С Володей Высоцким мы познакомились в 53-м или 54-м году, он еще учился в школе. На Большом Каретном, теперь улица Ермоловой, в этом самом «первом доме от угла», как поется в Володиной песне, жили два моих друга — Анатолий Борисович Утевский и Левон Суренович Кочарян, мечтавший стать кинематографистом. Он и стал позже кинематографистом, но успел снять всего одну картину. Это был любопытнейший человек, очень способный, с замечательным характером. Из породы тех людей, которые нужны друзьям в любую минуту и которые никогда не оставляют их обделенными.
И в этом же доме жил отец Володи с мачехой. Володя очень часто у них жил, но едва ли не еще чаще бывал в одной компании с Утевским и Кочаряном, и они меня с ним познакомили.
Володя оказался самым младшим в этой компании (поэтому я называю его сейчас Володей, а не Владимиром Семеновичем; до его смерти я не знал такого обращения к нему — Владимир Семенович, для меня он всегда был Володей). У него даже появилась кличка Шванц, — потому что он бегал хвостиком за старшими, хотя вскоре стал полноправным членом компании, несмотря на разницу в возрасте. Он был своеобычный человек — легкий, веселый, общительный, с очень ясными глазами. Этакий врун, болтун и хохотун, как сам часто себя называл. Правда, до определенного момента. Когда он сталкивался с тем, что его не устраивало, глаза становились жесткими и прозрачными.
Тот факт, что мальчик-школьник стал полноправным членом компании людей, мало того что взрослых, но уже имевших свою, зачастую очень непростую, определенную биографию, говорит о многом. Надо учитывать время, в которое развиваются те или иные отношения, происходят те или иные события… В нынешней молодежи меня раздражает невероятный инфантилизм, отсутствие какого-либо стержня, крепости на излом. Люди нашего поколения, нашей компании были в молодости совсем другими. Но когда я начинаю размышлять, почему это так, я понимаю, что мы были люди счастливые… Все хорошо помнили, а многие знали войну (я уехал из Ленинграда в 1943 году подростком, Юра Гладков воевал с тринадцати лет…). Все много работали в разных областях, все много ездили, и по своей и по чужой воле, у каждого была своя, чаще не слишком легкая, судьба.
Время, в которое мы росли, нас определенным образом формировало. А послевоенные годы, когда я некоторое время учился в школе, были примечательны тем, что страна была, на мой взгляд, захлестнута блатными веяниями. Не знаю, как у других, а у нас в школе и во всех дворах ребята часто делились на тех, кто принимает уличные законы, и на тех, кто их не принимает, кто остается по другую сторону.
В этих законах, может быть, не все обстояло правильно, но были и очень существенные принципы: держать слово, не трусить, не продавать своих ни при каких обстоятельствах… И это накладывало определенный отпечаток на наше поведение, на нашу судьбу. Законы двора были очень жесткими, по счастью. В школе было тогда, к сожалению, раздельное обучение. Мне так и не пришлось поучиться вместе с девочками, за исключением первых двух классов.
И вот по этим законам в дворовой коммуне формировался и Володя. И ему повезло — он навсегда сохранил ту легкость, общительность, которую многие из нас к тому времени уже потеряли. А у него это осталось. И уже тогда было ясно, что он — художник, что он — талант. Он всегда мечтал быть актером. А отец хотел, чтобы он имел какую-либо «настоящую» профессию, а потом уже что-либо другое.
Володя поступил — если память мне не изменяет, хорошо сдав вступительные экзамены, — в строительный институт. Проучился он там недолго: я на год уезжал, а по возвращении с удивлением узнал, что Володя— студент Школы-студии МХАТ. Вот приблизительно так все это развивалось.
Я не буду соблюдать точность и строгую последовательность событий, восстанавливаю факты в общих чертах и примерной последовательности. Хорошо помню, что довольно долгое время Володя совсем не играл на гитаре. Играть на гитаре так, как в последние годы играл, он, на мой взгляд, стал незадолго до смерти. Все песни, которые знал, а знал их бесчисленное множество — романтические уличные песни и полублатные, он исполнял тогда с уклоном в юмор.
