвадалахары мы попали в Тифлис, затем в Тобольск, из которого отбыли в Осло. Нам было тогда по десять лет. Там святая сестра умерла, так и не удосужившись сообщить нам о мрачном фатуме, который кружил над нами.

Нас разлучили. Тебя поместили в санаторий в турецком городе Ускюп, откуда ты сбежал через три года; однако, попав под колеса грузовика, ты начисто забыл свое прошлое.

Что же касается меня, то я оказался в британском порту Гулль, где меня усыновил главный барабанщик одного оркестра, человек, который позднее, разглядев во мне незаурядный дар к наукам, определил меня в Оксфорд.

Мы были полностью оторваны друг от друга. Я ничего не знал о твоей судьбе. А ты даже имени моего не помнил. Вообще – понятия не имел о том, что я есть. Я же иногда скучал по тебе, грустил о нашем детстве.

Когда мне исполнилось двадцать пять лет, я закончил докторскую диссертацию мне предложили место ассистента в Институте распространения народной латыни в Софии. Я читал всего лишь шесть лекций в месяц и все свое свободное время посвящал розыскам тебя, пользуясь тем, что от Софии до Ускюпа путь недолгий – на поезде самое большее день.

Но в санатории Ускюпа не знали, куда ты сбежал. Я дошел до границ страны. Бездарный мазила, но ловкач, нарисовал карандашом, согласно полученному в санатории описанию, удивительный портрет, хотя узнать тебя и найти с его помощью было наверняка делом очень трудным: с тех пор, как ты сбежал из санатория, прошло по меньшей мере десять лет.

Показывая портрет крестьянам, перекупщикам, ярмарочным торговцам, наборщикам, чиновникам, полицейским, я надеялся, что один из них поможет мне найти хотя бы тоненькую ниточку – однако все мои поиски были тщетны.

Когда закончился срок моего ассистентства, я покинул Ускюп, так и не найдя ни одного, даже самого незначительного свидетельства твоих дальнейших, после бегства из санатория, путях-дорогах.

Но, обосновавшись тогда в Баварии, в Аугсбурге, где «Фонд Джосайи Мейси младшего» предложил мне особо выгодные условия для очень серьезной работы над изучением особенностей неподчинения фрикатива в произношении племени бороро, говорящего на одном из диалектов бразильского штата Парана, произношении, особенно примечательном ввиду того, что в конце имен существительных мужского рода в нем, как и в наречиях банту, появляется губной «л», – так вот, обосновавшись тогда в Аугсбурге, я ездил трижды в год (с десятого марта по двадцатое апреля, в конце июня, в середине августа) в Ускюп, где неустанно продолжал свои поиски.

Позже я сделал соответствующий вывод: когда нас разлучили, нам было десять лет. Однако, как я ни пытался выйти на твой след, ты, со своей стороны, казалось, никогда не проявлял желания предоставить мне возможность встретиться с тобой. Ничто не оправдывало такое твое поведение, столь смущавшее меня. Я допускал, следовательно, что ты исчез, и объяснял произошедшее тремя возможными причинами: либо тебя настигла смерть сразу же после твоего бегства из санатория, либо тебя похитили цыгане, либо же, наконец, твой разум, твой инстинкт и твоя память были ослаблены какой-то внезапной травмой, тяжелым нервным шоком.

Мне понадобилось почти три года для того, чтобы найти оптимальное решение!

Потом, просматривая целую кучу бирок, регистрационных записей, календарей-справочников, газет, черновиков, копий, нотариальных справок, бегая по разного рода учреждениям, посещая станции, ангары, доки, магазины, я узнал наконец, что восемнадцать лет назад в Митровице, большом городе неподалеку от Ускюпа, видели мальчика-бродягу, с виду дурачка.

Мальчик этот абсолютно не знал местного диалекта. Ноги его были в крови. По его лицу и фигуре было видно, что он сильно исхудал и был голоден.

Я сразу же понял, сначала интуитивно, а затем окончательно проникшись убеждением, что именно это и есть точка отсчета моих поисков. Я отправился в Митровицу. Нашел там крестьянина, который, сжалившись, взял когда-то в пастухи какого-то мальчика, предложив ему кров, постель, хлеб. И опознал его по рисунку.

Таким образом, после шести лет безрезультатных поисков я в конце концов ухватился за первую ниточку, которая выводила на тебя!

Я узнал, что, когда ты сбежал и был уже далеко от санатория, тебя сбил грузовик и ты оказался в забытье столь сильном и глубоком, что так никогда и не вспомнил ни своего имени, ни того, откуда ты родом.

Но ты оказался вовсе не так глуп, как о тебе думали. Ты снова научился мыслить. Позже ты выявил незаурядные способности к арифметике. Учитель местной гимназии подарил тебе атлас, а затем получил от крестьянина разрешение на твое углубленное обучение.

