Где-то за неделю до конца сессии наш новый, выбранный вместо перешедшего на вечернее отделение Жеки, староста группы объявил о формировании студенческого стройотряда, едущего на два месяца в Польшу на строительство обогатительной фабрики. Больших заработков там не обещали, но, во-первых, это была возможность повидать заграницу, а во-вторых, из Польши тогда еще можно было привезти шмотки, которых не было в наших киосках или которые у нас стоили гораздо дороже. Так что я тоже, как и вся наша группа, записался в члены стройотряда и, получив обходной листок, побежал в институтский медпункт получать разрешение на поездку.
И вот тут-то меня поджидала неожиданность, которую, как оказалось, я сам себе и подготовил. Дело в том, что, увиливая от уроков физкультуры, я весь прошедший семестр так убедительно изображал боли в своей раненой ноге, что, увидев меня теперь вознамерившимся работать в стройотряде, наша докторша даже не стала меня осматривать.
— Какой стройотряд с твоей ногой? И не думай! — искренне возмутилась она. — Где-нибудь на строительных лесах или на какой-нибудь лестнице сведёт ногу от боли, так что грохнешься вниз, а я потом за тебя отвечай?
— Да не сведёт, не бойтесь! У меня уже всё прошло, — пытался уверить я, но обладательница заветной печати осталась непреклонной.
— Вчера еще ты не мог пробежать сто метров, а сегодня — уже «всё прошло»? — скептически хмыкнула она. — Нет-нет, голубчик, кирпичи тебе таскать пока рановато, эта нагрузка не для твоей ноги, — и стройотряд уехал в Польшу зарабатывать баксы, а я остался торчать в раскаленной и душной Москве. Но не признаваться же мне было в медпункте, что те самые боли, из-за которых меня на целых полгода освободили от уроков физкультуры, я просто-напросто выдумал?..
— …Ну сйизды до бабуси, чи шо, — видя мою неприкаянность, подсказала как-то за обедом мама. — Отдыхнэш там на прыроди, сходыш с хлопцямы на ставок.
— Лучший отдых — это работа, — отозвался на ее слова отец. — Чем два месяца просто так болтаться, пусть лучше поработает это время на шахте, узнает свою будущую профессию, а заодно и себе на расходы чего-нибудь заработает.
— Та хто його там возьмэ на работу? — махнула рукой мама. — Оны щас сами тикы й знають, шо бастують…
— Ничего, возьмут. Я напишу в свою бывшую бригаду и попрошу Михно принять его на два месяца.
— Думаеш, вин тэбэ ще нэ забув?
— Да не должен бы. Столько водки вместе выпито…
— Ну, делай, як знаеш. Заработать трохы денег було б тоже нэ плохо.
— Я думаю.
Отец и правда в тот же день написал в Донбасс письмо, а через четыре дня (взять билет быстрее не удалось) уехал туда и я.
Последний раз я приезжал к бабушке Лизе года, наверное, три назад, так что смотрел теперь на знакомый городок будто впервые, искренне удивляясь тому, что вот-де живут же каким-то образом и здесь люди, и даже, надо полагать, ощущают себя счастливыми, не замечая, какое здесь всё… ограниченное, что ли, мелкое, провинциальное. Посеревшие от времени дома-хрущёвки в центральной части города, окружённые зелёным от летних садов частным сектором. Клуб «Шахтёр» с четырьмя белёными колоннами у входа. Кафе «Шахтарочка». Гастроном «Шахтёрский». Три угольные шахты с терриконами неподалёку от города да уходящие к горизонту поля с пересекающими их абрикосовыми посадками… Здесь, среди этого пейзажа, прошли мои детские годы, здесь я первый раз в жизни подрался, получил свою первую отметку в школе, впервые дёрнул за косу одноклассницу… Где она сегодня? Небось, уже выскочила замуж да родила пару ребятишек, здесь с этим делом долго не волынят.
— О-о! Привет! Какими судьбами? — увидев меня сходящим с междугороднего автобуса, на котором я приехал из Донецка, подошёл ко мне высокий плечистый парень, в котором я, приглядевшись, не без труда узнал одного из своих давних одноклассников (кажется, я даже сидел с ним во втором классе за одной партой).
