Старая дорога. Эссеистика, проза, драматургия, стихи

Перельштейн Роман Максович

Раздел III. Драматургия

 

 

Та-ра-ра-бумбия, сижу на тумбе я

(литературный сценарий)

 

1

Знойный и душный степной полдень. Вдруг налетает ветер и степь оживает.

По прямой, как ремень, дороге бредет высокий узкоплечий мужик лет сорока. На нем красная рубаха, латаные господские штаны и большие сапоги. Всем телом мужик навалился на бечеву, которая трет ему плечо. Кого он ведет на бечеве – даже трудно себе представить. Плавной дугой бечева забирает в небо. Словно корову на пеньковой веревке, мужик ведет на бечеве пошитый из воловьих шкур воздушный шар. Шар небольшой, высотой с четырех гвардейцев. Воловий монгольфьер парит над дорогой и плетется за мужиком.

Из густой ржи выходит бледнолицая баба с серпом в руке. Она старается заглянуть в лицо мужика, застенчиво улыбается.

– Давно уж я вас не видала, Епифан Власыч, – говорит баба.

– А, это ты, Пелагея, – отзывается тот.

– Зашли бы что ли, побили меня.

Воздухоплаватель хмурится.

– Ты баба, ничего не понимаешь, а это понимать надо. Я скоро на Луну полечу.

– Я понимаю, Епифан Власыч.

– Стало быть, не понимаешь, коли плакать собираешься…

– Я… я не плачу… – говорит Пелагея, отворачиваясь. – Грех, Епифан Власыч! Хоть бы денек со мной, несчастной, прожили. Уж двенадцать лет, как я за вас вышла, а… а промеж нас ни разу любови не было!.. Я… я не плачу…

Мужик останавливается, с неудовольствием глядит на бабу, возводит глаза на шар, и его злое обветренное лицо расцветает. Он снова впрягается, и, подобно бурлаку, волокущему баржу с лесом, тянет по небу шар. Шкуры, из которых пошит воздухоплавательный пузырь, трещат на ветру.

Баба еще какое-то время плетется за мужем, но вскоре отстает.

На экране титры и название фильма: «Та-ра-ра-бумбия, сижу на тумбе я»

Та же степь. Рука отрока медленно тянется сквозь стебли к стрекочущему кузнечику. Кузнечик пойман в кулак. Кулак медленно разжимается – стрекотун на воле. Снова рука таинственно тянется сквозь стебли. По дороге, которая проглядывает через переплетение стеблей, ползет телега.

По степной дороге тащится деревенская телега с низкими грядками. На телеге свежие сосновые гробы. Возница в холщовой грязной рубахе охаживает хворостиной некрупную степную лошадку. Оглобельный воз нагоняет большеголовый круглолицый гимназист по кличке Голован. На Головане клетчатые брюки. Имеется у него еще и другое прозвище – Бомба. Он худощав, высок. Волос темно-русый, волнистый. Глаза серые, чуть-чуть смеющиеся. В кулаке Бомбы зажат кузнечик. Голован запрыгивает на телегу и свешивает ноги с грядок. Поднеся кулак к уху, он прислушивается к ропоту узника. Затем разжимает ладонь – и кузнечик исчезает. Домовины вместе с повозкой подпрыгивают на кочках.

Дорога поворачивает, налетает внезапный сильный ветер, дроги кренятся над овражком, колесо заезжает в яму, и седоки вместе с гробами валятся в кювет.

В одной из домовин оказывается пышноусый господин средних лет. Покойник выкатывается из гроба. Гимназист, возница и усатый лежат на дне неглубокого, затянутого ольхой оврага. Первым на ноги вскакивает покойник. Невозмутимо отряхивается. Подбирает свою трость и представляется:

– Честь имею! Сын своих родителей Гавриил Селиванов.

Возница крестится. Продираясь через кустарник на четвереньках, он хоронится под телегой. А вот Бомба не робеет. Поднимается.

– А вы – чей сын? – спрашивает пышноусый.

– Павла Егоровича, – отвечает Бомба.

Усатый оживляется. Подается к отроку.

– Купец Павел Егорович ваш родитель?

Бомба отступает. Хватается за ольховый ствол.

– Небо вас послало! Небо! – воздевает руки Селиванов. – Ваш папенька мне и нужен. Много о нем наслышан. Вознамериваюсь комнату снять. Пустите?

– Постоялец нам кстати, – неуверенно отвечает Бомба.

Возница горячо молится. Селиванов заглядывает под телегу.

– Ты чего ж это, братец? Никогда не видал выспавшегося человека? – лицо Селиванова делается серьезным, и он философски заявляет: – Сладко спится, доложу я тебе, в сей скорбной колыбели.

– Душа-то обмирает, – страдальчески отвечает возница. – Не по-христиански это.

Селиванов укладывает сосновый гроб на дроги.

– Буду я в тележонке трепаться по уезду. В домовине-то покойней, – Селиванов ворошит сено, которым убран гроб. – Молодым сеном пахнет! – тянет ноздрями и сладко потягивается.

– А не страшно? – спрашивает круглолицый отрок.

– Кого бояться-то? – зевает Селиванов.

– Известно кого, – вылезает из-под телеги возница. – Ихнего брата, покойника.

– Возница и Бомба грузят на телегу остальные раскатившиеся гробы.

– Предрассудки это, глупость, – отвечает усатый.

Возница, отрок и усатый садятся на телегу.

– Трогай, – хрустит пальцами и шеей Селиванов.

Возница кивает, усмехается:

– Так и есть, накажи меня Бог. Ихный папаша, – кивает на Бомбу, – бакалейной лавкой торгует. Славные дети, накажи меня Бог.

Спохватившись, возница снова с ужасом оглядывает Селиванова. Крестится. Оглобельный воз медленно удаляется.

Верстовой столб с надписью «Таганрог» пошатывается под напором ветра. Пусть пока это лишь бледное подобие настоящего ветра, смерча, однако в его повадках уже видна вся грозная сила стихии. Закрученные вихрем пыль, солома, обрывки ветоши, вой, доносящийся со дна степной шахты, врываются в город. Вой ветра постепенно переходит в женское сопрано, однако обладателя голоса мы пока не видим.

По широкой каменной лестнице, которая каскадом спускается к набережной, фланируют обыватели. Среди них акцизные контролеры, судебные приставы, финансовая аристократия в лице греков и итальянцев, мелкие хлебные маклеры, учителя гимназии, чиновники, купцы, доктора, актеры, шулеры и пролетарии, контрабасисты и контрабандисты. Легкомысленный степной смерч, добравшийся и до лестницы, срывает нарядные шляпки, уносит зонтики, треплет и поднимает кринолины. У дам благородного сословия смерч обнажает ажурные чулки и туфли, а вот у простолюдинок – безжалостно задирает широкие юбки, заворачивая их чуть ли не на голову. И на улице Петровская переполох. Смерч-теленок раскачивает вывески, опрокидывает забор, разбрасывает утварь с телег, распускает на лоскуты театральную афишу, которая возвещает об оперетте Оффенбаха «Прекрасная Елена». Вот уже ветер высоко над землей понес черный цилиндр. Из окон городского театра льется женское сопрано. Так вот чей это был голос! Распевается Прекрасная Елена. Она берет октавой выше, потом еще выше. И когда выше уже некуда, смерч достигает мыса, с которого открывается бескрайняя равнина моря. И здесь на мысу, сбросив цилиндр с обрыва в бездну, буйный ветер неожиданно стихает, растратив свою силу на пустяки.

По черной вывеске сусальным золотом надпись: «Чай, сахар, кофе и другие колониальные товары». Немного ниже другая вывеска: «На вынос и распивочно».

Это собственность домовладельца Моисеева. В первом этаже дома бакалейная лавка Павла Егоровича Чехова, во втором – меблированные комнаты, которые семейство Чеховых снимает. В доме дым коромыслом. Узлы вещей, ящики, рогожные кули, цветы в кадках при самых дверях. Бегают дети. Кто волочит удочки, кто клетку со щеглом. Младшие шлепают босыми пятками по половицам и ступеням. Старшие гремят каблуками сапог. Гвалт, шум, тарарам. Грузчики опрокидывают буфет. Звон разбитой посуды. Павел Егорович тяжело вздыхает:

– Недаром говорится: один переезд равен двум пожарам.

Евгения Яковлевна приглашает мужа отобедать:

– Садитесь, папаша. Дети, к столу! Где же Бомба?

Волна цвета ила и глины набегает на золотую полоску городского пляжа. На песке – тени купальщиков и купальщиц.

Вблизи берега на воде держится Голован. Его внимание привлекает покачивающая бортами лодчонка, на носу которой лежат учебник греческого языка и изящная женская шляпка. В лодке учитель греческого языка Вучина. На учителе длиннополый форменный сюртук. Вучина пытается сорвать поцелуй с уст роскошно одетой девушки, которую зовут Ариадна. Под мышкой у него кипа тетрадей. Ариадна в хорошем расположении духа, поэтому не спешит дать окорот. Она отбивается, но вяло. Все это больше напоминает шутку. Круглолицый отрок погружается с головой и выныривает в нескольких саженях от челна. Стараясь себя не обнаружить, Бомба повисает на борту и кренит лодку. Учитель едва не падает в воду. Ариадна визжит. Учитель греческого одержим страстью и не замечает подвоха. Голован повисает на другом борту, и учитель снова чудом ловит равновесие. Тетради предательски выскальзывают из-под мышки и падают в воду. Учитель в ужасе. Ариадна чуть не плачет от хохота. Тетради по очереди уходят на дно. Учитель смекает, что над ним кто-то шутит. Он заглядывает за борт и нос к носу сталкивается с вынырнувшим озорником. Голован мгновенно исчезает под водой.

– Ага! Узнал! Узнал! Антониас Цехов! – вопит учитель и трясет кулаком.

Он грозит волнам, под которыми скрылся мальчишка.

– Чтоб тебя разразило и подбросило! Анафема ты собачья! Чтоб ты утоп, чертов сын! – потрясает он кулаками, как морской царь, теряет равновесие и валится за борт. Ариадна кидает ему учебник греческого языка, который Вучина неловко хватает руками. Волна скрывает его с головой. Звонкий голос Ариадны разносится над водой:

– Занимайтесь вашим греческим с русалками!

Она садится на весла и гребет к берегу, хохоча.

Удерживаясь на воде, Антон смотрит вслед уплывающей лодке и слышит смех Ариадны.

По Банному спуску к морю шествует городской сумасшедший Моисейка. Одет он неряшливо и экстравагантно. Дырявая шляпа, крепкая суковатая палка, сюртук, превратившийся в лохмотья, и панталоны, дранные собаками. Босыми дублеными пятками Моисейка попирает улицы Таганрога. Сумасшедшего травят мещанские дети и их беспородный пес Рогулька.

– Дай копеечку, Моисейка! Дай копеечку!

Моисейка отбивается от своры палкой, «стреляет» в них из палки, как из ружья, и бомбардирует орехами. Мальчишки, продолжая гнать по улице Рогульку, отстают.

Семейство Павла Егоровича сходится у ящиков, заставленных снедью. Здесь Александр, Николай, Ваня, Миша, Маша. Нет только Антона.

На полу тульский самовар. Из душничка валит пар.

– Евочка, – разводит руками папаша, – а что-то я не вижу ничего такого… юридического?

– Я и не найду, не помню, куда заложила-то, – шарит по корзинам мамаша.

Она достает из ивовой корзины бутылку водки. Запускает руку в другую корзину. Бормочет:

– Где ж стакан?

Выуживает кавказский рог. Папаша принимает рог, показывает знаком налить.

– Давай-давай, Евочка, к изобилию! Ну, дай Бог! Первый раз в жизни не по чужим углам. В собственный дом едем.

Он выпивает и закусывает огурцом.

Александр тянется к маслинам, но отец останавливает руку строгим взглядом.

Раздается звонок. Звонок звучит несколько раз.

– Разве Антон не в лавке? – удивляется папаша.

Все молчат. Павел Егорович недовольно поднимается и сам идет в лавку.

В лавке покупательница – огромная дама в турнюре с четырьмя перехватами и в шляпке с пером. Ее юбки занимают все пространство лавочки.

– Павел Егорович, душечка, у вас нет какого-нибудь нового средства от желудка? Верите ли, вот здесь потягивает, и все время кушать хочется. Я женщина беззащитная…

– Есть новый особый пластырь. Он и вовнутрь принимается, – отвечает хозяин.

Павел Егорович разворачивает пластырь и начинает объяснять покупательнице его действие, прикладывая пластырь к разным частям ее тела.

– Сюда – если переедите. А сюда – если недоедите. Сюда – от почечных камней. Сюда – от ночных кошмаров.

Покупательнице щекотно, она смеется, расплачивается и выходит.

Папаша возвращается в комнаты.

– Где этот проходимец? Дел по горло!

Семейство молчит и не притрагивается к трапезе. Папаша багровеет, хватает вилку и ударяет ею по тарелке. Тарелка летит и разбивается. – Ступай, Александр. Приведи мне Антона.

Николай потихоньку за спиной сует Александру пряник.

Мимо лавки купца Чехова пробегают два грека – высокий, как коломенская верста, Одиссей, и маленький, коренастый Геракл. У Одиссея на плече ящик с сигарами. У Геракла – мешок с кофе. Под мышками они волокут третьего – человеческий скелет на шарнирах, который бренчит конечностями по мостовой. Одиссей и Геракл – известные таганрогские контрабандисты, а вот имя и род занятий хозяина костей определить затруднительно. За контрабандистами, дуя в свистки, гонятся толстые чиновники таможенной службы.

Александр выходит из лавки и чихает от пыли, которую подняли контрабандисты и таможенники. Он стоит перед домом, растерянно озирается. Не знает, куда путь держать.

Александр идет по берегу. Берег покрыт немногочисленными отдыхающими. Александр разглядывает разложенные вещи, наконец, натыкается на клетчатые брюки и пару стоптанных башмаков, он поднимает голову и смотрит на море. Внезапно из воды появляется учитель греческого Вучина. Он с трудом переставляет ноги. С его одежды течет, он прижимает к груди учебник. Александр поражен:

– Что с вами, господин учитель?

Вучина, не отвечая, бредет по берегу.

Над водой, как поплавок, появляется маячащая голова Антона. Александр быстро раздевается и ныряет.

Вблизи берега Голован. Вдруг кто-то утягивает его под воду. Антон выныривает, но какая-то сила снова тащит его на дно. Через несколько секунд выныривают оба – Антон и Александр.

– Задал я тебе страху?! Он и ахнуть не успел, как на него медведь насел! – хохочет Александр.

– Дурак ты, Сашка!

Антон окатывает Александра яростным гребком. Александр, в свою очередь, окатывает брата и снова наваливается на Антона, пытаясь его окунуть. Антон уворачивается, вырывается. Рассекая грудью воду, идет к берегу.

– Где тебя носит? Вот папаша устроит тебе распеканцию.

– Я в степи был.

– В степи он был. Антон Пешеморепереходященский.

– Важный ты больно сегодня, – бросает Антон. – Гляди, индюком сделаешься.

Александр хохочет и изображает индюка. Затем спрашивает.

– Что на этот раз видел? Только не ври.

Антон останавливается. Разворачивается. Серьезно отвечает:

– Гроб видел. В гробу покойник. Поднимается из домовины и молвит: «Папашу твоего Павлом Егорычем кличут?» – «Ну, да», – говорю. «Так я у вас теперь жить стану».

Александр окаменевает, таращится, но, выйдя из оцепенения, ехидно усмехается и отвешивает брату солидную оплеуху.

– Опять врешь, Бомба!

Антон стискивает зубы, выдерживает взгляд старшего брата. Разворачивается и снова двигает к берегу. Александр идет следом:

– Третьего дня складнее врал, брат.

Они на берегу. Стоят как чужие. Набычились.

– Хочешь мятный пряник? – спрашивает старший.

– Хочу, – не сразу отвечает младший.

Александр переламывает пряник и делится с братом бóльшим куском.

Они жуют, глядят друг на друга, примиренчески толкают друг друга плечами и вот уже улыбаются.

Александр и Антон несутся по Монастырской улице. Мелькают стволы каштанов, фонарные столбы, скамейки, ограды. Голован то вырывается вперед, то отстает от старшего брата. Их нагоняет экипаж с Прекрасной Еленой, и какое-то время они «идут» с экипажем, что называется, ноздря в ноздрю. Братья не могут отвести глаз от примы. Она медленно поворачивает красивую головку и приветствует их легким, щекочущим самолюбие поклоном.

Антон переходит с бега на шаг. На шаг переходит и Александр. Экипаж с Еленой удаляется.

– Как можно не влюбиться в такую женщину! – восхищается старший брат.

– Когда я вырасту, я женюсь на ней, – заявляет Антон.

Александр хохочет, но скоро лицо его становится серьезным.

– Эх ты, жених… Знавал ли ты пламенную любовь? Страдал ли ты жестоко и безнадежно? – позволяет себе Александр театральный жест.

– Будто ты страдал, – сомневается Антон.

– Я, брат, страдал. Учебу забросил. Хотел повеситься.

– Это как?.. – силится понять Антон. – Это когда что?

– Что? – пытается приискать слова Александр. – Это когда всё! – бросает в отчаянии и даже подпрыгивает на ходу. – Это когда в голове лишь раздражающий нервы воздух, и туда уже не лезет ни Цицерон, ни Гомер, ни квадрат суммы двух количеств.

Ответ производит на Бомбу сильнейшее впечатление. Братья переглядываются и снова пускаются бежать по Монастырской улице.

Экипаж с Прекрасной Еленой сворачивает в переулок. Навстречу экипажу движутся двое господ и Гавриил Селиванов. Господа хохочут. Селиванову удалось их рассмешить. На первом господине форма судебного пристава, на втором, пускающем из руки в руку колоду карт, – партикулярное платье. Селиванов держится весьма непринужденно. Завидев экипаж с Прекрасной Еленой, господа принимают благопристойный вид и церемонно раскланиваются. Селиванов под впечатлением. Похоже, он даже потерял дар речи.

– Она, она! – поднимается на носки и трепещет судебный пристав Горюнов. – Господа, я приглашаю вас в храм Мельпомены, – он посылает вдогонку Прекрасной Елене воздушный поцелуй: – Жрица! – разворачивается к Селиванову и безапелляционно заявляет: – Вы должны увидеть ее на сцене и умереть!

– Всенепременно, – оглаживает усы Гавриил Петрович.

Провожая экипаж взглядом и снова смеясь, они выходят на Монастырскую.

Бомба со всего размаха врезается в Селиванова, но тому и горя нет: он даже продолжает смеяться, поднимая с мостовой выбитую трость.

– Мой новый знакомый! – удивляется Селиванов.

Антон шарахается от него. Антон с Александром вновь устремляются по улице.

– Кто это? – спрашивает на ходу старший брат.

– Покойник, – отвечает Антон.

Переезд в разгаре. Спускаясь по лестнице, грузчики роняют фортепьяно. Страшный «музыкальный» грохот. Павел Егорович отрывается от трапезы и идет руководить.

– Прошу к фортепиано относиться с уважением! Я прошу – с уважением!!! Это вам не шарманка с мартышкой! Это – сто восемьдесят рублей серебром!

Он вклинивается в гущу происходящих событий, но только мешает. То на дороге стоит, то спотыкается о кули и кадки. Папаша пытается руководить выносом большого платяного шкафа и оказывается прижат тылом сего внушительного предмета к стене. Переглянувшись, грузчики решают оставить хозяина в ловушке, чтобы не мельтешил. Но они плохо знают Павла Егоровича. Он невозмутимо выходит из шкафа и нависает над ними, отчего грузчики вздрагивают, а один из них даже роняет на пол горшок с фикусом.

Запыхавшийся Бомба предстает перед отцом. За спиной Антона маячит Александр. Папаша грозно приближается к Антону. В любящем отцовском сердце зреет преотменная зуботычина.

– Ну, где был?

– Греческим занимался, – отвечает Антон.

– Врешь!

Папаша сжимает кулак и отводит руку, но тут его окликают.

– Павел Егорович, неужто съезжаете? – раздается ласковый баритон.

В окно заглядывает протоиерей Покровский. Он тонок, высок и жилист, даже брав. Больше похож на гусара, чем на священнослужителя. На священнике шелковая ряса.

– Отец Федор, – расплывается в улыбке и тает родитель, который едва не свершил грозного суда. – Именно-с. И не просто съезжаем. В свое гнездо перебираемся. Вот этими руками свил.

Папаша трясет сухими черствыми кистями, которым он не успел дать волю, и косится на Антона: мол, после учиню расправу.

– Мои поздравления, регент, – вежливо отвечает Покровский. – Говорят, вы славно управляете соборным хором.

– Не щажу живота, – искательно смущается Павел Егорович.

– А вот детей своих пощадить стоит.

Папаша собирается ответить, но в комнату с глубоким поклоном заходит мамаша:

– Гнездо – это правильно сказано, – замечает она. – Одно только слово «новый дом». Повернуться негде. Вот и не горюй.

– Зато свое, – весело протестует Павел Егорович, довольный тем, что хозяйка переменила тему.

– Павел Егорович, – окликает отец Федор. – Вы поучить хотели Антона, а я помешал.

– Да что вы, батюшка. Так. Приласкать собирался. Только по-своему, – ребячливо конфузится Павел Егорович.

– Вы с лаской-то не перестарайтесь. Семейство ваше люблю, потому и не прохожу мимо.

– Премного благодарны! – кланяются папаша и мамаша.

– Ну, храни вас Бог, – крестит Покровский Чеховых. – Я к вам еще зайду.

Покровский удаляется.

– А ну-ка, детки, – воодушевляется глава семейства. – На спевку!

При этих словах потомство Павла Егоровича спадает с лица. Александр, Николай и Антон, подобно арестантам, закладывают руки за спину, опускают головы и чуть ли не в ногу друг за другом переходят в гостиную. Папаша этого пантомимического протеста не замечает или не хочет замечать. Александр ворчит:

– Медаль хочет получить за наши муки. Из-за медали и детство наше погибнет.

Мальчики выстраиваются в столовой у пострадавшего при спуске с лестницы фортепьяно. Инструмент фальшивит. Павел Егорович нервничает.

Мальчики поют старательно, но не всегда правильно. Папаша сердится: топает ногой, покрикивает, щедро раздает сыновьям подзатыльники и затрещины.

– Ваш дядя по материнской линии, царство ему небесное, блистал талантами. Починял часы, делал халву, пек пироги, из которых вылетали птицы. А вы, олухи, ни в зуб ногой! Еще раз. И…

Александр находит руку Антона и выкручивает ему палец: Антон пускает петуха.

– Птица вылетела! – осмеливается пошутить Коля.

Александр прыскает.

Папаша достает Антона смычком и окидывает грозным взглядом всех:

– Цыц у меня!

Бомба не в обиде ни на отца, ни на Александра и отвечает старшему брату тем же: встает на ногу, когда тот берет трудную ноту. Теперь достается на орехи Александру. Улучив момент, тот шепчет Антону на ухо:

– Когда ты еще сидел на горшке, Бомба, и не мог исполнить того, что надлежало, я пребольно ущипнул тебя. Знаешь, как ты закатился? – злорадствует брат.

– А зачем ты меня ущипнул? – удивленно спрашивает Антон.

– Чтобы покорить тебя себе, – важно и даже величественно отвечает Александр.

– Какой индюк на тебя нашел? – косится Антон. – Совсем ополоумел.

– А чтоб не врал, – сквозь зубы цедит Александр.

Пока дети поют, грузчики выносят мебель. Они сваливают ее на подводу. Тут и ломберный столик, и кованый сундук. Мебель приторачивают к повозке веревками, а потом начинают наваливать туда же мелочёвку – узлы, корзины, подушки, тюфяки и кухонные горшки.

Папаша становится у окна столовой и перемежает репетицию хора замечаниями, которые он все время делает грузчикам:

– Легче, легче…

И уже хористу:

– А ты не напирай.

Грузчику:

– Не наваливай, черти! Что же вы мебеля в стог вершите? Это же не сено.

Хору:

– Ниже, ниже. Саша, выше! Ты-то что? Коля, пьяно, пьяно! Антошка, опять фальшивишь! Никакого слуха у тебя нет, только на баловство и горазд!

– Позвольте, отец, я пойду, мамаше помогу, – просит Антон.

– Нет уж! Из-за тебя повторяем! И смотри! Ошибешься – еще раз… И-и!.. – дирижирует.

Затем хормейстер устанавливает тишину и издает камертоном звук. Сам же под него и подстраивается:

– То-то-ти-то-том… До-ми-соль-до!

Хор подхватывает:

– А-аааа!

И вдруг, неизвестно почему, может быть, и вспомнив о расправе, которую хотел учинить над ним папаша на глазах Покровского, Бомба в той же тональности выдает:

– Та-ра-ра-бумбия!

– Что еще за такая «Та-ра-ра-бумбия»? – таращится папаша.

– Не знаю, – не отводит глаз Антон. – Сечь будете – секите. Всё одно.

Александр, предчувствуя хороший тумак или порку, злорадствует, но Павел Егорович погружается в глубокую думу.

