– Всегда приятно ступить на монастырскую землю!

– Ты о чем? – Я поворачиваюсь к Лео. – Откуда такая метафизика ни с того ни с сего?

– Ты что, не знал, что это все было когда-то монастырем? – Лео широким жестом обводит обширный двор, в который мы входим, элегантный портик с двумя рядами колонн, статую посреди двора и добавляет: – Монастырь Униженных и оскорбленных.

– Звучит сексуально, – комментирую я. – Монастырь ордена садомазохистов?

– Что-то в этом роде, – смеется Лео и переходит на свой любимый цицероновский лад: – Униженные, как тебе подсказывает это слово, выступали против сползания Церкви к роскоши и богатству. Это был духовный орден. Догадайся, что с ними сделали?

– Сожгли на костре? – пробую угадать я.

– Почти. То, что обвинили в ереси, – это точно. В общем, устроили им жизнь, полную мучений. А во второй половине шестнадцатого века – бам! По указу папы орден Униженных и оскорбленных, кои к тому времени были еще как унижены, распустили, а этот их замечательный монастырь, который в их годы был еще не так хорош, забрали себе иезуиты. Думаешь, на этом закончилось? Нет, спустя почти двести лет работ по его расширению, украшению и реставрации, во время которых, напомню тебе, случилась чума, к концу восемнадцатого века…

Лео понесло.

Начиная с пятницы я пялюсь на этот проклятый кусок аканы, рисуя в своем воображении статую прекрасной дамы с кольцом на пальце. Интересно, что ответила Ева на предложение руки и сердца?

Чтобы послушать его, подходит семейная пара туристов, и я вижу краем глаза, что от портика к нам спешит еще одна. Если я не остановлю его, мы, просвещая массы, застрянем здесь на весь вечер. Я все время забываю, что Лео практически с молоком матери впитал в себя самые разнообразные культурные сведения. Но этим дело не ограничилось. Он, как, впрочем, и я, знает по меньшей мере четыре языка. И я убежден, что историю этого бывшего монастыря, а ныне знаменитой картинной галереи Брера он может рассказывать на всех четырех.

– Я ненавижу перебивать тебя, – говорю я, – но ты не мог бы рассказать мне историю иезуитов дома? Сейчас я хотел бы посмотреть картины.

– Тебе бы все картины, – со вздохом кривит физиономию Лео. – Картины – вещь плоская. В них нет дыхания.

– Еще как есть! – возражаю я, таща его за собой через внутренний дворик и отворачиваясь, чтобы не видеть скульптуру Наполеона работы Кановы.

Я питаю к ней стойкое отвращение, хотя остальные работы этого великого венецианского скульптора люблю. Лесть в искусстве никогда не приносила хороших плодов.

– Они не дышат так, как дышат здания, – парирует он, вертя головой и улыбаясь туристам, которые, разочарованные столь резким окончанием лекции, утешаются фотографированием друг друга.

Я замираю перед «Мадонной с младенцем» Джампьетрино и словно в первый раз вижу это ее загадочное выражение глаз, эту волшебную улыбку, нежность в положении рук, в наклоне головы.

Это наш давний спор. Лео утверждает, что музыка и архитектура как формы искусства стоят на более высокой ступени, чем живопись и скульптура, ибо заключают в себе больше смыслов. Это беспримерное по идиотизму суждение он обычно изрекает, не знаю уж, для того чтобы утешить меня или спровоцировать на действие, когда замечает, что я в творческом кризисе. Именно в нем я сейчас и пребываю. Послеобеденный визит в Бреру – последняя надежда в попытке вернуться в рабочее состояние, сконцентрироваться на деле.

Начиная с пятницы я пялюсь на этот проклятый кусок аканы, рисуя в своем воображении статую прекрасной дамы с кольцом на пальце. Интересно, что ответила Ева на предложение руки и сердца? Сегодня уже воскресенье, а от нее ни весточки. Я решаю не заморачиваться дурацкими вопросами и не отправляться снова на ее поиски. Вот явится в среду, тогда и увижу ее.

Я, безусловно, должен отделить судьбу моей статуи от судьбы нашей с ней истории, долгой ли, короткой ли, иначе мне никогда не удастся создать что-либо. Так и свихнуться недолго.

– К чему такая спешка? – спрашивает меня Лео, когда мы входим в галерею и я быстрым шагом направляюсь к залам. – Ведь у нас свободен весь вечер.