Таким образом, ты провел в Митровице три года. Иногда тебя, смеясь, дразнили мальчишки: «Анонюмос! Анонюмос!» – что на местном наречии означает: «Тот, у кого нет имени», «Неизвестно откуда взявшийся». Слово это чуть не стало навеки твоим прозвищем. Но когда ты покинул Митровицу, то взял себе имя и фамилию Амори Консон – так звали учителя гимназии, который всему тебя научил.

Конечно же, я хотел повидать Амори Консона. Но когда я приехал в Митровицу, то его там уже не застал – вот уже шесть лет, как он покинул город. Один его кузен полагал, что он перебрался в Цюрих. Я попал туда через полгода – там как раз проходил симпозиум по моей специализации. И вот тогда я наконец-то повидался с Амори Консоном, твоим крестным отцом. Он не знал, однако, где ты живешь. Зато сообщил мне об одном архиважном обстоятельстве: три месяца назад один бородач, человек, пожалуй, преклонного возраста, движимый, как показалось ему, Амори Консону, страшным гневом, также пытался все разузнать о тебе!

Это меня заинтриговало. Кто же, кроме меня, желал отыскать тебя? И зачем?

К тому же я постоянно предчувствовал, что нас преследует злой рок. Ночью меня посещали кошмары, я часто вскакивал в холодном поту после того, как видел во сне убийство.

Мне смутно помнилось, что монахиня – но вот когда именно, ведь прошло уже не меньше двадцатилет? – когда мы играли в волчок на веревочке или в «дядюшку», сажала нас к себе на колени, а потом очень тихо рассказывала нам, что в далекой-далекой стране живет один нехороший бородач, который то ли желал нам зла, то ли еще захочет его нам причинить, а потом, когда у нас будут свои сыновья, нам нужно будет, чтобы уберечь от беды, окружить их постоянной заботой и неустанно присматривать за ними.

Но это далекое воспоминание казалось мне таким неясным, что потребовалась неделя, чтобы я смог припомнить более-менее точно те слова святой сестры.

Потом вдруг по беспроволочному телеграфу пришло сообщение из Акапулько, города, в котором мы родились. Из него я узнал о том, что произошло с нами вскоре после рождения, а еще о том, что примерно десять лет назад в госпитале Доброго Самаритянина побывал какой-то бородач, угрожавший возмездием за смерть своего сына!

Таким образом, к тому времени наш отец узнал почти все. Он знал твое имя, потому что сумел найти твоего крестного отца, Амори Консона, и побеседовать с ним. Ему потребовалось для этого десять лет, но в итоге он настигал нас, наступал нам на пятки!

Его упорство, казалось, не имело границ. Мне сразу же стало ясно, что он будет преследовать нас до самой смерти, что в мести своей он никогда не позволит себе ни минуты передышки, что перед ним всегда будет стоять лишь одна цель: держать нас в страхе, увидеть сперва смерть наших сыновей от его руки, а затем и нашу смерть! Нужно было, чтобы ты также знал об этой опасности, исходившей от человека, одержимого столь сильной яростью, опасности, всюду нас поджидающей (он мог преследовать нас в любой части света). Но где он жил? Где жил ты? В каком-нибудь бунгало в джунглях? В американском небоскребе? В скромном доме в Сен-Флуре? В особнячке с балконами, украшенными аспидистрами, в похожем на большую деревню пригороде Гамбурга или Упсалы? Знал ли ты о том, что он хочет твоей смерти? Был ли у тебя сын? Много было трудноразрешимых неясностей, которые я должен был выяснить как можно скорее.

Я наверняка мог бы дать несколько сообщений на твое имя в газетах или на радио. И я склонялся иногда к этому, но так и не осуществил своего намерения, опасаясь, что враг не оставит такой ход незамеченным и воспользуется им нам во зло.

В то время как Амори Консон, твой крестный отец, расспрашивал в свою очередь о твоей судьбе, мой приемный отец, добрый главный барабанщик, умер.

Он завещал мне все права прямого наследования, оставив значительное состояние: двадцать пять бриллиантов, все очень крупные, красивые, чистые, один из которых сравнивали если не с Кох-и-Нором, то по крайней мере с Великим Моголом, за который Онассинк, беспечный набоб, предлагал мне миллиард.

Таким образом, избавившись на долгое время от всех забот о хлебе насущном, я оставил работу, чтобы всецело отдаться главному делу моей жизни – розыскам брата, тебя.

Но, желая прежде во что бы то ни стало узнать, где зародилось преследующее нас Проклятье, я начал с того, что отправился в Анкару, родом откуда был, как мне сказали, наш преследователь.

У главных городских ворот Анкары важного вида чиновник буквально набросился на меня с воплем:

– Покажите руку!