— Да вот… Хочу пару месяцев поработать на шахте. Пока у меня каникулы.
— А ты учишься в институте? В каком?
— В Горном. В Москве.
— Ну так какие проблемы? Приходи к нам в бригаду, мы сейчас единственные, у кого есть на шахте заработок, остальные участки простаивают.
— Да не знаю, батя сказал мне идти к бригадиру Михно — он ему по старой дружбе письмо обо мне написал…
— Ха! Так я же как раз у него и работаю. Давай — отдыхай с дороги и приходи…
Мы пожали друг другу руки, а на другой день я уже был на шахте. Иван Иванович Михно сам сходил со мной к директору и объяснил, кто я такой и что мне надо, после чего тот хоть и без особого восторга, но все же подписал мое заявление и, потратив еще неделю на медкомиссию и учебный пункт, я приступил к работе в качестве горнорабочего очистного забоя.
А надо сказать, что Донбасс в те дни бурлил. Бог его знает, как такое могло получиться, но самая уважаемая и денежная в недавние годы профессия всего за несколько лет вдруг оказалась никому не нужной и что самой невероятное — практически неоплачиваемой! Теперь по всем предприятиям угледобывающей отрасли то и дело вспыхивали забастовки, перепачканные угольной пылью горняки собирались на площадях перед зданиями местных администраций и, крича в мегафоны, требовали сначала повышения заработной платы, а в самое последнее время — выплаты уже хотя бы какой, лишь бы вовремя.
Ходил на такие мероприятия и я, словно бы наверстывая этим упущенное в столице. Там, когда всё это политическое брожение только начиналось, я еще ничего в нем не понимал и ни на какие митинги не совался. Даже знаменитый августовский путч 1991-го года прошел мимо меня, так как я в те дни кормил комаров в молодежном спортивном лагере, и ни баррикад, ни танков на московских улицах не видел.
Одно время, помню, втянулся было во все эти страсти отец, начав регулярно ходить на всевозможные митинги и собрания и притаскивать оттуда домой ворохи разных политических воззваний и резолюций, на что мама, горестно качая головой, однажды произнесла: «Ой, дывысь… Домитингуетэсь вы отам, шо позакрывають граныци, диты тоди й до бабуси нэ зможуть сйиздыть…» Увы, именно так всё в действительности и произошло, материнское сердце оказалось в своих предчувствиях мудрее, чем все Глобы и Ванги вместе взятые. И хоть в буквальном смысле слова границу России с Украиной никто не закрыл, поездки туда сделались многим откровенно не по карману.
Именно после участия в одном из шахтерских митингов (не бастующие шахты в знак солидарности с бастующими направляли на такие митинги своих представителей, и обычно в такую группу включали и меня) я написал письмо в Москву Вовке. Меня просто распирало от моей политической активности, а здесь, в городке, поговорить об этом было практически не с кем — во-первых, здесь это уже порядком всем надоело, а во-вторых, я все-таки был «москаль», то есть чужак, и хоть я и ходил тут когда-то с некоторыми в одну школу, а теперь работал в одной бригаде, относились ко мне все равно не как к своему.
Я описал Вовке, какое это потрясающе сильное зрелище — толпа черных от угольной пыли шахтеров на залитой солнечным светом городской площади, гневные речи в мегафон и просто-таки физически ощущаемое напряжение над головами митингующих.