– Мне пришла в голову одна мысль, – бормочу я в ответ.

Как только мы вошли в это погруженное в тишину величественное здание, которое для меня, с тех пор как я живу в Милане, всегда являлось лекарством от одиночества и источником вдохновения, я сразу понял, зачем сюда пришел. Я знаю, что ищу.

Еще бы только вспомнить, где это находится.

Сейчас части пазла сложились мгновенно. Ее необычная грация, линии ее тела, отблески ее мерцающих красок, Флоренция, Милан.

Я быстро пересекаю длинный зал I, сворачиваю налево в зал VI, а из него дальше в зал VII и тут замечаю, что я один. Лео остался где-то позади, вероятно очарованный одной из тех картин, которые он так притворно презирает. Мой взгляд задерживается на «Венецианских любовниках» Париса Бордоне, и образы Евы и ее жениха мгновенно встают передо мной. У него такая же самодовольная физиономия, как у мужчины на картине, когда тот с безразличным видом собственника заглядывает в щедрый вырез платья женщины, явно неудовлетворенной и скучающей в его равнодушном объятье. Я чувствую, как начинаю ненавидеть эту картину всеми фибрами души. К тому же я ошибся и забрел совсем не туда, отсюда путь только в обратную сторону. Я возвращаюсь назад и обнаруживаю Лео в предыдущем зале, перед картиной «Мертвый Христос» Андреа Мантеньи.

– Меня от этой картины всегда озноб пробирает, – говорит он едва слышно. – А ты почему опять здесь? Уже закончил свои дела?

– Ошибся дорогой, – отвечаю я.

Заглядываю в зал справа от меня, но сразу же обнаруживаю, что и это не тот, что мне нужен.

Тот, который я ищу, – маленький зал XIX. Я наконец попадаю в него с третьей попытки. Лео входит следом за мной, ему хватает ума удержаться от комментариев.

– Вот они, – шепчу я.

Я знал, что должен был прийти сюда. Вот что такое та интуиция, которую мне не удалось почувствовать, когда Ева упомянула о Флоренции. Сейчас части пазла сложились мгновенно. Ее необычная грация, линии ее тела, отблески ее мерцающих красок, Флоренция, Милан.

Со стен на меня смотрят нежные, самые красивые лица женщин итальянской живописи. Самые красивые после рисунков Леонардо, естественно. В этом зале собраны работы его наиболее близких и талантливых последователей: Бергоньоне, Бернардино Луини, Джампьетрино… От их «Мадонн», от их «Магдалин» веет духом «Мадонны в скалах» Леонардо и исходит завораживающий свет ломбардийских равнин. Его «Мадонна» – это высшее проявление благодарности мужчины, который смог так глубоко постичь женскую сущность и увидеть прелесть не только ее тела, но и души, как ни один мужчина после него.

Я замираю перед «Мадонной с младенцем» Джампьетрино и словно в первый раз вижу это ее загадочное выражение глаз, эту волшебную улыбку, нежность в положении рук, в наклоне головы.

– Это она, – говорю я.

– Твоя модель? – спрашивает Лео.

– Мой эталон женщины.

И внезапно, так же как я спешил сюда, я тороплюсь обратно.

– Идем, – тяну я за руку Лео, – мне надо работать.

– Ты совсем сдурел? Мы наконец-то добрались сюда… Я, между прочим, не был здесь целую вечность. И именно сейчас, когда я готов смотреть эти картины…

– Разве они не плоски и не лишены дыхания? – язвлю я.

– Уж лучше проводить вечер с картинами здесь, чем в мастерской в компании с тобой и снизошедшей на тебя Музой. И потом… – он взглядывает на «Патек Филипп», подарок своего отца, – мне еще надо выкроить часок на аперитив с Дорой, мы встречаемся тут неподалеку, в «Ямайке».

– Самое эффективное лекарство от разбитого сердца, – говорю я, впрочем, не очень-то в этом уверенный.

– Мог бы выразиться грубее, – одаривает он меня широкой улыбкой. – Так что, не жди меня. Сегодня я оторвусь по полной.

