1
Женя проснулся оттого, что в окно или в дверь кто-то скрёбся. Сергей Сергеевич, покряхтывая, натянул старую шинель, шаркая шлёпанцами, пошёл в сени и крикнул:
— Есть там кто-нибудь?
— Есть, товарищ Коротков! Будить вас не хотел, да вы велели. Лада ожеребилась! — ясно ответили из-за двери.
— Хорошо, великолепно, сейчас приду! Вы ступайте, я сейчас.
Отец вернулся в комнату уже с фонариком в руке. Женя сидел на кровати и щурил заспанные глаза.
— Пап, что? Кто это приходил?
— Ты спи, спи. Мне в конюшню надо, скоро вернусь.
— Пап, я с тобой, можно? — Женя торопливо натягивал штаны, фуфайку. — У Лады жеребёночек народился, да?
— Да, братец. Сил нет, посмотреть хочу. Ладно, идём вместе, после доспим.
Через десять минут отец с сыном, светя перед собой фонариком — ночь была без луны, без звёзд, — шагали к конюшням.
Женя знал: этого события, когда у известной на весь их завод кобылы Лады родится жеребёнок, ждали со дня на день. Отец накануне раза три наведывался вместе с Ильёй Ильичом, старшим зоотехником, в конюшню; смотрели на спокойно жующую овёс лошадь; велели ей настлать побольше соломы, хорошенько проветрить денник, не давать лишку пить. Отец даже сам выключил автопоилку, хотя Лада почему-то и не любила пить из неё; дежурные конюхи поили всегда из ведра.
[…]
Отца с Женей встретил Илья Ильич и незаметный в темноте пёс Тобик.
Вошли не спеша, без шума. Лошади-матки дремали стоя. Появление людей в необычное время их обеспокоило мало, голоса и запах были знакомые. Сосунков видно не было, те спали в соломе.
Лада стояла в последнем деннике. Сюда свет матового круглого фонаря доходил слабее. Лада была высокой, тёмно-коричневой масти, с прямой гибкой шеей, мощным крупом и тонкой породистой головой. Она тревожно оглянулась на Илью Ильича, зашедшего в денник и присевшего над лежавшим в соломе крошечным и всё равно крупным жеребёнком.
— Редкая масть. Очень редкая!.. — тихо сказал Илья Ильич.
Точно серебристое пятнышко, согнув непомерно длинные по туловищу ножки, лежал этот новорождённый. Мохнатая шёрстка на нём местами топорщилась и была ещё влажной — мать недавно вылизала его. Он и голову слегка откинул на солому — отдыхал, получивши жизнь. И Лада отдыхала. Мерно дыша, поднимались и опадали её крутые бока, вздрагивали упругие мускулы, поглядывали на сына грустно-заботливые глаза.
— Папа, — шёпотом, чтобы не обеспокоить Ладу, спросил Женя, — он ещё даже стоять не умеет?
Сергей Сергеевич не успел ответить. Как раз в эту минуту жеребёнок пошевелился, вытянулся всем своим коротким туловищем.
[…]
Шатаясь, всё крепче напрягая маленькое тело, подался он к матке. Илья Ильич осторожно подталкивал его. Жеребёнок сунулся Ладе под брюхо. И, поискав, переступив удобнее, задрожав от нетерпения, начал сосать!
На глазах случилось два чуда. Детёныш догадался: чтобы жить, надо встать и надо есть!
Держась обеими руками за дверь денника, Женя шептал, боясь расплакаться:
— Милый, милый, милый…
Хвост у малыша был особенно трогателен. Короткий, завитой, нескладный какой-то, но уже хвост. И гривка была, и чёлочка. А ещё он был чем-то неуловимо похож на светло-серого снежного Урагана. Не только мастью, но и формой тела, изгибом шеи, посадкой головы, ушей…
Когда Сергей Сергеевич с Женей возвращались из конюшни, отец сказал серьёзно:
— Что ж, теперь имя надо придумывать. Вот забота…
— Мама у него Лада, — волнуясь, быстро проговорил Женя. — У папы, мне конюх Федотыч говорил, буква «у» есть.
— Что это ты, Жукаран, лошадей в папы и мамы произвёл? — с неудовольствием, но без тени насмешки поправил сына Сергей Сергеевич. — Говори «мать», «отец».
