На косе
Сзапада дует сильный, но теплый ветер первых дней осени. Мы сидим на конструкции для удержания кочующих дюн. Это растянувшаяся на сотни метров сосновая решетка из бревен, жердей и колышков, которая отделяет песчаный вал от моря.
Нас трое. Зина, ее духовная дочь из Норвегии Ирочка Воге и я. Тяжелые балтийские тучи закрывают садящееся в море солнце, но в разрывах туч горит огонь, причудливый, как самородная медь. Мы молчим, потому что настал час молитвы. Когда стемнеет, Зина поманит нас и тихим незнакомым голосом прочитает стихи. Она их сложит в себе набело, без бумаги, на наших глазах. Мы приникнем к самому ее лицу, чтобы услышать новую молитву. А пока мы смотрим вдаль.
Прикованный к горизонту взгляд медленно, очень медленно движется. Свинец громоздящихся туч не позволяет огню пробиться к югу, а вот к северу свет заходящего солнца прокидывается свободно. Свет встречает на своем пути башенки бледно-голубых облаков и торжественно золотит их зубцы. Я знаю, моя душа вместит весь мир, однако эта минута еще не пришла. Еще не приготовлена к ней душа.
По деревянной лестнице, ведущей к воде, спускается закутанная в платок женщина со скотч-терьером на поводке. Такая собака была у клоуна Карандаша. Звали ее Клякса. Наша Клякса белая. Мы сидим у самой лестницы, и мне удается разглядеть шотландского терьера хорошо. Поравнявшись с нами, белая Клякса с подозрением смотрит на Ирочку Воге, с осуждением на Зину и с возмущением на меня. Ей приходилось иметь дело с разными собачьими и человеческими шайками, но она еще ничего не знает о такой, как наша. Интересно, чем это они тут занимаются? Однако у нее нет времени на то, чтобы додумать эту мысль. Хозяйка отстегивает карабин, и ее коротконогий питомец, забавно перекатываясь с задних лап на передние, пересекает узкую полосу пляжа. Скоро, совсем скоро солнце скроется за горизонтом.
Не сговариваясь, мы с Ирой решаем пройтись. Но идем мы в разные стороны, чтобы душа смолчалась с морем. Набегает шумная волна, оставляет на песке след в виде тонкого кружева пены. Мокрый песок Куршской косы отливает перламутром.
Почти одновременно мы возвращаемся. Зина всем существом молчит, но встречает нас приветливо, встречает глазами, полными неба и огня. Не пошевелившись, обнимает нас всею зарей. Через час небо померкнет, ветер усилится. Тогда Зина призовет нас, переведет на человеческий язык то, что вложил в ее сердце Бог, и мы поцелуемся. Такова традиция.
Когда ты говоришь с кем-то о Боге, то в конце разговора у тебя появится только одно желание – обняться и пролить благодарные слезы. Если этого не случилось, значит вы говорили не о Боге. А высшее счастье – это вместе с кем-то молчать о Боге. Молчать так долго и глубоко, пока душа не перейдет свой предел.
Небо гаснет, но не всё, не сразу, и не сразу, и не всё гаснет море. Над зеркалом воды стоит какой-то странный серебряный свет. То ли так отливает светлый гребень волны, то ли глаза слезятся на ветру. Карминовая полоса зари все еще отделяет небо от воды.
Белая Клякса возвращается. Скотч-терьер заходит под лестницу, огибает конструкцию для удержания кочующих дюн, усаживается слева от Ирочки и устремляет свой взор в вечернее небо. Он пристально и без всякого практического интереса смотрит в ту же сторону, в которую смотрим мы. Я еще не видел собак с таким одухотворенным и нелепым выражением лица. Белая Клякса сразу поняла, что в этой шайке не принято шуметь и чесаться. Она превращается в небольшое лохматое изваяние, преданное нам до кончиков своих треугольных ушей. Строго осудив нас попервоначалу, она из собачьей деликатности переходит в нашу веру. Впрочем, ее мотивы мне не ясны.
К нам приближается женщина, закутанная в платок. Она не может взять втолк, что здесь происходит. Почему эти люди битый час сидят на ветру и не сводят глаз с пустого горизонта. Но еще меньше она понимает, что в этой компании делает ее собака. Однако нарушить тишину и общую неподвижность хозяйка шотландского терьера не решается. Она очень вежливо подает белой Кляксе немые знаки, мол, пора и честь знать, призывает умилительными жестами своего питомца, но питомец и в ус не дует. Он даже не смотрит в ее сторону. Кляксе открылась бездна, или не открылась, но, наверное, она открылась этим трем путникам, а значит, и ей перепадет кусочек.
Женщина, закутанная в платок, скрипит ступенями лестницы. Колотит лапами по ступеням и ее пес.
В синей тьме на ветру с Зининых губ сходит молитва. Тихие из самого сердца добытые слова. Певучие строки не сгорающей в огне Саламандры. И мы снова постигаем единый мировой закон. Он очень прост. Молчи и слушай. И вдруг я ощущаю себя белой Кляксой, которая смотрит в ту же сторону, что и наша Саламандра. Наконец-то я увидел себя со стороны и уже не питаю никаких иллюзий относительно своей духовной пробужденности. Но разве не с этой собачьей верности начинается путь к тому, что ты никогда не сможешь разлюбить?
Сентябрь 2016 г. Куршская коса
На глубине бытия
Книга Григория Померанца «Записки гадкого утенка» это не только мемуарная проза. Это род духовной автобиографии. Это попытка осмысления пережитого как на душевном, так и на духовном уровнях без намерения четко разделить их, но и с явным указанием на то, что уровни эти тяготеют к разным полюсам жизни.
Мир Божий гибок и текуч, и он продолжает твориться. Нет таких слов, которыми можно было бы выразить окончательно сокровенную тайну мира, и нет такого языка, на котором можно было бы с последней точностью описать Того, Кто стоит за этой тайной. Но есть глубина, на которой тайна открывается нам, причем открывается не сразу. Об этой глубине и на этой глубине говорят пророки. Через них мы узнаем и будем узнавать что-то новое о нашем сердце, которому нет предела. Границу имеет только внешняя оболочка человека, связанная с принадлежностью к той или иной социальной общности, национальности, к тому или иному вероисповеданию. Сердцевина же нашего существа распахнута в беспредельность.
Образ гадкого утенка, пасынка империи, позволяет взглянуть на ХХ век, да и на времена нынешние, глазами всесторонне образованной, деятельной, независимо мыслящей и чувствующей личности. Эта личность размышляет о самой себе не в категориях монолита. Она не бравирует своей причастностью к мощному политическому, общественному или духовному движению, с которым ассоциирует себя большинство. Она размышляет о себе в категориях творения Божьего, что и делает эту личность неотъемлемой частью некоего творческого меньшинства. Но бремя отщепенства и странничества не гнетет ее, а помогает выстоять. Нельзя это бремя предавать, нужно вырасти в его полную меру, чтобы остаться человеком тогда, когда люди монолита, засучив рукава, выкорчевывают все несговорчивое. «Одна пара глаз, раскрывающихся на глубокое, важнее тысячной толпы», – не устает повторять Померанц.
Тема «лишних людей», без которой русскую классическую литературу представить уже невозможно, идет параллельно линии, прочерченной в культуре и в истории гадкими утятами. Гадкий утенок это ведь еще и собирательный образ группы людей, пробивающейся, как трава сквозь асфальт, в любую эпоху. Гадкие утята в отличие от «лишних людей», не могут себе позволить такой роскоши, как капитуляция. Мол, государственная машина слишком груба и примитивна, чтобы оценить все наши достоинства, а потому мы, лишние люди, отказываемся метать бисер перед свиньями. Сдаться без боя означает для гадких утят струсить, спасовать перед людьми «необходимыми». И утята рвутся в бой, лезут на рожон. Христианские добродетели гораздо чаще, чем принято думать, замешены на личной отваге. Трусость, выданная за смирение, такой же самообман, как бездейственность души, рядящаяся в демонические одежды отверженности. Гадкий утенок, не победивший в себе труса и мечтателя-пустоцвета, тут же превращается в самодовольную домашнюю птицу, которая полагает, что она и есть хозяйка жизни. Только когда трус и мечтатель повержены, можно сделать шаг, а то и два шага назад, отведя себе место некоего второго, то есть умалив свою персону и тем самым до конца открыв Богу свое сердце. Образ «второго» гораздо больше говорит о феномене гадкого утенка, чем социально-психологический тип, именуемый «лишним человеком». И потом «лишние люди» редко поражены в социальных правах, чего не скажешь о гадком утенке, но это уже особый разговор, особая тема, которую автор так же бесстрашно поднимает, как и все остальные темы, сколь бы публичными или интимными они ни были.
Читателя исповеди, а «Записки гадкого утенка» более всего тяготеют к исповедальному слову, не может оставить равнодушным полемический накал в прояснении таких реалий, как народ. Автор «Записок» не только ученый с мировым именем, он – фронтовик, активный участник политической оппозиции, по которому, как и по миллионам его соотечественников, прошелся каток сталинских репрессий. Отсюда и вызов Григория Померанца всем тем, кто старается «выпихнуть» из истории гадких утят. «Я интеллигент, и народ не со мной. Я еврей и на мне несмываемая вина». Именно так считают «необходимые» государственные люди. Как же разгадывается русской историей ХХ века загадка «безродного космополита», «беспочвенного интеллигента» на фоне темы диаспоры вообще и еврейской диаспоры в частности? И существует ли такая загадка? Полагаю, что существует.
Мне чрезвычайно близок образ гадкого утенка как этнического и социально-культурного чужака, пускающего корни в небо. Он мне понятнее русского эмигранта-сиониста, достигшего Земли обетованной, или отечественного почвенника солженицынского типа. Кризис национальной самоидентификации возник уже на заре новый эры. Будучи Сыном Давидовым, Христос отказывается быть только иудеем. Он пришел ко всем. Гадкий утенок, пускающий корни в небо, это все тот же прорыв к свободе, которой как бы не отведено места на земле. Вот откуда эпитеты «беспочвенный» и «безродный».
Размышляя о Солженицыне, Померанц пишет: «Ему нужен был миф о народе, в котором таится некая вечная духовная сила, потерянная интеллигенцией». И тут же признается в своей захваченности историей в 60-годы: «И вот я создал миф об интеллигенции, способной обновить общество, поставив в центре свою творческую жизнь, и от этой жизни все может и должно преобразиться…». Трудно сказать, насколько жизнеспособны оказались эти мифы, это не так уж и важно. Важно то, что первый миф был готовым ответом, а второй – мучительно формулируемым вопросом…
На философско-поэтическом семинаре Померанца и Миркиной, который проходил в ноябре 2010 г., Зинаида Александровна прочитала стихотворение, посвященное Второму Лицу Троицы. Я размышлял над стихом и над ее словами тогда, продолжаю размышлять и сейчас: узнаем ли мы Христа, если Он придет сегодня? И продолжаю думать над словами Григория Соломоновича, который, отвечая на вопрос о том, существуют ли сегодня такие реалии, как народ и интеллигенция, уточнил значение слова «интеллигенция». Он вел разговор об интеллигенции как о творческом меньшинстве. Удивительно, как близки друг другу затронутые темы и поставленные вопросы.
Мне кажется, что Христос не может явиться народу, хотя у художника Иванова и существует живописное полотно с подобным названием. Христос не может явиться и творческому меньшинству, как назвал сегодняшнюю интеллигенцию Григорий Соломонович. Христос не может явиться даже отдельно взятой личности, хотя, казалось бы, Он приходит именно к личности. Христос может явиться только нашему внутреннему человеку, внутреннейшему человеку, потому что Христос никогда не переставал быть нашим внутреннейшим человеком. И узнаем мы Христа сегодня или нет, зависит только от того, позволим ли мы быть нашему внутреннему человеку. Наш внутренний человек это то, что прочнее любых отвлеченных идей или кровных уз связывает нас друг с другом, не дает нам затеряться в самих себе ни как в народе, ни как в творческом меньшинстве, ни как в личности. Только в этом случае, то есть если мы не отвернемся от тайны внутреннего человека, можно избежать пропасти между народом и творческим меньшинством, между творческим меньшинством и личностью, между личностью и личностью, ведь именно между двумя людьми, порою самыми близкими, разверзается пропасть. Пропасть разверзается тогда, когда людей уже не связывает бездна. Бездна нашего внутреннего человека. «Неужели идти по водам, внутрь, в бездонность своей души?» – вопрошает Зинаида Миркина, одновременно отвечая. Да, только в бездонности нашей души мы встречаемся с Христом и узнаем Его сердцем. И разве не в этой мистической связи людей друг с другом состоит тайна и чудо Божественного Триединства? «Мы не отделимы друг от друга, как ветки одного дерева, – вот евангельская реальность», – говорит Миркина. И разве тайна подлинно личностного бытия может обойти стороной тайну соседней жизни, тайну бьющегося рядом с тобой, и как будто бы даже в тебе самом, сердца. Наиболее полно эта тайна воплощена в образе Христа, который отдает жизнь за бьющееся рядом наше сердце.
«Записки гадкого утенка» – это еще и роман о жизни. О жизни долгой, прожитой без прицела быть описанной, и все-таки удивительно полно и ярко описанной. Каждой страницей автор задает нам вопрос: заботимся ли мы о чистоте и глубине своих впечатлений и воспоминаний? Охвачены ли они светом или погружены в серый липкий туман жизни? От того, как мы поступаем с запечатленными в нашей душе образами, зависит наше отношение к женщине, к ребенку, к Богу. Впечатления и воспоминания – это тот колодец, из которого мы черпаем самих себя. Впечатления, если они глубоки, разгоняют туман смерти.
Кажется, что когда у автора исповеди заканчиваются слова, начинает звучать его душа, и звучит она в стихах Зинаиды Миркиной, того человека, которому он обязан своим рождением в слове. «Главные сдвиги еще должны были случиться в жизни. Я чувствовал, что Зина, как саламандра, умеет жить в огне. Я не умел. Я только любил огонь и тянулся к нему. Когда мы сблизились, я сказал: ты нашла себя в том, как пишешь, а я только в том, как живу, как люблю». Однако вскоре произошел и прорыв к слову. Ничто не может сравниться с опытом открывания личности бесконечно тебе близкого и дорогого человека. Когда ты разглядел в нем пламя его божественной природы, начинаешь гореть и сам. Не требуется искать дров для такого костра. Горит все, к чему прикасается твой дух.
Вот что мне кажется очень важным и о чем следует сказать со всей определенностью. Не только рай не может быть водворен насильственно, многие социальные проектировщики сломали себе на этом зубы, но и ад не может быть водворен насильственно. Даже ад? Да, даже ад. Выбор ада – это акт свободной воли. Только она, наша полная добрая воля и может отнять у нас свободу, а больше никто. Ад – это добровольный отказ от свободы и Бога. И не стоит аду приписывать ничего лишнего. Не нужно сластить ад ужасами, к которым наша душа и ее добрая воля непричастны.
Зинаида Миркина написала:
Григорий Померанц и Зинаида Миркина подбираются к одной и той же глубине с разных сторон. Путь, прочерченный словом каждого из них, жизнью каждого из них, особый путь, неповторимый, но в то же время их слова и их жизни настолько перекликаются, что возникает поразительное ощущение искомой красоты человеческих отношений. На это способны только люди, разорвавшие путы «крови и почвы», люди, прошедшие через второе, то есть духовное рождение, заново друг для друга и друг в друге родившиеся. Возможным это стало благодаря чуду – Зинаида Александровна чудом поднырнула под свою болезнь, удержала душу на высоте призвания. Григорий Соломонович чудом уцелел в годы Большого террора, прошел войну, лагерь, пережил личный апокалипсис – уход из жизни Ирины Муравьевой, – своей первой большой любви. Но нет ничего возможнее чуда, когда ты устремляешься к истоку своей личности, когда ты выбираешь ту часть самого себя, которой нет износа и смерти. «Наглядевшись в глаза заката, Зина вдруг резко поворачивается и молча требует, чтобы я принял и разделил с ней это напряжение творчества, и я чувствую себя недостойным священником, получившим в руки Святые Дары». Да, наверное, именно так это и происходит – поверх слов, но не мимо глаз.
Сейчас я коснусь, быть может, одного из самых дискуссионных моментов романа-исповеди. Приведу обширную цитату из «Записок»:
«Один мой оппонент заметил: “Померанц живет без берегов, а я так не могу. Если я верю в воскресение Христа, то я верю в воскресение Христа, а не во что-то около этого”. Как мне объяснить то, что Святой Дух всегда только около слов, около буквы? Что только сердце познает Бога, а слова все лгут. Что мысль изреченная, – о Боге – есть ложь (или, говоря мягче, только слабое и неточное подобие)? И привязываться к этой лжи как к истине, к метафорам, за которыми непостижимая и не тождественная никакому слову реальность, – значит изменять глубине?»
Берега, о которых говорил оппонент Померанца, это – священная буква, но всякая буква гораздо меньше духа. Можно сказать и по-другому. Буква священна лишь тогда, когда она знает, что она только буква. Именно берега способны незаметно для нас самих превратиться в ту букву, которая заслонит собою дух. Померанц не пропагандист широких взглядов, он – певец Единого духа.
Все великие религии мира находятся в движении, и нравственные их глубины, нравится нам это или нет, перекликаются. Воистину, дух веет, где хочет. Именно этот непостижимый Единый дух, по мнению Померанца, выражен у Достоевского в «Сне смешного человека». Глубина созидает, ничего не разрушая. Ей не нужно расчищать место для самой себя, потому что во внутренних небесах человека места хватит всем. Религиозные же войны и человеконенавистнические теории возникают лишь на поверхности вселенских вероисповеданий. Поднырнуть под нетерпимость и ненависть, вывести на чистую воду своего массового человека с его узкой племенной психологией, обнаружить в этом узком человеке его же собственную глубину и есть наша задача. Отход от поверхности и тех бурь, которые терзают ее, это вовсе не отречение от своего хребта или от наказа предков.