А вот когда начал учиться в Школе-студии МХАТ, стал относиться к песням более серьезно, то есть с большим отбором; его интересовали авторские вещи. Он допытывался, кто автор той или иной песни, кто он такой, и приходил к каким-то открытиям и находкам. Выяснилось (сейчас это многие знают, а он тогда с удивлением узнал), что многие песни, которые считались старыми, блатными, написаны профессиональными литераторами и большей частью в лагерях. Многие удивлялись и едва не клялись: «Ну как же, эту песню Чуть ли не отец мой еще пел…» А оказывалось, что эта песня написана не так давно и совершенно неожиданным человеком. А потом случалось, что в песнях, которые пел Володя, вдруг возникали новые куплеты. Спрашиваю: «Откуда ты их знаешь?» — «Не знаю откуда!» Потом выяснилось, что он их сам сочинил. Еще позже появилось ритмическое постукивание по столу или, как рассказывает актриса Жанна Прохоренко, учившаяся вместе с ним в Школе-студии МХАТ и близко его знавшая, по перилам лестницы. Она сейчас тоже хорошо помнит некоторые его ранние песни, которые он пел, аккомпанируя себе ритмическим постукиванием по перилам лестницы. Воспоминания Жанны Прохоренко очень помогли, когда мы уже после смерти Володи устанавливали даты его песен при составлении картотеки. Но главное, конечно, не в отстукивании ритма, а в том, что он начал сам сочинять куплеты песен.
Значит, Большой Каретный. Мы все там жили — Толя Утевский, Лева Кочарян, часто приходил Володя Акимов. Когда Кочарян женился и поселился с женой (нашей общей приятельницей) в трехкомнатной квартире на четвертом этаже, то эта квартира надолго стала нашим общим домом. Правила общежития у нас сложились вполне определенные: мы были близкие друзья, а это значит, что жили мы, по сути дела, коммуной. Восстанавливая это время в памяти, я обнаружил, что, если применить более позднее определение, все мы являлись тунеядцами. Был такой период, когда это каралось. Меня даже однажды выселили из Москвы, хотя я уже к этому времени занялся переводами, напечатал два или три переводных романа, несколько повестей, пьесу и прочее, но нигде на службе не состоял. При этом определенный ценз заработка, который тогда существовал, я перекрывал с лихвой, а это было подозрительно. И меня решили выселить из Москвы, но вступился «Новый мир», руководимый тогда Александром Трифоновичем Твардовским, и меня в Москве оставили, для чего пришлось вступать в груп-ком литераторов.
Для окружающих мы были тунеядцами потому, что почти никто из нас не работал, то есть все мы работали и работали много, но как? Без выдачи зримой, весомой, а главное — одобренной продукции. Все очень много работали, но каждый — в том направлении, в котором хотел. Никто нигде не состоял и ничего практически не получал. Володя вместе с одним нашим товарищем написал «Гимн тунеядцев» на мелодию, заимствованную из известнейшей песни.
Гимн этот регулярно исполнялся, с большим подъемом. И даже в нем проскальзывало то, что держало эту компанию. Один куплет был такой:
А припев был:
Я был и остаюсь убежденным интернационалистом… Это сейчас я пообмялся, а тогда при мне сказать «армяшка» или «жид» — значило немедленно получить по морде. Точно так же реагировали на эти вещи и все наши ребята. Так вот в этой компании подлюг действительно не наблюдалось. Крепкая была компания, с очень суровым отбором… Многое можно было бы восстановить по рассказам, стихам, песням.
Правда, сейчас все обрастает легендами, но я могу совершенно точно утверждать, что боксом, например, Высоцкий не занимался. Хотя об этом говорят близкие ему люди. Я не понимаю, зачем Володю приукрашивать? Он из тех личностей, которые в приукрашивании не нуждаются. Володя был крепким физически — много для этого тренировался, но нерегулярно. В нашей компании многие занимались боксом — Лева Кочарян, Юра Гладков и я. А Эдик Борисов, который появился в нашей компании позже, был чемпионом Союза по боксу. Это к тому, что культ силы в нашей компании наличествовал постоянно. Ребята были крепкие, никто не хотел отставать. И часто мерялись силой — и ставя Локти на стол, и иначе.
Любопытно, что блатной мир считает Высоцкого «своим». Я не один раз общался с людьми, которые рлялись и божились, что они вместе с Володей сидели. Хотя он никогда в таком «замазан» не был, но знал довольно серьезно и крепко людей из этого мира, хорошо знал. Некоторые из них очень любили его, и он их тоже, надо сказать. Но сам никогда ни в чем замешан не был.
