Николай Владимирович Переяслов
ОН ГДЕ-ТО РЯДОМ
роман-весть
Глава первая
ЯВЛЕНИЕ ГЕРОЯ
— …Тебе очень больно? — услышал я за спиной чей-то еле сдержанный и искренне сострадающий мне возглас и, поднявшись с ободранных коленей, вдруг почувствовал, что мне в общем-то совсем не так уж и больно, как казалось еще секунду назад, когда я со всей возможной неуклюжестью свалился на землю с купленного мне недавно родителями велосипеда, на котором я только-только пытался научиться ездить.
— Ничего! — буркнул я, оглядываясь на незнакомца и отряхивая испачканные и продранные штанины. — Я еще и не так шмякался! Подумаешь!.. — и нагнулся к лежащему велосипеду.
— Давай я тебе помогу, — сказал мой непрошенный утешитель, когда я снова пристроился у бордюра, чтобы взобраться на своего измученного конька.
— Не надо, — отмахнулся я, боясь, что закончится всё это, как обычно, просьбой дать ему прокатиться.
По сто раз на дню я падал вместе со своим велосипедом сам, и это было вполне нормально. Но какое же чувство вскипало в душе, когда на нём грохался кто-нибудь чужой! И место-то он, казалось, выбирал для этого самое неудачное, самое твердое или грязное, и руль выворачивал совсем уж по-зверски, и педаль у него гнулась в пять раз сильнее, чем у меня самого… Нет уж! Без помощников обойдусь! Да и чем он мне поможет? Тем, что будет бежать рядом, держась за багажник и мешая тем самым равновесию, да кричать свое дурацкое: “Руль крепче держи! Крепче держи руль!” — будто я и так не сжимал его до побеления костяшек, что, тем не менее, не мешало мне валиться на землю на каждом пятом, максимум — седьмом — метре езды.
— Главное — не смотри под колесо, — произнес тем временем мой юный наставник. — Смотри только вперед, понимаешь? Не под колесо, а туда, куда правишь.
— Ладно! — бросил я машинально, усаживаясь на седло, и он легко подтолкнул велосипед, давая ему начальное ускорение.
Колесо тут же заюлило по гравию и, уставясь глазами в землю, я панически задергал рулём, пытаясь объехать каждый встречный камешек. Как на грех, откуда-то справа к колесу неожиданно подъехал бордюрный выступ и, как я ни отворачивал руль влево, он с какой-то чуть ли не маниакальной страстью возвращался назад, заставляя колесо чиркать шиной о торчащий из земли бетон, пока тот не прилип к нему окончательно и, дернувшись в последней конвульсии, велосипед рухнул наземь.
Шмякнувшись уже с некоторой долей привычки о дорожку, я вдруг вспомнил о своем новом приятеле и с обидой подумал о том, что если бы он и впрямь хотел мне помогать, то мог бы все же хоть бежать рядом и в нужную минуту успеть придержать меня вместе с велосипедом, страхуя от падения.
В эту минуту подошел и сам приятель.
— Ты не ушибся? — спросил он с таким сочувствием в голосе, что вся моя обида тут же куда-то исчезла.
У него был такой вид и такой голос, что казалось, будто упал вовсе не я, а он, и это ему сейчас больно от впившегося в моё бедро острого камня. Мне даже захотелось самому утешить его, глядя, как он морщится, словно от боли, и уже вот-вот готов заплакать.
— Не-е, — сказал я, вылезая при его помощи из-под велосипеда, — ерунда. Подумаешь!.. — и снова перекинул ногу через раму.
— Я же тебе говорил, — мягко, но убедительно напомнил он, помогая мне тронуться с места, — не смотри вниз, смотри только вперед. Только — вперед, понял?..
— Ладно! — бросил я и, крутанув пару раз педали, неуверенно оторвал взгляд от мелькающей под ногами дорожки.
Кто не сидел в седле, тот никогда не поймет всадника, и то, что я испытал в ту минуту, будет для него просто информацией, но не чувством, а я испытал тогда именно чувства, да еще какие! Казалось бы, что такое — лишних двадцать сантиметров, на которые меня возвысило седло по отношению к моей вчерашней жизни? Пустяк, почти незаметная прибавочка, а как изменился окружающий меня мир! Я ощутил себя ледоколом, рассекающим вековечные льды неподвижности, я плыл навстречу миру, а мир плыл навстречу мне, подчиняясь моей воле, моему желанию, моему приказу, который я сообщал ему легким нажатием на податливые клавиши велосипедных педалей. С легким ровным шуршанием дорожка приручено потекла под переднее колесо и, как ни велика была сила, притягивающей мой взгляд пропасти, я не поддался искушению, не опустил голову, не отвлекся на выбоинки и камешки и не потерял уже пойманную мною суть движения в седле — я видел уже не клочок земли под собой, а мир, и пусть этим миром был наш маленький дворик, дороги в нём выбирал я уже сам. Сам!..
Я объехал песочницу, проехал между скамеек с играющими в шахматы пенсионерами, сделал круг по детской площадке с двумя стоящими на ней “Ладами” и, вернувшись к моему новому другу, победно грохнулся на теплую землю. Останавливаться я еще не умел.
— Ну, это ничего, — успокоил меня мой товарищ. — Останавливаться всегда трудней, чем ехать. Нужно же и инерцию погасить, и равновесие от потери скорости не потерять. Ты этому еще научишься…
Пропустив мимо ушей слова про непонятную мне инерцию, я встал с земли и великодушно подтолкнул к нему велосипед.
— Хочешь прокатиться?
Я увидел, как озарилось его лицо, как вспыхнуло оно радостью и благодарностью и как, пересилив этот порыв, он сожалеюще, но твердо покачал головой в стороны.
— Нет… Не хочу.
— Да бери, мне не жалко! — неожиданно для самого себя расщедрился я. — Или, может, не умеешь? Так это ничего! Я вон сколько падал, а велосипед как новенький, только педаль Борька погнул да восьмерку на переднем колесе Витька сделал. Бери!..
— Нет, — повторил он, — я не поэтому.
— Хм!.. — пожал я плечами, не понимая, как можно отказываться от такого удовольствия, какое я сам только что впервые испытал, да еще и ничуть не переживая при этом попортить во время возможного падения велосипед, потому что он чужой и тебе его сами предложили. И вообще — мой собеседник был немного странноват для десятилетнего мальчишки, слишком серьезен, что ли. Во всяком случае, взгляд у него был полон чересчур уж взрослого понимания и осмысленности, каких не было ни у одного из моих знакомых сверстников, хотя я и дружил с далеко не тупоголовыми детьми. Но что-то, тем не менее, располагало меня к нему, несмотря на отличающую его от других непонятность, которую в общем-то не очень любят ни в моем тогдашнем и ни в каком другом возрасте. Что-то притягивало меня к нему, какое-то еще мало понятное чувство уже зародилось во мне, маня и тревожа нетвердую детскую душу предчувствием чего-то давно желаемого и пугающего одновременно. Примерно так бывало у меня иногда с мамой, когда после совершения какого-нибудь неприглядного поступка, а то и явного злодеяния, долго держа в себе раздирающий душу грех и в конце концов не выдержав укоров и угрызений совести, я признавался ей во всем и, договорив последнее слово, замирал в каком-то сверхтрепетном ожидании последующего наказания и идущих вслед за ним скорого прощения, ласковой маминой жалости и наступающих в душе чувств необычайно счастливой легкости, чистоты и любви ко всему белому свету, включая даже погнувшего педаль моего велосипеда Борьку.
— Ну, как хочешь, — с некоторой даже обидой сказал я, подтягивая к себе отвергнутый им велосипед, но отчего-то все же не уезжая.
— Ты только не обижайся, — попросил он, как мне показалось, очень печально. — Я бы с удовольствием прокатился тоже, но я боюсь, что с седла совсем не видно тех, кто может оказаться на пути движения колеса. Тех, для кого дорожка — такая же естественная среда обитания, как для нас, например, этот двор, улица, планета…
— Кого-кого?.. — поморщился я, не совсем понимая, о чем это он говорит — такими взрослыми и непонятными были его выражения для моего невундеркиндовского уровня развития.
— Ну насекомые всякие — жучки там, паучки, муравьи… Велосипед-то катится прямо, не останавливаясь и не объезжая каждую букашку, а они всё же — живые.
— Подумаешь! — пренебрежительно скривился я. — Жучки-паучки какие-то! Да и и где они? Я что-то ни одного, когда ездил, и не видел…
— А ты наклонись, — пригласил он и опустился на корточки. — Это очень интересно — прямо настоящие джунгли, только маленькие! Зверьё кишмя кишит, есть и свои хищники, и жертвы, всё как в настоящем лесу.
— Да ну?.. — недоверчиво фыркнул я и, словно против своей воли, положил велосипед и заинтригованно опустился рядом…
Глава вторая
ДЖУНГЛИ
Что знаем мы об окружающей нас жизни? Что видим? Куда смотрим? Куда несёмся серединой её раскаленного шоссе, оставляя вдоль мелькающих обочин саму её первооснову, саму сказочную её сердцевину, открытую некогда миру чудаковатым старым волшебником по имени Фабр?.. Сегодня мы не присмотрелись к кузнечику, завтра наступили на гусеницу, послезавтра растоптали человека… Вперед! Вперед! Когда сидишь в седле — некогда отвлекаться, некогда глядеть под колеса. Только вперед! Только к цели!
Ну, а может — иногда полезно и остановиться, и посмотреть на тех, кто не успевает уползти от наших колёс?..
…Я опустился на корточки рядом со своим новым другом и рассеяно посмотрел на дорожку.
Суетливый черный муравей, бестолково цепляясь за каждый выступ и роняя наземь свою ношу, упорно волочил куда-то кривую рыбную кость раз в десять больше себя величиной. Мелькнула пролетевшая мимо бабочка, юркнул, прячась между камнями, какой-то жучок. Еще один муравей, стремительно ворвавшись в поле моего зрения, кинулся на помощь своему товарищу, выбив при этом у него из лап злополучную кость и сбив ею его самого…
— Ну и что? — спросил я, вертя головой. — Кого тут объезжать? Муравьёв?
Он очень удивленно поднял голову и посмотрел на меня.
— Да-а… Муравьёв… И всех остальных — тоже.
— Но тут больше и нет никого! — пожал я плечами и сконфуженно огляделся.
— Но ведь муравьи — тоже живые! — тихо произнес он, продолжая глядеть на меня своими широко открытыми ясными глазами. — А вот он, — наклонился вдруг он над дорожкой, — разве не живой?..
Я придвинулся к разглядываемому им месту и, приглядевшись, увидел тяжело переваливающегося при ходьбе большого черного жука.
— Носорог, — почти шепотом сказал мой друг и указал пальцем на массивный, грозно изогнутый рог на голове жука. — Совсем как настоящий…
Наклонившись пониже, я с интересом принялся рассматривать ползущее насекомое и незаметно для себя словно бы сделался вдруг в сто раз меньше, чем был на самом деле. Мне даже показалось, что я слышу, как подрагивает под его ногами почва, и инстинктивно втянул голову в плечи. Хозяином планеты был явно он, а не я, и мне оставалось только спрятаться за глыбой еще теплого гранита и осторожно наблюдать, как мимо тяжелой поступью шествует гигантское, сверкающее могучим панцирем, животное, словно единственную правду жизни несущее по девственной планете свой устрашающий и всегда готовый к аргументированию собственной правоты рог.
Исполненный первозданной избыточной силы, носорог легко катнул попавшийся на его пути валун и, упершись после этого во много раз превышающую его размерами ветку, решительно потолкал её вперед.
— Здоровый бугай! — восхищенно прошептал я.
— По наблюдениям ученых-энтомологов, он способен тащить ношу в сто раз больше своего собственного веса! — так же шепотом сообщил мой приятель и предложил последовать за уходящим в траву носорогом.
Но тот, тяжело раздвинув заросли гигантских стреловидных растений, сделал вдруг какой-то незамеченный нами поворот и скрылся из виду.
— Ничего, — успокоил меня мой проводник, — идем дальше…
Бросив тень на неподвижно лежащую перед нами сельву, над головами с легким шумом пронеслось пестрокрылое чудище и село на возвышающийся невдалеке зонт какого-то высокого растения.
— Махаон, — услышал я рядом с собой. — Видишь эти хвостики на задних крыльях? Это отличительная черта парусников и кавалеров, одних из самых красивых и крупных бабочек в мире.
— А это кто? — указал я на красивое золотисто-зеленое существо, сидящее на крупном ярком цветке.
— Это золотистая бронзовка… Можно подойти ближе, она не пугливая.
— Не боится?
— Просто в любую секунду может улететь. Для этого ей не надо, как другим жукам, поднимать верхние жесткие крылья, а достаточно выпустить в имеющиеся по бокам прорези внутренние… Видел, может, по телевизору такие самолеты с выдвижными крыльями? Вот и у нее такие же. Удобно, быстро… И очень красиво в полёте — можешь спугнуть ее, посмотреть.
Я щелкнул пальцем по стеблю, на котором сидела бронзовка, и, мгновенно взмыв в воздух, та вспыхнула в солнечных лучах, как драгоценный камень, искрясь и переливаясь всеми цветами радуги.
— Ух, ты-ы! — заворожено проводил я её взглядом. — Красота-а!..
Неожиданно раздавшаяся слева от меня резкая переливчатая трель заставила оторваться от исчезающей бронзовки и, оглянувшись на этот звук, я увидел серо-зеленого длинноусого скакуна на длинных напружиненных ногах, легко скакнувшего при моем приближении далеко в сторону.
— Это бурый кузнечик, представитель отряда прямокрылых… Удивительное существо! Разговаривает крыльями, слушает передними ногами, а в случае опасности может отдать врагу одну из своих задних ног…
— Как это? — не понял я. — Как выкуп, что ли?
— Почти что, — засмеялся он. — Как ящерица хвост, знаешь?
— А-а!..
— Вот и он так же. Но зато целое лето распевает от зари и до зари!..
Взмыв еще пару раз над поляной, кузнечик исчез в траве, а справа послышался некий едва различимый костистый стук и, повернув голову, я увидел двух странных — не могу понять: то ли красивых, то ли страшных — жуков, сцепившихся между собой массивными рогами-челюстями в каком-то не то ритуальном, не то боевом поединке.
— Жук-олень! — восхищенно воскликнул мой друг, толкая меня в бок локтем. — Смотри, смотри — это очень редкая и красивая разновидность. Его и просто увидеть-то не каждому повезет, а уж застигнуть в сражении — прямо редкостная удача!
Тем временем оба жука все сильней и сильней напирали один на другого и уже почти поднимались на дыбы, действительно напоминая собою оленей во время гона, которых я недавно видел по телевизору в передаче “Мир животных”.
— А они не покалечат друг друга? — спросил я, уже испытывая симпатию и жалость к этим причудливым ветвисторогим красавцам.
— Да нет, чаще всего они расходятся мирно… Хотя иногда и бывает, что кто-нибудь из них уползает с увечьями, — и он поманил меня, приглашая подойти поближе к происходящей схватке…
Добрые два часа мы ползали по траве нашего маленького дворового скверика, рассматривая ярких “солнышек”, порхающих капустниц, снующих муравьев и медленных толстых гусениц. Впервые за свою жизнь я услышал от него такие чарующие имена, как дозорщик-император, парусник-подаллирий, царственная цикада, суринамская фонарница, голиаф, гидропсихея, сирф и многие другие, под которыми, оказывается, жили в этом мире прекрасные стрекозы, бабочки, жуки и даже мухи!.. Я узнал, что в одной только нашей стране насчитывается двадцать тысяч различных видов жуков; что некоторые насекомые способны совершать перелеты на расстояния не меньше птичьих; что пчелы имеют свой язык, который у них передается посредством танца, а имеющие репутацию трудяг муравьи обладают пагубной склонностью к пьянству, используя в качестве “винного магазина” жучка-ламехузу, выделяющего опьяняющие их эфирные вещества.
Мой новый знакомый знал бесконечное множество всяких подробностей о жизни и повадках насекомых и рассказывал о них с таким увлечением, словно излагал сюжет приключенческого романа. Да иногда это и впрямь было похоже на роман или какую-то увлекательную историю, во всяком случае, для меня всё было настолько ново и интересно, что я даже забыл о своем брошенном на дорожке велосипеде, из-за чего денёк и в самом деле чуть было не закончился неким не совсем веселым приключением, так как его уже тягали по двору два незнакомых мне сорванца явно не из нашего дома.
Забрав у них свою провалявшуюся полдня без дела технику и отвесив на всякий случай малышам по легкой оплеухе, я вспомнил, наконец, о пропущенном мною обеде, и мы пошли по домам.
— Да-а! — словно только опомнившись, спросил я, поравнявшись со своим подъездом. — Тебя как хоть зовут-то, а то мы так и не познакомились?
На мгновение задержавшись, он взглянул на меня своим удивительным ясным взглядом и как-то по-особенному легко, как это только у него получалось, улыбнулся.
— Вовка… Вовка меня зовут, это очень легко запомнить. А по фамилии — Иванов! — и, продолжая улыбаться, дружески тронул меня на прощание за плечо и зашагал дальше.
А я, постояв еще немного и проводив его взглядом, повернулся к дому и, открыв тяжелую и разбухшую от вечной сырости скрипучую дверь парадного, шагнул в подъезд…
Глава третья
“ЩАС ЙИСТЫ БУДЭМ”
Подъезды — это глаза дома. Не окна, как пишут поэты, а именно подъезды. Что — окна?.. Что можно узнать о доме, глядя на тюлевую бижутерию их парадных занавесок, купленных во что бы то ни стало гардин, не знающих детских ручек плюшевых медведей на подоконниках да традиционных кактусов в двухлитровых жестяных банках? Ведь это всё — зеркальные очки, за которыми прячут от посторонних душу… Да и сам дом разве может узнать что-нибудь объективное о мире за своими окнами, когда здесь, с их внутренней стороны, всегда льются тепло и свет, когда на всю квартиру так аппетитно пахнет борщом, пельменями, геранью на подоконнике, теплой женщиной на диване, а с тумбочки бархатным голосом поет о любви радиола или проводит сеансы смехотерапии Райкин, да трётся об ноги пушистый и круглый, как идеальное счастье, зеленоглазый котище со съехавшим на правое ухо голубеньким бантиком?..
Только подъезд может кое-что понять о врывающейся в его хлопающую дверь жизни и входящих в него с бодрыми уханьями или проклятиями непогоде людях, и только по подъезду можно судить о душе самого дома. Как не скроет человек горящую в глазах ненависть, застывший холод равнодушия или отчаянную мольбу любви, так и подъезд сметет в прах все ваши служебные характеристики и рассказы о вашей порядочности одной только разбитой в нём лампочкой, стоящими за батареей отопления винными бутылками, окурками на лестнице, желтой лужей в углу, оторванной на двери ручкой и другими, вроде бы и не касающимися лично вас черточками, из которых предстанет истинный портрет обитателя этого подъезда — ваш портрет. Потому что не бывает в жизни вещей, нас не касающихся, и если вы лично и не били лампочку, не пили вино, не бросали окурки и не использовали подъездный угол вместо туалета, то это не значит, что вы во всем этом не виноваты и ни к чему не причастны — причастны, еще как причастны, и виноваты — тоже! В чем именно? Ну хотя бы в том, что воспитали своего сына так, что он бьет в подъездах лампочки, а если не бьет сам, то не мешает бить другим. В том, что вы прошли мимо распивающих на подоконнике лестничного марша парней и боязливо сделали вид, что не заметили их; в том, что не сделали замечание бросившему на ступеньки окурок соседу-начальнику, не пристыдили его супругу, выгуливающую в подъезде своего восьмилетнего дога-медалиста, не прибили болтающуюся на входной двери ручку и не сделали всего того, что могли и должны были сделать в соответствии с выданной на вас характеристикой и носимым вами званием человека.
Вот, что такое — подъезд.
И когда я захлопнул за собой тяжелую, как могильная плита, дверь, то сразу очутился во власти всегда подавляющей меня холодной угрюмости и мертвенности нашего, в общем-то примерного и даже считающегося чуть ли не образцовым, подъезда. Никто в нем не бил и не выкручивал лампочек, не пил вино и не бросал окурков, хотя и оторвавшихся на дверях ручек не прикручивал тоже. Ни в парадном, ни на лестничных пролетах не было вездесущих несмываемых надписей из трёх букв или похабных натуралистических рисунков, но и надписей типа “Витя + Света = любовь” или — похожих на штурвалы старинных парусников — солнц со спицеобразными лучами не было тоже. Никто в нем не собирался по вечерам и не бренчал на гитарах блатных песен, но и полночные караулы влюбленных никогда не согревали своим шепотом его холодную бетонную тишину. Если бы не выкладываемые на межэтажных площадках заботливыми старушками куриные лапки да рыбьи потроха для бесхозных облезлых кошек (что все же свидетельствует о некотором роде доброты, присущей его жильцам), то можно было бы подумать, что подъезд наш и вовсе необитаем. Во всяком случае, за прожитый здесь год я, кажется, не встретился в нем ни с одним из своих многочисленных соседей, которые прямо-таки словно никогда и не пользовались лестницей, предпочитая ей какие-то свои, неизвестные мне способы проникновения в квартиры.
…Затащив велосипед на площадку второго этажа, я прислонил его к стенке и позвонил домой.
— Накатався? — спросила со своим неистребимым хохлацким акцентом в голосе мама, открывая мне дверь, а увидев продранные и испачканные на коленях штаны, горестно покачала головой. — Ай-я-яй, я-яй!.. Дэ ж цэ ты так штаны порвав?..
— Я, мам, носорога смотрел! — весь еще наполненный впечатлениями своего знакомства с миром травяных джунглей, радостно сообщил я. — И оленей видел! Их не каждому удается увидеть, а нам повезло даже ихний бой наблюдать!
— То мэни с тобой повэзло, — вздохнула мама, стягивая с меня злополучные разодранные штаны, — тикы й знаю, шо стирать та латать за тобой… Дэ цэ ты тих оленей бачив? И с кым?..
— Да это жуки такие, оленями называются — у них челюсти на рога похожи. Я их в нашем дворе смотрел, с Вовкой Ивановым! Знаешь, как интересно?..
— Прэдставляю… А шо цэ за Иванов?
— Да у нас же в доме живет, только в другом подъезде! Я с ним сегодня познакомился.
— Нэ знаю, — пожала плечами мама. — Ну та ладно!.. Йды рукы мый, щас йисты будэм, — и она пошла на кухню готовить мне не то поздний обед, не то ранний ужин.
Надо заметить, что после нашего переезда из Донбасса мы прожили в Москве еще только чуть больше года, и хоть я уже окончил в ближней к нам школе третий класс, настоящими друзьями я здесь пока так и не обзавелся, и все время тосковал по нашему маленькому шахтерскому городку, где у нас был свой дом и где теперь осталась жить одна только наша бабушка Лиза (или, как мы ее называли, бабуся). Насколько я знал, отец после службы в армии завербовался на два года на работу в Донбасс, там встретил маму и женился на ней. Вскоре там родилась моя старшая сестра Анька, а два года спустя — и я. Пришло время, и мы начали ходить в школу…
А потом в Москве вдруг заболела папина мама — баба Зина, — и чтобы быть рядом с ней и за ней ухаживать, мы переехали в ее большую четырехкомнатную квартиру недалеко от метро “Улица 1905 года”. Но ухаживать за ней нам фактически почти и не пришлось, так как только-только мы оформили в милиции все документы и стали москвичами, баба Зина умерла и её похоронили на Ваганьковском кладбище. Там же, как я вскоре узнал, были похоронены Высоцкий, а также поэт Сергей Есенин, возле могилы которого постоянно собирались поклонники его таланта и читали его стихи. Мне, правда, была интереснее могила легендарного Теодора Нетте, которого как-то невероятно трудно было отделить от стихотворения Маяковского, и он представлялся мне зарытым в землю не только вместе со своим дипвагоном, но и вместе с одноименным пароходом…
Отец устроился работать в “Метрострой”, тянул под Москвой новые линии метро, мы с Анькой пошли в школу, а мама осталась на хозяйстве. Круг ее общения ограничивался продавщицами ближайшего гастронома, где она покупала продукты, да сидящими по вечерам на скамейке у подъезда соседками, а потому она никак не могла отвыкнуть от украинского произношения и разговаривала на какой-то странной смеси русского с хохлацким, чем порой очень огорчала своих московских товарок.
— Дивчата, там у овощном, сказалы, цыбулю дають, вам нэ надо? — спрашивала она, проходя мимо скамейки в магазин.
— Не надо, — отмахивались те, а, видя ее несущей обратно полную авоську лука, обижались.
— Ну что же ты не сказала нам, что идёшь за луком? — сердились они. — Мы бы тоже сбегали.
— Так я ж вам казала, — недоумевала мама, — шо там цыбулю дають…
Мы с сестрой хоть и “гэкали”, как Тарас Бульба, но все же перешли на русский язык довольно быстро, а отец разговаривал по-московски и раньше.
…Когда я уже доедал борщ, хлопнула входная дверь и вернулся с работы отец.
— Па! А я сегодня олений бой видел! — не удержавшись, крикнул я в коридор. — Знаешь, как интересно!..
— Кого-кого? — переспросил, входя на кухню, отец.
— Олений бой! — повторил я. — Знаешь, как они рогами уперлись друг в друга — аж на дыбы встали!
— Ты что? — не понял отец. — В зоопарк, что ли, ходил?
— Якый там зоопарк! — появилась в дверях мама. — Ты он иды на його штаны подывысь, ото зоопарк настоящый! Я вже нэ знаю, куды мэни латкы прышывать!
— А что такое?
— Та ото жукив свойих наблюдав, лазыв по зэмли на коленях…
— Каких жуков? Ты ж говорил — оленей? — повернулся он ко мне.
— Так это и есть жуки такие, оленями называются. У них рога — как у настоящих оленей.
— Так это ты об их рога штаны порвал? — усмехнулся он.
— Да нет! Штаны я порвал, когда учился на велосипеде кататься! А жуков мы уже потом смотрели, в траве.
— Ну и научился-то ездить? Или как?..
— Научился! Я уже по всему двору прокатился. Только еще останавливаться не умею.
— И что же ты делаешь в конце поездки?
— Падаю…
— Оригинальный способ торможения.
— Особенно для штанив, — поддакнула мама. — Ты хоть йому колени зилёнкой помаж, а то мэни вин нэ дасть, — и она, убрав мою посуду, принялась накрывать стол для отца…
Глава четвертая
ЛЕТО
…И был день второй, а за ним день третий и четвертый, и было много других, вытянувшихся в золотистую нить солнечного луча дней, живительных в своей энергетической сущности и прекрасных, как многоцветная радуга. И, как радуга свои цвета, каждый день открывал мне какое-нибудь маленькое чудо, которое, соединяясь с открытым вчера, потрясало мое воображение неохватностью окружающего меня волшебного мира.
Я — начинал видеть…
…Недалеко от нашего дома, в тени медовых, неохватных от древности лип находилась цепочка старинных обмелевших прудиков с зеленой водой и камышами, и долгие летние дни мы с моим новым другом проводили теперь на их прохладных берегах, выпачкиваясь тиной и промачивая в воде оскальзывающиеся ноги. Мы шли туда короткими проходными дворами, я катил в руках свой велосипед, а Вовка рассказывал разные истории о справедливейшем и занимательнейшем из существующих вокруг нас миров, над которыми человек неизвестно по какому праву возомнил себя не более и не менее как единственным и полновластным царем!
Не знаю, водилась ли в прудах рыба (мы, во всяком случае, ни разу не видели, чтоб кто-нибудь из простаивавших там целые дни с удочками рыболовов выловил хотя бы малюсенького пескаря), но всякой другой живности, которую люди в большинстве своем относят к разряду неполезной за то, что ее нельзя использовать в пищу, и в прудах, и на их берегах оказалось в изобилии. И снова я, как строчки волшебных стихотворений, повторял за своим другом сочные, сказочные имена неведомых мне (да и, уверен, большинству из гуляющих поблизости взрослых) обитателей прибрежного и водного царств, а также их многочисленных заграничных родственников.