Промежуточные оценки, оценки порою жесткие, безусловно, нужны. В них ясно сказывается наше отношение к греху как к дремучей силе, которая разлучает человека с его собственной глубиной. Но даже в них, в этих оценках, обязательно должен быть воздух, которым дышит наша жертва-оппонент. Грех осуждается, а не грешник. «Христос был нетерпим к греху – и снисходителен к грешникам. Это смущало, сбивало с толку евреев. Большинство евреев не поняли Христа. Но большинство христиан его так же не понимают», – с горечью замечает Померанц. Словом, мы должны оберегать воздух нашего оппонента от нашего же праведного гнева. «Неистовство – даже в борьбе с дьяволом – насыщает дьявольщину нашей энергией». Памятны и другие слова Померанца, ставшие уже крылатыми: «Дьявол начинается с пены на губах ангела».
Рассуждая об атеизме, Антоний Сурожский замечает, что «очень многое в безбожии рождено не отрицанием Бога, Какой Он есть, а Бога, Каким мы Его представляем». И далее: «Если взять историю христианского мира, то можно отшатнуться. Мы так часто – и в нашей отечественной истории, и на Западе – представляли Бога в таком виде, что можно сказать: я не могу признать в Нем свой идеал».
Между Богом, каков Он есть, и Богом, каким мы Его представляем, пролегает бóльшая пропасть, чем между двумя отдельно взятыми людьми. И чтобы узнать Бога, Каков Он есть (не станем уходить от этой формулировки), нужно прежде всего захотеть узнать и понять другого человека, нужно доглядеть в другом человеке Бога. Доглядеть в другом человеке Бога, в последнюю очередь отдавая себе отчет в том, какой он национальности и вероисповедания. Необходим диалог религиозных миросозерцаний и готовность к диалогу, который не заменят манипуляции мировоззренческими штампами. Нужен разговор. Причем такой разговор, где паузы между репликами (мысль неизреченная) не менее важны, чем слова. Где секунданты не науськивают дуэлянтов друг на друга, как петухов, подливая масло в огонь страстей человеческих. Необходим такой разговор, итогом которого станет проникновенное молчание, а не победа. Вот в какое общение вслед за проповедником и богословом Александром Менем и мыслителем Владимиром Библером с его философией диалога культур призывает нас Померанц. Вот поверх каких барьеров, порою искусственно возведенных рабами буквы, он пытается смотреть. И процесс «становления вселенского духа понимания» – таким видится ему сокровенное движение человека к человеку, а значит, и человека к Богу, – не есть утопия или пустые мечтания философа. Это трудно, почти неподъемно, но осуществимо. Тост шестидесятых: «За успех нашего безнадежного дела!» не теряет своей актуальности и сегодня. Хотя наполняется каждым следующим поколением свободолюбивых людей новым содержанием.
Нам дано почувствовать что-то, что глубже смерти и больше жизни. Нам открывается предельная глубина. Жить на этой глубине, это и значит слышать Бога. Автор «Записок» хочет донести до нас такую, вроде бы простую истину, но одно дело прочитать о ней и забыть, и совсем другое – творчески следовать ей.
Когда мы выдаем свою культурную ограниченность за духовную просветленность, мы поневоле лукавим. Если превратить эту подмену в привычку, то можно далеко уйти от того сияния, которое поманило нас. Можно даже и вовсе потерять из виду те лучи, которые призвали к ответу все наше существо, все наши возможности, в том числе и способность критически мыслить. Критике мы подвергаем не святыню, а свою поверхностную к ней причастность. Язык Будды, язык Индии мягче, терпимее, отмечает Померанц и, развивая свою мысль, показывает, что категории добра и зла, истины и лжи – дети средиземноморской логики. Не следует ли из этого, что язык Будды и язык Индии нам глубоко чужд? И что наш культурный горизонт должен ограничиться уровнем палубы, на которой мы, конечно же, чувствуем себя в большей безопасности, чем на вершине мачты? Ответ автора «Записок» на этот вопрос недвусмыслен. Те миросозерцания, которые обошла стороной религиозная революция, именуемая монотеизмом, не могут быть чужды тому, кто верит в Единого Бога. Зерна трепетного отношения к жизни не только своей, но и чужой, так щедро рассыпаны рукой Творца, что их можно отыскать во всех концах земли. Важно лишь то, что мы хотим найти, что созвучно нашей душе – проявления жертвенности, опыт внутреннего преображения или пещерный страх перед Другим как перед чужим. А от чужого, как известно, следуя логике массового человека, ничего хорошего ждать не приходится. Конечно, человеческие возможности и время, отпущенное нам, не безграничны. Душой прикипаешь к одному – самому важному, самому главному. И нередко это главное приобретает вполне конкретные очертания.
Приходит час, и замираешь у какого-то одного окна, в котором перед внутренними очами и разворачивается бездна. Однако не стоит забывать о том, что хотя бездна и одна, да окон много. И не существует греха более страшного, чем гордыня вероисповедания. Она сродни морали подпольщиков, которая нередко оборачивается презрением к племени обывателей. Через этот соблазн проходит любой гадкий утенок (у многих людей фигура Померанца ассоциируется с диссидентским движением), и только истинный странник, мудрец, учитель, каким и стал автор «Записок гадкого утенка», сможет устоять перед этим соблазном. Гордыня – это вирус, который подхватывается замкнутым кружком, а уж кем этот кружок себя считает – тайной сектой или самой многочисленной религией в мире, не имеет большого значения.
Сбывшаяся жизнь больше, чем осуществившаяся мечта. Потому что сбывается не только то, о чем ты просишь, но и то, что предназначено тебе твоею сутью, до конца открытой только Богу. Однако жизни, как и дару свыше, – можно и нужно учиться. Тот, кто не обладает силой удержать высший дар, получит что-то другое, что-то сложное и хлопотное, но только не дар.
Не знаю, есть ли во мне подобная степень открытости Единому духу, что и в Григории Померанце. Есть готовность к ней, но сознание все еще цепляется за образы зримые, а точнее, за видимую сторону Непостижимого. Говорю это, положа руку на сердце, и не пытаюсь свидетельствовать о том, к чему только приближаюсь.
Конечно, религиозный фундаментализм – крайняя форма нетерпимости, но сколько существует других форм, более цивилизованных, но не менее опасных. Ничто не дает мне права настороженно, а порою и враждебно относиться к Другому лишь на том основании, что без этой опаски и даже брезгливости я что-то важное утрачу, и как бы обману свое сердце. Нет же, не обману! Обману, если подсоблю любви ненавистью, даже не ненавистью, а рабской привязанностью к привычке самодовольно все мерить на свой аршин. Этот аршин не моя мера, мне лишь дали за него подержаться, чтобы я задарма ощутил свою собственную значимость. Аршин рассыпается в пыль пред лицом Бога.
На семинарах Померанца и Миркиной, а в зале было яблоку негде упасть, с завидной регулярностью ставились два вопроса, которые не дают нам, слушателям, покоя. Как заставить современного человека духовно прозреть? И как прорваться к самому себе? В «Записках гадкого утенка» содержатся ответы на эти простые вечные вопросы. Простые вопросы предполагают простые ответы. Если хочешь сделать людей лучше, начини с самого себя, тогда и их жизнь непостижимым образом и почти без твоего вмешательства изменится. А прорваться к самому себе можно, только поднырнув под смерть. Причем, поднырнув не огромным коллективом пловцов, которые идут на духовный рекорд, а – в одиночку, чтобы, вынырнув, соединиться со всей жизнью, ощутив свою пронзительную связь с каждым ее дыханием. «Вечен не я, вечен присутствующий во мне Бог, вечен Океан света, на миг влившийся в щель моей плоти…» («Записки гадкого утенка»). Свет этот не удалось описать ни Марксу, ни Фрейду. В Океане света тонет и царство истории, в котором ХХ век отвел человеку роль механизма, и царство души, понятой поверхностно. Новые времена – достойные преемники отшумевшего столетия. Они получили массового человека во всей его красе и продолжают снабжать его проверенным кормом – иллюзиями, страхами и гордыней. Противостоять этому можно только всем собой, на потаенной беспредельной глубине самого себя, где и происходит встреча с Богом.
Духовный путь Григория Померанца и Зинаиды Миркиной – это опыт превозмогания смерти. Творческое меньшинство, как называет Померанц сегодняшнюю интеллигенцию, должно хотя бы попытаться осознать, насколько этот опыт может нам пригодиться, и почерпнуть из него то, что по силам каждому из нас.
Февраль 2013 г.
Вестничество Зинаиды Миркиной
1
Стихи Зинаиды Миркиной подобны благодарственной молитве. Строго филологическим, философским или богословским анализом творчество столь оригинального поэта и мыслителя, как Миркина, ограничить невозможно. На свой страх и риск я пройдусь по границам этих областей, по «ничейной полосе», предоставляя поле фундаментальных исследований профессионалам.
Сразу хочется исключить возможность сравнения ее поэзии со стихами, как выразился Адамович, «вячеславо-ивановского образца» – «торжественными, велеречивыми, парящими в заоблачных высях». С котурнами у Зинаиды Миркиной нет ничего общего. Ее внутреннему ладу присущ тот же мистический трепет, что и стихам Даниила Андреева, вот только она не дает воли тому воображению, которое, прельщаясь собственными возможностями, черпает силу в самом себе. Приподнятость ее речи – это зов в глубину и даже в бездну. Не бездна должна внушать нам страх, а топтание на ее краю, наш бесконечный ропот.
Знатоку творчества Миркиной литературному критику Эмилю Сокольскому принадлежат несколько превосходных рецензий на стихи Зинаиды Александровны. Но столь проникновенные отзывы, столь искренний отклик, в котором ремесло критика не затмевает первый всплеск его живейшего интереса, довольно редки. Вот с какой отстраненностью определяет жанр ее стихотворных посланий литературовед Олег Мраморнов: «Мистическая патетика и лирика», «Опыты спиритуалистической поэзии». А вот с какой вовлеченностью отзывается о них культуролог и богослов Григорий Померанц: «Мистическая поэзия», «Поэзия священной глубины». Вполне доброжелательно настроенный литературовед скользит по поверхности явления, пытаясь поставить творчество не близкого ему автора в привычный для него ряд литературных и окололитературных явлений. Но все дело в том, что поставить ее в один ряд с кем-либо из современных поэтов невозможно. Такого ряда не существует. Григорий Померанц указал на следующую литературную преемственность: «Зинаида Миркина (…) переводила Тагора, Рильке, суфийскую лирику. В этот же ряд становятся и ее стихи». Итак, речь идет о поэзии священной глубины. В ней горстью слов передается бездна смыслов, причем не кружным путем, а кратчайшим.
* * *
В стихах Зинаиды Миркиной сквозит Личность Бога. Он взирает в простую ясность Своего существа, как выразился бы немецкий мистик Мейстер Экхарт. Можно относиться к этим стихам как к богословским трактатам, а можно как к философским эссе, но прежде всего это поэзия, то есть взгляд «сквозь обличья», глубоко символическое переживание невыразимого опыта души. С философией поэзию Миркиной роднит не рациональный подход, а поиск онтологических оснований всех вещей.
* * *
Не вполне уместно в разговоре о поэзии касаться области философского знания. Не принято поднимать в связи с художественным творчеством и вопросы сугубо религиозного характера. Считается, что каждой из этих сфер отведено свое место. За философией зарезервировано пространство преимущественно интеллектуальное, за религией – преимущественно духовное, а за искусством – преимущественно душевное. Но читая строки: «Сегодня бродила я в царствии Божьем / Там все, как у нас, только проще и строже, / Там все, как у нас, только чище и выше, / Прозрачней и глубже, светлее и тише», понимаешь, что подобное разделение надуманно и даже кощунственно. Современному человеку представляется уже невозможным соединить три сферы, три мира, причем соединить их без единого шва, а ведь это так необходимо! Опытом бесшовного слова я бы и назвал все стихи Миркиной, которые не из нее исходят, а через нее идут.
* * *
О Боге можно говорить только языком поэзии. Когда философия забывает о языке поэзии, она забывает и о Боге. И тогда философия становится мертвым знанием книжных мудрецов. Истину нельзя описать словами. Философия же порой именно это и пытается сделать. Она откалывает от слова все лишнее, то есть все то, что мешает торжеству абстракции. Она делает вид, что разум не нуждается в запредельной полноте слова. Такая философия превращает все слова в откалиброванные гири. Философ почти всегда говорит о любви не так верно, как поэт, а значит, философ говорит и об Истине не так верно, как поэт. Поэт же часто говорит как пророк, а пророк всегда говорит как поэт. Только язык поэзии достигает нашего сердца.
* * *
Не только философия, но и богословие может ослабить свет Бога. Это происходит тогда, когда богословие из учения созерцателей превращается в свод толкований. Сентенции теолога могут быть прозорливы, а могут быть и поверхностны. Ни менторский тон, ни вкрадчиво-доверительные нотки не заменят пророческого слова. Теолог в качестве регистратора готовых истин похож на птицу с одним крылом. В этой птице нет полета, хотя есть и перо, и клюв и рвение. «Богословие делит священную реку на рукава. Поэзия соединяет их в стремлении к устью», – писал Померанц. О любви и об Истине можно говорить только языком любви и языком Истины, а значит, языком поэтическим. Не беда, что зачастую в этом языке очень мало слов и они так прозрачны, что как будто бы их даже и вовсе нет.
* * *
Все ее стихи выходят из Бога и тонут в Нем. Кто такой Бог? – спрашивает она всей собою и всею собой отвечает. И даже не важно, что отвечает. Важно, как спрашивает. Потому что у каждого есть, должен быть свой ответ на этот вопрос. И все-таки, каков ее ответ? Бог – это совершенная любовь, изгоняющая страх. Страх физический, страх перед наказанием обязан умереть, чтобы осталось иное: тайный трепет, боязнь причинить боль Богу. Когда сердце открывает Бога, оно боится только одного – ранить Бога. А больше ему никакой страх и неведом.
Сердце не может бояться Того, Кого оно беззаветно любит. Или боишься, или любишь. А если и боишься, и любишь, значит, еще не любишь. Любовь готова принять всё в своем избраннике и разделить со своим единственным всё, но и спрос ее так велик, как велик возлюбленный ее. Любовь не от мира сего. Она от Бога. И так, как Бог спрашивает с человека, так и сердце спрашивает с Бога. И вопросы любящего сердца всегда безжалостны и горячи. И Богу нужна эта наша безжалостность, этот наш огонь. Мы переворачиваем сердце Бога, и Он снова и снова рождает нас, дарит нас Своим отцовством. Мы хотим обмануть Бога, когда заискиваем перед Ним, когда надеемся снискать расположение рабской покорностью. А Ему нужна вся правда о Нем, на которую только и способно сердце. Ему нужен сын. И Отец ищет сына среди нас. И отыскивает сына по тем вопросам, которые ставит сердце своей глубине. Бог верит, что мы готовы задать Ему эти последние вопросы. Вот что имеет в виду митрополит Антоний Сурожский, когда говорит, что Бог верит в человека. Ведь если мы Отцу не задаем самых тяжелых на свете вопросов, то и перед собою их не ставим. Мы уже не спрашиваем себя – добры ли мы, милосердны ли мы, правдивы ли мы в любви? А если мы задаем эти вопросы Богу – милосерден ли Ты, правдив ли Ты? Если мы осмеливаемся их задавать, то как мы можем не задать их себе? В этом богоугодном богоборчестве и сбывается душа. Вот как о родах духа сказано в последних строфах стихотворения Райнера Марии Рильке «Созерцание» в переводе Бориса Пастернака.
И ровно о том же, но по-другому сказано в стихотворении Миркиной.
* * *
Поэзия Миркиной – это столь мучительно личное и радостно личное переживание Бога, что читателя, привыкшего доверять чужому, а не своему опыту, она смутит. Где та почтительная дистанция? Где тот охранительный барьер? Но не есть ли дистанция лишь отговорка, имеющая вид законного оправдания, чтобы скрыться от самих себя и отдалиться от Бога. Почитание Его на безопасном расстоянии и есть узаконенное богоубийство. И напротив, единение с Ним в борьбе за Него вплоть до ощущения Его совершенства означает рождение в Нем.
Вера, построенная на страхе, мертва. Такая вера замешена на земном чинопочитании. Это холопская вера, корыстная вера. Пророк Иеремия передает так слово Господа к Израилю: «И дам им одно сердце и один путь, чтобы боялись Меня во все дни жизни, ко благу своему и благу детей своих…» (Иер. 32:39). Но вот праведник Иов переворачивает сердце Бога своими дерзкими вопросами. И страх, ведущий ко благу, тот страх, в котором живут благочестивые друзья Иова, оказывается вовсе не тем, что угодно Богу: «…вы говорили обо Мне не так верно, как раб Мой Иов» (Иов. 42,7). Вот как звучат в переводе Миркиной строки суфийского поэта Ибн аль-Фарида.
Суфий верит в то, что Всевышний готов всем сердцем откликнуться на его существование и разделить с человеком если и не его судьбу, то всю палитру его переживаний.
У Бога есть сердце, и есть душа. «От всего сердца Моего и от всей души Моей» говорит Бог-ревнитель устами пророка. Вот почему и у человека есть и сердце, и душа. И высоко призвание нашего сердца, и во всех краях неба видна работа нашей души.
* * *
Всемогущество Бога имеет таинственную связь с всемогуществом сердца. Истинное всемогущество состоит в способности отказаться от всех своих притязаний ради свободы того, кого ты любишь. Исаак Сирин написал: «Нет страдания более жгучего, чем любовь к Богу». С этим страданием может только сравниться, а может быть, и никогда не сравнится, любовь Бога к человеку. Не она ли и является мерилом, то есть полной мерой страдания и любви?