Вот какова была у нас на Большом Каретном компания. И однажды сложилась такая ситуация, что работающим среди нас оказался один Володя. Когда он закончил Школу-студию МХАТ (я тоже присутствовал на его дипломном спектакле «На дне»), то получил предложения сразу от нескольких театров. Но он был человек разборчивый. Поработал сначала в одном месте, потом в другом. Как он говорил о себе позже, сначала стал «Вовчик-премьер», потом — «Вовчик-де-бютант», потом — «Вовчик-непроханже».
Был период, когда он ушел сперва из одного театра, потом из другого, потом дебютировал в «Современнике», в спектакле «Два цвета». Но совет «Современника», куда входили Ефремов, Табаков и другие известные, уважаемые люди (правда, все они тогда были немного моложе), не смог простить ему одной вещи. В зале сидели его друзья (мы все пришли, естественно), и он позволил себе текст пьесы слегка «интерпретировать». Я не помню точно имени персонажа, в роли которого он выступал, но помню, что речь шла о друге этого персонажа: мол, у меня был где-то друг такой-то… А Володя вставил: «А вот у меня был друг Лева Кочарян…» Хотя проделал он все это успешно, но «мэтры» «Современника» были шокированы и решили, что не надо его брать в театр. Так и возник «Вовчик-не-проханже»…
Потом он работал в Театре имени Пушкина, исключал его оттуда Равенских много раз. Потом в Театре миниатюр, где, как он говорил, стал «Вовчик-миниатюр».
В Театре Станиславского Володя не работал, но мы там бывали. В этом театре со служебного входа на втором этаже помещался небольшой коридорчик — несколько-комнат, в которых жили актеры. В одной из комнат жил Женя Урбанский. А рядом находился большой репетиционный зал театра. Вот там мы и собирались иногда. Кстати, приходили две компании гитаристов— из Испании и из Индонезии, мои друзья — прекрасные ребята. Они замечательно играли и пели, а танцевали просто как боги. Женя Урбанский играл на гитаре очень хорошо. И пел — это вы знаете — прекрасно. Володя тогда еще неважно играл на гитаре и очень ревниво относился ко всем поющим. И вот когда все сходились в этом репетиционном зале (конечно, это затягивалось до самого утра), то наступал элемент соревнования… И тогда, по-моему, Володя и Женя соревновались особенно.
В нашей компании было принято — ну как вам сказать? — выпивать. Сейчас я пью немного, но не только по причине того, что я стал старше и болезненнее, а по причине того, что редко наступает в тебе такой душевный подъем, такое созвучие души с компанией, когда хочется это делать дольше, поддерживать в себе, дабы беседовать, развлекаться и для этого пить, иногда ночи напролет.
Мы не пили тупо, не пили для того, чтобы пить, не пили для того, чтобы опьянеть. Была нормальная форма общения, подкрепляемая дозами разного рода напитков. К определенным датам (особенно ко дням рождения кого-то из нас) мы всегда готовили какой-то капустник. Это разыгрывалось нами самими, да еще записывалось попутно на магнитофон, когда он у нас появился.
А появился он так. Возник период, когда материальные дела наши стали настолько плохи, что пришлось посягнуть на святая святых — наше жилище. Рыдая, мы разрешили Кочаряну сдать на время (на полгода) его квартиру. Это означало, что всем нам придется на это время фактически остаться без крова. И поселились у Володи Акимова (сейчас он сценарист, уже седой, но отчества его, ей-богу, не вспомню). Он Жил в огромной, 40-метровой комнате, окна которой выходили во двор, в коммунальной квартире. Комната была заставлена старинной мебелью, на стене висели каска с надписью «Если завтра война?», бурка отца и его же шашка. Так мы жили довольно долго, пока кризис не стал всеобъемлющим. И тогда мы уговорили Володю обменять эту 40-метровую комнату на меньшую в том же доме, с доплатой. И мы все переехали туда — из 40-метровой в 20-метровую. Причем в счет доплаты нам дали старый магнитофон, кажется «Спалис», едва-едва работающий. Вот так у нас появился магнитофон. Мебель мы под шумок продали и купили на эти деньги диван-кровать, шкаф, два кресла и журнальный столик. Потом кто-то из нас с первых своих дивидендов купил еще и обеденный стол. Потому что журнальный столик был для нас просто мал — каждый вечер меньше пятнадцати человек не собиралось. А постоянно жили в этой комнате четверо. Как разворачивались события в этом жилище к концу дня, когда все нормальные люди отходят ко сну? Либо продолжалось общение, либо — если укладывались спать — диван занимала единственная супружеская пара, составлялись кресла для другого ложа, а на полу расстилалась бурка, на которой ложился Володя Акимов, хозяин комнаты. Была еще раскладушка для почетных гостей А тот, кто приходил позже, укладывался где-нибудь в углу на газетах. Поскольку все время приходили люди, хозяин комнаты поступал таким образом: сразу заворачивался в газеты и ложился на пол в углу, потому что знал, что все равно кто-нибудь придет и займет его место. Сам он тоже не работал нигде, но в течение пяти лет поступал во ВГИК. А когда наконец поступил — и именно на режиссерский, и именно к Ромму, куда мечтал, — его с первого курса взяли в армию.