— Руинная агама! — произносил я, словно обкатывая в горле, таинственно звучащие имена. — Саламандра… Игуана… Бисса…
В камышах гортанно переквакивались лягушки, грелись на солнышке ящерки, чертя стрелоподобный след, улепетывал от глаз людских уж, а мы всё бултыхались в воде, знакомясь с ее обитателями, всё ползали по берегу, пытаясь войти в доверие к юрким ящерочкам, и, расширенная необыкновенными познаниями моего друга, каждая обследованная нами лужайка волшебным образом превращалась в экзотическую страну, интернационально заселяясь разновидностями пресмыкающихся из самых разнообразных уголков нашей планеты.
— Амбистома… Филломедуза… Гавиал… Сирен…
Детство и лето — две вещи, за которыми уследить почти невозможно. Велосипедным колесом несется по лужайке ребячьей беззаботности солнце, сливая в сверкающий спицами круг улетающие в воспоминания дни. Кто их считает? Кто разделяет? Поел, поспал — и на улицу! Время — еще не мой пастырь, жизнь — еще вечное лето, а что касается обеда, так желудок напомнит о себе и сам, а если забудет, то и это не беда — мне пока и эмоций хватает!..
Ан, глянь — и, как склеванная воробьями черешня, опустел и отрадовался июнь, начался июль.
Мир, в который меня вытолкнули, не спросив, и с которым я до сих пор не знал, что делать, с появлением Вовки стал приобретать всё более осмысленные и разумные очертания и окрашиваться в радостные тона. Нет, мы не превратились в эдаких Паганелей, не расстающихся с сачками и банками для пиявок, наши интересы не были ограничены изучением единственно фауны да флоры, — как и все мальчишки, мы бегали на пруды купаться, играли в футбол и жмурки или пускали бумажных змеев, но…
Я только не хочу, чтобы вы подумали, что мой новый знакомый являл собой образец какого-нибудь юного вундеркинда, такого, знаете ли, ходячего справочника, лезущего со своими занудными пояснениями во всякое дело, после чего к нему, естественно, намертво пропадает всяческий интерес… С Вовкой всё было как раз наоборот — любой предмет, игру или явление он делал в тысячу раз интереснее и привлекательнее, открывая их новые, невидимые стороны и связи с окружающим миром. При этом он не был ни хвастуном, ни задирой, ни жадиной, всегда был искренен и правдив и никогда ничего не просил.
(Мне могут заметить, что в десятилетнем возрасте трудно суметь правильно оценить и истолковать многие из человеческих поступков и что все эти положительные качества я привношу в характеристику своего друга уже сейчас, под воздействием своего подсознательного отношения к нему такому, каким он запомнился мне в свои последние дни…Что ж! Может быть, в этом и будет какая-то доля истины — расписать Вовкины достоинства тогда я, скорее всего, и не смог бы, но не увидеть их вовсе — это вряд ли. Ведь в детском возрасте плохого человека чувствуешь особенно остро, и смею заверить вас, что Вовка — им не был…)
И каково же, представьте себе, было моё состояние, когда после одного из счастливейших дней этого великолепного лета, прибежав домой поесть, я вдруг узнал, что папке дали отпуск и завтра мы едем на Украину в гости к бабушке.
— Ну шо, получив? — спросила мама возвратившегося с работы отца, когда я как раз доедал макароны и собирался бежать на улицу.
— Все в порядке! — улыбнулся он и бросил на стол пачку денег. — Завтра едем в Донбасс.
— Ур-ра! — закричал я так, что из дальней комнаты выбежала, забыв про свои книжки, Анька.
— Что такое? Мам, что случилось?
— Та завтра до бабуси пойидэм.
— Ур-ра! — завопила и Анька, а я вдруг словно онемел с беззвучно открытым ртом.
Конечно, в другое время я просто запрыгал бы до потолка от привалившей радости — ну, шутка ли, вместо раскаленного каменного города пожить целый месяц среди тенистых украинских садов, каждый день бегая купаться или рыбачить на ставок, вволю есть яблоки, груши, сливы, спать на сеновале, обедать за вкопанным под деревьями столом, лазить с пацанами по оставшимся еще с войны заброшенным окопам, где еще можно было найти и пробитую осколками каску, и заржавленный штык, и обойму с патронами, а если повезет, то и настоящую боевую гранату — кто из моих друзей-горожан не мечтал бы о таких каникулах?..
А мне вдруг сделалось грустно.
— Та ты нэначе й нэ радый? — заметила мое состояние мама. — То нэ мог дождаться, колы до бабуси пойидэм, а тэпэр скыс…
— Да нет… Я не скис… Просто мы завтра с Вовкой собирались в парк съездить…
— Ныкуда твий парк за лито нэ динэться! Там, у бабуси, сад лучче всякого парка, так шо и жалить ни за чим…
Весь вечер мы собирали в сумки свою одежду и подарки родственникам, а утром, когда наш дом еще и не думал просыпаться, к нему подошло заказанное отцом заранее такси, и я был увезен сначала на Курский вокзал, а оттуда — поездом — к бабушке на Украину, так и не успев перед этим ни съездить с Вовкой в парк, ни даже просто крикнуть ему: “До свидания!..”
…А лето тем временем продолжало стремительно раскручивать педали своего велосипеда и, словно увлекаемое тяжестью созревающих с каждым часом плодов, неостановимо катилось с раскаленной горы солнцестояния к истекающему медовыми грушами августу и уже кружащимся за ним, как дельтапланы, хороводу первых опадающих листьев. Загоревший до бронзовости Будды и раскормленный на бабусиных варениках, пампушках да падающих прямо под ноги фруктах, я с первобытной радостью отдался окружившей меня свободе, целыми днями пропадая со здешней пацанвой на ставках, как здесь зовут пруды, или, шныряя по колхозному саду (где, рискуя получить в одно место хороший заряд соли, мы воровали яблоки, которые по своим никчемным качествам и в сравнение не шли с тем солнечно-сочным, расфасованным в золотую кожуру яблочных сфер, янтарным чудом, что висело, перезревая, у каждого из нас в собственном саду, и на что уже давно не обращалось такого жадного внимания, как в первые дни лета).
Первое время, ещё будучи во власти Вовкиного воздействия, я рассказывал моим украинским приятелям об удивительных джунглях под ногами, о махаонах и оленях, а они в свою очередь учили меня уже подзабытому за год московской жизни искусству собирать и давить колорадского жука, выливать из нор сусликов, ловить в ставке раков, подманивая их на оторванную лягушачью лапку. Мы бродили босыми ногами по чревоугодно плямкающему болотцу в поисках ужей и изумрудных лягушек и, подкравшись, стреляли в них из рогатки блестящими подшипниковыми шариками, которые добывали на шахтном дворе из ржавеющих под открытым небом угольных комбайнов и других механизмов.
Я два раза порезал себе за этот месяц ногу стеклом, один раз упал с вишни, пару раз подрался с чужими пацанами и не прочитал ни одной книжки. Я почти совсем забыл о моем московском друге Вовке Иванове, а когда мы через месяц возвратились домой и я спросил о нем у кого-то из дворовых мальчишек, то оказалось, что два дня назад он уехал в Забайкалье к своему дядьке, у которого он жил, приезжая к матери в Москву только на летние каникулы.
И я почувствовал, как в душе моей отчетливо шевельнулось еще непонятное мне чувство утраты…
Глава пятая
ПЕРВЫЕ СТРАННОСТИ
…А потом мы стали встречаться с ним каждое лето. Иногда, правда, я почти тут же уезжал к бабушке на Украину и нам почти не удавалось пообщаться, но бывало, что отпуск отцу давали только зимой, и тогда мы никуда не ехали, а были все лето в городе. Я тащил Вовку на Москву-реку и пытался приобщить его к рыбной ловле, но он содрогался не только при виде бьющейся на крючке рыбешки, но и при созерцании нанизываемого мной на крючок извивающегося червяка.
— Он же живой! — шептал он и на глаза выкатывались такие искренние слёзы, будто это не бесчувственному червяку, а ему лично впивалось под ребра зазубренное острие рыболовного крючка.
Наши встречи прекратились в конце восьмого класса, когда у него неожиданно умерла еще в общем-то молодая мать. Помню, я сидел в тот день в Анькиной комнате, где у нас хранились книги, и делал уроки — нам было задано домашнее сочинение на тему “Народ и родина в поэме Н. В. Гоголя “Мёртвые души”, и я как раз передирал из учебника фразу о том, как “неограниченная власть над крестьянами коробочек и плюшкиных калечит живую душу народа, обрекая его на невежество и нищету…”
Хлопнула входная дверь и в квартире послышался голос возвратившегося с работы отца.
— А что это там народ толпится возле первого подъезда? — крикнул он, пуская воду в ванной. — Умер кто-то?
— Мария, Иванова… Ты йийи хорошо знав?
— Да встречал иногда во дворе…
— Мальчик остався, Колин ровэснык. Правда, вин дэсь у Сибири живэ, у дядькы, а сюды тикы на каникулы прыйизжае.
— Я думал, она вообще — старая дева.
— Та кажуть, шо она хоть и родыла свого Вовку, а була, — мама понизила голос и что-то произнесла отцу на ухо шёпотом.
Он громко рассмеялся.
— Ну, вы эти свои бабские сказочки оставьте для кого-нибудь другого! Что ж ей его — ветром надуло?..
Я услышал, как мама зашикала на него, и отец тоже начал говорить тише, так что мне не осталось ничего другого, как возвратиться к представляющим в гоголевской поэме народ образам Петрушки и Селифана.
Вовка заканчивал восьмой класс и на похороны матери приехать не смог, зато в начале лета я получил от него письмо — и это, если не ошибаюсь, было первое в моей жизни письмо, пришедшее по почте на моё имя. Даже Анька еще не получала ни от кого писем, хотя и была на целых два года старше меня!..
Разорвав конверт, я обнаружил в нем небольшой лист бумаги с ровно написанными строчками. Вовка писал, что до окончания десятилетки приехать в Москву не сможет, но после получения аттестата зрелости приедет поступать в институт. И кроме того, он остаётся хозяином материнской квартиры, так что, независимо от результатов вступительных экзаменов, мы потом будем опять жить по соседству. А пока он на всё лето уезжает с дядей в геологическую партию на речку Олёкму, где будет работать маршрутным рабочим. И ниже был написан адрес, куда ему можно было переслать ответ.
Попросив у матери конверт, я тут же написал ему полуторастраничный отчёт о том, как я сдал школьные экзамены и чем занимаюсь сейчас. Так началась наша двухлетняя, продлившаяся до самого его возвращения в Москву, переписка. Я писал ему о том, как провожал вечером Ленку и мне за это набили морду, как мы с ребятами пили вино в нашем дворе, как по вечерам прыгаем в парке через забор на летнюю танцплощадку, и всё такое прочее, а в ответ получал какие-то непонятные и скучноватые письма о том, что вот, мол, геологов сегодня призывают как можно скорее открывать подземные клады, а настоящие клады лежат совсем даже и не в земле, а в людских душах, но государству они нужны гораздо меньше, чем месторождения урана или золота… Я писал ему про то, как я провожал Нинку, как мы целовались в подъезде и на нас наткнулся её возвращающийся со второй смены отец, а он присылал мне толстые послания, в которых рассказывал, как нынешней зимой у них в доме делали ремонт отопительной системы, а, закончив, вытащили еще теплый от работы сварочный аппарат на улицу. И вот, пока рабочие ходили туда-сюда, стаскивая в кучу обрезки замененных труб, возле горячего бока аппарата уже успели улечься, прижимаясь к нему продрогшими телами, какие-то две бродячие собаки…
К сожалению, я по своей глупости не сохранил ни одного его полного письма, не считая нескольких случайно уцелевших отдельных страничек, но, помнится, он писал, что примерно так же, как с теми собаками, произошло и со всей нашей цивилизацией, обязанной своим существованием согревающему нас солнцу. Стоило, говорил он, какой-то случайной реакции породить эту клокочущую и плюющуюся протуберанцами вспышку энергии, и глядь — возле нее уже притулилась своим продрогшим боком жизнь, отошла от вековечного холода небытия, заулыбалась, зарадовалась… Точно так же, делал он вывод, и каждому из людей свойственно тянуться к источнику добра и любви, которым является в мире сотворивший всё вокруг, включая и греющее нас солнце, Создатель. И если сейчас, в отличие от предыдущих эпох, к Богу тянутся практически лишь отдельные личности, то это вовсе не потому, что потускнел и стал излучать меньше тепла и света Сам Господь, нет, дело здесь в том, что прогресс, этот враг духа, переориентировал человека с его изначальной устремленности к общечеловеческой Истине на поиски своих маленьких индивидуальных истинок. Это как если бы те собаки научились шить себе шубы и катать валенки, после чего бы у них не стало никакой нужды искать по дворам те источники тепла, к которым бы они могли прижать свои худые бока и спины. Именно так поступает последнее время и большинство из людей, которые, потянувшись под покровительство земных кумиров, как бы добровольно лишили себя этим самым спасительной помощи свыше…
Через год после смерти матери, в мартовские каникулы, Иванов приезжал на три дня в Москву, чтобы получить паспорт, но я как раз ездил в эти дни со своим классом на экскурсию в Ленинград, и мы с ним не увиделись.
Увидел я его только еще через год, когда, закончив в городе Чите школу, он приехал в конце июля в Москву поступать в Университет. Я тогда тоже подал документы в Горный институт и все дни до начала вступительных экзаменов проводил на пляжах, делая перед родителями вид, что повторяю там математику. Выбирая себе институт, я руководствовался в основном двумя принципами. Тем, что, кроме отцовской профессии шахтера-метростроителя, я фактически не знал никаких других мужских работ, а также тем, что в Московском Горном был самый маленький по столице конкурс и соответственно — самый низкий проходной балл. Поэтому, нисколько особенно не волнуясь по поводу предстоящих экзаменов, я брал для успокоения мамы и своей совести учебник алгебры и ехал либо в Тропарёво, либо на Москву-реку валяться на песке да пялиться из-под темных очков на длинноногое племя девиц в почти голых купальниках. Возвращаясь как-то с очередной такой своей “штудии”, я и увидел возле первого подъезда нашего дома высокого парня с выгоревшими почти добела длинноватыми волосами и по-юношески робкой, раздваивающейся на подбородке светлой бородкой колечками.
— О! — воскликнул я, узнавая в его лице знакомые черты, и протянул сразу обе руки, уронив при этом прижатую левым локтем алгебру. — Воха! Привет! Когда приехал?
— Сегодня, — смутился он и, нагнувшись, поднял упавшую книгу. — Готовишься к экзаменам? В какой институт поступаешь?
— В Горный, — бодро ответил я, пропустив мимо ушей его вопрос о подготовке к экзаменам. — А ты куда собрался двинуть?
— В Университет, на факультет журналистики, — ответил он и снова смутился.
— Я думал, ты на геологический пойдешь, как дядька.
— Нет, это не мое. Участь геолога — одиночество, а мне необходимы собеседники.
— Ага! Одичал, небось, в своём Забайкалье?
— Не в этом дело. Просто… я хочу говорить с как можно большим числом людей, понимаешь? Мне надо, чтобы меня услышали.
— Ну, тогда тебе лучше всего стать эстрадным певцом! Вон — Кобзона вся страна слушает.
— Да нет, мне нужно нести в мир своё слово, а не чужие тексты… Ведь я хочу не развлекать, а вернуть людям потерянные ими критерии истины, понимаешь?..
Сморщив от умственного напряжения брови, я хмыкнул что-то весьма неопределенное, затем похлопал себя по впалому животу и сказал:
— Ладно! Пойду я. С утра одной математикой кормлюсь. Надо чего и посущественнее похавать, — и на том наша первая после разлуки встреча закончилась.
А на другой день, едва позавтракав, я позвонил в его дверь и пригласил с собой на пляж.
— Возьми учебник, позагораем, а заодно и подчитаем чего-нибудь, — предложил я, и, видя, что он колеблется, добавил: — Пойдём. Доскажешь мне своё понимание истины, а то я, признаться, вчера ничего не понял…
На этот раз я решил поехать на ВДНХ, там тоже были пруды, а главное — после метро не надо было добираться еще и автобусом, как это приходилось делать в Тропарёво или других местах, куда я ездил последнее время.
— …А ты знаешь, что этот район, где сегодня находится выставка, имел раньше в народе славу “нечистого места”? — спросил он, когда мы сбросили одежду и улеглись на теплый песок. — Останкино потому так и называется, что стоит на людских останках — здесь когда-то было кладбище, куда со всей Москвы свозили хоронить самоубийц.
— Да ну? — удивился я, следя тем временем за двумя классными девахами, которые, щебеча и смеясь, стаскивали с себя неподалеку от нас платьица и подставляли солнцу и нашим взглядам такие фигуры, от которых забудешь думать о любых самоубийцах.
Хотя, правда, на моего друга это, похоже, не распространялось.
— …Самоубийство на Руси всегда считалось смертным грехом и самоубийц хоронили или за церковной оградой, или вообще на непригодных для жизни пустырях. И если верить легендам, то здесь, в Останкино, различные колдуны и чернокнижники устраивали свои мистерии, так что это место имеет репутацию проклятого.
— И что теперь?.. Эта проклятость как-нибудь может перейти и на нас? — оторвался я от созерцания гибкой в стане блондинки с вызывающе вздернутыми грудками, которые едва прикрывала бирюзовая лента стянутого спереди в одну точку купального лифчика.
Её подруга была несколько не такая — хоть она и не отличалась в стройности от блондинки, но имела уже намного более развитую грудь и налитые ягодицы. Темные, отливающие красным деревом волосы не были острижены, как у подруги по-мальчишески, а тяжелой волной ниспадали на загорелые плечи и спину. Большущие темные глаза мерцали какой-то уже не девической тайной, и вся она, хоть и была наверняка одногодкой своей спутницы, выглядела как-то не то, чтобы взрослее её, но, во всяком случае — женственнее.
Хотя мне, понятное дело, больше понравилась беленькая змейка.
Волнуясь, я вытащил из кармана рубашки пачку сигарет “Новость” и, чиркнув спичкой, закурил.
— Видишь ли, — отвечал тем временем на уже забытый мною вопрос мой друг, — в жизни — так же, как, скажем, и в физике, ничто не возникает ниоткуда и ничто не исчезает никуда. Саккумулированный в одном месте за столетия грех когда-нибудь себя обязательно да проявит. Я не знаю, что здесь может произойти конкретно, но район Останкино еще сослужит Москве свою чёрную службу.
— Так что же делать? — машинально спросил я, следя, как темноволосая встала и, плавно пройдя мимо нас, вошла в воду. — Не приходить сюда? А тем, кто тут живет или работает? Уезжать и увольняться?..
Девица оттолкнулась от дна и поплыла, красиво рассекая воду взмахами тонких загорелых рук. Я оглянулся на блондинку и успел перехватить ее взгляд, брошенный в мою сторону. Сердце в груди сжалось, как спринтер в ожидании выстрела стартового пистолета.
— …Суть, наверное, не в том, чтобы избегать этого места физически, хотя зло и висит над ним, как испарения над болотом, — снова услышал я голос Иванова. — Но как ветер уносит прочь испарения и приносит здоровый воздух, так энергия добрых дел способна вытеснять собой ауру любого греха и превращать проклятые места в святые. Если можно привести к покаянию и перевоспитать даже убийцу, то кто сказал, что нельзя так же “перевоспитать” и местность? Главное, о чем мы должны при этом помнить…
Но договорить фразу до конца он не успел. Лениво нежившаяся на солнышке блондиночка вдруг вскочила на ноги и, тыча рукой в сторону воды, огласила берег отчаянным воплем.
— А-а-а! Помоги-ите! Помоги-ите, человек утонул, вон там, в том месте!.. Скорее, скорее, а-а-а!..
Услышав крик, я тут же подхватился на ноги, чтобы броситься в воду, но сделать это раньше моего друга не успел. Мне показалось, что я только на долю секунды замешкался, чтобы по направлению руки блондинки определить район произошедшего ЧП, а он — уже плыл к этому месту. И мне не осталось ничего другого, как поспешить на помощь блондинке, которую я принялся успокаивать, обняв рукой за горячие маленькие плечи.
Вовка между тем глубоко нырнул и вскорости появился на поверхности, поддерживая над водой темноволосую голову девушки.
— Ур-ра! — взвизгнула моя блондиночка и, радостно запрыгав на месте, захлопала в ладошечки, затем повернулась и, привстав на цыпочки, быстро поцеловала меня в щеку.
Я сначала обалдел от неожиданности, а потом попытался повторить процедуру более основательно, но девушка ловко уклонилась от моих губ и побежала навстречу выходившему из воды Иванову, несшему на руках несостоявшуюся утопленницу.
Увидев, что ни за кем больше нырять не нужно, к месту происшествия начал подтягиваться пляжный народ. Вовка же положил свою ношу на землю и принялся энергично разбрасывать ее руки в стороны, затем оставил эту методику и припал к ее губам своими, пытаясь сделать искусственное дыхание “изо рта в рот”.
— Э!.. Э-э-э! Эй, ты, дылда!.. Ты чё делаешь? А ну отойди от неё, сволочь бессовестная! Ишь, гад, воспользовался моментом! — какая-то бдительная мамаша устремилась к распростёртой на земле темноволосой купальщице и отстранила Иванова от девушки.
— Я только хотел помочь, — виновато произнёс он.
— Видела я твою помощь! — констатировала она. — Лучше бы сбегал да позвонил в “скорую”. Ну?!.
Вовка впрыгнул в штаны, быстро натянул на мокрое тело рубашку и дернул меня за руку.
— Ты со мной?
— А? — я, будто очнувшись от сна, оторвал взгляд от блондинки.
— Бежим звонить! — потянул он меня и, уже на ходу подхватывая свою одежду, я побежал вслед за ним в обход пруда к павильонам выставки, всё неотвратимее понимая, что нет более серьезных врагов для счастья человека, чем его лучшие друзья.
Я первым заметил телефонную будку и помчался к ней. Крикнув выстроившейся очереди: “Там человек утонул! Надо скорую вызвать!” — я быстро набрал не нуждающееся в монетке “03” и, задыхаясь от бега, сбивчиво объяснил дежурной, что произошло и куда надо ехать. Повесив трубку, я понял, что не только бежать, но и идти назад я уже не могу. Надо же! И ведь бежал-то не больше двадцати минут, а меня едва ли не выворачивает.
— Тебе что, плохо? — обнял меня за плечи Иванов и, потихоньку отведя к скамейке, усадил и сел рядом сам. — Прости, это я виноват… Видел, что ты куришь, и не стал тебе ничего говорить — думаю, обидишься, что поучаю, будто старший.
“О Господи! — подумал я, тяжело вздыхая. — Кого же Ты подсунул мне в друзья?..”
Я повернулся, чтобы сказать что-нибудь в ответ, да так и замер. Сгущаясь в распушившихся от бега светлых волосах, солнце образовало вокруг его головы подобие некоего сияющего нимба — да такого яркого, что я даже невольно зажмурился. “Наверное, влага с волос испаряется”, — подумал я и, вынув из кармана сигаретную пачку, скомкал её в руке и бросил в урну.
— Пошли, — сказал я, поднимаясь со скамейки и думая об оставшейся на берегу блондинке.
Но когда мы возвратились на пляж, то ни её, ни темноволосой подруги возле пруда уже не было…
Глава шестая
КАК ПРЕКРАСЕН ЭТОТ МИР
Незаметно подошло время сдачи вступительных экзаменов. Прикинув хрен к носу, я понял, что сделал правильный выбор, подав документы именно в Горный институт. Ведь я был сыном горняка (большую часть жизни мой батя проработал то на донбасских шахтах, то в метрострое), а в институте ценили профессиональную династичность, не случайно он считался самым пролетарским вузом столицы. Ну и, как я уже упоминал выше, в Горном институте традиционно был самый низкий по Москве конкурс и это, говоря откровенно, и оказало тогда решающее влияние на мой выбор. Что будет через пять лет, меня пока не тревожило, главным на данный момент было поступить, и с этой установкой я и пошел на экзамены.
Первым у нас был письменный по математике. Увы, но я никогда не блистал знаниями по этому предмету! Того запаса формул, что удерживала моя перегруженная интимными мечтаниями память, вполне хватало, чтобы не ходить в школе в двоечниках, а честолюбивого стремления видеть своё фото на школьной “Доске почета” у меня не было, но тут, вчитавшись в выпавший на мою долю вариант, я понял, что провалился. Сначала я, правда, стянул к передовой все резервы своих жалких математических познаний и попытался справиться с решением самостоятельно, но сколько ни исполосовывал черновик, вразумительного ответа не получалось. Поняв бессмысленность своих усилий, я уже согласен был передрать решение у кого-нибудь из сидящих спереди или сзади, но оказалось, что все, кто делали нужный мне вариант, уже сдали свои работы и вышли.
“Во мудак!..” — ругнулся я, коря себя за то, что если бы не тратил время на бесплодные попытки самостоятельного решения, а сразу же попросил у кого-нибудь передрать, то сейчас бы уже давно курил в коридоре или пил в парке Горького пиво.
— Ну? — не выдержал, глядя на мои метания, сосед по столу. — Чё ты мыкаешься? Бери вот, переписывай, пока не поздно!.. — и он пододвинул ко мне свои листки с решениями.
— А номер варианта? У меня же на экзаменационном листе выставлен совсем не тот, что у тебя… Да еще и красным карандашом!..
Сосед взглянул на меня, как на маленького ребенка, и положил рядом с листами резинку и красный карандаш.
— Исправляй. Только побыстрее.
— Так ведь… — замешкался было я. — Неудобно как-то…
— Ты что? — зашипел, взрываясь, сосед. — Поступать сюда пришел или на рыцарский турнир? Экзамен — это удача, такая же случайность, как и лотерея, так что же теперь — из-за какого-то дурацкого варианта год терять?.. Исправляй скорее, время идет!
Внутренне трепеща и оглядываясь по сторонам, я стёр проставленный красным карандашом на экзаменационном листе номер своего варианта и написал на его месте другой. Вышло это у меня весьма неудачно, и в месте подтирки образовалось большое грязно-лохматое пятно, заметное даже невооруженным глазом.
— Ну вот, — расстроился я. — Все равно ведь поймут… То б хоть на апелляцию можно было подать — мол, разволновался и спутал решение, а теперь что? Мало того, что вытурят, так еще и с позором…
— Ай-й, ёлки!.. — не выдержал сосед. — Дай сюда! Прямо как дитя малое, ей-Богу! — и, взяв у меня лист с исправленным вариантом, он бросил его на пол и наступил сверху ботинком. — На! — возвратил он мне его после такой обработки. — Кто тут теперь чего-нибудь заметит?
— А след? — показал я на грязный отпечаток подошвы, под которым пятна теперь действительно не было видно.
— А что — след? Ну, упустил лист, подумаешь!.. Да, может, это совсем и не ты его упустил, может, это сам экзаменатор или его ассистент рассыпали листы, кто знает?.. Короче, пиши скорей да пошли отсюда, я уже курить хочу.
— Ладно, погоди чуток, — буркнул я, берясь за авторучку…
Хотя, если честно признаться, то я и на десять процентов не верил в то, что подделка останется незамеченной. Мысленно я уже распрощался с учебой и не шел забирать документы только потому, что не было еще официального подтверждения моего провала.
Но этого так и не произошло.
За письменную я получил “четверку” и пошел сдавать следующий экзамен.
— Ну чё? — хлопнул меня по плечу при встрече мой “спаситель”. — Все в порядке? Вот так дальше и действуй! Ты думаешь, там хоть один человек делал свой вариант? Кроме, пожалуй, тех, у кого все списывали?.. Как бы не так! — и он вынул сигареты, приглашая меня пойти покурить…
А недели через две я уже стоял перед вывешенными в фойе института списками зачисленных и, уставившись не верящим взором в собственную фамилию, постигал смысл свершившегося.