– Какой ты, право, Антоша, – произносит он, внутренне трепеща. И уже со слезой в голосе: – Прямо как я в молодости…

И столько в этом голосе ужаса и горечи, что мурашки бегут по коже.

Саша вдруг сознает, что он обойден отцовской любовью, и в его красивых умных глазах закипает злость. Злость не на отца, а на Бомбу.

Павел Егорович, стараясь загородиться от нахлынувших воспоминаний, торопливо берет в свои руки бразды правления:

– Адажьо… адажьо… Еще раз!

И мальчики тянут изо всех сил.

На подводу взгроможден желтого цвета венский стул с плетеным сиденьем и гнутой спинкой. Рука грузчика вонзила его как восклицательный знак. Кучер забирается на козлы, натягивает вожжи. Ломящаяся от скарба подвода трогается.

Из окон бакалеи доносится голос папаши:

– Ваня, езжай с мамашей! Коля, бери Машу с Мишей и веди в новый дом! Сашка, в лавке останешься. Антошка! Ступай за подводой. Следи за добром!

Груженая подвода с грохотом проезжает мимо городского театра. Архитектура богатых домов составляет противоположность грязи и убогости улиц. За подводой плетется Антон. Вдруг откуда-то прилетает музыка. Ее приносит вновь поднимающийся ветер, который теперь играет прозрачным женским шарфом. Кажется, что музыка слетает прямо с неба, а шарф, опадая и вздымаясь, дирижирует. Звучит женская ария из оперетты «Прекрасная Елена». Антон останавливается перед афишной тумбой. Репертуар с точки зрения высокого искусства оставляет желать лучшего: «Ревнивый муж и храбрый любовник», «Жилец с тромбоном», «Ножка», «Рокамболь», «Дядюшкин фрак и тетушкин капот», «Гамлет Сидорович и Офелия Кузьминишна». Перед Бомбой мелькает летящий шарф, обдавая отрока ароматом, от которого кружится голова и подкашиваются ноги. Бомба пытается схватить шарф, но тот, поднятый ветром, устремляется по воздуху над грязью в сторону театра, забирая все выше и выше. Антон провожает взглядом подводу с нажитым добром.

Сорвавшись с места, Голован несется к театру и заскакивает в приоткрытую боковую дверь.

Здание городского театра. Антон пробирается на галерку. В зале цвет общества. Антону достается только финальный канкан. Спектакль заканчивается. Из партера и с балконов летят цветы. В центре сцены Прекрасная Елена. Рядом с ней все участники спектакля. Общий поклон. Артистичнее всех раскланивается долговязый комик Телегин. Бомба неистово аплодирует, ладоней не щадит. И тут Антон видит следующее. Из партера поднимается господин во фраке и преподносит Прекрасной Елене охапку пурпурно-багровых роз. Прима благосклонно принимает букет. Антон очень удивляется, когда узнает в господине Селиванова.

В гору ползет подвода со скарбом. Кучер широко зевает, лениво понукает лошадку. Веревочный узел на тряской дороге слабеет. Веревка медленно, но верно развязывается.

Навстречу подводе с горы спускается городской сумасшедший Моисейка, по кличке Дай копеечку. Проводив взглядом подводу, он надувает щеки и растопыривает руки, пытаясь изобразить всю эту перетянутую пенькой прорву вещей. Какое-то время он даже ковыляет за подводой, изобретательно пародируя ее. Клоунаду пресекает чайник: он первым скатывается на брусчатку. Моисейка с глубокой признательностью, словно столичный трагик, который не хочет прослыть гордецом, кланяется подводе. Затем с подводы валится сапог, подушка и семейный фотопортрет Чеховых в деревянной рамке на шелковом шнуре. Моисейка отпускает низкие поклоны оценившей его таланты подводе. Но когда из корзины начинаются сыпаться вилки и ложки, Дай копеечку падает на колени и посылает вслед повозке воздушные поцелуи, один живописней другого. Подвода скрывается за поворотом. Прослезившись, Моисейка набивает глубокие карманы вилками и ножами. Подушку привязывает к спине кушаком, в сапог вбивает ногу, а семейный фотопортрет с Павлом Егоровичем по центру вешает себе на шею. Затем он хватает медный чайник и, ударяя в него клюкой, продолжает свой путь. Вилки и ножи друг за другом «вытекают» из дырявых карманов, но Дай копеечку не замечает этого. Он колотит клюкой в медь и горланит одному ему понятную песню. Моисейка – это человек-оркестр, таланты которого некому оценить на этом свете.

Антон выбегает из театрального подъезда. Подводы и след простыл. Бомба несется, перепрыгивая через разлегшуюся посреди дороги свинью. Навстречу ему, гремя чайником и вопя песню, марширует в одном сапоге Моисейка. Антон провожает сумасшедшего диким взглядом, всматривается в фотографию, с которой Павел Егорович грозит ему, Антону, кулаком. Антон мотает головой. Что за наваждение? Антон бы и рад отобрать у Моисейки фотографию и вещи, но тут он становится свидетелем погони.

Одиссей и Геракл уносят ноги от чиновников таможенной службы. На правом плече Одиссея штука заморского сукна, конец которой развевается по ветру и хлещет по лицу Геракла. В могучих руках Геракла хрупкий китайский сервиз. На левом плече Одиссея – согнувшийся пополам скелет на шарнирах. Человеческий скелет бренчит костями. Геракл же пытается удержать не только сервиз. Под мышкой у него чучело орла на дубовой подставке. Орел широко раскинул крылья. Таможенники на хвосте у контрабандистов, дуют в свистки и бранятся, но контрабандисты дьявольски проворны. Поравнявшись с Моисейкой, Одиссей останавливается, роется в кармане, достает копейку и бросает в кружку сумасшедшему. После чего охотники за легкой наживой снова пускаются наутек. Таможенники, поравнявшись с Моисейкой, проделывают то же самое: один из них, пузатый, бросает монету в кружку, и погоня продолжается.

Ноги сами приносят Бомбу на угол Монастырской и Ярмарочного переулка. Антон поднимает голову. Перед ним вывеска: «Чай, кофе и другие колониальные товары». Голован заходит в дом, который они сегодня покинули.

Дом пуст, а лавка отперта. И в лавке никого нет. Взгляд Антона скользит по полкам, заставленным разносортным и разнокалиберным товаром. Головы сахара в синей бумаге, круг сыру весом в пуд, сухие грибы, мускатный орех, корица, перья, записные книжки, пастила, конверты, мармелад. Тут же весы. Напольные, рычажные и чашечные. Около весов толпятся гири от фунта до пуда. На прилавке маленькая гильотина для колки сахара. И снова полки, полки, полки, ломящиеся от колониального товара и продуктов местного промысла. Банка помады, перочинный ножик, пузырек касторового масла, пряжка для жилетки, фитиль для лампы, пучок лекарственной травы. Рядом с недешевым прованским маслом и дорогими духами «Эсс-Букет» громоздятся маслины, винные ягоды, мраморная бумага для оклейки окон, керосин и макароны. Пряники и мармелад помещаются по соседству с ваксой, сардинами, сандалом и селедками. Мука, мыло, гречневая крупа, табак, махорка, нашатырь, проволочные мышеловки, камфара, сигареты «Лео Висора в Риге», веники, серные спички, изюм и даже стрихнин уживаются в мирном соседстве друг с другом. Казанское мыло, душистый кардамон, гвоздика и крымская крупная соль лежат в одном углу с лимонами, копченой рыбой и ременными поясами. Для полноты картины сюда следует присовокупить полчище мух. Бомба заворожен жужжащим, истекающим соком разноцветным миром обыкновенных вещей. Он как будто бы впервые увидел все это. Впервые дом так пуст и так тих. Антон подходит к прилавку, скрипят половицы. Вдруг из-под прилавка, как черт из табакерки, выскакивает Александр.

– Голландские коврижки! – горланит Сашка голосом зазывалы. – Конфекты, слабительный александрийский лист, немецкий рис, аравийский кофе, сальные свечи! Чего желаем?

Бомба показывает язык.

– Доползла подвода? Веревки не полопались? – меняется в лице и строго спрашивает Александр.

Антон досадливо машет рукой, из чего следует, что дела плохи дальше некуда.

– Ну, все, Бомба. Теперь тебе шах и мат.

– Знаю, – взвешивает Антон в руках фунтовую гирьку. – Утопиться что ли?

– Бери вот эту? – отрывает Александр от пола пудовую. – Не прогадаешь.

– Спасибо, брат, – усмехается Антон.

– А ну давай, выкладывай! – ставит гирю Александр.

Антон серьезно и таинственно отвечает:

– Повстречался мне Моисейка. На шее у него наш папаша висит. Висит и кулак мне кажет.

Александр перегибается от смеха, но, спохватившись, сужает от злости глаза и толкает брата в грудь:

– Опять врешь?

Бомба отвечает ему таким же толчком и срывается с места.

Антон, перепрыгивая через ступеньки, взмывает вверх по лестнице. Алксандр несется за ним. Комнаты второго этажа пусты. Шарахаясь от стены к стене и перебегая из комнаты в комнату, Антон старается уйти от погони. Он бросает в Александра забытый папашей тюфяк. Разворачивает и ставит на дороге сломанное кресло-качалку, опрокидывает гардеробную стойку, но Саша справляется и с тюфяком, и с креслом, и со стойкой. Описав круг по комнатам, которые все проходные, Антон ссыпается по лестнице. Миновав тамбур, он заскакивает в лавку и запирает дверь на ключ.

Александр в дверь стучит, ломится.

– Отпирай, Бомба! Хуже будет.

– Ты животное, животное! – кричит Антон, обращаясь к двери, за которой беснуется Александр. После этих слов, которые производят на преследователя впечатление, Саша с досадой через дверь кричит:

– Ты же не знаешь меня ни в зуб!

– А чего тебя знать? Вот ты. Весь! – в ответ кричит Бомба.

– Ну, берегись, Антошка! – закипает Саша и, метнувшись к другой двери, тоже запертой, но на хлипкий крюк, врывается в лавку. Антон через дверь, которая к нему ближе, взмывает на второй этаж. Погоня продолжается. Но бежать Антону уже не хочется, ему на язык уже взошли обидные и точные слова:

– Я всегда хотел иметь самого лучшего старшего брата. Старшие это те, кто верят младшим! А ты…

Александр медленно приближается к Антону.

– Что же, я не лучший? Не старший? – тяжело дышит Саша.

– Не ты ли должен подавать пример? – бросает Антон.

– Ишь, запел! Благочестивый врунишка. Подводу-то проворонил.

– Индюк! – бросает Бомба в лицо брату. – Только не знаю, есть ли на тебе перья.

Александр, плохо соображая, что творит, хватает Антона за плечи и со страшной силой толкает. Антон, вместо того чтобы упасть, пытается устоять на ногах, ловит равновесие, размахивая руками, пятится, всё набирая и набирая скорость, и высаживает спиной окно. Бомба со второго этажа летит на улицу.

Александр в ужасе отступает в глубину комнаты.

Бомба лежит на земле, обсыпанный стеклами. Держится за голову. Сквозь пальцы бежит ручеек крови.

Александр выбегает на улицу. Помогает Антону подняться. Задирает голову и смотрит на выбитое окно.

– Ты, это… – бормочет Александр. – Не говори, что это я. Засечет. До смерти засечет.

Антон высвобождается из рук брата и, прихрамывая, быстрым шагом отходит от лавки.

Бомба, размазывая по лицу кровь, семенит по Ярмарочному переулку. Навстречу идет отец. Он при полном параде. На Павле Егоровиче полотняная косоворотка, долгополый сюртук из черного крепа с четырьмя пуговицами по борту и сапоги бутылками. Антон останавливается и под тяжелым взглядом родителя, опускает глаза.

– Так, – осматривает сына Павел Егорович, – хорош. Подводу не доглядел. Но подвода дело десятое. Ты мне про первое дело растолкуй. Кто тебе юшку пустил? Только ты не ври мне, не ври, сынок, – выказывает сочувствие Павел Егорович. – Правду. Как на духу.

Бомба сопит, дрожит. Поднимает на отца глаза, отводит их и отвечает:

– Кажись, война начинается.

– Боже Святый! – крестится родитель.

– Турки из пушки пальнули. Окно в лавке высадили.

– Врешь!

– Не вру.

Павел Егорович хватает Антона за ухо и тащит к лавке.

Земля перед лавкой усыпана стеклом, тут же обломки деревянной рамы. Папаша оценивает ситуацию, прикидывает и делает свой вывод:

– Ну, коли не врешь, – медленно расстегивает купеческий дубленый ремень. – Тогда за правду.

Он захватывает в ладонь шею Бомбы и, ловким движением, отправляет чадо на землю. Зажав Бомбу между ног, начинает методично опускать на известную часть тела дубленый ремень.

– За правду! За правду! За правду! – приговаривает Павел Егорович. – На пользу! На пользу! За одного битого, – переводит дух, – двух не битых дают.

Бомба стиснул зубы. Мускулы его круглого смуглого лица подрагивают, но он добровольно выбрал себе муку и оттого, наверное, ее можно и нужно стерпеть.

Павел Егорович заходит в лавку. Перед прилавком ни живой ни мертвый стоит Александр. Он бледен как полотно. Он видел, как отец расправился с Антоном. Но родитель уже в хорошем расположении духа. Пары выпущены. А может быть, это и такая воспитательная метода – с одного семь шкур спустить, а другого напугать до смерти.

– Война с Турцией отменяется, – резюмирует отец и обращается к старшему сыну: – Александр, давно хотел с тобой поговорить.

– Да, папаша, – с трудом проглатывает слюну Александр.

– Обрати на себя внимание хорошенько. Тебе следовало бы приобрести дух кротости и терпения. Дух мужества, ласковости и вежливости.

Павел Егорович взирает на Антона, на осколки стекла и, вероятно, догадывается, что произошло.

– Да, папаша, – ни живой ни мертвый кивает Александр.

Павел Егорович оглаживает свою бороду, разворачивается, чтобы выйти, но, скользнув взглядом по сапогам Александра, наставительно, хотя и ласково, добавляет:

– Надо соблюдать економию и сапоги чистить только по воскресеньям. По средам же мазать салом.

– Да, папаша, – тихо произносит Александр и переводит глаза на Антона, который поднимается с земли.

Отец выходит из лавки и, украдкой бросив на Антона сочувственный взгляд, сворачивает в переулок.

Антон и Александр едят друг друга глазами. Бомба отворачивается и уходит.

– Антон! – кричит Саша.

Антон не реагирует на оклик.

– Антон!!! – зовет Александр, и губы его начинают дрожать, а потом и пускаются в пляс.

Александр выбегает на улицу и кричит брату в спину:

– Бомба! Бомба! Бомба!

Но Антон не оборачивается.

Подкатывает ком, Александр по-детски всхлипывает и плачет.

ЗТМ.

 

2

Новый дом. Раннее утро. Колючий луч крадется по лицу Антона и заставляет его проснуться. Бомба не один в комнатенке. Он потягивается, чешет темя – лицо искажается гримасой боли: макушка еще не зажила. Антон садится на кровать, и снова – гримаса: папашин ремень памятен. Комната завалена узлами вещей. На окнах нет занавесок, на стеклах потеки мела. Антон пересекает комнату на цыпочках. Чеховы почивают. Кто на кровати, кто на сундуке, а кто и просто на полу. Среди спящих нет только отца.

Бомба осматривает новый дом, забирается на чердак.

Из чердачного окна открывается потрясающий вид на море. В воду заходит дева с роскошными формами. Это Ариадна Николаевна. Девичий стан, увиденный сквозь утреннюю дымку, завораживает Антона. Дымка и кусты, усыпанные розовыми лепестками, скрывают и таят в себе девичий силуэт. Антон пытается усовершенствовать свой наблюдательный пункт, балансирует на балке. Равновесие потеряно: вывалившись в окно, он скатывается с крыши. К счастью, дом одноэтажный. Падая, Бомба успевает зацепиться за ветки дерева. Удержаться не получается, и он летит в поленницу, которая с грохотом раскатывается. Бомба опрокидывает бочку с водой, едва не утопив кур. Со страшным кудахтаньем они уносят ноги.

Антон бежит, спотыкается и растягивается перед крыльцом, на которое выходит отец. В руках Павла Егоровича раскрытый пустой чемодан, на дне которого один сапог. Папаша запускает сапогом в Антона, но тот уворачивается.

– Обалдуй!

Павел Егорович поднимает Антона за шкирку и дает ему не зло, но от души такого тумака, что Бомба летит через весь двор и вышибает руками калитку. Та слетает с петель.

– Без сапога не возвращайся! – грозит отец.

Бомба бредет через торговые ряды. Смотрит он только на сапоги. Выясняется, что на свете и есть только сапоги, их очень много, но все они не про твою честь. Сапоги военные и статские, мягкие и твердые, шевровые и лаковые. Шикарные сапоги в гармошку со складками шириною в палец и особые сапоги со скрипом. Остроносые турецкие и купеческие – бутылками. Внимание Антона привлекает сапог, который разгуливает сам по себе. Рядом с этим одиноким сапогом идет босая нога. Бомба поднимает голову и видит в торговых рядах Моисейку.

Антон бросается к городскому сумасшедшему, но дорогу преграждает пролетка с Ариадной Николаевной, вокруг которой вьются поклонники. Молоденький гардемарин и два господина: учитель Вучина и предметник из гимназии учитель физики Поликанов. Замешкавшись, Антон упускает сумасшедшего.

Выбежав на театральную площадь, Бомба снова замечает похитителя сапога и продолжает преследование. Рыжий безумец, словно почувствовав что-то, оглядывается.

– Сапог! Стой, сапог! – кричит Антон.

Моисейка пускается наутек, демонстрируя невероятное проворство.

Навстречу Антону идет гроза гимназии инспектор Дьяконов. На инспекторе синие очки, опирается Дьяконов на черный зонт. Бомба вынужден перейти на шаг и изобразить во всех своих членах благопристойность и благонамеренность.

Заметив, что его перестали преследовать, Моисейка достает из кармана орех, устанавливает на дорожный булыжник и с треском давит каблуком. Затем он собирает с мостовой зерно и несколько секунд вдумчиво жует. Подкрепившись, Моисейка снова пускается наутек и скрывается в приоткрытой боковой двери театра.

Антон влетает в театр следом за безумцем, и попадает в прохладный полумрак арок и коридоров. Антон прислушивается. Странные звуки витают под сводами. Смешки и всхлипы, шорох атласных юбок и скрежет скрещенных рапир. Но это фантомные звуки. Где-то на втором этаже отчетливо застучал каблук папашиного сапога. Бомба устремляется за каблуком. Давя орехи и оглашая гулкие своды треском скорлупы, каблук уводит Антона за кулисы.

Коридор с рядом гримерок, дверь в одну из которых приоткрыта.

Бомба врывается в гримерочную комнату. Пуста.

В комнате беспорядок. Тут и там афиши с портретами Прекрасной Елены, ее фотографии, сценические костюмы и шляпки. Антон вдыхает полной грудью странный запах ни с чем не сравнимого «театрального ладана». Из коридора доносятся голоса примы и еще каких-то господ. Антон ныряет под диван. Затаив дыхание, он наблюдает за происходящим из-под бахромы покрывала.

В гримерку заходят три пары ног. Шум, толчея.

– Душенька, поздравляю, поздравляю! Вчера к вам было не пробиться. Вы как весенний ветерок! Вы пробудили в моей душе соки жизни! – рассыпается в комплементах женский басок.

– О божественная! Поберегите себя для нас. Нельзя же так играть! Ну, просто кубок об пол! Мы и завтра хотим наслаждаться вашим талантом, – восторгается высокий и тонкий мужской голос.

Елена похохатывает:

– Вот и приходите завтра. А сегодня репетиция, господа. Обычная репетиция. Кто вас пускает в театр? – актриса вежливо удаляет докучливых поклонников и притворяет за ними дверь.

Елена начинает переодеваться. Сначала падают юбки, обнажая две тонкие лодыжки. Потом разлетаются в стороны туфельки. Низкий потолок дивана ставит крест на потугах Бомбы увидеть нечто посущественней. Антон, рискуя быть обнаруженным, подается вперед, но теперь обзор загораживает корзина с кустом вчерашних бордово-пурпурных роз, которые подарил Прекрасной Елене Селиванов.

Стук в дверь. Прима набрасывает халат и запинывает туфельки и свое дезабилье, лежащее на полу, под диван. Заполучив все это, Бомба не может прийти в себя от восторга и ужаса.

В гримерку заходит долговязый комик Телегин. Он мнется и виновато улыбается.

– Что же вы молчите, Иван Акимыч? Коли пришли и помешали, то хоть разговаривайте! Несносный вы, право…

– Гм… Собираюсь сказать вам одну штуку, да как-то неловко… Скажешь вам спроста, без деликатесов… по-мужицки, а вы сейчас и осудите, на смех поднимете… Нет, не скажу лучше! Удержу язык мой от зла…

– О чем же это вы собираетесь говорить? Возбуждены, как-то странно смотрите, переминаетесь с ноги на ногу… Беда с вами.

Комик, подойдя к зеркалу, рассматривает ножницы и баночку от губной помады.

– Тэк-ссс… Хочется сказать, а боюсь… неловко… Вам скажешь спроста, по-российски, а вы сейчас: невежа! мужик! то да се… Знаем вас… Лучше уж молчать…

– Вы добрый, славный такой, но… больно робкий. А женщина любит приступ, напор!

Они садятся на диван. Слышен скрип пружин и покашливание.

– Впрочем, у вас глаза недурны, но что у вас лучше всего, так это характер! Как вы, однако, сейчас на меня взглянули… Ожог!

Комик тяжело вздыхает и крякает.

На лице Антона страдание и от неудобного положения, и от присутствия счастливого соперника.

– Нет! Не могу! Ведь этакая у меня разанафемская натура! Не могу себя побороть! Бейте, браните, а уж я скажу!

– Да говорите, говорите. Будет вам юродствовать!

– Матушка! Голубушка! Простите великодушно… ручку целую коленопреклоненно…

– Да говорите… противный! Что такое?

– Нет ли у вас, голубушка… рюмочки водки? Душа горит! Такие во рту после вчерашнего перепоя окиси, закиси и перекиси, что никакой химик не разберет! Верите ли? Душу воротит! Жить не могу!

Елена собирается надуться и даже обидеться, но в последний момент ее разбирает безудержный смех.

– Шарлотта! – звонко кричит она. – Водочки, пожалуйте! Водки для нашего гения!

В зеркале Антон видит, как на пороге гримерки возникает чуднáя женщина, одетая на цирковой манер. На голове пакля линялых волос. На лбу палка, а на палке – поднос с графином, прикрытым рюмочкой. Шарлотта ловко разрушает пирамиду, поймав графин, поднос и палку.

Комик аплодирует.

Прима наливает водки и подает Телегину.

Раздается громкое бульканье и радостное кряхтение. Пока Телегин пьет, чуднáя женщина с линялыми волосами выполняет стоячий шпагат, уперевшись задранной выше головы пяткой о косяк.

– Ну, все, довольно, довольно, – выпроваживает Елена комика и выходит вместе с ним. Слышен их смех и удаляющиеся шаги по коридору.

Бомба, позабыв о стоящей на одной ноге Шарлотте, вылезает из-под дивана и налетает на нее. Шарлотта от испуга проходится по гримерке колесом. Остановившись с широко расставленными ногами, она поднимает крик:

– О! Майн гот!!!! Форы! Форюги! Ворюют!

Бомба зажимает ей рот ладонью, валит на диван. Горячо шепчет в бледное лицо:

– Сапог! Я искал сапог!

Немка медленно и осторожно вытаскивает из кармана Бомбы свисающий конец нижней юбки Прекрасной Елены.

– Это сапок?

Бомба, сгорая от стыда, отступает, но потом снова нависает над ней, будто пытается объяснить или доказать то, что ни доказать, ни объяснить невозможно.

– Молотой челофек… што фы от меня хотите… мне не семнаттсать лет.

Вдруг она видит всю молодость Антона, всю глупость положения, в которое он попал.

– Но и не четыре годика, как фам, – добавляет она.

Немка тихо сочувственно смеется:

– А-а-а! Я фсе понимай…. Бедный, бедный… малчик… Хочешь, я научу тебя фокус-покус…

Шарлотта протягивает нижнюю юбку Прекрасной Елены через кулак, потом взмахивает ею над ладонью, и когда юбка соскальзывает, в руке оказывается букет белых астр.

– Это фам, маленький лгун! Дарите фашей фрау. Ну а теперь очшень пора ухотить отсюда.

Бомба принимает букет. С восхищением и негодованием глядит на Шарлотту.

Антон с букетом выбегает из здания театра. Он видит на другом конце театральной площади улепетывающего в папашином сапоге Моисейку. Прекрасная Елена усаживается в экипаж. Бомба с астрами замирает перед примой, как вкопанный.

– Что, не удалось продать, мальчик?

Она обворожительно улыбается. Задерживает на Антоне взгляд.

– Какой странный! У вас в глазах блестит нервность. Должно быть, из вас выйдет талантливый артист. Но одной нервности мало. Нужны деньги, заступники. Идите сюда. Держите, милый, – Елена дает Антону монету. – А цветы оставьте себе. – И бросает кучеру: – Трогай!