Нас окружало много замечательных людей. Например, участковый Гераскин. Роскошный мужчина с буденновскими усами, который очень часто нас навещал в связи со всякими жалобами на нас. Когда мы только что переехали в новую комнату (а курили все нещадно), наша единственная постоянная дама, прибираясь, не учла, что окна теперь выходят уже не во двор, И, смахнув со стола огромное количество окурков, вывалила все это за окно. А за окном было Садовое кольцо; конец рабочего дня, на улице — множество народу, сразу же поднялся шум. Вскоре раздался звонок в дверь, дама спряталась в шкаф. Участковый, товарищ Гераскин, который вошел вместе с пострадавшими, усыпанными пеплом, стал шуметь. За столом в это время осталось только трое, потому что четвертый как раз перед самым происшествием сказал: «Вы мне всё надоели» — и лег на диван спать. А поскольку спать ему мешали, то он забрался внутрь дивана. Когда раздался весь этот страшный гвалт, в самую решающую минуту приоткрылся диван и оттуда показалось лицо этого человека. Тут даже видавший виды Гераскин отступил в коридор со словами: «Ну уж это чересчур!»
Гераскин и потом приходил к нам, очень часто выручал, когда кто-то за что-то попадал в милицию. Он выпивал с нами, рыдал, рассказывал свою фронтовую биографию, очень интересную — как он был в штрафном батальоне и т. д.
Я вспоминаю, как Володя Акимов поступал во ВГИК. В райвоенкомате был такой майор Толпегин, которого из-за него позже разжаловали в капитаны. Только на моей памяти Володя получил четырнадцать «последних серьезных предупреждений» из военкомата по поводу неявки на призывной пункт. Во ВГИК Акимов в итоге поступил, а Толпегина за то, что он так и не смог привлечь его вовремя в армию, понизили в воинском звании. Позже мы с ним познакомились и даже разговорились по душам. Помню, как Володя сказал ему: «Пришел бы просто, выпил, поговорили бы, а то все повестки, повестки!»