После того урока смирения, который Бог преподал человеку, став человеком, мы уже не можем поставить знака равенства между всемогуществом и властолюбием. А как часто мы именно так и поступаем. Вот почему между всемогуществом сердца, доглядывающим себя в Боге, и властолюбием сердца, доглядывающим себя в звере, пролегает пропасть. И вот почему строка «Всемогущее сердце мое» внутренне соседствует со строкой «Я – никто. Я – лишь только окно», ни в чем ей не противореча.
* * *
2
Как часто наш рассудок пытается извлечь практическую пользу из того, чему сердце позволило просто быть, чему сердце не стало назначать цену, а вместило целиком и без условий. Непонимание между людьми на уровне мировоззрений как дверей закрытых и даже заколоченных должно восполняться художественной интуицией, чувством красоты, которое распахивает все двери запирающегося ума. И хотя чувство красоты – редкий дар, его можно и нужно развивать в себе. В статье «Устами поэта» Григорий Померанц писал:
«Опыт суфийской поэзии, более тысячи лет жившей рядом с догматическим исламом, то сталкиваясь с ним, то заключая мир, заставляет думать, что поэтический путь к Богу никогда не станет всенародным. Для этого нужна поэтическая одаренность (…) Тождество поэзии с откровением всегда находило страстных последователей, и я не думаю, что они когда-нибудь исчезнут. В поэзии религиозного созерцания тонет несовместимость религиозно-философских и богословских систем. В ней рождается чувство, что любая человеческая речь, подсказанная Богом, – только перевод с божьего на человеческий; и поэтический перевод лучше, чем логически правильный подстрочник, ближе к подлиннику, не доступному человеческому уму. Родство мистической поэзии, мистического искусства разных культур становится прообразом родства великих религий…».
На вопрос, кто из пророков донес до нас слово Творца правдивее, рассудок ответит так, как выгодно человеку – иудею, христианину, мусульманину, а сердце на этот вопрос ответит так, как угодно Богу. А Богу угодно соединять, а не разъединять. Да и человек призван соединять. Великий шейх суфизма Мухаммед Ибн Араби так писал о человеке: «Человек занимает ступень всеохвата и собирания бытия». И ни одному ангелу не постичь устройство этой ступени. Ибн Араби, по сути, вторя Ибн аль-Фариду, говорит о том, что если бы Иов стоически удержался от мольбы и жалобы, то тем самым он бы оскорбил Бога непроницаемостью своего сердца. Не только человеку нужен человек, но и Богу нужен человек, потому что Бог сотворил Адама, как пишет суфий, обеими руками.
Зинаида Миркина – непревзойденный переводчик суфийской поэзии. Философия суфизма никогда не порывала с поэтической традицией, которая жива иносказанием. Приведем строки из «Большой касыды» Ибн аль-Фарида в переводе Миркиной.
Снова обратимся к исламскому богослову XII–XIII вв., крупнейшему теоретику суфизма Ибн Араби. Вот как он размышляет о Боге: «Он описал нам Себя через нас: видя Его, мы видим души свои, а видя нас, Он видит Себя Самого». Ибн Араби идет еще дальше. Он пишет, что человек «для Бога то же, что зрачок для глаза: зрачок осуществляет созерцание, называемое зрением. Вот оно и было названо человеком, ибо им Бог созерцает Свое Творение и потому ниспосылает ему Свою милость». Откровение исламского богослова сродни откровению немецкого мистика Мейстера Экхарта. Он писал: «Глаз, которым я вижу Бога, – это тот самый глаз, которым Бог видит меня…». Воззрения крупнейшего христианского мистика очень близки японскому мастеру дзен Дайсэцу Судзуки, в чем Судзуки не однажды признавался. И именно через труды Мейстера Экхарта и проникновенное слово американского монаха Томаса Мертона Судзуки открывает для себя христианство. И как здесь не вспомнить Тагора, сказавшего о Боге: «Ты невидим, потому что Ты – зрачок моего глаза». Китайский философ IV–III вв. до нашей эры Мэн-цзы, представитель конфуцианской традиции, высказывал сходные с Ибн Араби, Экхартом и Тагором мысли: «Кто познает свою природу, познает Небо». Иными словами, кто открывает глубины своего сердца, тот познает Бога. Метафора Ибн Араби, Мейстера Экхарта и Тагора очень близка Миркиной.
* * *
Глубины мировых религий находятся в беспрестанной дружественной перекличке. Об этом убедительно говорят Григорий Померанц и Зинаида Миркина в их общей монографии «Великие религии мира».
Переводчики с божественного языка на человеческий узнают друг друга по той музыке, корень которой сокрыт от зрения и слуха. Именно через пророков перекликаются эпохи, культуры и вероисповедания. Через пророков и через поэтов. Но сами пророки уже давно не называют себя пророками. Да и не каждый стихотворец посмеет назвать себя поэтом. Ибн Араби, обращая свою молитву к Богу, так говорит о ниспосланной ему благодати: «…только Им был в трудах я своих вдохновляем, и нет в сих строках ничего сверх Его откровения, хотя я не пророк и совсем не посланник, а просто верный наследник…». Суфий скромно говорит о себе как о «верном наследнике». Даниил Андреев в «Розе мира» называет подобную преемственность вестничеством. «Вестник – это тот, кто… дает людям почувствовать сквозь образы искусства высшую правду и свет, льющийся из иных миров». Видимо, так и нужно называть тех творцов, в художественном и мистическом опыте которых нет ничего сверх откровения Господа, – наследник, вестник. Термины «медиум», «транслятор», «спиритуализм», которые использовал литературовед Мраморнов при анализе творчества Миркиной, здесь едва ли уместны. Они объективно далеки от сути явления. Так же теряет всякий смысл разговор о пресловутой гениальности поэта, если она приписывается им себе и возвеличивает человека, а не Бога – истинного Создателя, Которому мы обязаны быть сотворцами.
* * *
Поэтический словарь Миркиной беден, но это лишь потому, что она не пытается понравиться ни эпохе, ни самой себе. Она не драпирует своего лирического героя в одежды, по которым мы узнаем его в толпе других лирических героев. Ни ей, ни Богу не нужно выхлопотанного любой ценой внимания. Тот, кто начнет сравнивать вкус и вес ее словаря со словарем другого поэта, едва ли что-то поймет, потому что привык ожидать от слов всего чего угодно, только не их отсутствия. Разумеется, это метафора. Слова есть, конечно, но они стремятся как бы сойти на нет, чтобы освободить место чему-то большему, чем любые слова. И мир, выступающий из них, проступающий сквозь них, прежде всего мир природы. Этот мир живет на глубине ее духа так полно, как творение в присутствии Творца. Мир этот пленяет наше воображение не подробностями и деталями, прихотливыми завитками рассеянной мысли, но захватывает своей таинственной целостностью.
* * *
Разве можно так просто говорить о самом главном? Вопрос этот вполне правомочен, но абсолютно безжизнен. А для чего о самом главном говорить иначе? Вестник призван донести весть. У вестника нет второй жизни, чтобы разделить с веком его духовные недуги. В «Сонетах к Орфею» Райнера Марии Рильке в переводе Миркиной есть такие строки: «В разброде чувств, в раздробленности мира / Не служат Фебу и не строят храм». Вестник и есть тот, кто строит невидимый собор, кто является прихожанином невидимой церкви. Адамович пишет, что никто теперь уже не истолкует физически, материально, слова о том, что человек создан по образу и подобию Божьему. Затем он излагает свое понимание этой истины. «Все, что человек в себе угадывает, все, что находит в себе верного, непреложного, несговорчивого, окончательного, неустранимого после того, как перестал он играть с собой в прятки, все, что мы называем совестью, во всех смыслах, даже и в эстетическом, и что в нас большей частью дремлет, – а если случается, и очнется, то, наглотавшись разнообразных житейских наркотиков, тут же засыпает снова, – все это и есть „образ и подобие“». Развивая мысль Адамовича, можно сказать так: то, что в нас большей частью дремлет, в вестнике большей частью бодрствует. Вестнику знакома человеческая слабость, минутная растерянность, знает он и «чугунных дней немую череду», но потаенные струны его существа всегда готовы к удару по ним незримой руки.
* * *
Мунковский крик отчаяния может быть тоже вестью, посланием из ада. Но исполненный духом героического самоутверждения, даже на дне ада, этот немой крик человека ХХ столетия оказывается лишь бледным подобием опыта жертвенного самоотречения: молчания Христа перед лицом кесаря и человеческого крика Бога на кресте. Миркина вовсе не отворачивается от ада, не парит над ним, а проходит сквозь него, очень ясно чувствуя ранимость, бессилие Бога во внешнем мире, проходит с твердой верой в Его незримое всесилие, без которого мы мертвы. Слова Силуана Афонского «Держи ум твой во аде, и не отчаивайся» являются, быть может, лейтмотивом всего ее творчества.
* * *
Это стихотворение было написано в 1960 г. Оно произвело такое сильное впечатление на вернувшегося из лагеря Григория Померанца, что расстаться эти две души уже не смогли никогда.
3
Истовое религиозное служение естественно сочетается в творческой судьбе Миркиной с внеконфессиональной религиозностью. Вот как она сама высказывается о разнице между религиозным и атеистическим мироощущением. «Религиозное сознание – это трепетное сознание Тайны, превосходящей наш ум. Атеистическое сознание – сознание, лишенное трепета перед Неведомым и Безграничным». Лишь по недоразумению мы вынуждены говорить о ней как о человеке светском, хотя она, скорее, человек Света. В своих стихах, подобных псалмам, она «опрозрачнивает» непроницаемые для ума места богословских диспутов, художественностью разрешая эти темные для рассудка и открытые сердцу, открываемые сердцем небесные архипелаги. В христианстве Логос отождествляется с Христом. Но не так-то легко основное понятие греческой философии, то есть нечто умопостигаемое, соотнести с абсолютно непостижимым, с Богом. И кажется, что это по плечу только мистической поэзии.
* * *
Границы между стихами, эссеистикой, прозой и публицистикой Зинаиды Миркиной прозрачны. Ей не нужна маска, за которой бы она прятала свое истинное лицо, чтобы помножить на два его тайну. Это полное совпадение со своей сутью – дар столь редкий, и он такой высокой пробы, что не нуждается в присущем искусству анонимно-игровом начале. Хотя только благодаря поэтическому складу ее натуры этот дар и раскрывается во всей своей полноте. Слова: «Нет! Никогда не умрет Нетленный – / Я / за Него / умру!» – произносит не лирический герой Миркиной, а она сама. Любой намек на дистанцию между поэтом и его лирическим «я» здесь был бы не допустим. Ее лирический герой никогда не меняет и, кажется, даже не имеет своего амплуа. Само понятие лирический герой, как мне кажется, носит в художественном мире вестника условный характер. При смене жанра (переход от стихов к прозе, от прозы к эссеистике) устанавливаются не новые правила игры, а иная степень доверия. Меняется лишь интонация, ритм речи, но не глубина осмысления того, о чем и о Ком говорится. Герой и автор во всех ипостасях творчества Миркиной совпадают от и до. Эта способность отвечать чистоганом не только за каждое слово, но и за каждое тайное движение души обескуражит того интеллектуала, который поднаторел в анализе раздвоенности сознания, прочно обосновавшись в подполье, описанном Достоевским. Хотя сам Достоевский в Князе Мышкине и разоблачил все наше жалкое, заносчивое, надуманно-юродствующее подполье. За опытом беспредельной открытости стоит тайна целостности, а не тайна раскола, стоит искренность, а не откровенность. Рвущему на груди тельняшку больше нечего сказать. Беременный Истиной не пошелохнется. И слова его будут тихи и просты. В толпе рвущих на груди тельняшку его и не заметят.
* * *
Отказ от литературных условностей, расшаркиваний и даже определенная скандальность, граничащая с подлинным юродством, смутят склонного к напряженной рефлексии читателя. Он привык доверять сложным вещам, намеренно запутанным, закодированным. И порою он пасует перед видимой простотой, перед незримой глубиной, которой можно только причаститься. Но именно этого святого юродства и не хватает всему тому, что глубоко в нас сидит, хотя и не на той последней глубине, к которой мы призваны, иначе бы высокое юродство не отпугнуло бы нас. Приведу цитату из статьи Эмиля Сокольского «Неуходящий свет Зинаиды Миркиной»:
«Сколько поэзии в стихах Зинаиды Миркиной? Вопрос важный и… деликатный. “Не то чтобы стихи – скорее молитвы”, – приходилось мне слышать. – “Монотонна…”, “одно и то же…”, “напрямую выражает мысль…”, “в большом количестве читать трудно…”. Странно… А ведь меня ни разу не посетило сомнение в том, что стихи Миркиной – поэзия».
Неудивительно, что подобный дар способен оценить только тот читатель, который обладает родственным ей духовным опытом. Перефразируя Баратынского, я бы сказал, что ее читатель – это одновременно и ее друг, причем не в переносном, а в прямом смысле этого слова, и друг на все времена. Она не создает некий вымышленный образ поэта, которому читатель хотел бы набиться в друзья. Она именно такая, какой предстает в своих стихах, в прозе, в эссеистике, в публицистике. Блистательный лектор и чуткий собеседник, она ни разу и никому не дала усомниться в искренности своих слов.
В ее повести «Озеро Сариклен» происходит мистическая встреча двух душ – школьной учительницы Ольги Кореневой и поэта и художника Эфраима Аданова. Они словно обладают одной душой, которая не имеет границ и в то же время удивительно цельная. Нельзя сделать что-то или подумать о чем-то отдельно от самого себя, а значит, и отдельно от Бога. Нельзя быть счастливым вдали от истока своей глубины, даже не то чтобы нельзя, а просто невозможно! Вот как подается ход мысли Эфраима Аданова, у которого так много общего с князем Мышкиным: «Разве я не был таким же другом Богу, как друзья Иова – Иову? Я любил Его, любил, конечно… Но я был около, а не внутри. Я не делил с Ним Его сущности».
Автором повести описан духовный путь, который выходит за рамки беллетристики. Это уже не только исповедь отдельно взятого человека или поколения, но и проповедь, причем проповедь тихая, выстраданная. Разговоры Ольги Кореневой с ее оппонентом профессором Коршем перекликаются с диалогами поэмы о Великом инквизиторе из романа Достоевского «Братья Карамазовы». Эти разговоры Ольги с Коршем, который плетет свою паутину в тени князя мира сего, обладают художественным достоинством сами по себе. Однако как же мощно они углубляют русло традиции, в которой работал Достоевский и восприемником которой он являлся. Корш за творением не может и не хочет разглядеть Творца. Удивительно, что и Ольгина подруга Белла, смиренно несущая свой крест, улавливает в большей степени то, что находится лишь в горизонте творения. Белле тоже тяжело дышать на высоте, где Бог соприкасается с душой, хотя, казалось бы, между Коршем и Беллой пролегает пропасть. Ученики любили Христа, но еще не знали, что придется полюбить Истину, которая через Христа явилась в мир. Очень тяжело оторвать глаза от земли даже тем людям, которые, сами того не ведая, уже идут по облакам.
Вторая или высшая ипостась лирического я, а именно поэт и художник Эфраим Аданов, потребовалась Миркиной для того, чтобы всмотреться в лицо Последней глубины, Которое не может быть лицом нашим, отражающимся в зеркале. Вот почему озеро отражает лишь невидимую красоту человека. Вот почему Ольга слегка улыбнулась зеркалу и вся улыбнулась распахнутому окну. Катя, самое близкое Ольге Алексеевне существо, внезапно отдаляется от матери. Как, почему это происходит? Ребенок хочет понравиться миру. Родители любят свое чадо и так. Духовный путь подобен озарению. Научить озарению невозможно. Вот почему родители, даже лучшие из них, так часто проносят мимо своих детей Божьи дары. Финал повести и ожидаем, и непредсказуем. Тот, кто выстрадал способность разговаривать с внутренней бездной, уже не может быть одинок. Но для того чтобы услышать глубину, нужно пожертвовать своей поверхностной общностью с людьми, особенно с близкими людьми. А близкие, в силу причин совершенно естественных, не всегда способны принять это и понять…
Как отражается эпоха в поэзии Миркиной, значит ли что-либо для нее категория исторического времени? Или она смотрит сквозь время, не замечая его примет? Замечает, но не позволяет своему внутреннему простору заговорить на языке злободневности. Она «дивится божественным природы красотам», но в трепете и умилении Миркиной нет гедонизма. Не удовольствие, пусть даже и эстетическое, является высшим благом и целью ее жизни, а служение. Возведение незримого собора – нелегкий труд. Храм строится не только веком и миром, но и песней безымянной пичуги.
* * *
Что самое главное в мистическом опыте Миркиной, донесенном до нас через поэтическое слово? В нем все пропущено через сердце, которое зорко всматривается в мир Божий и видит его глазом художника. В нем судьба и творчество, дела и слова не входят в противоречие, исподтишка предавая друг друга. В ее опыте нет фантазирования превратно толкуемой мистики с ее буквальным пониманием рая и ада, с ее буквальным пониманием бессмертия плоти, то есть пониманием не творчески-духовным, а механически-физическим.