Казалось бы, я должен радоваться, что после удара, полученного от Аделы, он способен так быстро оправиться и вернуться к обычной жизни: послеобеденное безделье, алкоголь в удовольствие, ночь дикого секса с какой-нибудь подвернувшейся подружкой. А я, наоборот, испытываю странную тоску. И не понимаю, то ли это из-за Лео, вернувшегося в эту жизнь, то ли из-за себя, столь далекого от нее. Хотя раз уж мне нет никакого смысла впадать в хандру из-за человека, который доволен своей жизнью, то, стало быть, верна вторая гипотеза. Но от чего конкретно самоустранился я? И почему?

Спускаясь в метро на улице Ланца, гоню прочь из головы эту бессмыслицу и стараюсь сосредоточиться на озарении, сошедшем на меня, когда я рассматривал «Мадонну» Джампьетрино. Половину прелести этой картины составляет нечто, чего нельзя потрогать. Ощущение неуловимого смысла. И я спешу перенести это невещественное в более чем вещественное – в кусок аканы. Я хочу воплотить в материале эту ускользающую химеру вечной женственности. Я хочу вырезать ее, высечь, насытить ею плоть и кровь дерева. И таким образом, наконец, овладеть ею.

Войдя в мастерскую, я сразу же через стеклянную дверь в сад вижу Еву. Она меня не замечает, потому что сидит на корточках спиной к двери и занимается чем-то, что перед ней, на земле. Я вижу, как двигаются ее руки и плечи под красной обтягивающей майкой. На ней очень короткие шорты, открывающие незагорелые после зимы ноги.

Не шелохнувшись, я наблюдаю за тем, как она передвигает стоящий перед ней предмет, понимаю, что это большой цветочный горшок, и фокусирую свое внимание на ягодицах Евы, которые почти полностью бесстыдно выглядывают из коротко обрезанных штанишек, на напряженных мышцах ее бедер, на ее голых ступнях. Не меняй позиции, мысленно командую я, но она уже поднимается.

Тут меня замечает Да Винчи и начинает радостно мячиком скакать по клетке, требуя скорее выпустить его на свободу и поиграть с ним. Я прижимаю палец к губам, подавая ему знак сидеть тихо. Он останавливается и, склонив голову набок, смотрит на меня, будто старается понять, что я от него хочу.

– Не шуми, друг, – говорю ему еле слышно и открываю дверцу клетки. – Мы с тобой поиграем чуть позже, сейчас будут играть взрослые.

Зверек пулей вылетает из клетки и уносится в поисках приключений под стеллаж.

Я бросаю взгляд сквозь стекло: увлеченная своим занятием Ева никак не реагирует на его негромкий топот.

Я осматриваю комнату в поисках поводка Да Винчи. Он валяется рядом с клеткой. Я поднимаю его и выхожу в сад.

Я хочу воплотить в материале эту ускользающую химеру вечной женственности. Я хочу вырезать ее, высечь, насытить ею плоть и кровь дерева. И таким образом, наконец, овладеть ею.

Ева, переставив горшок к толстому стволу конского каштана, отряхивает с рук остатки земли. Я тихо подхожу сзади, одной рукой захватываю обе ее руки и прижимаю ее к себе, а другой зажимаю ей рот. Она сначала замирает и что-то возмущенно мычит, потом пытается вырваться. Пресекая ее попытки, я еще крепче прижимаю ее к себе.

– Это, моя дорогая, нарушение неприкосновенности жилища, – шепчу я ей в ухо.

Чувствую, как она мгновенно расслабляется.

– Да-да, это я, – продолжаю я, погружая лицо в ее мягкие кудри. – Но это не самая лучшая новость для тебя… Теперь слушай меня внимательно: я освобожу твой рот, но ты не произнесешь ни слова. Отвечать только кивком головы. Тебе понятно?

Она колеблется, затем кивает. Я медленно убираю руку. Ослабляю объятье и отпускаю ее. Она собирается повернуться.

– Не поворачиваться! – резко командую я.

Она вздрагивает от суровости моего тона и замирает.

– Сегодня не среда, тебе это известно? – спрашиваю я шепотом.

Она кивает.

– И, несмотря на то что сегодня не среда, ты явилась в логово волка… Это твое спонтанное желание?

– Да, – отвечает она чуть слышно.

– Стоп! Ты должна держать рот на замке! – одергиваю ее я. – Мне жаль, но ты должна быть наказана…

– Ты шути…

Она не успевает договорить, поскольку я снова решительно зажимаю ей рот рукой.