Антон недолго стоит на площади с букетом. Размахивая астрами над головой, как казак шашкою, он устремляется за Моисейкой. При этом он напевает и даже отплясывает.

– Та-ра-ра-бумбия! Сижу на тумбе я! И ножки свесил я, и очень весел я!

Он бежит по парапету, прыгает на тротуар, перемахивает невысокую изгородь.

В подзорную трубу наблюдает некто. И вот что этот некто видит.

За версту от берега в море стоит телега, запряженная лошадью. На телегу с фелюг перегружают мешки с колониальным товаром. Телега трогается. По пояс в воде идут два типа – долговязый и коренастый. Они ведут лошадь под уздцы. На азовском мелководье такие номера вполне проходят.

– А это еще кто? – спрашивает наблюдатель.

– Местные контрабандисты, – отвечает судебный пристав Горюнов. – Одиссей и Геракл.

– Куда же смотрит власть?

– А вы переведите трубочку во-он туда, – рекомендует Горюнов.

Окуляр подзорной трубы совершает резкий рывок и останавливается на набережной.

К набережной подъезжает пролетка. В пролетке Ариадна Николаевна и трое импозантных мужчин, среди которых начальник таможни Гуляев. Он весь в бляхах и весь при исполнении.

– Начальник таможни господин Гуляеяв, – комментирует судебный пристав.

На Ариадне светлое платье и нарядная шляпка с цветами и лентами. Как только пролетка останавливается, поклонники выпрыгивают из нее и каждый тянет длань к Ариадне.

Господин, глядящий в подзорную трубу, – Селиванов. Рядом с Селивановым судебный пристав Горюнов.

– Недурна, хотя и вульгарна, – оценивает девушку Гавриил Петрович.

– Ариадна Николаевна, – подает голос Горюнов. – Презавиднейшая невеста, доложу я вам.

– И что же за нее дают? – интересуется Селиванов.

– Два кирпичных завода, – вздыхает пристав. – Целых два.

Селиванов присвистывает и наводит окуляр подзорной трубы на скульптурный бюст Ариадны. Затем опять переводит трубу, и в окуляре возникает дымящая труба кирпичного завода. Снова подзорная труба наведена на белый бюст, и снова на черный дым.

– А где второй? – спрашивает Селиванов.

– За Уралом, – мечтательно вздыхает пристав.

Селиванов раздвигает подзорную трубу, и она, неестественно удлинившись, становится в два раза больше. Гаврила Петрович переводит ее вдаль и произносит:

– Ага!

Возникает ощущение, что Селиванов увидел с помощью своей чудо-трубы второй кирпичный завод, который располагается за уральским горами. И снова труба наведена на обладательницу заводов.

Ариадна кокетливо выбирает, на чью же руку ей опереться? На этот раз предпочтение отдано дородному господину в зеленом мундире.

– Рядом с начальником таможни учитель греческого Вучина, – подает голос Горюнов. – Третий субъект – учитель физики Поликанов.

Вучина вынужден отступить, хотя он стоял к пролетке ближе. А вот Поликанов не теряется и превосходит самого себя: он опускается на четвереньки, и Ариадна Николаевна ставит свою туфельку на спину физику. Грек Вучина выделывает ногами антраша, и все остаются чрезвычайно довольны друг другом. Однако тут случается непредвиденное. Внезапный порыв ветра срывает с Ариадны шляпку. Начальник таможни, грек и Поликанов бросаются ловить предмет туалета Ариадны Николаевны, но ветер, который было успокоился, поднимает шляпку и уносит ее в море.

Поликанов, не мешкая, сбрасывает пиджак, но не может снять свои ботинки: потешно скачет на одной ноге. Гуляев порывается броситься за шляпкой прямо в мундире и в бляхах, но у самой воды благоразумно останавливается. Вучина же навалился на лодчонку, выгоняет ее в море и принимается артистически грести.

Однако имеется еще одно лицо, ищущее благосклонности Ариадны, – это Бомба. Именно на него наведена теперь подзорная труба Селиванова. С зажатым в зубах букетом астр Антон прыгает с камня в воду. Слишком поздно Вучина замечает конкурента. Антон уводит у него шляпку из-под носа. Напрасно грек грозит Бомбе веслом.

Антон приближается к Ариадне, протягивает ей головной убор и вручает астры.

– Мерси! – произносит она небрежно, брезгливо морщится и убирает руки за спину. – Что это? Моя шляпка? Ужас! Можете оставить ее себе!

Кавалеры Ариадны злорадствуют, откровенно усмехаются.

Антон бросает потрепанные астры к ногам Ариадны и нахлобучивает ей на голову мокрую шляпку. Затем разворачивается и уходит.

Селиванов, наблюдающий всю эту сцену через подзорную трубу, хохочет:

– Утер, утер нос! А что, для первого признания в любви совсем недурно.

Берег моря. Антон ломится через кусты. Мы видим его уже не через окуляр селивановской подзорной трубы. Антон подходит к Николаю и Ивану, которые жгут костер. Братья тоже явились свидетелями сцены спасения шляпки.

– Голован, ты, похоже, ее переголованил, – подмигивает Николай.

Антон снимает с себя мокрую одежду. Развешивает ее перед хитро сложенным костром. Николай ставит на огонь сковородку.

– Эй, бледнолицые братья! Как улов? – спускается по тропинке Александр.

– Во-он ту палку притащи! – обращается Николай к Ване. – Когда еще доведется, братцы, свежего рыбца поесть?

– Так тебя папаша и отпустил в Москву. Держи карман шире, – усмехается Александр и вытаскивает из ведра селявку.

– В Москве-то, братцы, такой рыбы нет… Она там привозная, снулая, тухлятиной отдает, – продолжает свой монолог Николай.

– Вроде некоторых актрисочек, которые на сцене изображают святую невинность, а после спектакля едут кататься… с офицерами… – поддевает Александр Антона.

– Не смей! Она – великая актриса! – огрызается Бомба.

Рыба бьется в руках Александра.

– Ах ты, зараза! – ударяет он ее головой о бревно.

Селявка затихает, Александр вспарывает ей брюхо, потрошит.

– Что ты понимаешь в женщинах, Бомба? Свежая рыба, она даже пахнет по-другому, – он отмывает ножик. – Ты, Антошка, дурак, раз страдаешь за этой актрисой. – Александр понижает голос и жестом подзывает к себе братьев. Они подтягиваются к нему. Располагаются кружком. – Только с ума не сойди. Один уже съехал.

– Кто? – спрашивает Николай.

– Моисейка, – заговорщески отвечает Александр.

– Да ладно, побожись! – таращится Николай.

– Чтоб я сдох, – отвечает Александр. – Когда-то Моисейка был ювелиром. Имел магазин. Да все бриллианты спустил на Прекрасную Елену. А она его все одно с носом оставила. Я таких дамочек, знаешь, сколько видел? Из-за них страдать глупо. Хочешь, открою тебе один секрет – и она завтра же твоей будет.

– Ну, – бросает Антон.

– Рассмеши ее так, чтобы у нее подвязка на чулке лопнула. А как чулок лопнет – хватай в объятия и побыстрее лобзай. Да пожарче эдак, с чувством.

Слышен женский смех и голоса.

Кавалеры, сложив из рук «стульчик», несут Ариадну вверх по склону к пролетке. Учитель греческого изображает лошадь, на голове у него мокрая шляпка. Концы лент от шляпки наподобие вожжей в руках у Ариадны.

Эту сцену видят братья, выглядывающие из кустов.

– А вот Ариадна Николаевна – это не для нашего брата еда, – вздыхает Александр.

– Ловко, ты, Голован, ее поддел, – снова подмигивает Николай. – Небось, надолго тебя запомнит.

На горячую сковородку плюхается рыба. Она дергается, а потом замирает.

Мимо нового дома Чеховых в одном сапоге ковыляет Моисейка. В руке крепкая палка, на устах диковинный лепет. Кушак развязывается, и на дорогу валится подушка. Сердито поглядев на нее, Моисейка поднимает подушку и швыряет через забор.

За забором по двору ходит папаша. Подушка бьет его по затылку.

– Что за шутки? – кричит он и распахивает калитку, которая тут же слетает с петель.

Перед Павлом Егоровичем в одном сапоге стоит городской сумасшедший. Папаша видит сапог, узнает его и сияет, как начищенный самовар. Однако торжествует он недолго. Моисейка стоит в левом сапоге, а папаша – в правом сапоге, и у обоих по одной необутой ноге. Эта самая необутая нога как бы ставит их на одну доску и делает босяками.

Услышав шум, из окна выглядывают дети: голова над головой. Они глядят на папашу и на гостя.

Почесав затылок, Павел Егорович оглядывается.

Головы детей тут же исчезают в окне.

На лице папаши смесь сочувствия и негодования:

– Ах ты, скорбный головою. И на цепь тебя не посадишь.

Решив, что его никто не видит, Павел Егорович машет с досадой рукой и стягивает сапог.

– Язви меня во все лопатки!

С этими словами папаша кидает правый сапог к ногам Моисейки и закрывает держащуюся на честном слове калитку.

Головы детей, которые все это видели, снова исчезают в окне.

Чрезвычайно оживившись, Моисейка натягивает сапог. Затем он достает из бездонного кармана орехи. Один орех он колет левым каблуком, другой орех – правым.

Раздается стук в калитку. Павел Егорович, который шел к крыльцу, замирает. Он разворачивается и, заготовив крепкое словцо, которое отпустит в адрес сумасшедшего, с силой распахивает калитку, которая так и остается в его руках.

Перед папашей стоит инспектор Дьяконов. Застегнут инспектор на все пуговицы. На носу синие очки, в руках этюдник и сложенный черный зонт.

– Ваше? – интересуется Дьяконов поверх очков.

– Наше, – заворожено-почтительно отвечает Павел Егорович и, прислонив калитку к забору, отбирает у инспектора этюдник и зонт.

Дьяконов не уходит. Смотрит на предметы, которые находятся в папашиных руках. Спохватившись, Павел Егорович возвращает Дьяконову этюдник. Тот отрицательно крутит головой. И только тут папаша окончательно приходит в себя: снова отобрав у Дьяконова этюдник, почтительно возвращает ему зонт. Инспектор Дьяконов раскрывает над собою черный зонт и молча удаляется.

Павел Егорович даже крестится. Он навешивает калитку, закрывает ее, отходит, но в калитку снова стучат. Папаша, уже не зная чего и ждать, крадется к калитке и осторожно отворяет ее.

Перед папашей стоит Шарлотта. От ее вида он окончательно шалеет.

– Фы не есть потерял посуда?

– Евочка, иди сюда! Тут нашу посуду принесли, – дивясь клоунессе, кричит папаша.

На крыльцо дома, вытирая руки о фартук, выходит мамаша. Она кланяется:

– Да, да, благодарю покорно… – Глядит на гостью, хлопает глазами. – А где ж посуда?

– Айн, цвай, драй. Алле-оп!

Шарлотта вынимает из широких рукавов и из складок одежды ножи, вилки, тарелки, чашки, наваливая их в растопыренные ладони Павла Егоровича. В конце концов, она достает медный чайник.

Женщины хохочут.

– Пирога с визигою не желаете на горчичном масле? – приглашает в дом мамаша.

– С болшим удоволствием, – отвечает Шарлотта.

– Мы все очень перемучились, пока перевозились, – затворяет за собой дверь Евгения Яковлевна. – Не пересказать что было.

Гостиная в новом доме Чеховых. Груды вещей и утвари, однако стол и самовар уже на своих законных местах. Мамаша подает Шарлотте чашку чаю и наделяет пирогом. Шарлотта прихлебывает и замечает, что за ней наблюдает Миша. Клоунесса строит ему уморительную рожу. Миша расплывается в улыбке и принимает это как знак к началу игры. Миша ставит себе на голову чашку с ложечкой в ней и осторожно подходит к загадочной гостье. Чашка и ложка падают, Шарлотта подхватывает их на лету и начинает ими жонглировать. Миша в восторге.

В калитку снова стучат. Павел Егорович открывает. Перед ним Селиванов. На визитере вицмундир темно-зеленого сукна с гербовыми пуговицами. В правой руке костяная трость, а в левой семейный портрет Чеховых с Павлом Егоровичем по центру.

– Я по адресу? – любезно интересуется гость.

– Евочка! – кричит папаша. – Свет не без добрых людей.

Папаша прижимает фотоснимок на шелковом шнуре к груди.

– Облагодетельствовали, – вздыхает Павел Егорович.

– Рад служить, – отвечает гость. – Вот еще примите струну «ля» от балалайки. – Гость натягивает струну и издает звук. Пока струна поет, гость представляется: – Гавриил Петрович Селиванов. Чиновник коммерческого суда. Ищу квартиру.

– Ну, а я Павел Егорович Чехов. Купец.

– Наслышан, наслышан о вас, многоуважаемый Павел Егорович. И о вашем семействе, и о вашем доме. Я сразу положил, как достигну Таганрога – буду проситься к вам на постой.

– Добро пожаловать, – растерянно отвечает папаша.

Пока гость ходит по двору и осматривается, Павел Егорович, уже более уверенно, подает голос с крыльца:

– Не хоромы, конечно. Но зато свой дом. Собственный.

– Да-с. Именно, дом! – улыбается Селиванов.

– Семь рублей в месяц за комнату вас устроит? – осведомляется хозяин. – Павлуша, домик-то крошечный. Нам самим не повернуться, – вступает в разговор мамаша.

– А подвал на что? А долги отдавать! – шипит на нее папаша.

– Семь рублей вполне устроит, – отвечает Селиванов. – А насчет условий не беспокойтесь. Я человек неприхотливый, мне нравится тихая семейная жизнь.

Речи Селиванова слышит Шарлотта. Она передразнивает господина в вицмундире, сужает глаза и вдруг произносит:

– Гешефтмахер.

Но этого никто не слышит. Миша, Маша и Ваня смеются. Шарлотта выходит из дома Чеховых.

– Ауфвидерзеен!

– И вы будьте здоровы! – провожает немку папаша.

Павел Егорович стучится в дом купца Еремея Ткаченко. Чехову отпирает стряпуха. Павел Егорович проходит в комнаты. Еремей раскрывает объятия гостю, но тот идет сначала к иконостасу и долго шепчет молитвы, крестится. Хозяину дома приходится присоединиться к поклонам. Когда гость оказывается готов к лобызаниям, Еремей Ткаченко продолжает молиться. Накланявшись досыта, купцы лобызаются.

– С чем пожаловал, Павел Егорович?

– Сделай благо, Еремей Алексеевич, спасен будешь.

– Сколько? – опускает глаза Ткаченко.

– Тысячу под вексель.

Павел Егорович бодро идет по улице. Он в хорошем расположении духа. Папашу нагоняет Антон. Заметив сына, отец демонстрирует суровость, но она напускная.

– Сапог я не нашел, – признается Бомба.

– Бог дал, Бог взял, – на удивление спокойно реагирует папаша и приобнимает сына за плечо.

– Сегодня я поселил жильца, Антоша, – не без гордости заявляет Павел Егорович.

– Кто таков? – настораживается Бомба.

– Чиновник Коммерческого суда Гавриил Селиванов.

– Прогони его, отец. Он в гробу приехал.

– Вот я тебе уши-то надеру, – ласково сердится Павел Егорович. – У меня и без тебя ходором голова ходит.

Дом Чеховых. Евгения Яковлевна отпаривает мужские брюки. Утюг на углях зверски шипит. Чугунный нос плывет по полотну.

Подвал нового дома Чеховых. Селиванов разложил и развесил вещи. Их немного, и все они новые. Видно, что только куплены. Главной достопримечательностью обстановки является скелет на шарнирах. Это его волокли Одиссей и Геракл. Скелет утвержден на стойке и смахивает на солдата, стоящего на часах. Селиванов бреется опасной бритвой. Напевает арию из «Фауста». Раздается стук в дверь, и в подвальную комнату заходит Антон. У него через его руку перекинуты отутюженные брюки.

– Верю, что мы станем закадычными друзьями, – подбривает висок Селиванов.

Антон таращится на скелет:

– Это навряд ли.

Селиванов перехватывает взгляд Антона.

– Первое мое приобретение в вашем городе. Поздравьте что ли.

– Поздравляю, – говорит Антон.

– Взяли с меня как за кости императора Александра I.

– Так это не император? – приближается Антон к костяному болвану.

– Что вы, – манипулирует бритвой Селиванов и бросает на костяного болвана оценивающий взгляд. – Это скелет рабочего галетно-сухарной фабрики.

Антон осторожно берет Александра I за руку и здоровается.

– Вы уже избрали поприще, любопытное создание?

– Я хочу быть врачом, – отвечает Бомба.

– Позвольте вас сразу отговорить. Либо залечите больного до смерти, как этого беднягу, – кивает Селиванов на императора, – либо заразитесь сами. Хворь прилипчива, а пациенты привязчивы. Чахотка, тиф, инфлюэнция. А расплачиваться с вами будут не ассигнациями, как вы полагаете, а всяким вздором: картинкой, подушкой, парой брюк.

Селиванов снимает с руки Антона отутюженные брюки.

– Вы готовы к этому, мой Гиппократ?

– Мрачный у вас юмор. Мне все равно. Это решено, – отвечает Антон.

Он порывается уйти, но Селиванов хватает его за руку. Доверительно и в то же время с легкой издевкой сообщает:

– Куда как лучше быть казначеем сиротского суда. Каким-нибудь Белебухиным. Или директором банка. Этаким Жестяковым.

– Не хочу Белебухиным, – вырывается Антон и бежит вверх по лестнице.

У подвального окошка молодой человек Гусев в партикулярном костюме.

– Гавриил Петрович! – стучит в окошко Гусев. – Я за вами. Нас ждут в «Бристоле».

Селиванов подается к окну, распахивает его и потрясает в окне костяной рукой императора.

– Вы с ума сошли! – вопит перепуганный Гусев.

Тайная комната гостиницы «Бристоль». В клубах дыма идет карточная игра. За столом молодой человек Гусев, судебный пристав Горюнов и чиновник Коммерческого суда Селиванов. Селиванов мечет банк:

– Шестерка выиграла, туз убит, король выиграл, дама убита, пятерка выиграла, двойка убита.

Горюнов продувается вчистую. Деньги Горюнова переходят к Гавриилу Петровичу. Горюнов хватается за голову. Селиванов выпускает клуб дыма в лицо Горюнову.

Утро. Стрелка в гавани. Рыбаки выгружают из байд обильный улов и растягивают для просушки просмоленные сети. Антон проходит мимо рыбаков, на плече его удочка. Поодаль Антон видит Шарлотту, которая удит рыбу. Немка довольно ловко подсекает селявку, вытягивает ее и бросает в судок. Бомба подходит настолько близко, насколько позволяет этикет, и закидывает удочку.

– Это фы? – удивляется немка.

– Простите, Шарлотта. Ведь вас зовут Шарлотта. Вчера в театре я повел себя глупо.

– Ничего зрашного. Вы признались в звоих чувствах фашей фройлен?

– Она не моя, – не сразу отвечает Антон.

– О! Я умею понимать сильный переживаний.

Антон испытывает доверие к этой странной женщине.

– Скажу одно, – врет он. – Это был поцелуй, после которого нужно сразу умереть.

– Поцелуй? – бледнеет Шарлотта. В это время ее поплавок начинает дергаться.

– Клюет! – кричит Бомба.

Она резко дергает – и в Антона летит бычок. Антон ловко ловит рыбешку и несет ее Шарлотте.

– Да, поцелуй, – Бомба вынимает крючок из рыбьей губы.

– А как вы зделать поцелуй? – недоверчиво улыбается она. – Вы такой маленький мальчих.

Плохо соображая, что творит, Антон решительно наступает на немку. Она делает шаг назад, теряет равновесие и валится в воду. Ее платье вздувается пузырем. Шарлотта отфыркивается. Бомба прыгает в воду, обхватывает ее за талию и тянет к берегу. Клоунесса хватается за Антона, и неожиданно для себя Бомба целует ее в губы.

Отпрянув, он хочет повторить свой подвиг, но Шарлотта сильно, хотя и шутливо отталкивает его.

Дом Чеховых. Кухня. Мамаша бросает на сковороду улов. Бычок шипит на жиру. Антон прихорашивается перед зеркалом.

Театр. До представления осталось несколько минут. В зрительном зале штиль. Среди публики Селиванов, Покровский, Ариадна с поклонниками, инспектор Дьяконов в синих очках, карточный шулер Гусев, судебный пристав Горюнов, купец Ткаченко.

Зато на галерке настоящая буря. Дверь распахивается, и в проем врывается толпа молодых людей. Здесь те, кто либо незаконно проник на представление, либо не в состоянии наскрести денег на хороший билет. Мальчишки несутся со всех ног, чтобы захватить места в первом ряду. За ними с криками гонится нетерпеливая толпа, и едва мальчишки, среди которых Бомба, успевают занять места, как тотчас остальная публика наваливается на них и самым жестоким образом прижимает к барьеру.

Гаснет свет. Разъезжается занавес. Начинается спектакль. На сцене Прекрасная Елена и комик Телегин. В руках Бомбы фунтик семечек. Антон далеко не единственный, кто во время представления лущит подсолнух. Шелуха летит в партер и осыпает инспектора Дьяконова. Инспектор начинает нервничать. Прима заканчивает арию, и зал взрывается аплодисментами.

Раек неистовствует. Антон громко кричит «браво», аплодирует, и фунтик семечек дождем проливается на Дьяконова. Антон снова кричит «браво», и Дьяконову удается зацепить Бомбу взглядом. Инспектор стряхивает с себя семечки, поднимается и покидает зал.

Инспектор выходит из театрального подъезда, сворачивает за угол. Воспользовавшись боковой дверью, он поднимается по узкой чугунной лестнице. Дьяконов открывает дверь и попадает в раек. Его замечают. По рядам ползет шепот:

– Господа гимназисты! Инспектор!

Мальчишки тут же спохватываются. Толкают друг друга в бока.

– Инспектор! Дьяконов! Антропос!

Протискиваясь сквозь публику, гимназисты спешат к потайному выходу, но Бомба так захвачен представлением, что ничего не замечает. Зал снова взрывается овацией. Дьяконов совершает коварный обходной маневр, подбираясь к потайному выходу. Словно почуяв что-то, Антон оборачивается и замечает синие очки инспектора. Бомба прорывается сквозь публику и поспевает к потайному ходу первым. Однако Дьяконов уже близко.

Антон бежит вниз по лестнице. Сзади звучат шаги Командора – это спускается Дьяконов. Как назло все двери заперты. Лишь последняя дверь поддается, и Антон попадает за кулисы. Однако не на сцену же ему бежать, а больше и деться некуда. Бомба прижимается к стене. Инспектору осталось преодолеть последний марш. Вдруг из темноты возникает Шарлотта. Она видит бледное лицо Антона, слышит шаги и все понимает без слов. Шарлотта задирает голову и, нащупав в темноте перекладину, начинает ползти вверх. Оказывается, в углу стояла высокая деревянная лестница, которую Антон не приметил. Шарлотта и Бомба поднимаются по лестнице. За кулисы выходит инспектор. Шарлотта и Антон замирают. Дьяконов прислушивается, он не уходит. Шарлотта и Антон продолжают подниматься по лестнице.

Они на колосниках. Колосники – это решетчатый потолок сцены, на котором располагаются блоки подъемов для смены декораций. Перед беглецами несколько перекинутых от одной конструкции к другой деревянных мостков.

– Я боюсь высоты, – признается Шарлотта. – Идите перфый.

Антон ступает на мосток. Им предстоит перейти сцену от левой галереи к правой. Клоунесса не отстает от Бомбы. Антон смотрит вниз, голова идет кругом. Он делает еще несколько шагов, теряет равновесие и срывается. Однако ему удается схватиться за канат, но тот не закреплен. Канат бежит через систему блоков, и если один его конец, на котором висит Антон, несется вниз, то другой конец каната скользит вверх. Несущийся вверх конец корабельного каната находится в одном прыжке от Шарлотты, но этот прыжок может стоить ей жизни. Слишком мало у клоунессы времени для раздумий, однако даже эти несколько секунд кажутся вечностью. Шарлотта прицеливается, напружинивается и, совершив поистине кошачий прыжок, повисает на канате, который сначала по инерции тянет ее вверх, однако вскоре она уже движется вниз, вытягивая Антона из пропасти. Бомба и клоунесса раскачиваются на двух концах одного каната. Теперь они похожи на два маятника, которые несутся навстречу друг другу. Они совершают свои перелеты за театральным задником, их никто не видит, и спектакль продолжается.

– Я никогда тебя не забуду! – кричит Антон.

Их лица перепархивают из мрака в свет и обратно.

– Маленький лгун, – смеется она смехом ведьмы.

– Скажи мне что-нибудь хорошее! – несется он через полумрак, потеряв ее из виду.

– Ты будешь большим челофеком! Может быть, капитаном корабля.

– Говори, Шарлотта, говори!

– Если будешь капитаном корабля, не думай о береге. Ты никогда не увидишь берега, – проносится она мимо Бомбы и исчезает в темноте.