— Хорошо. Значит, так… — Женя остановился, и фонарик в его руке, подрожав, лег на тёмную землю сияющим голубоватым лучом. — Мать у него Лада, отец с буквой «у». Папа, папа, пускай его назовут «Луч»! Знаешь, он же весь светится, как настоящий лучик! Пап, а?
— Луч? — Отец подёргал усики. — Не очень-то принятое имя. А впрочем… — Он помедлил, оглянувшись на тёплый свет оставленной конюшни. — Можно подумать. Тебе очень хочется? Ну, если Илья Ильич и другие не будут против, я, пожалуй, не возражаю.
2
Федотыч был самый старый и опытный конюх в заводе. Из всех конюхов, с которыми за это время познакомился Женя, Федотыч нравился ему больше всех — он любил и умел рассказывать.
Женя прибегал к нему в конюшню с раннего утра. Федотыч чистил денники, задавал лошадям-маткам в кормушки овса, или каши из отрубей, или сена, смотря по времени дня, а жеребятам — рубленой морковки, поил их или выпускал гулять в левады. А между делом рассказывал…
От Федотыча, например, Женя узнал, что Лучик, Ураган и Гордый — родные братья. Гордый — старший, Ураган — средний, Лучик — младшенький. И что отец у них знаменитый по всему Советскому Союзу Драгун-четвёртый. И что Гордый — чемпион выставки, а Урагана уже скоро, этим летом, повезут с другими рысаками-двухлетками в Москву на бега. И что Лучик, хоть он такой прелестный, «немножко подгулял», потому что родился не зимой или ранней весной, а в конце мая — слишком поздно.
— Ранние жеребята чем хороши? — спокойно и размеренно, чистя очередной денник, говорил Федотыч Жене, прижавшемуся к двери или гладившему Буянку. — Они ещё когда в леваду гулять пошли? А там, глядишь, и в табун, на пастбище. Нагуляются, травки пожуют. В траве витамины богатые. Вот ты, к примеру, или я весной почему слабеем? Витаминов нехватка за зиму происходит. Летом морковки свежей, ягод, огурчиков поедим — глядишь, опять сил много. Хороший конь без солнца, без травы да воздуха — ноль без палочки. Ему с детства воля нужна, простор! Вот, гляди. — Федотыч распахивал ворота конюшни и негнущимся пальцем показывал на огороженную леваду, где бродили, пощипывая траву, лошади. — Нагуляются часов пять-шесть за день, да в манеже, кому срок вышел, на корде погоняют, да двухлетки на ипподроме в качалках поработают. Силы у них и растут. И красоты прибавится. Ах, красота, красота! Люди в лошадях больше красоту и силу ценят. А по мне, будь я главный судья, не за резвость и секунды призы бы давал — за понятие.
— А что это — понятие? — робко спросил Женя.
— Разум. Душа, может, — кто её знает. Вот я тебе случай сейчас расскажу.
Федотыч прислонял к стене вилы или метлу, присаживался, скручивал цигарку, но не зажигал её — он никогда не курил в конюшне.
— Одна кобылка у нас в заводе жерёбая была. Ожеребилась, сынка принесла, как ненаглядного твоего… — Он кивнул на денник, где стояли Лада с Лучиком. — Только мастью не белого, а вороного, чёрного, значит. И — сдохла. Ведь бывает? Ладно. Матка сдохла, а сынку сосать надо? Стали мы его к другой матке приваживать, у которой тоже жеребёночек плохонький родился, дня не прожил. Та — ни в какую. К себе не подпускает, сосать не даёт. Думал я, думал и придумал. Взял у зоотехника нашего Ильи Ильича, ты его знаешь, шкуру волчью. Он охотник ярый, волка где-то на охоте убил. Шкуру эту на себя шерстью вверх напялил и в денник к той матке полез. Подкидышек без молока вовсе ослабел, в углу на соломе лежит. Ползу я в денник, ровно волк, только что не вою. А кобылки, они знаешь сколь умны, какое в них понятие? Если на пастбище в табуне к ним не ровен час волк забежит, сейчас всех жеребяток в круг сгонят, к ним передом станут, а задом наружу. Волки и не подступись — насмерть копытами забьют!.. Так что же ты думаешь? Вполз это я в денник, матка моя дух волчий почуяла, сразу шасть к сосунку тому слабому, чужому! Мордой и грудью его прикрывает, а ко мне задом да копытами с угрозой лягает. Так и приняла после жеребёнка совсем. Значит, понятие имела, инстинкт: защитница она ему единственная, сиротинке!