“Колесов Николай Дмитриевич… Колесов Николай Дмитриевич… Колесов…” — перечитывал я, желая убедиться, что это не ошибка и не обман зрения.
Сойдя наконец с институтского крыльца, я сунул руку в нагрудный карманчик рубашки, проверяя, есть ли у меня талончики на троллейбус, и вытащил оттуда сложенный вчетверо лист бумаги, заглянув в который, увидел написанную маминой рукой молитву. “Да не споткнёшься о камень ногою твоею…” — выхватил взгляд строчку из середины текста и, скомкав листок, я бросил его в подвернувшуюся урну.
— Не споткнусь! — громко произнес я, усмехнувшись, и пошагал за институтские ворота.
Эту молитву, переписанную на вырванном из школьной тетради листке, мама пыталась дать мне еще перед первым экзаменом, говоря на своем особенном языке:
— Ничого! Молытва ще никому нэ помишала. Тэбэ вона нэ задавыть, а мэни спокойней будэ…
Но тогда я бумажку взять отказался, и она, видимо, вложила мне её тайком в карман сама.
И вот — то ли при помощи этой молитвы, то ли вопреки ей — я стал студентом, и первого сентября с колотящимся сердцем переступил порог одного из громадных залов института с чарующим именем аудитория.
— …Ну что ж! — завершая свою вступительную речь, произнес приветствовавший нас профессор Барчуков. — Инженеров мы сделаем из вас уже за первый год, а остальные четыре — будем формировать личности. Запомнили?..
— Запомнили! — весело проревели мы, еще не зная, что эти слова профессора запомнятся нам и правда надолго. По крайней мере, я вспомню их, когда формирование личностей коснется меня непосредственно. А выглядело это примерно так:
— …Ну, если вопросов нет, тогда — всё. Жду вас завтра у входа в институт для сдачи экзамена. В шесть ноль-ноль, — закончил он под вспыхнувшие в аудитории смешки свою последнюю за весеннюю сессию консультацию. — Прошу не опаздывать. Я — ждать не люблю, — добавил он, уже выходя, и, кивнув всем на прощание, с улыбочкой на лице покинул аудиторию.
Как известно, транспорт в Москве начинает работать где-то как раз в шесть часов утра, а ехать до института мне надо минут тридцать, не меньше, так что, учтя всё это, я завел будильник на начало пятого и лег спать чуть ли не в девять вечера, зато утром, в половине пятого, уже вышагивал по пустынному, еще вовсю спящему городу.
Пожалуй, это время в Москве является самым наилучшим для прогулок по ней и, соответственно, для знакомства с ее достопримечательностями. Только что умытый поливалками, город являет в этот час свое истинное, не залепленное косметикой дня лицо со всеми его характерными, не успевшими исказиться усталостью и суетой черточками и особинками. Пройдет немного времени, и по его улицам полетят миллионы автомобилей и автобусов, выбрасывая в воздух кубометры ядовитых газов и децибелы моторных ревов. Пройдет немного времени, и тротуары заполнятся миллионами спешащих, толкающихся и нервничающих горожан, солнце накалит асфальт, будет слепить стеклами гигантских окон, воздух наполнится запахами горячей резины, бензина, носков, апельсинов, пива, пота и табачного дыма, у магазинов к вам начнут приставать цыганки, предлагая ненужную вам тушь для ресниц или предсказания вашего будущего, в автобусах и троллейбусах с вас выжмут сто потов и оборвут все пуговицы, путь вам внезапно перегородит бесконечная, как путь к коммунизму, очередь за чем-то, всё еще остающимся в категории дефицита, в метро вас больно ударят чемоданом по коленке или обольют протекшим из пакета кефиром, на площади оштрафуют за неправильный её переход, а к вечеру, окончательно усталого, разбитого и ко всему безразличного, обсчитают в громадном, как Ярославский вокзал, кафе, после чего толстая тетка с сумками в обеих руках, загородив собой выход из автобуса, вынудит вас проехаться лишнюю остановку от дома, которую придется потом идти назад пешком, еле переставляя намозоленные ноги и вдыхая горячую вечернюю пыль все еще клокочущего города.
Ну, а пока еще — все тихо. Только слышно, как шелестят над головой листья московских тополей и осевшие в старых двориках столетия, да видно, как отражаются на мокрых после полива тротуарах купола церквушек, шпили министерств, высотные здания и бесконечные и ясные, как вся дальнейшая судьба, небеса…
К институту я подошел без десяти шесть и еще десять минут курил на крыльце перед входом, где уже собралась половина нашей группы. Ровно в шесть ноль-ноль в ворота института въехала белая “Волга” Барчукова, тормознула у крыльца и из нее вышел свежий, будто и не со сна, профессор.
— Так-так, — окинул он взглядом собравшихся. — Молодцы, молодцы… Современный руководитель должен быть пунктуальным, как ариец, запомните это. Если вас вызвали к руководству на два ноль-ноль, то без пяти два вы уже должны быть в приемной — от этого порой зависит больше, чем от всех ваших знаний и ума… То же самое, если встречу назначили кому-то вы сами — и тут неважно, будет это министр или всего-навсего уборщица, так как опоздание — характеризует прежде всего вас… Запомнили это?
— Запомнили! — закивали мы.
— Ну и молодцы… Староста, соберите зачётки, — и, быстро проставив в протянутые ему развернутыми зачетные книжки красивые круглые “отл.”, он сел в машину.
А от ворот, шлепая туфлями по оставленным поливалками лужам, бежали припоздавшие.
— Что-то вы долго спите, товарищи будущие руководители! Так — дела не делаются.
— Да мы!.. Да вы знаете!.. — задыхаясь от бега, оправдывались те. — Так торопились, так торопились!..
— Ладно. Зачетки, — протянул он руку, и припоздавшие получили свои заветные “хор”.
Тем, кому еще удавалось перехватить профессора за воротами, выставлялся “уд”, а вот не успевшие на этот не совсем обычный экзамен вовсе и не получившие хотя бы этого “уда”, вынуждены были потом переписывать (но только — у кого, если почти никто толком их не конспектировал?) все прочитанные за семестр лекции и до конца следующего полугодия изо дня в день караулить профессора, чтобы уговорить его принять у них этот злополучный экзамен. Но тот, само собой, оказывался всякий раз занят, и экзамен откладывался чуть ли не до новой сессии. Одна радость, что за эти долгосрочные задолженности никого из института не отчисляли, а только лишали стипендии…
Но всё это вошло в мою жизнь несколько позже, а пока что, счастливый и беспечный, я ехал в метро по кольцевой линии от станции “Октябрьская”, где находился Горный институт, в сторону “Краснопресненской”, где мне нужно было перейти на радиальную линию и, доехав до “Улицы 1905 года”, сообщить моим домашним о своем состоявшемся поступлении.
Людей в вагоне было немного, и я прошел мимо нескольких пустых мест и сел на самое первое по ходу движения сидение, где обычно меньше всего чувствуется врывающийся в вагонные окна ветер. В молодости, правда, мало внимания обращаешь на разные осторожничанья, так как кажется, что ты всегда будешь так же бодр и энергичен, как сегодня, и слова о каких-то простудах, радикулитах и прочем просто не проникают в сознание, но за год до окончания школы я в самый разгар лета, в тридцатичетырёхградусную жару, вдруг свалился с высочайшей температурой после того, как в мокрой от пота рубахе проехался в метро, балдея от обдувавшего меня в вагоне холодного ветерка, так что хотя бы один урок с тех пор усвоил твердо, и теперь, если есть возможность, всегда стараюсь садиться только в начале вагона.
Вот и в тот раз, заметив свободное сидение перед первой дверью, я быстро прошествовал через вагон и плюхнулся на него, продолжая “переваривать” в сознании факт своего зачисления в ряды студенчества и вытекающие из этого выгоды. Во-первых, я на пять лет как минимум освобождал себя этим от службы в рядах Вооруженных Сил, получая за время учебы в институте звание лейтенанта инженерно-саперных войск, присваиваемое нашей военной кафедрой. Ну, а во-вторых, студенческая жизнь рисовалась мне тогда как некий сплошной карнавал, наполненный КВНами, танцами, веселыми пирушками со стипендии, легким брожением умов, гитарным бренчанием да песнями у костра во время стройотрядов да выездов на картошку, а главное — девочками, девочками, девочками…
В счастливом возбуждении я повел ищущим взглядом по полузаполненному вагону, повернул голову и посмотрел сквозь стеклянную дверь в салон впереди идущего… И вдруг, словно сорванный с места какой-то неведомой силой, вскочил с сидения и бросился к торцевой двери. Там — за двумя стеклами — в электрической белизне переднего вагона я увидел свою потерянную пляжную блондиночку. Ну — ту, что была тогда на ВДНХ со своей тонувшей подругой, они и теперь были вместе — о чем-то оживленно болтали в полутора метрах от меня и абсолютно не глядели в мою сторону.
Стремясь привлечь к себе их внимание, я принялся усиленно махать руками и жестикулировать, и вскоре эта моя индейская пляска была замечена. Кивнув в мою сторону, черненькая что-то шепнула на ухо соседке, та повернула ко мне свою прелестную мордашку, и обе прыснули от смеха. Я же, увидев, что на меня смотрят, принялся напоминать им о нашей первой встрече, изображая для этой цели некоего пловца, артистично загребающего воду энергичными взмахами рук.
Дождавшись остановки, я перебежал из своего вагона в передний и предстал перед подружками.
— Привет! — радостно выкрикнул я. — Вы чё, меня не узнали? Мы же как-то купались рядом на ВДНХ, и ты, — кивнул я темноволосой, — еще устроила тогда сцену ухода в русалки, да мой друг тебя вытащил назад к людям. Ну? Вспомнили?..
— А-а! Точно! — припомнила темненькая и, пряча смущение, как бы между прочим, поинтересовалась: — А где сейчас твой друг? Я ведь ему даже спасибо не сказала.
— Ну еще бы! — обиженно произнес я. — Пока мы бегали звонить на “скорую”, вас и след простыл!
— Нас один мужик на “Москвиче” в медпункт отвез, — подала голос блондинка и покраснела.
— Ладно уж, — великодушно смилостивился я, — главное, что всё хорошо закончилось. А уж теперь-то вы от меня так просто не улизнёте.
— Да мы и не собираемся, — пожала плечами темненькая, — наоборот, я даже жалела, что мы тогда так расстались, и я не могу поблагодарить своего спасителя. Он — твой друг?
— Да, мы живем в одном доме. Правда, я его последнее время не видел — у меня были вступительные экзамены.
— А куда ты поступал?
— В Горный.
— И как?..
— Можете поздравить! Сегодня как раз вывесили списки зачисленных, и я — в числе студентов. Так что вечером мы могли бы это дело где-нибудь отметить. Ну, скажем, в “Шоколаднице”, знаете такое кафе? Возле метро “Октябрьская”?
— Найдем, — закивали головами девчонки.
— Вот и отлично! В шесть часов вечера возле входа в него и встретимся. Согласны?
— Если ты придешь с другом.
— Окей! Он, правда, тоже сдавал экзамены на факультет журналистики, но, по-моему, вступительные во всех вузах уже закончились, так что я прямо сейчас забегу к нему и договорюсь насчет вечера…
Спросив у подружек их имена и узнав, что светленькую зовут Катей, а тёмненькую Надей, я выскочил на “Краснопресненской” и вприпрыжку понесся по переходу. Я вдруг отчетливо почувствовал, как исчезла куда-то сила земного притяжения и, оттолкнись я от пола посильнее, так, кажется, и взмою под самые своды станции, как один из выскользнувших из детских рук и гоняемых там ветром воздушных шариков…
Войдя в Вовкин подъезд, я поднялся на второй этаж и позвонил в его квартиру. За дверью послышались шаги, замок щелкнул, и я увидел посеревшее и вытянувшееся лицо друга.
— Ну-у, ты тут совсем заучился! — констатировал я, оглядев его тусклую физиономию. — Если ты за одну только вступительную сессию стал зеленей марсианина, то что же этот университет сделает с тобой за пять лет учебы?..
— Ничего он со мной не сделает, — вздохнул он. — Не поступил я.
— Ты? — изумился я. — Ты и не поступил? Что ж это за билет такой тебе попался, что ты не смог на него ответить?
— А-а! — махнул он рукой. — На билет я ответил нормально, профессор уже потянулся было ставить мне отметку, да напоследок возьми и спроси, какое, на мой взгляд, значение для жизни советского общества имели решения ХХIV Съезда КПСС.
— И ты — не ответил?!
— Ответил…
— И че ты ему выдал?
— Сказал, что дерево узнаётся по плодам. В истории, говорю, часто бывает, что про малое “се — великое” молвят, а потом те, кто были первыми, оказываются последними, а кто последними — первыми.
— Ну накрутил… Сказал бы, что для советского народа решения любого из съездов имели только решающее значение. Старичок-то по этим съездам себе две диссертации, небось, защитил, он уже просто не может думать иначе, чем сам в них однажды написал, а ты ему — про первых и последних…
Володька печально покачал головой.
— Ты тоже… Не понимаешь… Я же ему не о конкретном съезде говорил, а о смысле истории! Ведь в том-то и дело, что решающее, как ты говоришь, значение имеет не новизна политических идей того или иного лидера, а достижение гармонии между душой и Богом — с одной стороны, и душой и миром — с другой. Мы должны думать не о том, как выплавить больше всех в мире чугуна и завалить страну вареной колбасой, а о том, как после каждого прожитого дня стать хоть немножечко лучше. Ведь в нас вложены такие души, что могут залить своим сиянием всю планету, а мы вместо этого с каждым годом погружаемся во всё большую темень. Неужели ты об этом не думал? — он с надеждой остановил на мне свой взор, но я медленно покачал головой из стороны в сторону.
— Но о чем же ты тогда думаешь? — спросил он.
— Я думаю, — сказал я, — как поскорее достичь гармонии между нами и ожидающими нас с тобой сегодня в кафе девчонками.
— Какими девчонками? — не понял он.
— Катей и Надей. Помнишь, в начале лета ты спас одну купальщицу на пруду ВДНХ? Это — Надя. Я обещал ей, что приду в шесть часов вечера в “Шоколадницу” вместе с тобой.
— Как ты мог обещать, не спросив моего мнения? — начал было он, но я ткнул его пальцем в грудь и тем прервал возражения.
— Я зайду за тобой в пять, — сказал я жестко. — И если ты будешь не готов, то ты не просто испортишь мне вечер, но погубишь этим нуждающуюся в тебе живую человеческую душу… Так что — думай. Да не ошибись с ответом, как на экзамене.
— Это нечестный прием, — проворчал Иванов. — Ты меня шантажируешь, играя на моем сострадании к чужой душе… Разве так поступают друзья?
Но я ему ничего не ответил. Я только усмехнулся и пошел вниз по лестнице. Шантаж это или не шантаж, а чтобы мне остаться сегодня наедине с Катей, я просто обязан привести его для её темненькой подружки. Так что, оглянувшись, я помахал ему рукой с лестничной площадки и еще раз напомнил:
— В пять — не забудь.
И через минуту уже был в своем подъезде.
Глава седьмая
“ВСТРЕТИМСЯ В ШЕСТЬ”
Дома известие о моем поступлении было воспринято в общем-то без оваций.
— Ну и слава Богу! — вроде бы о чем-то будничном, спокойно сказала мама, а у самой, как я заметил, словно бы осветилось изнутри тихим светом лицо. — Як-ныбудь вжэ доучим до диплома. А там — и сам начнэш зарабатувать, в начальство выйдэш…
Пользуясь случаем, я выпросил (не без труда выданные мне, потому что мама никак не могла привыкнуть к всё обесценивающимся тысячам) деньги на кафе и, послонявшись в безделье около часа по комнатам, принарядился в купленный мне к выпускному вечеру и с тех пор всего два или три раза надёванный темно-синий английский костюм со сверкающими металлическими пуговицами в два ряда и, разминувшись на лестнице с возвращающимся с работы отцом, вышел на улицу. До пяти оставалось еще минут двадцать и я не спеша побрел по двору, слушая вылетающий из чьего-то окна голос Высоцкого, крик детворы да заливистые дзилилинькания велосипедного звонка на той самой площадке, где когда-то осваивал своего поджарого двухколесного скакуна и я, и где, навернувшись с него несчетно какой раз, я вдруг услышал над собой полный самого искреннего участия и сострадания голос и познакомился с Вовкой. Кто его знает, может быть, потому, что в среде моего обитания не практиковалось проявление жалости к кому-либо, не связанному с тобой узами семейного родства, и я не встречал этого чувства почти ни у кого, кроме мамы и бабушки, Вовкино сочувствие показалось мне обладающим какими-то прямо-таки целительными свойствами. Мы не так-то много времени провели с ним вместе, но и за те недолгие дни и недели, что выпадали нам в периоды его летних приездов в Москву, он успел столько раз избавить меня от какой-нибудь боли, что его было впору заподозрить в некоем наследственном знахарстве. Он откуда-то всегда знал, какой листик нужно приложить к ушибленному месту, как остановить кровотечение из порезанного пальца, чем уменьшить невыносимую зубную боль… Однажды я целое утро пялился на то, как сварщик у нас во дворе варил из металлических труб каркас для качелей, а потом, когда мы с Вовкой пошли в нашу очередную экспедицию по окрестным “травяным джунглям”, я вдруг почувствовал, что стремительно слепну. Веки мои распухли и склеились, и малейшая попытка приоткрыть глаза вызывала такую острую боль, от которой сами собой катились непрерывные слезы.
Узнав, в чем дело, Вовка преспокойно зачерпнул прямо из-под своих ног щепотку пыли, поплевал на нее и, размяв в пальцах полученную кашицу, наложил мне ее на глаза. И что удивительно — боль почти тут же прошла, жар и опухоль в веках начали спадать, слезотечение прекратилось, я открыто посмотрел на свет и не почувствовал рези.
Другой раз, когда я пропорол себе ногу, наступив босой ступней на большущий ржавый гвоздь и думая, что теперь у меня наверняка начнется заражение и я все каникулы просижу дома, он, сорвав прямо в метре от дорожки какой-то желтенький цветочек, присыпал его пыльцой мою рану и…
— Привет, надеюсь, ты не долго ждешь? — прервал мои воспоминания знакомый голос и, оглянувшись, я увидел подходящего ко мне Иванова. На нем были белоснежные джинсы и такие же рубашка и куртка; пятичасовое августовское солнце облекало его фигуру в слепящий световой кокон, фокусируясь лучами в его раздвоенной мягкой бородке и развевающихся светлых волосах, и на какое-то мгновение мне показалось, что он не подошел ко мне со стороны подъезда, а опустился откуда-то сверху.
— Ты это откуда… такой? — отступая полшага назад и непроизвольно прижмуривая глаза (почти как тогда, после электросварки), произнёс я.
— Из дома, — удивленно приподняв брови, ответил он. — А что?
— Да смотришься… хоть под венец!
Вовка утратил улыбку и печально покачал головой.
— Откуда тебе знать, кому какой венец уготован?
— А чего тут знать? — пожал я плечами. — Рано или поздно каждому из нас предстоит жениться, значит, и венцы нас ожидают брачные. А что — бывают какие-нибудь еще?
Он молча кивнул головой и, чуть погодя, добавил:
— Бывают… И царские, и терновые. Смотря какое время…
При слове “время” я посмотрел на часы и увидел, что стрелка отмерила уже первую десятиминутку шестого.
— О! Кончаем трёп, а то опоздаем, — прервал я его философствования и потащил со двора в сторону метро.
— Да не спеши ты так, у нас еще почти час в запасе, — пытался он сдержать мой бег по эскалатору, но я успокоился только в вагоне метро, где от меня уже ничего в смысле скорости не зависело.
— Нельзя быть таким шебутным, — тяжело переводя дух, укорил меня Вовка. — Ты хоть немного смиряй свои страсти.
— Да какие там страсти! Просто я хочу быть пунктуальным, разве это плохо?
— Я знаю, чего ты хочешь. Ты сам не замечаешь, как голос плоти становится для тебя главнее голоса души. Это все равно, как если бы… ну, скажем, вместо хорошей музыки, — подыскал он доступное для меня сравнение, — пойти на стройку и слушать там разгрузку листового железа…
— Ой, ну кончай ты эти свои проповеди! — не выдержал я. — Что у меня, своей головы нет? Знаю, что делаю.
— Ну, смотри сам, — вздохнул он с досадой. — Только запомни хотя бы то, что человека одинаково легко вызвать как на драку, так и на дружбу, поэтому прежде, чем кому-нибудь что-то сказать или ответить, думай, к какому из вариантов могут привести твои слова.
— Это ты к чему? — не понял я.
— Это я к тому, что нам уже пора выходить, так что постарайся быть уравновешеннее, — и за окнами вагона появилась залитая светом “Октябрьская”.
Мы вышли из метро на Ленинский проспект в двадцати шагах от моего института, но повернули не к нему, а налево и, перейдя Садовое кольцо, подошли к “Шоколаднице”.
Девчонок возле входа не было.
— Ну вот, — расстроился я, испугавшись, что уже второй раз теряю так понравившуюся мне блондиночку. — Прямо какая-то невезуха мне с этой Катей…
— Не спеши унывать, — успокоил Вовка. — На то они и женщины, чтобы опаздывать. Неспроста же через них мы подвергаемся всякого рода искушениям.
— Загляну в фойе, — не слушая его, решил я. — Может, они там перед зеркалом вертятся…
Я открыл стеклянную дверь, миновал небольшой тамбур, открыл другую дверь и сразу же увидел подружек. Рядом с ними стоял какой-то высокий парень, явно года на два старше меня, и тянул мою блондиночку за руку в сторону зала.
— Э! Э-э! — не сдержал я возмущенного возгласа и спешно подошел к компании. — А ну, отпусти её!
— Это почему же? — с вызовом ответил тот, но Катину руку между тем из своих пальцев выпустил.
— Потому что она — моя, — заявил я и обнял левой рукой девушку за плечи.
— Да ну? — иронически усмехнулся он. — Может, скажешь еще, что жена?
— Придет время, скажу.
— А ты думаешь, оно к тебе уже идет?
— Идет.
— Быстро?
— А как и ты, когда я тебя пошлю на х-гм-м… — я оглянулся на девчонок и поправился: — …в одно место.
— Ты? Пошлешь меня? Салага!
Я мигом сбросил левую руку с Катиного плеча и неожиданно ухватил соперника за ворот джинсовой куртки.
И в эту самую секунду за моей спиной раздался невозмутимо спокойный голос Иванова:
— Ну так я и думал! В России по-другому и не бывает. Стоит только двум братьям сойтись вместе — обязательно подерутся.
— Кому-кому? — оторопело переспросил парень. Это кто тут — братья? Мы?.. — и он с недоумением перевёл взгляд на меня.
Я тоже ничего не понял, но с некоторым смущением всё же отпустил его воротник.
— Ну да, — подтвердил Вовка, — я именно о вас двоих и говорю.
— Не гони фуфло! — повысил голос парень. — Я его первый раз в жизни вижу!
— Ну и что? — улыбнулся Иванов. — Разве это что-нибудь меняет? Он до сегодняшнего дня о тебе тоже и слыхом не слыхал, — кивнул он в мою сторону.
Девчонки с любопытством переводили взгляды поочередно на каждого из нас троих, ожидая, чем в конце концов завершится эта история.
— Пусть покажет документы, — как не желающий просто так сдаваться ребенок, выдвинул свое последнее условие парень. — Чем ты докажешь, что он мне и вправду брат?
— А чем ты докажешь, что он тебе — не брат?
— Ха! Да у нас наверняка даже фамилии разные, и никакой общей родни нет! Ну — как твоя фамилия? — с усмешкой обратился он ко мне.
— Колесов…
— Во, слыхал? — торжествующе посмотрел он на Вовку. — Тоже мне, брательничек…
— А твоя как? — спросил Иванов.
— Моя? Радер! — победно провозгласил тот. — Что — очень похоже?
— Очень, — кивнул головой Вовка. — Ты в школе какой из иностранных языков учил?
— Английский, а что?
— А то, что если бы ты учил немецкий, то знал бы, что “Рад” — по-немецки означает “колесо”. Так что немецкое Радер — это то же самое, что и русское Колесов. Понял?
— Ну и что? — уже без прежней уверенности спросил парень. — Даже если это и так, то это еще не значит, что мы с ним обязательно родственники. Мало ли на свете одинаковых фамилий?
— Много, — согласился Вовка. — Но в том-то и дело, что это, как правило, не простые совпадения. Ведь какую обычно задачу выполняла фамилия? Она — характеризовала какой-нибудь основной признак рода, то есть — очерчивала собой именно группу родственников. Понятно ведь, что и твои, и его, — кивнул он в мою сторону, — предки были колесных дел мастерами, а это в прежние времена было не просто одним из ремесел, но подлинно фамильным делом, секреты которого передавались только по наследству близким родственникам. Не случайно же появились в России такие сугубо профессиональние фамилии как Ободовы, Втулкины, Спицыны — всё это были весьма тонкие специализации, в которых участвовали только члены одной семьи.
— Так почему же тогда моя фамилия звучит по-немецки, а его — по-русски?
— Ну-у, это просто. Ваши предки в свое время приехали сюда из Германии — при Бироне или императоре Павле, тогда много немцев ехало сюда на поиски удачи — они ведь специалисты были, в Европе кареты использовались гораздо шире, чем у нас, вот и колесных мастеров там было больше. Прибывшее в Россию семейство носило фамилию Радер, но какое-то время спустя род разросся и одна из его ветвей придала фамилии русифицированное звучание, став Колесовыми.
— Значит… Колесовы — младше Радеров? — спросил, что-то про себя прикидывая, парень.
— Естественно.
— Ну так я ему сразу и сказал — салага! — довольно осклабился он.
— Че-его-о?!. — снова напружинился я.
— Мальчики, мальчики, а вы не забыли, для чего вы нас сюда пригласили? — тронув рукой за локоть Иванова, напомнила нам о себе брюнеточка, и мы разом замолчали.
— Действительно, — обиженно поджала губки и блондиночка.
— Ладно, — примирительно произнес парень, — брат ты мне или не брат, замнем это дело. А что касается твоей версии о семейной связи фамилий Радер и Колесов, — повернулся он к Вовке, — то я постараюсь её как-нибудь проверить. Я учусь на третьем курсе историко-архивного института и попробую заинтересовать этим вопросом своего завкафедрой. Тем более, что его фамилия — Ступица. Дай мне на всякий случай твой телефон…
Он записал в блокнот продиктованные Вовкой цифры и спрятал его в карман.
— Ну лады, не буду вам мешать. Извини, братан, что так получилось…
— Так, может… с нами? — неуверенно предложил я.
Он с сожалением бросил взгляд в сторону Кати и отрицательно покачал головой.
— Лучше в другой раз. Я вам как-нибудь сам позвоню, — и, пожав нам на прощание руки и кивнув девчонкам, он покинул кафе, а мы вошли внутрь зала.
— …Он что — и в самом деле брат Николая? — спросила, идя рядом с Вовкой, темненькая. — И почему ты знаешь его, а он, — кивнула она на меня, — нет?
— Да что тут сверх-особенного? Все люди — братья…
— Я не в идеологическом смысле, а по-правде.
— Так а я и говорю по-правде, — серьезно подтвердил Вовка. — Раз у всех людей был единый праотец — Адам, то кто же они тогда, если не братья?..
Официантка усадила нас за свободный столик возле окна, и я взял в руки меню. Прикинув цены, я заказал всем по какому-то мясному блюду с трудно произносимым названием, по салату “столичный”, кофе, пирожному и одну бутылку вина “Старый замок”.
Наполнив бокалы, я поднялся над столом и толканул небольшую речь.