– А если я буду сочинять пьесы? – спрашивает он, когда они снова проносятся мимо друг друга.

– Тогда твои пиесы будут без начала и конца, – смеясь, исчезает она в другом конце темноты.

Шарлотта возвращается и перехватывает рукой канат, на котором раскачивается Бомба. Клоунесса оплетает оба каната ногами в оранжево-черных носках и помогает Антону взобраться на балкон двухэтажной декорации, напоминающей дворец турецкого султана.

– Я хочу быть писателем, Шарлотта.

Он бросается в объятия клоунессы и покоит на ее груди свою голову.

– Ты мое зерце, – вздыхает она. – Мое зерце без берегов. – И печально произносит: – У тебя душа шута. Как и у меня. Мы Божьи пшуты, мой маленький лгун.

ЗТМ.

 

3

Дом Чеховых. В кухню заходит Маша.

– Сестра, к тебе подруга пришла, – говорит Антон.

– Лиза? – спрашивает Маша.

– Лиза, Лиза.

– И где она?

– На твоей кровати. Прилегла отдохнуть.

Счастливая сестра несется в комнату. На ее кровати кто-то лежит, причем укрыт с головой. Из-под одеяла торчит девичий чепчик. Маша хочет напугать подругу. Маша резко сдергивает одеяло и заходится в жутком крике – в кровати лежит скелет императора Александра I.

Машин крик облетает весь Таганрог.

Подвал бакалейной лавки Чеховых. По полке, заставленной бутылками, идет толстая крыса. Перепуганная Машиным криком, который достигает подвала лавки, крыса неловко разворачивается и плюхается в открытый бак с подсолнечным маслом.

Александр и Николай стоят на улице. Мимо них проезжает коляска с Селивановым и купцом Еремеем Ткаченко.

– В «Бристоль» потащились, – провожает взглядом коляску Коля. – Говорят, нашему жильцу чертовски в карты везет.

– С души меня воротит, Николай. «Бристоль» – верх желаний. Посмотри кругом! Грязь, вонь, плач, лганье. Одного года довольно пожить здесь, чтобы очуметь. А Селиванов все блистает. В Москву! В Москву бежать надо.

– А как же папаша? Не заскучает без нас? – насмешливо спрашивает Николай в надежде, что брат разовьет его цинического настроение.

И Александр рад стараться. Он пародирует Павла Егоровича:

– Чем же развлечь мое сердце? Одно воспоминание, что я один, убивает меня до изнеможения!

Братья смеются.

Тайная комната гостиницы «Бристоль». Селиванов и Ткаченко за карточным столом. Ткаченко набивает люльку грубым и удушливым тютюном, как делали его предки казаки. Селиванов попыхивает гербовой сигарой. В клубах желтого дыма кипы банкнот и стреляющие глаза Еремея Ткаченко. Еремей продувается. Решает еще раз попытать счастья. И снова – тщетно. Ткаченко бледен, как сама смерть.

– Чого ты блидый такый? – Селиванов на манер бандуриста запевает казацкую песню: – «Мени з жинкою не вóзыться, А тютюн та люлька Козаку в дорози знадóбыться…». Не убивайтесь, голубчик. Хотите, долг и прощу. Совсем прощу.

– Как так? – хлопает глазами купец. – Что за шутка?

Селиванов закатывает к небу глаза и произносит с наигранным благоговением:

– Прости нам грехи наши, ибо и мы прощаем всякому должнику нашему.

Ткаченко не может поверить:

– Так не полагается. Вы вправе погубить меня, но не вправе облагодетельствовать.

– Ну, хорошо, хорошо, – выпускает клуб дыма Селиванов. – Имеются у вас, Ткаченко, должники?

– Как же! Кто теперь кому не должен? Весь Божий мир основан на кредите.

– Ну а кто в вашем списке первый?

– Первый? Так это… Павел Егорович. Он мне тысячу задолжал.

– Взыщите по векселю. Вот и деньги.

– Пустое. Денег у Павла Егоровича давно не водится.

– А вы все одно взыщите. Да через суд, голубчик. Через суд. Коли взыщете, о долге вашем карточном тут же и позабудем.

Ткаченко мнет в кулаке бороду.

– Мудрено что-то.

Селиванов пускает ему в лицо клуб дыма.

По вечернему Таганрогу идет Селиванов. Насвистывает. Заглядывается на дам. По небу над его головой плывут цветные шары, склеенные из бумаги. Шары поднимаются все выше и выше. Селиванов таращится на шары.

Дом Чеховых. Павел Егорович в комнате один. Он истово молится:

– Обрати внимание Твое на раба Твоего Павла, бывшего члена торговой депутации, пожалованного серебряной медалью на Станиславской ленте. Человек он непорочный, справедливый, богобоязненный и удаляющийся от зла. Отчего не идет у него торговля, Вседержитель? Чем я прогневал Тебя, Господи?

Священнодействие прерывают: в комнатку заходит Селиванов.

– Прости, если помешал.

– Милости прошу, – приглашает шмыгающий носом папаша.

– Что за печаль? – искренне интересуется Селиванов.

Павел Егорович машет рукой:

– Дорого стало на свете жить. Деньги так и сыпятся. Кредиторы доезжают.

– Разве кто в суд на тебя подал?

– Упаси Бог. До этого не дошло.

– Так радуйся! Рано себя заживо-то хоронить.

Приободрив папашу, Селиванов выходит из комнаты, но тут же возвращается: высовывает голову из-за двери:

– Павел Егорович, если тебя банкротом объявят, дом с аукциона уйдет… За долги… Лучше ты сам дом продай. Однако ж, куда семье деться? Да и впопыхах продавать невыгодно. Уйдет за бесценок.

Павел Егорович кивает.

Селиванов снова исчезает и снова просовывает голову в комнату:

– Прежде всего надо подумать, как дом сохранить. Он на кого записан?

– На Евгению Яковлевну.

– У супругов имущество общее… Надобно дом на кого-нибудь перевести. Жилец исчезает за дверью. Павел Егорович чешет затылок и бежит за Селивановым. А тот ушел недалеко. Стоит себе в соседней комнате и в окно глядит.

– На кого же я дом переведу? – прикидывается простачком папаша. – Может, на тебя, Гавриил Петрович?

– Это было бы весьма неосмотрительно.

– Отчего же? – не ожидает такого ответа Павел Егорович.

– Хорошо сейчас в поле, – ослабляет узел галстука Селиванов. – Перепела кричат, молодым сеном пахнет.

Не ответив, Селиванов выходит вон. Папаша изрядно озадачен.

Павел Егорович выходит на двор. Глядит на луну. Обнимает угол дома, распластавшись по стенам руками. Трется о штукатурку щекой. Произносит с горечью и слезой:

– У Петрака было четыре батрака, а теперь Петрак сам батрак.

Утро. Пустырь. Антон, Миша и Ваня ловят щеглов. Мальчишки спрятались в кустах. Миша и Ваня вцепились в пустую, заранее припасенную клетку. На земле лежит силок. Рядом рассыпаны зерна.

– Щеглы на ярмарочном дворе по пятачку идут, – шепчет Антон. – Делайте заказы, господа.

– Барабан, – говорит Ваня.

– А мне… тоже барабан, – говорит Миша.

Опускается птица, клюет зерно и попадается.

Ваня и Миша бегут с клеткой к силкам.

Утро. Дом Чеховых. В гостиную с озабоченным лицом входит Павел Егорович. Он обращается к мамаше.

– Этакая, подумаешь, беда. В баке с деревянным маслом ночью крыса утопла. А в баке масла более двадцати пудов.

Евгения Яковлевна ахает, разводит руками и садится на сундук.

– Ах, какое масло было, – причитает она. – И на стол шло и в лампады.

– Почему было? – хмурится папаша. – Не терпеть же из-за глупой твари крупного убытка.

– Опомнись, папаша. Крыса же, не муха. Крыса животное нечистое.

– Верно, нечистое. А потому масло вовсе не испорчено, а только осквернено.

Мамаша от удивления открывает рот.

– Вылей ты его, – шепчет она. – Не гонись за копейкою. Кабы мимо рубли не пролетели.

Павел Егорович усмехается себе на уме и грозит кому-то пальцем. Разгадать его жест не представляется возможным.

Ярмарочный двор. На полотнищах, лежащих по земле, пестреют грошовые игрушки, свистульки, барабаны, суздальского письма иконы и всевозможная галантерея. Тут же палатки с ситцами и кумачами. Антон с двумя птицами в клетке стоит в торговом ряду. Рядом Ваня и Миша. Они завороженно смотрят на барабан. Покупатели подходят, любуются щеглами, но не покупают. Щеглы заливаются. Тут Бомба замечает Селиванова, который берет под руку Ариадну Николаевну и увлекает ее из торговых рядов в аллею.

– Торгуйте птицу, – вручает Бомба клетку Ване и Мише.

Братья вцепляются в клетку. Они похожи на щеглов, только щеглы внутри клетки, а братья снаружи.

Стараясь остаться незамеченным, Антон крадется за Селивановым и Ариадной.

Широкая каменная лестница с множеством маршей, смотровых площадок и балюстрад. Антон, перебегая от балюстрады к балюстраде, подслушивает разговор Ариадны и Селиванова.

– Поздравьте меня! – требует Селиванов, помогая Ариадне спускаться по лестнице. – Внутри меня завелось этакое треволнение. Очень надеюсь, что вы станете моей, Ариадна Николаевна.

– Что это с вами? Вы не перегрелись, Гавриил Петрович?

– Да, мамочка, треволнение. Великое треволнение. Тоскую я за своими молодыми годами и за практической жизнью, если хотите. Если бы вы знали, как я наряжался. Какими делами воротил. А теперь – облачаюсь в парусину и вешаю нос на квинту. Веселее теперешнего жил я. Сгубил, сгубил жизнь!

Они говорят на ходу, минуя один марш за другим.

– Отчего же вы жизнь свою сгубили?

– От тоски. От тоски я сгубил жизнь. Тоска прижала!

– И что же мне прикажете делать?

– Возродите меня, Ариадна Николаевна! Я в душе богатырь. Жалкие обстоятельства делают меня карликом.

– Гавриил Петрович, признайтесь, это вам мое приданое спать не дает. А в душу мою вы и не глянули. Знали бы вы, какие там сокровища зарыты.

Он берет ее под руку и отводит в тень одной из смотровых площадок.

– Буду честен. Я не корыстолюбив, но люблю деньги. Тьфу на них! Много я из-за них, поганых, выстрадал. Но сейчас не об деньгах речь, а об чувствах. Об чувствах, мамочка. Об ваших, – переводит взгляд на ее грудь, – сокровищах.

– Какой же вы гадкий! – вырывается она и бежит по лестнице. – Какой же вы жалкий! Какой же вы бедный! – Она оступается, он поддерживает ее. – Какой же… – вдруг она, сама того не желая, тает: – Какой же вы мой противный. Совершите ради меня что-нибудь!

– Что же, Ариадна Николаевна?

– Фейерверк! Безумство! Катавасию!

– Катавасию?

– Да. И тогда я ваша!

Подхватив юбки, Ариадна убегает.

Селиванов, не зная, что бы такого сотворить, подпрыгивает, повисает на пышной ветке дерева, стоящего у лестницы, начинает раскачиваться, перебирая по воздуху ногами. Ветка трещит, Гавриил Петрович вместе с веткой валится на землю. Селиванов лежит и не шелохнется. Перепуганный Антон подбегает к нему, тянет руку к лицу Селиванова, и тут Гавриил Петрович резко открывает глаза и перехватывает руку Антона. Селиванов хохочет. Вдруг он зло произносит:

– Подслушивать нехорошо-с.

Бомба вырывается и бежит.

В лавке бакалейщика Чехова толпится народ. На столе возле прилавка миска с салатом, тарелки с закусками, бутылки. Клиенты с вожделением глядят на снедь, выпивку и ждут не дождутся, когда можно будет отведать угощение. Посреди лавки на подставе бочка с деревянным маслом. Над бочкой служит молебен отец Федор.

– По какому поводу молебен-то? – интересуется купец Ткаченко. – О даровании дождя?

– Масло сие теперь очищено, ибо было осквернено крысой, – как на духу отвечает папаша.

Ткаченко от удивления аж закашливается.

Папаша берет кусок хлеба, окунает в масло, ест. Берет новый кусок, окунает в масло, протягивает отцу Федору.

– Я… Павел Егорович…. Помилуй… Катар у меня, не могу хлеба есть… – увиливает Покровский.

Папаша тут же достает из кармана припасенную ложку, зачерпывает масло, подносит отцу Федору. Тому ничего другого не остается, как выпить. Покровский тихо спрашивает:

– Вы хоть перекипятили его?

– Перекаленное масло весь вкус теряет, – отвечает Павел Егорович и истово крестится.

Затем папаша подзывает сыновей. Они давятся, но едят пропитанные маслом ломти. Александр, Николай, Антон, Маша. За Машей Ваня с барабаном на длинной лямке. За Ваней Миша с барабанными палочками в руке.

– Не брезгуйте хлебом отца вашего. Хлеб сей орошен потом родителя вашего и очищен святою молитвою, – наставляет Павел Егорович.

Дети подходят один за другим.

– Господь наш Иисус Христос воду в вино претворял, – философствует богобоязненный и прижимистый бакалейщик. – А уж какое-то масло очистить, для Него – сущий пустяк.

Папаша придвигает к себе блюдо с салатом. Щедро льет масло в салат, зачерпывая его прямо из бочки. Солит, перчит. Пробует. Солит еще. Опять пробует. Довольно причмокивает губами.

– Пожалуйте, господа. Масло теперь чистое. Угощайтесь.

Но охотников не находится. Посетители, несолоно хлебавши, разбредаются. Остается лишь один клиент Моисейка. Он набрасывается на салат.

В гимназическом классе один-одинешенек сидит Антон. Вид у него озабоченный. Он ждет своей участи. Дверь открывается, и в класс торжественно заходят инспектор Дьяконов и учитель греческого языка Вучина.

Антон поднимается из-за парты.

– Садитесь, Чехов, – мягко и даже с какой-то душевной теплотой обращается инспектор к подопечному.

Антон опускается на скамью, и в его глазах загорается лучик надежды.

– Сейчас господин Вучина объявит результаты вашего письменного экзамена.

Вучина прилаживает на носу пенсне, раскрывает журнал, долго откашливается, превратив объявление оценки в настоящую церемонию, и с наслаждением произносит:

– Неудовлетворительно.

Антон поднимается, он не может поверить своим ушам.

– Простите, у меня «неуд»? – переспрашивает Бомба.

– А вы сами как думаете? – язвительно, но всё с той же душевной миной интересуется Дьяконов.

Антон, чтобы пересолить соль, которую Дьяконов и Вучина насыпали ему на хвост, решает валять молодцá: он вытягивается в струнку, как солдат на параде, и выпучивает глаза:

– Так точно, неуд!!!

– Что же вы, Цехов, так плохо относитесь к древнегреческому? – спрашивает Вучина.

– Древнегреческий язык давно мертв, – рапортует Антон. – Я же с детства, ваше благородие, покойников боюсь!

Учитель греческого открывает рот, но от возмущения не находит, что сказать.

– Вы оставлены на второй год, – ставит точку Дьяконов.

На небе луна. Она освещает широкую каменную лестницу, которая каскадом спускается к набережной. К светильнику газового фонаря тянутся руки. Пускается газ, но рука не зажигает фитиль. На трубку надевается кусок шланга. Газ наполняет склеенный из зеленой бумаги небольшой шар. Рука передает шар вниз, и чьи-то уже другие руки перетягивают отверстие ниткой. Эти же руки выпускают шар.

Шары запускают братья Чеховы. Николай стоит на плечах Александра и наполняет шары газом, а Антон перетягивает шары ниткой и отпускает на волю. Желтый, голубой, красный шар, общим числом за дюжину, поднимаются на воздух.

На самом верху каменной лестницы появляются Одиссей и Геракл. Они долго бежали, останавливаются, переводят дух. На плечах у Геракла фантастических размеров бочка. У Одиссея мешок с горохом и чучело орла на дубовой подставке.

Раздается свисток. Это таможенники. Одиссею очень неудобно тащить орла. Он ставит чучело хищника с раскинутыми в сторону крыльями на землю, засовывает два пальца в рот и оглашает окрестности разбойничьим свистом. Орел оживает и взмывает в небо. Дубовая подставка из-под птицы остается на земле.

Таможенники близко, и контрабандисты задают стрекача. Сначала падает Геракл и роняет бочку. Через Геракла летит Одиссей и рассыпает горох. Контрабандисты кубарем катятся вниз по лестнице, а впереди них грохочет бочка. Непомерная бочка несется на братьев Чеховых. Старшие братья сигают в кусты, а Антон стоит как вкопанный, он заворожен считающей ступени бочкой.

В это время на самом верху лестницы показываются чиновники таможни. Они поскальзываются на горохе и тоже кубарем летят вниз.

Бочка приближается к Антону. Он зажмуривается, но не уходит. Налетев на камень, бочка поднимается на воздух, перелетает через Антона и, рухнув на каменную лестницу, с грохотом лопается. Бочка была пустая.

Пытаются подняться и снова падают Одиссей и Геракл. В таком же плачевном положении находятся таможенники. Все стонут и охают. Трут шишки, но вдруг задирают головы и от удивления забывают о том, куда и зачем бежали. Над контрабандистами и таможенниками летят цветные бумажные шары.

Первыми в себя приходят Одиссей и Геракл. Они устремляются по лестнице вниз и, пробежав мимо Антона, сворачивают направо. Следом за ними несутся, тряся животами, таможенники. Поравнявшись с Антоном, они спрашивают:

– Куда они побежали?

Антон показывает налево и пускает блюстителей закона по ложному следу.

Вечер в семействе Чеховых. Маша сидит рядом с Евгенией Яковлевной, которая кроит и шьет дочери платье. Стрекочет допотопная швейная машинка «Гуа». Ваня и Миша колотят в барабан – у каждого своя палочка. Колотят не в лад. Обмениваются палочками и снова колотят. Антон окунает перо в чернильницу и выводит на тетради «Юморески и фельетоны». Затем проходится по комнате. Николай за этюдником. Делает беглые зарисовки – карикатуры на домочадцев. Александр начищает жиром сапоги, поглядывает на карикатуры и усмехается. Папаша листает претолстенную конторскую книгу.

– Поговорил бы с отцом, Антоша. Присел бы.

– О чем говорить-то? – чистит перо Бомба.

– Ты папаше не груби… Хорошо ли ты дроби перемножаешь?

– Неважно. Сбиваюсь… Вот, отец, спрошу я вас, коли хотите разговаривать. Как мне писать сочинение на тему, которая на душу не ложится?

– Какова же тема? – откладывает конторскую книгу Павел Егорович.

– «Нет зла более, чем безначалие».

– Правильно, всегда действуй по желанию начальства, как Бог велел.

– А как же убеждения? – рискует спросить Бомба.

– Убеждения хлебом не кормят. Служи, а не своевольничай. Утешь нас своим поведением. Уважь нас с мамашей. Не по карману нам убеждения, Антоша. Дорогая безделушка.

– Ну, вот и поговорили, – вздыхает Антон.

– Ступай себе с Богом и помни, твои друзья истинные – это папаша и мамаша.

Бомба не унимается:

– А если у меня собственное мнение. Что же я враг вам тогда?

– Ишь, язык развязал. Живо подвяжу!

– Сами же дозволили.

– Я ему про Фому, а он – про Ерему. От собственного мнения недолго до каторги или до Стакана Иваныча. Сделаешься пропойцей и умрешь в канаве… Мало я вас сек.

Хочет дать Антону тумака, но от взгляда, которым Антон его окатывает, отказывается от своего намерения. Переводит всё в шутку:

– Вот станешь профессором, и сам будешь бить по щекам, по-профессорски! По-профессорски, по-профессорски, – хлещет воздух сухой ладонью. – А мнения свои глубоко держи, сынок.

Бомба выходит из комнаты. Дети, которые явились свидетелями этой сцены, заговорщицки переглядываются, мол, папаша в своем духе. Павел Егорович вошел во вкус и остановиться уже не может:

– Мнения… Вот есть мнение, что человек произошел от обезъянских племен мартышек.

– А англичанин – от замороженной рыбы, – вступает в разговор Маша.

– И от кого я это слышу? – недружелюбно интересуется папаша.

– От своей дочери, – отвечает Маша.

– Дочь единственная, и та! Она у меня эманципе, все у ней дураки, только она одна умная. Вот пошлют вас, детки, в село Блины-Съедены, по-другому запоете.

Ваня и Миша постукивают в барабан. Им слова не давали, но ударами в барабан они на всякий случай выражают свой протест.

– Сплошное татарское иго без просвета, – резюмирует Александр.

– Убеждения, дети, в лавочный ящик не положишь, – назидательно пропевает отец.

– Папаша, пустите меня в Москву! Дайте денег, – не выдерживает старший.

– Если ты дорожишь моею жизнью и уважаешь как родного отца, одумайся, Александр.

– Ну, тогда я сбегу. Сбегу и буду жить, как захочу. Вольно! – с силой произносит старший сын.

– Беззаконно живущие беззаконно и погибнут! – выдает Павел Егорович.

– Папаша, нам с Александром в Таганроге скучно, – высовывается из-за этюдника Николай. – Никаких впечатлений. А мне как художнику нужны сильные современные впечатления. Папаша, душенька, дайте нам хотя бы рублей полста на первое время.

Павел Егорович выходит на середину комнаты и, потрясая конторской книгой, как скрижалью Завета, растекается слогом пророка:

– Я, как первоначальный виновник бытия вашего на земном шару, считаю в необходимость довести до вас, дети: денег нету. В долгах как в шелках. Убит я до изнеможения духа и сил моих! И никто, никто не желает ублаговолять отца! Этому – убеждения, этому – впечатления, этому – волю, этой – платье по моде, а этим… – я вам покажу барабан!!!

Евгения Яковлевна продолжает невозмутимо шить. Поет швейная машинка. Все громче и громче стрекот шестеренок.

Вокзал. Стрекот швейной машинки «Гуа» переходит в шипение паровоза. На платформу подают состав. Семейство Чеховых провожает Александра и Николая в Москву. Мамаша плачет, вытирает глаза платком, горячо обнимает Николая. Папаша хватает Александра за пуговицу и начинает что-то втолковывать, потрясая пальцем. Вид у папаши грозный. Александр вежливо кивает, но явно не слушает. Наставительные речи Павла Егоровича тонут в толчее и шуме. Ваня и Миша явились на вокзал с барабаном. Лямка от барабана перекинута через Мишину и Ванину шеи. Стоят они, прижавшись друг к другу, что делает их похожими на сиамских близнецов. На двоих один комплект барабанных палочек.

Из здания вокзала выплывает начальник станции. Он с важным видом приближается к станционному колоколу. За ним идет Шарлотта. Она не может удержаться от шаржа: пародирует походку начальника станции. Все это делается ради того, чтобы согнать тучу с лица Антона. Антон не выдерживает и прыскает. Начальник станции дает третий звонок. Раздается гудок. Состав трогается. Шарлотта достает из кармана пестрый платочек, машет, потом запихивает в кулак. Затем она вытаскивает из кулака вместо одного платка несколько разноцветных. Раздает их.

Поезд набирает ход. Мелькают платочки. Мужчины машут шляпами. Миша и Ваня колотят в барабан. Александр, небрежно махнув рукой семье, отворачивается от окна.

Разноцветные платочки летят по ветру за поездом.

Селиванов выходит из дома Чеховых. Пересекает улицу. Там в тени каштана его поджидает судебный пристав Горюнов. Селиванов отдает ему какое-то распоряжение. Горюнов берет под козырек.

Все это видит Антон, который стоит во дворе и смотрит через щель в заборе.

Горюнов приближается к дому Чеховых. Стучит. Отпирает Антон.

– Пал Егорыч дома? – спрашивает чиновник.

– Дома, – говорит Антон. – А вы по какому делу?

– По срочному.

Горюнов в комнате. Навстречу ему спешит папаша. Павел Егорович взглядом указывает Антону на дверь. Тот выходит, но не удерживается и возвращается. Припадает ухом к двери и застает конец скорого разговора.

– Так что придется описать ваше имущество, – резюмирует пристав. – А в дальнейшем при неуплате вам, сударь, грозит лишение прав и долговая тюрьма.

– Мыслимо ли… Мы в ежедневном труде… – оправдывается Павел Егорович.

Стук печати обрывает его лепет. Чиновник прищелкивает каблуками и идет к двери.

Антон заскакивает в другую комнату и закрывает за собой дверь. Раздаются удаляющиеся шаги Горюнова.

Павел Егорович, косясь на лист со свежей печатью, бредет по комнате. Он ходит из угла в угол и вдруг хватается за голову:

– Ай! Позор мне! Для чего не умер я, выходя из утробы? Зачем приняли меня колени? Зачем было мне сосать сосцы? – Озирается. – Как же спасти имущество от описи? Комод брату снесу. Кадушки – зарою. Самовар – соседу. А шубы? А перины? А уксус? Разорение! Павел я Терпящий. Иов я злощастный!

В комнату заходит Антон.

– Кто это был? – спрашивает Бомба.