Федотыч помолчал, спрятал в карман незажжённую цигарку и взялся за вилы.
— А того, плохонького, куда же девали? — грустно спросил Женя.
— Какого плохонького? А-а, что сдох-то? Известно, зарыли, куда же ещё. Матка его, пока приёмыша не взяла, горючими слезами по своему кровному обливалась.
— Разве лошади плачут? — недоверчиво и ещё грустнее сказал Женя.
— А то нет? Лошадь только по-человечьи говорить не умеет, — убеждённо ответил Федотыч. — Ты вот Илью Ильича расспроси, он в конных заводах с мальчишества работает, когда ещё папаши твоего, а может, и деда на свете не было.
Вот так так!
Значит, Илья Ильич очень старый? И в то же время охотник, волка убил, машину умеет водить…
Женя всё ждал, не расскажет ли Федотыч ещё. Но тот увлёкся работой — замахал метлой часто и старательно. Принёс шланг, прицепил к водопроводу, стал мыть пустой денник — кормушки, стены, крикнув Жене и Буянке:
— Поберегитесь, залью!..
Женя спросил:
— А Лучик, он со своей маткой, с Ладой, скоро в табун пойдёт? На пастбище?
— Сосунок твой ненаглядный (неспроста называл его так наблюдательный Федотыч!), сосунок твой тем и сплоховал, что в поле с табуном не сразу пойдёт. В леваде сперва гулять будет, к воле привыкать. Ему нынче который денёк? Четвёртый? Ну вот, завтра приходи, их первый раз гулять пущу…
Женя пришёл, конечно.
Федотыч в то утро повздорил со сменным конюхом, что тот плохо вычистил денники, и был молчалив, угрюм. Сказал Жене:
— Обождать придётся. Сейчас ненаглядного ветеринар обмерять будет.
— Зачем обмерять? — испугался Женя.
— Полагается. Нового жеребёнка вес, рост и прочее знать надо. До трёх лет каждые три месяца мерять будут.
Вскоре пришли Илья Ильич и ветеринар.
Старший зоотехник, показалось Жене, раздался в плечах, стал стройнее, помолодел — волка ведь убил живого!
Увидев в конюшне притаившегося Женю, Илья Ильич усмехнулся:
— Быть тебе у нас в заводе тренером и наездником! Сильно лошадьми интересуешься…
Женя покраснел и нахмурился от удовольствия.
Ладу вывели из денника. Лучик смело вышел за ней. Лада смотрела тревожно. Чуткие уши вздрагивали, глаза как будто спрашивали:
— Не обидите сынка моего?
Илья Ильич сказал спокойно, как человеку:
— Не бойся, Лада, ты же умница.
Обмеряли Лучика с ног до головы металлическим стержнем с делениями и обыкновенным сантиметром, каким дома Женина мама меряла свои выкройки. Списали в книгу всё: ширину груди, обхват пясти, то есть толщину ноги, высоту в холке…
Лучик точно понимал важность обмера — стоял смирно, поглядывал на людей большими тёмными глазами с длинными загнутыми ресницами серьёзно, с интересом. Ничуть не боялся, куда меньше Лады…
Взвесили его на весах специальных, вделанных в пол тут же, в конюшне. Взвешивания Лучик испугался, но не сильно, потому что и Ладу подвели к весам. Женя тихонько спросил:
— Как вес? Хороший?
— Средне, — поморщился Илья Ильич. — Авось на пастбище нагонит. Вообще в кости тонковат. Эх, подвела ты всё-таки нас! — укоризненно сказал он Ладе, которую отпущенный с весов Лучик сразу бросился сосать.
Лада повела умными глазами, вздохнула шумно: «Фррр!..» — ничего, разумеется, не ответила.
— Глюкозы ему выпишу, — сказал ветеринар.