– Вот уж нет, – говорю я, качая головой. – Нужно научить тебя слушаться.

Я втыкаюсь носом в ложбинку между ее шеей и плечом, вдыхаю ее запах, а затем целую взасос. Она вздрагивает. Попробуй объяснить это своему жениху сегодня вечером, думаю я и легонько подталкиваю ее к дереву.

– Обопрись руками о ствол, – командую я. – Ниже… Еще ниже. Вот так и замри.

Она стоит передо мной, переломившись пополам, как заключенная. Я слегка раздвигаю ей ноги, поглаживая внутреннюю часть бедра. Расстегиваю ее штанишки и стягиваю их до лодыжек, открывая маленькие красные, под цвет майки, трусики, похожие на детские и одновременно невероятно сексуальные.

Я и так уже возбужден, но при их виде у меня прямо-таки закипает кровь. Я торопливо сбрасываю с себя всю одежду, прижимаюсь лобком к ее ягодицам и сую руку под тонкий красный лоскут. Она истекает желанием. Я слегка отодвигаюсь, складываю вдвое поводок и наношу хлесткий удар по одной из ягодиц. Она вскрикивает, скорее от изумления, чем от боли.

– Это, – говорю я, – за то, что ты плохая девочка, которая полезла в волчье логово.

Хлещу по второй ягодице. Еще один вскрик. Но она не меняет позы.

– А это за твое бесстыдство, выраженное в непристойном желании быть оттраханной у ствола дерева. Я правильно говорю?

Она явно получает наслаждение от того, что я делаю с ней. Она этого явно не ожидала. Ее грудь вздымается, дыхание становится учащенным. Она вся в моей власти.

Она кивает, встряхивая кудрями.

– Теперь отвечай громко: я правильно говорю?

– Да…

Я снова хлещу ее:

– Я не слышу! Громче!

– Да! – задыхается она в крике.

Я вижу, как капля влаги стекает по внутренней части ее бедра.

– Выпрямись, повернись и обопрись спиной о ствол, – приказываю я.

Она подчиняется. Ее блестящие, широко раскрытые глаза устремлены на мой возбужденный член, она поднимает голову, и ее взгляд встречается с моим суровым взглядом. Она закусывает нижнюю губу. Она явно получает наслаждение от того, что я делаю с ней. Она этого явно не ожидала. Ее грудь вздымается, дыхание становится учащенным. Она вся в моей власти.

– Подними руки, – коротко велю я и одним движением срываю с нее майку.

Затем поводком связываю ее перекрещенные запястья и вешаю этот импровизированный аркан на торчащий из ствола ржавый железный штырь. Он вбит довольно высоко, поэтому она практически висит на нем, все ее тело напряжено, плечи развернуты назад, соски отвердели. Сейчас на ней только маленький красный треугольник и красные босоножки на каблуках, те, что были вчера. Она похожа на святого Себастьяна в порноверсии. Но я собираюсь пронзать ее вовсе не стрелами.

– Разведи слегка ноги, моя дорогая, – шепчу я.

– Луис… нас могут увидеть. Если на стройку придут рабочие… – робко протестует она, но я прекрасно вижу, что эта мысль ее здорово заводит.

– Ну и пусть смотрят, – отвечаю я хрипло.

Делаю к ней шаг, срываю трусики, оставляя розовый след на ее белоснежной коже, встаю перед ней на колени и принимаюсь ласкать ее языком.

Она кончает почти сразу же, с животным криком, какого я от нее прежде не слышал, крутой дугой выгибая спину. Я продолжаю жадно ласкать ее, пока она не кончает еще раз. После чего я встаю с колен и, завладев ее губами, крепко целую, смешивая вкус ее лона со вкусом ее губ. Одновременно я ввожу в нее два пальца одной руки, а другой до боли стискиваю ее грудь. Она опять кричит, снова теряя контроль над собой и требуя большего.

Я приподнимаю ее ноги и, прижав спиной к стволу, с остервенением вхожу в нее все глубже и глубже. Я хотел бы длить наслаждение до бесконечности, но ее нежная плоть, ее искаженное вожделением лицо быстро приводят меня к финалу. Никогда и ни с кем у меня не было ничего подобного, этого желания не отрываться от нее, затеряться в ее глубине, и это приводит меня в смятение. Я тоже теряю контроль над собой: существует только она, ее тело и наслаждение, которое раз за разом взрывается вокруг нас, в наших венах, топя нас в волнах восторга.