Папаша отвечает так, чтобы от него отстали:

– Башня Вавилонская на четырех ножках.

Антон опускает глаза и выходит из комнаты. Папаша зажмуривается и обхватывает голову руками.

Море. Антон на веслах. Борется с волнами. Гребет изо всех сил. На корме сидит скелет императора. В руках августейшей особы тетрадь с надписью на обложке «Юморески и фельетоны». Царь раскрывает тетрадь, и из нее друг за другом вылетают все листы. Белые листы тонут в серых волнах. Ветер, разметавший листы, берется и за императора. Ураганный порыв расшвыривает по волнам белые кости. Корма пуста. Однако это лишь сон.

Антон просыпается. Тяжело дышит. Хлопает глазами. Садится на кровать и свешивает ноги.

Вечер. Павел Егорович с видом приговоренного к казни спускается в подвал своего дома. На кушетке развалился Селиванов, он тасует карты. Изо всех углов глядит холостяцкий быт. Однако постояльцу свойственны замашки щеголя. Там шелковый галстук, там цветной стакан. Строгость в обстановку вносит император. Костяной человек стоит, опустив голову, и смотрит в пол. Постоялец был бы похож на расквартированного драгуна, если бы не скелет рабочего галетно-сухарной фабрики, который бросает зловещую тень на ложе Селиванова. Павел Егорович садится на краешек кушетки и вздувает кулаком лежащую в ногах жильца подушку.

– Дуся, у тебя очень запустились нервы, – берет Гавриил Петрович компанейски-задушевный тон.

– Дом заложен, Пресвятая Богородица! Время платить, а в кармане чахотка.

– Плохи дела, – откладывает карты и садится на кушетку постоялец.

– Ткаченко вексель на тысячу рублей опротестовал. В суд подал, душегуб, – качает головой папаша.

– Авось обойдется, – утешает Селиванов.

– Да не обойдется. Не обойдется! Тебе ли не знать, Гавриил Петрович? Чай, в Коммерческом суде служишь.

– Разве? А я и позабыл.

– Шутишь?

– Какие шутки… Ладно, – жилец вынимает из-за пазухи пачку денег и гербовую бумагу. – Вот тебе пятьсот рублей, Павел Егорович. А вот бумага.

Папаша не глядит ни на бумагу, ни на деньги.

– В бумаге сказано, – продолжает Селиванов, – что хоромы свои ты на меня переводишь. Деньги после отдашь. Когда дела в гору пойдут. А заодно и дом обратно получишь.

– А ежели не пойдут? – автоматически принимает пачку денег и гербовую бумагу папаша.

– Не об том думаешь. Тебе по векселю платить.

Павел Егорович кивает.

– По завтрашнему векселю мы деньги внесем, – рассуждает Селиванов. – А по другим векселям? Через неделю-другую и остальные кредиторы ко взысканию предъявят. Крыть-то нечем.

– Нечем, – соглашается папаша.

– Уезжать тебе надо, Павел Егорыч, да подальше.

– В Москву?

– Вот-вот.

– Значит, в Москву.

Папаша, уже было согласившийся с планом Селиванова, возвращает ему деньги и бумагу. И так же автоматически, как и принял их у него.

Селиванов озадачен. Вертит пачку в руках.

– Мягко стелешь, да жестко спать, – вздыхает бакалейщик Чехов.

Павел Егорович поднимается и идет к лестнице. Селиванов ставит перед папашей императора. Скелет трясется и звенит костями. Селиванов в паре с императором разыгрывает настоящий спектакль, так что к финалу папаша теряет дар речи.

– Явятся судебные приставы, да как закричат: «Подать сюда такого-то…», – трясет рукой Александр I. Рукой скелета управляет Селиванов. «Нету, уехал», – скажу. «Нужен! Хоть из земли выкапывай», – куражится император. «Нету! Как выкопать? Ни в земле нету, ни на небе. В сундуке глядели? Тоже нет. Ну, а на нет и суда нет». «А вы, – спросят меня, – кто таков?» – царь хватает Селиванова за грудки. «А, я милостивые государи, квартирант. С меня взятки гладки. Ступайте с Богом».

– Ловко больно, – грозит пальцем папаша и подается от скелета.

– Не левой ногой сморкаемся, – находится Селиванов.

– Ловко.

– Ну, а раз ловко, то и не думай, не гадай.

Вот тут-то и открывается истинное лицо Павла Егоровича.

– Я купец! – заявляет он. – Вся моя жизнь – гаданье да расчет. Слушаю я тебя, Гавриил Петрович, ну прямо мед в уши льешь. А ежели я денег-то не сыщу. Домишко тебе и отойдет. А, Гавриил Петрович?

– Нечто я сбегу с твоим домом? Или продать смогу? И супруга ваша и Антон будут жить здесь, как жили. Да еще квартирантов напустим. Пусть Антон и ведет с ними расчеты. Мое дело сторона.

Павел Егорович пытается взять в толк слова чиновника:

– По бумаге, значит, дом твой будет?

– Далась тебе бумага. Ну, не хочешь, как хочешь. Садись в яму.

– Не пугай меня. И так страшно, мочи нет.

Селиванов подступается снова. Он и кот, и барсук, и чёрт в ступе. Не поверить ему невозможно:

– Я уж с этими кредиторами разберусь, будь покоен. Они же все через суд попрут, через меня. Закручу, опутаю. Того по кабинетам загоняю, того в бумагах зарою. Крепость твоя и пребудет нерушима. А ты встанешь на ноги, вернешь мне должок, – Селиванов всовывает папаше пачку денег, – и дом снова твой.

Павел Егорович глядит на пачку, руки его трясутся, в глазах серебряная слеза стоит. Папашу прорывает:

– Гаврюша, голубчик, правда, в Москву бежать надо!

Селиванов подсовывает ему бумагу. Папаша приставляет ее к глазам, читает:

– … переводится в собственность Гавриила Петровича Селиванова.

Постоялец рукой скелета ловко окунает перо в чернильницу и подносит перо папаше. Перодержатель зажат в фалангах императора. Павел Егорович не глядя берет перо и, склонившись над гербовой бумагой, ставит росчерк. Затем он горячо обнимает Селиванова, слезы благодарности текут по его щекам.

– Бесценный, золотой мой человек!

Селиванов, растроганный такими нежностями, сам смахивает слезу.

Утро. Широкая волна ветра гнет траву. По степной дороге тащится деревенская телега с низкими грядками. В телеге облаченный в мещанское платье с узлом на коленях сидит Павел Егорович. Рядом с ним Евгения Яковлевна. Возница в холщовой рубахе охаживает хворостиной степную лошадку. Телега минует столб с надписью «Таганрог». Телегу нагоняет Бомба.

– Отец! – кричит Антон.

– Тихо, – шипит на него Павел Егорович.

Телега останавливается, и Евгению Яковлевну ссаживают на дорогу. Затем воз снова трогается.

– Бери нас скорей, – кричит жена мужу. – Пока мы тут с ума не сошли, – и уже сама себе: – Ума не приложу, что делать.

– Антоша, береги мамашу, – кричит отец, – если что случится, ты будешь отвечать.

Антон и Евгения Яковлевна остаются стоять на дороге.

– Прощайте! Прощайте! – машет им Павел Егорович и отворачивается. – Ну, ничего, едали и дубовую кору, – шепчет себе под нос. Бросает последний взгляд на жену и сына: – Теперь вся надежда на среднего, на Антошу. У Бога милости много, – осеняет жену и сына крестным знамением.

ЗТМ.

 

4

Полдень. В гостиной дома Чеховых сидит Селиванов. Он чувствует себя хозяином. Перед ним ваза с фруктами и несколько калачей. Гавриил Петрович раскладывает карты на столе. В гостиную вплывает мамаша с чашкой чая на подносе. В жестах Евгении Яковлевны сквозит робость прислуги, что Селиванова вполне устраивает.

– Не хотите ли со мной чайку попить? – спрашивает он для порядка, хотя даже и взглядом не удостоит мамашу.

– Что вы, Гавриил Петрович, что вы, – мышкой выскальзывает из комнаты мамаша.

Выйдя за порог, она шмыгает носом и утирает слезу:

– Вот и не горюй.

Услышав шаги, утирает нос, щиплет себя за щеки, нагоняя румянец, и встречает улыбкой проходящего мимо нее с кипою книг Антона.

Антон, оглядываясь на мать, проходит через гостиную. Бросив недобрый взгляд на постояльца, спотыкается, падает и рассыпает книги. Под стол, за которым сидит Селиванов, запархивает ученическая тетрадка со словом «Юморески и фельетоны». Антон подбирает линейку, собирает книги, среди которых «Анатомический атлас» и уже собирается выйти из гостиной, но в последний момент оглядывается.

Перед Селивановым на столе лежит тетрадь. Гавриил Петрович читает «Юморески и фельетоны».

Антон подбегает вместе с книгами и отбирает тетрадь.

– Кого это вы хотите расщелкать так, чтобы перья посыпались? – игриво интересуется Селиванов. – Не утруждайте себя, мой юный обличитель. Изберите себе предмет значительный. Идеал Идеалыча, а не какую-нибудь торжествующую свинью.

Он поднимается, подходит к зеркалу, самодовольно поправляет прядь и разглаживает усы. Выражение его лица хвастливое, задорное и насмешливое. Селиванов приосанивается.

– Именнос-с, Идеал Идеалыча, человека крепкого, как трехсотфутовый пароход.

– Уж не вас ли мне в герои-то произвести? – подает Антон голос из-за стопки книг.

– А что, я тип на земле полезный. Даже адски положительный тип. В Третьем отделении не служу и мышьяк в чай не подсыпаю, – подмигивает Селиванов. Он помешивает ложечкой чай, собирается отхлебнуть, но в последний момент, испугавшись собственных слов, передумывает. Ставит чашку на стол.

– Вы, Гавриил Петрович, вы… – вот-вот прорвет Антона.

– Ну, договаривайте, не стесняйтесь.

Антон выбегает из гостиной. Селиванов устремляется за ним.

Они на дворе. Антон отступает, а Селиванов наступает.

– Вы… вы, мошенник и плут, – решается Антон. – Вы пиявка. Вот вы кто. Пиявка человеческая.

– Не расцвев – увядаете. Очень жаль, – опечаливается Селиванов. – Пожалуй, вам только фельетоны и стряпать. Ну что за слог! Пиявка. Бросьте, бросьте вы эту седьмую ораторию. Прочитают вас честные люди и скажут: «Что за настой из шалфея и тараканов?». Пишите о том, что вас по-настоящему занимает.

– Единственное, что меня занимает сейчас – это медицина и сцена. Вы же не покойник и не артист. Вы что-то неисправимо среднее. Скользкое и лаковое. Какой-то фильдекосовый паяц.

Селиванов в бешенстве, однако, он из тех, кто умеет хладнокровно владеть собой.

– Вы, молодой человек, наговорили много храбрых и язвительных вещей, но своего не добились. Не зарыдаю. Не покраснею. Не уступлю. А позвольте-ка мне вас облобызать. За правду.

Тянет к нему руки, но Антон выворачивается и, роняя на землю книги, бежит со двора. Селиванов, надрывая живот, хохочет. Подбирает с земли линейку.

– Мы теперь, Антон Павлович, соседи с вами. Живем межа с межой, – он меняется в лице: – А потому, цыц у меня. Цыц!

Селиванов ломает линейку, но тут же берет себя в руки и отпускает подлый смешок.

– Ну, это мы еще поглядим, кто здесь паяц.

Он похлопывает по стене дома, как барышник по крупу лошади. В окне Селиванов видит хлопочущую на кухне мамашу и трет скулу:

– А ведь и вправду. Не ровен час, отравят.

Вокзал. Евгения Яковлевна с двумя сыновьями и дочерью садятся на поезд. Состав трогается. Мамаша кричит в окно:

– Вещи продавай только ненужные и лишние. Опустошим дом – потом трудно наживать будет.

– Что? – переспрашивает Бомба.

– Постарайся что-нибудь продать и нам деньги вышли.

– Хорошо! – отвечает Антон.

Поезд уходит.

Антон идет берегом моря. Греческая фелюга качается на мелких волнах. В ней сидят Одиссей и Геракл. Антон, повинуясь какому-то внутреннему зову, машет им рукой, приветствует контрабандистов. Все-таки они его старые знакомые, хотя сами того и не знают. Одиссей и Геракл переглядываются друг с другом и тоже машут Антону, приветствуя его. Какое-то время они идут параллельным курсом – фелюга и Бомба. Контрабандисты снова переглядываются и начинают махать руками, но уже по-другому. Они подзывают его. Сложив ладони рупором, Одиссей кричит:

– Парень, заработать хочешь?

На носу фелюги, уже далеко отошедшей от берега, сидит раздетый Антон. На его руку намотана веревка. Корму занимает Одиссей, на веслах Геракл. Геракл разворачивает лодку, как бы примеряясь к месту, и кивает. Антон прыгает в воду.

На морском дне лежат несколько ящиков. Бомба пытается привязать к одному из них веревку, но ему не хватает дыхания. Он всплывает. И еще один раз. И еще. Наконец ему удается обвязать ящик. А потом – еще один. И еще…

Антон перебирается через борт, падает на дно фелюги. Греки поднимают за веревки затопленный груз. Лодка плывет к берегу, до которого еще далеко, и вдруг неожиданно причаливает к подводе. Лошадь спокойно стоит по брюхо в воде. Контрабандисты молча перекладывают груз на телегу. Антон помогает им. Потом сам садится на телегу. Одиссей дает ему деньги. Телега трогается.

Мокрый и уставший Бомба сидит на берегу. Его лихорадит. В кулаке зажаты деньги. Он пытается напевать, хотя зуб на зуб не попадает:

– Та-ра-ра-бумбия, сижу на тумбе я, и горько плачу я, что мало значу я.

Ветрено и пасмурно. Тяжелые облака идут над землей. Мимо дома Павла Егоровича, а теперь уже с полной уверенностью можно сказать, бывшего дома, проходит Покровский. В задумчивости он останавливается перед калиткой.

Покровский заходит в дом. У окна стоит Бомба. За столом сидит Селиванов. Под глазами мешки, на скулах щетина. Перед Селивановым графинчик с «юридической» и связка вяленой селявки. Завидев священника, Селиванов низко и почтительно склоняет пьяную голову.

– Не в духе вы нынче, Гавриил Петрович?

– Скука аспидская, стены бурые, – скрежещет зубами Селиванов.

– Пошли бы в общество, развеялись.

– Общество. Где вы общество-то видели? Лисы и барсуки, слизняки и мокрицы. Застрелиться бы, – подливает себе водки Гавриил Петрович. – Да ведь для этого надобно казенные деньги растратить. А с тоски не убедительно получится.

– Не убедительно, за то вровень с веком нашим. И от современников не отстанете, – рассматривает опустевшую комнату Покровский и обращается к Антону:

– Будете писать в Москву – кланяйтесь папаше с мамашей.

– Спасибо, отец Федор, – благодарит Антон.

– Ну что это такое – пулю с тоски. Это мазурка какая-то, – кривится Селиванов.

Вдруг Гавриил Петрович поднимается, откалывает нелепое танцевальное коленце. Он сам себе противен.

– Доход у вас имеется. Руки-ноги на месте, чего ж вам еще? – спрашивает Покровский.

– Слезы, а не доход. Доходишко, – морщится Селиванов.

– Это в Коммерческом-то суде слезы?

– В Америке экономический кризис, ваше высокопреподобие. По всему земному шару вдарил. По швам коммерция-то затрещала от Нью-Йорка до Харькова. Жизнь в Таганроге потухла. Мелко, неинтересно. Кругом не жизнь, не люди. Полулюди. Не жизнь – клочки жизни.

Селиванов опрокидывает стопку. Занюхивает малосольным огурцом.

– Жениться вам нужно, Гавриил Петрович, – итожит Покровский.

Протоиерей выходит из дома.

Гавриил Петрович смотрит ему вслед и вдруг произносит:

– А, пожалуй, женюсь. Чижик, новая самоварная труба и пахучее глицериновое масло.

Он смеется.

– Два кирпичных завода позабыли, – поддевает Селиванова Антон.

– Именно-с, – вежливо принимает к сведению Селиванов. – Фисгармония, кушетка в турнюре, лакей Василий и два кирпичных завода.

Антон собирается последовать примеру Покровского, но Селиванов останавливает его:

– И вы мне поможете, Антонио.

– Я? – удивляется Бомба.

Селиванов поднимается и, совершив несколько неуверенных шагов, повисает на Антоне.

– Не век же вам с контрабандистами якшаться. Предлагаю сделку века. Прославьте меня на весь мир! К черту фельетон. Напишите водевиль. Этакую божественную комедию. Напишите про меня. Подло зарывать талант в землю! Покажите, какой я богатырь! Ариадна Николаевна дама очень чувствительная.

– Я вам что, сводня?

– Высокое искусство, вот что поможет мне заполучить иродово богатство, – в глазах его лихорадочный блеск. – А я вам за это… я… да я все долги Павла Егоровича покрою. Что долги! Я вам дом отпишу, – он достает из кармана гербовую бумагу с папашиной подписью. Сует бумагу Антону в нос. – Обратно отпишу. Вот я каков, – от внезапного великодушия Селиванов даже пускает слезу.

– И где же эта пьеса будет разыграна? – исподлобья глядит на бумагу Антон. – В большом зале гимназии?

– Помилуйте! Только на сцене театра.

– Да кто же позволит?

– Весь город в моих руках, – небрежно произносит Селиванов. – Слабости человеческие недешево стоят. Но это моя часть. Размышляйте только о высоком.

– Мне обдумать надо, – отвечает Антон.

– Не смею, не смею мешать! Думайте, мой Шекспир. Помните, как в «Гамлете», – Селиванов, войдя в образ, декламирует: – «Воображенье мощно в тех, кто слаб». – Выходит из образа: – Ариадна Николаевна очень слаба и очень богата. Заговори с ней, Гамлет.

Антон стоит к Селиванову спиной. Гавриил Петрович, прихватив графин с «юридической» и связку сушеной рыбы, на цыпочках пересекает комнату. Уже задернув за собой ситцевую занавеску, он просовывает в комнату голову.

– Я ведь и подлый, и низкий, – пьяно кается Селиванов. – Я всесторонний негодяй! Не жалей меня, Гамлет. Но зарубите на носу, – вдруг меняется в лице Селиванов. – Я вам не последняя шишка в круговороте мироздания!

Он завертывается в ситец, набрасывает на чело связку селявки и становится похож на римского императора.

– Увенчайте меня лаврами, Антонио!

По улице идет Покровский. Вдруг, словно что-то почувствовав, останавливается, оглядывается на дом Чеховых. Сокрушенно покачав головой, продолжает свой путь.

Кухня дома Чеховых. Пылающая печь. Антон достает из-за пазухи тетрадь, на обложке которой значится «Юморески и фельетоны», и бросает тетрадь в огонь.

Дом. Ночь. Антон при свете керосиновой лампы покрывает листы чернилами. При этом он клюет носом, но, приложившись лбом о стол, вздрагивает и продолжает лихорадочно писать. Потом снова куда-то уплывает. О колбу лампы бьются ночные бабочки. Множество разных голосов роится в неверном свете лампы.

«Парень, заработать хочешь?» – спрашивает его инспектор Дьяконов.

«Постарайся что-нибудь продать и нам денег вышли. В Москве-то жизнь не сахар», – переодетые в папашу и мамашу плачутся контрабандисты Одиссей и Геракл.

«Что же вы, Чехов, так плохо относитесь к древнегреческому?» – интересуется Ариадна Николаевна, перевоплотившаяся в учителя греческого. – «Вы оставлены на второй год!» – строго выносит приговор Ариадна Николаевна, переодетая в Вучину. Но вдруг Ариадна сдирает с лица усы, снимает шляпу, волосы рассыпаются по плечам, и заходится в смехе.

Потом появляется много грозящих пальцев, и фраза «На второй год!» повторяется разными голосами и на разные лады.

Кажется, что это причитают и требуют, кричат и шепчут, грассируют и гундосят, басят и пищат, умоляют и проклинают бьющиеся о раскаленное стекло мотыльки.

Театр. Гул голосов, который порождают мотыльки, переходит в гул партера. Небывалое для города событие. Водевиль из-под пера гимназиста. Фантастическое. Однако и времена особенные. Парусники из Малой Азии и Трапезунды уже не стоят в порту. Все пути в Таганрог заросли бурьяном да коноплей. Может быть, и в сердца человеческие зарос путь. В театре царит атмосфера пира во время чумы.

Зал набит битком. Зрители разодеты, расфранчены. Все чего-то ждут. Но больше всех ожиданий у Гавриила Петровича. Он бросает из ложи бельэтажа прожигающие взгляды на Ариадну Николаевну. Ей передается электрическая сила треволнения, исходящая от Селиванова, и Ариадна внутренне трепещет. Сегодня Селиванов неотразим. Выбрит, надушен, адски наряден.

– Автор-то, слышали, сын беглого бакалейщика? – раздается чей-то голос.

– Известно. Антошка, по кличке Бомба.

В другом углу шушукаются титулярный советник и его женушка:

– В Гоголи лезть да в Крыловы в таких младых летах я бы не стал…

– Ну и сиди, телепень! А я веселиться буду!

Все тут и всё тут. И длинные прозрачные шлейфы, и грубое солдатское сукно. Атмосфера карнавала. Фешенебельная публика не чурается голытьбы, а голытьба не раболепствует, не жмется по углам. Таганрогцы воодушевлены, поддевают друг друга взглядами и шутками.

За толстой занавесью прячется Антон. Он похож на подглядывающего и подслушивающего мальчишку, которого погнали спать, чтобы не мешал взрослым. Но мальчишка нашел, где укрыться.

Задуваемая слабым ветром, гаснет люстра. Или Антону это кажется, что люстру задувает степной вечерний ветерок. Хрустальные подвески меркнут одна за другой. Антон бросает последний взгляд на зал, на пустующую царскую ложу и видит, что теперь ложа не пуста. В ложе сидит скелет Александра I с горностаевой мантией на плечах. На голове императора корона. Камни в короне меркнут так же, как и подвески театральной люстры. Однако можно дать голову на отсечение, что Антон единственный, кто видит императора. Да и то, царь является ему на миг.

Занавес раздвигается, и перед публикой предстает степь. Не степь, конечно же, а декорация степи.

На сцену выходит оборванец с крепкой палкой. Рыжая бородка и крючковатый нос делают его сходство с Моисейкой неотразимым.

По залу прокатывается волна удивления. Все взоры обращаются к галерке, на которой, тараща безумные глаза, сидит Моисейка. Заметив, что на него смотрят, он приосанивается и расправляет плечи.

Расхаживающий по сцене рыжебородый оборванец ежится.

– Край наш очень ветреный, – говорит он. – Семь месяцев в году такие вертопрахи, что только диву даешься, как мы еще живы.

За кулисами воет ветер, который изображают всеми возможными способами мещанские дети. Это те самые мальчишки, которые дразнили Гарибальди и от которых он отбивался палкой и орехами. Мальчишки притащили и Рогульку. Пес Рогулька талантливо подвывает, добавляя необходимую ноту ужаса в вой ветра.

Из-за дальних кулис выходит мужик в красной рубахе и черных сапогах. Он ведет на веревке небольшой монгольфьер. Ступает через силу, сопротивляясь ветру.

– Это Егор, – сообщает рыжебородый. – Шальной заблудящий человек. Был охотник и по лошадиной части барышничал, а теперь шар на веревке водит. Раз сядет в человека ветрянóй дух, то ничем его не вышибешь.

Перейдя сцену, воздухоплаватель исчезает за кулисами.

Мещанские дети снова принимаются изображать ветер. Они дуют в трубы и приводят в действие хитрые трещотки, напоминающие допотопный ткацкий станок.

– Степь наша без конца и края, – продолжает рыжая борода. – Ветер гуляет лихой. Такой ветер, что может чиновника унести… или принести. Степь она и есть степь…

Из-за кулис на сцену выкатываются перекати-поле. Шарообразные растения бороздят сцену в разных направлениях. И вдруг точно таким же шаром выкатывается господин в зеленом мундире. Когда господин вскакивает и разгибается, являя публике пышные соломенные усы, все ахают.

– Родион Петрович Полумраков, собственной персоной, – представляет чиновника оборванец.

Полумраков кланяется.

Теперь взгляды таганрогцев обращаются к Селиванову. Гавриил Петрович начинает немного нервничать, но вида не подает. В углу его ложи стоит ломберный столик с графинчиком и стопочкой. Улучив момент, Селиванов прикладывается.

Господин в зеленом мундире достает из кармана колоду карт и ловко пускает их из руки в руку. Затем Полумраков поворачивается к залу в профиль и снова пускает на воздух колоду карт, усеивая ими всю сцену.

Из-за кулис выходят герои пьесы. Прекрасная Елена, купец, которого играет комик Телегин (купец имеет отдаленное сходство с Павлом Егоровичем), другой купец с люлькой в руке, по которой в нем можно узнать Еремея Ткаченко, дама с формами по имени Аделаида, в окружении поклонников. Герои пьесы поднимают с пола карты, каждый свою карту, и, разбредясь по сцене, поворачиваются к залу спиной.