Хотя я и был ошеломлен его грубым тоном, однако, снял камзол. Он надел лорнет, обхватил своей ручищей мою правую руку и стал внимательно рассматривать предплечье. Затем, испустив радостный крик, отвел меня в соседнее помещение, где, иначе не скажешь, восседал тип вида, однако, скорее обходительного, наверняка его начальник, хотя он и был одет в цивильную рубашку самого обыкновенного покроя; служащий, который привел меня, щелкнул каблуками и отдал ему честь.

– Что стряслось? – подал голос начальник.

– Тут, сахиб, – ответил чиновник по-турецки (он и подумать не мог, что я, зная десятка два с половиной восточных языков, имел о турецком представление куда более полное, нежели это могло показаться), – человек из клана: на его правом предплечье отличительная метка. Только он появился, я сразу же понял, кто это: меня чутье еще никогда не подводило, у меня на этих типов нюх особый, много раз проверено!

Он говорил правду. У меня на правом предплечье действительно есть тонкий след сложного шрама, контурами своими напоминающего Заир, который некогда так поразил Аугустуса, или белую татуировку, что украшала когда-то предплечья людей Албена, – не совсем завершенный круг, заканчивающийся прямой чертой. Но я не знал тогда, что он у меня – от рождения.

– Да? – заинтересовался начальник. – Покажи!

Помощник – а это был, как я тогда окончательно понял, всего лишь помощник, шауш, как их здесь называли, – взял мою руку и показал ее патрону, который сказал ему после этого печально:

– Иншаллах, ты прав, Махмуд Абд-уль-Азиз Ибн Осман Ибн Мустафа, ты будешь щедро вознагражден, но, – добавил он, жестом предлагая ему выйти, – молчи, иначе не миновать беды.

– Баракалла Уфик, – сказал, выходя, Абд-уль-Азиз Ибн Осман Ибн Мустафа.

Начальник молча указал мне на скамью. Я сел. Он предложил мне чубук, пахнувший очень крепким светлым табаком. Затем щелкнул пальцами – сразу же появился мальчик; он принес кофе с жасмином, напиток, который турки с хорошим вкусом пью галлонами.

– Вы говорите по-английски? – спросил он.

– Jawol.

Мы поговорили на ломаном английском. Он сообщил мне, что в Анкаре отмечены двадцать три случая инфаркта миокарда. Поэтому моя прививка, сделанная лет восемь назад, не убережет меня. И посему мое появление в городе крайне нежелательно.

Я понял, что он скрывает подлинные причины отказа, а также то, что в случае необходимости он может пойти на крайние меры.

Было очевидно, что ему дано предписание допрашивать каждого, у кого на предплечье имеется определенной формы шрам, «всякого индивидуума из клана», как сказал его помощник Махмуд Абд-уль-Азиз. Но я не знал – хотя очень хотел узнать! – в чем причина такого особого отношения. Почему в Анкаре боялись появления людей «из клана»?

Не осмеливаясь ошеломить его своим желанием узнать, где, когда и почему было рождено это табу, я использовал тонкую уловку:

Притворясь, что верю в свою неминуемую гибель в том случае, если войду в город, я ушел, сел в свой «лагонда-бугатти», добрался до соседнего городка, снял домик и провел в нем неделю.

Там, натирая тело ореховой кожурой, я существенно изменил цвет кожи; затем, приклеив накладную бородку и облачившись в белый бурнус, я преобразился до полной неузнаваемости. Присоединившись к обозу скоморохов, направлявшихся в Анкару на торжественное открытие городского казино, в честь которого должно было состояться большое празднество, я без труда получил визу, а затем и охранную грамоту и смог легко пройти через городские ворота.

Мой товарищ снабдил меня рекомендательным письмом к одному адвокату в Анкаре. Попав в город, я расстался в укромном месте с бурнусом, надел свою прежнюю, европейскую, одежду, однако бородку снимать не стал: добавив к ней лорнет, я приобрел вид весьма и весьма солидный.

К тому же, опасаясь, что где угодно ко мне может подойти какой-нибудь тип, который станет рассматривать мое правое предплечье, я наклеил на него лейкопластырь, подобно больному сибирской язвой или же человеку, в руку которому глубоко вонзилась заноза и который идет из больницы с повязкой на руке.

Я явился к адвокату и был с ним очень осторожен – опасаясь, что человек этот, возможно, хитер и способен направить беседу в совсем не нужное для меня русло, у меня была подготовлена легенда: я, мол, любитель и собиратель фольклора и составляю сборник пословиц, поговорок, саг, притч, анекдотов, песен и прочего.

Таким образом, я случайно посадил адвоката на его любимого конька: одаривая меня своим дружеским расположением, он рассказал мне все, что знал.

– А известна ли тебе, – сходу поинтересовался он, – традиция Али-Бабы?

– Нет.