Никогда и ни с кем у меня не было ничего подобного, этого желания не отрываться от нее, затеряться в ее глубине, и это приводит меня в смятение.

Наконец я обессиленно опускаю голову ей на грудь, благодаря бога за то, что ствол каштана не дает мне рухнуть на землю. Очень медленно ее дыхание и мое приходят в норму.

– По-моему, ты сломал мне спину, – говорит Ева, и голос ее дрожит.

Я испуганно смотрю на нее, но вижу, что она улыбается, и улыбаюсь в ответ.

– Я и забыл, что ты всегда выражаешься туманно, – говорю я.

– За исключением а-а-а, да-да и еще-еще? – смеется она.

– Ты еще забыла «дай мне его», – добавляю я, вызывая у нее этот ее редкий, веселый и такой естественный горловой смешок.

– Я запомню это, – обещает она, – при условии, что ты меня развяжешь.

Я освобождаю ее из неудобной позиции, массирую ей плечи и велю подвигать затекшими руками. Я не в силах оторвать глаз от ее тела, белого с золотым отливом в лучах заходящего солнца.

– Ты словно с картины эпохи Возрождения, – говорю я ей, и снова в моем сознании мелькает какой-то смутный образ, но она перебивает меня раньше, чем мне удается уловить его:

– Я предпочла бы быть написанной Пьеро делла Франческа. В его «Мадонне», которая висит в Брера, той, что сидит под висящим над головой яйцом, столько мудрости. Она само совершенство… – Ева смотрит на свою руку, мягко массируя ее. – Завтра у меня будут синяки… – Она качает головой, но не кажется расстроенной этим. – Я пришла посадовничать немного… – Она показывает на стоящий у каштана горшок, но я не смотрю на него.

– Я это уже понял. Но почему не в среду? – спрашиваю я, загипнотизированный движением ее белых рук, колыханием ее маленьких грудей.

Она умолкает, замирая. Смотрит на меня.

– Ты недоволен тем, что я пришла? – спрашивает она.

– Тебе показалось, что я недоволен?

– По правде говоря, раньше нет. – Ее руки повисают вдоль тела, и она глядит на меня, как хорек, готовый обратиться в бегство. – Но сейчас, пожалуй, да.

Неправда, я рад тому, что она пришла. И тем не менее я ощущаю, как во мне нарастает какое-то беспокойство. И не понимаю его причины. Может быть, из-за того, что за несколько минут до этого она полностью завладела мной, заставив меня потерять голову, чего никогда не случалось с другими женщинами. Или потому, что наслаждение, которое я испытал с ней, изумило меня самого. Будь я из пугливых, я бы ужаснулся этому. Но нет, вряд ли причина в этом. Мы стоим друг против друга, обнаженные, на виду у всей стройки, будто околдованные. Но колдовство недоброе. Это как если бы теплый вечер становился все холоднее и холоднее.

– Ее звали Чечилия, – говорю я неожиданно, точно сдвигая тяжелый камень. – Она была подругой моей двоюродной сестры.

– Ты словно с картины эпохи Возрождения, – говорю я ей, и снова в моем сознании мелькает какой-то смутный образ, но она перебивает меня раньше, чем мне удается уловить его.

Я умолкаю. Она не торопит меня, продолжая стоять передо мной, слегка склонив голову набок и как бы слушая меня всем телом, с этой своей особенной грацией.

– Мне было шестнадцать, ей двадцать два, и она была замужем, – продолжаю я.

И я снова на Кубе, снова лето, солнце и запах пыли.

Я таскал ей насекомых, которых с мальчишеских лет любил ловить в полях и лесах, надеясь открыть какой-нибудь новый вид. Благодаря тому, что я надоедал всем своими находками, а некоторые из них были действительно интересными, меня начали удостаивать вниманием даже профессора Академии наук. Но моя энтомологическая страсть вскоре поутихла, и мотив, двигавший меня на поиски, переменился.

Теперь меня подхлестывал смех Чечилии, когда я приносил ей очередную букашку, или ее притворный испуг, с каким она обращалась в бегство, дрожь возбуждения в моих мышцах, когда я устремлялся за ней в погоню, все дальше и дальше от дома, вдоль берега реки, в тень зарослей, где мы занимались с ней любовью тысячу раз на дню.