Воскрешение тела – тайна непостигаемая, и любое безответственное фантазирование столь огрубляет эту тайну, что она превращается в разменную монету, в аргумент в споре, а не в опыт глубочайшего замолкания ума. Антоний Сурожский пишет: «невозможно говорить, что в день последнего воскресения наши тела восстанут такими, какие они сегодня, а не какие они были вчера или будут через три недели. Речь идет о том, что наша телесность будет воскрешена, а в каком виде и как – мы не имеем никакого понятия и никаких указаний в этом отношении. Поэтому речь идет не о том, чтобы сохранить в целости тело данного человека, какой он есть сегодня. Речь о том, чтобы дать возможность этому телу продолжать жить и действовать и принимать творческое участие во всей целокупности жизни этого человека: его умственной жизни, жизни его сердца, любви». Здесь было бы уместно вспомнить чаадаевскую формулу жизни в Духе. «Христианское бессмертие есть жизнь без смерти, а совсем не то, что обыкновенно воображают: жизнь после смерти». Жизнь без смерти – это и есть наше творческое участие во всей целокупности жизни, в том числе и умственной жизни. Но умственная жизнь лишь тогда умножает силу, которой берется Царствие Небесное, когда уступает первое место жизни сердца. Потому что только сердцу по силам все уступить Богу. «О, как вы жаждете, как ждёте / Бессмертья, воскрешенья плоти! / А Бог нам отдал плоть свою», – напишет она. Но здесь мне бы хотелось привести другое ее стихотворение, посвященное теме посмертного воздаяния.
* * *
4
Сколько же ей потребовалось сил и мужества, чтобы перенести уход из жизни горячо любимого супруга. В стихах, датированных апрелем-маем 2013 года, написанных «вослед ему», сквозь боль утраты просвечивает то смутно, то отчетливо радость встречи в Боге, которая уже состоялась здесь, на земле, и которая будет длиться вечно. Рассказывая о своем духовном пути, Григорий Померанц неизменно возвращался к одной и той же точке в судьбе. Будучи молодым человеком, он дал бой материальной, бездушной бесконечности, по сравнению с которой его личное существование сводилось к нулю. И он победил всепоглощающую бездну материи. «Если бесконечность есть, то меня нет. Если я есть, то бесконечности нет». Именно эти слова Померанца Миркина предпослала одному из стихотворений, написанных в память о нем. Так истинное, высшее «Я» человека должно одолеть дурную бесконечность. Это был первый удар Померанца, нанесенный по тоталитарному сознанию, исповедующему беспросветный детерминизм. Григорий Соломонович прожил долгую, полную испытаний, прекрасную жизнь, большую часть которой его спутницей, музой и духовным камертоном была Зинаида Александровна. Стихи «вослед ему» – это и плач, и гимн. Плач по нему, не по себе. Гимн всему тому, что они так любили, что стало их общей судьбой на долгие годы.
Говорить о воскрешении из мертвых как о чуде следует с величайшей осторожностью. Вот с какой деликатностью размышляет о власти Создателя над законами мира Александр Мень: «…чудеса – во все времена – как правило, не посягают на свободу человека, не навязывают ему веры (вспомним, что воскресший Христос не явился Своим врагам). Подлинное чудо оставляет место для сомнений, для его приятия или отвержения». Почему воскресший Христос явился только Своим друзьям? Да потому что одних глаз, чтобы увидеть победу Христа над смертью, недостаточно. Тут необходимо зрение сердца. Глазами обладали и враги Христа, но они ничего не увидели. Полагать воскрешение из мертвых непреложным фактом физической реальности означает проявить непростительное невнимание к реальности незримой. А ведь именно она во всей полноте своих не ограниченных законами природы возможностей и противостоит смерти. Тайна воскресения – это тайна сердца сораспятого Тому, Кого оно беззаветно любит.
* * *
Если бы местоимение «ты» начиналось не со строчной буквы, а с заглавной, то у читателя были бы все основания считать, что речь в стихотворении идет о Христе. Миркина и пишет о Нем, и говорит с Ним, но так сроднить с Богом, как роднит потеря самого близкого человека, не способно ничто. И сколько же нужно душевных сил, что бы это тайное родство снести, чтобы не отречься от него в горе? Чтобы вдруг не обнаружить, что миром и тобой правят банальные законы природы, против которых ты бессилен, и власть которых никто не отменял.
* * *
Это вопрос Сына, полного любви и смирения. Это уже и не вопрос, а ответ. «…Впрочем, не Моя воля, но Твоя да будет» (Лк. 22,42). Пронести через всю жизнь высокий строй души, не перестать слышать Господа и в горе, это значит доверить Ему все самое дорогое, что у тебя есть, было и будет. Это значит уже ничего не иметь отдельного от Него, своего, припрятанного на черный день. Это значит вместить Его даже в сердцевине боли, которую еще можешь или уже не можешь вынести. И вместить, и испытать безграничную тихую благодарность.
* * *
Я не знаю другого отечественного поэта, который бы с таким вызовом пренебрег богатейшим арсеналом поэтических средств и добился при этом такого высокого уровня владения словом, действительно жгущим человеческие сердца. Читательская аудитория Миркиной огромна. Людей, которые нуждаются в ее поддержке, в ее ласковом наставничестве, так много еще и потому, что мистический опыт Зинаиды Александровны до дна открыт любому, кто доверится своей духовной и художественной интуиции. А я уверен, что порознь эти интуиции не ходят. Сколько в мире ее духовных детей, которые и не знают о существовании друг друга. Но если они знают Бога, то и друг друга они знают. Глубоко верующие воцерковленные люди, а среди них есть и монахи, и монахини, зачитываются ее стихами и сказками. О сказках Миркиной нужно говорить отдельно и подробно, так же как и о ее эссеистике.
Из личного общения с Зинаидой Александровной я вынес не больше, чем позволили мне мои скромные силы, но и на осмысление услышанного, предугаданного сердцем едва ли хватит жизни. «Царствие Божие внутри нас», – не устает повторять она. На этом же метафизическом основании зиждилась мудрость Григория Соломоновича Померанца. Его вклад в русскую и мировую культуру, в историю свободы Духа, которая пишется и чернилами, и судьбой, еще предстоит оценить. В религиозном свободомыслии Антония Сурожского, Александра Шмемана, Александра Меня, Георгия Чистякова был огонь той правды, у которого смогут отогреться, кажется, все. И этим же добрым внутренним огнем охвачено внецерковное богословие Померанца и Миркиной. Его духовная интуиция помогала и будет помогать ей доносить до нас весть иного мира, а ее стихи углубляют русло его религиозно-философской мысли. Более чем полувековой творческий союз Григория Померанца и Зинаиды Миркиной позволил им выразить в слове ту полноту личного переживания Бога, без которой всякое творчество теряет свой первоначальный исконный смысл.
Август 2014 г.
Чудо и авторитет, или Опыт сердца. Памяти Померанца
Близко я познакомился с Григорием Соломоновичем осенью 2010 г. И сразу понял, что знал этого человека и шел ему навстречу всю свою жизнь. Мы о многом успели поговорить, за что я ему бесконечно благодарен. Он оказал мне доверие, которое не так-то просто будет оправдать. В этой работе я ограничусь несколькими штрихами к портрету отечественного религиозного мыслителя, каким был Григорий Померанц.
Что же завещал нам Померанц? Бесконечное внимание к опыту глубокого сердца. Сам он называл это «непосредственным переживанием вечности как живой реальности». Померанц исповедовал веру в Единый Дух. На практике это означало жить по заповедям Христа и быть открытым мистическому опыту всех великих религий. Как глубоко религиозный человек, он относился к заповедям не как к внешнему предписанию, а как к голосу сердца, которое призвано вместить Бога.
Григорий Соломонович прошел через серьезные испытания: война, лагерь, личная драма, многолетняя опала, но его сердце не ожесточилось. Оно обнажилось.
Главные повороты жизни описаны Померанцем в духовной автобиографии «Записки гадкого утенка» (1998), но многое из пережитого мы найдем и в других его текстах.
Его книги, начиная с 1995 г., выходили в сериях ИНИОН РАН «Лики культуры», «Российские Пропилеи», «Humanitas», «Письмена времени», «Зерно вечности». Автором проекта этих серий, их составителем и главным редактором является Светлана Яковлевна Левит. Благодаря ее усилиям труды современного религиозного мыслителя, философа и культуролога, оказались доступны широкому читателю. Перечислим монографии Померанца, опубликованные в России и выдержавшие не одно переиздание: «Выход из транса» (1995, 2010, 2017), «Страстная односторонность и бесстрастие духа» (1998), «Открытость бездне: Встречи с Достоевским» (2003, 2013), «Записки гадкого утенка» (2003, 2012), «Сны земли» (2004, 2013), «Дороги духа и зигзаги истории» (2002), «Собирание себя» (2013), «Следствие ведет каторжанка» (2014). Книги, написанные совместно с З.А. Миркиной: «Великие религии мира» (2001, 2004, 2006, 2012), «В тени Вавилонской башни» (2004, 2012), «Работа любви» (2013). Книга «Спор цивилизаций и диалог культур» вышла в 2014 г. уже после смерти Григория Соломоновича.
Подлинное христианство сочеталось в Померанце с глубоким интересом к духовной жизни Индии и Китая, и никогда одно не противопоставлялось другому, не пыталось «выиграть» за счет другого. Померанц был обращен к самому корню бытия. Однако он помнил, что корни и ветви составляют одно целое. Он все время напоминал о единстве корня и раскинутых ветвей. Ближний Восток и Дальний, западное и восточное христианство – все это ветви одного дерева. Померанц призывал никогда не отделять ветвей от корня. Не потому ли он так любил выражение Георгия Федотова: «Мы не спрашиваем, какой вы веры, но какого вы духа».
Духовно развитый, но равняющийся на житейскую середину человек редко ставит перед собой подобную задачу. Он избирает какой-то один путь, ведущий в горний мир, и следует ему по мере своих сил. И все бы ничего, но подобный путь нуждается в мощных перилах, которые, к сожалению, нередко оказываются ближе человеческой душе, чем ступени лестницы, по которой она восходит. У каждой великой религии свои перила, но ступени, все более круто забирающие вверх, в конце концов приводят к одной на всех бездне, к вершине вершин. В какой-то момент, а вот его переживает далеко не каждый, перила обрываются, потому что за облаками в поручнях нет нужды. Меч, который принес Христос, обрушивается на перила иудаизма для того, чтобы явственней проступили ступени, ведущие к Отцу. Чудо, тайна и авторитет, о которых писал Достоевский в романе «Братья Карамазовы», это, по сути, и есть самый страшный вариант перил, которые уже не ведут к Истине, а ограждают от нее.
Подлинная тайна священна. Мы не можем увидеть ее извне, а только изнутри. В своей сказке «Грустный гном» Зинаида Миркина обнаруживает разницу между тайной и секретом. Тайна в отличие от секрета всегда открыта. Она вовсе не прячется, но она находится на той глубине, куда люди боятся или ленятся заходить. Легче идти по поверхности. Интересно взламывать замки и раскрывать секреты. Для раскрытия тайны не нужно никакого внешнего действия, нужно уметь войти внутрь, в глубину. В этой глубине всегда живет любовь. Но существует и подделка тайны, и тогда, под предлогом деятельной любви к людям, «протаскивается» идея тиранической власти над ними. Подлинное чудо преображает душу. Но существует и ложное чудо, которое лишь поражает воображение. Тайна как секрет, чудо как фокус и авторитет как вожжи – символы земной власти.
Померанц исповедовал тот Единый дух, причащаясь которому нужно отпустить перила. На практике это означало отказаться от претензии на духовную исключительность твоего личного вероисповедания и в то же время не поддаться соблазну героического самоутверждения вне Бога. И если перила – это поверхностно понятое чудо и авторитет, замешенный на чванстве, то лестница – это опыт сердца…
В доме Померанца царит атмосфера благожелательного диалога: иконописные лики соседствуют с «туманной дымкой» дальневосточной живописи. Лики и «дымка» не теснят друг друга. Они с любовью друг в друга всматриваются.
Видный современный богослов Ганс Урс фон Бальтазар следующим образом прокомментировал ветхозаветный запрет: «Не делай себе никакого резного изображения Бога»: «Следует оставить это место свободным и пустым, чтобы Бог мог наполнить его как Он того желает». Однако немецкий богослов противоречит сам себе, когда после фразы: «Идолы, однако, бывают не только резными», утверждает, что: «Идолами, которые заслоняют Бога, могут быть практики вроде буддийской медитации…» Из слов Бальтазара следует, что только чистая молитва христианина угодна Всевышнему.
Один из главных вопросов, который Померанц поставил перед собой и перед русской религиозной культурой, можно было бы сформулировать так: является ли уникальность учения Христа поводом поставить под сомнение уникальность других великих религий, в частности, таких, как буддизм или учение исламских суфиев? И дал ответ. Тот, кто любит Христа, не бросит камень в Будду. Тот, кто любит Христа, обнимет суфия как брата. Действительно, на Востоке негативное богословие, именуемое апофатическим, преобладает над позитивным, именуемым катафатическим. Будда проповедует: «Есть, о отшельники, нечто неставшее, нерожденное, несотворенное. Ибо если бы не было неставшего, нерожденного, несотворенного, – где было бы спасение от страдания в мире ставшего, рожденного, сотворенного?». Померанц поясняет: «Будда ни разу не описывает ничего положительного. (…) Никаких существ, о которых можно сказать, что этих существ нет, он не вводит. Но это требует привычки к высоким абстракциям».
Ради очищения духовного ока дальневосточное религиозное мировоззрение в своем забвении слов и образов уходит далеко от наших понятий и представлений. Однако выводы, которые делаются на основании этого факта не в пользу буддизма, зачастую оказываются поспешными. Ведь мы вправе задать и другой вопрос. Не является ли гордыня вероисповедания, которую Померанц считал одним из самых тяжких духовных недугов, тем самым резным изображением Бога?
Понятие уникальности в мире высших ноуменов настоятельно требует расширительного толкования. Уникальный ноумен – это не единичный ноумен, и уж тем более не единственно верный, а ноумен, досмотренный до своего божественного корня, до самого Бога, как выразился бы Померанц.
Зинаида Миркина, откликнувшись на книгу американского монаха Томаса Мертона «Философия одиночества», ясно выразила свое отношение к личности Будды, и это отношение было их общим с Григорием Соломоновичем. «Когда-то в юности я прочла буддийскую легенду о Будде, голубке и тигрице. – Голубка прилетела к Будде, скрываясь от тигрицы, и Будда ее укрыл. Но к нему прибежала и тигрица, сказав: «Не я создала себя такой как есть, – питающейся мясом. Ты укрыл голубку. Скажи, чем мне кормить своих тигрят?» Тогда Будда отрезал кусок собственного тела и положил на одну чашу весов. На другую – голубку. Голубка перевешивала. Сколько бы кусков тела ни клал на весы Будда, голубка перевешивала. Тогда Будда сам встал на весы, и весы уравновесились». Каждое живое существо может быть уравновешено, то есть спасено только всем Буддой. Словом, речь идет о той полноте самоотдачи всего себя, которая проявилась и во Христе. Будда, жертвующий собой ради голубки, – это Христос, который отдает жизнь за своих овец.
Померанц и Миркина создали религиозную парадигму, которая не только точно отражает состояние современного общества, но и определяет духовную магистраль его развития: «Глубина любой великой религии ближе к глубине другой великой религии, чем к собственной поверхности». Одному подлинно мистическому опыту противостоит не другой подлинно мистический опыт, а – пародия на мистическое переживание реальности. Не существует такой великой религии, рядом с которой не паразитировала бы агрессивная пародия на нее. Эти пародии, вступая в эмоционально-бурный или рассудочно-рациональный спор друг с другом, всегда искажают послание собственной глубины. А ведь она-то и является средоточием любой великой религии. Буддийски ориентированное изобразительное искусство Китая гораздо ближе по своему духу к русской православной иконописи, чем западноевропейская живопись Нового времени: они доходят до одной глубины. Я далек от категоричной оценки П. Флоренского, которую он дает ренессансной живописи и органной музыке. Без Рембрандта и Баха уже невозможно представить себе высших проявлений духовной жизни. Но то, что в целом эпоха Нового времени определила новый миропорядок, поставив социальные оболочки человека выше его духовного ядра, является несомненным. Изобразительное искусство Китая и Японии, в тех своих образцах, которые отражают внутреннюю жизнь бодрствующего духа, создает особую знаковую систему, поддающуюся переводу на язык иконы хотя бы потому, что они черпают вдохновение в одной на всех мистической реальности. Вот почему мы найдем больше общего между иконописью и дальневосточной живописью, чем между разными фазами развития европейского изобразительного искусства.
«Именно личность Христа, – пишет Померанц, – есть высшее Слово христианства, а не те или другие слова. Я не хочу сказать, что на Востоке вовсе нет личностного начала. Оно просто меньше выражено, менее подчеркнуто. Будда, несомненно, обладал могучей личностью, наложившей отпечаток на ряд великих стран Азии». Личностное начало, выраженное в христианстве, в учении суфиев, заговоривших о внутреннем свете на языке поэзии и музыки, и в буддизме всегда присутствует. «Но истинный духовный путь, – как замечает Миркина, – это путь от личности единичной к личности единой; от личности как части, противостоящей другой части, к Личности целостной, включающей в себя всё, обнимающей собою мир. Христос называл себя дверью, но это не закрытая дверь, а растворенная, ведущая в ту бесконечность, в ту единую глубину, которая равно принадлежит всем. Когда Христос говорил ученикам: если накормите голодного – Меня накормите, ученики недоумевали, еще не понимая, что Он не только Он. Он живет в глубине каждого, причастен каждому. Такой же открытой дверью, причастной каждому, был и Будда. В своей клятве Будда говорит, что он не уйдет в нирвану, пока в мире есть хоть один страдающий».
Однако в падшем мире верх взяла тенденция к превосходству, к культивированию внешних форм богопочитания. Одна на всех мистическая реальность либо объявляется достоянием какой-либо конфессии, либо сама мысль о возможности существования единого духовного пространства воспринимается как кощунство. Перед нами два новейших мифа, замешенные, в первом случае на гордыне, а во втором – на нетерпимости. Подобные мифы и развеивал Григорий Померанц. Таковым мне видится его кредо религиозного мыслителя и в некотором смысле подвижника, так как все написанное им проверено на прочность самой его жизнью.