– Тогда внимай; нет ничего прекраснее:

Под звуки окарины, [383] наигрывавшей что-то из «Золота Рейна», [384] Али-Баба – паша-карлик, толстяк, увалень, тяжелее медведя – жрал рис, горох, макароны с подливкой, перекипевшей, прогорклой, с привкусом плесени. Под его диваном услаждал свое брюхо кот. Али-Баба отрыгнул, потом проглотил еще кусочек жаркого. «Хорошо, – сказал он, – пошли». Человек смелый, он взял ружье, лук, бузуку, барабан. Он скакал по полям и лесам, горам и долинам, погоняя любимую лошадку. Не ведая, куда он держит путь, он охотился на льва, который наверняка щипал в пампасах ананасы; животное полагало, что под скалой был плывун. Али-Баба закричал: зачем? Знал ли он решение загадки? Для этого нужно было произвести сложение и вычитание, умножение и деление. Он прибавил три к пяти и получил восемь, прибавил шесть к одному и получил восемь минус один. Что, сказал тупой идиот, подсчет? Он убил Али-Бабу; а лев побежал так быстро, что издох.

Я захлопал в ладоши. Мне хотелось сразу же повернуть беседу в нужное русло, но адвокат, не давая мне передышки, продолжал:

– Есть еще «Песня Топинамбура»: ее напевают ребятишкам как колыбельную.

– Послушаем «Песню Топинамбура», – согласился я.

Ослепший Топинамбур в темноте Зовет воображенье на подмогу: Безумного солдата на дороге. Забытого любовью в суете, И лилий глубину в проникновенье  — Увидеть в непрозрачном отраженье. В стране той сквозь наши слова Спящую рыбу выносит волна К ногам жеребца гнедого У серого поля пустого… И вьется у Зиннии белой Чертополохом несмелым Проволока, как струна… Нечеловеческая страна. [385]

Я вновь принялся аплодировать. Довольный, адвокат поклонился. Итак, я наконец добрался до своей цели. Я намекнул, что наверняка существует множество известных ему инструкций, по меньшей мере, несколько тонких моментов, из которых можно было бы извлечь выгоду.

Но он помрачнел, нахмурил брови. Я понял, что допустил оплошность.

– Во всей Анкаре, – начал он, – говоря твоим языком, есть только один мрачный моментик. Однако, поверь мне, на это никто никогда не намекает. Здесь знавали не одного слишком болтливого парня, который так и не закончил свое…

Наверняка адвокат говорил чистую правду, потому что внезапно он упал: его поразил сокрушительный удар в лоб – свинцовая слива несравненного стрелка, расположившегося на соседнем балконе и пользовавшегося винтовкой с оптическим прицелом, попала в цель совершенно бесшумно – хотя и разбила форточку.

– Черт побери… – прошептал я.

Я испытал жуткий страх и не знал куда деваться. Вдруг в комнату влетел камень, к которому была привязана крупноформатная карточка; на ней было написано:

УБИРАЙСЯ, ДРУГ, ИНАЧЕ ЭТО ПЛОХО ДЛЯ ТЕБЯ ЗАКОНЧИТСЯ!

Грозное предупреждение было завизировано печатью с изображением кагуляра – выражение лица у него было более надменное, чем у самого короля ку-клукс-клана; он размахивал трехконечным флажком.

Сначала я подумал, что это простая случайность: адвокат, должно быть, опустился до какой-то сомнительной работы и заказчик, боясь, что он, если его подкупят, может выдать тайну, устранил его, усложнив тем самым мои поиски.

Однако, наклонившись над убитым, я увидел, что у него на правом предплечье был такой же шрам, как и у меня, – очевидно, знак принадлежности к клану! Судьба-злодейка распорядилась так, что я выбрал себе в помощники противника!

Теперь я плохо понимал, что же мне делать дальше. Казалось несомненным, что, пребывая в Анкаре, я подвергал свою жизнь серьезному риску. Но ведь мне все еще была неизвестна причина столь сильного гнева.

Нужно было, чтобы подходящий случай совпал с не менее подходящим недоразумением, – и только тогда, днем позже, я распознал суть этого сигнального огня.

Недалеко от базара, где продавались подержанные пианино (мало кому известно, что Анкара по импорту бывших в употреблении пианино занимает третье место в мире после Осаки и Ла-Паса), я подыскал убежище, которое показалось мне надежным. Но и там я сидел, тихонько забившись в угол: боялся убийцы, который в любой момент мог посягнуть на мою жизнь.

Вечером с улицы вдруг послышался сильный шум. Превозмогая страх, я вышел на балкон.

Внизу, расположившись на внушительном крыльце Гражданского суда, непропорционального сооружения, огромной глыбы гранита, отливающего слишком уж броским лиловым цветом, играл октюор, скорее несуразный, поскольку в нем были три банджо, английский рожок, цимбалы, бретонская волынка, барабан и наконец сопрано; певица, вдохновляясь церковным песнопением, исполняла смутно понятную ораторию, повествующую об Исчезновении Белого Короля, который, хотя и был мертвым, проглотил один за другим двадцать пять кораблей.