«…Вы сами не понимаете, что вы творите, — прочитал я в его ответном послании. — Ведь то, разлитое над толпой напряжение, которое ты почувствовал на ваших митингах, это не просто сумма эмоциональных состояний всех там присутствующих, но порожденный вами сгусток энергии, которая, если ты помнишь физику, не появляется ниоткуда, а главное — не исчезает никуда. Как это ни печально, но выплеснутая на этих митингах энергия (и тобой, кстати, тоже), сливаясь с такой же энергией, исходящей из Карабаха и других политических заварух нынешнего времени, образует над нашей страной как бы некую тучу, которую я называю энергосферой концентрированного зла. Эта энергосфера, накапливая свою массу до критической, не может в конце концов не пролиться затем на землю какой-нибудь общественно-политической трагедией или ужасной катастрофой. Так что я не ошибусь, если скажу, что в самом скором будущем нас ожидает какое-нибудь массовое несчастье. И когда ты увидишь льющуюся на улицах кровь, то знай, что её первой каплей можно считать те самые гневные речи, которые так воодушевляют тебя, когда ты слышишь их сейчас звучащими в мегафон на ваших митингах», — делал он в конце нелицеприятный для меня вывод.
Продолжать нашу переписку после этого его ответа я не стал — посменная работа да бегание по митингам и без того не оставляли мне времени на сочинение писем, а тут я еще сблизился с одной молодой ламповщицей, благосклонно откликнувшейся на распиравшую меня потребность в женской любви и ласке… К сожалению, понимания этой потребности не обнаружилось у моего менее удачливого предшественника в пользовании этими ласками — Юрася Куценко, работавшего помощником машиниста проходческого комбайна на нашей же шахте.
Увидев меня как-то на одном из митингов, он подошел и сказал, что если я не отстану от Лариски (так звали нашу с ним ламповщицу), то мне придется худо, а дня через два и правда встретил меня после второй смены с дружком недалеко от ее дома и навесил пару фингалов. Однако к тому времени у меня в городке уже появились несколько надежных приятелей и, подловив вечерком Юрася и его другана, мы возвратили им полученные мною перед тем пиндюлины, в ответ на что в ближайшее воскресенье на летней танцплощадке состоялась уже коллективная разборка между его и моими приятелями, в результате которой пять человек были вынуждены провести остаток ночи в отделении милиции, а один (хорошо хоть, из числа друзей Юрася, а не моих) — две недели в травматологическом отделении местной больницы.
— Не думай, что на этом всё закончилось, — позвонил мне через несколько дней после этого прямо в лаву Юрась, — ты еще свое получишь…
Но на этот раз его обещание не сбылось. Подошел мой последний рабочий день и, получив расчет, я постарался в оставшееся до отъезда время как можно меньше болтаться по улицам, один раз, правда, навестил напоследок прямо среди дня мою ласковую и отзывчивую подружку, а затем попрощался с бабусей, нагрузившей меня, точно вола, целой кучей сумок и авосек с гостинцами, и быстренько отчалил в столицу.
— Привет! — позвонил я Вовке, возвратившись домой. — Что тут у вас за это время новенького случилось?
— Да как тебе сказать… Сейчас что ни день, то что-нибудь новенькое. Толян вот недавно пятнадцать суток отсидел.
— М-м-м, — напряг я память, отыскивая там информацию о Толяне. — И что он такого натворил?
— Да в общем-то ничего. Просто встретил в Администрации района своего бывшего начальника…
— Это того райкомовца, что трахал его невесту?
— Ну да… Приехав из Сибири, он так радовался, что не стало никаких райкомов, говорил, наконец-то у нас пришли к власти нормальные люди.
— И как же потом…
— Да как? У него тут были проблемы с пропиской, пришлось идти в Администрацию на жилищную комиссию… Ну и надо было так случиться, что в вестибюле он столкнул со своим давним обидчиком! Ну и высказал ему всё, что о нем думает, не зная, что тот сейчас является Главой Администрации. Тут же приехала милиция, и Толяна забрали. Хорошо, на этот раз дали всего пятнадцать суток. Все-таки не пятнадцать лет.
— Да уж… — я некоторое время помолчал, возвращаясь мыслями к более близким мне темам. — А ты всё так же в музее? — спросил. — Всё сторожишь искусство?
— Да… И еще веду кружок в Надиной библиотеке.
— Это какой же? — заинтересовался я. — Геологический?
— Нет, экзотерический.
— Какой-какой?
— Экзотерический. Рассказываю непосвящённым о Боге, — пояснил он.