Опыту сердца, то есть глубинному опыту, не нужно видимых доказательств Высшей Реальности. Сама жизнь является чудом, и тот, кто не способен разглядеть чудесное в оттенках земных вещей, едва ли удостоится лицезреть его в мерцании вещей небесных. Для Померанца земные вещи мерцали как небесные, а небесные вещи не порывали с земными. Он часто повторял то определение, которое дал японский буддолог Дайсэцу Судзуки учению дзен: «Ваш обычный повседневный опыт, но на два вершка над землей». Два вершка – это немало. Со второго вершка начинается Царствие Небесное. Раб, который зарыл свой талант в землю, – это человек, решивший приберечь непосредственное переживание вечности до лучших времен. Но вечность начинается с того мгновения, с которого человек открывается ей. Без его доброй воли и жажды вечность не начнется.
До моей встречи с Померанцем и Миркиной я ограничивался представлением о дальневосточном религиозном мировоззрении, каким оно предстает в работах русских метафизиков рубежа веков. Вл. Соловьев, а вслед за ним и многие представители русской философии отвели буддизму так называемую «вторую» ступень религиозного развития. В «Чтениях о Богочеловечестве» Соловьев писал: «Эту ступень, отличающуюся по существу пессимистическим и аскетическим характером, я называю отрицательным откровением; чистейший тип его представляется буддизмом». Оспаривая первенство в духовной сфере, русская религиозная мысль не проявила той проницательности, которая была ей свойственна в высшей мере, когда она доступным и в то же время возвышенным языком говорила о евангельской реальности. К словам Блаженного Августина, которые Померанц не раз приводил: «на глубине бытия зла нет, там есть лишь чистый свет», можно было бы добавить, что на глубине бытия нет и претензий на первенство, сама идея превосходства теряет там всякий смысл. После сближения с Померанцем и Миркиной у меня сформировался иной взгляд на духовную культуру Запада и Востока.
Полет мысли Померанца всегда был выше такого понимания духовного опыта, который принимает вид идеологической или религиозной доктрины, литургико-ритуальной практики или психофизиотехники. Потребность сердца причаститься своей глубине – вот опыт, который был важен для него. Сердце стремится увидеть мир в его таинственном единстве. Поэтому мир становится телом космического Будды. Поэтому индийский монах Бодхидхарма на вопрос, в чем суть буддизма, отвечает: «Пустота и никакой сути». Бодхидхарма отказывается заключать суть в слова, чтобы не пострадала тайна Единого. Ведь слова стремятся пролить свет на единичное и невольно затемняют смысл Единого. В одной из притч Бодхидхарма говорит: «Сообразительный ученик не привязан к словам учителя, он использует свой собственный опыт, чтобы найти Истину. Глупый ученик рассчитывает на то, что к нему постепенно придёт понимание благодаря словам учителя». Вот и основатель даосизма Лао-цзы не устает напоминать о том, что вся тьма вещей существует в единстве. Только в единстве всего со всем, в единении всего со всем, не возникает вопроса: кто выше, а кто ниже? Христос выразил потребность сердца причаститься своей бездонности в словах: «Я и Отец – одно» (Ин 10:30).
В книге «Дзен и голодные птицы» Томас Мертон пытается выяснить, насколько совместимы духовные традиции христианства и буддизма. Мертон ведет диалог с мастером дзен доктором Судзуки. Западу и Востоку на уровне школ, систем и конфессий довольно сложно договориться, но в молитвенном созерцании сердечной глубины единство достижимо. Свою книгу Мертон заканчивает так: «Христианское и буддистское учение несомненно отличаются друг от друга, однако, к моему величайшему удовлетворению, в ходе диалога с доктором Судзуки я обнаружил, что благодаря его интуитивному понимаю западного мистицизма, мы можем легко общаться друг с другом на самом глубоком и важном уровне». Вывод Мертона таков: «…у нас с доктором Судзуки общие духовные ценности». Этот вывод был сделан в 1968 году.
Мертон и Судзуки – одни из любимых авторов Померанца, а среди русских неохристианских мыслителей ему наиболее близки Семен Франк и Георгий Федотов. С Франком, как и со всем христианским персонализмом в целом, ассоциируется у него обретение внутренней свободы как божественного достоинства личности, а с Федотовым ассоциируется обретение свободы в историческом бытии, вопрос «как утвердить в России свободу?». Георгий Федотов импонировал Померанцу трезвостью своей мысли.
Григорий Соломонович исходил из того, что ощущение конечной ценности слов и утверждений – это погибельный тип мудрости, который основан на силе земных авторитетов. Противостоят погибельной земной мудрости глубочайшие наши переживания, опыт глубокого сердца, который выходит за пределы рассудка, проходит через слова к источнику слов. Только в глубоком сердце происходит стяжание Святого Духа, о наступлении эпохи которого говорил Григорий Померанц. Именно так: XXI столетие станет эпохой Святого Духа. Таково его последнее слово и напутствие нам, не привыкшим оперировать подобными категориями. Как же истолковать это пророчество? И что же это означает жить в эпоху Святого Духа?
Дух дышит, где хочет. Неконтролируемые видения мистиков церковь эпохи Контрреформации брала под подозрение, и в тот же исторический период (речь идет о XVI–XVII вв.) «внезапное просветление» вне принятых атрибутов святости проповедовали в Китае наставники южной школы Чань.
Процитирую небольшой фрагмент из лекции «Свобода и любовь», которую Померанц прочитал в 1991 г. в Университете Истории Культур:
«Я позволю себе напомнить два евангельских суждения, которые, казалось бы, противоречат друг другу: «творю волю пославшего меня» – значит, человек все делает не от себя; а с другой стороны, «сказано древним, а я говорю вам». То, что сказано древним Моисеем, считалось Божьей заповедью, голосом Бога. Но полная привязанность к Святому Духу дает полную свободу по отношению ко всем прежним следам прикосновения Духа, ко всем тем словам, в которых отпечатались откровения прошлого».
Вот что стоит за размышлениями мудреца. Эпоха Святого Духа – это не набор красивых слов. Менее всего как мыслителю ему были свойственны утопизм и прекраснодушие. Чурался он, подобно мастеру дзен, и «привычных штампов возвышенного». Нам стоит прислушаться к его пророчеству, но не как к тому, что всех нас с неизбежностью ждет, а как к тому, что мы должны воплотить в жизнь, вопреки духовной расслабленности и мессианской одержимости нашего века.
Февраля 2014 г.
Дудочка
«Я мыслю, следовательно, я живу», – подумал тростник за миг до того, как был срезан серпом. Пастушок из тростника вырезал свирель и заиграл на ней. «Я все еще жив, – пропел тростник. – Я жив, потому что я люблю. А почему я люблю, я не знаю. Наверное, потому, что пою. А может быть, пою, поэтому и люблю. Но лучше об этом не думать. Кто-то извлекает из меня волшебные звуки, и это главное». Козопас не расставался со свирелью. Он встречал солнце своей незамысловатой песней и провожал его. «Как велик мир! – пел тростник. – Как много я узнал и увидел! Теперь я по-настоящему живу». Но ночью случился пожар, и дудочка сгорела. «Меня больше нет», – решил тростник, – потому что, оглядевшись, нигде себя не нашел. Не увидел он и пастушка. «Меня нет, но я не могу не любить, – открыл тростник. – Наверное, я стал губами козопаса, его дыханием. Поэтому я лечу над озером вместе с пухом и пеплом. А может быть, я и есть этот пепел, этот пух. «Кто же я?» – спросил пепел у ветра, и услышал музыку. Она доносилась то ли сверху, то ли снизу. Это играл пастушок. Он вырезал новую свирель, которая сначала оплакивала прежнюю дудочку и прежнюю жизнь козопаса, но когда взошло солнце, пастушок от всего сердца стал славить новый день. «Если жив пастушок, если жива музыка, то жив и я», – прошептал тростник.
16 февраля 2014 г.
Тайная свобода
Вышедший в 2014 г. поэтический сборник Зинаиды Миркиной «Тайная скрижаль» имеет второе название: «Книга памяти Григория Померанца». В первых трех разделах книги – новые стихи, никогда раньше не печатавшиеся. Время нарастающей болезни Григория Соломоновича и приближающейся смерти отражено в разделах «Неведомая горю тайна» и «Сейчас мы оба у порога». Третий, может быть, самый главный раздел книги «Вослед тебе» написан после ухода Померанца. Все три раздела – стихи 2012-го и первой половины 2013 года. В четвертом разделе собраны стихи из разных сборников и разных лет. Очень немного из того, что особенно любил Григорий Соломонович.
Более чем полувековой супружеский союз Померанца и Миркиной с самого начала складывался как союз двух «промытых Духом и Огнем» сердец. Они соединили свои судьбы тогда, когда сложились как личности, когда встретились на той глубине, где всё навсегда. Это и есть встреча в Боге. «Протянуто пространство рая / Меж двух смешавшихся сердец».
«Струение духа сквозь жизнь и сквозь смерть» – лейтмотив поэзии Миркиной. Казалось бы, невозможно, постоянно работая с высокой лексикой, разрушать все штампы возвышенного. Однако чудо происходит, и ты обнаруживаешь новые оттенки приподнятых и простых, тихих и торжественных слов, не теряющих своей силы и свежести в ее стихах.
* * *
Глубокое и горячее сердце автора стихов «Бог кричал» и «Ты вынес на Кресте такую пытку!» не даст ответа на те вопросы, которые читатель не поставил перед собою до встречи с этими стихами. Они могут взволновать, но лишь на короткое время, и также легко забыться. Но если эти вопросы давно вызрели в тебе, то твоя связь со стихами Миркиной, с ее сказками и эссе будет «тихо ткаться» всю твою жизнь. Этой пряжи надолго хватит всем тем, кто способен глубоко видеть и чувствовать.
Национальность, тело – достаются нам случайно, почти даром, без всякого духовного усилия. Иное дело душа. Ее растят, ее раскрывают, ее труд и является главным трудом жизни. Научившаяся видеть душа может доглядеть мир до конца, до его смысла. «Я вижу, слышу. Нет, не просто вижу – / Я вижу сквозь творение Творца». Это редчайший дар, и не столько поэтический, сколько человеческий, но, став подлинно человеческим, он становится и подлинно поэтическим.
Поэт, выражающий только свою душу, еще не до конца поэт, а вот когда его устами говорит разноязыкая душа мира на всем понятном языке, вот тогда слово и обретает свой истинный вес – притяжение неба, тогда слово становится невесомым, становится Божьим дыханием. Современную поэзию часто представляют себе как растревожительницу ран, стихию, и забывают о том, что она способна быть врачевательницей духа. Причем врачуется дух не магическими заклинаниями, не шаманским камланием, а внятным русским языком. «Мне хватит сил или не хватит, / Найду иль не найду слова, / Но не стихия – мой Создатель, / И не стихией я жива».
Миркина часто противопоставляет стихии дух, но что такое «клубящиеся глубины» жизни, из которых, по выражению Антония Сурожского, «постепенно вырастают строй и красота», она прекрасно знает. Миркина и Померанц и стоят на страже этих клубящихся глубин духа, этой живой воды, которую ревнители благочестия то и дело пытаются заключить в готовые отточенные формы. Сколько же знающих, как надлежит обращаться к Богу, с какими именно словами, на каком именно языке! И с ними тоже давно ведет диалог автор «Тайной скрижали». В каком-то смысле атеистическая советская эпоха ничем не отличается от сегодняшнего дня. Стараниями советских пропагандистов идеология превращалась в религию. Стараниями новейших агитаторов религия превращается в идеологию. И тогда и сейчас из трепета перед священным извлекается выгода. И узко-человеческое снова и снова пытается подчинить себе необъятно-божественное. «Как трудно божественной силе! / О Боже, опять и опять / Мы, люди, Тебя победили./ Тебе ведь нельзя побеждать».
Основной линией «Тайной скрижали» становится разговор с бесконечно любимым, ушедшим из жизни супругом. Духовно он всегда рядом, всегда на глубине сердца, но кем, чем заменить его физическое присутствие, его облик, его голос?.. Ничем. Войти в полную пустоту и не отчаиваться, чувствуя в этой пустоте великую наполненность иным.
И в другом стихотворении: «Мне сказали капли дождевые / Вспышкою в скрестившемся огне: / Мертвых нет, но только мы, живые, / Живы лишь отчасти, не вполне».
Что значит быть живым вполне? Это жить совершенно открытой душой, обнажившимся сердцем, чувствующим свою связь с целым вселенной и потому ощущающим бессмертие здесь и сейчас. Однако не бессмертие твоего малого ограниченного «я», твоего эго. Напротив – ощутить, что твое эго лопнуло, как кокон, и из него вышло существо другое, крылатое, крылами объемлющее мир и вбирающее в себя всех, и даже тех, кто доставляет тебе боль.
Лесная тишина, молчание деревьев – они не только метафора невыразимости бытия Божьего, но и ежедневно повторяемый опыт замолкания ума, умаления своего «я». «Ты ушел, но остались березы, / Ты ушел, но остались леса». О воскресении принято говорить как о единовременном акте, ну а что если для воскресения и жизни может не хватить? Что, если оно почти незаметное ежеминутное усилие, служение, невидимый шаг, неслышный вздох? А для Миркиной еще и стих, и видимый, и слышимый.
Немота ушедшего возлюбленного подобна немоте леса, полнее которых может быть только немота Господа, да и то сердце не станет отличать одного великого молчания от другого, а причастится их единству, глубочайшей и невыразимой словами связи всех со всеми, и всего со всем.
У немецкого мистика XIV века Иоганна Таулера, которого Зинаида Александровна чрезвычайно высоко ценит, есть такой образ. Брошенное в печь полено сначала становится горящим поленом, и все древесное в нем сопротивляется всему огненному, но в какой-то момент полено целиком превращается в огонь, и уже ничем не отличимо от огня. Этим же путем идет и сердце. Все затвердевшее человеческое, все, что в нас от полена, объятое истинной любовью, превращается в бестелесное божественное, в то, что в нас от огня. Не потому ли метафора огня одна из самых часто встречающихся у Миркиной: «Огнем проколотое насквозь, / Все сердце светится тобой». И так же, как полено, не отличимо и не отделимо от пламени, точно так же и человек не отделим и не отличим от небесного огня, проводником которого и даже источником он может стать. В этом и состоит его призвание. Непременно найдутся те, кто возразит. Проводником небесной воли человек, конечно же, может и должен стать, но источником – это уже слишком. Однако если сердце слилось с источником, то все вопросы отпадают. Нет двойственности, есть одно. И каждым своим стихотворением, каждой книгой Миркина свидетельствует об этом.
* * *
И этот же неземной свет соединил ее на земле с Григорием Померанцем: «Свет раздвигал, свет ширил душу, / Свет превращал двоих в одно». В поэзии Зинаиды Миркиной нет той черты, которая бы отделяла горящее полено от самого огня, человека от Бога. Не это ли и есть истинно религиозное мироощущение, которое является самой необходимой сегодня формой проявления свободомыслия.
Октябрь 2014 г.
Домолчаться до Слова
Впоэтический сборник Зинаиды Миркиной «По Божьему следу» вошли стихи 2011-2013 годов. Книга состоит из шести разделов: «Над спором наших слов», «Припомнить тайную всецелость», «Я знаю, вы перемолчите все крики наши», «Простор души неизмерим», «Только тот, кто сможет не отвлечься», «Ликованье – это знанье о Тебе». Названия разделов говорят сами за себя. Они же являются своеобразными эпиграфами частей книги.
Источник, из которого черпает Зинаида Миркина внутреннюю тишину и силу для своих стихов бездонен. Но, чтобы стоять рядом с ним, нужно умереть для самого себя, для всего неподлинного в самом себе. Если ты хоть что-то наносное, поверхностное в себе не изжил, то обязательно отбросишь тень на источник и замутнишь его. До конца не преображенная душа должна вдохновляться чем-то внешним, чтобы сложить стихотворение, а преображенная стремится как можно полнее замолчать. Через молчание и приходят стихи из последней глубины, как перевод с Божественного языка на человеческий. Любимый Миркиной Рабиндранат Тагор написал: «Я погрузил сосуд моего сердца в молчание этого часа, и он наполнился песнями». Домолчаться до Слова – такова задача поэзии. Религиозный опыт и подлинная поэзия неразлучны. Часто поэт начинает говорить прежде, чем ему есть что сказать, в надежде, что кривая вывезет, и, действительно, порою вывозит. Но тогда творчество становится не глубоким внутренним изменением всего состава твоей личности, а ловлей броского образа, поиск которого порою заменяет собой духовный труд.
* * *
Блеск рассветного огня не нужно улавливать и присваивать для того, чтобы написать стихотворение, все, что нужно, – это слиться с ним или бескорыстно пропустить его через свое сердце. Бог присутствует в каждом стихе Миркиной как глубокое и ровное горение души.
* * *
Мне не раз доводилось сталкиваться с распространенным мнением – «либо Бог, либо стихи». Если стихотворение превратится в молитву и будет стремиться только к этому, то искусство закончится. Исподволь Бог в поэзии присутствует, но Он не называется. Подобный взгляд доминирует в интеллектуальной среде, и многие творческие люди хотели бы видеть литературный горизонт именно таким – очищенным от претенциозных, тяжеловесных символов. Да, такие символы и вправду не нужны. Имя Бога нельзя произносить всуе. А если не всуе? А если мы входим в мир, в котором суеты вообще нет? Или такого не бывает?