Женя подумал: не ослышался ли? Как-то после ангины врач ему тоже прописал глюкозу. Белые лепёшечки были вкусные, кисло-сладкие. Но станет ли их есть Лучик? Он же только и умеет пока — сосать.
Илья Ильич с ветеринаром ушли. А Федотыч, отворив ворота конюшни, наконец повёл Ладу на прогулку. Повёл её одну, точно и не обращая внимания на стоявшего в проходе Лучика.
Женя не жался к стене, пока они проходили. Знал уже: умная лошадь никогда не лягнёт, не заденет человека из своей конюшни, пройдёт мимо ловко и осторожно, как по струнке. Но что же будет делать, оставшись один, Лучик?
Увидя, что мать уводят из конюшни, жеребёнок сперва испугался страшно. Задрожал. Голову вскинул, тоненько и жалобно проржал что-то призывное. И тут же поскорее засеменил, застучал высокими ножками вдогонку.
На пороге конюшни от дневного света он точно ослеп. Остановился, раздувая нежные ноздри. День был погожий, солнце пригревало сильно. Лучик стал от солнечного света голубовато-белый, тронутый серебром. Каждая волосинка на нём заблестела.
Подумав, освоившись с этим новым, живым светом, жеребёнок затопал вслед за спокойно шагавшей к леваде матерью. И тут же снова остановился в страхе — увидел воробья. И скорей опять за матерью!
Федотыч открыл ворота левады. Пропустил Ладу. Лучик прошёл тоже. Обнюхал землю. Замер. И вдруг, скакнув всеми четырьмя ножками, от радости пробежался рысцой. Однако тотчас вернулся, смирно прижался к брюху Лады и стал учиться делать, что и она: щипать редкую, но уже сочную траву. Лада щипала да ела; Лучик щипал, но не жевал — не умел ещё. Просто брал в губы и выпускал.
А Женя стоял у левады и дивился…
3
В одну из ближних суббот к Сергею Сергеевичу Короткову приехала на выходной день вся его семья.
С утра Илья Ильич вывел из гаража «Волгу», и Женя с отцом покатили на станцию.
Когда из вагона вывалились Лёня и Катя, когда спустилась и Евгения Андреевна, у тихой платформы Воронки поднялся такой гвалт, что скворцы и дрозды, недавно выведшие птенцов, заметались над лесом в воздушной тревоге.
Сергей Сергеевич торопился сразу обнять жену, сына, дочь. Евгения Андреевна спешила проверить, не исхудал ли Женя от вольной жизни с отцом. Женя радостно пищал:
— Мамочка!..
Катя кричала что-то про Лёню, Лёня про неё. А Илья Ильич, вытаскивая из колдобины застрявшую «Волгу», то включал, то выключал мотор.
Полчаса спустя все были на заводе.
Евгения Андреевна пришла в ужас от кастрюль, в которых Женя с отцом варили себе еду.
— Катя, живо принимаемся за уборку! — распорядилась она.
Потом Евгения Андреевна с Катей взялись мыть полы, а мужчин всех повыгоняли. Им того и надо было! Сергей Сергеевич ушёл в контору, Лёня, смилостивившись над Женькой, — «смотреть этот несчастный завод».
Братья стояли на высоком пригорке. Завод лежал перед ними, как в гигантском блюдце, окружённый лесом. И весь двигался.
Тёмными живыми пятнами бродили в левадах лошади. По беговой дорожке ипподрома бежали в упряжках рысаки — чёткие, лёгкие, быстрые. От леса дул пахнущий хвоей ветер. В низине синела река, за ней чернел бор.
Женя, дёргая Лёню за рукав, говорил счастливо:
— Нет, ты смотри, ты не отворачивайся. Это называется «ле-ва-да»! Там они гуляют. По часам.
— Кто — они? — пренебрежительно спрашивал Лёня.
— Лошади! Кобылки молоденькие — в той, жеребчики — в этой.
— «Жеребчики, кобылки»… Ты, Прыщик, выражаешься, как извозчик!
— А что это — извозчик? — Увлечённый, Женя даже не обиделся на «Прыщика». — Вон там у нас шорная мастерская, чинят сбруи, сёдла, уздечки. Там — механическая. А там — видишь, вроде будки? — титаны.