Бросив музыкантам двадцать курусов, я зааплодировал; песня мне понравилась – восхитил ее тонкий, двусмысленный, несколько непонятный и мрачноватый юмор, пришелся по вкусу и местный колорит, символизировавший для меня главную точку сочленения для ассимиляции моего турецкого «сверх-я».

Позже, в полночь, проголодавшись, я попросил коридорного принести из закусочной на углу плов с бараниной, жареные почки и виноград.

Вскоре он был у меня. Мы немного поболтали. Сначала просто о том о сем. Потом он спросил, понравился ли мне октюор. Я ответил, что понравился, добавив:

– Особенно Песня о Белом Короле – своим юмором, фантазией.

– Фантазией?! – возмутился мой собеседник. – Да во всем этом нет ни капли выдумки! Все это правда. Мы все здесь знаем о клане, у каждого члена которого есть отличительная метка – тонкий след на правом предплечье. Клан этот возглавляет Король, в руках у которого находится все богатство его рода…

Когда он заговорил об этом, я сжал рукоятку кинжала под плащом, который накинул мгновением ранее, пояснив, что продрог, когда стоял на балконе: я подумал, что человек этот провоцирует меня, чтобы нанести свой роковой удар.

Но я ошибся. Человек этот – птица, надо сказать, редкая – был совершенно наивен. Он рассказал мне все, от «а» до «я», правда, со множеством пропусков, о причинах гнева, обретающего в недрах клана характер все более жестокий, гнева, жертвой которого могли стать и ты, и я.

Не вполне доверяя, однако, недомолвкам лакея, который, поведав мне все, тем самым мог избавить от необходимости выслушивать этот рассказ кого бы то ни было еще – откровения его, будучи доведенными до конца, вынудили бы меня вскоре произвести подсчет конечностей, принадлежащих милой особи коридорного, – я убил этого несостоятельного парня, так и не дослушав его повествование до конца.

Затем, хорошо понимая, какая судьба будет мне уготована в том случае, если я задержусь здесь, я – одна нога здесь, другая там – бежал из Анкары, проклиная ее, навсегда.

Через три дня я уже был в Цюрихе. Подъезжая к дому Амори Консона, я сгорал от желания рассказать ему обо всем, что узнал в Анкаре, и рассчитывал, что он со своей стороны также хоть что-нибудь узнал о тебе.

Но Амори, увы, уже не застал: его начинили по меньшей мере тремя десятками пуль сразу же после того, как он встал с постели, – хлопоча у плиты, он готовил шоколад.

Казалось, его пижама впитала в себя всю имевшуюся в теле кровь…

Таким образом, я все узнал о преследующем нас злом роке, но мне по-прежнему не было известно, где ты живешь.

Где я только ни побывал: в Аяччо, на мысе Матифу, на озере Понтчартрен, в Жуани, в Стокгольме, в Тунисе, в Касабланке; кого только ни расспрашивал, но ничего о тебе не узнал, посещал консульства и комиссариаты, но совершенно безрезультатно.

 

24

Глава, которая, начинаясь с рассказа о томящемся муже, заканчивается повествованием о разъяренном брате

Полгода я преследовал мою такую далекую цель.

Затем, устав, опечалившись, я прекратил поиски.

Однажды на борту трансатлантического парохода «Капитан Крюбовен», ходившего из Тулона в Ла Гуайру (порт у города Каракас), я познакомился с Иоландой, секретарем корабельного священника.

Мы полюбили друг друга и поженились.

Мечтая путешествовать вместе по всему миру, мы приобрели сверхмощный самолет.

Однажды, когда мы совершали трансатлантический перелет – прошел примерно год с тех пор, как мы соединили себя брачными узами, и в ближайшие дни Иоланда должна была родить, – внезапный сбой в подаче топлива вынудил меня совершить экстренную посадку; удалось, не без труда, приземлиться, можно даже сказать прилуниться, поскольку оказались мы в совершенно диком месте, куда, возможно, и нога человеческая не ступала, на горной вершине, ненамного большей, чем носовой платок, расстеленный посреди марокканской Сахары. При посадке сломалось шасси.

Провизии у нас было достаточно для того, чтобы продержаться месяц, однако до ближайшего колодца, где иногда пополняли запасы воды кочевники-туареги, было три дня изнуряющего пути.

Примерно неделю наши дела шли не так уже плохо. Я охотился на лань, забавное животное, похожее на оленя, которое живет на склонах гор и имеет кривое тело. Для того чтобы ее поймать, мне было достаточно дать ей послушать нечто похожее на щебетание венценосного голубя, птицы, которую лань терпеть не может. Удивленная, раздраженная и в особенности рассеянная, лань резко развернулась, потеряла равновесие и упала на дно ложбины, где я без труда ее оглушил. Ее мясо было просто божественным и здорово нам пригодилось, потому что к тому времени у нас осталась одна солонина.