— Я мог бы, — сказал я, — произнести этот тост за самого себя, потому что не каждый день меня зачисляют в число студентов — и, должен признаться, что для меня, далеко не отличника, моё поступление в институт — это все-таки событие… Но поверьте, девчонки, — я проникновенно посмотрел на каждую из подружек, — сегодняшний день мне запомнится не столько моим поступлением, сколько тем, что я снова встретил вас после того, как так нелепо потерял тогда на ВДНХ. Видит Бог, как я жалел, что мы не успели в тот раз толком познакомиться, вот — Вовка не даст мне соврать, — кивнул я на сидящего рядом друга.
— Так за что же мы все-таки пьем? — лукаво сверкнув глазами, уточнила Надя.
— Как это — за что? — сделал я удивленное лицо. — За нашу встречу, за что же еще? — и, призывая остальных присоединиться, протянул свой бокал в центр столика. — За то, чтобы нам уже никогда не потерять друг друга!
Мы выпили вкусное кисло-сладкое вино, в груди всё размякло и потеплело, в голове стало легко и звонко, и беседа за столом потекла сразу весело и раскованно. Оказалось, что девчонки этим летом тоже пробовали поступить учиться на артисток, причем прямо в несколько театральных училищ сразу — и в Щукинское, и в Щепкинское, и в школу-студию МХАТ, и еще куда-то, но везде не прошли творческий конкурс. При этом Надя поступала уже второй раз, с прошлого года работая в одной из городских библиотек, а Катя закончила школу только в этом году и теперь думала, как ей быть дальше.
— Я все равно буду сниматься, — заявила Надя. — Весь этот год я играла в народном театре при ДК “Коммунаровец”, и наш режиссер пообещал, что устроит для меня пробы на “Мосфильме”.
— Знала бы ты, какую за это придется платить цену, — глядя на её сверкающие от возбуждения глаза, с горечью произнес Вовка.
— Ну и пусть, — упрямо встряхнула она темными кудрями. — А я все равно своего добьюсь, вот увидите! Ради искусства я готова на всё…
Меня же, честно сказать, гораздо больше интересовало то, на что готова моя Катенька, поэтому, оставив её подружку на попечение Иванова, я всецело посвятил себя блондиночке. Я вспоминал всякие смешные истории из недавней школьной жизни, изображал, корча рожи, своих бывших одноклассников, перевирал слышанные от приятелей занимательные и героические случаи, заменяя настоящих героев на себя и Вовку, словом — старался, как мог, попутно выведав, что моя собеседница тоже записалась в театральную студию ДК “Коммунаровец” и со следующей недели начинает ходить туда на репетиции.
— А где это? — поинтересовался я.
— В районе метро “Электрозаводская”, минут десять ходьбы от метро.
— Так это же рядом со мной! — обрадованно воскликнул я, хоть это было абсолютно на другом конце столицы. — Пожалуй, на днях я тоже заеду и запишусь. Будем вместе играть Отелло и Джульетту. Или наоборот — Ромео и Дездемону, это неважно… Ну а после я буду тебя провожать домой, а то знаю я эти вечерние электрозаводские улицы…
Мы классненько так посидели, я с Катюшкой даже выходил раза четыре потанцевать, ощущая при каждом прижатии, как в меня упираются упругие конусы её грудей, ну а потом мы еще часа два, а то и больше, бродили по ночному городу. Перед самым же выходом из кафе девчонки захотели пить, и я, пощупав наугад остававшиеся в кармане деньги, попросил официантку принести нам бутылку минералки.
— “Нарзан” или импортную? — задержалась она на секунду возле столика.
— “Нарзан”, — повернувшись к ней, ответил Вовка и, как мне показалось, что-то быстро сунул ей в раскрытый блокнот, — но если можно, то чтобы он был холодным и со вкусом “Ркацители”.
— У нас всё можно, — быстренько захлопнула блокнот официантка и через пару минут действительно поставила нам на стол бутылку запотевшего от холода “Ркацители”.
— Мы с вами в расчете? — неуверенно уточнил я, беря в руки высокую студеную бутылку.
— Всё в порядке, — улыбнулась она и отошла к другому столику.
— А ты мастак! — засмеялась Надя, повернувшись к Иванову. — Умеешь превращать воду в вино!
— Случается иногда, — сказал он, поднимаясь с места.
И, захватив со стола бутылку, мы весело вышли на вечернюю московскую улицу…
Глава восьмая
РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА
Пожалуй, описывать ту нашу ночь в деталях я не стану — во-первых, никому, кроме нас самих, наши перехихикивания, касания да недомолвки не могут быть интересны, а во-вторых, я и сам почти ничего из неё толком не запомнил, кроме нескольких обалденных поцелуев возле ее подъезда. Зато через пару дней я и на самом деле разыскал этот зачуханный “Коммунаровец”, темной глыбой возвышающийся над одной из грязных площадей в получасе ходьбы от метро “Электрозаводская”, и записался в театральную студию. Еще этот козел, руководитель, не хотел меня принимать! Начал всякую фигню выспрашивать, в каких, мол, я до этого кружках участвовал да в каких, говорит, амплуа выступал. Ромео, говорю, играл в школьном театре. Монолог с черепом в руках произносил. На английском языке. “Tо be or not tо be?” Сейчас, мол, я его уже не вспомню, а тогда у меня, скрытая от зрителей этим самым черепом, была перед глазами записочка с текстом, да еще наша англичанка из-за кулисы слова шептала…
Записал-таки, зараза. Хотя и предупредил, что первое время еще на меня посмотрит. Козел…
А что мне его смотрение? Мы созванивались с Катей, где встретиться, и три раза в неделю ехали на “Электрозаводскую”, где нас часа по два подряд заставляли, растягивая рот, повторять слова “ма-ла-ко” или “ха-ра-шо”, имитировать крики домашних птиц и животных, а то изображать типы увиденных на улице прохожих. Где-то уже через месяц после начала занятий Катя начала выходить на сцену в маленьких эпизодических ролях без слов или с односложными репликами, меня же наш Уютин — ну, тот зараза-режиссер, что не хотел меня в сентябре записывать в студию — держал в черном теле аж до самой середины ноября, хотя мне очень хотелось участвовать вместе с Катей в сценическом действии, чтобы она, видя, с каким восторгом принимает меня театральная публика, тоже оценила мою разностороннюю талантливость. И вот, выбежав наконец-то в одной из массовок на сцену, чтобы на две-три секунды появиться перед настоящим, наполненным зрителями залом, я умудрился споткнуться о какой-то дурацкий выступ в полу и, грохнувшись со всей свойственной мне неуклюжестью, завалил на актеров торчавшую посреди сцены высоченную, хотя вовсе и не тяжелую, тумбу, чем довел зал до восторга, а нашего режиссера до бешенства. После этого, ясное дело, мне пришлось прервать мою артистическую карьеру и посещать ДК “Коммунаровец” только в качестве зрителя.
Но надо сказать, что за те несколько месяцев, пока я репетировал своё будущее явление зрителям “Коммунаровца”, произошли и некоторые другие события, как связанные с нашей театральной студией, так и не имеющие к ней никакого отношения. После своего провала в университет Вовка устроился на работу в журнал “Земля и глина” литсотрудником отдела “Кладовые недр”, где занимался обработкой материалов, присылаемых в редакцию геологами-поисковиками и директорами приисков, а однажды опубликовал в нем и свою собственную заметочку о работе в геологической партии в Забайкалье.
— …Боже мой, они же всё сократили! — сокрушался он в ответ на мои поздравления с публикацией. — Они выбросили самое главное! Ведь я писал о том, как, работая в полевых партиях, я понял, что главная кладовая России — это не её недра (которые, кстати сказать, уже почти полностью исчерпаны), не её вырубленные леса, отравленные гербицидами поля, загаженные промышленными стоками воды, и даже не ее научный потенциал, а её — дух, то есть те, заключенные в людях, СИЛА и ВЕРА, энергоемкость которых, если так можно выразиться, несоизмерима ни с какими другими ресурсами державы…
Он написал также большую работу под названием “Старость же — суть грехи”, в которой, опираясь на труды и жизнеописания великих старцев, доказал, что время есть понятие нематериальное, и появилось оно в жизни только с вхождением в нее категории греха. Грехопадение Адама и Евы — вот та первая точка хронометрического отсчета, которая появилась в мире, не знающем понятия времени. И с каждым человеческим грехом шкала Вечности начала дробиться и покрываться зарубками: “через день после пьянки”, “на другой год после войны”, “за шесть месяцев до своего второго срока”, “три часа спустя после убийства” — и так далее. Человек, писал Вовка, не грешит только при сотворении молитвы, когда он находится в единении со своим безгрешным Создателем, а это значит, что молитва является тем единственным в мире процессом, при совершении которого время исчезает. Не случайно великие молитвенники доживают до самых преклонных лет, и даже после их смерти мощи их остаются нетленными, то есть — не поддающимися времени…
Не знаю уж, почему, но эту его статью не приняли ни в “Журнал Московской патриархии”, ни в “Православную беседу”, ни даже в “Науку и религию”. Он, правда, снес это весьма спокойно и даже было принялся за написание новой работы, но вдруг ни с того ни с сего ушел из своего журнальчика и уехал в Забайкалье к дядьке.
Я тогда еще бегал ради встреч с Катей в эту дурацкую театральную студию, и первое время приводил с собой несколько раз и его, но он, едва только взглянув на нашего Уютина, сказал, что это первостатейный подлец и мерзавец, которому не то что молодые таланты, но нельзя даже стадо овец на минуту доверить, и что такие люди рано или поздно обязательно становятся преступниками, а то и убийцами.
Игорь Семенович тоже с первого взгляда невзлюбил Иванова и, увидев, что Надя разговаривает с ним, устроил ей шумный нагоняй за то, что она притаскивает на репетиции кого попало. А надо сказать, что я давно уже заметил, что между ним и Надей существует отнюдь не творческая связь. Однажды мне довелось видеть, как Надя выскочила из его кабинета вся раскрасневшаяся, взлохмаченная и в скособоченной кофточке — я даже заикнулся тогда, не случилось ли, мол, чего, но она раздраженно дернула головой и взглянула на меня с такой неприязнью, что я уж и не рад был, что встрял.
— Иди! Иди! Я сама обойдусь!.. — прошипела она, отворачиваясь.
Потом как-то, в глубине того же коридора, я видел, как она пыталась вырвать свою руку из цепкой хватки Уютина, но разве восемнадцатилетней девчонке одолеть тридцатипятилетнего мужика? Я, конечно, мог подойти и вмешаться, но, помня, как она зашипела тогда на меня в первый раз, сделал вид, что ничего не заметил, и отвернулся к темному окну. А когда снова скосил глаза в их сторону, увидел только захлопывающуюся за ними дверь Уютинского кабинета. Ну, а последнее время он, уже не стесняясь, клал ей свою руку то на бедро, то на плечо, и она всё это сносила как должное. Я понимал, что никакой любовью здесь и не пахло — тонкогубый, с хищно подрагивающей ниточкой усиков и маленькими масляными глазками, тридцатипятилетний Игорь Семенович вряд ли мог пленить сердце восемнадцатилетней красоточки обыкновенными заигрываниями. С его патологической жадностью, о которой ходили целые анекдоты, он ей, небось, и цветочка-то ни разу не подарил… Скорее всего, заманил её в свои сети обещанием свести с настоящими кинорежиссерами, устроить роль в какой-нибудь съемке и всё такое прочее.
Не знаю уж, каким образом, но Вовка это всё сразу про него понял, а он сразу же понял, что Вовка это понял, и страшно распсиховался. После того случая, когда Уютин устроил головомойку Наде, Вовка заходил на наши репетиции еще не более двух раз, и каждый раз Уютин, видя его, просто менялся в лице.
— Чего тебе тут надо? — зло хрипел он, увидев его в зале или где-нибудь в стенах “Коммунаровца” еще. — Пока я здесь, тебе тут нечего делать. Понял?! И не смотри на меня своими идиотскими глазами, слышишь, не смотри на меня так, святоша!..
Взгляд у Вовки действительно был, словно рентген, я давно заметил, что под ним чувствуешь себя как бы раздетым, так и кажется, что он видит тебя насквозь, читая самые твои темные мысли и желания…
Но потом Иванов укатил в своё любимое Забайкалье, где дядька устроил его работать помощником зимовщика на трассе Могоча — Чара, и раз в две недели он присылал мне толстые пакеты с впечатлениями от зимней тайги, встреч с заезжающими к ним на ночлег водителями да подлёдного лова рыбы в Олёкме.
Я же ему практически не отвечал. Про свой институт, где меня уже вконец задолбала высшая математика, мне не то, что писать, вспоминать не хотелось, а что касается отношений с Катей, то… Была, была у нас одна незабываемая ночь, когда, проводив ее до дома, я — под предлогом желания согреться (а я тогда и вправду здорово продрог на ноябрьском ветру!) — напросился к ней в гости. Сначала мы пили горячий чай на кухне, потом, обнимаясь на холодном кожаном диване, смотрели какую-то муть по телевизору, а потом Катя сказала, что её родители уехали на несколько дней по мидовским делам в Германию (вот ведь, оказывается, какие шишки!) и, если я хочу, то могу остаться у нее на всю ночь.
Я, само собой, очень хотел, и мы сразу же перешли в её спальню…
О-о-о, что это была за ночь, какая ночь!.. Даже не знаю, как рассказать мне кому-нибудь о том, что произошло между нами в эти безумнейшие и прекраснейшие из всех, прожитых мной до того на земле, часов. И дело тут вовсе не в скромности — какая уж там скромность, если я много раз до этого хвастался в кругу школьных или институтских приятелей своими бывшими (и даже не бывшими) победами, ни в малейшей степени не смущаясь своим неджентльменским поведением? Но того, что было в ту ночь между мною и Катей, я просто не могу пересказать ни устно, ни письменно. Не было у меня еще в жизни такой раскаленной, как магма, ночи, таких обжигающих, как спираль электроплитки, объятий, такого, простите за откровенность, финального аккорда, от которого в голове возникает звон, и ты слышишь где-то под потолком квартиры то ли рык раненого медведя, то ли рев почуявшего пору гона изюбря, и вдруг осознаёшь, что этот дикий стон исходит не откуда-то извне, а — из тебя самого…
Да и некогда мне, честно говоря, было заниматься писанием писем. Большую часть дня забирал институт с его лабораторными да коллоквиумами, а потом, даже после того, как Уютин отчислил меня из числа участников театральной студии, я все равно приходил на каждую репетицию, чтобы полюбоваться на Катю, поболтать с ней в перерыве, а потом проводить ее домой через неприветливый ночной город.
В один из таких мрачных вечеров в самом конце ноября, когда промозглые улицы настолько безлюдны и тоскливы, что любая замаячившая впереди тебя тень представляется не иначе как Джеком Потрошителем или Чикатило, нас на пути от ДК до метро перестрели три подвыпивших парня. Тот факт, что мне сейчас накостыляют, был для меня ясен с той самой минуты, как я увидел впереди себя три колеблющиеся черные тени. Самым лучшим выходом было бы тут же куда-нибудь свернуть и таким образом разминуться с опасностью, но ни одного бокового поворота поблизости не оказалось, а повернуться и уйти назад уже было нельзя, так как те трое нас уже тоже заметили — я видел, как они вдруг расправили плечи, сделались выше ростом, растянулись, перекрывая нам проход, поперек улицы. Будь я один, я бы, конечно, удрал, и фиг бы они меня догнали! Но с Катей мне было не убежать, поэтому я продолжал отчаянно шагать вперед, надеясь только на свои кулаки да на Божию помощь. То, что мне навесят пару фингалов, меня не пугало — для парня моего возраста это было нормальным явлением, даже своего рода украшением, свидетельствующим о некоей небоязни поединка. Но рядом со мной шла красивая девчонка, а от этих пьяных идиотов в последнее время можно ожидать чего угодно…
Сейчас я уже не помню, как именно всё начиналось, какие там гадости они нам сказали и прочее, помню только, что один из них схватил Катю за локоть, а потом во мне включился какой-то автомат. Я сходу врубил кулаком в нос самого опасного, на мой взгляд, верзилу, обеспечив себе таким образом хотя бы пару-тройку минут более-менее равного расклада сил, затем, оттолкнув (задевшего-таки меня по уху) второго, сцепился с тем, что приставал к Кате. Она же тем временем прорвалась сквозь нападавших и, добежав несколько остававшихся нам шагов до перекрестка с большой освещенной улицей, огласила ночную тишину пронзительными криками:
— Помоги-ите! На по-омощь! Спаси-ите-е! А-а-а! — мне даже на какую-то долю секунды показалось, что я опять лежу на теплом песке прудика ВДНХ, а в десяти шагах от меня тонконогая симпатичная блондиночка испуганно зовет кого-нибудь на помощь своей тонущей подруге.
Но я лежал не на песке, а на холодном тротуаре. Биться сразу с троими мне все же было тяжеловато, и я уже второй раз слетел с копыт, еле успевая теперь уворачиваться от ударов ногами. Всё-таки хорошо, что парни были пьяные и все время мазали, а то бы я мог там остаться и навсегда. А так мне все же удалось вскочить с тротуара, и я хорошо вырубил одного из них ударом ботинка по яйцам, поймал другого на хороший прямой в подбородок и толканул третьего так, что тот упал на задницу. К сожалению, в тот самый момент, когда я уже готов был вырваться из круга сражения и рвануть в сторону освещенного перекрестка, где металась взывающая о помощи Катенька, этот пьяный пидор со всего размаха всадил мне в левую ногу лезвие своего выкидного ножика. Машинально хватаясь за раненное место, я наклонился, и этот гад ударил меня ножом еще раз — теперь уже в левую руку, чуть пониже локтя.
— Сука! — вскрикнул я и, отпрянув на шаг назад, ударил его правой ногой куда-то в область груди, но сам в это время покачнулся на своей раненной левой и, уже падая, вдруг почувствовал, как меня подхватывают чьи-то руки.
— Осторожно, — успел предупредить я кого-то за своей спиной, — я, кажется, в крови, — и на некоторое время словно бы выключился.
Восприятие реальности возвратилось ко мне лишь когда мы уже стояли на перекрестке и возле нас притормаживал старенький темно-зеленый “Москвич”.
— Это кто с вами — пьяный? — громко спросил через приспущенное стекло дверцы водитель, видя, что меня поддерживают с двух сторон под руки. — С пьяным — не повезу!
— Да нет, что вы! — услышал я рядом с собой чей-то странно знакомый женский голос. — Его хулиганы ножом пырнули, надо поскорее домой отвезти, — и, повернув голову, я узнал в говорившей свою собственную сестру.
— А-анька-а, — растерянно протянул я. — А ты тут как оказалась?
— Да мы с Лешей здесь неподалёку в гостях были, идем назад, и вдруг слышим, кто-то на помощь зовет. Подбежали — а там и ты…
Говоря всё это, она с помощью поддерживавшего меня сзади парня помогла мне залезть в машину. Катя села на переднее сиденье, парень — рядом со мной. Что-то показалось мне в его облике знакомым, и я взглянул на него внимательнее.
— О! — выстонал я, напрягая память. — А ты часом не… Радер?
— Радер, Радер, — усмехнулся парень. — Спасибо, что узнал.
— Ну так ведь братан все же, — ответил я и вдруг застыл, пораженный внезапным прозрением: — Э!.. А что же ты тогда с Анькой водишься? Ведь она тебе, как я понимаю, сестрой доводится. Так ведь и до греха кровосмешения недалеко!
Парень весело расхохотался.
— Можешь на этот счет не волноваться! Хоть я, благодаря твоему другу, и написал курсовую работу по теме родственности фамилий Радер — Колесов, на самом деле мы не имеем друг к другу (по крайней мере — пока) никакого родственного отношения.
— Это почему же?
— Потому, что моя настоящая фамилия не Радер, а — Радек, но когда в тридцать седьмом году моему отцу выписывали в роддоме метрику, родители изменили ему в фамилии одну букву, чтобы избавить его от подозрений в родстве с бывшим секретарем “Коминтерна” и сотрудником газет “Правда” и “Известия” Карлом Радеком, объявленным к тому времени “врагом народа” и осужденным по делу “Параллельного антисоветского троцкистского центра”…
Я неловко повернулся и застонал от боли в ноге.
— Может, парня лучше показать медикам? — полуобернулся к нам хозяин “Москвича”. — Правда, в этом районе я больниц не знаю, но вот возле ВДНХ есть одна, я туда как-то летом отвозил двух девчушек, нахлебавшихся воды в пруду.
Я заметил, как Катя при этих словах как-то вдруг встрепенулась, словно хотела что-то возразить, но в это время заговорила моя сестра:
— Нет, это далеко, — решила за всех Анька. — Везите нас к метро “1905 года”, а там мы, если будет нужно, вызовем врача прямо на дом.
— Можно и так, — согласился водила. — Те места я тоже неплохо знаю. У меня там, — он что-то сосчитал про себя, шевеля губами, — лет так… девятнадцать, наверное, назад… нет, вру, восемнадцать!.. была одна… — он погрузился в воспоминания и минут, может, с пятнадцать мы ехали молча, уже и забыв, что он начинал о чем-то говорить, пока он вдруг опять не возвратился из своего путешествия в прошлое. — Её звали Мария…
Мы миновали Рижский вокзал, проехали по Сущевскому валу, повернули возле Савеловского на Нижнюю Масловку…
— И что с ней стало? — нарушила молчание Катя.
— А?.. — не понял водитель.
— Я спрашиваю про вашу Марию. Куда она делась?
— А-а, про Марию, — очнулся он. — Не знаю, потерял я её. Гордая она была и чистая, а я… — он притормозил возле светофора, дождался, пока загорится зеленый свет и повернул на Новую Башиловку. — Зато теперь я живу так, словно слышу её голос и выполняю её просьбы…
Мы миновали Беговую, сделали несколько поворотов и, въехав внутрь двора, остановились возле нашего подъезда.
— Сколько мы вам должны? — спросил, вынимая из внутреннего кармана бумажник, Радек.
— Сколько вы мне должны? — задумчиво повторил шофер, словно бы пробуя каждое слово на вкус. — Это, дети мои, каждый в этой жизни оценивает сам… Я вот тогда не сумел разыскать мою Марию — а потом мне кто-то сказал, будто бы она родила от меня сына… Вот я теперь и смотрю на каждого семнадцати-восемнадцатилетнего паренька отцовскими глазами. Ведь любой из них — может оказаться моим сыном…
Глава девятая
СИБИРСКИЕ ПИСЬМА
Рана на моей руке оказалась совсем неопасной и уже дня через три стала затягиваться как на собаке. А вот ударом в ногу этот падла повредил мне какую-то важную мышцу (хорошо еще, не сухожилие, а то, сказал доктор, нога могла бы и усохнуть), так что мне пришлось проваляться в постели практически до самого Нового года, из-за чего у меня образовался целый букет “хвостов” из несданных зачетов. В начале декабря, узнав о моем ранении, меня заехал навестить староста нашей группы Жека Барбатун — тот самый чувак, что помог мне тогда с вариантом на вступительном экзамене по математике. Порасспросив о моем приключении, он пообещал завозить мне для переписывания конспекты пропущенных мной лекций и темы зачетных работ, и действительно — дня через три привез пару тетрадок и бутылку красного вина. У меня как раз сидела тогда в гостях Катя, мы распили втроем бутылку, и они ушли, после чего больше ни Жеки, ни Кати я возле своей постели не видел. Я звонил Барбатуну, спрашивал, почему он не несет мне конспекты, на что он отвечал, что прости, мол, старик, абсолютно некогда, зачеты в самом разгаре, да всё такое прочее. Но ты, мол, там не волнуйся, я тут всем про твое геройство расписал, так что тебе половину зачетов автоматом поставят, а остальные потом без труда досдашь в экзаменационную сессию…
Я звонил Кате, но она говорила, что Уютин совсем замучил их в своем театре — готовит там к Новому году грандиозную премьеру и заставляет их приходить из-за этого на репетиции каждый вечер.
Оставались еще Анька с Радеком, мать с отцом да Иванов со своими письмами из Сибири. Но Аньке с Радеком было гораздо интереснее друг с другом, нежели со мной, батя постоянно был на работе или же отсыпался после нее, а мать целыми днями что-то стирала, варила, штопала, ходила по магазинам и рынкам, так что ей было практически не до меня. Да и вообще в нашем роду как-то не практиковалось проявление слезливости, я почти не помню, чтоб родители сокрушались по поводу болезни кого-то из родственников или, скажем, плакали по кому-нибудь из близких. Хотя нет, вру. Помню, мне было тогда лет десять, мы уже с год как переехали из Донбасса в Москву, и бабушка Лиза приехала посмотреть, как мы устроились на новом месте, заодно привезя с собой (а вернее — на себе, потому что я до сих пор не представляю, как можно в двух руках довезти до Москвы три объемистых сумки, две набитых до отказа авоськи да еще пластиковый пакет с банками всевозможных варений, солений, компотов, соков, меда, несколькими брусками сала, шестью десятками яиц, четырьмя ощипанными курицами, несколькими кольцами домашней колбасы, свиной тушенкой — опять же-таки, закатанной в стеклянные банки, двумя глубокими мисками холодца, литровой бутылкой самогона, кучей домашних пирожков, мешочками с сухофруктами, сушеным укропом, чесноком и т. д., и т. п., и еще чего-то) так называемые гостинцы для своих изголодавшихся на городских харчах москвичей.
И вот, возвратившись как-то из школы, я бросаю в угол ранец и забегаю в комнату, которую мы называем залой и в которой у нас стоят сервант с хрустальной посудой, из которой мы никогда не едим, большой диван, круглый стол, телефон с длинным шнуром и телевизор. Бабушка Лиза сидит перед включенным экраном и, вытирая уголком накинутого на плечи платка глаза, горестно плачет.
— Бабусь, что случилось? — спрашиваю я испуганно.
— Та, — машет она одной рукой, а другой прижимает к глазам платок, утирая катящиеся слезы. — Ганну жалко.
— Какую Ганну? — думая, что речь идет о ком-нибудь из родственников, допытываюсь я.
— Да это она так Индиру Ганди называет, — появляясь из боковой комнаты, объясняет мне Анька. — В новостях только что сообщили, что в Индии убили Индиру Ганди, вот она по ней и плачет.
— Та хиба я плачю? Я й нэ плачю. Просто, як подумаю, шо в ей там внучата тэпэр одни осталысь, так сльозы из глаз сами и бижать, — говорит бабуся и снова упрятывает лицо в платок…
…С учетом всего этого, мне в моей вынужденной прикованности к постели не осталось ничего другого, как занять себя перечитыванием (при получении-то, надо признаться, я их только проглядывал) объемистых посланий моего далекого друга. А он писал о том, что там, на фоне стерильной, как операционная палата, снежной белизны природы ему стало намного отчетливее видно, как не хватает такой же чистоты и нашей порочной человеческой натуре. “…Однако, — признавал он, — призывать человечество к нравственной чистоте сегодня так же непродуктивно, как пытаться перенести забайкальскую стерильность в подмосковную промышленную зону…”
“…Я тут, — писал он в другом письме, — всё время думаю, не сделал ли я ошибку, уехав от проблем обступавшей меня жизни в это свое стерильное сибирское уединение. Ведь опыт как олимпийских богов, так и нашего Солженицына показывает, что нельзя никого ничему учить со стороны, из прекрасного далека. Это все равно, что давать советы смертным, когда ты сам принадлежишь к роду бессмертных… Как-то с полмесяца назад я выезжал в Могочу за некоторыми покупками и останавливался на ночлег у одного из знакомых шоферов. У него вся квартира уставлена шкафами с подписными изданиями, а дети, жалуется он, не хотят читать, прямо, говорит, не могу заставить взять в руки книгу. А я его спрашиваю: а ты сам-то много читаешь? Да что ты, говорит, когда мне! Я ведь почти постоянно в рейсах, а возвратишься домой — какие уж тут книжки… Ну так как же тогда, говорю, ты собираешься убедить своих детей в том, что читать — это интересно, если они никогда не видели тебя самого с книгой в руках?..