А зал уже давно гудит, потому что многие узнаны. Трудно не угадать в даме с формами Ариадну Николаевну, а в поклонниках – грека Вучину и преподавателя физики Поликанова. Публика в партере обменивается мнениями:

– Полумраков какой-то. Черт его знает, чем занимается. На Селиванова похож.

– Селиванов и есть. Сходство даже глаз режет.

Антон наблюдает из-за кулис за происходящим на сцене и в зале. Ропот в зале нарастает. Антон пятится, спотыкается о театральный реквизит, стоящий за его спиной, падает, вскакивает, расталкивает рабочих сцены, актеров и убегает по коридору, который ведет к гримерным комнатам.

Антон несется мимо комнаты Прекрасной Елены. Вдруг останавливается, врывается в комнату. В комнате темно. Замешкавшись на секунду, сигает под диван. Под тот самый диван, где он нашел убежище, когда гнался за папашиным сапогом.

А тем временем действие на сцене продолжается. Степь сменилась городским парком. Посреди парка фонтан со скульптурной группой «Геркулес, разрывающий пасть льву». Атлетически сложенного Геркулеса изображает контрабандист Геракл, а льва – Одиссей. Для пущей убедительности на копчике у Одиссея красуется желтый хвост с кисточкой. Рыжебородый оборванец продолжает свой рассказ:

– Вот здесь мы встретились в последний раз. Я назначил ей свидание у статуи Геркулеса, разрывающего пасть льву.

Из-за кулис выходит Прекрасная Елена. Она напевает и крутит в руке зонтик. На Елене прозрачный шарф. Завидев ее, рыжебородый ловко выворачивает свое платье наизнанку. Теперь он респектабельный господин во фраке. Цилиндр, трость и белые перчатки превращают его в настоящего денди.

– Моисей, – обращается к нему Елена, – поедем со мною в Париж. В Париже у меня есть любовник. Он банкир. Страшно богат. Но ты, Моисей, его застрелишь. В солнечный день, на Елисейских полях, золотой пулей.

– Я не могу, моя прелесть. Я всего лишь ювелир. Я не Гарибальди.

– Фи! – морщится Елена, – какая проза. Ну, тогда в Париж я поеду без тебя.

И, послав воздушный поцелуй рыжебородому господину, подбрасывает свой шарф на воздух. Взвившись, шарф улетает за кулисы. Ювелир Моисей провожает его взглядом, полным отчаяния и нежности.

Ювелир кружится на месте волчком, поднимая фалды фрака, и снова превращается в рыжебородого оборванца. Единственное, что в нем еще выдает респектабельного господина, это цилиндр. Оборванец достает из кармана грецкий орех, ставит его на сцену и, целясь из трости в Геркулеса, разбивает орех каблуком.

– Пух! – произносит оборванец.

– Развоевался, Гарибальди, – усмехается Геркулес. – Упорхнула твоя краля.

Прекрасная Елена, кружась и смеясь, покидает сцену.

И вдруг на сцену выходит маленький отряд таможенных инспекторов. Маршируя, они окружают фонтан. Едва ли эта сцена замышлялась автором. В зале поднимается шум. Однако закон неумолим. Таможенники уводят арестованного Геркулеса и льва со сцены.

Рыжебородый опускает трость, голову и обращается к залу:

– Больше я никогда не видел моей любви. Норд-вест унес ее. А заодно норд-вест унес и мой разум. – Рыжебородый снимает цилиндр и запускает его подобно тарелке. Цилиндр исчезает там же, где исчез прозрачный шарф Прекрасной Елены. – Я сделался посмешищем, сумасшедшим. А как бы вы поступили на моем месте?

И снова все взоры обращаются к галерке. Моисейка невозмутимо достает из кармана орех, дробит его каблуком и вдумчиво жует.

Шарлотта, на ходу надевая какой-то странный костюм, бежит по театральному коридору. Она заглядывает в комнаты. Кого-то ищет.

Тем временем представление продолжается.

– Много воды утекло с тех пор, – произносит рыжебородый оборванец. – Сейчас городской парк не узнать. Все здесь теперь другое.

По парку прогуливается Аделаида с поклонниками. Каждый из них старается угодить ей.

В гримерку Прекрасной Елены забегает Шарлотта. Она в костюме мухи. На спине два проволочных крыла. Шарлотта включает свет. Она обозревает комнату и останавливает взгляд на диване. Сердце подсказывает ей, где прячется Антон. Но она не нагибается, не заглядывает под диван.

– Послушаль меня, так нельзя, – со стороны может показаться, что Шарлотта разговаривает сама с собой. – Ты уже не есть маленький мальчик. Ты есть мужчина. Я одна не подниму эту трупфу. И будет провал. Ты хочешь провал?

Антон, лежащий под диваном, не отвечает. Справившись с собой, он, наконец, заговаривает:

– Умоляю, выключи свет.

Шарлотта гасит свет.

– Пусть меня назовут свиньей, если я когда-нибудь напишу еще что-нибудь, – признается Антон из-под дивана в темноте.

– Всё, я полетел, – только лишь и произносит Шарлотта.

Она выпархивает из гримерки и притворяет за собою дверь.

В городском саду перемены. Возникает декорация, изображающая лавку Павла Егоровича. Вывеска: «Чай, сахар, кофе и другие колониальные товары». В лавке разноцветные гирлянды леденцов на нитках, сушеная рыба, рожки, халва, хурма, рахат-лукум, восковые спички с пестрыми головками. Все эти продукты во много раз превышают обычный свой размер. Павел Егорович стоит за прилавком. Вокруг него вьются три мухи. Их изображают дородные дамы с крыльями за спиной. Из-за кулис выходит рыжий рассказчик. На актере, играющем Моисейку, изодранный фрак. Ноги его босы, в руке палка. Моисейка приближается к прилавку. Достигнув его, обращается к залу:

– Я не сразу сошел с ума. Сначала я запил.

Затем он поворачивается к бакалейщику и отрезает:

– Водки!

Павел Егорович наливает оборванцу стопку. Рыжий вколачивает ее в глотку, занюхивает суковатой палкой, а потом из этой палки палит по мухам. Женщины-мухи картинно заваливаются на бок. Это выглядит комично, так как они не сразу ложатся вверх брюхом. Подстреленные дамы долго решают, на какое же колено им встать, прежде чем разлечься. Когда же оборванец уходит со сцены, дородные насекомые, цепляясь друг за друга, поднимаются и снова начинают кружить.

В бакалею заходит купец с люлькой, набитой тютюном. Долго наблюдает за маневрами матрон. Женщины не просто покачивают вытянутыми толстыми руками, но еще и отчаянно жужжат. Две из них хватают огромные спички и начинают сражаться. Третья муха, забравшись на прилавок, уминает крендель. Эту муху играет Шарлотта.

– Когда, Петрака, по векселю мне заплатишь? Когда рак на горе свистнет или чуть попозжее? – интересуется купец с люлькой.

– Ваккурат, когда рак свистнет, – отвечает бакалейщик. – Слыхал поговорку? Было у Макея четыре лакея, а теперь Макей сам лакей. Это про меня. А завтра и про тебя будет. Леденцов хочешь?

Купец морщится.

– Мухи у тебя, Петрака. Полчища. Чтоб они околели. Бесовское отродье.

– Мухи не нравятся? Гм… Я таких скромных насекомых в жизни не видывал. Мухи не клопы. Клопы вас в одну ночь съедят.

Муха, жующая крендель, кивает.

– Клопы будут похуже таганрогских кредиторов, – продолжает бакалейщик. – А мухи только обдуют крылушками, как ангелы, и разгонят этого самого кредитора, который перед носом образовался.

Три дамы в мушиных костюмах рады стараться. Машут руками на купца с люлькой.

– Мухи очищают воздух, – резюмирует Петрака. – Много я сделал открытий и кроме этого, хотя и не имею аттестатов и свидетельств.

– Кыш, кыш! Вот еще комиссия! – отмахивается от мух купец и припускает из лавки.

Сидящий в зале Ткаченко сначала белеет, потом краснеет, но не выдерживает и покатывается сосмеху вместе со всеми. Зрителям совершенно не важно, действительно ли так уж смешно то, что происходит на сцене, больше забавляет таганрогцев реакция тех, кого узнали и кто находится здесь же, в театре.

Внутри небольшой каморки сидит Шарлотта и обмахивается веером. Каморка сооружена из реек и холстины и имеет множество уступов. На гвоздике висит бутафорский деревянный меч. Шарлотта нервничает. Дверца каморки открывается, и туда пытается проникнуть комик Телегин:

– Муха! – удивляется он. – И ты здесь. С мухой все-таки веселей.

Однако Шарлотта, которая еще не успела совлечь с себя костюм мухи, бьет комика по голове веером.

– Пшел! Пшел! Это есть место Антон Палыча.

Телегин, смеясь, ретируется.

В каморку заглядывает администратор:

– Ваш выход, мадам завод! Где автор?

Шарлотта выпихивает его бутафорским деревянным мечом. Защищаясь, администратор инстинктивно хватается за меч и выдергивает его из рук Шарлотты. Немка запирает дверцу.

– Мадам не есть завод, – сердито произносит она. – Мадам не есть муха. – И уже печально: – Мадам есть маленький птичка.

Шарлотта всхлипывает. Затем она припадает к горизонтальной щели, из которой видны кулисы и часть сцены. По сцене расхаживает господин с пышными усами. Он поглядывает на часы. Пройдясь еще немного, усатый бросает гневный взгляд в сторону Шарлотты, хотя, кажется, он не может ее видеть, ведь Шарлотта глядит через узкую щель. Шарлотта подается назад. В каморку стучат. Слышны голоса:

– Заперлась, чертовка!

Вдруг в каморку, продрав холстину, проникает мужская рука и начинает шарить. Когда рука приближается к лицу Шарлотты, немка кусает руку за палец. Раздается крик, и рука исчезает.

– А, может, ее лопатой? – раздается голос рабочего сцены.

В коморку нагло просовывается здоровая деревянная лопата. Недолго думая, Шарлотта завладевает лопатой, оставляет агрессора ни с чем.

А что же видят зрители? Они видят сцену, по которой нервно расхаживает Полумраков.

– Как же эти женщины любят опаздывать! – гневается он. – Тысяча чертей! Какое легкомыслие… – Он снова глядит на часы, потом переводит взгляд за кулисы. – О, эти женщины! Они все до единой сфинксы!

Дверца распахивается, и в каморку влезает Антон. Он переглядывается с Шарлоттой, на ней лица нет. Не сговариваясь, они берутся руками за рейки, поднимают каморку, припадают к узкой горизонтальной щели, через которую видна сцена, и, мелко перебирая ногами, выходят из-за кулис. Перед ними плывет дама с пышными формами.

Зал ахает. Раздаются смешки. И немудрено. Вот что видят зрители. К усатому господину степенно подходит дама, в которой горожане вначале спектакля признали Ариадну Николаевну. А за дамой на манер пажа следует завод с трубой из папье-маше. По стенам завода намалеваны кирпичи.

Завидев даму, Полумраков бросается к ней, берет за руки и перецеловывает все пальчики. Смотрит через голову Аделаиды на трубу завода, зажмуривается и снова целует руки.

– Фея! Богиня! Мираж!

– Полно, полно.

– Жду ответ на свой вопрос. Пребываю в ожидании вынутия жребия. Если откажете – ударюсь в страшный трагизм.

Аделаида подходит к передвижной будке, изображающей завод. Из завода высовывается рука и изгибается кренделем. Аделаида берет завод под руку.

– Меня сильно удивляют и изумляют ваши речи, – говорит она. – Почему же я должна верить? Вам, канашка, шельмец этакой, нравится одна только моя материальная красота.

Завод покачивает боками.

В зале раздается смех.

Аделаида выбегает на авансцену и обращается к Полумракову:

– За что вы меня полюбили? За характер? За красоту? За эмблему чувств? Нет-с. Вы полюбили меня за приданое мое. За приданым погнались. Что, разве неправда? То-то, что правда. А до моей наружности и до моей души вам и дела нет.

Она подходит к будке с трубой и кокетливо кисейным платочком смахивает с завода пыль. Протирает нарисованные окна. Жалуется заводу на Полумракова:

– Нету ему дела до моей души, нету.

Шарлотта и Антон глядят на сцену через щель передвижной будки. Антон видит не только сцену, но и зрительный зал. Антон ищет глазами Селиванова и находит его. На лице Гавриил Петровича буря чувств. Он хлопает рюмку водки.

Тем временем действие на сцене продолжается.

– Если бы у вас наружность была самая обыкновенная, нос папашин, а подбородок мамашин, то разве воспылало бы мое чувствие, мое самолюбие и мое самозабвение? – парирует Родион Петрович.

– Все ваши слова ложь, ложь и ложь. Баллада! – заявляет дама.

– Баллада? – переспрашивает он.

– Баллада, – настаивает она.

Полумраков опускается перед Аделаидой на колено:

– Вот вам моя рука и сердце! Если откажете – или в петлю, или на Кавказ.

– Ах, вы совсем не знаете меня, – заламывает она руки. – Мне нужен рыцарь без страха и упрека, а не любитель ловить рыбку в мутной воде. Мне нужен паладин, а не полуплут. Сразитесь с драконом!

Вступает оркестр. Трубы и литавры создают тревожную атмосферу.

– Мой Роланд, если вы победите, я ваша!

Родион Петрович поднимается с колен, дерзкий взгляд он бросает в зал. Теперь он Роланд, теперь он романтический герой.

На сцену выходит рыжий оборванец с копьем в руке и подкидывает его. Роланд Полумраков на лету перехватывает копье.

– Но где дракон? – спрашивает Роланд.

– Вот, – указывает оборванец на кирпичный завод и, обратившись к зрительному залу, добавляет: – Полумраков принял вызов. В ту ночь разразилась страшная буря.

Звучит барабанная дробь. Мещанские дети за кулисами имитируют раскаты грома. Роланд обходит завод кругом. Вдруг труба из папье-маше выпускает клуб черного дыма. Зал ахает, а рыцарь подается назад.

Находящиеся внутри завода Антон и Шарлотта заходятся в кашле. Пиротехнический эффект удался на славу. Дым в каморке рассеивается, и будка из реек и холстины, подобно башне танка, начинает медленно поворачиваться смотровой щелью к рыцарю.

Оркестр нагнетает атмосферу.

– Когда нам сдаваться? – откашливается Шарлотта.

– Когда вступит фагот, – отвечает Антон.

– Но мы должен сдаваться?

– Должен. Меня купили, Шарлотта.

– О, как это печально.

А на сцене происходит вот что. Набравшись смелости, Роланд подступает к дракону и сбивает копьем верхнее колено трубы. Сопровождаемый ударом барабана, кусок трубы катится по полу. Дракону это не очень-то нравится. Дракон перебирает четырьмя ногами в оранжево-черных носках. Рыцарь совершает второй выпад, и летит еще одно колено трубы.

Зал аплодирует. Теперь слово за драконом. Из окна кирпичного завода медленно высовывается деревянная лопата на длинном черенке. Теперь все попытки приблизиться к дракону становятся небезопасны. Завод и Роланд скрещивают «копья».

Шарлотта рулит коморкой, разворачивая ее за рейки, а Антон управляется с лопатой. Смотровая щель прыгает перед их глазами. В щели мелькает вошедший во вкус рыцарь Роланд. Он почем зря громит кирпичного дракона, отшибая куски трубы и хозяйственные постройки. Шансов у дракона нет, слишком уж отважен и благороден рыцарь. Даже непонятно, как мы могли сомневаться в чистоте его намерений. Аделаида хлопает в ладоши. Сбывается ее мечта.

Сидящий в зале Селиванов покрывается румянцем и пропускает еще одну рюмочку.

Измотанная Шарлотта выпускает из рук рейки, и завод мертво встает на сцене.

– Фсё! – отдувается она. – Капут.

Антон припадает к смотровой щели. Его взгляд останавливается на сидящем в партере Покровском. На лице отца Федора растерянность и даже мука. Антон переводит взгляд на Селиванова. Самодовольное лицо лоснится. Гавриил Петрович торжествует, к тому же он навеселе. Последние сомнения Ариадны Николаевны сейчас будут рассеяны. Ее расположения добивался рыцарь, а вовсе не проходимец. Глаза Ариадны Николаевны увлажены. Ее и рассмешили, и заставили пролить умильные слезы. Антон тяжело дышит. Еще пару выпадов, и Роланд добьет дракона.

Оркестровая яма. Вступает фагот: оркестрант пузырит щеки, и духовое музыкальное орудие производит хрипловато-гнусавый залп.

Находящийся в теремке завода Антон слышит этот предательский звук.

– Дудки, – тихо произносит Антон. – Будем драться.

– Мой командир, – приободряется Шарлотта.

У нее очень воинственный вид. Копье вездесущего Роланда снова обрушивается на каморку.

Вот дракон дернулся, качнулся, как пьяный, и, угрожая лопатой, пошел в наступление. Видимо, Роланд совсем не ожидал такого поворота событий. Ведь это не по сценарию. Не ожидал и оркестр, который уже было взялся изобразить триумф. Дирижеру приходится попридержать фанфары. Битва продолжается, и оркестр импровизирует.

Тут Моисейка, настоящий сумасшедший, а вовсе не актер, который его изображал, забирается в оркестровую яму и свергает дирижера. Моисейка дирижирует своей суковатой палкой. Оркестр подчиняется ему.

Роланд отступает, хотя и проявляет чудеса ловкости. Он неплохой, даже искусный фехтовальщик, но непонятно, куда же жалить спятивший кирпичный завод. Удар – и копье Роланда с треском разлетается. Зал ахает. Запутавшийся в своем плаще рыцарь спотыкается и падает. Из-за кулис выскакивает пес Рогулька и хватает горе-рыцаря за штанину. Шарлотта, как юбку, приподнимает до колена завод, и две ноги, худая и толстая, опускаются на грудь поверженного и ошеломленного Роланда. Зал снова ахает. А когда завод, как карточный домик, разваливается на части, являя зрителям слегка подкопченного Антона и Шарлотту в костюме мухи, зал разражается гомерическим хохотом. Вместе со всеми смеется и Покровский. Антон и Шарлотта похожи на Дон Кихота и Санчо Пансу, которые повергли злого волшебника. Вот теперь звучат фанфары.

– Занавес, занавес! – кричит администратор, но занавес, который уже было пришел в движение, заклинило, что вызывает новый приступ смеха.

Щека Селиванова дергается. Он прикладывается к графину, глаза его наливаются бешеной злобой. Селиванов переносит ногу через перила бельэтажа и валится в партер. Раздается женский визг. Качаясь, Гавриил Петрович устремляется к сцене. Он пишет зигзаги, валится на дам, сминая их туалеты, вульгарно извиняется, получает от кого-то пощечину, сметает с дороги господина, который пытается его образумить, и, наконец, достигает сцены.

Селиванов наступает на Антона. Вдруг Гавриил Петрович, словно медведь, вставший на задние лапы, оглашает сцену ревом, вскидывает над головой кулаки и бросается в бой. Однако на ногах устоять не удается, он поскальзывается, хватается за занавес, виснет на нем и, ко всеобщему изумлению, обрывает его. Тяжелый парчовый холст обрушивается на Селиванова, погребая его под собой. Гавриил Петрович пытается выбраться из красного ада занавеса. Ему протягивают руки, набегают актеры, находятся добровольцы среди зрителей, но Селиванов не унимается, он продолжает рвать и метать. Он раскидывает всех своих помощников, крушит декорацию.

– Антонио! – ревет медведем Селиванов. – Антонио!!!

Брандмейстер окатывает Гавриил Петровича водой. Но и ушат воды бессилен.

С колосников рабочие сцены бросают толстые веревки, чтобы повязать дебошира. Но канаты перепутываются. Селиванов хватается за них и начинает раскачиваться, как на качелях, снося всё и всех на своем пути. При этом он пьяно ревет:

– Та-ра-ра-бумбия, сижу на тумбе я! И очень весел я, что ножки свесил я!

Теперь Ариадна Николаевна видит настоящее лицо Селиванова. И оно ужасно, оно печально. Все маски сорваны. На Гавриила Петровича в пору идти с рогатинами и ружьями, но, ко всеобщему изумлению, он вдруг роняет голову и засыпает, оглашая своды театра богатырским храпом. При этом его запутавшаяся в канатах фигура, которая напоминает вывернутый наизнанку и небрежно наброшенный на спинку стула костюм Арлекина, продолжает медленно раскачиваться. Всех он дергал за ниточки, но вот и сам оказался в руках невидимого кукловода. В мертвой тишине скрипят канаты и всхрапывает висящий на них человек. Представление достигает апофеоза. Это понимают даже те, кто ни разу не был в театре.

Зал взрывается овациями. Летят букеты. Актеры, как ни в чем не бывало, выходят на поклон. Кланяются даже брандмейстер и рабочие сцены. Берут за руки Антона, выводят его на середину. Не справившись с нахлынувшими чувствами, Антон убегает. Актеры и зрители продолжают хлопать, вызывая его из-за кулис, но он не возвращается.

– Автора! Автора! – кричат все.

Но автор уж вырвался на театральную площадь и, разгоняя кур, скрылся в одном из переулков…

Утро. На берегу моря стоит Епифан Власыч. Красная рубаха развевается. Бороду и кудри разметал ветер. В жилистых, не знающих усталости руках целый пучок веревок. Епифан из последних сил пытается удержать монгольфьер. Воздушный шар огромен и совершенно непонятно, как Епифан обуздывает его. Ноги Епифана Власыча словно к земле приросли.

К берегу пристает фелюга, на корме которой корзина из толстых прутьев, а также мешок с молодым картофелем и лукошко с огурцами. На веслах Пелагея. Корзина в половину человеческого роста, если не выше. Пелагея пристает к берегу и торопливо выгружает из лодки картошку, огурцы и корзину. Пелагея беременна. С грехом пополам она волочит все, что привезла. Рук не хватает, картофель рассыпается.

Пелагея добирается до Епифана. Приторачивает к корзине концы строп.

Со стороны городского сада к Епифану и Пелагее подходит Антон.

– Долетит ли твой шар до Луны? – спрашивает Антон.

Епифан задирает голову, смекает:

– Нет, барин, до Луны не долетит.

– А до Москвы?

– До Москвы долетит, – отвечает Епифан.

Антон оборачивается. К чугунной ограде городского сада, глядящего на море, медленно стекаются горожане.

– Так что же, Епифан Власыч, на Луну не полетишь?

– Не полечу, барин. Баба у меня на сносях.

– Ну, тогда отпускай веревку.

– Не могу. Не вся сила вышла, барин. Сызмалетства во мне это баловство сидит, – Епифан снова задирает голову. Сурово улыбается шару: – Пока всю силу не возьмет, окаянный, не отпущу.

Антон снова оглядывается. Народу у ограды прибавилось. Все пристально следят за происходящим. Жилы на руках Епифана вздуваются, кровь кидается в лицо, и жгут из веревок рывками начинает ползти вверх, приводя в движение корзину. Хохотнув и махнув рукой, Антон запрыгивает в корзину. Он уже перевесился через борт, а ноги еще болтаются снаружи.

Епифан Власыч из последних сил сдерживает монгольфьер. При этом, скрипя зубами, он рассуждает:

– Вот ежели который барин пойдет в ахтеры или по другим каким художествам, то не быть ему ни в чиновниках, ни в помещиках… Лети, барин!

Антон переваливается в корзину, и воздушный шар взмывает в небо.

Пелагея швыряет Антону огурец. Антон ловит его и с хрустом надкусывает.

Что делается на берегу! Народ хлынул через ограду. Все бегут, все, кричат, все машут. Все, все они тут. И Прекрасная Елена, и Шарлотта, и Покровский, и Моисейка, и Ариадна с Поликановым, и инспектор Дьяконов, и мещанские дети с Рогулькой, и актеры все здесь, все, кого только можно и нельзя себе представить, весь Божий мир, нет только Селиванова.

Антон, держась за стропы, поднимается над городом. Таганрог постепенно начинает уменьшаться. Но Антон еще видит людей, которые ему машут, еще различает их лица. На глазах его выступают слезы, он отчаянно хрустит огурцом. Невдалеке от берега прямо в море стоит телега с лошадью, на которую Одиссей и Геракл перекладывают с фелюги товар. Контрабандисты машут Антону, он отвечает им. От высоты и открывающейся морской шири захватывает дух. В стропах гудит ветер. Ветер долгого путешествия, ветер судьбы и славы, сокрушительных поражений и головокружительного успеха. Город все меньше и меньше. И все меньше фигурка Антона. Он машет Таганрогу и его обитателям из напоенной солнцем и ветром синевы.

Июнь 2010 г.

 

Допрос

(пьеса в двух действиях)

 

Действие происходит в тюрьме майской ночью 2023 года.

 

Действующие лица

Геннадий Олегович Сычев, дознаватель, 37 лет.

Ефим Ефимович Шкляр, подследственный, 57 лет.