— А-а! Ясно…
— Приходи как-нибудь и ты, ты ведь тоже живешь, слыша только свою плоть и не имея представления ни о Духе, ни о Божьей воле…
— А что, по-твоему, в Донбассе сейчас по Божьей воле не платят шахтерам зарплату? — съязвил я.
— Ну что ты! — воскликнул Вовка. — Это происходит как раз по обратной причине — из-за постоянного отклонения людей от Его воли, игнорирования ими Его заповедей и нарушения вследствие этого созданного Им миропорядка. Ведь Творец устроил мир таким совершенным, таким гармоничным, а мы своими страстями и гордыней сами превратили его в преждевременный — прижизненный — ад…
Поговорив еще минут пять-десять, я пообещал как-нибудь непременно заглянуть на его экзотический кружок и положил трубку. Я и на самом деле собирался посмотреть, чем они там занимаются в библиотеке, а уж в том, что мы сто раз увидимся с ним здесь, дома, я вообще не сомневался. Живя в соседних подъездах, полагал я, просто невозможно не столкнуться с человеком нос к носу, даже если ты к этому и не стремишься…
Однако обстоятельства сложились так, что встретиться нам довелось с ним очень не скоро. Буквально через два дня после моего приезда домой начались занятия в институте, я встретился со своими возвратившимися из Польши товарищами, мы отсиживали по две-три пары лекций и шли в парк Горького пить бочковое пиво с купатами, благо, каждому за лето удалось хоть немного подзаработать. В середине сентября я познакомился с симпатичной, но неприступной девушкой из института Стали и сплавов, не позволявшей мне практически ничего, кроме поцелуев в темном зале кинотеатра. Неожиданно для себя я как-то всерьез увлекся своей новой подругой и безропотно покупал билеты на вечерние киносеансы, предвкушая момент, когда свет медленно погаснет и наши соскучившиеся губы отыщут друг друга в сдерживаемом, но жадном слиянии…
Привезя из Донбасса зуд политической активности, я и здесь не сумел угомонить себя и весь сентябрь пробегал на всевозможные шествия, стояния и митинги, всё больше и больше заражая душу страстью непримиримой оппозиционности.
В самом конце месяца, возвращаясь с очередного такого сборища на Калужской площади, я — снова неожиданно — встретил на улице Надю. Она опять выглядела печальной, но на этот раз ее печаль не казалась мне трагической, наоборот — было в ней что-то такое, что давало основание назвать её светлой.
— Ну? Как ты? — спросил я после того, как мы обменялись приветствиями. — Как у тебя… с личной жизнью?
— Ты хочешь спросить — с Владимиром? — улыбнулась она. — Спасибо, всё хорошо, — и, видя мою недоверчивость, добавила: — Нет, правда, всё хорошо, просто он не такой, как все, и его сначала надо научиться понимать.
— Так он поцеловал-таки тебя или нет? — уточнил я.
— Вот, — взглянула она на меня своим печальным взором. — Ты подходишь к нему с такими же мерками, как когда-то и я. А он — особенный, для него поцеловать любимую, значит — не вознести её над землей, а наоборот — низвести с высот обожествления до уровня рядовой бабенки. Любовь, говорит он, это идеализация образа, а переход через грань физического сближения возвращает этот образ к его реальной конкретике, то есть — приводит к его развенчанию.
— Но тогда получается, что он любит не столько тебя живую, сколько свое собственное воображение?
— Нет, ты опять не понял. Он — любит именно меня, но во мне он любит не то, что делает меня похожей на других, а то, что отличает от всех. Плотскость, физиологические страсти — это как раз то общее, что присуще всем женщинам как таковым, а вот чистота, доброта и смирение — черты индивидуальные, как раз и способствующие превращению человека в личность.
— Н-да, — поскрёб я рукой затылок. — Чего-то вы, кажется, перемудряете… Ну, да Бог с вами, лишь бы сами были довольны и счастливы, — я попрощался с Надей и, закурив сигарету, пошел своей дорогой, глядя, как, заполняя воздух золотыми парашютами падающих листьев, выбрасывает свой десант на московскую землю завтрашний октябрь. А октябрь для России всегда был месяц особенный. Судьбоворотный месяц…