Примерно так же, кстати, поступают и многие сильные мира сего, когда, будучи сами ворами и растлителями, требуют от народа жить строго по закону. Хотя, честно говоря, и сам-то наш Закон… разве он соответствует гармоничному сосуществованию человека и окружающего его мира? Разве статьи нашей Конституции и других юридических актов помогают современному человеку использовать дарованную ему свыше жизнь для максимального раскрытия заложенных в него талантов и способностей, для самореализации всего его духовного потенциала?.. Я смотрю на окружающих меня людей и меня берёт ужас. Неужели они считают себя призванными в этот мир только лишь для того, чтобы сорок лет прокрутить баранку или проработать слесарем в гараже?..
…Думаю, что к началу лета я возвращусь в Москву уже насовсем, но до того времени мне надо обязательно закончить одну большую статью — о том, что жить по нашим нынешним законам дальше нельзя, так как они уже не соответствуют сегодняшней ступени развития человеческого духа и начинают тормозить его дальнейшее возрастание, а потому необходим принципиально новый подход к такому вопросу, как регулирование жизни человека и общества, причем не юридически-правовой, как было раньше, а, скажем так, духовно-нравственный, переводящий отношения между человеком и государством и между самими людьми на качественно иной — гораздо более соответствующий ХХI веку — уровень.
Но обо всем этом, я думаю, ты сам прочитаешь весной, когда я привезу свою статью в уже готовом отредактированном виде…”
В других письмах Вовка рассказывал о тех, кто работал рядом с ним в зимовье. Зимовье, писал он, это такой большой барак, вдоль стен которого устроены нары мест на сорок, а в центре большая печь и стол. Такие бараки устраивались через каждые пятьдесят-шестьдесят километров по всей трассе, чтобы водители могли здесь остановиться передохнуть, поесть, подремонтироваться и отогреться. Ведь дело в том, что из-за болотистых почв сообщения между Могочей и Чарой в летнее время не было, и только когда река Олёкма сковывалась панцирем льда, по ней, как по асфальтовой трассе, начиналось движение грузовых автокараванов. Чтобы добравшиеся среди ночи до зимовья водители могли спать, не боясь, что их машины заглохнут и в них размёрзнутся радиаторы, зимовщик обязан был всю ночь следить за работающими двигателями автомашин. Кроме того, в его обязанности входило круглые сутки иметь натопленную печь, а также запас дров и горячей и холодной воды.
Хозяином Вовкиного зимовья был семидесятипятилетний и уже очень больной старик Фролыч, который не увольнялся с трассы, так как у него не было ни своего дома, ни родни, а потому ему в помощники наняли сразу двух человек — Вовку и тридцатишестилетнего истопника Толяна, только что вышедшего на свободу после пятнадцатилетнего срока заключения, который он схлопотал в двадцать лет отроду накануне своей свадьбы. Возвратившись тогда со службы в армии, Толян устроился работать в один из московских райкомов КПСС шофером “Волги”, обслуживающей второго секретаря. Его невеста работала тут же в машбюро машинисткой. Дело ладилось к свадьбе, уже даже были куплены обручальные кольца, черный костюм для Толяна и подвенечное платье для его Линды, когда произошла вся эта история. День катился к закату, когда Толян решил сгонять на машине в магазин за кончающимся куревом, и на обратном пути у него вдруг ни с того ни с сего заглохла “Волга”. Уж он заглянул и туда, и сюда, проверил всё, что было возможно, а мотор молчал. Делать было нечего — он отыскал телефон-автомат и позвонил своему шефу, предупредив, что задерживается ввиду непредвиденной поломки. А затем засучил рукава и еще раз полез под капот черной красавицы…
Когда он подъехал к райкому, все отделы там были уже закрыты. Взбежав на третий этаж, Толян поспешил к кабинету своего начальника, чтобы отвезти его домой, как вдруг услышал какие-то крики из машбюро. Перемахнув в три прыжка длину всего коридора, он рванул на себя стеклянную дверь и увидел перед собой поваленную на кожанный диванчик Линду и раздирающего ей на груди кофточку второго секретаря райкома. Сорвав его со своей невесты, Толян пару раз врезал ему ногой в расстегнутый пах, а потом так двинул кулаком, что тот улетел под столы машинисток…
А поздно ночью его забрали прямо из дома и, быстренько проведя закрытое судебное заседание, влепили пятнадцать лет строгого режима за покушение на партийного руководителя.
“…Это очень прямой и честный человек, — писал Вовка, — но он теперь перенес всю свою обиду на государство как таковое. Его много били на следствии, на левой щеке у него крупный шрам в виде буквы “Г” — от удара об угол сейфа в кабинете следователя — и его невозможно переубедить в том, что государство и тот его бывший начальник — это не одно и то же. “Само насилуя всех направо и налево, — утверждает он, — государство, едва только ему за его дела заехать разочек в морду или хотя бы только пообещать это сделать на словах, немедленно закричит “Караул!” и бросит на храбреца легионы своих отборнейших церберов…”
Далее Вовка писал, как они с Толяном ставили на Олёкме сети для подлёдного лова, как пилили на реке бензопилой лед для продуктового погреба, как по вечерам, когда в зимовье не бывает отдыхающих водителей, допоздна разговаривают с ним возле раскаленной печки о Москве, о жизни, о происходящих в России событиях или же просто пьют крепкий чай да слушают, как за окнами завывает раскачивающий вершины сосен ветер…
Глава десятая
“ДАВАЙТЕ ВСТРЕТИМСЯ В НОВОЙ СУДЬБЕ…”
От полного офонарения, подкрадывавшегося ко мне вместе с очередным десятистраничным посланием из Сибири, меня спас звонок моего институтского приятеля Саньки Громзона, который, узнав, что я уже могу наступать на больную ногу, спрашивал, не хочу ли я приехать к нему на Таганку для встречи Нового года.
— А кто у тебя будет? — поинтересовался я.
— Да так, небольшая компания. Один из моих давних друзей да кое-кто из нашей группы. Юра Чеканов, Серега Жиганюк да Боб Кузнецов с подругами.
— А Барбатун?
— Жека? Да ты что! Он же теперь уже почти что женатик, так что празднует Новый год в семье своей будущей супруги.
— Серьезно? И кто она?
— Да я толком и не знаю. Он говорил, что ее старики то ли мидовские работники, то ли какие-то экономические полпреды в одной из стран бывшего соцлагеря.
— А как её зовут, не помнишь? — с ёкнувшим от неожиданного предчувствия сердцем поинтересовался я.
— Катя. Он ее как-то приводил с собой в институт — ничего деваха…
“Еще бы не ничего!” — подумал я с горькой болью и, пообещав Громзону перезвонить чуть позже, разыскал в записной книжке номер Надиного телефона и принялся спешно набирать нужные цифры.
Она ответила сразу, как будто специально сидела возле телефона, ожидая моего звонка.
— Надюх, — попросил я, — скажи мне, пожалуйста… только без вранья… Катька что — замуж выходит?
В трубке повисло неловкое молчание.
— А почему ты не спросишь об этом её саму? — попыталась увильнуть от ответа подружка.
— Да я бы спросил, — вздохнул я, — только как? Ехать и ждать ее возле подъезда я еще не могу, а на звонки она не отвечает. То ли телефон отключила, то ли вообще уже дома не живет… Ты ее давно видела?
— Неделю назад.
— Где?
— Она ко мне домой заходила… С Евгением.
— С кем? — не понял я.
— С женихом своим, его Евгением зовут.
— А-а, — сообразил я, — с Жекой… И что?
— Сказали, что подали заявление в ЗАГС.
— Ясно, — произнес я, хотя в голове было темно, как в погребе. — И когда свадьба?
— В конце января.
— Что так спешно? Забеременела, что ль?
— Да нет, вроде… Говорит, Евгению надо переходить на вечернее отделение, а для этого необходимо сначала устроиться на работу. Ну, а кто его возьмет, пока он не пропишется? Вот они и спешат всё оформить, чтобы ему семестр не пропускать.
— Ясно, — повторил я еще раз. — Ну, а… ты как?
— Да никак. Сижу вот…
— А что в театре?
— Не знаю… Я оттуда ушла.
Мы какое-то время помолчали и вдруг, неожиданно для самого себя, я предложил:
— Слушай, а что ты делаешь на Новый год?
— Ничего… А что?
— Совсем ничего?
— Совсем.
— Ну так пойдем со мной в гости? Меня только что друг к себе пригласил, а я не хочу идти один — напьюсь только да и вообще… Согласна?
Надя долгое время молчала, обдумывая услышанное, но потом все же решилась.
— Мне — всё равно… Говори, где и во сколько мы встречаемся?
Я назвал место и время, а затем перезвонил Громзону, сообщив, что приду к нему не один.
— Это как тебе будет угодно, — хохотнул Санька, — главное, чтобы ты принес с собой бутылку.
— А еда?
— Закусона будет полно, девчонки тут придут пораньше и наготовят. Так что бери водяру и приезжай. Окей?
— Договорились…
День спустя, вырядившись в свой английский костюм и захватив купленные накануне бутылку водки, бутылку шампанского и бутылку дешевого красного вина (эту — я брать не собирался, мне ее всучила сама продавщица, мотивируя это отсутствием у нее сдачи), я, уже почти не прихрамывая, вышел из дому и, доехав до станции метро “Таганская”, встретился с Надей.
(Должен признаться, что не влюбись я тогда на ВДНХ в Катюху, я бы сейчас наверняка приударил за ее темноволосой подругой, настолько она была хороша в своей уже не девичьей грусти, затаенной в больших и блестящих, как московская ночь, черных глазах.)
Но Надя была не моя, я интуитивно чувствовал это и не делал никаких попыток перешагнуть через грань наших чисто дружеских отношений, к тому же я еще был полон своих переживаний, вызванных утратой Кати и коварством Барбатуна. Хотя в то же время мне было приятно, что я иду на вечеринку не один, а с такой красивой девушкой…
Когда мы пришли к Громзону, там было уже почти всё готово — на столе красовались бутылки и блюда с салатами, а вокруг него тоскливо отирались мои сокурсники Чеканов и Жиганюк да какой-то незнакомый мне парень. Борька Кузнецов, как сообщил Громзон, только что позвонил и просил начинать без него, так как к нему приехали гости.
Сам Громзон, едва впустив нас в квартиру и на ходу сообщив эту новость, тут же убежал на кухню к чего-то там еще не дожарившим девчонкам.
— Может, и мне туда пойти? — спросила меня Надя. — Вдруг им какая-нибудь помощь нужна…
— Давай, — кивнул я. — А я пока тут с ребятами поболтаю.
Я повесил поверх кучи одежд свое пальто, сунул в карманы шарф и вязаную шапочку и, взяв в руки пакет с бутылками, вошел в комнату к томящимся парням.
— Привет! — пожал я руки приятелям, заодно знакомясь также и с тем парнем, назвавшим себя Виктором из архитектурного института. — Это тот, в котором одни поэты учатся? — уточнил я. — Наслышаны…
— Ты чё делаешь?! — зашипев, как кобра, которой наступили на хвост, налетел на меня Чеканов, увидев, что я ставлю на стол все, принесённые с собой бутылки. — Мы вон, как дураки, всё своё повыставляли, а теперь маемся, как невесты на выданье. Убери вино назад и пошли на лестничную площадку. Покурим, а заодно и выпьем по глоточку, пока они там своего гуся дожаривают. Всё веселей будет…
Мы вышли из квартиры и, закурив на площадке между этажами, пустили бутылку по кругу.
— Ну, как там в архитектурном? — поинтересовался повеселевший Чеканов, передавая вино Виктору. — Новогодний бал устраивали?
— Еще какой! — похвалился тот, принимая фунфырь, и, сделав несколько глотков, вытер губы тыльной стороной ладони и, протянув бутылку мне, добавил: — Сначала, с пяти часов и где-то до половины восьмого, был литературно-художественный вечер, выступали наши институтские поэты и артисты, а потом, до середины ночи, была дискотека. Но я, правда, часов в десять вечера ушел, я такие вещи долго не выдерживаю…
— Так у вас там что — и правда все пишут стихи? — недоверчиво спросил Чеканов, следя краем глаза за передвижением бутылки.
— Да в общем-то многие. Одни, правда, начинают писать только поступив в институт и как бы подпав под действие царящего в нем культа Вознесенского, другие специально поступают в Архитектурный, потому что здесь когда-то учился их кумир…
— А ты сам?
— Да я-то с пятнадцати лет пишу. Сначала — стихи, а последнее время пробую себя и в прозе. Сейчас вот заканчиваю одну небольшую повесть… А из вас никто не пишет? — с надеждой посмотрел он на нас.
— О чем? — удивленно вскинул брови Чеканов, принимая из рук Жиганюка бутылку. — Восток и юг, где есть хоть какая-то экзотика, уже давно описаны. Север — льдист и гол.
— А запад? — вставил я.
— Да ну-у, запад… запад — уже давным-давно мертв. Это на сегодняшний день даже не музей, а сплошное кладбище. Эдакое мировое Сен-Женевьев-де-Буа… Я правильно говорю? — повернулся он к Виктору.
— Вполне, — согласился тот, закуривая. — Хотя… понимаешь, у каждого настоящего писателя в душе — свои стороны света и свои континенты. Читателю ведь не так уж и важно, где разворачивается трагедия семейства Гамлетов, ему важно, чтобы их страсти задевали и его собственную душу.
— Так то — Га-амлет! — протянул Чеканов, тоже вытряхивая из пачки сигарету. — Там — заговоры, интриги… Разве такое сегодня придумаешь без доступа к архивам или чемоданам с компроматами?
Бутылка, постепенно пустея, пошла по второму кругу.
— Видишь ли, — задумчиво выпуская струйку дыма, произнес Виктор, — для создания литературного произведения не всегда требуется непременно сюжет с заговором. Писательство — уже и само по себе — это некий сговор за спиной читателя, а любой тайный сговор, как известно, окрашен сладострастием. Ради него-то читатель и тянется к книге, позволяя автору впутывать себя в закручиваемую им за читательской спиной интригу.
— Выходит, что всякий читатель — мазохист? — подал голос молчавший до этого Жиганюк.
— Да, в какой-то мере каждый читатель — это интеллектуальный мазохизм, отдающийся автору читаемой книги. И чем сильнее тот подчиняет его волю своей, чем неожиданнее и жестче потрясения заставляет испытывать своим произведением, тем большее удовлетворение получает от этого читатель…
— Мальчики! Вы где там? — выглянула в открывшуюся дверь кудрявая девичья головка. — У нас уже все готово!
— Слава те, Господи! — обрадованно выдохнул Чеканов, ставя на подоконник опустошенную бутылку. — Пойдемте, братцы, займемся наконец настоящим делом, — и мы оживленно устремились в квартиру.
— Прошу всех к столу! — объявил Громзон, но все уже и так, гремя стульями, рассаживались вокруг праздничного стола, вожделенно окидывая взглядом сверкающие бутылки да эстетически разложенные на тарелках закуски…
Выслушав тост хозяина в честь года уходящего, все дружно накинулись на еду, и вплоть до второго тоста над столом слышалось только частое перезвякиванье ножей да вилок, изредка оживляемое короткими репликами преимущественно гурманского характера:
— …Классный салат! Подложу-ка я себе еще немного…
— …Попробуй селёдочку “под шубой”. Это просто чудо!..
— …Передать сыр? С удовольствием! Вы, наверное, по гороскопу — Дева? А я знаю, что Девы не могут обходиться без сыра…
— …Минералку? Давайте я открою, я могу это делать любой железкой — ключом, ложкой, вилкой, чем угодно…
Дело катилось к полуночи, содержимое части бутылок, перекочевав в наши желудки, разбежалось по жилам, и голоса за столом начали звучать чаще, громче и оживленнее.
— …Минуточку! — придержав рукой чуть не свалившиеся с носа очки, вскочил с места Громзон. — Мы забыли, что среди нас находится настоящий поэт, автор публикаций в нескольких литературных журналах и альманахах, а главное — мой друг еще с четвертого класса Виктор Савин, — и он указал рукой на доедающего салат Виктора. — Давайте попросим его прочитать что-нибудь из своих стихотворений.
Девчонки завизжали и захлопали в ладоши, и нам ничего не осталось, как присоединить к ним и свои голоса:
— Давай, Виктор, сказани что-нибудь…
— Покажи, что такое ваш архитектурный…
— Умой Андрей Андреича…
Виктор отложил в сторону вилку, вытер салфеткой губы и поднялся.
— Ну, раз вы просите… Я люблю поэзию, а потому с одинаковым удовольствием читаю стихи сам и слушаю других. Так что, если вы надеялись, что я откажусь, то вы ошиблись, — и, отбивая себе такт рукой, он прочитал подряд сразу несколько стихотворений, в которых фигурировали гусары, мелькали шпаги, лилось шампанское и совершались всевозможные подвиги в честь прекрасных дам и вечно распинаемой России.
Стихи были откровенно слабые и, чувствуя, как над столом начинает повисать неловкое молчание, я восхищенно воскликнул:
— Ну ты прямо Гумилёв! Наследник серебряного века. Хотя — такие вещи, как у тебя, наверное, звучали бы выигрышнее под гитару.
— Да-да!.. Точно!.. Под гитару было бы класс!.. — облегченно вздохнув, заговорили и остальные, наливая себе в стаканы пиво или минералку и подкладывая в тарелки салат.
— А можно я тоже прочитаю стихотворение? — прорвался вдруг сквозь гам голос Нади.
— Своё? — уточнил Громзон.
— Нет, Станислава Золотцева, — ответила она и, повернувшись в мою сторону, добавила: — Это мне Владимир на днях прислал.
— Кто? — переспросили за столом.
— Мой кореш, — пояснил я. — Он сейчас в Сибири на заработках.
— А-а…
— Читайте, Надя, — попросил поэт, и мы затихли.
— “Новогодняя песня” называется.
— Давай, — ободряюще кивнул ей я, и спокойным, но четким голосом (не зря посещала театральную студию!) Надя начала читать стихотворение:
Декабрь уходит по чёрному льду,
под снегом солнце распятое пряча…
Давайте встретимся в Новом году,
где будет всё совершенно иначе.
Давайте встретимся в мире любви,
в краю добра и в державе приязни,
где не отыщешь, хоть век проживи,
ни перед кем, кроме Бога, боязни.
Там ни грызне, ни резне, ни стрельбе
под нашим небом не сыщется места.
Давайте встретимся в новой судьбе,
совсем не ясной, совсем не известной.
Пускай мы будем и с ней не в ладу,
но — после года страданий и плача —
давайте встретимся в Новом году,
где будет всё совершенно иначе…
Она умолкла и над столом повисла минутная тишина.
— Ну что ж, — нарушая ее, заговорил, наконец, поэт. — Я думаю, этим стихотворением Надя сказала замечательный новогодний тост, за который мы просто обязаны сейчас выпить. К тому же, — он посмотрел на свои наручные часы, — всего через пять минут и в самом деле наступит год, в котором все будет иначе…
Громзон сорвался с места и, подхватывая на ходу свои вечно спадающие с носа очки, бросился включать телевизор. На экране появилось крупное лицо Президента и в квартиру упали тяжелые, как ядра, слова его новогоднего обращения.
Мы встали.
Я сорвал фольгу с головки шампанского и ослабил проволочную петлю, потихоньку давая выйти пробке из горлышка. У нас в квартире до сих пор не забелено на потолке пятно, оставшееся после того, как отец однажды открыл второпях бутылку красного игристого. По правде сказать, сам он не пил ничего другого, кроме водки и пива, на вино у него была аллергия, вызывавшая появление красных пятен на лице даже всего после нескольких глотков, особенно красного, но тогда тоже был Новый год, к нам нагрянули какие-то родственники, и отец сходил перед самым вечером и купил в ближайшем магазине бутылку этого игристого (нормальное шампанское было, само собой, к тому часу уже раскуплено).
Наверное, появись из бутылки джин, он не произвел бы такого переполоха, как вырвавшееся на волю игристое. Струя была такой силы, что в бутылке не осталось ни капли — всё ударило в потолок, а уже от него — россыпью мелких, отрикошетивших брызг — на плечи и головы собравшихся.
Так что опыт того, как не надо открывать шампанское, у меня был, и, дождавшись, когда грянули куранты, я с легким хлопушечным выстрелом выпустил пробку из заточения и плеснул шампанское в подставленные бокалы. Вторую бутылку открыл на другом конце стола Чеканов, и с последними ударами курантов мы сдвинули бокалы за наступающий Новый год…
Дальнейшая часть ночи потекла гораздо веселее, хотя она оказалась также и гораздо шумнее, и сумбурнее. Мы много пили, горланили хором песенки крокодила Гены (они — оказались единственными, слова которых знали все присутствующие за столом), потом Громзон врубил музыку, мы устроили дискотеку и я поочередно танцевал со всеми девчонками, с горечью осознавая, как сильно мне не хватает сейчас рядом со мной моей Кати.
В состоянии нахлынувшей грусти я забрел на всеми оставленную кухню и увидел там курившую под открытой форточкой Надю.
— Ты куришь? — удивился я.
— Да, — смутилась она, — уже второй месяц. Сама не знаю, как пристрастилась.
— Иванова на тебя нет, — пожурил я, вспомнив своего друга, вечно корившего меня за раннюю привычку к курению.
— Почему нет? — загадочно встряхнула она темными кудрями. — Я же говорила, что он прислал мне на днях письмо… Ну — это, со стихами Золотцева…
— Хорошие стихи, — поддакнул я и неожиданно для самого себя процитировал: — “Давайте встретимся в новой судьбе, совсем не ясной, совсем не известной…” И что он тебе еще пишет?
— Ой, да там не письмо, а философская диссертация! — закатила она глаза. — Хотя… Я запомнила одну его мысль о том, что прошлое — это кладбище наших чувств, и как бы ни дороги нам были погребенные, а человек все-таки должен жить не среди могил. Как для умерших людей, пишет он, важны не столько цветы и надгробия, сколько панихиды и молитвы о спасении их душ, так и для пережитых нами чувств и отношений важно не перебирание деталей прошедшего и не копание в воспоминаниях, напоминающее постоянное блуждание среди кладбищенских могил, а наоборот — скорейшее расставание с былым, то есть — отпускание его от себя, что является созвучным прощению душ умерших, так необходимому для их посмертного бытия…
— Да-а, он пишет очень умные вещи, — согласился я. — Только лучше бы он говорил их не из Сибири, а живя здесь, рядом. Потому что написанное на бумаге и живой голос — это, как говорят в Одессе, две большие разницы.
— Мне тоже хочется его увидеть, — задумчиво проговорила Надя. — Не знаю, почему…
— Вы были бы классной парой, — дал я своё объяснение, но она только хмыкнула на это и, потушив в каком-то грязном блюдце сигарету, пошла в комнату, откуда все громче и громче доносились голоса наших веселящихся товарищей…
Глава одиннадцатая
“ЗДЕСЬ ТЫ НУЖЕН БОЛЬШЕ”
Следующие три с лишним месяца прошли без каких-либо запоминающихся событий. Сессию я сдал без особенных хлопот — чувствуя за собой некую вину, Барбатун перед своим переходом на вечернее отделение и правда обошел всех преподавателей и изобразил им из меня настоящего героя, так что зачеты мне проставили автоматом и на экзаменах особенно не придирались.
С самим Жекой мы в наступившем году так и не виделись. После сессии он отпраздновал свою свадьбу, на которую я, естественно, не ходил, и перешел на вечернее отделение.
Лишенные Катиной улыбки, потянулись нудные, как страницы учебника органической химии, дни. С утра я уезжал в институт, отсиживал там, мучаясь, необходимые лекции и семинары, затем возвращался домой, сидел какое-то время над книгами и конспектами, в конце концов не выдерживал, одевался и шел бродить по городу.
Пару раз, получив стипендию, я заезжал на Профсоюзную улицу к ребятам в общежитие и прилично там надирался.
Жизнь становилась всё серее и унылее, и тут мне позвонила Надя.
— …Помоги мне, — попросила она, и я услышал, что она плачет. — Я совсем одна. Отец в прошлом году ушел от нас к другой женщине, а маму сегодня утром увезли в реанимацию.
— Что с ней?
— Не знаю… Она тут последнее время гербалайф принимала, по пятнадцать капсул за раз, может быть, от этого.
— Ну, блин…
— Вчера ей стало плохо, я хотела вызвать скорую, но она мне не дала, говорит, само пройдет… Ну, а сегодня утром… Я ее зову, а она лежит, как мертвая, — и в трубке послышалось тихое поскуливание и шмыганье носом.
— Ладно, — сказал я, — ты там давай не раскисай, я сейчас приеду и мы что-нибудь придумаем.
Я захлопнул открытый было учебник по матанализу и встал из-за стола. Быстро оделся и, выйдя из квартиры, сбежал по лестнице. В подъезде при моем появлении шарахнулись друг от друга две тени. Я узнал Аньку и Радека.
— Привет! — крикнул я. — Чего вы тут мерзнете? Шли бы в квартиру. Батя на работе, мать спит…
— С милым и в подъезде рай, — отшутилась Анька.
“Надо же так судьбе переплестись! — подумал я, пожав на ходу руку Радеку и выбегая на улицу. — В сентябре он еще готов был со мной подраться из-за Катьки, а в ноябре уже провожал мою родную сестру… И где только успели снюхаться?..”
Стараясь не влезть ногой в поблескивающие повсюду весенние лужи, я добежал до метро и минут через тридцать уже звонил в дверь Надиной квартиры.
— Ты? — спросила она и, открыв дверь, пропустила меня внутрь. — Проходи. Я сейчас чай поставлю.
Мы прошли на кухню и она поставила на плиту чайник.
— Садись…
Я огляделся вокруг и, выдвинув из-под стола голубой табурет, сел на него, а Надя присела на краешек небольшого диванчика.
— Ну вот, — произнесла она почти что одними губами.
— Как мать? — спросил я.
— Всё так же, — ответила она. — В реанимации.
— А что говорят врачи?
— Ничего конкретного. Говорят, мы делаем всё возможное.
— Ясно…
— Скажи, как мне быть? Может, надо какому-нибудь святому свечку поставить?
— Да я в этом мало разбираюсь.
— У меня больше нет никого из близких…
Я на минуту задумался, и вдруг меня словно бы осенило.
— Слушай, может, нам вызвать в Москву Иванова? Чего ему торчать в этой Сибири. Он сейчас здесь нужнее.
— Владимир? — словно бы чего-то испугавшись, переспросила Надя.
— Ну да! — уже уверенно подтвердил я. — У меня постоянно — то институт, то другие дела, а он бы эти дни побыл рядом с тобой, помог во всём. Он и в церковных делах разбирается как никто другой!
— Ну, если ты думаешь…
— Да чего тут думать! Я сейчас пойду и дам ему телеграмму.
Я сходил в коридор и достал из кармана куртки блокнот с адресами.
— Та-ак… — начал я листать странички, отыскивая Вовкин адрес. — Вот! Я же помню, что записывал. Читинская область, Тунгиро-Олёкминский район… Ты посиди пока, а я схожу на телеграф.
Я торопливо оделся и вышел.
— Я сейчас…
Пройдя полквартала, я зашел на телеграф и, испортив на черновики два бланка, составил-таки показавшийся мне подходящим текст. “У НАДИ БЕДА ЗПТ СРОЧНО ПРИЕЗЖАЙ ТЫ ЗДЕСЬ НУЖНЕЕ”, — написал я. И поставил внизу своё имя.
Отправив телеграмму, я возвратился к Наде и мы позвонили в больницу. Там пока всё было без изменений.
— Ну, ухудшения нет — и то хорошо, — успокоил я.
Мы сели пить чай и просидели за этим занятием до часа ночи, так что на метро мне было уже не успеть.
— Ничего, — решила Надя, — я тебе постелю здесь на диване. Помоги мне его разложить…
Диванчик оказался раскладывающимся, и в разложенном виде занял почти всю кухню.
— Ого! — удивился я. — Да это прямо царское ложе.
— У нас на нем раньше всегда гости спали.
Она принесла из спальни свежее белье и приготовила мне постель.