 

Действие первое

Ночь. Комната для допросов. Посреди комнаты стол. На столе лампа. Под лампой дело: папка с бумагами. Рядом с папкой графин с водой и стакан. По одну сторону стола дознаватель Сычев, по другую – подследственный Шкляр. Сычев сидит на стуле, Шкляр – на табурете. В глубине комнаты зарешеченное окно. Рядом с окном этажерка, на которую водружен горшок с геранью. В комнате для допросов герань смотрится дико. Алые цветы тянутся к зыбкому лунному свету.

Сычев (подносит перо к бланку протокола). Фамилия, имя, отчество.

Шкляр. Шкляр Ефим Ефимович.

Сычев. Впрочем, что это я. (Рвет бланк протокола.) Ведь это не допрос… Беседа… Беседа. Моя фамилия Сычев. Геннадий Олегович Сычев. (Раскрывает папку.) Теперь вашим делом буду заниматься я.

Шкляр. Беседа? В два часа ночи?

Сычев (изучает материалы дела, одновременно разговаривая со Шкляром). Ваши соратники называют вас сумасшедшим профессором.

Шкляр. У меня не осталось соратников.

Сычев. Да, да, да… (Перебирает бумаги.) А кое-кто, интересно, очень интересно. Кое-кто называет вас предателем. Вы что, бежали с поля боя?

Шкляр. Скорее, я пошел до конца.

Сычев. Ага… Значит, идем до конца. До победы?

Шкляр. Победа это не конец.

Сычев (с любопытством рассматривает подследственного и снова углубляется в бумаги). Никто не ожидал, что вы станете поддерживать правящий режим.

Шкляр. Я его не поддерживаю.

Сычев. Тогда по какую вы сторону баррикад?

Шкляр. А что, есть баррикада?

Сычев. Теперь я понимаю, почему вы опасны и для нас, и для ваших товарищей по оружию.

Шкляр. Только оружие мне не шейте.

Сычев (усмехаясь). Что вы, что вы. Ваше оружие слово. (Захлопывает папку, откладывает дело на край стола. Принимает непринужденную позу.) Итак, профессор, кто же вы? Перебежчик? Проповедник? Политический активист?

Шкляр. Скорее тот, кто борется с активистами.

Сычев. Вот как?

Шкляр. Активист всегда готов примкнуть к какому-нибудь прогрессивному движению. Или возглавить его. Когда непрофессионал от политики рвет подметки, мне легче раскусить его.

Сычев. И как же?

Шкляр. Я говорю амбициозному активисту: «Хороших эпох не бывает. Хотя бы поэтому быть знаменитым некрасиво. Все так называемые знаменитые люди – это люди, подсуетившиеся с эпохой. Ошибиться эпохой, родиться не вовремя – великое утешение».

Сычев. Убедили кого-нибудь?

Шкляр. Моя отповедь возымела действие лишь однажды, когда я сказал это самому себе… Я сказал себе: «Наверняка есть эпоха, в которой бы ты жутко и неоправданно прославился. Но не в этот раз, приятель, не в этот раз». Однако было уже поздно. Мое имя трепали на всех углах.

Сычев. Да, да, да… Тем не менее, не все же претендуют на руководящие посты. Иногда требуется лишь четко обозначить гражданскую позицию. Помните, как встарь? Приколоть белую ленточку. Выйти на «Марш миллионов».

Шкляр. Подспудно от тебя все равно ждут публичных политических действий. А прежде чем действовать, нужно стать прозрачным.

Сычев. Прозрачным?

Шкляр. Для света.

Сычев. Но на Тверском бульваре света больше. Там – огни, акробатические этюды, духовой оркестр. Вы же предпочли тюрьму строгого режима.

Шкляр. Имеет значение только тот свет, который ты пропустил через себя. Его не бывает много или мало. Пропусти хотя бы один луч, и узнаешь, как могуществен источник.

Сычев. Простите меня, но это лирика.

Шкляр. Простите меня. Вы понятия не имеете о том, что такое лирика.

Сычев. Но зато я кое-что смыслю в политике.

Шкляр. В политике вы разбираетесь еще меньше.

Сычев. Вы очень приятный собеседник, профессор.

Шкляр. Не важно, какой я собеседник. Я не сторонник госпереворота. В перевороте нуждается наша душа. В абсолютном перевороте без баннеров и мегафонов.

Сычев (с иронией). И это говорит автор острой политической пьесы?

Шкляр. К чему ворошить прошлое? Минуло десять лет.

Сычев. И все же, Ефим Ефимович, не вы ли дразнили тигра? Оклеветали правящую элиту, выставили ее в неприглядном свете. Кстати, как вам это удалось? Ведь вы не были вхожи в политическое закулисье.

Шкляр. Я все выдумал, но оказалось, это и была правда.

Сычев. Да, да, да… В это трудно поверить. (Вкрадчиво.) Если вы назовете своего информатора, то окажете большую услугу следствию. А заодно и себя выручите из беды. Вы покрываете крысу. Поразмыслите над этим, Шкляр. (Сычев прохаживается по комнате. Поливает герань. Смотрит в окно.) Хорошо виден Марс. Кто бы мог подумать, что китайцы высадятся на Марс первыми. (Прогибается в пояснице.) Что-то спину ломит. Вас, должно быть, манят звезды, профессор. С какой звезды вы свалились?

Шкляр. У вашего предшественника была другая метода. Обещал стереть меня в лагерную пыль.

Сычев (примирительно). Повторяю, это не допрос. Вам, конечно, известна игра в «плохого» и «хорошего» следователя. Так вот, я не просто «хороший», я очень хороший следователь. По первому образованию я филолог, по второму юрист. Образцовый семьянин. Не курю. Выпиваю-то раз в год, а перепиваю – в год раз. Люблю книги с пожелтевшими страницами, комнатные растения.

Шкляр. Звучит угрожающе.

Сычев (садясь за стол). Итак, давайте отставим лирику. Не прикидывайтесь эдаким чудаком не от мира сего. Я бы хотел услышать больше конкретики. Вы же ученый. Используйте социально-исторический метод, в конце концов. И, пожалуйста, не уходите от прямых вопросов.

Шкляр. Постараюсь.

Сычев (с наигранной непринужденностью). Представьте, что независимый журналист либерального издания берет у вас интервью. Пусть ваша мысль течет свободно. Все, что вы скажете, останется между нами. Никаких протоколов, никакой записи.

Шкляр (невозмутимо). То есть, будем разговаривать как старые друзья?

Сычев. А почему бы и нет?

Шкляр. Не знаю, что вы затеяли… Уверен, что игру в одни ворота.

Сычев. Дайте оценку сегодняшней политической ситуации в стране.

Шкляр. Почему только сегодняшней? Ситуация в России всегда одна и та же.

Сычев. Разве? А девяностые?

Шкляр. Что девяностые?

Сычев. Ну как же? Страна восстала из-под глыб тоталитаризма. У взбудораженного общества появилась надежда. Воспряла интеллигенция.

Шкляр. Но надежды не оправдались.

Сычев. Ну да.

Шкляр. Политическая ситуация в России очень слабо связана с фактором времени. Время течет где-то по соседству от нас.

Сычев. Развейте эту мысль.

Шкляр. Политическая ситуация в России достаточно стабильна. Я бы определил ее как диктатуру произвола. Амплитуда маятника общественно-политической жизни только на первый взгляд велика. Но хорошенько присмотритесь. Наш маятник раскачивается между произволом власти и произволом безвластия.

Сычев (смакуя). Диктатура произвола. Это понравилось бы вашим соратникам.

Шкляр. Вы не слышите меня. У нас очень много свободолюбивых людей, но мало свободных людей, умеющих любить. А что такое свобода без любви? Это и есть диктатура произвола. У нас при любом царе свободные люди не могут поставить себя на правильную ногу. А потом мы удивляемся, что нам за страна досталась? Что это за Левиафан такой?

Сычев. Так что же, ничего хорошего Россию не ждет?

Шкляр. Все зависит только от того, насколько мы готовы любить. Любить ее такой, какая она есть. А больше ничего не остается. И тогда многое, очень многое изменится. (Обращается не столько к Сычеву, сколько к самому себе.) Изменения к лучшему наступят, но не нужно их ждать.

Сычев (возбужденно). Значит, сиди сложа руки, да еще и ничего не жди? Разгильдяйство и прекраснодушие! Партия не может бездействовать. Наши враги тоже. Мы создаем сильное государство – они хотят все развалить. Мы пропагандируем духовные скрепы – они кричат о религиозном мракобесии. И тут либо мы – либо они. Третьего не дано. Кстати, как вы относитесь к новому закону о защите чувств верующих?

Шкляр (задумчиво). Замечательно отношусь. Только религиозные чувства верующих нужно защищать не от богохульников, а от самих верующих. Верующий способен нанести религиозному чувству гораздо больший урон, чем атеист.

Сычев. Можно личный вопрос?

Шкляр. Нет… Все равно зададите.

Сычев. Вы верите в загробную жизнь?

Шкляр. Конечно, верю. Но пока ты ведешь себя как эгоист, пока думаешь только о себе, нет ни загробной жизни, ни этой. Положи свое эго в гроб, и сразу начнется твоя загробная жизнь.

Сычев. А вы не такой уж и сумасшедший. И вы мне нравитесь.

Шкляр. Не торопитесь. Скоро я вас разочарую. Выведаете между делом что-нибудь такое… Даже и не знаю что. Только вы с презрением отвернетесь от меня.

Сычев. Как ваши соратники – политические активисты?

Шкляр. Политические отвернулись. Зато теперь в мою сторону недобро посматривают православные активисты.

Сычев. Вы умеете злить людей, Ефим Ефимович.

Шкляр. Не в этом дело.

Сычев. А в чем?

Шкляр (с прищуром). Каким-то образом все активисты связаны между собой. Контрабандно они проносят друг друга в лакированных портфелях, хотя и ведать не ведают об этом. Они бы очень удивились, если бы узнали, что не ходят поодиночке.

Сычев (с искренним удивлением). Вы верите в заговор активистов? Но позвольте, борцы за честные выборы и все такое никогда не подадут руки радикалам от религии, которые громят выставки и тому подобное. Или вы хотите сказать, что у политических и православных активистов больше общего, чем различий?

Шкляр (непринужденно развивая тему заговора). Не забывайте про национальных активистов. Их подозрения в том, что я еврей и не только по национальности, вполне оправданы. Впрочем, не стоит нашего патриота демонизировать. Он мало чем отличается от сионистского активиста.

Сычев (посмеиваясь). Сумасшедший, сумасшедший профессор!

Шкляр (с демонстративной серьезностью). Вовсе нет. Угадайте, кому принадлежит следующий перл: «Если ты “хороший” еврей – отправляйся в Израиль». Кто это говорит – бритоголовый скинхед или боец «еврейского легиона»? На голове этого умника черная шапка с гербом футбольного клуба или фуражка с кокардой в виде рисунка меноры?

Сычев. Но разве один не защитит вас от другого?

Шкляр. Защитит, и вскоре пожалеет об этом.

Сычев. А я и не думал, что вы такой неудобный человек. (После некоторого колебания.) Кстати, я тоже еврей.

Шкляр (с невозмутимостью). А хорошая новость?

Сычев. Неплохая шутка. Но между нами говоря, я всегда ощущал себя русским.

Шкляр. Видимо, хороших новостей сегодня не будет.

Сычев (язвительно). А вы кем себя ощущаете, Ефим Ефимович Шкляр?

Шкляр (не реагируя на укол). Я никогда не разделял корпоративных интересов, особенно национальных. Как сказал о себе мой младший сын: «Я из еврейского племени, но в русской семье». Глагол «родился» в спешке он опустил. На месте ни минуты не сидит. Как-то он заявил: «То время, которое я должен был потратить на надевание штанов, я потратил на лишний сон, поэтому я буду весь день ходить без штанов». Все самые сложные вопросы в нашей русской семье разрешает маленький Шкляр.

Сычев (рассеянно меняя тон на деловой). Не стану больше играть в кошки-мышки. Я знаком с методом текстологического анализа. Да и психолог я неплохой. Так вот, я совершенно уверен, что это не вы написали пьесу «Рубиновая ночь». Ефим Ефимович, назовите истинного автора, и я закрою ваше дело.

Шкляр (собираясь с мыслями). До сих пор речь шла об информаторе, который мне слил компромат на верхушку. А теперь вы ставите под сомнение сам факт моего авторства? После разговора со мной вы полностью разочаровались в моих интеллектуальных способностях?

Сычев. Напротив. Пьеса написана человеком, у которого нет вашего культурного багажа. Но самое главное, он не обладает оригинальностью вашего мышления.

Шкляр. Ну знаете ли, столько воды утекло. Я стал другим. Во мне произошел переворот. (Выдержав паузу.) Да, я очень тоскую по жене и детям, но на ваши дешевые провокации поддаваться не стану. (Сычев с подчеркнутой отстраненностью разглядывает свои ногти.) Вам интересно, случайно, о чем я говорю?

Сычев. Да, да, да… Не обижайтесь, Ефим Ефимович. Я бью туда и сюда, бью как попало. Пока вы хорошо держитесь, но я найду слабое место. Наверное, вы уже поняли – мне поручают самые сложные случаи. Безнадежные. А знаете почему?

Шкляр. Почему?

Сычев. У меня есть терпение и такт. Я подбираю ключ к любому замку.

Шкляр. Вы зря тратите свое время.

Сычев. Совсем не зря. Мне интересно беседовать с вами. Хочу вам снова сознаться. (Понизив голос.) Среди евреев я чувствую себя русским, среди русских – евреем. Это вообще нормально? Я уже понял, что вы как интернационалист просто идете дальше. А я все время оборачиваюсь.

Шкляр (участливо). Этот вопрос мучил писателя Юрия Нагибина. В нем текла кровь русского дворянина, но сильнейшее влияние на Юрия Марковича оказал отчим – адвокат Марк Левенталь. Нагибин считал национализм дрянью и мелочью, но не раз попадался на эту удочку. Правда, он делал это очень честно, поэтому и талантливо.

Сычев. Нагибина я люблю. Пожалуйста, будьте со мною искренним.

Шкляр. Странно слышать такое от следователя.

Сычев. Не странен кто ж?

У Сычева игривое настроение. В нем просыпается злой озорник.

Сычев. Ефим Ефимович, не могли бы вы набросать портрет русского культурного героя. И, если возможно, – еврейского культурного героя. Так сказать, для сравнения.

Шкляр. Что, прямо сейчас?

Сычев. Ну да, профессор. Как никак, вы доктор филологии. А может быть, вы только выдаете себя за доктора? Диплом в метро купили. Диссертацию за вас накатал научный негр. Мы знаем, как обделываются такие дела. Не хочу показаться грубым, но с этой вашей политической пьесой вы темните. «Рубиновая ночь». Не пошловато? Не ваш стиль. Как гласит поговорка: обманул в малом, обманет и во многом.

Шкляр (озадаченно). Получается, что мое дело десять лет лежало под сукном?

Сычев (зябко позевывая). Каждая бумажка должна вылежаться, но не залежаться. Еще есть вопросы?

Шкляр. Нет.

Сычев. Итак. Я жду лекции, профессор.

Шкляр. Избавьте меня от проверки на профпригодность.

Сычев (мягко). Я настаиваю.

Шкляр. Я не привык читать лекцию сидя.

Сычев. Да, да, да… Встаньте, разомните ноги.

Шкляр (поднимается и подходит к зарешеченному окну). С чего же начать?

Сычев. Начните с шестого дня творения.

Шкляр. Культура у евреев прочно связана с религией. Поэтому здесь уместнее говорить о герое еврейской культурно-религиозной традиции.

Сычев. Как он выглядит?

Шкляр. Это такой непричесанный спорщик с покушением на святость. Часто его житие напоминает горький анекдот. В советском изводе анекдот звучит так. Раньше Абрам жил напротив тюрьмы, теперь он живет напротив своего дома.

Сычев. Кажется, это про вас, Шкляр.

Шкляр (игнорируя подначки дознавателя). Или другая ситуация, постсоветская, хотя по сути та же самая. «Почему вы не уезжаете в Израиль?» – спрашивают его. «Зачем? Мне и здесь плохо»… Только будучи знатоком Писания, он может познать Всевышнего.

Сычев. Ну, а как насчет Запада? Почему вы не эмигрировали, когда еще была возможность?

Шкляр (смущаясь). На Западе об истине говорить неприлично.

Сычев. Как я понимаю, на меньшее вы не согласны.

Шкляр. Они будут смеяться. Вот вы не смеетесь.

Сычев (с резкостью). А на Востоке болтать небезопасно. С вами может что-нибудь случиться.

Шкляр. Все, что может случиться, это не то, что есть. Бог есть. С Ним ничегó не может случиться.

Сычев. Теперь передо мной проповедник. Так вот как это происходит.

Шкляр (пересекая комнату). У писателя Исаака Зингера есть роман. Называется «Раб». Молодой еврей Яков попал в польский плен. Яков низведен до положения крепостного. Он разговаривает с коровами на идише, чтобы не забыть язык. Уже пять лет он не видел книг. С трудом припоминает молитвы. И тем не менее, он продолжает размышлять. Зингер пишет: «Он размышлял. Он, Яков, сидит здесь у Яна Бжика в хлеву, а тем временем Создатель правит Вселенной». Герой еврейского предания это всегда изгой. И даже когда он находится в родной среде, сути дела это не меняет.

Сычев. Лавры изгоя примеряете? Хотите быть первым, но с конца? А ведь все равно первым! Бросьте эти еврейские штучки. (С раздражением.) Я хочу послушать про русского героя. Ведь я русский человек. (Сжимает кулак до белых костяшек).

Шкляр (спокойно). Для доказательства силы русскому герою совершено не обязательно выходить из себя. И вообще – действовать.

Сычев. А как же Змей?

Шкляр (продолжая ходить по комнате). Доказательством силы героя, безусловно, является победа над Змеем. Вот только вопрос, когда и где эта победа одерживается? На поле брани после схватки или на печи перед схваткой? Мне представляется, что победу истинный герой одерживает на печи. Русский герой не просто сидит на печи, он одолевает зло в себе. Не одолев зла в себе, не одолеет он зла и вне себя. Герой пересиживает свое зло. (Увлеченно.) Русское изобразительное искусство потому и проявляло слабый интерес к возрожденческой перспективе, что некого было показывать во второй фазе деяния, другими словами – в состоянии физического действия. Русское искусство собрано на духовном действии. То есть, на первой и третьей фазе деяния, а именно: решения, которое принимается на печи, и осмысления содеянного в скиту.

Сычев (с сарказмом). Так это скит? А вы, значит, отшельник. Ловко! Приятно иметь дело с образованным человеком. (Жестом предлагает продолжать.)

Шкляр (вдохновенно). Печь и скит, вот где ищите все самое высокое в русской натуре. Есть у такого положения вещей и свое объяснение. Стоит русскому герою слезть с печи, как прежде всего он начнет разрушать самого себя. Вот почему бездействует буря-богатырь Илья Обломов. Не калики перехожие отнимут у богатыря половину силы, так он сам у себя отнимет.

Сычев. Это еще зачем?

Шкляр. Чтобы сила не мешала бороться со злом. Вернее, чтобы она не мешала разобраться где добро, а где зло? Сила, если ее много, совершенно слепа. Высоцкий угадал: «А принцессы мне и даром не надо. / Чуду-юду я и так победю». «И так» – не за вознаграждение. Чудо-юдо загоняется в ад благодаря тому, что герой отказывается от вознаграждения. Сделка лишила бы русского героя той второй половины силы, которую он оставил себе для борьбы со Змеем. Герой и так ослаблен, обстоятельства стащили его с печи, а тут еще ему предлагается новая зависимость – контракт.

Сычев (изображая обиженного). Ну да, контракт. Я же дьявол, и пришел за душой. Так вы обо мне думаете?

Шкляр (дипломатично). Я ничего не думаю.

Сычев. Продолжайте.

Шкляр. Заметим также, русскому герою не нужна и принцесса. И вот здесь обнаруживается перекличка. Яков, размышляя, сидит в хлеву, «а тем временем Создатель правит Вселенной». Илья лежит на печи, готовится к подвигу, «а тем временем Создатель правит Вселенной». На фоне деятельного бездействия богатыря Создатель и правит Вселенной.

Сычев. Да понял я, понял. (Поднимается и мерит шагами комнату). Вы хотите сказать, что Илья Муромец не был ни политическим, ни национальным, ни православным активистом.

Шкляр. Именно так.

Шкляр пытается осмыслить, что сейчас произошло? Он несколько растерян. Энтузиазм, с которым он импровизировал, сменяется первыми признаками апатии.

Шкляр (владея собой). Для чего вы устроили весь этот цирк? Чтобы выставить меня дураком?

Сычев (с неожиданной искренностью). Что вы, Ефим Ефимович! Я восхищаюсь вами! Когда-то я слушал ваши лекции. Вы читали нам стихи. Как это у Максимилиана Волошина? Помните, про интеллигента?

Отвергнутый царями разночинец Унёс с собой рабочий пыл Петра И утаённый пламень революций: Книголюбивый новиковский дух, Горячку и озноб Виссариона. От их корней пошёл интеллигент.

Сычев преображается. Выходит на середину комнаты, продолжая декламировать.

Его мы помним слабым и гонимым, В измятой шляпе, в сношенном пальто, Сутулым, бледным, с рваною бородкой, Страдающей улыбкой и в пенсне, Прекраснодушным, честным, мягкотелым, Оттиснутым, как точный негатив, По профилю самодержавья: шишка, Где у того кулак, где штык – дыра, На месте утвержденья – отрицанье, Идеи, чувства – всё наоборот, Всё «под углом гражданского протеста».

Вы все тот же блистательный оратор, Ефим Ефимович. Любую тему можете раскрыть. Признаюсь вам, вы научили меня думать.

Шкляр (пораженный). Боже мой… Сычев, Сычев. Но я вас не помню.

Сычев. И вы учили нас говорить правду. Даже когда это неудобно.

Шкляр. Кажется, вас отчислили.

Сычев (с той же подкупающей искренностью). Но не по вашей вине, профессор. Я бросил декану в лицо то, что за глаза говорили все. Я назвал его унтерпришибеевым. Эту историю умело замяли, но вскоре я вылетел.

Шкляр (с трудом скрывая волнение). Понимаете, Сычев, эта пьеса – «Рубиновая ночь» совершенно не моя. Но не в том смысле, в котором вы подумали. Когда я писал ее, я был совершенно другим человеком.

Сычев. Нет, Ефим Ефимович, это не вся правда. (Наливает стакан воды и протягивает подследственному. Шкляр задумывается, принимает стакан и в несколько глотков осушает его.) Вы же русский интеллигент. Вам нельзя врать. И вы сейчас не мне врете. Вы себе врете.

Шкляр (После паузы.) Так вы настаиваете на всей правде?

Сычев. Да.

Шкляр опускается на табурет.

Шкляр. Хорошо, хорошо. Не я написал эту странную пьесу. Другой автор.

Сычев садится за стол.

Сычев (произносит с расстановкой). Назовите его имя.

Шкляр (очень спокойно). Ни за что на свете.

Занавес.

 

Действие второе

Комната для допросов.

Сычев (ощипывая сухие листики герани). Согласитесь, профессор, ваше чистосердечное признание – вопрос времени. Сейчас три часа. Обещаю вам, на рассвете мы с этим покончим. (Устраивается за столом.) А пока я хотел бы задать вам какие-то очень простые, не относящиеся к делу вопросы. Как воспитывать детей? (Морщится от боли и трет бок.) Есть ли Бог? В чем я имею основания сомневаться… Почему я так часто плачу в подушку?

Шкляр. Я не знаю, как воспитывать детей. Но я знаю, что детей нужно любить.

Сычев. Ну а как любить? Тискать что ли? Пряниками кормить?

Шкляр. Любить ребенка – это значит забыть о торговле ласками. Пока он еще мал и пробегает мимо, изловчись и поцелуй его в макушку. Завтра будет уже поздно. И не дотянешься, и не догонишь. На этих макушечных поцелуях стоит мир.

Сычев. Мой учитель дал мне совет. Спасибо, учитель. (Кланяется.) Жаль только, что я не могу воспользоваться вашим советом. Как бы я ни любил своего сына, но отцовскую ласку он должен заслужить. Иначе вырастет независимой личностью, начнет качать права и получит реальный срок.

Шкляр. Не называйте меня вашим учителем.

Сычев. Да поймите вы! Демократический фланг полностью и давно разбит. Опять матушку Русь подмораживают.

Шкляр. Конечно же, Он есть.

Сычев. Кто?

Шкляр. Вы спрашивали, существует ли Бог?

Сычев (садясь за стол). Да, я знаю, что Он есть.

Шкляр. А если знаете, почему часто плачете в подушку? Себя жалеете?

Сычев. Может быть, и себя. (Не без юродства.) А может быть, всех живых существ. Я с этим еще не определился.

Шкляр. Слишком не затягивайте.

Сычев. Кстати, хочу вас спросить. Как вы относитесь к атеистам? Это же очевидно, что автор пьесы «Рубиновая ночь» не верит ни в Бога, ни в черта.

Шкляр (мягко улыбаясь). Знаете, почему Творец не спешит делать неоспоримым факт Своего существования?

Сычев. Почему?