В нашей компании было много людей, которые пели, играли на гитаре. Да еще члены компании приводили разных людей, начиная от тех, которые еще в электричках пели, и кончая настоящими блатными персонажами. Володя очень любил все эти песни. Вы, наверное, помните, какое ошеломляющее впечатление произвели первые песни Окуджавы? Их мы тоже пели. У Володи был тогда репертуар не его песен: «На Перовском на базаре», «На Тихорецкую состав отправится» и другие. Однажды, это было уже тогда, когда «правда восторжествовала» и к нам вернулась наша квартира на Большом Каретном, мы все стали что-то зарабатывать, произошел такой эпизод. Часов в девять утра раздается звонок — звонит Володя: «Ты дома? Сейчас буду!» Как всегда, первый вопрос его был: «Что принести?» Он никогда не забывал спросить об этом. Я отвечаю, что, мол, лежу больной, принеси чего-нибудь поправиться и поесть. Вскоре Володя появился. Что он принес? Прежде всего, он пришел с гитарой, которую ему недавно подарили. Сначала он только постукивал по деке и по струнам, а к тому времени уже научился брать несколько аккордов и очень ловко себе аккомпанировал. Подсел к моей постели, спел песню, сказал: «Это тебе». По-моему, это была одна из первых его песен. А потом вынул две бутылки «Кардана-хи» и говорит: «Ты знаешь, меня научили, как лихо открывать бутылки». Поставил бутылку на стол, воткнул в пробку вилку и сказал: «Сейчас я ее толкну, она упадет, перевернется, ударится донышком, и пробка вылетит сама». Я отвечаю: «Бутылка же разобьется! Я тебя тогда убью». Володя все-таки проделал всю обещанную процедуру. Бутылка плашмя упала на пол и разбилась. Тогда Володя берет вторую бутылку, готовится проделать с ней ту же операцию, а сам становится в позу готовности к прыжку к двери. Бутылка переворачивается, ударяется донышком, пробка вылетает. Володя говорит: «Ну вот видишь! А ты боялся…»
Почти все Володины песни периода Большого Каретного имеют конкретный адрес. Помните? «Бить человека по лицу я с детства не могу…» Как-то мы ехали в троллейбусе втроем: Володя, Миша Туманишвили — он тогда только появился в нашей компании — и я… И когда подъезжали к старой Арбатской площади, в троллейбус ввалилась большая компания. И кто-то из них стал приставать к девушке. Миша, естественно, не мог не заступиться. Они — на него, мы — на них, В общем, началась потасовка. Мы вывалились из троллейбуса на Арбатской площади. Их было больше, я только успевал пригибаться от свистящих кулаков. Володя тоже с кем-то «машется». Я оглянулся назад, там — Миша… Ну все в порядке, думаю, прикрыт, могу заняться передними, И в это самое время очень сильно получаю сзади! Потом, когда все кончилось, я Мише говорю: «Как же так? Ты был сзади, а мне оттуда навесили? Как это называется?» Миша ответил гениальной фразой: «Артур! Люди разные. Ты без размышления можешь ударить любого, а я с детства не могу бить человека по лицу!» Володя просто покатился со смеху: «Миша, родной! О таких вещах заранее предупреждать надо!»
К ранним блатным песням Володи отношение разное, не все их принимают. Я же их очень высоко ценю. В Ленинграде живет один мой родственник. Я ему дал в свое время переписать так называемую «золотую пленку» (мы уже тогда ее так называли) — записи первых Володиных песен на нашем первом магнитофоне «Спалис». На этом магнитофоне они и были записаны, все первые песни Володи. Тогда он пел иначе, чем позже, — у него не было еще хрипоты, многие песни иначе звучали, во многих были совершенно другие куплеты. Это все было записано тогда и переписывалось только два раза. А этот ленинградский родственник позвонил мне три года назад и сказал: «Слушай, помнишь, ты мне давал пленку? Она у меня все так и хранится с тех пор». Я сказал: «Береги ее, я приеду». Когда я приехал, его не было в Ленинграде. Он по роду своей работы уезжает в трех-четырехмесячные командировки. Потом это как-то замоталось, у меня так и не дошли руки. А там есть песни, которых нет ни у кого. То есть я имею в виду вот что: был период сразу после смерти Володи… Смерть его объединила людей самых разных. Сначала казалось, что образовалось совсем такое же, как прежде, только новое братство — когда все свято горели желанием что-то сделать для увековечения его памяти, когда все стали собирать его записи. Как и многое в жизни, это оказалось иллюзорным. Но все же многое удалось сделать — удалось собрать довольно полную фонотеку, собрать и сохранить его литературный архив, фотоархив. Но и в этой довольно полной фонотеке нет «золотой пленки». Володя в короткий срок успел сделать то, что другие делали годами и десятилетиями, а теперь говорят: «Ах как несчастливо сложилась его судьба!» Почему же несчастливо? Когда говорят, что у Володи была трудная, несчастливая биография — тошно слушать. Жизнь у него была трудная, но ведь это входит в «условия игры». Потому что жизнь — это вообще не самый лучезарный процесс. Жизнь у него была нормальная, а в последние годы — невероятно счастливая. Он очень многое успел сделать, он был безмерно любим народом. Все эти разговоры: «Ах, мешали, ах, не давали!»— пустопорожние. Ну мешали, ну не давали — но это же в порядке вещей для истинного поэта.