Читателем приветствуются неуловимые состояния души, смена настроений, остроумие и озорство, страстные излияния, то окрашенные в инфернальные тона, то сдобренные скепсисом и иронией. Собственно, подобная поэзия и является зеркалом души современного человека. И так, я думаю, было всегда. И всегда была поэзия совершенно иная, требующая преображения. Она как бы отбрасывала все лишнее и сосредотачивалась на сердцевине человека, на его бессмертной сути. Но разве для бессмертной сути не отведено места? Разве не религия ею занимается? Вот так исподволь и произошло разделение между так называемой светской поэзией и так называемой духовной, а значит – между душой и духом. Трудно было бы придумать большее кощунство и в отношении Бога, и в отношении поэтического слова. Всем своим творчеством Миркина восстает против подобного разделения. Она часто повторяет изречение, услышанное от художника Владимира Казьмина: «Каждое здание стремится стать храмом, каждая картина – иконой, каждое стихотворение – молитвой». Человеческий рассудок всегда режет по-живому, а дух всегда соединяет и дарует новую жизнь неделимому целому. Религия так же опирается на глубокий поэтический слой сознания, как искусство на океан духовности, который невозможно раз и навсегда заключить в какую-либо форму. Форма, пусть даже самая прекрасная, чревата кумиротворчеством и обрядоверием. И именно поэзия, подлинная поэзия, препятствует торжеству обрядоверия.
* * *
Истины глубочайшие, светоносные каждый раз открываются заново, как каждое утро заново встает солнце. То, что всегда есть, нельзя заучить и повторять. Его нужно каждый раз заново родить, участвовать в вечном рождении. И это может сделать только поэзия, окунающаяся в беспредельность незримого духа и вылавливающая оттуда зримые образы.
Рассудок боится беспредельности духа и пытается защитить себя неопровержимыми доказательствами существования материального мира, признав его единственно возможным, как это сделал марксизм, а вслед за ним и фрейдизм. И ровно с тем же азартом рассудок пытается защитить себя неопровержимыми доказательствами существования Божественной реальности, которая должна почему-то нарушать законы материального мира, почти автоматически отменять их. Рассудку надо бы замолчать перед великой тайной, умалиться в ее присутствии, а он все говорит и говорит, приводит резоны, доказательства, неоспоримые преимущества, бесконечно ссылаясь на чужой духовный опыт.
* * *
Миркина черпает свой духовный опыт от корней. Ее поэзия это разговор с Богом напрямую со всей честностью и со всем трепетом – одно без другого невозможно.
* * *
Я знаю множество воцерковленных людей, которые тянутся к стихам Миркиной и всею душой принимают их. Среди них есть монахи и монахини. То, что пишет и говорит автор книги «По Божьему следу», не идет в разрез с Христовым духом, напротив, оно помогает полнее пережить Встречу с Ним. Пережить на такой глубине, которая страшит человека, подсознательно ищущего интеллектуального комфорта и стремящегося к духовному довольству.
Тот, кто обрел подобное единство, ставит под сомнение все остановившиеся в своем внутреннем развитии духовные авторитеты и позволяет нам сделать глоток такого чистого воздуха, без которого, кажется, невозможна и сама жизнь, не то что поиски ее смысла.
Декабрь 2014 г.
Стоять ни на чем и держать все
Что для меня самое важное в наследии Григория Померанца? Чувство личной ответственности за свои поступки. По-другому я назвал бы это – чувством Бога.
Померанц привил мне понимание того, что никакое зло не может убить Бога. Миллионы тонн железа, океаны людского отчаяния не способны убить Бога. Бога убиваешь только ты сам. И для этого не нужно быть сильным или очень злым. Как только ты перестаешь быть самим собой, ты сразу убиваешь Бога. Все мировое зло подталкивает тебя к совершению богоубийства, но это зло ничтожно по сравнению с той властью, которой обладаешь ты. Последний в этой цепочке ты. И за тебя никто убить Бога не может. Поэтому не стоит так кичиться перед пропащими душами, не стоит так уж сильно презирать злодеев. Чтобы они ни сделали, им не убить Бога. Их страшные руки, которые по локоть в крови, никогда не дотянутся до Бога. А твоя чистая рука дотянется. Только ты своей чистой рукой способен распять Христа. Только ты своим криком способен нарушить Божественную тишину. Вот что Померанц называл чувством личной ответственности за свои поступки, которое ничем не отличается от чувства Бога.
Почему же на наши хрупкие плечи ложится такая огромная ноша? Да потому что мы призваны стоять ни на чем и держать всё.
Стоять ни на чем и держать всё.
Ведь только так и возможно защитить Бога. Как только ты нащупаешь почву под ногами, тебе сразу захочется свалить часть ответственности за растерзание Бога на эту почву, на коллективный опыт поколений. Но в этом коллективном опыте тебя как личности нет.
В январе 1971 г. Григорий Соломонович сделал такую запись: «Глядеть в суть вещей и не пытаться удержать падающих листьев». Что это значит? Как это понимать? Вот каким мне видится одно из прочтений этой фразы.
Когда мы пытаемся удержать падающие листья, мы боремся с внешним злом. Но у нас не хватит никаких рук. Когда мы смотрим в суть вещей, мы становимся способны защитить Бога от самих себя, от своих страстей и от своей правды. И вот здесь зло становится бессильным. Оно, конечно, бушует в мире, но оно уже не бушует в нашем сердце. И нет другой преграды для зла, как только наше сердце.
Пусть каждый отыщет свой ключ к наследию Померанца. И эти ключи могут быть разными. Но важнее ключа сама дверь, которой мы можем войти. Поэтому дело не в наших словах, подходах или концепциях. Все дело в личном опыте, в затихании перед тайной.
Невозможно потревожить красоту падающего листа. Но очень легко не увидеть этой красоты. Если ты захвачен мыслями, ты уже ничего не видишь. Вот молитва, с которой жил Померанц: «Господи, останови мои мысли! Пересеки мои мысли Твоим замыслом обо мне!».
Из этого замолкания перед тайной вышли все его книги, и в этом состояла вся его жизнь.
16 февраля 2015 г.
О встрече на вершине
Книгу Григория Соломоновича и Зинаиды Александровны «Великие религии мира» священник Александр Мень называл «нашей книгой». Вот насколько он разделял ее дух.
Эта книга ставит такие вопросы, на которые можно ответить только всем собой. Чужими ответами воспользоваться не удастся. Даже если они кажутся верными. Эти ответы нужно прожить. Этими ответами нужно стать.
«Глубина любой великой религии, ближе к глубине другой великой религии, чем к собственной поверхности».
Что это значит? Как это понимать?
Сказано: «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш, Господь – един» (Втор. 6.4)…
Сказано: «Я – путь, истина и жизнь, никто не приходит к Отцу, как только через Меня» (Ин. 14:6)…
Сказано: «Нет Бога кроме Аллаха, и Мухаммед пророк его».
Таковы краеугольные камни религиозных мировоззрений. Но это камни, лежащие у подножия горы, на которую духовным искателям предстоит взойти. И взбираются они по одной и той же горе, хотя поначалу кажется, что каждая великая религия – это отдельная гора. Но в Боге нет ничего отдельного. Бог это Тот, Кто все Собою связует. Вот почему так бесконечно важно свидетельство Померанца и Миркиной: «Всякий, пришедший в глубину глубин – в Бога, – не может не встретить там другого путника, пришедшего туда же». А если ты не встретил там другого путника, то значит, ты просто еще не дошел до вершины. Ты принял за вершину свою религиозную теорию, систему взглядов, руководящую идею, то есть свой собственный ум…
Догматические положения не нужно оспаривать. Нужно просто подниматься в гору. Шаг за шагом. И чем выше ты поднялся, тем меньше тебе хочется кому-то или чему-то противоречить. В твоей душе мир. Спорящие голоса, твердые нотки, которые ты слышал у подножия горы, тонут во всеобъемлющем просторе и ветре. И в этом просторе рождается фраза: «Стиль полемики важнее предмета полемики». В истинное общение каждый привносит свой простор, и этим просторам не тесно вместе. Они не выталкивают друг друга из беседы, а делают ее глубокой, и такая беседа заканчивается проникновенным молчанием, в котором рождается святыня.
Там, на высоте, начинает звучать совершенно иная музыка. Бог един, а тем, кто стоит у подножия горы, хочется, чтобы Бог был единственным. И вот создается целая духовная индустрия, которая работает на это мироощущение. Я не говорю сейчас о средневековых, зачастую изуверских формах богопочитания, я говорю об умонастроении современных христиан, иудеев, мусульман, буддистов. Я говорю о таком важном внутреннем движении к Богу единому, в котором нет ничего жесткого, нетерпимого, застывшего, ничего старчески-раздражительного или инфантильно-агрессивного.
Померанц и Миркина не призывают отказываться от одного образа Бога в пользу другого Его образа, и уж тем более переходить из одной веры в другую. Они предлагают осознать приблизительность любого образа и условность любых символов. Они зовут искать глубину той веры, которую ты исповедуешь, но там, на глубине, увидеть такой свет, который светит всем…
Нет истинной или неистинной веры. Есть бездонная глубина веры и ее поверхностный слой, в котором обретаются консерватор, фанатик и изувер. Есть только человек, который либо чувствует чужую боль как свою собственную, либо осознает, что другой – это тоже я, либо не чувствует и не осознает.
Бог есть, Бог един, и все мы дети Божьи…
В Дахау была найдена молитва безвестного еврея, видимо, хасида, написанная на клочке оберточной бумаги: «Да перестанет всякая месть, всякий призыв к наказанию и возмездию. Преступления переполнили чашу, человеческий разум не в силах больше вместить их. Неисчислимы сонмы мучеников… Поэтому не возлагай их страдания на весы Твоей справедливости, Господи, не обращай их против мучителей грозным обвинением, чтобы взыскать с них страшную расплату. Воздай им иначе… Прими во внимание добро, а не зло. Пусть мы останемся в памяти наших врагов не как жертвы, не как жуткий кошмар, не как неотступно преследующие их призраки, но как помощники в их борьбе за искоренение разгула их преступных страстей. Ничего большего мы не хотим от них». Эту молитву, напечатанную в «Зюддойче цайтунг», несколько раз вспоминал в своих проповедях вл. Антоний Сурожский.
А вот еще одна молитва.
«Человек, которого я знал близко, – писал владыка Антоний, – который оказал на меня определенное влияние в молодости, во время немецкой оккупации был схвачен и отправлен в концентрационный лагерь. Он вернулся оттуда через четыре года. При первой встрече я спросил его: «Что вы вынесли из лагеря?». Он ответил: «Тревогу». Меня это поразило, потому что он был человеком крепкой веры, сильным человеком; и я переспросил: «Вы хотите сказать, что потеряли веру?». И он ответил: «Нет; но видишь ли, пока я был в лагере и подвергался жестокостям, насилию, я сознавал, что Бог дает мне власть прощать. В любое мгновение я мог сказать: Господи, прости! они не знают, что творят… В любое мгновение я мог сказать: Господи, Тебе больше нечего взыскать с них, я простил им в Твое имя. А теперь я на свободе; те, кто нас так мучил, когда-то встанут перед судом Божиим, и я хотел бы всем существом воззвать к Богу: «Прости!». Но как Он может мне верить? Я больше не страдаю…»
Далай-лама, духовный лидер тибетских йогов и мудрецов, поведал о преклонных лет монахе, который провел в китайской тюрьме восемнадцать лет. После своего освобождения он в конце концов добрался до Индии. Как-то Далай-лама спросил его о том, что он пережил в ГУЛАГе? Монах сказал, что несколько раз сталкивался лицом к лицу с опасностью. Тогда Далай-лама спросил, о какой опасности идет речь, полагая, что монах говорит об угрозе для жизни. И монах ответил, что это была опасность утратить сострадание к китайцам…
Чем отличаются друг от друга этот хасид, православный и тибетский буддист? Ритуализированными формами богопочитания? Безусловно. Различие языков и образов религиозного опыта не может быть устранено. Но в духе этих троих людей ничто не разделяет, в духе они едины. И встретились они на вершине одной горы.
7 декабря 2015 г.
О твердости духа
Недавно я получил письмо из Харькова. Моя корреспондентка написала: «Особо выделила для себя такую фразу Зинаиды Александровны: “Чем больше зла перед нами, тем больше тишины и света должно быть в нас”. Мысль замечательная. Я бы добавила: тем больше твердости духа, чтобы остановить зло».
Это добавление глубоко меня взволновало. Как именно автор письма собирается останавливать зло?
Григорий Соломонович был человеком безусловно твердого духа, но твердость эта была основана на удивительной открытости сердца, на незащищенности сердца. Вот она загадка из загадок. Пройти всю войну и не ожесточиться. Узнать страдание и стать мягким с другими. Размягчить все твердое в себе и стать сильнее. Нет силы духа без чувства иконной красоты. Нет силы духа без полного затихания ума. Нет силы духа без стремления к прозрачности. Твердый, но не прозрачный дух умножает силы зла.
Иногда борьба необходима. Померанц боролся с фашизмом, боролся со сталинским наследием, но и в борьбе ум должен оставаться тихим. Иначе ум всегда будет шуметь, даже когда открытое противостояние закончится. И ум будет жаждать новой борьбы, потому что сроднился с борьбой, с травмированной психикой, а не с красотой и тишиной. Такой ум всегда будет искать виноватых и на уровне уничтожительных оценок расправляться с ними. Вот чего никогда не делал Померанц.
Григорий Соломонович не борец со сталинизмом, а певец жизни. Если дух крылат, то он и тверд. Но если ты никогда не любил всем сердцем, если ты прямо сейчас не любишь всем сердцем до самого Бога, то грош цена твердости твоего духа. Ты просто будешь сводить счеты, бесконечные счеты.
Это очень тонкая грань. Перейти ее легко. Ты думаешь, что творишь Божью волю, а уже давно вершишь человеческие дела. И вот здесь приходит на помощь Померанц. Его судьба, его книги, как стрелка житейского барометра. Стрелка не кричит, никуда не зовет, но если ты внимателен, ты обратишь внимание на нее, как ты обращаешь внимание на кружащийся осенний лист. И один лист в его непостижимом движении может остановить мысль, может остановить войну в тебе. Слова эти кажутся абсурдом, но в них абсурда не больше, чем в ненависти, чем в яростной борьбе за правое дело, которая развязывает руки дьяволу.
Нам всегда будет нужна скромная фигура мудреца, как точка отсчета тишины, света, красоты, как точка отсчета нас самих. И такой мудрец у нас есть. И он будет с нами до тех пор, пока мы будем с ним.
16 февраля 2016 г.
«Я себя потеряла в Боге»
Духовному поэту и религиозному мыслителю Зинаиде Миркиной исполнилось девяносто лет. Почти полвека она писала в стол, и четверть века ее печатают. Стихи Зинаиды Александровны стали доступны широкому читателю с началом перестройки. Издано четырнадцать поэтических сборников, повесть «Озеро Сариклен», сказки и несколько книг эссеистики, часть из них написана совместно с Григорием Соломоновичем Померанцем. О чете мудрецов снято несколько документальных фильмов. С их именами связаны надежды на духовное преображение интеллигенции. Образовательный уровень и профессиональная принадлежность лишь одна из составляющих русской интеллигентской культуры. Интеллигент – это прежде всего состояние души, в котором присутствует возвышенность и ответственность.
Поэтические сборники Зинаиды Миркиной, некоторые из них переиздавались, выходили в следующем порядке: «Потеря потери» (1990, 2001), «Зерно покоя» (1994), «Дослушанный звук» (1995), «Мои затишья» (1999, 2012), «Один на один» (2002), «Нескончаемая встреча» (2003), «Из безмолвия» (2005), «Негаснущие дали» (2005), «Проникновенье света» (2008), «Блаженная нищета» (2010), «Чистая страница» (2012), «Тайная скрижаль» (2014), «По Божьему следу» (2014), «Огонь без дыма» (2015).
Параллельно стихам, поток которых не ослабевает и по сей день, писалась и издавалась проза, эссеистика, публицистика. Это книги, в которых собраны статьи, а также представлен и курс лекций, прочитанный совместно с супругом на философско-поэтическом семинаре в Музее меценатов: «В тени Вавилонской башни» (2004), «Ты или я?» (2006), «Невидимый противовес» (2005) – второе издание вышло под заголовком «Работа любви» (2013), «Спор цивилизаций и диалог культур» (2014). В их книге «Великие религии мира» (2006) не просто отдана дань наиболее значимым духовным учениям, а установлена сущностная связь между ними.
Миркина глубокий исследователь творчества Цветаевой («Огонь и пепел»), Пушкина («Гений и злодейство»), Достоевского («Истина и ее двойники»), Рильке («Невидимый собор», «Сонеты к Орфею»). Ее переводы из поэзии Рильке и суфиев Ибн аль-Фарида, Ибн аль-Араби считаются непревзойденными. Написанные ею сказки, которые по своей сути являются религиозными притчами, выдержали четыре издания.
В этой работе, приуроченной к юбилею Зинаиды Александровны, разговор пойдет о ее поэтических сборниках: первом – «Потеря потери» – и последнем – «Огонь без дыма».
1
Передо мной второе издание «Потери потери» «исправленное и значительно расширенное». В сборник вошли избранные стихи 60-х, 70-х и начала 80-х годов, а также переводы из суфийской поэзии. В «Потери потери» – вся тишина будущих книг Зинаиды Александровны. Но тишина эта, переходящая из одного поэтического сборника в другой, каждый раз возникает заново. Это не повтор, а ритм живого дыхания. Именно тишина помогает целостному восприятию мира. Она соединяет все разрозненное. И слова не красуются, не выделяются, а как-то незаметно подводят к чему-то большему, чем все слова. Поэт ставит перед родным языком задачу, которая превышает возможности языка. Однако задача выполняется: слова не заслоняют неизреченную благую силу, а открывают дорогу ей.