— Кто, кто? — вытаращил глаза Лёня.
— Да титаны же с кипятком! Лошадей зимой надо мыть? Летом они в речке купаются, а зимой поставят в коридор и чистят, ну, хвосты, ноги моют. Вон те длинные дома — конюшни. В одних — рысаки. Племенные. В других — матки с сосунками. — Женя подскакивал, поворачивая к брату разрумянившееся лицо. — А знаешь, как называются, которые уже больше не сосунки?
— Сам ты сосунок! — съязвил Лёня.
— А ты отъёмыш, вот кто! — обрадовался Женя. — Лошади бывают вороные, гнедые, караковые, серые…
— Ещё скажешь — зелёные, серо-буро-малиновые, — поддразнил Лёня-скептик. — Хватит. Я сыт…
— Нет-нет! Бежим скорее! — Женя тянул упиравшегося брата.
— Куда, зачем? Пусти, рукав оторвёшь…
— Скорее, видишь?
В ближнюю леваду как раз в это время входили лошади. Женя дотащил-таки Лёню до ограды.
— Этих раньше стригунками называли. Уже в манеже тренируются!
Молодые жеребчики то сбивались в тёмный движущийся табунок, то вдруг начинали носиться по леваде с коротким весёлым ржанием, взбрыкивая задними ногами, покусывая друг дружку за ухо, за плечо.
Женя прилип к ограде. А Лёня, когда табунок пронёсся почти вплотную к ней и чей-то хвост сильно стеганул по слегам, с опаской отскочил в сторону.
— Испугался? Не бойся! — обернулся Женя.
— С чего ты взял? Просто костюм заляпали, — смущённо отряхивался Лёня.
— Мы еще с тобой к Лучику сходим, — заторопился Женя. — Он уже траву выучился есть. И свист мой скоро знать будет!
— Вряд ли ты и свистеть-то умеешь.
— Умею. У меня зуб выпал. Вот! — Женя проворно сунул в рот два пальца и свистнул так пронзительно, что Лёня шарахнулся.
— Видела бы это мама, — проворчал он. — Кто тебя только выучил?..
— Сам. И мальчишки деревенские как свистят видел… А там у нас ипподром!
— Ты называешь ипподромом вон то зелёное поле, где твои драгоценные лошади мчатся в каких-то детских колясочках? — снисходительно процедил Лёня.
— Это не колясочки! Это качалки! — завопил Женя.
— Не понимаю. — Лёня пожал плечами. — Масса строений. Манеж, титаны. Тратятся деньги, занята рабочая сила. А для чего? Чтобы растить животных, функции которых отлично заменяет в нашей жизни техника!
Женя не ответил. Стало свежеть. От реки полз голубой туман.
— Пошли домой, Прыщик, — строго сказал Лёня. — Да ты не расстраивайся! Кстати, я привёз тебе письмо.
— Мне? — удивился Женя. — От кого?
— От этой… как её? Иринки Лузгиной. Пренахальная, между прочим, особа. Явилась к нам с невероятно озабоченной физиономией и торжественно потребовала, чтобы я «вручил тебе пакет». Да ещё имела дерзость с ног до головы осматривать меня… Пошли!
Братья бодро зашагали к дому, в окнах которого уже зажглись приветливые огни.
Иринкино письмо — нарочно или ненарочно — оказалось абсолютно непонятным. Женя пялил на него глаза. Щурился, жмурился, отходил и подходил к столу. Но так и не разгадал ничего, кроме двух написанных печатными кривыми буквами, конечно, в насмешку над ним, слов: «Здравствуй, Женя!»
Дальше же были нарисованы: несколько домов с острыми крышами, кукла с чёлкой, забавный человечек с хохолком и собачонка, похожая на гусеницу. Потом шёл пропуск — точки, точки, точки…
И новое: две винтообразные загогулины со стрелками. Колесо с делениями. Тюбик вроде зубной пасты. Какая-то лесенка, электрическая лампочка, не то паук, не то лягушка и второй человечек — в круглом шлеме.
А в конце этого загадочного письма, в нижнем правом его углу, красовались алая пятиконечная звезда и четыре большие красные буквы — «СССР».