— Вот… Ложись, а то тебе, наверное, с утра в институт?
— Да, к девяти.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи…
Я разделся, сложив одежду на табурете, и залез под одеяло. Полежал, ворочаясь с боку на бок, минут пять и, приподняв голову, прислушался. В глубине квартиры какое-то время были слышны легкие шаги и какие-то шорохи, затем раздался щелчок выключателя, скрип кровати и всё стихло.
“Фиг его знает, — подумал я, — может, мне надо попробовать перебраться к ней? Вот встать прямо сейчас и пойти в ее спальню… Не будет же она орать на весь дом? Хрон бы, наверное, так и сделал”, — припомнил я одного из своих одноклассников, слывшего самым непревзойденным бабником школы. “Нет таких женщин, которые не дают, — авторитетно поучал он нас, — просто есть такие мужчины, которые не умеют просить”.
Но какое-то неясное чувство все же не позволило мне сделать этого, и я так и остался лежать посреди кухни один на своем царском ложе. Сначала, правда, пробуя распалить в себе желание, я попытался было представить себя рядом с Надей, но вместо ее темнокудрой головки перед моим внутренним взором неизменно появлялось обрамленное кромкой золотистых волос личико Кати, душа моя наполнялась от этого болью и грустью, желание куда-то улетучивалось, и, беспокойно проворочавшись так часа полтора в поисках подходящей позы, я в конце концов уснул и проснулся только от зазвонившего где-то в глубине квартиры будильника.
Минуту спустя, послышались шаги, и на кухню заглянула одетая в длинный халат Надя.
— Проснулся? Иди, умывайся, а я приготовлю завтрак.
Промямлив для приличия что-то типа того, что, мол, не стоит беспокоиться, и что я по утрам вообще не ем, я натянул штаны и пошел в ванную, а когда вернулся на кухню, на плите уже дожаривалась яичница, а на столе вкусно дымился густой черный кофе.
— Ну-у, ты искусница! — высказал я свое искреннее восхищение и, подсев к столу, живенько смолотил и яичницу, и кофе.
Затем поблагодарил Надю за завтрак, оделся и без единой тетрадки отправился в институт. Я уже понимал, что главное в моей жизни будет происходить совсем не в его аудиториях…
Отсидев кое-как первую лекцию и сходив на лабораторное занятие по шахтной электромеханике, я незаметно слинял из института и поехал домой. Матери не было — она еще со вчерашнего дня собиралась пойти с соседками к кому-то на поминки, батя работал в первую смену, и дома я застал одну Аньку. Она уже третий год работала инструктором в Обществе книголюбов, но последнее время их работа сошла почти на нет — денег на приглашение писателей не стало и организовывать читательские встречи сделалось не с кем, так что она частенько теперь возвращалась с работы уже к обеду.
Сжевав на кухне штук пять испеченных мамой пирожков с картошкой и выпив пакет молока, я взялся было листать лежащие с вечера на столе конспекты, но голова работала плохо и я это быстро бросил. Встав из-за стола, я позвонил Наде.
— Как мама? — поинтересовался я, услышав в трубке ее голос.
— Пока без изменений, — вздохнула она. — Я только что возвратилась из больницы — она по-прежнему находится в реанимационном отделении, лежит под капельницей, — и она потихоньку всхлипнула.
— Да-а… — протянул я, не зная, что сказать в утешение. — Ну, Бог даст, все обойдется…
Положив трубку, я заглянул в комнату к Аньке.
— Ты мне чего-нибудь почитать не дашь? А то у меня от этой науки уже голова пухнет.
— Так это ты всю ночь наукой занимался? — съязвила сестра. — Даже спать домой не пришел.
— Ну и что? — не стал я развеивать ее заблуждения. — Я же не говорю, что ты вон с Радеком в подъезде обнимаешься… Где вы, кстати, с ним познакомились, если не секрет?
— В автобусе, — усмехнулась она. — Я за него штраф контролерам заплатила…
Она подошла к книжному шкафу и некоторое время скользила взглядом по корешкам книг.
— Вот! — распахнула она стеклянные створки шкафа и, вынув одну из книг, протянула мне. — “Волхв” Джона Фаулза. Сейчас об этом романе говорят все.
— И про что в нем?
— Да как один миллионер захотел почувствовать себя в роли Бога и, пригласив на специально купленный остров молодого учителя — якобы для работы в местной школе — разыгрывает его судьбу по своему собственному сценарию…
— И это — интересно?
— Я прочитала с удовольствием.
— Да ты и “Сто рецептов русской кухни” читаешь, как детективный роман…
Я взвесил Фаулза на ладони и отправился в свою комнату. Там лег на диван, подоткнул под голову подушку и, открыв первую страницу, прочитал один абзац, второй, третий…
Когда я проснулся, стояла уже глубокая ночь. В квартире все спали, а в зале короткими очередями звонил телефон.
— Да? — пришлепал я босиком к аппарату.
— Привет, — послышался Вовкин голос. — Ты извини, что я тебя разбудил, но ты мне не скажешь, что у вас тут произошло?
— А ты откуда звонишь? — спросил я, стараясь говорить потише.
— Из дома. Я только что приехал из Домодедово.
— Хорошо. Если ты не возражаешь, я сейчас приду к тебе и все расскажу, — произнес я, хотя, о чем, собственно, рассказывать, я уже не понимал толком и сам.
Но все же, тихонечко одевшись и стараясь никого не разбудить, я вышел из квартиры. На улице стояла сырая весенняя ночь, кое-где под деревьями еще виднелись темные угреватые остатки сугробов, но из подвалов и с крыш уже доносились страстные кошачьи арии. Дойдя до Вовкиного подъезда, я поднялся по лестнице и, остановившись возле его квартиры, протянул руку к звонку. Но надавить на нее мне не пришлось. Дверь распахнулась и я увидел стоящего передо мной друга…
— Входи, — сказал он, смущенно улыбнувшись. — Я жду тебя.
Его волнистые светлые волосы по-прежнему доходили до плеч, слегка раздвоенная курчавая бородка стала немного длиннее и гуще. Но главным, что в нем за эти месяцы изменилось, были глаза. Бывшие раньше ясными и чистыми, как майский небосвод в солнечный день, они сделались глубокими и темными, как степные колодцы. И если до его поездки в Сибирь некий свет истины лился из них буквально через край, то теперь он мерцал в них где-то на самом-самом дне, притягивая к себе, словно вода утомленного жаждой путника.
Под крепкий чай, заваренный с листом сверх-ароматной, растущей на каменных осыпях (в Забайкалье их называют — курумы, пояснил Вовка), смородины да под нескончаемый дружеский разговор мы просидели с ним, не замечая тока времени, до самого рассвета. Я рассказал ему о своем ранении, о Катькиной неверности и о болезни Надиной мамы.
— Сегодня пошел уже третий день, как она находится в реанимации, — сказал я. — Если она умрет, то Надька останется совсем одна.
— Не останется, — спокойно произнес он.
— Почему? — не понял я.
— Потому что родители не умирают. Пока есть мы, их дети, они живут в нас.
— Как это?
— Так… — он отхлебнул глоток уже остывшего чая и начал медленно читать стихотворение — так, что я сначала даже и не понял, что он читает стихи, а подумал, что он просто продолжает начатую перед этим фразу:
НЕ УМИРАЮТ ОТЕЦ И МАТЬ,
лишь переходят в иную стать,
в иную волю, в иную долю,
в нерукотворную благодать…
Не умирают отец и мать.
Удивительно! Он читал стихи точь-в-точь, как их читала три месяца назад на вечеринке у Громзона Надя, хотя он ни в каких народных театрах не занимался, уж это-то я знал наверняка. (Хотя — теперь-то я понимаю, что ему в них и не надо было заниматься…)
…Не умирают отец и мать.
И суждено им не истлевать
в могильной почве, но днем и ночью
в душе рождаться твоей опять.
НЕ УМИРАЮТ ОТЕЦ И МАТЬ.
Он докончил чтение и мы минуты на две замолчали. Он думал о чем-то своём, а я просто не знал, о чем говорить. Наконец я спросил:
— Твое, что ли?
— Нет, — улыбнулся он, — Золотцева.
— А-а, да-да, — припомнил я уже слышанную тогда от Нади фамилию и, чуть погодя, снова спросил: — А ты о своем отце знаешь что-нибудь? Кем он был?
— Почему — был? — встал с места Вовка. — Я же тебе только что всё объяснил, — он зажег газ и поставил на плиту чайник. — Во мне — его кровь, его черты, его гены, значит — зная меня, люди знают и его. Ведь сын и отец — это одно целое…
В восемь часов утра я позвонил от него Наде и сказал, что мы сейчас приедем, а потом мы оделись и вышли на улицу. Володька хотел было поймать тачку, но я сказал, что деньги ему еще ой как понадобятся, и мы пошли к станции метро. Да и какой был смысл платить за мотор, если, что так, что эдак, езды до Надькиного дома было не более получаса?..
Глава двенадцатая
ИСЦЕЛЕНИЕ
Несмотря на утренний час пик, людей в метро было почему-то немного, так что нам даже не пришлось эти тридцать минут стоять на ногах.
— Ну вот, — плюхнувшись на сидение, сказал я. — Можно было даже книжку с собой захватить, почитать в дороге.
— А ты что сейчас читаешь?
— Да начал тут одну — сестра подсунула — роман “Волхв”, Фаулза. Говорит, самая модная на сегодня вещь. Про то, как какой-то миллионер захотел попробовать быть Богом. Купил для этого остров, заманил туда молодого учителя и начал выстраивать его судьбу по своей собственной прихоти.
— Да я знаю эту вещь, это примитив, — сказал он. — Быть Богом совсем не так просто, как многие думают. Они ведь любят прежде всего себя, а потому и всё, что делают с другими, беря на себя роль Создателя, делают в своё удовольствие. Вторгаясь в судьбу этого учителя, фаулзовский волхв подменяет естественный мир не просто искусственным, но сконструированным единственно ради своей забавы, чем превращает человека из носителя свободы выбора в безвольную игрушку, марионетку. Истинный же Бог позволить Себе такого не может, Он любит прежде всего каждого из Своих созданий, а не Себя, а потому и не делает в судьбе человека ничего по Своей воле, если того не хочет сам человек. Он даже помощь ему не может оказать, если тот сам о ней не попросит, ведь иначе это будет насилием над его волей.
— Но что ж это за любовь такая, если Он видит, как кто-то страдает, и не поможет ему?
— А ты думаешь, Он при этом не страдает? Он ведь за нас терпит постоянное распятие, причем каждый день. Вот люди просят в молитвах, мол, прости нам грехи те и эти, а при этом даже не знают, что любой из наших грехов Он должен искупить Своей кровью — то есть вновь и вновь взойти ради каждого молящегося на крест…
— Но Он же может взять и за один раз искоренить весь грех. Что ж Он ничего не предпримет, чтобы наказать злодеев и сделать счастливыми всех остальных?
— А чем Он тогда будет отличаться от, скажем, Сталина или Гитлера, которые как раз и пытались осчастливить народы своей собственной волей и по своему собственному пониманию? Всех за один раз — строем, по приказу… А кто такого счастья не хотел, тех — в лагеря и тюрьмы. Ты от Него этого хочешь?..
— Нет, конечно… Хотя, думаю, что Он всё-таки мог бы быть и поближе нашим чаяниям.
— Мог бы, — тихо подтвердил Вовка. — Но тогда Он должен перестать быть Богом и стать просто человеком…
Мы вышли из метро и я довел его до Надиной квартиры. Не знаю, почему, но после позавчерашней ночи мне было как-то неловко показываться ей на глаза. Хоть я так и не решился тогда ни на какие практические действия и так до самого утра и не встал с постеленного мне на кухне дивана, но в душе было такое ощущение, будто все мои ночные мысли были ей каким-то образом известны. Поэтому я позвонил в дверь, передал, так сказать, Иванова из рук в руки и, сославшись на то, что мне необходимо за эти выходные написать сразу три реферата, даже не зайдя в квартиру, удалился.
— Вечером созвонимся! — крикнул я уже с лестницы, неизвестно, к кому конкретно обращаясь, и, сбежав вниз, вышел на улицу.
Была суббота, две пары в институтском расписании занимала сегодня физкультура, от которой я все еще отлынивал, используя справку о ранении ноги, до сдачи рефератов оставался еще тоже почти целый месяц, поэтому, никуда не торопясь, я побрел наугад по первым подворачивающимся улочкам, чувствуя, как замирает сердце от весеннего ветерка да предчувствия каких-то еще неведомых мне событий.
Свернув в один из незнакомых переулков, я вдруг увидел прямо перед собой небольшую церковь и, почувствовав какую-то непонятную усталость от людей, шума и всего окружающего меня мира, решил войти внутрь и хотя бы немного постоять в тишине. Хоть я и знал, что бабуся еще на Украине крестила меня в Православную веру, но в храме до сегодняшнего дня я бывал всего раза два или три, не больше, да и то, говоря откровенно, не ради удовлетворения религиозной потребности, а ради хохмы, забегая в него с друзьями и подружками, чтобы посмешить их какой-нибудь глупой выходкой.
Поэтому в этот раз я заходил в церковь по сути впервые, ничего не понимая ни в происходящем богослужении, ни в устройстве самого храма. Войдя внутрь, я минут десять тихонько постоял возле дверей и, только немного осмотревшись, двинулся вдоль стен, медленно пробираясь среди молящегося народа да ловя некоторые из долетающих до слуха строчек, которые читал перед алтарем по огромной книге молодой священнослужитель:
— …Был болен некто Лазарь из Вифании, из селения, где жили Мария и Марфа, сестра ее… Иисус, услышав то, сказал: эта болезнь не к смерти, но к славе Божией… Тогда Марфа сказала Иисусу: Господи! Если бы Ты был здесь, не умер бы брат мой; но и теперь знаю, что, если чего Ты попросишь у Бога, даст Тебе Бог… Иисус говорит ей: воскреснет брат твой…
Переведя взгляд с добродушного седобородого святого с поднятой в благословении правой рукой и толстой книгой в левой, я от неожиданности чуть было не вздрогнул. Рядом с ним с церковной стены смотрел прямо на меня с небольшой деревянной иконки Вовка. Я сразу узнал его наполненные слезой и глубинным светом глаза, его разделенную надвое нежную бородку, волнистые светлые волосы до плеч… Ошибиться было невозможно — это был он, оставленный мною два часа назад у Надьки друг.
— …Сказав это, Он воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший, обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лице его обвязано было платком, — читал дальше священник.
— Простите, вы не скажете, кто это? — обратившись шепотом к стоявшей рядом женщине в темном платке, указал я на икону.
— Это? — с каким-то чуть ли не изумлением во взгляде посмотрела на меня молящаяся. — Это Иисус Христос, Господь наш.
— Спасибо.
Я повернулся к иконе и еще раз внимательно вгляделся в изображенный лик. И еще раз поразился удивительному сходству иконописного образа с внешностью моего живого друга. Небольшая разница ощущалась только в их возрасте — изображенный на иконе Христос был на несколько лет постарше Вовки, хотя я и не сказал бы, что намного.
— …Тогда многие из иудеев, пришедших к Марии и видевших, что сотворил Иисус, уверовали в Него…
Хор затянул какое-то мелодичное, но заунывное песнопение, и я начал потихоньку выбираться из храма. Выйдя на крыльцо, я неловко, с таким ощущением, что все вокруг смотрят именно на меня, впервые в жизни перекрестился и с каким-то облегчением вышел за церковные ворота.
Возвратившись домой, я сразу же набрал номер телефона Нади, а послушав длинные гудки — номер телефона Иванова, затем без особого аппетита пообедал и улегся с книжкой на диван. И то ли сказалась нарушенная вчера Вовкой ночь, то ли дала себя знать усталость от сегодняшней прогулки, но мое знакомство с Фаулзом окончилось опять тем же самым, что и вчера: так и не перебравшись за пределы первой страницы, я уснул и спал до тех пор, пока меня не разбудила мама, сказав, что меня срочно зовет к телефону какая-то дивчина.
Взяв лежащую рядом с аппаратом трубку, я услышал голос Нади.
— Слушай! — кричала она, не в силах сдержать свои эмоции. — Ты не представляешь, что произошло сегодня в больнице! Он — совершил там чудо!
— Кто — он? — плохо что-нибудь спросонок соображая, переспросил я.
— Ну Володя! Он положил маме руку на голову и сказал: вы здоровы, откройте глаза. И она — открыла!..
В сознании мелькнула мысль, что нечто подобное я где-то сегодня уже слышал, но рыться в сонной памяти не захотелось.
— Его что — пропустили в реанимацию? — спросил я, потихоньку раскачивая свой мыслительный аппарат.
— Да, я сказала, что это ее зять, а то бы мы не прошли.
— Ясно… И как она после этого себя чувствует?
— Хорошо, ее уже перевели в общую палату. Сказали, что теперь всё будет в порядке.
— Слава Богу! А где сейчас сам целитель? У тебя?
— Нет… Он сказал, что поедет домой.
— Ну?..
— Да. Но обещал позвонить.
— И на том спасибо.
— Я ему очень благодарна…
Обменявшись еще несколькими короткими репликами, мы договорились в случае чего созвониться и временно распростились. При этом я думал, что не дольше, чем на несколько часов, а оказалось, что до самого лета. Собственно, мне и незачем было звонить ей непосредственно, так как о положении ее дел — хотя и по обрывочным репликам — я узнавал информацию от Вовки, который не перестал бывать у нее и после выписки матери из больницы, оказывая разные бытовые услуги и помогая им по хозяйству. Сам он к началу лета устроился работать сторожем в один из московских музеев и ходил теперь через ночь на дежурство. У меня же ближе к маю началась подготовка к сессии, пошли косяком сдачи рефератов, лабораторных работ да коллоквиумов, а с середины мая — и самих зачетов. Дни напролет я чего-то вычерчивал, решал, рисовал графики, допоздна торчал в институте, отлавливая нужных преподавателей и на ходу подсовывая им для проверки решения контрольных работ, конспекты лекций, не сданные своевременно чертежи…
При всем при том я время от времени звонил Вовке и мы или обсуждали с ним всё происходящее по телефону, или же я шел к нему домой и мы часами болтали за крепким чаем (спиртное он старался не употреблять, хоть мне иной раз и хотелось посидеть с ним за бутылочкой) обо всем, что накапливалось на душе и в мыслях.
К сожалению, в силу своей недальновидности (неспроста, видно, мама называла меня иногда этим непереводимым, но ёмким именем — одоробло), я не записывал ни наших телефонных разговоров с ним, ни долгих ночных бесед, и теперь не могу воспроизвести всего того, что услышал от него за время нашего общения. Вроде бы он и не изрекал чего-то уж супер-необычного, говорил иной раз самые простые с виду вещи, и тем не менее я стал замечать, что и жизнь моя, и я сам начали заметно меняться.
В одну из наших с ним встреч я рассказал о том удивительном сходстве, которое я нечаянно обнаружил, забредя во время той своей прогулки в один из московских храмов.
— В этом нет ничего удивительного, — пряча свое смущение, пояснил Вовка. — Мы все созданы Творцом по Его образу и подобию, и так же, как сын несет в себе черты своего отца, так и любой из людей несет в себе черты своего Создателя.
— Даже тот, что ширнул меня ножом в ногу? — не удержался я.
— Даже тот, — согласился он. — Ты же не знаешь, какой он, когда он — трезвый. А в пьяном виде любой, наверное, способен на что-нибудь подобное. Или, может быть, ты сам не такой?
Я вспомнил свой последний визит в общежитие, когда мы с ребятами так надрались со стипендии, что я швырял с девятого этажа пустыми бутылками в прохожих, а потому, отведя глаза в сторону, промолчал. При этом у меня появилось невероятно отчетливое ощущение того, что он об этом моем поведении прекрасно знает, но просто не хочет меня ставить в неловкое положение.
Я тоже избегал разговоров о том, чего он не хотел выносить на общее обсуждение, поэтому ничего не спрашивал у него про его взаимоотношения с Надей, хотя, как уже сказал выше, по некоторым непроизвольно прорывающимся фразам и понимал, что они продолжают довольно часто видеться.
В середине июня, сдав очередной из пяти или, кажется, даже шести (точно уже и не помню) экзаменов, я, ошеломив всех своих приятелей по группе, отказался ехать в общежитие обмывать это событие, а, выйдя из ворот института, пошел пешком по Москве, планируя по ходу прогулки выйти к золотым куполам и рубиновым звездам Центра. Я любил вид на Кремль со стороны Крымского моста, а потому — хоть так было и дальше — пошел от Калужской площади не по Якиманке с выходом на Большую Полянку и далее на Большой Каменный мост, а свернул за метро “Октябрьская” налево, прошел мимо парка Культуры на Крымский мост, постоял там, любуясь открывающейся в обе стороны панорамой, затем миновал прогулочным шагом Пречистенскую набережную и уже переходил на Кремлевскую, когда вдруг впереди себя, напротив бассейна “Москва”, вместо которого сегодня уже сияет рыжими куполами восстановленный из небытия храм Христа Спасителя, увидел Надю. Она стояла возле каменного парапета и с тоскливой задумчивостью смотрела на темную речную воду.
— Уж не топиться ли ты собралась? — пошутил я, останавливаясь рядом с нею. — Понравилось, когда тебя спасают?
Оглянувшись, она посмотрела на меня своими черными глазами, и я увидел, что они, словно рюмки водкой, до самых краев наполнены готовыми пролиться слезами.
— Лучше бы он тогда за мной не нырял, — услышал я тихую, но отчетливую фразу и понял, что это сказано не в шутку.
— Что случилось? — спросил я, изменив тон на серьезный. — Что-нибудь с мамой?
— С мамой порядок. Это со мной всё не то и не так… — она снова подняла на меня глаза и, чуть не плача, спросила: — Скажи, у него есть — другая?
Я сначала опешил, а потом спокойно улыбнулся.
— У Вовки? Да ты с ума спрыгнула! Кто тебе мог такое сказать?
Она всхлипнула и, вынув из сумочки платочек, принялась вытирать бегущие по щекам слёзы.
— Почему же он… Почему он тогда… Смотрит на меня — и не видит. Говорит такие хорошие и правильные слова, а сам — где-то далеко-далеко. Ни разу не обнял, не поцеловал, — она вдруг уткнулась мне лицом в грудь и затряслась в плаче.
— Ну что ты, что ты, — принялся я ее успокаивать, осторожно взяв за плечи. — Всё еще будет хорошо, вот увидишь. Дай ему немножко времени.
— Он меня не любит!
— Да что ты понимаешь! Чтоб Вовка да кого-нибудь не любил? Да он всех любит!
— Так в этом-то и беда! — выкрикнула она так, что на нас оглянулось сразу несколько прохожих. — А я не хочу его делить со всеми! Не хочу! — и она снова уткнулась в мою грудь, подрагивая от плача.
— Ну ладно, ладно, — легонько похлопал я ее по спине. — Нельзя же быть такой собственницей. Прямо как пастернаковская Магдалина.
— Кто? — спросила она, не прерывая рева.
— Да это я недавно прочитал такое стихотворение Пастернака — про Магдалину, которая говорит о распятом Иисусе: “Слишком многим руки для объятья Ты раскинул по концам креста”. То есть получается, что даже на Господа она смотрит с чисто женской ревностью, как и ты вот сейчас, не желая Его ни с кем делить даже после смерти. Хотя знает, что в Нём нуждаются очень и очень многие люди.
— Но я ведь претендую не на Бога, а на человека, — вздохнула Надя. — Разве это — грех?
— В каждом человеке — таится частичка Бога. И в зависимости от ее величины человек принадлежит либо одной только своей жене, либо всему человечеству, — ответил я и непроизвольно оглянулся, чтобы посмотреть, не произнес ли эти слова стоящий за моей спиной Вовка, настолько они были не из моего арсенала. Но за спиной у меня было пусто, так что пришлось поверить тому, что они выпорхнули из моих собственных уст. Впрочем, после общения с Ивановым было неудивительно заговорить подобным образом — с кем поведешься, от того и наберешься, как любила повторять когда-то наша классная руководительница Марпет…
Я легонько тронул Надю за локоток, и мы пошли вдоль реки, продолжая всё тот же бесконечный разговор о Вовке и его странном отношении к ее чувствам. Пока дошли до Красной площади, я изрядно устал от перелопачивания одной и той же темы и, тяготясь обществом своей спутницы, начал подыскивать повод, чтобы как-нибудь необидно улизнуть от нее в сторону.
Но повода не подвернулось, так что отделаться от тяготящего меня разговора удалось только в метро, не по-джентльменски подтолкнув ее на “Площади Революции” к вагону и отправив домой одну без провожатого. Перебежав затем на станцию “Театральная”, я проехал одну остановку до “Тверской” и, перейдя с нее на “Пушку”, тоже двинулся в направлении своего дома.
Съев на кухне тарелку вкуснейшего маминого борща и пару котлет с жареной картошкой, я перетащил телефон к себе в комнату и позвонил Вовке.
— Слушай, — сказал я, — я тут сегодня Надю случайно встретил… Что же ты девку довел чуть ли не до состояния самоубийства? Она сейчас в таком трансе, что готова в воду броситься…
— Ты это серьёзно? — тихо, но встревоженно спросил он.
— Ещё как!
Вовка с минуту помолчал, затем тяжело вздохнул и вымолвил:
— Что я могу тебе сказать? Это не телефонный разговор. Давай отложим его на другой раз, а то у меня сейчас гость.
— Ты там с бабой? — с подозрением спросил я, вспомнив Надин вопрос о том, нет ли у Вовки другой.
— Нет. Это Толян, мой напарник по работе в Сибири, я тебе писал о нем.
— А-а, да-да. Зэк со шрамом на щеке… Он что — решил возвратиться в столицу?
— Да, восстанавливает сейчас прописку. Хочешь — приходи, познакомишься. Очень интересный собеседник.
— Нет, спасибо, — отказался я. — На сегодня, пожалуй, мне уже достаточно собеседований. Потом как-нибудь. У нас еще будет время… — и, положив трубку, я отнес телефон назад в прихожую и с абсолютным спокойствием взялся за экзаменационные билеты.
Глава тринадцатая
СТРАСТИ
Где-то за неделю до конца сессии наш новый, выбранный вместо перешедшего на вечернее отделение Жеки, староста группы объявил о формировании студенческого стройотряда, едущего на два месяца в Польшу на строительство обогатительной фабрики. Больших заработков там не обещали, но, во-первых, это была возможность повидать заграницу, а во-вторых, из Польши тогда еще можно было привезти шмотки, которых не было в наших киосках или которые у нас стоили гораздо дороже. Так что я тоже, как и вся наша группа, записался в члены стройотряда и, получив обходной листок, побежал в институтский медпункт получать разрешение на поездку.
И вот тут-то меня поджидала неожиданность, которую, как оказалось, я сам себе и подготовил. Дело в том, что, увиливая от уроков физкультуры, я весь прошедший семестр так убедительно изображал боли в своей раненой ноге, что, увидев меня теперь вознамерившимся работать в стройотряде, наша докторша даже не стала меня осматривать.
— Какой стройотряд с твоей ногой? И не думай! — искренне возмутилась она. — Где-нибудь на строительных лесах или на какой-нибудь лестнице сведёт ногу от боли, так что грохнешься вниз, а я потом за тебя отвечай?
— Да не сведёт, не бойтесь! У меня уже всё прошло, — пытался уверить я, но обладательница заветной печати осталась непреклонной.
— Вчера еще ты не мог пробежать сто метров, а сегодня — уже “всё прошло”? — скептически хмыкнула она. — Нет-нет, голубчик, кирпичи тебе таскать пока рановато, эта нагрузка не для твоей ноги, — и стройотряд уехал в Польшу зарабатывать баксы, а я остался торчать в раскаленной и душной Москве. Но не признаваться же мне было в медпункте, что те самые боли, из-за которых меня на целых полгода освободили от уроков физкультуры, я просто-напросто выдумал?..