Настоящая любовь такая же целая, как и Бог, и как Бог она все вмещает в себя, даже смерть. Вместить смерть возможно только забыв себя в любви к тому, что бессмертно. Забыть себя, свое маленькое «я», свой страх, глядя на пламя костра в тот час, когда он «воедино собирает душу».
Незыблемое «Я», которое живет в бездонной глубине нашего сердца, это и есть Бог. Царство Божие внутри нас. И лес, и закат, и рассвет внутри тебя, они заполняют собою все сердце.
Страдая, душа расстается с тем, с чем должна расстаться, с тем, что сгорает в череде потерь. Но есть то, что хотя и горит, но не сгорает. Тогда проступают контуры глубины глубин: это может быть «лист сырого клена» или «долгое свечение зари», и в пламени утрат зачинается новая жизнь, и плач превращается в песнь.
Трудно совместить на первый взгляд два взаимоисключающих суждения: «Бог не терпит других. Он один навсегда» и «Все, что видишь и слышишь вокруг, – это ты. / Нет других». Получается, что либо есть Бог, Который не терпит других, либо есть ты, и нет других. И тут же Миркина снимает все противоречия: «Мы не два, а одно». Других, действительно, нет. Есть всевмещающая грудь.
В стихотворении «Я есмь орган, но органист не я» раскрывается тайна творчества, которое есть послушание Высшей воле. «Я есмь орган, но мне самой нельзя / Дотронуться до клавишей органа».
Художник, чей дар сродни дару мистика, пропускает через себя, как через некий кристалл, чистый неотмирный свет. Задержать этот свет или присвоить его невозможно. Свет проточен, он ничей, он Божий. Если же побудителем творчества окажется психологическая травма или невроз, то кристалл не сможет пропустить через себя неотмирный свет, он корыстно присвоит свет себе. И чудесный свет станет мутным. «Остановить лавину / ползущей вниз тяжелой вязкой глины / Способен только Дух!» «Вначале – Дух!». Это строчки из другого стихотворения, но все стихи Миркиной перекликаются. Просто кристалл неслышно поворачивается разными гранями к неотмирному свету.
Есть человеческая рана, а есть – Божья. С человеческой раной связано страдание и порою омертвение души. Душа, почувствовавшая Божью рану, всегда живая, она способна к сопереживанию и состраданию. Сердечная чуткость, глубокий деятельный покой – вот то состояние, при котором становится видна неотмирная красота мира. «Во мне – волна божественного хмеля», – возвещает орган мощным аккордом.
Почувствовать боль и радость Бога возможно только разделив их с Ним до конца. «Бога ударили по тонкой жиле, / По руке или даже по глазу, – / по мне». Заканчивается стихотворение удивительным, возможно, кого-то пугающим признанием: «Нет! Никогда не умрет Нетленный – / Я / за Него / умру». Это стихотворение перевернуло сознание Григория Померанца, для которого Бог вдруг перестал быть другим, внешним, бесконечно далеким. Богу может быть больно, и я должен защитить Его, в том числе и от самого себя.
В оттепель начал оттаивать мир человека, на горизонте забрезжили гуманистические идеалы, которые внесли свою лепту в религиозное возрождение 90-х, но мало кто и сегодня готов почувствовать Бога как сокровенную внутреннюю реальность, как «Вечно стучащее сердце мира, / То, что живет – во всем». Немногие способны испытать чувство «тайной острой связи / С Незримым, Жгучим и Единым».
Богу не нужны имена. Но достаточно глубоким сердцем сказать «Ты!», и Он откликнется. И так же откликается душа, «безмерно радуется встрече», когда говоришь ей «Ты!» и узнаешь ее.
Самое большое счастье на свете это медленный духовный труд. Здесь все движения неприметны и каждое неповторимо. Невозможно увидеть, как растет дерево, но можно причаститься деятельному покою его корней, глубокой умиротворенности его ветвей, которые покачиваются или сгибаются под ветром. Увидеть дерево, досмотреть его до конца, как досмотреть до конца собственную душу, вглядеться в нее «до сущности небесной» – это и есть медленный духовный труд. На протяжении всей истории людям что-то мешает соединиться с собственной сердцевиной, стать целыми.
Тот, кто глубоко живет и встречается с Богом, знает, что Бог внутри, это мы – снаружи. И наша задача вернуться домой. Даже тот, кто вернулся домой весь, каждый день должен прикладывать усилие, чтобы снова не затеряться в мире.
Поэзия Миркиной не философская лирика и не богословие в стихах. Это художественное высказывание, пробитое насквозь бесконечным доверием к жизни и верностью нравственной правде. Готовые жанровые формы не способны вместить эту бьющую через край внутреннюю жизнь и ту великую тихую радость, которая приходит невесть откуда.
У Миркиной юная душа, для которой «росплеск соловьиный» самая важная проповедь. Соловей не может лгать, потому что соединен с бессловесной глубиной. А поэт и мудрец знают слова. И им надо омывать слова в молчании. Они и погружаются в молчание, в чуткую дремоту, из которой приходит истинное знание всех вещей.
Медленный духовный труд ведом Марии, которая замерла у ног Христа и внемлет Ему. И в этом ничего так неделанье больше труда, чем в хлопотах Марфы. Хотя и Марфа служит Богу. Но она тревожится, она думает, что ей еще сделать? А Мария пытается понять какой ей быть? Прежде всего какой быть, а уже потом что сделать или что делать? «Ах, Марфа, Марфа, погоди немного – / Накормит Бог, и ты накормишь Бога…» Чтобы Он накормил, надо есть Его хлеб, а это и означает стать глубоким созерцателем. Заботы же земные, они не минуют ни Марфу, ни Марию. «Благодать ниспослана. Только и следи – / Хорошо ли Господу / У тебя в груди?» Бог вынашивается, и сердце тяжелеет. И идти в лад со своим зачавшим, тяжелым сердцем легко. Не потому ли Христос сказал: «иго Мое благо, и бремя Мое легко есть» (Мф. 11:30).
Сегодня очень модным стал призыв полюбить себя. Но редко, когда ставится вопрос, что именно в нас достойно любви? Неужели все? Едва ли. Мы призваны полюбить по-настоящему, больше жизни, только свое глубочайшее «Я». Если все наше внимание сосредоточено на сокровенной глубине сердца, тогда наша любовь к себе не обернется новым страданием, не превратится в свою противоположность. И тот, кто так полюбил себя, не разочаруется, не впадает в отчаяние, потому что он полюбил в себе Бога, а не машину желаний. Он полюбил в себе Творца, а не тварь.
Божья правота подобна горе, на которую предстоит взойти. И чем выше, тем ближе к самому себе, к той тайне, которая соединяет все души и все силы души.
Как же трудно превратить Божье молчание в человеческую речь, но не это ли самое первое и естественное движение души? И если душе не препятствовать, то она непременно сложит гимн. Ритмически организованный текст становится проводником какой-то непостижимой исконной силы, источник которой не может иссякнуть, он вечен.
* * *
Во что постепенно превращается наш маленький шарик? В цех по сборке водорордной бомбы. Мы вкусили от древа познания и стали не просто смертны, мы изобрели смерть, которой с избытком хватит на всех. Что мы хотим защитить и отстоять? Свой образ жизни или свое право свести с нею счеты? Что может противостоять этому коллективному безумию, этому наращиванию силы, которая не знает покоя и при первой же возможности спесиво выплескивается за свои края? Уравновесить безумие может только собранная воедино душа, способная высветить свой собственный смысл и смысл всей жизни. Только она способна сохранить эту затерянную в космосе каплю разума. Права у души птичьи, но мир держится на ее хрупких крыльях, а вовсе не на слонах и черепахе.
Миркина во всем ищет следы присутствия того, что никогда не исчезнет, вокруг чего вращаются и чаинки в стакане, и галактики во вселенной. Незримый центр, невидимая ось. Самое удивительное то, что эта ось и незыблема, и хрупка. Каждый может надломить в себе эту тростинку – Бог тоньше тростинки, и одновременно с Богом ничего не может случиться. В уме это не укладывается. Ум сразу обнаружит противоречие. Но ум как инструмент познания изначально рассечен, а вот глубокое сердце – целое. «Остановилась мысль моя – / Идет лавина бытия». В сердце Бог и беззащитен: Его ударили «по тонкой жиле…», и – незыблем: Он встает «непререкаемостью гор». Представить себе этого нельзя. Но этой тайне, которая лежит по ту сторону ума, можно причаститься. В своем молитвенном, то есть затихающем состоянии ум сливается с сердцем, он становится «сердечным умом», как бы вошедшим внутрь сердца.
В стихах Миркиной есть строки богословские, и сами по себе они являются религиозными откровениями. И в то же время эти строки не выбиваются из художественной ткани: не топорщатся узелки, нет складок. И речь идет не об имитации этих откровений, как часто бывает в современной поэзии, не об аккомпанементе, в той или иной степени произвольном, а об истинном масштабе ответов на вековечные вопросы.
* * *
Что значит «не будет ни ее, ни нас»? Поэт не пытается это объяснять, он замолкает, входит в ту самую тишину, в которой и происходит рост души. Вырастет душа, тогда и ответит, а пока – безмолвие. А пока:
Всё, что нужно, – наполнить жизнь таким неуничтожимым смыслом, который дарует великую и тихую радость узнавания Бога во всем, что ты видишь. Встреча души с Богом Каков Он есть происходит не после смерти, а тогда, когда душа больше не может откладывать этой Встречи, когда все ее силы созрели для предстояния Ему.
Любовная лирика в ее чистом виде редко встречается у Миркиной. Но те стихотворения, на которые неожиданно натыкаешься, безусловно принадлежат к лучшим образцам жанра. Поражает глубина чувства и тот великий такт, с которым о чувстве поведано.
* * *
Не может пройти душа, любовь, Бог. То, что проходит, – это не любовь, а «наплыв», как говорил Григорий Померанц. В любви двое не заслоняют Бога. Они проступают сквозь друг друга, и мир, проглядывая сквозь них, становится простым и настоящим.
У Зинаиды Миркиной большая читательская аудитория. Ей пишут письма, выражают свою признательность. В искренности слов благодарности сомневаться не приходится. Но чего по-настоящему ждет Зинаида Александровна, так это – «разделения души». Она зовет преломить с нею хлеб небесный. А вот это случается уже не так часто, хотя томление по небесному хлебу огромно.
* * *
Поэтический космос Миркиной может смыкаться с различными мистическими традициями, но он их не знает. Он возник сам, изнутри. И в то же время переклички налицо. Тут и византийское богословие, и немецкая мистическая теология, и русская философия Серебряного века. Блаженный Августин призывает нас идти не вовне, а внутрь себя, туда, где обитает Истина, но, ощутив внутри себя границу, мы должны выйти за пределы самих себя. Русский метафизик Семен Франк, один из любимых мыслителей Григория Померанца, следующим образом толкует слова Августина. Франк уподобляет человеческую душу сосуду с пробитым дном. Далее философ рассуждает так. Бог находится не над сосудом, и не заключен в сосуд. То есть Бог не где-то вне меня, ограниченный внешним миром. И Бог не где-то во мне, ограниченный моим внутренним миром. Ведь мой внутренний мир может оказаться болезненно развитым подпольем, каким его увидел Достоевский. Бог сама безграничность. А вот как о безграничном, прибегнув к метафоре сосуда, говорит Миркина в одной из лекций: «Человеческое сердце – это сосуд, в который вливается Дух Божий. Но сосуд принадлежит Богу, а не Бог – сосуду». Итак, Бог безграничен. Вот почему сосуд пробит. Душа бездонна, и своей бездонностью она соединяется с тайной жизни, с Богом.
Разными словами, прибегая к тем или иным метафорам, Миркина не устает напоминать об этом.
Душа уже не ощущает себя сосудом, чью горловину можно запечатать. Дно пробито, а значит, ничего нельзя накопить, присвоить себе – ни обиду, ни богатство. Нужно выйти за пределы себя, ценой утраты своей глиняной целостности.
Поэтическое слово более трепетно и метко, чем сентенция философа или богослова. Поэт не объясняет, а становится тем, во что всем собою входит.
Мостик от западной мистической традиции к восточной перекидывается Миркиной легко. Традиции взаимопроницаемы. В конце книги «Потеря потери» помещены переводы арабского поэта-суфия Ибн аль-Фарида. Здесь мы снова встречаемся с образом глиняного сосуда, и с этим образом сопряжены все те же смыслы.
Суфий разговаривает со своей душой, с бездонной глубиной своей души как с возлюбленной. Для Миркиной, как и для Ибн аль-Фарида, «бездонность сердца» и «бескрайность духа» – одно и то же.
Душа сбывается тогда, когда выходит за свой собственный рубеж. Только тогда она открывается всему небу. Только тогда Бог входит в нее. Слившись до конца, душа и Бог становятся единым вином.
Вселенское единство во всех его проявлениях пугает человека, который привык мыслить рамками и границами. Это вполне естественно для нашего маленького «я», чьи пещерные страхи принимают все более и более цивилизованные формы, но исчезнуть совершенно не могут. И это недоверие несовместимо с нашим глубочайшим «Я». Без доверия жизни нет и веры в Бога. В конце своего эссе «Устами поэта» Григорий Померанц пишет: «И я убежден, что поэзия веры без догматических границ – один из путей к вселенской вере, которая сделает прозрачными нынешние границы вероисповеданий». Вот к какому уровню обобщений подводит нас первая поэтическая книга Зинаиды Миркиной.
У этой книги достойное обрамление. Она открывается вступительной статьей поэта Александра Зорина, который сравнивает стихи Миркиной с молитвословием, и завершается размышлениями Григория Померанца о «поэзии священной глубины». Снова и снова Померанц говорит о всецелости: «Но Бог – не только Бог, и я – не только я». Собственно, эссе «Устами поэта» и прокладывает дорогу всем последующим критическим обзорам творчества Миркиной, а также тем сочувственным размышлениям, без которых поэзия священной или всецелой глубины просто не существует.
2
В поэтический сборник «Огонь без дыма» вошли стихи 2013-го и 2014-го годов. С момента выхода в свет первой книги прошло четверть века, но автор остался верен себе и приумножил один из редчайших даров – слышать и видеть всем сердцем.
Начинается «Огонь без дыма» стихами, посвященными памяти Григория Померанца. Строки: «С тобой я встречусь через Бога, / А напрямую – никогда» проливают свет на тайну соединения навсегда живых душ. «Не оглянись во тьму, Орфей, / Ведя из смерти Эвридику!» Оглянуться означает – вспомнить о себе, пролить слезы по себе. «Вести из смерти» – значит жить в присутствии чего-то большего, чем ты сам, скорбеть глубоким сердцем, которое пройдя сквозь тьму, возликует.
Не оглянуться – еще значит не смотреть на сотворенное, не задерживаться на готовом, но творить, продолжать творить, а это и есть – жить в огне. Когда живешь в огне, нельзя сделать и шага назад. Нельзя даже в мыслях пойти на попятный. Так души, находясь в разных мирах, продолжают вести друг друга к внутреннему свету, становясь друг для друга «медлящими проводниками в вечность». Образ медлящих проводников взят из «Сонетов к Орфею» Рильке.
Орфеем и заканчивается поэтический сборник «Огонь без дыма». «Орфей вошел внутрь сердца своего. / Он был один. Нет рядом никого». Пространство сердца способно вместить и возлюбленную, и небосвод, и Бога, и всю твою нераздельность с Богом. «И голос был ему: не выходи! / Все что искал, живет в твоей груди». Призыв к Орфею не покидать глубину, не предавать огонь становится лейтмотивом книги…
Я не раз ловил себя на том, что поэзия Миркиной не нуждается в нашей оценке. Чтобы оценивать творчество поэта, опыт которого по своей глубочайшей сути мистичен, нужно иметь некую светящуюся внутреннюю шкалу. Иначе и браться не стоит. Миркина взывает к нашей способности сопереживания и роста. Нам предлагается не оценивать, а стремительно расти. Мы должны довериться темноте, в которой слышны шаги Орфея, и выйти к свету, не покидая своего сердца.
Все, что хочет Миркина, это вернуть слову «Бог» его насущный смысл, и конечно же, явить истинный масштаб той реальности, которая стоит за этим словом.
Как мы любим спрашивать с Бога, как властно призываем Его к ответу. Почему Он позволил так страшно разгуляться злу? Почему страдают невинные дети? Вопросы эти звучат на всех языках и во все времена, но все они сводятся к одному проклятому «почему», которое должно было бы достичь ушей Всевышнего. Но такой Бог очень далек от нас. Мы не видим Его именно потому, что Он где-то там, куда земные вопли не долетают.
И только перед лицом Бога наши вопросы теряют свою силу. Когда Бог перед тобой – нет вопросов. Душа, выстрадавшая право предстоять Богу, всю свою силу отдает Создателю, отнимая ее у своих вековечных вопросов. Душа становится Его зеркалом, и исчезает глубокая межа, разделяющая всех нас.
Зинаида Александровна часто ссылается на Джидду Кришнамурти, который говорил, что только неправильные вопросы имеют ответы. Правильные вопросы ответов не имеют.
Неправильные вопросы – вопросы направленные вовне. На них должен отвечать кто-то другой, а не ты сам. Правильные вопросы направлены внутрь, обращены к тебе самому, но глубочайшему. Открыть в себе этого глубочайшего человека, значит превратить вопрос в ответ.
Христос говорит: «О чем ни попросите Отца во имя Мое, даст вам» (Ин. 16, 23). Как будто бы абсурд, сколько просим – не дает. Но к кому мы обращаемся? Само обращение внутрь есть открытие в себе Бога, Царства Божия. И это является ответом на все вопросы.