Потом стала мучить жажда. Имеющийся у нас спирт помочь не мог.

Вывод напрашивался сам собой: нужно было уходить отсюда, идти к колодцу, а затем, перейдя Ахаггар, по высохшим озерам и обледенелым горам, – причем, заметьте, ночью, потому что ночью отдыхает палящее днем солнце, – в конце концов добраться до Ин-Салаха, Тиндуфа или Томбукту, что на юге, либо до борджа Игли, колодцев Айн-Шайра, оазиса Айн-Айаши, форта Мак-Магон, казбы Аруан, что на севере.

Но, какими бы ни были Гамада, Тассили, Адрар, Игиди, Большой Атлас, Бурку, Аль Джауф или Туат, безлюдная Сахара приносит тому, кто осмелится проникнуть в нее, бесчисленные трудности, справиться с которыми Иоланде в ее тогдашнем положении было не под силу.

Тогда, даже не помолясь, положившись на милость Всемогущего, я пошел, быстро семеня, вооружившись компасом с циферблатом, магнит на оси которого каждое мгновение указывал мне звездный азимут; я шел, надеясь на случай…

Наверняка судьба моя счастливая, ибо по прошествии трех дней я встретил арабский конный патруль.

Увы! Увы! Трижды увы! Я не знал, что в ту минуту, когда аджюдан, командир патруля, предложил мне свою алюминиевую флягу, подобно гусару, которого Гюго, когда он

Верхом пересекает поле боя, где пахнет Смертью и кочует Ночь, [399]

любил больше всех за его солидный вес, а также совершенное хладнокровие, подобно гусару, угощавшему ромом бродячего идальго, – увы, я не знал тогда, что именно сейчас для Иоланды наступает самое худшее!..

Я утолил жажду, поел, приободрился и, что самое главное, получил снаряжение, необходимое для того, чтобы заострить циклоидальный или, точнее, циклос-пиральный винт, управляющий цепью подачи горючего (по правде говоря, мне нужны были, по крайней мере, воронья гладилка или размерный пробойник, но в моем распоряжении в качестве инструментов были лишь сносные их заменители, а именно: багор, ровильная дощечка, отмычка для сифона, сновальная машина с рейсмусом, маленький серп, мотыга, оправка буравчика без щетки и к тому же без перегородки-метчика, правда, муштабель его казался исправным). Но когда я оказался наконец возле нашего самолета, то застал Иоланду при смерти: произведя на свет шестерых ребятишек, она отходила в мир иной.

Взвыв, я подскочил к ней одним прыжком, желая хотя бы напоить ее водой – в то мгновение мне казалось, что это придаст ей силы, поможет, однако… Испустив жалобный стон, Иоланда скончалась.

Кто сможет поведать о том бесконечном горе, которое принесла мне ее смерть? Кто расскажет о моей печали? Мой никчемный экипаж? Раз двадцать я сам хотел умереть, забыв о наших детях, так удручала меня смерть любимой.

Несчастный, потерявший божественную подругу, разбитый, томящийся, подавленный, несущий свой тягостный крест, смертельно страдающий, поднимающийся на двадцать голгоф, сколько раз хотел я, забывшись, убить себя одним ударом сновальной машины с рейсмусом: такое тупое орудие могло, войдя в мою грудь, словно нож бойскаута, вонзающийся в залежалый сыр, помочь мне уйти из жизни.

Но все же я вспомнил о своих шестерых детях, шестерых невинных младенцах, обмотанных пуповиной, которые могли вот-вот умереть, задохнувшись.

И я одумался. Одного за другим я отделил новорожденных от нити, что связывала их с высохшим колодцем, в котором они выросли, обмыл их, предельно экономя воду, и укрыл в самолете.

После этого я занялся ремонтом цепи подачи горючего: как бы там ни было, свеча зажигалась слишком рано, еще до подачи топлива. Заострить винт оси было недостаточно. Следовало привести в порядок все, одно за другим: капот, шестеренки, штурвал, болты, муфты, хвостовые костыли, сальники, поршни.

На это у меня ушло три дня, но в конце концов система заработала (в это время мой друг Казимир тщетно пытался починить подвесной мотор). Поднявшись в воздух, я полетел на юг Марокко в Агадир, рассчитывая обеспечить там моим детям должный уход, в котором они так нуждались.

Тогда я вспомнил о суровом предостережении монашки. И, поразмыслив, пришел к следующему выводу: причина такого запутанного законодательства, касающегося передачи фамильного капитала, заключается в том, что в семье всегда было слишком много детей, а это могло происходить лишь в том случае, если наши женщины постоянно производили на свет двойни, тройни, а то и более богатые пополнения.

