Рассказ еще не закончился. Он, в общем, только начался. Во всей больнице была суматоха. Все говорили о румынском враче. Не знали, кто он такой, но все верили, что его присутствие очень странное и очень опасное. Я смотрела на его лицо, когда старалась перевести для него слова Людмилы Александровны. Казалось, что он тоже очень стеснен. Этому человеку, наверно, было под сорок. Так я его видела, и казалось, что он никогда в своей жизни не попадал в такую ситуацию: играть роль румынского офицера с большими правами, в совершенно незнакомом ему мире, очень неясном и иногда подозрительном. Подозрение витало над его головой, в особенности в глазах сестер и Людмилы Александровны. Сегодня я уверена: больше всего, что он просто умирал от страха.
На его рукаве видна издалека, выделяясь, желтая звезда! Эта звезда была знакома мне, я не могла связать это с чем-то особенным. Наверно, я видела эту звезду на рукавах евреев в гетто Кишинева, но не имела понятия, что она из себя представляет. Этот человек интересовался всем, что происходило в больнице. Он задавал бесконечное количество вопросов о политических убеждениях персонала, и самое смешное, почему нет мужчин. Кладовщик не был в его глазах мужчиной! Людмила Александровна не совсем смогла ответить ему и обратилась ко мне по-русски:
– Танюшка, сформулируй этот ответ, пожалуйста, элегантнее.
Я старалась стушевать все, что она хотела, чтобы осталось в тумане. Например, то, что персонал думает о румынской армии и вообще об их власти. Он все-таки настаивал, чтоб ему объяснили, каким образом исчезают медицинские инструменты, пища больных и дрова для отопления. Ясно, что я не могла ответить на эти вопросы, а Людмиле Александровне было очень тяжело сказать мне, что передать ему.
Почти каждое утро входил этот врач в мою палату и мешал мне кушать мою скудную трапезу, которую приносила Элли. Мне было очень стыдно и неприятно есть в его присутствие моими отмороженными руками. Я его ненавидела за его отсутствие чувствительности и его грубый характер, например, залезать в жизнь больной девочки и морочить ей голову каждый божий день. Именно во время этого несчастного завтрака, единственной еды, которая была у этого ребенка. Он засыпал меня вопросами, на которые я не могла ему ответить, потому что у меня не было и малейшего понятия, о чем он говорит. А самое ужасное, он клал знаменитую тарелку хрустальной Элли мне на живот, тщательно вытирал мой стол-стул своим белейшим платком и усаживался там очень комфортабельно и давал мне понять, что он никогда оттуда не уйдет. Я со своей стороны очень хотела избавиться от него и главное, чтобы он дал мне возможность спокойно позавтракать. И кроме всего этого мне было очень важно, чтобы сестры не думали, что у меня с ним какие-то тайные разговоры. Я попросила сестру, чтобы она сказала ему, что мне нужен горшок, чтобы выбросить его из комнаты.
– Ты действительно хочешь горшок или это театр? – спросила меня она.
– Конечно театр. Я хочу, чтобы он ушел!
– Что он хочет знать?
– Все!
– О чем?
– Обо мне, о вас, о кладовщике, кто крадет, кто не крадет, как работают врачи, кто из пациентов приходит и откуда деньги в больнице.
– А как ты отвечаешь?
– Понятия не имею. Что я могу сказать? Абсолютно ничего не знаю! Вытащите его отсюда. Скажите ему что-нибудь… ну… например… что вы хотите переменить мне белье, например… что я должна получить укол.
– О нет, нет, нет, нет. Ни за что не укол! Он захочет тебе сделать укол сам и тогда мы погибли.
– Сестра Поплавская, я вас умоляю! Я устала, я голодна, я его ненавижу!
Странно – говорю себе сама, он ничего не чувствует, он ничего не видит. То, что мы абсолютно не хотим с ним разговаривать? Вдруг я все понимаю, наверно он послан шпионить за нами. Кровь застывает в моих венах.
Перед вечером, когда зажгли свет в больнице, свечи и керосиновые лампы, потому что электричество пока не работало – открывается дверь и золотая головка моей красивой Людмилы Александровны появляется на пороге с чудной улыбкой на губах:
– Можно зайти, Танечка?
– Да, да, заходите. Я вам все расскажу, я все знаю! Он шпион! Настоящий шпион! Армия послала его шпионить за вами и за Софьей Федоровной.
– Я не понимаю зачем, какая цель?
– Я не знаю что за цель, но мне совершенно ясно, что его послала армия посмотреть, что происходит у «нас» в больнице. Я понимаю, он думает, что мы продаем оборудование и лекарства в нашу личную пользу.
– Это даже очень прозрачно, но все-таки это еще не оправдывает его постоянное пребывание здесь? Кроме всех этих разговоров он даже не подходит к больным. Я думаю, что он боится заразиться.
– Трус, – я возвещаю. – Жалкий трус! Я больше не буду с ним разговаривать.
– Наоборот, Таня. Начни задавать ему разные вопросы о нем. О его семье, о его детях, о его происхождении.
– Вы хотите, чтоб я шпионила за ним?
– Давай не будем называть это громкими именами, но все-таки да, что-то в этом роде.
– Понимаю намек! Понимаю! Я буду Шерлоком Холмсом! – торжественно заявляю я.
Людмила Александровна брызнула смехом:
– Ты что-то особенное, моя девочка. Я знала, что можно на тебя положиться.
Она поцеловала меня в лоб и вышла из комнаты.