* * *
Отражая Творца, душа сливается с Ним, а слившись, замолкает. Если ты станешь таким же целым, как Бог, то проклятые вопросы исчезнут сами собой. Возникнет всецелость, которая вот-вот обретет дар речи, равный дару молчания.
* * *
Я задаю вопросы Небу и жду ответа до тех пор, пока что-то разделяет меня с Небом, пока что-то разделяет меня с самим собой. Первородный грех – это отделение человека от Бога. «Слова Христа “Я и Отец – одно” не гордыня, – говорит Миркина, – а снятие первородного греха».
* * *
Всецелость и есть высшее знание. Но знать всецелость можно только изнутри, причастившись ей. А знать самого себя, значит быть самим собой.
* * *
Мы знаем очень много секретов, но сами не становимся тайной. Тайна – это преодоление раздвоенности, а значит, и наших границ, положенных умом. «Душа моя полна до края, / И все-таки в ней края нет».
У Бога и любви нет противоположности. Бог и подлинная любовь не отбрасывают тени. Они – огонь без дыма. Но что же такое тень и дым? Что такое дьявол? Дьявол – часть, отпавшая от Бога. Дьявол – это яркая вспышка света, потерявшая связь со своим истоком и вскоре ставшая тьмой. Возможно, противоположностью целого является его часть? Едва ли. Часть не противостоит целому, она лишь отъединилась от целого. А вот у части противоположность имеется. Это – другие части.
Всецелая вселенная как метафизическая категория также не имеет противоположности, а отдельный предмет – имеет. Один предмет воюет с другим предметом только потому, что оба перестали быть вселенским пространством. Одно вероучение воюет с другим, потому что оба перестали быть бездонной глубиной. Когда религия замыкает свет в своем отрезке пространства, создается стена для света. И тогда религия делает свет чем-то ограниченным, лишает свет его сущности, связи с истоком неисчерпаемым и безграничным. Бог внутри нас, это наш «внутреннейший человек», по терминологии Мейстера Экхарта. Когда «внешний человек», или «земной», соединен с «внутренним человеком», или «небесным», то он соединен с Богом, он – целый. И только так можно превозмочь раздвоенность, стать безраздельно самим собой. Таково духовное кредо Григория Померанца и Зинаиды Миркиной.
* * *
Задавая вопрос Богу, спрашивая с Бога, ты поневоле спросишь со всего себя, и сам, весь, до последнего волоса на голове, станешь ответом, то есть станешь целым. Больше нет кого-то вне тебя, кто знает ответ и несет на своих плечах этот мир. Ты несешь мир, и у Бога нет других плеч, кроме твоих.
* * *
Не покинуть Христа – это трудно. Самые близкие оставляли Его, потому что не могли вынести столько, сколько Он. Плечи их были слабы, однако любовь, безграничная любовь дает великую силу. Почему заснули ученики в Гефсиманском саду, почему трижды отрекся Петр? Потому что ослабел сердечный огонь, ослабло то, что собирает человека воедино. Однако если любовь жива, она укрепит ослабевшего «земного» человека и соединит его с человеком «небесным». Вот почему апостол Павел говорит: «Я умер, жив во мне Христос». Воскресить Христа, значит воссоединиться с Ним.
Так Миркина воспринимает Божий мир, красоту, музыку, не наслаждаясь ими, а становясь с ними одним целым. Приведу напоследок одно из многих ее стихотворений, посвященных Бетховену.
Конечно же, Зинаида Миркина и Григорий Померанц являются духовными учителями, но как это удивительно, когда они говорят о себе только как об учениках, вечных внимательных учениках. Они передают нам свой дар из рук в руки бескорыстно и с великой надеждой.
Январь 2016 г.
Праведник всегда в пути. Конференция «Григорий Померанц: Живые следы»
Григорий Соломонович прожил долгую жизнь. Трагическую, счастливую, удивительную. Он прошел войну и лагерь и пробудился для жизни в духе. Он не был диссидентом, но стал символом борьбы за права человека. Он боролся не только за права человека, но и за самого человека, который несет огромную ответственность за собственные слова и поступки. Примером такой ответственности стал сам Померанц.
В нем соединялись такие качества как деликатность и отвага. Редкое сочетание. Он никогда не повышал голоса, даже когда был уверен, что прав. Но если нужно было защитить святыню, рисковал жизнью. Памятно его антисталинское выступление в шестьдесят пятом – «Нравственный облик исторической личности».
Он называл себя гадким утенком. Кто такой гадкий утенок? Это тот, кто умеет забыть о себе ради чего-то высшего, ради красоты белых лебедей. И забыв о себе до конца, вдруг становится лебедем. Таким виделось Померанцу и творческое меньшинство. Это люди, живущие глубокой жизнью.
Григорий Соломонович поставил перед интеллигенцией довольно серьезные задачи. Он связал с нею надежды на будущее нашей планеты. Как узнать интеллигента? Интеллигент деликатен там, где это ненужно, где без этого запросто можно обойтись. Но для человека интеллигентного и мудрого не существует таких ситуаций. Жизнь для него тайна. И другой человек для него тайна. Вот о какой интеллигенции вел речь Померанц.
Энциклопедические познания Григория Соломоновича не мешали ему видеть мир как целое. Между вещами и явлениями он старался устанавливать сердечные связи, а для этого нужно жить и глубоко, и высоко. Это же очень важный вопрос, который встает перед образованным человеком. Как подтверждать свои обширные познания своим всегда ограниченным опытом? Может быть, отказаться от них? Едва ли это возможно. Ответ видится таким. Нужно проживать всем собою каждое мгновение жизни, и тогда любое движение мысли будет поддерживать пламя жизни, а не гасить его.
Как-то он вспомнил лермонтовскую строчку «Дрожащие огни печальных деревень». И он их видел, видел в тот момент, когда говорил о них. И я почему-то до сих пор вижу их. «Дрожащие огни печальных деревень». Какая грусть и мощь в одной строке.
Что бы быть последователем Померанца нужно оставаться самим собой. Я думаю, почему Григорий Соломонович отверг подполье? Потому что подполье напрямую связано с сознанием подпольного человека, каким его увидел Достоевский. Подпольщик всегда уязвлен. Подпольщик никогда не доглядит дерево до его Божественного корня. А князь Мышкин доглядит. Праведник доглядит.
Померанц был праведником, но только не нужно забывать, что праведник всегда в пути. Этот путь бесконечен, как и бесконечен наш разговор с праведником. И праведник незаметен. Китайский мастер чань так писал об истинно религиозном человеке: он как ржавый топор, сокрытый подо мхом. Прохожий наступит на него, думая, что это ветка. Но у топора остается его острый край и сила.
Таким был и Григорий Соломонович. Все знали об остроте его мысли и крепости духа. Однако сам он ничего не делал для того, чтобы выделяться. Скромный, тихий мудрец. Великое, тихое сердце.
Григорий Соломонович и Зинаида Александровна. Они неразделимы. Невозможно быть почитателем поэзии Миркиной и жить недостойно. Невозможно любить книги Померанца и поступать низко.
Антоний Сурожский рассказывал о том, как один человек рождает к духовной жизни другого человека. «Мне духовный отец говорил, – писал Сурожский: – Нельзя отойти от мира и обратиться к вечности, пока не увидишь на лице хотя бы одного человека сияние вечной жизни… Вот это надо передавать: Живого Бога, живую веру…»
Я увидел сияние вечной жизни на лицах двух людей – Григория Померанца и Зинаиды Миркиной. Такие встречи переворачивают твою жизнь, навсегда меняют тебя. Встречи – это такие подарки Господа, которых мы должны быть достойны.
16 февраля 2015 г.
Корни Коханского
Судьба художника Василия Васильевича Коханского подобна корню, который во тьме прокладывает путь, чтобы соединиться с источником всей жизни. И это не громкие слова.
Василий вырос на берегу Терека, закончил моздокскую художественную школу. Поступив в художественное училище в городе Орджоникидзе, познакомился с удивительным человеком – своим педагогом Николаем Жуковым. Опытный преподаватель сразу выделил талантливого мальчика, отметил его, но почему-то в глаза сказал: «Ничего ты, Василий, не добьешься в жизни». Вася оторопел. «Почему?» – «Потому что сердцем живешь, как и я». Этот разговор Коханский запомнил на всю жизнь. И высокую цену за свое сердце Василий заплатил.
Судьба занесла его в Казань, где он женился на татарке Гульзифе. Супруги души не чаяли друг в друге, но вот Гульзифа слегла. Диагноз страшный – болезнь Альцгеймера: полная потеря памяти и утрата способности заботиться о себе. Пятнадцатый год Василий ухаживает за женой. Описать это совершенно невозможно. Он не просто выполняет обязанности няни и санитара, врача и старшего брата, друга и матери, он делает это с огромной, неиссякаемой любовью. И на этом пути, как говорит сам Василий, ему не с кем состязаться, никто не собирается его обгонять. Дорога свободна. И как мало знают люди об этой свободе, о свободе, которая и есть сердце.
Рано или поздно родственные души встречаются. Открыв для себя поэзию Зинаиды Миркиной и прочитав книгу Григория Померанца «Записки гадкого утенка», Василий получил неопровержимое доказательство тому, что знал всегда – человек жив только духом. Коханский написал письмо Померанцу, но к тому времени как письмо легло на стол адресата, Григорий Соломонович уже ушел из жизни. «Я нашел свое место, – писал Коханский. – Я встал рядом с Вами в надежде, что тот добивающий Вас камень пусть ударит по мне. Я мало что могу, но я обещаю, что если Ваша жизнь земная закончится, то с этого места я никуда не уйду». Зинаида Александровна всей душой приняла Василия. Она ответила Коханскому письмом. «Гришу многие любят, и многие чувствуют и знают. Но как бы ни были хороши его книги, он сам еще больше. Каждая строка обеспечена настоящим золотом его сердца. Да, много любви к нему проявлено, но так, как Ваши слова, меня не поразило ничто. Вы человек умеющий любить. До сих пор я знала только одного человека, умеющего любить по-настоящему, – это он, мой Гришенька». Так был переброшен духовный мост из Казани в Москву, от корней Коханского к стихам Миркиной.
Корнями я называю скульптуры Василия Васильевича. В них есть элементы корнепластики, по каким-то отдельным формальным признакам они перекликаются с работами выдающегося мастера скульптуры из дерева Степана Эрьзи. Однако в композициях Коханского ослаблен фигуративный элемент, и они совершенно лишены монументальности. В них нет и так называемого авторского «я», ориентированного на самовыражение. Корни Коханского – это не только уникальные произведения искусства, но также и выражение определенного образа жизни, определенного мироощущения, которые встречается сегодня крайне редко. Днем с огнем не сыщешь того, что проповедует своим творчеством, но прежде всего своею жизнью Коханский.
Существует история, которая уже стала легендой. Как легенду ее и перескажу. Друг Василия Степан приехал к Ильдару Ханову, создателю «Храма всех религий», построенному под Казанью. Ханов посмотрел на Степана и сказал: «У тебя светлые друзья». Ну раз светлые, нужно знакомиться, решили друзья – Василий и Рафаиль. «А как ты с ним будешь разговаривать? – спросил Рафаиль Василия. – К нему учителя мира приезжают, и то все его слушают. А ты сам всегда говоришь. Как вы с ним будете общаться?» – «А он будет меня слушать, – ответил Василий». «Ты че, – всплеснул руками Рафаиль. – Вася какой-то, и он будет тебя слушать?» Приходят они. Василий начинает читать наизусть стихи Миркиной. Ханов молчит. Потом Василий показывает ему свои корни. Ханов говорит: «Ребята, вы же от Бога. Где вы раньше были?». Посмотрел внимательно Васины корни и сказал: «Ты гений». Вася ему ответил: «Я не гений, я просто человек». «Мы тебя в музей поставим», – сказал Ханов. А Вася ему снова стихотворение прочитал.
И когда они ушли от Ханова, Василий сказал друзьям, что после этой встречи стихи Миркиной и его корни стали одним целым. Он это после слов Ханова совершенно точно понял.
Вскоре Ильдар Ханов умер, и выставка Коханского не состоялась.
Когда рука художника прикасается к материалу, будь то краски или глина, звуки или слова, то на материале отпечатывается весь человек, со всеми его потаенными желаниями. Искусство подобно «комнате желаний» из кинофильма Андрея Тарковского «Сталкер». Комната исполняет те желания, о которых человек и ведать не ведает, но которые точно отражают его духовное состояние. Творческий акт – это и есть угадывание заветного желания, но не своего, а – Божьего. «Суть в чем, – говорит Василий о своих корнях. – Я ничего не прибавляю от себя. Моего здесь нету». Чтобы поверить этим бесхитростным словам, необходимо обладать подобным опытом. А иначе такие вот признания заставят пожать плечами и отойти в сторону. Впрочем, когда смотришь на корни Коханского, отойти в сторону уже невозможно.
Есть у него скульптуры на библейские сюжеты – «Адам и Ева». А вот аллюзия на инь и ян: деревянный причудливо изрезанный оклад, только не для иконы, а для камня, который пропускает свет. А вот скульптурная композиция «Померанц-огонь»: корень в виде мужчины с переплетенными в космосе руками. По детальной проработке некоторые скульптуры напоминают ювелирные изделия, но масштаб у них неотмирный, потому что замысел вселенский. Корни можно вращать, и что ни ракурс, то новый порыв, смысл, состояние души. «Корень круговой, – объясняет нам Василий. – Вот так – они летят, вот так – он ее защищает. А так – они парят». И ты понимаешь, что полет – это еще не парение.
Фотохудожник Сергей Рейдер сделал ряд замечательных снимков, на которых запечатлел скульптуры Коханского. Рейдер долго экспериментировал с подсветкой, пока не добился единственно возможного масштаба изображенного предмета, а именно полностью отказался от идеи масштаба. Непонятно, какой величины «Древо Жизни» или две летящих души, одна из которых заключена в мужском теле, а другая в женском. Но к такому пониманию фотохудожник пришел не сразу. Может показаться, что корни взяты из природы, нужно в природу их и вернуть: снимать на траве, на песке, на мхе. И только потом стало ясно – нет, все наоборот. Не из природы – в природу, а из духа – в дух. То, что пришло из духа, духу и должно быть возвращено. Корни Коханского отрешены от природы. Нужен только свет, чтобы их увидеть, но свет, который во тьме светит.
Когда Василий рассказывает о своих корнях, порою трудно отличить его слова от стихов Миркиной. Он не цитирует стихи любимого поэта, а причудливо сплетает с ними свою речь. Так, как будто бы сами собой сплетаются древесные жилы граба и платана, олицетворяя глубокое замолкание ума. Говорит Василий отрывисто, зажигательно: «Путь души – это путь корня, прохождение сквозь полный мрак, через полную тишину, чтоб явиться вдруг во плоти, духу надобно, как корню, из неведомости взойти».
Приведу стихотворение Миркиной, которое Василий прожил на глубине и осмыслил лучше, чем любой профессиональный чтец.
Многие видят путь, но мало кто идет этим путем. Путь требует полного самоотречения.
Коханский на протяжении многих лет оформляет музей истории детской татарской книги. На эти деньги и живет. На эти деньги сам и покупает для музея какие-нибудь редкие вещи, мимо которых пройти не может. Друзья-художники за неделю во Флоренции столько зарабатывают, сколько он за год. Друзья спрашивают: «Почему ты светишься?». «Потому что сам источник, а вы на Канарах ищите», – смеется Василий. Вот так все просто. Но эта простота совершенно непостижима для тех, кто доверяет только сложному.
Свои корешки он собирает на Тереке, в Абхазии. Мелкие детали, а их тысячи, разложены по коробочкам. Каждая деталька отшлифована. Она может и не пригодиться, а может занять свое единственно возможное место в кроне «Древа Жизни». Какую только форму ни принимают корешки плюща! И это уже готовые знаки, дающиеся свыше. Поэт ведь тоже не изготавливает слова, а берет их из языка готовыми. Скульптуры Коханского, как живые деревья, каждый день продолжают расти из любви к Творцу, из творчества Померанца и Миркиной. Душа Василия находит силы видеть и слышать потому, что неотрывно находясь с Гульзифой, живя в полной внешней несвободе, обрела свободу настоящую – внутреннюю.
Коханский вертит в руках фигуру «Странника», из плеча Странника вырастает птица Феникс. «Когда твоего я нету, тогда ты спокоен. Я просто беру, соединяю куски и то, что они пишут по отношению к кому-то, я просто им возвращаю. Померанц пишет про огонь Паскаля, а я называю свои корни “Померанц-огонь”. Или то, что Миркина пишет, это как в зеркале – прямо я ей возвращаю».
Переписка Коханского и Миркиной длится по сей день. Сам Василий Васильевич едва ли отважится предать ее огласке, хотя эти послания и предназначены всем. За нас должны свидетельствовать другие. Что я с великой радостью и делаю.
Вот строки из письма Зинаиды Миркиной Василию Коханскому: «Ваш поиск Истины – это и наш с Гришей путь. Мир держится на тех немногих сердцах, которые умеют любить. Двенадцать лет жить под током, который идет от Бога через вас к любимой. Я благодарю Бога за счастье встречи с Вами! Как был бы счастлив встретиться с Вами Гришенька». Письмо это написано три года тому назад.
В работах Коханского есть тот неукротимый огонь жизни, который принимает самые разные формы от почти конкретных до совершенно абстрактных. Но это не холодная абстракция, и не та конкретика, которая умиляет своим сходством с хорошо знакомым.
Когда ты стоишь на берегу океана жизни, ты все знаешь про этот океан. Но когда ты на глубине океана, тебе уже ничего не нужно знать. Ты стал океаном, и все происходит само собой. Все, что от тебя требуется, это внимательно наблюдать за тем, что есть, ничего не придумывая и ни о чем не тревожась.
Декабрь 2015 г.