– Чечилия сделала из меня мужчину, – говорю я, с усилием возвращаясь из тех далеких и сладких летних дней. – Я хотел бы любить ее вечно, я хотел убежать куда-нибудь вместе с ней. Но я этого не сделал.

– Почему? – спрашивает с удивлением Ева, слегка взволнованная изменением моего настроения.

И тут точно плотину прорвало: точно я должен выговориться или сейчас, или никогда.

– Она забеременела, когда ее муж был далеко на заработках, а скрыть это было уже невозможно. Мы должны были найти выход из положения. И Чечилия нашла его.

– Она вернулась к мужу?

– Да, она вернулась к нему, – подтверждаю я. – Через полтора месяца она, обманув его в сроках, призналась, что беременна. А потом сделала аборт.

– Не может быть!

– Тем не менее это так. А что ей оставалось делать? – взрываюсь я.

Легко ей говорить «не может быть» таким голоском.

– Жизнь женщины в других краях намного труднее, чем твоя, моя дорогая.

Она дернулась, словно я дал ей пощечину.

– Прости, – бормочет она. – А ты? Что сделал ты?

– Я? Ничего, – отвечаю я с горечью.

Я сейчас переживаю ту же боль, то же смятение и бессилие, как тогда.

– Я оставил ее один на один с ее проблемами и ушел. Сбежал. – Я сжимаю кулаки. – И это самое горькое воспоминание в моей жизни. Единственное. С тех пор я больше не сбегал ни от одной.

– А может быть, с тех пор у тебя не было другой женщины, от которой ты был бы вынужден сбежать?

Я с изумлением смотрю на нее. Я предполагал в ней сочувствие. Отчего такая жестокость?

Я отворачиваюсь, не отвечая.

– Ты до сих пор ее любишь? – спрашивает Ева.

Резонный вопрос. Но такого же ответа не существует.

– Не в этом дело. А в том, что все кончается. И ничего не имеет никакого значения.

– Чечилия сделала из меня мужчину, – говорю я, с усилием возвращаясь из тех далеких и сладких летних дней. – Я хотел бы любить ее вечно, я хотел убежать куда-нибудь вместе с ней. Но я этого не сделал.

До сих пор я никому не рассказывал это, и меня поражает, насколько глупо может прозвучать то, что доставляло столько мук. Ева протягивает ко мне руку, верно, с тем, чтобы погладить меня. Но я почти со злостью отвожу ее. Теперь я не нуждаюсь в ее сострадании. Как бы то ни было, она не может понять меня. Как странно, совсем недавно мы были такими близкими, а сейчас я чувствую, как она далека от меня, словно я захлопнул перед ней дверь.

Я снова отворачиваю лицо, и в поле моего зрения попадает цветочный горшок, который она поставила рядом с каштаном. Из него торчит какое-то растение высотой сантиметров сорок, с темно-зелеными листьями и маленькими бутонами.

– Похоже на розу, – замечаю я.

– Браво. Это и есть вьющаяся роза. – Она наклоняется и дотрагивается пальцем до одного из бутонов. – Вид New Dawn. – Она переводит взгляд на меня, такая естественная в своей обнаженности среди растений нашего сада. Ева в эдемском саду.

– Начало новой эры, – говорю я и поднимаю с земли нашу одежду. Протягиваю ей ее вещички.

– Если мы побудем здесь еще немного, уверен, скоро на стройке будет полно рабочих, – пытаюсь я шуткой развеять нахлынувшую на меня тоску.

Она протягивает руку за своими вещами и с едва заметной улыбкой произносит:

– Может быть, поэтому в Милане строительные работы никогда не кончаются. Слишком многое отвлекает.

– Сегодня Альберто попросил меня выйти за него замуж.

Я оцениваю и ее попытку разрядить атмосферу. Нагибаюсь за мобильником, который выпал из кармана, когда я снимал брюки. Ева уже одета. Я притягиваю ее к себе и обнимаю, чтобы дать ей почувствовать, насколько ценю ее тактичность.

И в этот момент приходит эсэмэска. От Мануэлы.

«Жду тебя в девять сегодня вечером в парке у Порта Венециа, это важно», – читаю я, и в тот же момент Ева, уткнувшись лицом мне в грудь, шепчет:

– Сегодня Альберто попросил меня выйти за него замуж.