— …Ну сйизды до бабуси, чи шо, — видя мою неприкаянность, подсказала как-то за обедом мама. — Отдыхнэш там на прыроди, сходыш с хлопцямы на ставок.
— Лучший отдых — это работа, — отозвался на ее слова отец. — Чем два месяца просто так болтаться, пусть лучше поработает это время на шахте, узнает свою будущую профессию, а заодно и себе на расходы чего-нибудь заработает.
— Та хто його там возьмэ на работу? — махнула рукой мама. — Оны щас сами тикы й знають, шо бастують…
— Ничего, возьмут. Я напишу в свою бывшую бригаду и попрошу Михно принять его на два месяца.
— Думаеш, вин тэбэ ще нэ забув?
— Да не должен бы. Столько водки вместе выпито…
— Ну, делай, як знаеш. Заработать трохы денег було б тоже нэ плохо.
— Я думаю.
Отец и правда в тот же день написал в Донбасс письмо, а через четыре дня (взять билет быстрее не удалось) уехал туда и я.
Последний раз я приезжал к бабушке Лизе года, наверное, три назад, так что смотрел теперь на знакомый городок будто впервые, искренне удивляясь тому, что вот-де живут же каким-то образом и здесь люди, и даже, надо полагать, ощущают себя счастливыми, не замечая, какое здесь всё… ограниченное, что ли, мелкое, провинциальное. Посеревшие от времени дома-хрущёвки в центральной части города, окружённые зелёным от летних садов частным сектором. Клуб “Шахтёр” с четырьмя белёными колоннами у входа. Кафе “Шахтарочка”. Гастроном “Шахтёрский”. Три угольные шахты с терриконами неподалёку от города да уходящие к горизонту поля с пересекающими их абрикосовыми посадками… Здесь, среди этого пейзажа, прошли мои детские годы, здесь я первый раз в жизни подрался, получил свою первую отметку в школе, впервые дёрнул за косу одноклассницу… Где она сегодня? Небось, уже выскочила замуж да родила пару ребятишек, здесь с этим делом долго не волынят.
— О-о! Привет! Какими судьбами? — увидев меня сходящим с междугороднего автобуса, на котором я приехал из Донецка, подошёл ко мне высокий плечистый парень, в котором я, приглядевшись, не без труда узнал одного из своих давних одноклассников (кажется, я даже сидел с ним во втором классе за одной партой).
— Да вот… Хочу пару месяцев поработать на шахте. Пока у меня каникулы.
— А ты учишься в институте? В каком?
— В Горном. В Москве.
— Ну так какие проблемы? Приходи к нам в бригаду, мы сейчас единственные, у кого есть на шахте заработок, остальные участки простаивают.
— Да не знаю, батя сказал мне идти к бригадиру Михно — он ему по старой дружбе письмо обо мне написал…
— Ха! Так я же как раз у него и работаю. Давай — отдыхай с дороги и приходи…
Мы пожали друг другу руки, а на другой день я уже был на шахте. Иван Иванович Михно сам сходил со мной к директору и объяснил, кто я такой и что мне надо, после чего тот хоть и без особого восторга, но все же подписал мое заявление и, потратив еще неделю на медкомиссию и учебный пункт, я приступил к работе в качестве горнорабочего очистного забоя.
А надо сказать, что Донбасс в те дни бурлил. Бог его знает, как такое могло получиться, но самая уважаемая и денежная в недавние годы профессия всего за несколько лет вдруг оказалась никому не нужной и что самой невероятное — практически неоплачиваемой! Теперь по всем предприятиям угледобывающей отрасли то и дело вспыхивали забастовки, перепачканные угольной пылью горняки собирались на площадях перед зданиями местных администраций и, крича в мегафоны, требовали сначала повышения заработной платы, а в самое последнее время — выплаты уже хотя бы какой, лишь бы вовремя.
Ходил на такие мероприятия и я, словно бы наверстывая этим упущенное в столице. Там, когда всё это политическое брожение только начиналось, я еще ничего в нем не понимал и ни на какие митинги не совался. Даже знаменитый августовский путч 1991-го года прошел мимо меня, так как я в те дни кормил комаров в молодежном спортивном лагере, и ни баррикад, ни танков на московских улицах не видел.
Одно время, помню, втянулся было во все эти страсти отец, начав регулярно ходить на всевозможные митинги и собрания и притаскивать оттуда домой ворохи разных политических воззваний и резолюций, на что мама, горестно качая головой, однажды произнесла: “Ой, дывысь… Домитингуетэсь вы отам, шо позакрывають граныци, диты тоди й до бабуси нэ зможуть сйиздыть…” Увы, именно так всё в действительности и произошло, материнское сердце оказалось в своих предчувствиях мудрее, чем все Глобы и Ванги вместе взятые. И хоть в буквальном смысле слова границу России с Украиной никто не закрыл, поездки туда сделались многим откровенно не по карману.
Именно после участия в одном из шахтерских митингов (не бастующие шахты в знак солидарности с бастующими направляли на такие митинги своих представителей, и обычно в такую группу включали и меня) я написал письмо в Москву Вовке. Меня просто распирало от моей политической активности, а здесь, в городке, поговорить об этом было практически не с кем — во-первых, здесь это уже порядком всем надоело, а во-вторых, я все-таки был “москаль”, то есть чужак, и хоть я и ходил тут когда-то с некоторыми в одну школу, а теперь работал в одной бригаде, относились ко мне все равно не как к своему.
Я описал Вовке, какое это потрясающе сильное зрелище — толпа черных от угольной пыли шахтеров на залитой солнечным светом городской площади, гневные речи в мегафон и просто-таки физически ощущаемое напряжение над головами митингующих.
“…Вы сами не понимаете, что вы творите, — прочитал я в его ответном послании. — Ведь то, разлитое над толпой напряжение, которое ты почувствовал на ваших митингах, это не просто сумма эмоциональных состояний всех там присутствующих, но порожденный вами сгусток энергии, которая, если ты помнишь физику, не появляется ниоткуда, а главное — не исчезает никуда. Как это ни печально, но выплеснутая на этих митингах энергия (и тобой, кстати, тоже), сливаясь с такой же энергией, исходящей из Карабаха и других политических заварух нынешнего времени, образует над нашей страной как бы некую тучу, которую я называю энергосферой концентрированного зла. Эта энергосфера, накапливая свою массу до критической, не может в конце концов не пролиться затем на землю какой-нибудь общественно-политической трагедией или ужасной катастрофой. Так что я не ошибусь, если скажу, что в самом скором будущем нас ожидает какое-нибудь массовое несчастье. И когда ты увидишь льющуюся на улицах кровь, то знай, что её первой каплей можно считать те самые гневные речи, которые так воодушевляют тебя, когда ты слышишь их сейчас звучащими в мегафон на ваших митингах”, — делал он в конце нелицеприятный для меня вывод.
Продолжать нашу переписку после этого его ответа я не стал — посменная работа да бегание по митингам и без того не оставляли мне времени на сочинение писем, а тут я еще сблизился с одной молодой ламповщицей, благосклонно откликнувшейся на распиравшую меня потребность в женской любви и ласке… К сожалению, понимания этой потребности не обнаружилось у моего менее удачливого предшественника в пользовании этими ласками — Юрася Куценко, работавшего помощником машиниста проходческого комбайна на нашей же шахте.
Увидев меня как-то на одном из митингов, он подошел и сказал, что если я не отстану от Лариски (так звали нашу с ним ламповщицу), то мне придется худо, а дня через два и правда встретил меня после второй смены с дружком недалеко от ее дома и навесил пару фингалов. Однако к тому времени у меня в городке уже появились несколько надежных приятелей и, подловив вечерком Юрася и его другана, мы возвратили им полученные мною перед тем пиндюлины, в ответ на что в ближайшее воскресенье на летней танцплощадке состоялась уже коллективная разборка между его и моими приятелями, в результате которой пять человек были вынуждены провести остаток ночи в отделении милиции, а один (хорошо хоть, из числа друзей Юрася, а не моих) — две недели в травматологическом отделении местной больницы.
— Не думай, что на этом всё закончилось, — позвонил мне через несколько дней после этого прямо в лаву Юрась, — ты еще свое получишь…
Но на этот раз его обещание не сбылось. Подошел мой последний рабочий день и, получив расчет, я постарался в оставшееся до отъезда время как можно меньше болтаться по улицам, один раз, правда, навестил напоследок прямо среди дня мою ласковую и отзывчивую подружку, а затем попрощался с бабусей, нагрузившей меня, точно вола, целой кучей сумок и авосек с гостинцами, и быстренько отчалил в столицу.
— Привет! — позвонил я Вовке, возвратившись домой. — Что тут у вас за это время новенького случилось?
— Да как тебе сказать… Сейчас что ни день, то что-нибудь новенькое. Толян вот недавно пятнадцать суток отсидел.
— М-м-м, — напряг я память, отыскивая там информацию о Толяне. — И что он такого натворил?
— Да в общем-то ничего. Просто встретил в Администрации района своего бывшего начальника…
— Это того райкомовца, что трахал его невесту?
— Ну да… Приехав из Сибири, он так радовался, что не стало никаких райкомов, говорил, наконец-то у нас пришли к власти нормальные люди.
— И как же потом…
— Да как? У него тут были проблемы с пропиской, пришлось идти в Администрацию на жилищную комиссию… Ну и надо было так случиться, что в вестибюле он столкнул со своим давним обидчиком! Ну и высказал ему всё, что о нем думает, не зная, что тот сейчас является Главой Администрации. Тут же приехала милиция, и Толяна забрали. Хорошо, на этот раз дали всего пятнадцать суток. Все-таки не пятнадцать лет.
— Да уж… — я некоторое время помолчал, возвращаясь мыслями к более близким мне темам. — А ты всё так же в музее? — спросил. — Всё сторожишь искусство?
— Да… И еще веду кружок в Надиной библиотеке.
— Это какой же? — заинтересовался я. — Геологический?
— Нет, экзотерический.
— Какой-какой?
— Экзотерический. Рассказываю непосвящённым о Боге, — пояснил он.
— А-а! Ясно…
— Приходи как-нибудь и ты, ты ведь тоже живешь, слыша только свою плоть и не имея представления ни о Духе, ни о Божьей воле…
— А что, по-твоему, в Донбассе сейчас по Божьей воле не платят шахтерам зарплату? — съязвил я.
— Ну что ты! — воскликнул Вовка. — Это происходит как раз по обратной причине — из-за постоянного отклонения людей от Его воли, игнорирования ими Его заповедей и нарушения вследствие этого созданного Им миропорядка. Ведь Творец устроил мир таким совершенным, таким гармоничным, а мы своими страстями и гордыней сами превратили его в преждевременный — прижизненный — ад…
Поговорив еще минут пять-десять, я пообещал как-нибудь непременно заглянуть на его экзотический кружок и положил трубку. Я и на самом деле собирался посмотреть, чем они там занимаются в библиотеке, а уж в том, что мы сто раз увидимся с ним здесь, дома, я вообще не сомневался. Живя в соседних подъездах, полагал я, просто невозможно не столкнуться с человеком нос к носу, даже если ты к этому и не стремишься…
Однако обстоятельства сложились так, что встретиться нам довелось с ним очень не скоро. Буквально через два дня после моего приезда домой начались занятия в институте, я встретился со своими возвратившимися из Польши товарищами, мы отсиживали по две-три пары лекций и шли в парк Горького пить бочковое пиво с купатами, благо, каждому за лето удалось хоть немного подзаработать. В середине сентября я познакомился с симпатичной, но неприступной девушкой из института Стали и сплавов, не позволявшей мне практически ничего, кроме поцелуев в темном зале кинотеатра. Неожиданно для себя я как-то всерьез увлекся своей новой подругой и безропотно покупал билеты на вечерние киносеансы, предвкушая момент, когда свет медленно погаснет и наши соскучившиеся губы отыщут друг друга в сдерживаемом, но жадном слиянии…
Привезя из Донбасса зуд политической активности, я и здесь не сумел угомонить себя и весь сентябрь пробегал на всевозможные шествия, стояния и митинги, всё больше и больше заражая душу страстью непримиримой оппозиционности.
В самом конце месяца, возвращаясь с очередного такого сборища на Калужской площади, я — снова неожиданно — встретил на улице Надю. Она опять выглядела печальной, но на этот раз ее печаль не казалась мне трагической, наоборот — было в ней что-то такое, что давало основание назвать её светлой.
— Ну? Как ты? — спросил я после того, как мы обменялись приветствиями. — Как у тебя… с личной жизнью?
— Ты хочешь спросить — с Владимиром? — улыбнулась она. — Спасибо, всё хорошо, — и, видя мою недоверчивость, добавила: — Нет, правда, всё хорошо, просто он не такой, как все, и его сначала надо научиться понимать.
— Так он поцеловал-таки тебя или нет? — уточнил я.
— Вот, — взглянула она на меня своим печальным взором. — Ты подходишь к нему с такими же мерками, как когда-то и я. А он — особенный, для него поцеловать любимую, значит — не вознести её над землей, а наоборот — низвести с высот обожествления до уровня рядовой бабенки. Любовь, говорит он, это идеализация образа, а переход через грань физического сближения возвращает этот образ к его реальной конкретике, то есть — приводит к его развенчанию.
— Но тогда получается, что он любит не столько тебя живую, сколько свое собственное воображение?
— Нет, ты опять не понял. Он — любит именно меня, но во мне он любит не то, что делает меня похожей на других, а то, что отличает от всех. Плотскость, физиологические страсти — это как раз то общее, что присуще всем женщинам как таковым, а вот чистота, доброта и смирение — черты индивидуальные, как раз и способствующие превращению человека в личность.
— Н-да, — поскрёб я рукой затылок. — Чего-то вы, кажется, перемудряете… Ну, да Бог с вами, лишь бы сами были довольны и счастливы, — я попрощался с Надей и, закурив сигарету, пошел своей дорогой, глядя, как, заполняя воздух золотыми парашютами падающих листьев, выбрасывает свой десант на московскую землю завтрашний октябрь. А октябрь для России всегда был месяц особенный. Судьбоворотный месяц…
Глава четырнадцатая
ПРОТИВОСТОЯНИЕ
То, что произошло затем в первые дни октября, захватило меня буквально с головой — это было увлекательнее, чем даже крутые американские боевики, которые я как-то целую ночь напролёт смотрел по видику у Громзона.
Подхваченный краснофлагим потоком, двигавшимся во всю ширину Ленинского проспекта мимо ворот моего института, я, как щепка, влекомая к водопаду, потащился в его волнах навстречу неведомой мне развязке, сереющей вдалеке цепочкой перекрывших проспект омоновцев. Отчасти из-за своей дурости, а отчасти и из-за тщеславного стремления попасть в объективы телекамер (один раз я чуть не на полсекунды появился на экране в программе “Время”, дававшей репортаж об очередном митинге оппозиции, и с тех пор никак не мог забыть этого сладко-щемящего ощущения своей причастности к истории) я очень скоро оказался в первых рядах демонстрантов и увидел, что меня, словно лодку на рифы, выносит на прикрывшихся прозрачными щитами бойцов ОМОНа. Не могу охарактеризовать однозначно охватившее меня в этот момент чувство. Нечто подобное, помнится, я испытал однажды, попав в небольшую автомобильную аварию. Это было нынешней весной, я тогда заехал к Борьке Кузнецову в общежитие на Профсоюзной улице, чтобы переписать одну крайне необходимую для сдачи зачета задачу, но пока переписывал ее, отвлекаясь то на болтовню, то на чашку чая, мы чуть не проморгали время самого зачета. Ехать на автобусе, даже если бы 196-й подошел немедленно, чего никогда не случалось, было бессмысленно, так как мы все равно уже не успевали, поэтому, пересчитав остававшиеся после недавней стипендии деньги, мы решили проехаться разок на такси и, выскочив на улицу, остановили первую попавшуюся нам тачку.
Стояло начало апреля, московская весна никак не могла выбрать для себя что-то одно из двух — и то орошала всё вокруг брызгами капели и заливала лужами, то ударяла припоздавшими морозами, отчего дороги постоянно были похожими на каток. Именно такой участок проспекта и подвернулся под колёса нашему такси, когда перед ним вдруг кроваво вспыхнул красный глаз светофора. Водитель спешно нажал на тормоз, но было уже поздно…
О-о! Я до сих пор не могу забыть то удивительное чувство смешанного страха и восторга, когда понял, что ничего уже изменить нельзя, и столкновение с замершей впереди черной “Волгой” неизбежно. Свободный лёт машины длился какие-то считанные секунды, а душа за это время успела то взлететь в небеса, то упасть оттуда камнем, то замереть от какого-то гибельного экстаза…
Примерно то же самое я испытал и теперь, увидев, как в нескольких шагах от меня замелькали милицейские дубинки и обрезки арматуры, и по седым волосам высокого старика-ветерана побежала густая черно-красная кровь. Позже, просматривая хронику всего произошедшего по телевизору, я увижу, что такая же кровь побежала тогда и по волосам милиционеров, увижу, как демонстранты вырывают из рук омоновцев щиты, как погибает, раздавленный грузовиком, один из молодых милиционеров. Но тогда, находясь внутри остановленного ОМОНом потока, я видел только стоящего на моем пути врага и, будучи весь во власти обуявшей колонну жажды борьбы, ринулся на гряду белеющих впереди щитов, подхватил выпавшую из чьих-то рук арматурину и с размаху обрушил её несколько раз куда-то перед собой…
Как долго продолжался этот нечеловеческий шабаш, сказать трудно. Когда находишься в эпицентре событий, время ведет себя по совершенно иным законам, то растягиваясь до бесконечности, а то вдруг сжимаясь до точки. Вот я хрястнул несколько раз по вытянувшимся в длинный ряд и поблескивающим, как чешуя огромного дракона, щитам, затем отскочил в сторону и, на мгновение оглянувшись, увидел, как несколько человек разгоняют перед собой подожженный резиновый скат, взятый, по-видимому, с захваченного демонстрантами грузовика. Огненное колесо представляет собой очень эффектное зрелище, я вижу, как, пропуская его, расступаются в стороны ряды омоновцев и в образовавшуюся брешь тут же устремляются атакующие. “А куда мы, собственно говоря, рвемся? — мелькает вдруг у меня не самый своевременный, но отнюдь не второстепенный вопрос. — Что нам нужно — там, в конце Ленинского проспекта, где и помитинговать-то, кажется, не перед кем? И почему в таком случае нас туда так упорно не пропускают, превратив чисто бесцельное шествие в какое-то позорное и дикое побоище?..”
Где-то в глубине сознания мелькает догадка, что ни в прорыве демонстрантов через омоновский кордон, ни в самом выставлении этого кордона на пути колонны никакой реальной необходимости не существует; вслед за ней из-под завалов памяти выныривает обрывок слышанной где-то мысли о накапливаемом каждым из нас до критического уровня концентрированном зле, которое не может не возвратиться к нам же самим в виде катастроф или общественных катаклизмов. Я поворачиваюсь опять к извивающемуся, как лента, длинному туловищу ОМОНа, и в эту секунду на мое правое плечо опускается черная резиновая дубинка. Я вижу, как, вырастая из-за плеча омоновца, она описывает высокую дугу и, утолщаясь с каждым сокращающимся между нами сантиметром, с рушится на меня так, что я едва успеваю увести немного в сторону своё тело, и черная тень пролетает почти мимо, успев-таки скользом зацепить меня по правой руке, причинив острую боль в локте…
От удара я роняю кусок арматуры и с его стуком об асфальт включается уже совершенно иной отсчет времени. Омоновец еще только поднимает свою дубинку для второго удара, а я уже нырнул в сторону и ушел за спины рвущихся в схватку демонстрантов. Каждое столкновение с мечущимися во все стороны людьми отдается болью в моем локте, и я начинаю выбираться из этой толчеи к тротуару, а затем шмыгаю в какой-то двор, через него попадаю в незнакомый мне переулок и по нему выхожу на Шаболовку. И с удивлением обнаруживаю, что здесь идет абсолютно другая, будничная жизнь, и никто даже не подозревает о кипящем всего в нескольких сотнях метров отсюда кровопролитии. Правда, в некотором отдалении я вижу вереницу прижавшихся к обочине крытых брезентом армейских машин с солдатами, но разве в наши дни кого-нибудь можно удивить солдатами на московских улицах?
Кривясь от вспыхивающей в руке боли, я доехал на трамвае до метро “Добрынинская” и, перейдя на радиальную линию, заскочил в голубой вагон…
Сегодня, когда я оглядываюсь на те сумасшедшие октябрьские дни, я и сам не могу поручиться, что помню последовательность всего со мной произошедшего. Как-то так само собой случилось, что направленные на штурм Останкино отряды уехали без меня, но зато я присутствовал при захвате первых этажей мэрии и стоял на её балконе почти рядом с Макашовым, когда он, обращаясь к толпе внизу, говорил, что в России больше не будет ни мэрий, ни мэров…
В день, когда в центре Москвы появились танки, я прибежал к Вовке.
— Идем, — позвал я его. — Грех сидеть дома, когда совершаются такие события. Может быть, там, в Белом Доме, сегодня решается судьба всей России. Неужто ты хочешь остаться в стороне?
— Грех, — сказал Вовка, — как раз и заключается в том бездумном противоборстве гордынь, которое сейчас происходит между Кремлем и Белым Домом. Но это не больше, чем междуусобная распря. На баррикадах делят только власть и сферы экономического влияния, судьба же России решается всегда на небесах, так что…
— Извини, но сегодня некогда философствовать, — перебил я. — Нужно идти и противостоять силам, пытающимся ввести беспредел в норму жизни.
— Противостоять тоже можно по-разному, — возразил он, а сам тем временем все же принялся надевать кроссовки. — Вы вот зациклились на противостоянии физическом, а Россия всегда была сильна в противостоянии духовном. Так что лидерам оппозиции нужно было посылать отряды не на захват телебашни, а в храмы на молитву.
— Зачем же ты тогда идёшь? — спросил я, видя, что он уже собрался и берёт в руки ключи.
— Затем, чтобы объяснить вам, что побеждать надо не ненавистью, а любовью.
Мы вышли из дома и доехали до метро “Баррикадная”. Но станция была открыта только на вход, и нам пришлось возвратиться назад на “Улицу 1905 года” и добираться к Белому Дому сначала наземным транспортом, а затем и пешком. Однако попасть к зданию Верховного Совета было не так-то просто, все подходы к нему были перекрыты милицией и ОМОНом, а в прилегающих дворах виднелись зеленые грузовики армейских подразделений. На одно из таких мы и напоролись, обойдя уже несколько постов и, думая, что путь к Белому Дому теперь свободен.
— Эй! А-ну, погодите! — остановил нас чей-то грозный окрик, и из-за трансформаторной будки появился усталый майор с автоматом Калашникова на груди. — Вы это куда разбежались? — настороженно подошел он к нам.
— Кто? Мы? — переспросил я.
— Ну не я же, — хмыкнул майор.
— В Белый Дом, — простодушно ответил Вовка.
— В Белый Дом? — удивился офицер, останавливаясь. — Зачем?
— Защищать, — пояснил я.
— Защищать… — почесал он подбородок. — А вы танки вокруг Белого Дома видели?
— Видели.
— Ну-ну, — он с минуту о чем-то раздумывал, глядя на нас, потом повернулся и хрипло прокричал в глубину двора, где я уже успел разглядеть темно-зеленый фургон передвижной армейской радиостанции: — Петренко!
— Слушаю, товарищ майор! — подбежал к нам здоровенный детина с сержантскими лычками на погонах.
— Значит, так, Петренко, слушай… Выведи их за кордоны. Дай под жопу. И чтобы я их тут больше не видел, — распорядился майор и, повернувшись на сто восемьдесят градусов, удалился, оставив нас на волю Петренко.
— Да тут, как я погляжу, и давать не под что, — окинув скептическим взглядом наши худые зады, философски заметил тот. — Дашь, а они и отвалятся…
Дойдя с нами до угла дома, он остановился.
— Вы, наверное, вот что. Вы шуруйте-ка отсюда сами, той же дорогой, какой шли сюда, да благодарите Бога, что мы — не омоновцы. Те бы вас просто так не отпустили, можете поверить мне на слово. Дай Бог, если б живыми ушли…
Он кивнул нам в направлении следующего дома, и мы с Вовкой поплелись туда, откуда только что заявились.
— Идите дворами! — догнал нас голос Петренко. — Улицы простреливаются снайперами.
Переходя из двора во двор, шмыгая в арки и подворотни, мы прошли пару кварталов в сторону Красной Пресни.
— Ты мог бы сказать майору, что мы просто идем домой, — заметил я.
— Но ведь это было бы неправдой, — удивленно посмотрел на меня товарищ.
— Ха! Сказанул… Как будто в это волчье время, кто-то еще знает, где правда, а где — нет.
— Бог — всё знает. Какое бы время ни стояло.
— Бо-о-ог… Его правда с нашей правдой пересекается редко. Это ведь не у Него унитазы отключили, а у Руцкого…
Со стороны Белого Дома что-то громыхнуло, потом еще раз, и еще… Мы остановились и прислушались. Показалось, что где-то там громко прокричали “Ура”.
— Что это? — произнес я и, подняв голову вверх, увидел поднимающийся в небо столб черного дыма. — Они стреляют из танков по Парламенту! — понял я. — Как, по-твоему, до Бога эти залпы доносятся?
Ничего не ответив, Вовка дёрнул меня за рукав и мы побежали в сторону доносящейся канонады. Минут через десять увидели впереди себя серые фигурки омоновцев и остановились.
— Знаешь, — отдышавшись от бега, заговорил вдруг Вовка, — я начинаю думать, что в некотором смысле ты, возможно, и прав. Если любишь кого-то по-настоящему, то должен жить с ним одной жизнью. Ведь чего проще, чем осудить этих самых танкистов за то, что они не отказались стрелять по Парламенту, когда ты сам находишься вне зоны действия управляющих ими людей, приказов и обстоятельств! Но поверить тебе и последовать за тобой могут только тогда, когда ты сам, сидя в таком же танке, скажешь, что стрелять по своим соотечественникам не будешь, потому что это — подлость…
Мы начали обходить замеченный впереди кордон, обогнули угол высокого серого здания, перебежали детскую площадку, свернули за вытянувшиеся вдоль каменного забора гаражи… И чуть не натолкнулись на застегивающего ширинку омоновца.
— Стоять! — отпрянул тот, срывая с плеча короткий милицейский автомат. — Стоять, суки, а то уложу на месте!
Мы второй раз за последние полчаса застыли без движения, и тут, вглядевшись в стоящего перед нами человека в сером берете, я увидел, что это не кто иной, как бывший руководитель Народного театра-студии при ДК “Коммунаровец” Уютин.
— Игорь Семенович, — произнес я, — вы нас не помните?
— А-а-а, — криво улыбаясь, протянул он, — как же, как же. Я вас хорошо запомнил… Особенно тебя, святоша грёбаный, — кивнул он на Вовку. — Ну? Чего ты опять зенки свои вылупил? Чего ты молчишь, как сука, скажи мне чего-нибудь? Слышишь?! Скажи что-нибудь, не смотри на меня так, падла, не смотри! У-у, гад, — Уютин как-то резко двинул вперед своим автоматом, словно желая ткнуть им Вовку в живот, но, видно, надавил при этом на курок, так что из маленького раструба на конце ствола вырвалось сизое, как голубь мира, облачко дыма, протрещала сухая, как звук разрываемой материи, очередь и, схватившись обеими руками за живот, Вовка начал медленно оседать наземь.
Успев заметить, как побледнел от испуга Уютин, я подхватил падающего товарища за талию и, закинув его правую руку себе за шею, удержал его в вертикальном положении. Подняв глаза перед собой, я увидел, что, дрожа всем телом, Уютин медленно поднимает свой автомат, целясь мне в голову.