Сейчас идут разговоры о том, что в наше время Высоцкий был бы другим — получал бы звания и премии… Да, официальное признание — почести и награды меняют и даже ломают людей. Но с Володей этого бы не произошло, потому что он был поэтом истинным… И я уверен, что у него наверняка появились бы смешные песни про очереди за водкой, злые песни о тех, кто так быстро «перестроился», о дамочках-патро-нессах на разных уровнях. Ведь множество людей, которые когда-то, как пресс, давили все живое, теперь — активные сторонники перестройки… Я убежден, что Высоцкий — будь он жив — Государственной премии не получил бы. Художник устроен таким образом, что в самом идеальном обществе он будет чувствовать себя в какой-то степени изгоем. Воистину, дай ему линованную бумагу, он будет писать на ней поперек.
Володя очень много работал. Очень много. Были у него потрясающие устные рассказы, которые, к сожалению, все теперь потеряны. Все это сочинялось и для себя, к каким-то годовщинам, и все это было невероятно интересно. Может быть, на «золотой пленке» частично что-то из них записано. Есть много автографов Володи на билетах, на наклейках от бутылок, на сигаретных пачках — это строчки стихов, какие-то заметки, иногда отдельные слова.
Счастливой была судьба Володи еще и потому, что он был при жизни признан всей страной. Если бы он захотел, он бы мог совершить революцию (небольшую, в городском масштабе или в республиканском), за ним наверняка пошли бы люди — из-за власти его обаяния и таланта. И в любви он был счастливым. Влюбившись, по сути дела почти в детстве, во французскую актрису (даже помню, как это было, — все мы были тогда влюблены в «колдунью»), он впоследствии стал ее мужем. Это сыграло колоссальную роль в его жизни. Я глубоко убежден, что если бы не Марина, он прожил бы намного меньше и намного меньше успел бы сделать. А эти заграничные периоды, скажем Акапулько, Туамоту, были периодами очень интенсивного творчества.
Он там очень много работал. Сохранилось много стихов, написанных на бланках зарубежных отелей. Ему там очень хорошо работалось, потому что очень хотелось скорее вернуться и проверить все это на людях…
На мой взгляд, каждый художник, если пишет что-то всерьез, никогда не пишет «вообще» — вообще для народа, вообще для человечества, он всегда пишет в точный адрес, в адрес одного-двух-трех близких людей. Для себя, естественно, но и для близких людей, мнение которых для него важно и очень значительно.
Долгое время мы жили вместе, общались непрерывно; когда я перебрался в деревню, я часто приезжал в Москву и жил в Москве дней по десять — пятнадцать… Виделись мы всегда в эти периоды плотно. А позже, последние семь-восемь лет его жизни, встречались очень редко. У него было много работы, много разъездов, в том числе заграничных. Помню, как Андрей Тарковский говорил как-то, обращаясь ко всей нашей компании: «Ребята, давайте, когда станем богатыми, построим большой дом в деревне, чтобы все могли там жить». У него была такая идея — построить дом-яйцо и чтобы мы там жили все и не было бы в доме чужих людей. Идея эта, конечно, не осуществилась. Все обзавелись семьями, каждый из нас стал жить особняком.
Удивительно, каких разных людей объединял тогда Большой Каретный. Иногда появлялись и блатные персонажи — Копченый, Батон, Миша Ястреб, еще кто-то. С другой стороны — такие разные художники, как Тарковский, Шукшин. Я называю близких Володе людей. Хотя они были очень разные.
Участие Высоцкого в фильме Шукшина «Живет такой парень»? В то время я довольно часто общался и с Василием Макаровичем, и с Володей. Могу утверждать, что никаких разговоров о съемках Володи в фильме не было. Но надо внимательно посмотреть фильм! Кто знает — может быть, Володя и затерялся где-нибудь в массовке… А когда он говорил на просмотре: «Смотрите, вот сейчас я появлюсь!» — то это может относиться к персонажу по имени Хыц. Эпизод такой: у героя фильма намечаются неприятности с местными парнями в клубе. А Хыц подходит и говорит: «Я очень извиняюсь, в чем тут дело?!» Когда я смотрел этот фильм, то подумал, что именно с такой интонацией, с такой улыбочкой подходил иногда Володя. Так что, я думаю, его слова относятся именно к этому персонажу.