Шкляр. Да потому что Бог не стремится победить в споре. А верующий часто хочет оказаться правым. Воистину у Бога есть чувство юмора. Поэтому Он исподволь помогает и атеисту, наделяя его несокрушимыми аргументами. Наверное, поэтому я люблю атеистов. Ведь это так удивительно, когда Бог через них разговаривает с тобой. И тогда Бог как бы говорит тебе: «Это хорошо, что ты веришь в Меня и защищаешь Меня. Но уверен ли ты, что твои человеческие качества столь высокой пробы, чтобы быть Моим адвокатом? Я вижу несколько прекрасных черт у атеиста-прокурора, который приговорил Меня к пожизненному несуществованию. А у тебя этих черт нет. Что, если твое адвокатство бросит тень на Меня? Задумайся об этом в следующий раз, когда пойдешь в суд по Моему делу».

Сычев (серьезно). Смешно.

Шкляр (серьезно). Да, смешно… Но смешнее рассказа про вашу подушку я ничего не слышал.

Сычев (обиженно). Зачем вы так?

Шкляр. Не верю я вашим слезам.

Сычев (в ярости). Да кто ты такой, чтобы прикасаться к моим слезам?!.. (Опоминается). В конце концов это мои слезы, а не ваши. Вы в них ни бельмеса не смыслите!

Шкляр. По ночам вы то плачете, то кричите. Наверное, и подследственных бьете?

Сычев. Да, я могу сорваться. Я живой человек. Не понимаю, почему вы так безучастны к своей судьбе? (Шкляр собирается ответить, но Сычев грубо осаживает его: бьет кулаком по столу.) Молчать! Отвечать! Кто автор этого гнусного пасквиля? Почему вы покрываете какого-то негодяя? (Чеканя каждое слово.) Обвиняемый в сокрытии преступления отказывается заключать сделку со следствием. Я вас правильно понял?

Шкляр (с полным сознанием своей силы). Вся моя жизнь изменилась. Вот почему я безучастен к своей судьбе.

Сычев (тихо). Как это произошло?

Шкляр. Открылись глаза, и я увидел, что посторонних нет. Мы ветки одного дерева. Отсеки ветку, и все дерево закричит от боли. Только вот дерево нерушимо. И вместе с осознанием этой нерушимости пришел глубокий покой.

Сычев. Но вы вносите хаос и неразбериху в людские умы. Вы смутьян обоих лагерей. Недаром вас называют безумцем.

Шкляр. Что поделать? Я вынужден эксплуатировать амплуа запальчивого чудака. А иначе меня никто не услышит.

Сычев. Значит, снаружи вы сумасшедший профессор, а внутри кроткий агнец?

Шкляр. Внутри нет никого.

Сычев. Вот так новость.

Шкляр. Этой новости не одна тысяча лет.

Сычев. Да-да, что-то подобное я читал. Но такая философия хороша для жарких стран, вроде Индии. Для нашего климата, особенно политического, она неприменима.

Шкляр (запрокидывает голову и прикрывает глаза). Какая чудесная майская ночь! В саду сейчас пахнет черемухой и сиренью. Вы слышите по ночам соловьев? Я иногда их слышу во сне.

Сычев (с любопытством). Как вам удается внутри оставаться спокойным?

Шкляр. Внутри нет того, кто приходит в смятение или сохраняет спокойствие. Внутри нас пустота, а лучше сказать – простор. Внутри – простор, а я – никто.

Сычев (искренне недоумевая). Что значит никто?

Шкляр. Это значит, что я не сам по себе, который думает, что он кто-то. Я лишь дом для того, что является по-настоящему мной. А я – никто.

Сычев. Но что же тогда является по-настоящему мной?

Шкляр. Безграничный простор, невидимый источник любви, который невозможно уничтожить.

Сычев (ежась). Почему же мне так одиноко и страшно? Я – власть, но у меня язва. В моих руках сотни жизней, но что делать со своей жизнью я не знаю. Я знаю, что расколю вас, и это ужасает меня. (Косится на Шкляра.) Я немного побаиваюсь вас. Но еще больше я боюсь самого себя.

Шкляр (заинтересованно и серьезно). Как вы думаете, лопухи еще не поднялись выше ирисов?

Сычев. Что?.. Понятия не имею.

Шкляр. Страшно не вам, а вашему уму. Простор не знает страха.

Сычев. Пощадите меня! Я не хочу быть пустотой. Я хочу испытывать эмоции. Я хочу плакать и смеяться. Я хочу любить, и я хочу страдать! Но я почему-то ничего не чувствую. (Без тени иронии.) Может быть, мне витамины пропить? У меня нехватка витамина D. Он отвечает за усвоение фосфора. (Опомнившись, грозно нависает над Шкляром.) Не забывайте, что в вашем деле присутствует весомый политический элемент! (Направляет лампу в лицо подследственному.) Будете, Ефим Ефимович, рукавицы шить, если откажетесь сотрудничать. (Вышагивает по комнате. Примирительно бросает через плечо.) Да вы встаньте, пройдитесь.

Шкляр отворачивается от лампы, встает и подходит к стене.

Сычев. Знаете, что меня больше всего возмущает? Ваша полная безответственность. Поставить свое имя на чужой пьесе. Да еще какой! Антигосударственной направленности. О чем вы думали, Ефим Ефимович? Поверьте, я желаю вам добра. Но меня тревожит еще кое-что, дорогой профессор. Мы живем с вами в одной стране. Неужели вас все устраивает? Просто поразительно. Неужели вы готовы принять ее такой, какая она есть? Готовы мириться с очевидным злом?

Шкляр. Я даже вас принимаю таким, каков вы есть.

Сычев (с нажимом). Зло нужно называть злом, если оно – зло. И искоренять его, а не пересиживать на теплой печке. Бог не пошлет калачи, если лежать на печи.

Шкляр. Вы никогда не сравнивали русских и немецких бесов? Русским бесенятам волюшку подавай, кровушку и самосуд. Немецкие бесы ревнители дисциплины и порядка: зло вещь серьезная, и оно должно быть при плаще и шпаге. Русские бесенята со смеху бы покатились, потому что они знают, что зло – оно от скуки и плохих дорог. (Увлекается.) Все русские черти мелкопоместны и жуликоваты. Любое дело развалят, даже злое. Пропьют оборудование и прольют много бессмысленной крови, коли доверят им серьезную переделку мира. Немецкие черти великие опробыватели и лишней крови проливать не станут, а только ту, которая необходима для чистоты эксперимента. Немецкое зло рассудочно, равно как и добро. У них добро на голой прагматике замешено. И пусть, пусть! А у нас и зло, и добро иррационально. Мы совершенно непредсказуемы. Как же можно искоренять зло, когда ты себя не знаешь?

Сычев. Смотря о каком зле речь. Если это враг государства – раздави гадину!

Шкляр. Да о каком бы зле ни шла речь. Не важно, какое именно наше зло ты собрался искоренять. (Выдержав паузу.) Как искоренить зарвавшийся правящий режим? Пойти на него войной? Но тот, кто воюет, обязательно заскучает. В осенних сумерках, этаким промозглым днем он непременно достанет из мешка своих бесенят и заставит их плясать. Потом приохотит их к протестной риторике и даст им какой-нибудь флаг. Наплодит целую кучу плоских односторонних либералов, которые дискредитируют идею свободы, и уж точно не смогут ее защитить.

Сычев (произносит то, чего сам от себя не ожидает). Но вы понимаете, что ставите крест на протестном движении? (Пытается выйти из щекотливого положения.) Вы что же, хотите оставить наше ведомство без работы?

Шкляр. Вовсе нет. Я даю вам работу, но я не хочу делать ее за вас. Я ходил на марши протеста и демонстрировал свой мирный настрой. Мне было немного стыдно, когда ревущая толпа поносила правящую партию. Меня ужаснула мысль о том, как легко стать толпой. Я молчал и смущенно улыбался.

Сычев. Но разве это не абсурд?

Шкляр. Не больший абсурд, чем бороться с дьяволом. Мудрец сказал, что победить дьявола нельзя. Можно, нужно ощутить, что дьявола нет.

Сычев (в запале). Вы хотите сказать, что нет Америки? Нет плана растлить нас? Нет террористов-смертников? Нет пятой колонны? (Войдя во вкус.) Я даже по другому спрошу, и не побоюсь этого. Вы хотите сказать, что нет продажных судей, сфабрикованных политических дел, расправы над неугодными, откровенной лжи? (Озирается и переходит на доверительный шепот, чтобы объяснить свою эскападу против правящего режима.) Я хочу уважать своих врагов, а самое главное – понимать их. Ведь я не могу бороться с тем, чего я не понимаю.

Шкляр (со вздохом). Да, дьявол есть. Но он сотворен нами. Дьявол не настоящая реальность. Это наше создание. Он дело наших рук. Но если мы пребываем в настоящей реальности, то там его нет. На глубине бытия дьявола нет.

Сычев (негодуя). Опять этот ваш птичий язык!

Шкляр. Да, есть и процессы, и расправы. Шахиды есть. И Госдеп не дремлет. Этим никого не удивишь. Но есть и другая точка отсчета. Есть такая внутренняя тишина, которую ничто не может нарушить. И когда ты пребываешь в этой тишине, то нет смятения, страха, гнева. Нет мелкого вседневного раздражения жизнью и собой.

Сычев. А вот я вас и посажу в лужу! Как насчет Адольфа Гитлера? С Адольфом тоже нужно мириться? С абсолютным-то злом? Его тоже нет? Что скажите, господин Спокойствие?

Шкляр. Выпалывать зло необходимо, но важно помнить – это только прополка, корней никогда не вытащишь. Корень зла ты не найдешь… Мой духовный наставник прошел всю войну. Был ранен. Свято чтил воинское братство. Но в Берлине он увидел, как солдаты за несколько дней превращаются в солдатню: до какого скотства готовы опуститься отдельно взятые победители. Это была уже не доблестная армия. Порою это была ополоумевшая толпа мародёров и насильников. А толпа всегда ищет и находит корень зла.

Сычев. Вы не любите толпу, не любите активистов. А может быть, вы просто не любите людей, старый мизантроп? Победу порочите. Голубем мира прикидываетесь. Да вы всю свою жизнь утопили в этой раскислятине голубиной!

Шкляр (невозмутимо). Тему активизма я проработал глубоко.

Сычев. Да уж, я заметил.

Шкляр. Активистом можно стать даже тогда, когда в твоей организации состоит один человек – ты сам… Ну разве это не скучно?

Сычев. Конечно, скучно! Так не лучше ли слиться с массой?

Шкляр. Так не лучше ли тебе выйти из организации, которая называется «я и мои убеждения»? Но при этом не сливаться с массой.

Сычев. Как это? Что же от меня останется?

Шкляр. От тебя останется то, чем ты являешься на самом деле.

Сычев. А чем я являюсь на самом деле?

Шкляр. Тем же, чем и я.

Сычев. Дыркой от бублика? Идиотской бездонной пустотой?

Шкляр. Пустотой, которую может заполнить только Бог. Простором, которому нет ни конца, ни края.

Сычев. Ответьте мне на один вопрос. Почему такой человек, как вы все, еще находится здесь? Почему бы вам не пройти сквозь стену, если вы пустота?!

Шкляр (медленно двигаясь по комнате). Нежелательно сражаться с тем, чего нет. Но, если ты все-таки сражаешься, то ты начинаешь доказывать себе, что оно существует. Сначала ты создаешь образ неприступной стены, а потом пытаешься его разрушить. И чем больше ты прикладываешь усилий, тем выше стена. Благодаря твоей борьбе стена становится реальной.

В дзен есть рассказ о бабочке, которая залетела в бронзовый колокол и стала биться о его стенки. Она все бросалась и бросалась на бронзу, ища выход. Обессилев бабочка упала, и тут же обрела свободу.

Все, чем ты недоволен, все, что ты называешь адом, произведено на свет твоим умом, и чем он более развит, тем отчетливее и затейливее контуры адской машины. Но даже в том, что ты именуешь злом или дьяволом, есть великий смысл. Дьявол нужен тебе лишь для того, чтобы ты выбился из сил, перестал бороться с тем, чего не существует. И стал свободным.

Сычев. Вы перестали биться с дьяволом?

Шкляр. Перестал.

Сычев. И он исчез?

Шкляр. Почти.

Сычев. Почти?

Шкляр. Невозможно разогнать темноту руками. Достаточно открыть глаза, и темнота исчезнет. Только так приходит осознание самого себя и своего предназначения. Только так можно быть самим собой. Это и есть настоящая активность. Это и будет решительное действие. Самое решительное. Оно исполнено такого внутреннего достоинства, которое не обретешь в борьбе. Быть самим собой – значит не желать никому зла.

Сычев. Добиться уважения к себе, к своей стране, вот что главное. Это и значит стать самим собой. А для этого нужно бороться. Опустишь руки – сметут с дороги. Упадешь – затопчут. Подставишь горло – перережут. Снимите розовые очки! Кругом враги. Как же можно обрести достоинство без борьбы?

Шкляр. Прежде чем становиться самим собой, осознай, что ты никогда и не переставал быть самим собой, то есть пустой чашей. Прежде чем становиться самим собой, осознай, что ты никогда и не переставал быть полным отсутствием себя как отдельного существа, как того, кто отрезан от корня жизни. С кем бы ты ни боролся, в какой-то момент ты начинаешь бороться с дьяволом. Ты становишься борцом, который не знает, за что он борется. Ты отдаешь жизнь, даже не узнав, для чего она дана. Жизнь, действительно нужно отдать, но не бронзовому колоколу, пытаясь его разбить, а – осознанию того, что есть нечто, что больше тебя, больше колокола, больше самой жизни. Есть нечто, что невозможно разрушить и убить, на чье достоинство невозможно бросить тени, чья свобода ничем не отличима от любви, а любовь от самопожертвования. И это нечто, этот Кто-то зовется Отцом Небесным. Он и есть твоя истинная несокрушимая природа. И, если ты это осознаёшь, если чувствуешь это всем сердцем, тогда действуй.

Кажется, что естественней всего взять в руки флаг и сплотить людей, а не только открыть глаза, чтобы разогнать темноту. Однако не забывай, что как только ты возьмешь флаг, плодами твоих усилий в какой-то непостижимый момент воспользуется дьявол. Готов ли ты к этому? Именно против дьявола ополчатся твои люди, у которых не будет ни времени, ни сил быть теми, кто они есть, – люди побегут становиться свободными.

Лучше всего это понял Христос. Он отклонил флаг. Он взвалил на плечи крест. Но даже распятому Христу уже две тысячи лет люди вкладывают в руки свои знамена. Знамя нужно для того, чтобы бороться с дьяволом, чтобы охотиться на ведьм, чтобы навести окончательный порядок в умах.

Сычев. Замолчите.

Шкляр. Я ответил на ваш вопрос, почему я все еще здесь?.. А теперь вы мне ответьте. Почему я вообще здесь? И почему вы допрашиваете меня?

Сычев (с неуверенностью школьника). Вы взяли в руки флаг и сплотили людей.

Шкляр. Ну что вы. Никого я не сплотил. Скорее, разобщил. Та основа, на которой я хочу сплотить людей, им непонятна, она их пугает.

Сычев. Что же тогда, по-вашему, случилось?

Шкляр. Обычный донос.

Сычев. А вы знаете, кто на вас донес?

Шкляр. Конечно, знаю. Вы и донесли.

Сычев. А вы помните, когда я на вас донес?

Шкляр. Десять лет тому назад.

Сычев. Это правда… А вы помните, как я донес?

Шкляр. Опубликовали свою политическую пьесу под моим именем.

Молчание.

Сычев. Но ведь вы, кажется, не возражали?

Шкляр. У вас был талант, но не хватило смелости. У меня была смелость, но не хватило бы таланта. К тому же я не знал всей этой грязной политической кухни. Я не знал, как низко могут пасть люди.

Сычев (кусая губы). Я могу снова подложить вам свинью. Но теперь очернить вас перед оппозицией. Люди так легковерны. Да мне и стараться не надо. Вы камня на камне не оставили от протестного движения.

Шкляр (сухо). Мне понятны соображения, по которым нас так и не познакомили. Пишете вы хорошо, но ваши моральные качества оставляют желать лучшего.

Сычев. Не забывайте, вся слава досталась вам. Вы заработали свой политический капитал. Вы стали историей. А меня знают только мыши… Слышите, слышите, пищат?

Шкляр. Но зато вы на свободе. И не последняя спица в колеснице… Может быть, и вправду поговорим как бывшие соратники?

Сычев и Шкляр расходятся по углам.

Сычев. Филфак я, как вы знаете, не закончил. Возомнил себя писателем, и перешел на ночной образ жизни. Шлялся по кабакам. Сводил нужные знакомства. Внезапно я оказался среди золотой молодежи, чьи отцы рулили страной. Стал завсегдатаем вечеринок, то в качестве лакея, то в качестве шута. Дальше – больше. Я увидел, как пируют их отцы. Пришел в ужас и переметнулся к либералам. К своим. Написал пьесу, а потом жутко струсил и отрекся от нее. К тому времени мои старые знакомые из золотой молодежи слезли с кокаина и сели в очень мягкие кресла. Случайно меня вспомнили и поманили. Я закончил юрфак, стал дознавателем, и теперь уже точно знал, с кем я и против кого. (Переводит дух.) Кстати, шуты нужны всем и всегда. Они поддерживают иллюзию того, что мир полон загадок. Никто не знает, когда шут плачет, а когда смеется.

Шкляр. Грустная история, и, я бы сказал, обыкновенная. Когда мне в руки попала «Рубиновая ночь», я схватился за неё как утопающий за соломинку. Нам всем казалось, что еще можно что-то изменить. Украинские руферы еще не раскрашивали звезды на высотках, а питерский художник не поджигал двери ФСБ… Я не знал, что пьесу написали вы. Мне сказали: «Автор пожелал остаться неизвестным». Однако кто-то должен был пойти до конца. Встать к барьеру. (Горько усмехается.) Согласен, звучит старомодно, но, как видите, это все еще работает. Пьеса произвела эффект разорвавшийся бомбы, но система приняла ее за комариный укус. Меня пальцем не тронули. И вот час настал. Спустя десять лет мною заинтересовался сам автор пьесы. Памятен ваш комментарий: «Если найдется охотник мотать срок за крик моей души – возражений не имею».

Сычев. Да, это моя фраза. (Глядя в угол). Сегодня я понял, что вы украли у меня и славу, и венец страдальца, и само страдание. Шут превратился в пародию на самого себя. Вы словно бы проживаете за меня мою жизнь. Потому что я трус. Пустое место, а не ваша пустота.

Шкляр. Вы не трус. И я не герой… А теперь позвольте мне сказать то, что я должен сказать. (Без аффектации.) Я не учил вас унижать людей. Я не учил вас ломать людей. И я не учил вас так зло шутить со своей жизнью. Вы, Геннадий Олегович, совершенно забыли о призвании русского интеллигента.

Сычев (взрываясь). Что?! Что?! Вы смеетесь, Шкляр? Призвание русского интеллигента – обслуживать власть. Его место в лакейской. (Вышагивает по комнате.) Конечно, лакея могут посадить за один стол с господами во время очередного демократического карнавала. Но с ним никто не поделится куском баранины. А если он силой вырвет кусок, то перестанет быть наследником Белинского и Волошина. Вот чему нужно учить ваших студентов, а не церковнославянской грамматике. В закрытом обществе всегда появляются проблемы, нарастает напряженность, и при помощи интеллигента власть стравливает пар. Интеллигент – это форсунка, клапан. Власть позволяет иметь независимое мнение только тогда и только тому, кто укрепляет линию власти. Форсунка, брандахлыстик! (Смеется.) Вот кто такой интеллигент. Когда же он не понимает, что является частью огромной машины, то на его сопло набрасывают платок. Все самые подлые вещи, всю самую грязную работу проделывают бывшие интеллигенты. Вот почему я разговариваю с вами, Шкляр. Вот почему направляю лампу в лицо. Социальный лифт не ждет. Не успел, и адью. А я всегда рвался наверх. В качестве лакея я там уже побывал. Поверьте мне, я видел, как они разлагаются. Как пьют, предают, спят, делят деньги, прячут трупы. И как перед ними пресмыкается всякая шваль. Я заглянул в лицо рубиновой ночи, и она выжгла мои глаза… И тогда я понял, вот где сила. И эта сила очень умна, хотя она даже не знает об этом. (Тихо.) Вот только я перестал чувствовать. (Подходит к Шкляру.) Совсем не чувствую. Ничего не чувствую. (Быстро отходит в другой угол комнаты и замирает.)

Шкляр. Бедный вы мой.

Сычев. Не жалейте меня!

Шкляр. Вы падаете в пропасть.

Сычев. Лучше падать в пропасть, чем прозябать в дыре. Но я не хочу, чтобы мы разошлись так. (Берет себя в руки.) Я прошу, я требую примирения, профессор.

Шкляр. Я вам не враг. В конце концов, мы делали одно дело.

Сычев. Да уж, делали. И теперь мне нужно смыть позор прошлого.

Шкляр (не теряя самообладания). Давайте начистоту, Сычев. Ваша политически ангажированная пьеса в художественном отношении оказалась слаба. А я все поставил на кон в момент полного отчаяния и частичного затмения разума. Когда я одумался, было поздно. Я нелепее вас. Я смешнее вас. Но я не лгу себе.

Сычев. Когда вы поняли кто перед вами?

Шкляр. Когда вы подали стакан воды… А потом назвали русским интеллигентом.

Сычев. Собираетесь выдать меня?

Шкляр (задумавшись). Нет.

Сычев. Ваше чистосердечное признание не входило в мои планы. А мое признание для вас – нож вострый. Но вы решили расколоть меня. Вы снова пошли до конца. Теперь я не знаю, что делать.

Шкляр. Хотите со мной покончить?

Сычев. Да… Но не знаю, смогу ли?

Шкляр (очень спокойно). Что бы там ни было, выполните одну просьбу. Передайте письмо моей жене. (Кладет на стол сложенный вчетверо лист бумаги.) Уже несколько дней ношу с собой.

Сычев. Хорошо.

Сычев выразительно смотрит на Шкляр а.

Шкляр. Что-то еще?

Сычев. Можно прочитать?

Шкляр. Вы могли бы и не спрашивать.

Сычев. Я хочу прочитать вслух.

Шкляр. Сейчас?

Сычев. Да.

Шкляр. Но для чего?

Сычев. Это мой последний шанс почувствовать то, что чувствуете вы.

Шкляр отходит к окну. Кивает.

Сычев (берет письмо и, медленно развернув его, читает). «Родная моя! Помнишь тот январский день? Мы легли. И глубина пришла. Потом мы долго смотрели в окно. Туман, вставший над Москвой-рекой, укрыл Николо-Угрешский монастырь. Четко вырисовывались кроны берез и осин. Туман прибывал, цепь деревьев редела. Отдельно взятые кроны становились мутными, выпадали из цепи, однако сохраняли свои волнующие очертания. Ты что-то сказала, но я не расслышал, а переспросить не посмел. И, кажется, я задремал.

Не переживай за меня. Ты же знаешь, что нужно не переживать, а молиться. Ни о чем не проси Бога. А только слушай Его. Вот и вся молитва…

Как-то наш младшенький допустил много ошибок в диктанте. Я спросил его: “Сынок, почему так вышло?”. “Я нервничал, – ответил он. – Нервничал, нервничал, покой куда-то ушел”. Я рассмеялся и сказал: “Видишь ли, сынок, покой никуда уйти не может. Это ты ушел. Представь себе, что покой – это наш дом. Может дом куда-нибудь уйти?”. “Нет”, – ответил он. “Вот видишь. Это нервы приходят и уходят, ты приходишь и уходишь, а покой всегда остается. С ним ничего не может случиться”. Мои слова утешили его. Он тут же перестал расстраиваться и чувствовать себя виноватым. И он лишний раз осознал, что он дома, и что его любят. И с этой любовью ничего случиться не может. Я люблю тебя и детей именно этой любовью, которая никогда не пройдет».

Шкляр. Почувствовали? Вы что-нибудь почувствовали?

Сычев. Да.

Шкляр. Что?

Сычев. А я ведь не смогу. Нет, нет, не смогу… Я почувствовал… я почувствовал… Как же мне сказать, что я почувствовал?.. Я должен страдать, если хочу любить. И я должен любить, если не хочу страдать. Как-то не так сказал. Но лучше не скажу… Я уже не смогу избавиться от вас… Я почувствовал, что есть жизнь. И ее ни на что нельзя променять.

Шкляр (тихо). Хорошо.

Сычев подходит к столу и садится на стул.

Сычев. Необходимо составить протокол. Скажите, что мне написать?

Шкляр (глядя в окно). Правду.

Сычев (вскакивает.) Вы безумец!.. Ведь это самоубийство для меня.

Шкляр (спокойно). Или начало новой жизни.

Сычев. У меня не получится. Вы слышите? Не получится!

Шкляр. Может быть… Но вы все-таки попробуйте.

Сычев опускается на стул. Кладет перед собой чистый бланк допроса. Долго смотри в бланк. Берет перо.

Сычев (обращается к Шкляру). Фамилия, имя, отчество?

Занавес.

30 мая 2016 г.