Значит, человек, который нас преследовал, наш oтец, жаждавший смерти своих детей, поклявшийся, что вначале он удовлетворит жажду мщения, уничтожив наших сыновей, должен прежде всего отслеживать все случаи появление необычного числа младенцев от одной матери.

Итак, если бы я осмелился отдать сразу всех шестерых ребятишек в одну больницу Агадира, то наверняка молва разнесла бы это по всему свету и там сразу же появился бы бородатый убийца!

Кроме того, я понимал, что, если буду добиваться совместного проживания всех шестерых, то у меня не будет ни минуты передышки. Чтобы спасти каждого из своих детей, необходимо, подобно кукушке, подбросить птенцов в гнезда других птиц, своих соседок, отдать новорожденных разным приемным отцам…

– Я понял, прошептал Амори, бледнея, я понял, что произошло: ты взял себе имя Трифиодорус, надел белый рабочий халат, как бродяга, и оставил Хэйга Аугустусу, Антона Вуаля…

– Да. Ты понял, однако, еще не все узнал. Слушай!

Хассан Ибн Аббу также был моим сыном. Его я пристроил первым – и случилось это уже в Агадире.

Поставив самолет в ангар, я, чтобы обеспечить дальнейшую безопасность детей, прижег с помощью крипто-коагулирующего троакара тот слабый, но уже вполне различимый знак, который украшал правое предплечье каждого, знак, свидетельствующий о принадлежности несчастных младенцев к проклятому клану.

Тогда, ища наугад, следуя песне:

Ам страм грам Пик или Пик или Колиграм Бур или Бур или Ратарам Ам страм грам, [402] —

я взял наугад одного из шести малышей и тайно проник вместе с ним в городской роддом. Была ночь. Мне с большим трудом удалось разглядеть в темноте женщину, младенец которой был при смерти. Ей, похоже, также становилось все хуже. Воспользовавшись тампоном, обработанным раствором хлороформа, я приблизил фатальное для матери мгновение, переложил ее ребенка в пустую кроватку, а на его месте оказался мой малыш.

Уходя, я написал ни листочке бумаги арабское имя Ибн Аббу, которое и носил с того дня мой сын. Затем я занялся пятью остальными. Ты уже понял, что Хэй-га я определил Аугустусу; Антона подбросил в Дублине в кровать леди Антрим, жене лорда Горацио Вуаля, ирландского табачного магната.

Он производил табак для сигарет «Данхилл», используя сырье из Латакии и Вирджинии в пропорции, известной лишь ему одному, поскольку вкус знаменитого сорта достигался не только качественными составляющими, но и строго определенным их количеством. Это был табак «Балкан Собранный», сорт с мировым именем, который позже другой табачный магнат, Давидофф, назовет эталоном.

Увы! Спустя три года лорд Горацио Вуаль, скача верхом на слишком резвом жеребце, упал наземь, получил сильное сотрясение мозга и вскоре скончался. Прежде чем испустить последний вздох, он успел прошептать своему помощнику необходимые пропорции, никому, кроме него не известные, использовавшиеся при производстве знаменитого табака, однако данный рецепт не помог впоследствии ни одному из тех, кто пытался воспользоваться им, достичь желаемого результата: табак уже не имел прежних чистоты и тонкости; вот почему славный сорт «Балкан Собранный» сегодня практически исчез и вместо него стали использовать далеко не совершенный «Скадрон фор»; табак этот, произведенный из латакийских сортов, совершенно посредственных, из вирджинских сортов, далеко не самых лучших, не впитавших при созревании лазурного неба Эрлингтона, Фарфакса, Ричмонда, Портсмута, Четхэма или Норфолка, табак этот на вкус несравнимо хуже.

Таким образом, теперь ты знаешь, как были усыновлены трое из шести, но тебе совершенно не известна судьба троих оставшихся.

Я принял решение, что сам воспитаю двоих мальчиков. Следовательно, мне оставалось найти приют лишь для одного ребенка – It was not a boy, but a girl, – и я поехал в Давос…

– В Давос? – оживился Амори.

– Да, в Давос. Ты узнаешь, в свою очередь, почему я позже понял, что нет и быть не может спасения, что нас всегда будет преследовать Проклятье отца. Ибо – злая судьба! – в Давосе я выбрал для совершения задуманного санаторий.

– Санаторий?! – воскликнул Амори.

– Да, санаторий, – произнес я тоном, более тяжелым, чем звон колокола, чем гудение шмеля, тоном, которым Гримо (не сыщик, а необщительный слуга Атоса) рассказал д'Артаньяну, Портосу, Атосу и Арамису, что он видел, как Мордаунт зарезал Сансона, который двадцатью годами раньше укоротил миледи, его мать, на доске для рубки мяса. – Я проник туда ночью, прошел наугад по слабо освещенному коридору, затем взглянул в дверной глазок и увидел в комнате кровать, на которой стонала…

– Анастасия! – жалобно прошептал Амори.