И тут что-то громыхнуло по гаражной жести. Бывший режиссер стремительно повернулся на звук, вскидывая автомат навстречу опасности, но его опередили. Я успел увидеть, как, перевалившись через каменный забор, на железную крышу одного из гаражей прыгнул высокий худой человек лет сорока, на щеке которого отчетливо был виден шрам в виде большой буквы “Г”. Вскинув зажатый в руке пистолет, он два раза подряд выстрелил прямо в лицо Уютину и, махнув мне рукой в направлении Пресни, прокричал с высоты:
— Бегите! Тут сейчас будет настоящая бойня! — и загромыхал каблуками по гаражам, убегая в глубину двора.
Но одно дело сказать “бегите”, когда единственной твоей ношей является зажатый в руке пистолет, и совсем другое, когда на твоем плече висит абсолютно неподвижное тело! “Как же я потащу его, Боже мой! — подумал я, кое-как выбравшись из двора на проезжую часть. — Тут сегодня, наверное, ни одна машина не проедет…”
И в эту самую минуту из-за ближнего поворота появился темно-зеленый старенький “Москвич” и, поравнявшись со мной, остановился.
— Что с ним? — выскочив из машины, крикнул показавшийся мне знакомым водитель.
— Помогите, — взмолился я. — У него пулевое ранение. Нужно как можно скорее в больницу…
— Давай сюда, — шофер открыл заднюю дверцу и помог мне затащить на сидение Вовку, расположив его голову на моих коленях. — Господи, что за жизнь такая? — проворчал он, усаживаясь за руль. — Только и делаю, что подбираю по городу умирающих. То утопленниц транспортирую, то порезанных, то подстреленных… Когда же я буду возить счастливых?..
Машина долго петляла, выбираясь за оцепленные милицейскими кордонами кварталы Пресни.
— Как он там? — то и дело с беспокойством поворачивался водитель, кивая на лежащего на моих коленях Вовку.
— Не знаю, — говорил я, боясь произнести вслух то, о чем догадался уже минут тридцать назад. То есть — что мы везем в больницу уже мертвое тело…
Глава пятнадцатая
“ВЫ ЧТО-ТО ПУТАЕТЕ”
— …Ну-у, это не к нам! — осмотрев Вовку прямо в машине, констатировал врач скорой помощи. — Езжайте в конец больничного двора, там увидите одноэтажное здание с забеленными краской стеклами, туда и обратитесь. Разыщете?
— Куда нам деваться? — буркнул хозяин “Москвича”. — Скажите только, как отделение называется.
— Отделение? Морг, — коротко ответил врач и ушел в корпус.
— Морг? — повторил, осмысливая услышанное, водитель и надолго замолчал. Затем повернулся и внимательно посмотрел в лицо лежащего на заднем сидении Вовки. — Эх, сынок, — прошептал он, и я увидел, как по его щеке поползла крупная слеза. — Как же ты так… А?
Он положил голову на руль и тяжело то ли вздохнул, то ли всхлипнул.
— Вы что? — спросил я, вспомнив давнишний рассказ водителя о наличии у него так до сих пор и не найденного сына нашего с Вовкой возраста. — Вы его… узнали?
— Не знаю, — тихо ответил он. — Я ведь его ни разу не видел… Но что-то только что будто оборвалось внутри. Какая-то струна в сердце…
Он медленно тронул машину с места и мы подъехали к моргу…
— …А? Привезли? — поднял голову явно нетрезвый дежурный. — Как фамилия? Иванов? Та-ак… — он с усилием вывел фамилию в регистрационном журнале. — Ну заносите пока, укладывайте, а я тем временем бирочку приготовлю. Вон дверь, — кивнул он головой на белую дверь в противоположной стене комнаты.
Мы сняли с Вовки окровавленную одежду, положили его на носилки и занесли уже начавшее остывать тело внутрь морга. И остолбенели… Всё помещение было завалено голыми, перепачканными загустевшей кровью, телами. Онемев, я смотреал на перебитые пулями руки и ноги с торчащими наружу, как белые палочки из эскимо, костями, на снесенные черепа, залепленные черными сгустками засохшей крови торсы, прошитые очередью спины, обезображенные смертью лица…
“Господи! — вырос откуда-то из самых недр сознания беззвучный вопрос. — Неужели же, выйдя отсюда, я опять смогу жить так, словно я ничего этого не видел?”
— Какой кошмар! — прошептал рядом водитель…
— Ну? И чего это вы тут застряли? — вывел нас из оцепенения медбрат, входя с картонной биркой в руках в двери морга. — Я думал, вы его уже определили.
— Куда? — повел я рукой вокруг себя.
— Ну… — медбрат обвел взглядом свои владения, почесал затылок и, чего-то высмотрев, радостно воскликнул: — О! Несите сюда, тут ему будет просторно, — и направился в дальний угол морга, где рядом со стеной еще оставался небольшой лоскуток свободного места.
Мы осторожно сняли Вовку с носилок и положили прямо на голый кафельный пол. Наклонившись над ним, медбрат проворно нацепил на правую ногу бирочку и, выпрямившись, произнес:
— Ну, вот и всё, эники-беники. Приготовитесь к похоронам, и приезжайте за телом.
Мы вышли из морга на улицу.
— Садись, — открыл дверцу шофер, — подвезу до дома. Ты где живёшь?
— “Улица 1905-го года”, вы как-то уже подвозили меня туда — прошлой зимой, не помните? У меня еще была нога ранена.
— А-а, да-да… То-то я смотрю, что лицо знакомое, — мы выехали за ворота больницы и поехали по городу. — А это — твой друг… был?
— Да. Он, правда, рос у дядьки в Чите, но мы все равно с самого детства дружили. Кстати, надо дать дядьке телеграмму, кто-то ведь должен его по-человечески похоронить.
— А почему у дядьки? Он что — сирота?
— Да вроде того. Отца своего он не видел ни разу, тот с ними никогда и не жил. А мать умерла уже совсем недавно…
— Как её звали?
— Мария.
— Мария…
Какое-то время мы ехали в молчании, потом он заговорил снова.
— Ты вот что. Ты насчет похорон не беспокойся. Не надо вызывать никакого дядьку, чего ему в такую даль тащиться. Я сам сделаю всё, как надо.
Я с облегчением кивнул головой, в глубине души радуясь, что с моих плеч свалилась такая тяжелая ноша. Есть, значит, все-таки Бог на свете…
Мы остановились возле моего дома, я показал водителю Вовкин подъезд, продиктовал номер своего телефона и, поднявшись к себе на этаж, открыл дверь и вошел в квартиру.
— Не пугайтесь, — сказал я онемевшим от ужаса матери и сестре, увидевшим, что я весь перемазан кровью. — Со мной всё в порядке. Эта кровь — моего друга…
Приняв душ и переодевшись в чистое, я чего-то поковырял за столом в тарелке и, уйдя в свою комнату, лег на диван и забылся тупым, не освежающим сном, в котором и провалялся, то вскрикивая, то вздрагивая, до самого позднего вечера. Выйдя же из своей комнаты в зал, я с удивлением увидел работающий телевизор и сидящих перед ним мать и Аньку. И ладно бы, крутили какую-нибудь очередную стопятидесятисерийную “Просто Марию”, так ведь нет — показывали новости! Я взглянул на экран и снова увидел идущую по Ленинскому проспекту колонну демонстрантов, пущенный на омоновские цепи пылающий скат, мелькание обрезков арматуры и дубинок, а затем выступающего с балкона мэрии Макашова и мелькнувшего на мгновение на заднем плане себя самого, ликующую толпу внизу и отряды отъезжающих на штурм телецентра добровольцев… А потом на экране появился окрашенный черной копотью Белый Дом, и я снова услышал гулкие выхлопы танковых залпов и издаваемые толпой зевак при каждом попадании снаряда крики “Ура”.
— А где отец? — спросил я, не отрываясь от экрана.
— Нэма, — всхлипнула мама и громко высморкалась в платок.
— Что случилось? — встревоженно повернулся я к Аньке.
— Мы не знаем. Он ушел в первую смену и до сих пор не вернулся.
— Ну, может, на работе аврал или подменяет кого — в первый раз, что ли?
— Мы звонили. С работы он ушел вовремя.
— Казала я вам, шоб нэ лизлы в ту прокляту политыку, — не в силах сдержать слёзы, проговорила мама, — так вы мэнэ хиба слухаетэ? Думаетэ, шо от вас там шось зависыть…
— Но с чего вы взяли, что он обязательно — там? — неуверенно спросил я, глядя на расстреливаемое в упор здание Верховного Совета.
— А дэ можна буть до таких пор? — вопросом на вопрос ответила мама.
— Ну… может, где-нибудь пьет с мужиками, — предположил я, каким-то шестым или седьмым чувством уже и сам зная, что это не так.
Мама тяжело вздохнула и ничего не ответила.
Досмотрев новости, мы выключили телевизор и несколько минут молча сидели, глядя каждый в свою точку.
— Ну и колы будуть хороныть Иванова? — спросила мама.
— На третий день, наверное, как и положено. Шофер сказал, что позвонит и скажет.
— И надо ж було вам туда лизты… А шофёр йому хто — родыч?
— Да вроде того, — не стал я вдаваться в подробности.
— Ну ладно, — взглянув на зевающую во весь рот Аньку, поднялась с места мама. — Давайтэ будэм спать, — и мы опять разбрелись по своим комнатам.
Раздевшись, я лег в постель и попытался снова уснуть. Но сон не шел. Да и какой мог быть сон, если совсем неподалеку от меня на холодном полу переполненного трупами морга лежало остывшее голое тело моего друга Вовки. Через несколько кварталов от него, в углу большого, но тёмного двора, валялся за металлическими гаражами, уткнувшись простреленным лицом в грязную землю, режиссёр Уютин. Не исключено, что где-нибудь в другом месте — таком же переполненном морге, таком же дворе или в скверике около Останкинского телецентра лежал сейчас с простреленной головой или грудью и мой отец. А над всем этим вздымался прямо в лицо Богу вонючий чёрный дым догорающего Белого Дома, из которого только что на глазах у всего мира танковыми снарядами выбили безвылазно там чего-то делавших народных депутатов, то есть, получается — моих депутатов.
Но ведь и Президент, устроивший эту самую бойню, тоже не кампучийский, а самый что ни на есть нашенский, всенародно избранный, то есть опять-таки — мой.
Так какая же тогда из двух этих сил наиболее моя, какая из двух моих властей для меня моее, чем другая?..
Сказать по правде, для меня что Руцкой с его девятью чемоданами компромата, что Ельцин со своим обещанием лечь на рельсы были не более, чем двигающиеся фигурки из волшебного фонаря под названием телевизор. Нигде, кроме экранной плоскости этого ящика для идиотов, наши земные сущности соприкоснуться не могли, никакой особенной разницы между ними я не осознавал — я вообще очень слабо тогда разбирался, кто есть кто в нашей современной политике. Одни казались мне клоунами, другие лицемерами, а о третьих я знал правду…
Но я был русским, а русский — всегда на стороне обижаемого, уж это в нас заложено на ментальном уровне, душа наша так устроена. Но беда даже и не в том, что мы всегда симпатизируем гонимому, а в том, что мы как-то почти никогда не можем сделать для него ничего лучшего, кроме как подставить под избивающий его кулак еще и свою физиономию. То есть сделать не так, чтобы ему перестало быть больно, а чтоб, значит, перестало быть обидно, что досталось ему одному.
Измотав себя копанием во всей этой каше, я в конце концов незаметно для себя вырубился, а как только сознание отключилось и душа вступила в мир тонкой материи, я тут же увидел Вовку. И до самого рассвета мы с ним опять, как и в пору нашего знакомства, любовались светящимися в лучах солнца, как картинки слайдов, крыльями великолепных нездешних бабочек да переливающимися металлическим блеском телами бронзовок…
А в десять часов утра возвратился отец. Левая половина лица у него была синей и опухшей, на рассеченной брови запеклась кровь и глаз под ней был почти не виден.
— Господи! — всплеснула руками мама. — Чим же цэ тэбэ так? Хто?
— А-а, ерунда! — отмахнулся отец. — Омоновец прикладом заехал.
— За шо?!
— Да… Пареньку я там одному помог убежать. Он возле метро стихи читал.
— Яки ще стихи?
— Ну, понимаешь, я после работы решил посмотреть, что возле Белого Дома делается. Вышел из метро, а там молодой парень тычет всем в руки листок со стихами, вроде как, значит, листовку. А потом вскочил на какой-то выступ и давай их вслух читатать, да так громко… Ну — тут, понятно, сразу же омоновцы появились, два серых берета. Я парню этому кричу, смывайся, а сам так р-раз — и поперек дороги им, вроде бы случайно; мол, извините, мужики, занесло, а сам всё торможу их тем временем, торможу. Они за парнем рвутся, а я руки растопырил, ухватился за них, вроде бы чуть не упал с разгона, честное слово, говорю, мужики, я не хотел… Ну один из них и вмазал мне прикладом. А потом еще руки со злости скрутили и отвезли на какой-то стадион недалеко от “Баррикадной”, набитый народом. Только вот на рассвете и выпустили…
Он направился в сторону ванной, но, что-то вспомнив, остановился на полдороге и вытащил из нагрудного кармана рубахи сложенный вчетверо листок.
— Вот, — протянул он его мне, — то самое стихотворение. Он еще, когда читал, выкрикнул свои имя и фамилию, но я не запомнил. Виктор, кажется…
Я развернул листок и прочитал отпечатанные на машинке строки:
Я верю — Русская земля
Увидит свет из века мглы,
Когда над башнями Кремля
Взлетят имперские Орлы,
Когда в единстве дел и слов
Всё станет так, как было встарь,
Когда под звон колоколов
Державу примет Государь,
И, чтобы бед не натворить,
Поднимет щит Святая рать!
…Об этом стоит говорить,
За это стоит умирать!
— Говорить-то об этом, может, и стоит, а вот подставлять под приклады своё лицо — вряд ли, — стоя на пороге своей комнаты, заметила Анька.
— Знаю я этого Виктора, — сказал и я. — Лучше бы он о любви писал. Сегодняшней России не хватает именно любви, а не политических лозунгов.
— Очень уж паренек такой… искренний, что ли, наивный, — вздохнул отец. — Жалко стало. Думаю, побьют его — он ожесточится и сам станет таким же…
Мы позавтракали и, перетащив телефон в свою комнату, я позвонил Наде в библиотеку. Предстояла еще одна очень нелегкая задача — сообщить ей о гибели Вовки.
— Да, — раздался знакомый голос в трубке.
— Привет, это я, — обреченно произнес я, чувствуя себя, как студент, вытащивший именно тот билет, которого он больше всего боялся. — Ты как смотришь на то, чтобы где-нибудь сегодня встретиться? У меня к тебе один серьезный разговор есть.
— Ну… — задумалась она на минуту. — Приезжай часа в четыре прямо сюда. Заодно потом и Вовку послушаешь, ты давно хотел посмотреть на его кружок — сегодня как раз заседание.
— Не будет никакого заседания.
— Не будет? Почему? Ты что, видел Вовку, и он тебе сказал…
— Он — никому уже ничего не скажет. Я именно по этому поводу и хотел с тобой поговорить.
— Он что… опять уехал в Сибирь? — спросила Надя, и я услышал, как дрогнул ее голос.
— Дальше Сибири, — выдавил я из себя. — Он… он… он погиб.
— Что? Я не поняла, что ты там сейчас сказал.
— Я сказал, что вчера днем его убили. Недалеко от Белого Дома.
— Как это — убили? Я не понимаю, что ты такое говоришь. Кто мог его убить? За что?..
— Кто, кто… — я уже открыл было рот, чтобы сообщить ей фамилию Уютина, но успел вовремя придержать язык. Зачем ей это знать? Будет потом всю жизнь терзать себя, неся в душе крест несуществующей вины… И, тяжело вздохнув, я сказал: — Случайная пуля. Тут никто не виноват…
Положив трубку, я облегченно вздохнул и лег на спину, продолжая держать аппарат на груди. Я чувствовал, что этой выскочившей из меня фразой про случайную пулю я освобождал от ответственности не только её, но главным образом и себя самого — ведь это же именно я потащил его в тот злополучный день к Белому Дому; он не хотел, а я, прямо как комиссар в гражданскую, заставил его всё бросить и пойти со мной на поиски своей собственной гибели. Кем же я в таком случае получаюсь, если не Иудой? Господи, да простишь ли Ты когда-нибудь мне эту дурость, этот грех мой незамолимый…
Не знаю, до чего бы я себя довел этим самобичеванием, если бы зазвонивший телефон не спросил голосом водителя “Москвича”, куда ему занести привезенные для завтрашних поминок припасы. Взяв ключ от Вовкиной квартиры (хорошо, что при вчерашнем раздевании в морге он со звоном выпал из кармана его брюк, и я взял его себе, а то даже не знаю, как бы мы сейчас попали к нему домой), я спустился вниз и мы с шофером перетащили из его “Москвича” в Вовкину квартиру несколько сумок с продуктами и бутылками и один искусственный венок.
— Зачем так много? — сказал я. — Людей-то будет всего три человека. Я, да вы, да Надька…
— Ну, как знать? А вдруг кто-нибудь из соседей зайдет помянуть… Надо, чтоб было.
Мы убрали с глаз долой зеркала и поставили в центре комнаты две табуретки под гроб, который по словам Сергея Ивановича (мы наконец-то познакомились с ним по-человечески), привезут завтра утром. Потом вскипятили на плите чайник, нашли заварку и попили на кухне чаю.
— Вот вы были друзьями, — не поднимая головы от чашки, заговорил Сергей Иванович, — наверное, многим делились друг с другом, многое обсуждали. И вы ни разу не говорили обо… ну — о его отце? Что он, по-твоему, о нём думал?
— Он говорил, — постарался я припомнить один из наших разговоров на эту тему, — что знающий сына, знает через него и отца, и если сын вырос чистым, то как можно сказать, что он есть продолжение ничистого? Он жил так, чтобы, глядя на него, никто не мог подумать ничего плохого и про его отца…
Договорившись встретиться завтра утром, чтобы съездить в морг за телом, мы попрощались, и Сергей Иванович уехал. Я же еще какое-то время постоял возле своего подъезда, бессмысленно глядя на наш с ним скверик в глубине двора и думая о том, что вот-де — из нас двоих на этом свете остался теперь только я один, а скверик, как ни странно, всё равно остается нашим.
Как прошел остаток дня и вечер, я не запомнил, помню только, что перед сном все опять смотрели хронику минувших событий, а я, увидев на экране наполовину зачернённый гарью стакан Белого Дома, ушёл к себе и затворил поплотней дверь. Взял в руки фаулзовского “Волхва”, минут пять тщетно пялился в ускользающие, как змея из-под ног, строчки, затем отложил книгу и погасил свет. Фуфло всё это. Остров с фавнами, девицы в туниках, таинственная любовь.. Разве это — драма? Так себе, детские забавы. Как заметил однажды поэт: “Когда бы грек увидел наши игры…” Тот же Белый Дом, к примеру, с валящим из его окон смоляным дымом или стреляющие по толпе БТРы в скверике у телецентра. А все эти подсылания в чужую судьбу загадочных бабёнок, все эти игры в Бога…
Я перевернулся с боку на бок, хотел встать покурить, но передумал и остался лежать на месте. Главное — пережить эту ночь. А там минет тягостная процедура похорон, и всё потихонечку перекочует в категорию прошлого. Забелят закопченный дымом пожарища Парламент, забудут убитых и пропавших без вести, выберут новых депутатов… “Оставьте мертвым хоронить своих мертвецов”, — сказал Господь. Так что ж я тогда только и думаю, что о Вовке да о Вовке?..
…Захватив по дороге ожидавшую нас возле метро “Краснопресненская” Надю, мы, ведя за собой “Тойоту” со свежесделанным гробом, доехали на “Москвиче” Сергея Ивановича до нужной нам больницы и, оставив Надю в машине, зашли в морг.
— Нам нужно забрать Владимира Иванова, — сказал я, увидев за регистрационным столом того же самого медбрата, что и два дня назад. — Помните, мы его позавчера днем привезли?
— Хм!.. Щас поглядим по журналу, — он открыл толстый гроссбух и начал водить концом указательного пальца по страницам. — Иванов… Иванов… Иванов… Хм! — захлопнул он журнал. — По-моему, вы что-то путаете. За три последних дня ни одного Иванова в наш морг не поступало!
— Как это? — растерялся я. — Да мы же еще вместе с вами искали для него свободное место!
— Ну? — удивился в свою очередь медбрат. — Чего это его искать? У нас сорок два стола, и половина из них всегда свободна.
— Но в тот день всё было занято, и мы положили его на полу. Неужели вы это забыли?
— Ну что с вами поделаешь! — хлопнул медбрат себя ладонями по коленям. — В тот день, не в тот день… Ладно, идемте… Сами сейчас убедитесь.
Он встал из-за стола и повел нас к уже знакомой двери. Открыл ее и, давая нам дорогу, отступил в сторону.
Морг был действительно почти пуст. На весь зал было всего четыре покойника — два старика, молодая женщина и ребенок — и никаких изрешеченных пулями трупов. Не было нигде (а мы обошли весь морг) и Вовки.
— Я же говорю, мужики, вы что-то путаете. Я тут дежурю уже пять дней подряд, и будьте уверены, за это время вас не забыл бы. А уж покойников — так их я запоминаю лучше, чем живых!
Мы вышли назад в “предбанник”, и Сергей Иванович, вытребовав журнал регистраций, сам пересмотрел все страницы, вчитываясь в каждую фамилию. Затем возвратил его дежурному и, дернув меня за рукав, коротко приказал: — Пошли!
Мы вышли из морга и сели в машину.
— Что случилось? — взглянув на наши лица, встревоженно спросила Надя.
— Они вывезли тайком трупы всех, кто был доставлен в тот день с пулевыми ранениями, — сказал Сергей Иванович. — Замыливают следы, чтоб никто не узнал истинное число жертв. Я просмотрел журнал регистраций — он весь заполнен одним почерком и одним цветом пасты — как конспект лекций, когда студент всю ночь переписывает его, чтобы утром показать преподавателю.
— Это значит, что настоящий журнал, где была запись о поступлении Вовки, они уничтожили, — понял я.
— Ну да! Там ведь все страницы были пронумерованы, их просто так не вырвешь. Вот им и пришлось переписывать заполненные листы заново, благо, месяц только начался и исписанных страниц было немного.
— Сволочи, — выругался я.
— Не то слово, — согласился Сергей Иванович.
— А я — не верю, — произнесла вдруг, прервав наш диалог, сидящая на заднем сидении Надя.
— Что — “не верю”? — не понял я.
— Не верю тому, что он — умер, — сказала она и чему-то таинственно улыбнулась. — Раз некого хоронить, значит — никто и не умирал.
— Ну ты даешь! — невесело усмехнувшись, заметил я. — Что ж он тогда, по-твоему, живым на небо вознесся?
Но она не обратила на мои слова ни малейшего внимания. Продолжая счастливо и просветленно улыбаться, она еще раз повторила:
— Да. Раз некого хоронить, значит — никто и не умирал. Поехали. Вдруг он уже возвратился и ищет нас, — и, молча раздумывая о случившемся, мы выехали за больничные ворота…
ЭПИЛОГ
…Меня опять разбудила тишина — не та напряженная, что обычно наступала перед боем, а некая странно мягкая, прямо-таки ватная тишина мира, и это было во сто крат непривычнее любого шума.
— Та спы ты, — ворчала на меня мама, — чого вскакуеш нэ свит, нэ заря? Отдыхай соби от той Чечни, ныбось, там нэ дужэ-то спать давалы…
Но отвыкшая от тишины психика, реагируя на эту тишину, как на тревогу, поднимала меня по утрам снова и снова. Чтобы не огорчать маму, я, не покидая своей комнаты, лежал с открытыми глазами в постели и, раскачивая качели воображения, носился мыслями по широкой амплитуде между точками дня сегодняшнего и — двухгодичной давности. Хотя, если бы не то, что произошло два года назад, то, наверное, и я сегодня в этой точке судьбы не находился бы. Ведь не попади я тогда, в октябре 1993-го, в объективы телевизионных камер среди соратников Макашова, меня бы не отчислили за это, придравшись формально к не сданному в прошлом семестре зачету по физкультуре, из института, а не выгнали бы из института, то не призвали бы в ближайшее время и в армию, а значит, не попал бы я служить и в Чечню, не штурмовал бы в канун Нового 1995 года Грозный, не лежал бы, вжавшись под пулями снайперов, в чужой снег на площади Минутка, не вытаскивал бы на себе из-под огня орущего от боли в перебитых ногах непомерно тяжелого сержанта Петренко, не узнал бы в обезображенном трупе одного из контрактников уже виденного мною однажды парня со шрамом на щеке в виде большой буквы “Г” и, скользнув взглядом по его рукам, не увидел бы над обрубленными пальцами правой кисти татуировки “Толян”.
Не попади я тогда в объективы телекамер, я бы сейчас спокойно учился на четвёртом курсе своего — фиг с ним, что бесперспективного! — института и не ломал бы голову над тем, чем мне заниматься дальше, идти в рэкетиры или в охранники…
Откинув, наконец, одеяло, я сел на краю постели и потянулся было за сигаретой, но в это мгновение в зале зазвонил телефон, и я, как был в одних трусах и майке, вышел из своей комнаты и взял трубку. Каким-то образом я вдруг почувствовал, что это звонят мне.
— Привет, — узнал я совсем не изменившийся за два года голос Нади. — С возвращением тебя. Давно уже дома?
— Неделя, как дембельнулся. Привыкаю к миру… А ты как?
— Хорошо.
— Ну, и слава Богу.
— Да. А ты знаешь… — она на мгновение замялась. — Три дня назад я видела его из окна трамвая.
— Кого — его? — переспросил я, хотя с первого же мгновения прекрасно понял, кого именно она имеет в виду.
— Володю, — спокойно объяснила она. — Он стоял возле Свято-Данилова монастыря, трамвай там на повороте замедляет ход, почти останавливается, и мы встретились с ним взглядами. На нём было чёрное монашеское облачение.
— На свете много похожих людей.
— Он меня узнал тоже. И улыбнулся.
— Кто же не улыбнётся красивой женщине?
— Нет. Это был — он. Я и раньше чувствовала, что он где-то рядом, а теперь убедилась в этом воочию. Он не погиб тогда.
— Что ж… Может быть, ты и права, — согласился я.
Да и как мне было не согласиться с ней, если я и без её звонка знал все эти годы то же самое — что он всегда пребывает где-то поблизости, всегда — рядом со мной. Я ведь помню, что он сказал мне, явившись тогда во сне в первую ночь после своей гибели. Он сказал: “Я был не прав. Живя среди людей, нельзя не быть одним из них. Нельзя говорить кому-то «возлюби», не впустив эту любовь в свое собственное сердце. Нельзя говорить людям «не убий», не обеспечив им другой возможности защитить свою жизнь, честь и Отечество… Нельзя никого призывать к отказу от себя во имя Истины, не отказавшись самому от Истины во имя них… Но ничего, ничего, зато я теперь твёрдо знаю, что именно мне надо делать дальше — и я не прощаюсь с тобой, как не прощаюсь ни с Надей, ни с кем-либо из людей вообще. Я ещё обязательно возвращусь к вам, запомни это. Только буду уже совсем другим. Таким, как и любой из вас. Земным. Чувствующим. Открытым для любви. Просто — человеком…”
Я помню это так ясно, будто опять вижу, как мы идём среди пестрящих вокруг нас, точно полотна супрематистов, бабочек и ведём нашу неторопливую беседу о его будущем возвращении. Я очень хорошо помню всё это, поэтому мне и не надо сейчас, как Наде, встречаться с ним взглядом, не надо заглядывать с надеждой в лица встречных людей, пытаясь узнать в них его глаза, нос или губы — я и без этого знаю, что он может быть в любом из живущих вокруг меня людей, в любом из тех, кто находится в этом мире рядом со мною. Единственное, чего я пока не знаю, так это — того, как мне теперь самому жить дальше так, чтобы не заставить его умирать ради меня ещё раз — ни в одном из миллионов тех людей, что живут вместе со мной на этой, так до сих пор и не знающей своего Бога, земле…