Тарковский Володю очень любил как актера. В «Рублеве» Володя должен был играть ту роль, которую сыграл Граббе, — сотника, этого «ослепителя». Хорошая роль. Но Володя дважды запил, дважды подвел. А Тарковский во всем, что касается его профессиональной работы, человек невероятно ревностный. Он был художественным руководителем достопамятной картины Кочаряна «Один шанс из тысячи». Приехала одесская группа на пробы в Москву — группа Кочаряна. Я никогда не забуду, как он пришел в первый раз для знакомства с группой. Говорили о том, о сем. Потом он сказал: «Дорогие товарищи, сегодня я наблюдал работу вашей группы. Она омерзительна. Во-первых, посмотрите, как вы одеты. Ну жарко, конечно (было тридцать градусов жары), понятно. Но ни Лев Суренович, ни я, ни Артур Сергеевич не ходим ни в майках, ни в расстегнутых рубахах. Мы все в костюмах. Мы достаточно знакомы друг с другом, но на работе не обращаемся друг к другу Лева, или Андрюша, или Артур, а только по имени и отчеству. В следующий раз, когда явитесь на работу, будьте любезны соответственно друг к другу относиться. Это ведь не только ваше отношение друг к другу, это отношение к работе». И так у него было во всем.
А Володя запил перед пробами. Это был второй случай. А первый произошел тогда, когда Андрей на радио делал спектакль по рассказу Фолкнера «Полный поворот кругом», который мы очень любили. Володя невероятно хотел играть в этом спектакле. Точнее, быть в нем чтецом-ведущим. И тоже подвел. Андрей сказал ему (это было при мне): «Володя, не будем говорить о следующих работах. Я с тобой никогда больше не стану работать, извини». Это тоже можно понять. У каждого свои жизненные и рабочие принципы, ничего не поделаешь.
Тарковский последние годы, находясь в СССР, жил в основном в деревне. Шукшин, когда особенно припе-кало, уезжал к себе в деревню Сростки. И я жил в деревне. Володя уезжал за границу. Но когда были поводы для встреч и мы встречались, то чувствовали прежнюю близость друг к другу.
Вспоминаю одну встречу с Володей у Беллы Ахмадулиной. Собралась компания близких людей. Раздался телефонный звонок. Белла сказала, что сейчас приедут Володя и Марина. Вскоре они приехали. Володя спел только что написанную песню (для ленфильмовской картины «Вторая попытка Виктора Крохина») «Баллада о детстве». Она произвела фурор. Потом еще что-то спел. Все сидели за столом — это было в мастерской Мессерера, мужа Ахмадулиной. Там был длинный стол, а дальше проем со ступеньками, ведущими выше, в мастерскую. Я увидел, что Белла сидит на этих ступеньках и что-то пишет. Володя пел, пел, пел, а когда отложил гитару, Белла без всякого предварения — без всякого! — стала читать свои новые стихи. Получилось такое невольное вроде бы соревнование. Она так зажглась и в то же время так ревновала к этому вниманию, что даже не сумела дождаться, пока воцарится молчание, и своим небесным, срывающимся голосом начала читать поразительные стихи.
Потом, когда мы общались друг с другом порознь и редко, вместе мы практически, за малым исключением, не собирались. Я не помню случая, чтобы мы собирались, скажем Шукшин, Тарковский, Высоцкий и я, вместе в последние годы. Не было такого. У Володи за последнее время появились иные друзья, с которыми я познакомился, по сути, только на его похоронах. С некоторыми раньше, в ту пору, когда Володя умирал, но… оставался жив. Ведь Володя умирал несколько раз И не просто так, а именно умирал по-настоящему. Мы говорили даже, что у нас есть «своя реанимация». Когда он умер, мы хотели везти его в театр и из театра на кладбище на этом реанимационном автомобиле. Но сначала дали разрешение на то, чтобы гроб стоял в театре столько, сколько будут идти к нему люди. А когда увидели, сколько людей идет, несмотря на закрытый из-за Олимпиады город… Я проехал вместе с товарищем на машине вдоль очереди в театр: очередь была длиной в девять километров! Поэтому в три часа все перекрыли. Везти его на реанимационной машине, естественно, никто не разрешил.