– Да, Анастасия, звезда кино Анастасия; легкие ее были более чем на три четверти поражены туберкулезом – как еще могла она дышать! Так вот, она родила крошку, более неказистую, чем вошь, которая должна была вот-вот умереть, и обстоятельство это позволило мне впоследствии не изводить себя муками раскаяния, ибо бедное создание отправилось в рай, в то время как моей девочке представилась возможность оказаться в освободившейся кровати!

– Что?! – воскликнул Амори. – Так значит, Ольга была замужем за родным братом?

– И любовник ее был родным братом!

– Это рок, – прошептал Амори, затем после долгой паузы тихо спросил: – Но что случилось с теми двумя, что остались с тобой?

– Лет пять все шло не так уж плохо. Но однажды – мы жили тогда в Аяччо, – я гулял с ними в парке, расположенном в предместье, неподалеку от леса, и, ничего не опасаясь, зашел в бар выпить ананасного соку; утоляя жажду, я не спеша наслаждался прохладным напитком, как вдруг услышал ужасный крик.

Я выбежал из бара. Среди посетителей парка, в основном детей с родителями и нянями, царила паника; всполошились и смотрители. Произошло небывалое – мне рассказывали о случившемся со слезами, стонами, криками, комкая платки.

Люди видели, как из леса вышел мужчина, высокого роста, худой, в головном уборе, похожем на двурогую пилотку, подобную той, что носили во французской армии; он насвистывал на тростниковой дудке какой-то приятный мотивчик.

Ребятишки, в том числе и мои сыновья, обступили музыканта и гурьбой последовали за ним. Он завел их в глубь леса. Спустя какое-то время люди в парке встревожились и отправились искать ушедших за мужчиной детей. Обыскали весь лес. Все кусты облазили. Расспрашивали всюду: не видел ли кто их детей? Но все тщетно. Говорили о бандитах, разбойниках, бродягах, скрывающихся в лесу, о похитителях детей, желающих получить выкуп, однако никто не осмеливался зайти в лес поглубже.

Поверив мнению большинства, я решил вначале, что это просто совпадение, что не было в Проклятье, поразившем посетителей парка, отняв у них невинных детей, прямой связи с Возмездием, которое преследовало наш род.

Однако спустя три дня я узнал из одной газеты, что твой старший сын Эньян, которому было тогда двадцать лет (он учился в Германии в Ульме, и ему предрекали блестящее будущее в Национальном центре научных исследований, где, несмотря на его молодость, ему предлагали занять любую вакансию), – так вот, я узнал, что Эньян принимал участие в симпозиуме, который организовывал фонд Марсьяля Кантреля и на котором, к великому моему удивлению, председателем был избран мой ученый наставник лорд Гэдсби В.Райт, и что Эньян исчез.

Я понял тогда, что и в Аяччо, и в Оксфорде начал действовать бородач…

– Таким образом, – оборвал его Амори, – ты узнал о смерти Эньяна…

Я кивнул.

– Но, – спросил он, – почему ты не отправился в Оксфорд на его похороны? Ты встретил бы там меня, подошел бы ко мне, я узнал бы, что нас преследует обезумевший отец, и смог бы действовать, заботясь и о своей, и о твоей безопасности.

– Это действительно входило в мой первоначальный план. Затем я переговорил с лордом Гэдсби В.Райтом по телефону. Он сообщил мне, что видел Эньяна за день до исчезновения в сопровождении неизвестного бородача, и я понял, что если прибуду на похороны, то он непременно меня узнает – и я буду раскрыт. И отказался от этой затеи, рассчитывая связаться с тобой более надежным способом.

Амори довольно долго сидел молча и выглядел подавленным. Затем ни с того ни с сего начал нападать на меня; его тон предвещал ссору.

– Так значит, – горячился он, – ты принял решение не ехать в Оксфорд, чтобы, так сказать, обезопасить себя. Ты не сообщил мне ничего, не попытался помочь мне и моим сыновьям избежать преследования, ты ни во что, абсолютно ни во что не поставил поразившее меня горе! Я мог бы все это знать, но ты, во все посвященный, не нашел способа сразу же связаться со мной. Твое молчание натворило столько же бед, сколько натворил их наш отец – ты понимаешь?!.. Но невинная кровь, которая пролилась из-за твоего бездействия, жаждет отмщения, и оно поразит тебя моей рукой!

Наверняка он был в тот момент не в своем уме, потому что схватил тяжелую кочергу и приблизился ко мне, издавая какие-то грозные звуки.

Я же взялся за кирку, желая остудить его пыл. Но до меня он не добрался: не успел сделать и трех шагов, как внезапно какая-то нечеловеческая сила, словно управляя им, увлекла его в резервуар с мазутом.

Он испустил душераздирающий крик – куда только вся прежняя прыть делась! Что было дальше, вы знаете…