Однажды вечером, после традиционного чая, морковного чая с куском черного хлеба, заходит врач в мою комнату – не было роженицы – и спрашивает:
– Как ты думаешь насчет пойти ко мне кушать коржики и пить настоящий чай?
– Вы смеетесь надо мной?! Такого не существует, настоящий чай и еще коржики! Я не видела коржиков с тех пор, как я оставила Кишинев.
– Ты из Бесарабии? Как ты сюда попала? А когда?
Я молчу. Через минуту я отвечаю:
– Я не помню когда, я не помню как. Я была больна. Была война, бомбы. Все умерли, папа, мама и бабушка, все умерли?
– Кто-то их убил?
Я взорвалась от смеха. Он меня спрашивает:
– Почему ты смеешься?
– Вы забыли, что вы говорили раньше, что вы мне обещали?
– Что? Что?
– Ну, чай и коржики!
Он смеется.
– Я виноват. Я принесу коляску и перевезу тебя в мою комнату, там тепло, приятно, и я спрошу тебя кое о чем.
– Хорошо, – говорю я.
Он завез коляску в его комнату, открыл дверь и тепло и запах папирос окружили меня и оставили меня в полном недоумении. Было что-то знакомое в этих запахах. Он знал, что я соглашусь придти к нему! На столе все было приготовлено с самого начала, красивая коробка с настоящим чаем, я помню эту коробку из дому, китайская коробка! Горячие коржики, запах коржиков! Кто это ему печет? На больничной кухне? Что за лесть? У меня рот полон слюны. Он мне наливает настоящий чай, и от запаха у меня кружится голова. Я смотрю на застеленный белоснежной скатертью стол, на тарелочки с цветочками! «Боже мой! – думаю я. – Боже мой! Что теперь делать?» Рот у меня полон слюны, я не хочу, чтобы он видел. Я глотаю слюну. Он наливает мне чай, я онемела. Чай кипит. Я обжигаю губы. Я боюсь, что стакан выпадет из моих несчастных пальцев, и это будет ужасный стыд. Лицо моей мамы появляется у меня перед глазами:
– Сиди прямо! Не хлюпай, когда ты пьешь! Перестань плакать!
Я знаю, что мама права, но я не могу перестать плакать.
– Ты еврейка, как и я, – говорит он. – Правда?
Я молчу, не могу говорить.
– Я объясню тебе, – говорит он. – Все евреи из Бесарабии были рассеяны, исчезли и в большем случае были убиты. Тысячи детей как ты замерзли в снегу. От меня ты не можешь ничего скрыть. Я тебе не сделаю ничего плохого. Я не открою ничего никому. Я офицер в румынской армии. Я поставлен быть военным врачом в этой больнице, и абсолютно ничего не понимаю, что мне надо тут делать. Я вижу, что все меня страшно боятся, но я не могу объяснить им то, что я тебе говорю. Ты очень маленькая девочка, но у тебя «старая голова». Ты понимаешь гораздо больше, чем девочка в твоем возрасте могла бы понять. Я оставляю свой секрет в твоих маленьких несчастных ручках. Верь мне, что я ничего плохого тебе не сделаю.
– Я вам не верю. Вы румын, еврей не может быть офицером! Нет такого! Мой папа был врачом, и он не был евреем, только мужем еврейки, и его не послали в больницу на Украине, его убили пулей! А вас, вас послали с тонной еды и всякими яствами сидеть в несчастной больнице главным, офицером оккупации. Терроризировать нас и шпионить за этими несчастными людьми. Я их люблю!
Я кончила говорить с чувством победы. Человек сидел с опущенной головой с несчастным выражением лица, его чай остыл.
– Девочка – говорит он, – не суди меня так скоро. Это правда, что все эти роли я должен исполнить в этой больнице, но у меня нет никакого желания шпионить за этими несчастными людьми.
– Они засадят вам пулю в голову, если вы скажите им, то, что вы говорите мне.
– Да, – отвечает он. – Да. Кроме всего этого я еврей, и это ужасно! Я не знаю, как я вылезу из этого положения.
– Это ваше дело, – говорю. – Верните меня в мою кровать и скорее.
– Хорошо, а что с чаем и с коржиками?
– Как-нибудь в другой раз, – и мое сердце сжимается от жалости к потерянным коржикам.
– Я согласен, – говорит он. – Верну тебя в кровать, но никому не рассказывай о содержании этого разговора.
– Что за секрет, – говорю я. – У вас же на рукаве желтая звезда, все видели это.
– Я знаю, я надеялся, что они не поймут.
Я решила пойти на компромисс. Я понимаю, что надо с ним заключить договор. Что сказать и что не говорить, не смотря на презрение, которое я чувствовала. Оглядываясь назад, я вижу, что была маленькой перепуганной девочкой, которая пыталась справиться со своим жалким положением с помощью героических теорий, которыми полна литература. В сущности, я не поняла, как я должна себя вести. Результат был – дерзость. Румынский врач мне показался убогим, с его коржиками, с его настоящим чаем. Он меня не удивил, наоборот. Я все-таки хочу избавиться от него.
– Я тебя отвезу к твоей кроватке, в твою комнату, но я все-таки прошу тебя ничего никому не рассказывать о нашей беседе. Я сохраню твой секрет.
– У меня нет никаких секретов! Все, что вы говорите о себе, это ваше личное дело, то, что я говорю о моих делах, это мое, все! Вы согласны?
После некоторого колебания, он говорит:
– Я согласен.
Он протягивает мне руку и спрашивает:
– Друзья?
Я молчу.
Он отвозит меня в мою комнату и закрывает дверь тихо-тихо. После этого я плакала всю ночь.