Так вот, значит, была «своя» реанимационная бригада. Но он умер совершенно неожиданно, неожиданно оттого, что отказал единственный, как выяснилось, здоровый орган — сердце. Он собирался поехать либо ко мне в деревню, либо на Север, куда один наш знакомый должен был забросить на вертолете дом-избу. Он хотел немножко пожить отстраненно. Он прилетел из Польши, где ему уже было плохо, зашел в Дом кино и встретил там знакомого администратора, который слезно умолял его поехать в одну поездку. Они поехали, но поездка не закончилась. В эту поездку он взял с собой фотографии близких друзей, в частности фотографию жены Кочаряна, Инны. А Левина фотография всегда стояла у него дома около кровати.
Я думаю, что последнее время он чувствовал, знал про себя все, потому что свои последние выступления начинал с воспоминаний о молодости, о старых друзьях, о Большом Каретном. По возвращении из поездки он слег. Дома в тот день у него были друзья, мать, знакомый врач. Потом все разошлись, мать он тоже отправил домой: «Ты иди, двенадцать часов». В половине первого он попросил знакомого врача позвонить мне. А я тогда не жил дома. Но потом он сказал: «Нет, наверное, уже поздно, там спят, не надо — позвони утром».
Врач дал ему снотворного, посидел около него — он лежал на диване в своей комнате. Володя заснул. Врач говорил позже: «Ну я отключился, наверное, самое большее минут на двадцать — тридцать, потому что я заснул, когда было два часа, а подошел к нему снова в половине третьего. Рука была еще теплая, но пульса уже не было».
И все-таки я еще раз могу сказать то, что я уже раньше сказал, когда мы вернулись с кладбища. Он был необычайно счастливый человек. Счастливый потому, что наш несколько прямолинейный девиз: «Жизнь имеет цену только тогда, когда живешь и ничего не боишься» — он очень близко принял к сердцу.
Потому что Володя, если не всегда мог сделать то, что хотел, никогда не делал того, что не хотел. Никогда! Потому что, понимаете, всякая уступка, вроде бы вызванная жизненными обстоятельствами, то есть вполне как бы оправданная, приводит к совершенно неожиданным необратимым последствиям.
Знаете, ведь всех можно обмануть, кроме себя. Искусство, Добро, Зло — для этого надо самому быть непогрешимым. Иначе — это ложь, а ложь, как известно, ест душу как ржа железо. Так вот в этом смысле Володя был счастливый человек, он не лгал.
Лишь однажды я видел слезы в его глазах. Мы сидели у Гладкова — Прохоренко, Тарковский и я. Володя пришел позже… Чтобы рассказать, что отец написал на него письмо в соответствующую инстанцию. И, словно стыдясь минутной размягченности, крепко сжал мои руки: «Ты же знаешь, Артур, я совсем не такой слабый…» Слабым он не был, это верно,
Почему я отказываюсь от всякого рода встреч, воспоминаний? Не потому, что считаю кощунственными публичные выступления о друге. Я даже считаю, что на этом можно зарабатывать деньги. Всякий труд по идее должен быть оплачен, ничего зазорного тут нет. Но дело в том, что когда прощаешься с близким человеком, то ведь, по сути дела, прощаешься и со своей жизнью, с большей и, как правило, лучшей ее частью. Когда приходится рассказывать о Володе, то приходится рассказывать и о своей жизни тоже. И невольно бередишь то, чего не надо бы касаться, то, что надо оставить для себя. Поверьте, это не так просто.
Чаще всего я вспоминаю историю одного вечера… Это было летом, мы тогда жили у Акимова. Поздно вечером собралась вся наша компания. Сбросились— как всегда, денег было мало и, как всегда, все были голодные. Было уже поздно, Свидерского и Высоцкого послали в ресторан ВТО. Я им кричу вдогонку: «Ребята, цу хоть что-нибудь поесть. Хоть немножечко!..»
Свидерский с бутылками вернулся быстро, приехал на такси, за что и получил выволочку — нечего деньги зря тратить… Высоцкого нет. Сидим ждем — уже начинаем злиться… Окно открыто, поздно — на улице ни одного прохожего… И вдруг слышим шаги. Я выглянул в окно — по пустому Садовому кольцу идет Володя Высоцкий. А в руке, которую держит на уровне плеча, несет что-то завернутое в белую салфетку. Заходит в комнату и ставит на стол металлическую сковороду-тарелку, в которой подают вторые блюда. «Арчик, это персонально тебе!» Бефстроганов с картошкой! Этого я забыть не могу: ночь, пустая улица, а он идет один, несет в поднятой руке другу поесть,.