Он лежал в полутемной узкой комнате, напоминающей футляр. Все вокруг было словно завернуто в серые коконы, только в квадрате окна розовела полоска на черном небе. Тела он не чувствовал, а когда сделал попытку пошевелиться, голову сжали чугунные обручи, плечо в ярости рвал на части дикий зверь. Он застонал, и тут же дверь рядом с ним отворилась, яркий свет заставил его закрыть глаза, на лоб опустился лед чьей-то легкой ладони.

— Под сорок, — прошептал мягкий голос.

— Света, вы…

— Два дня без сознания, — еле слышно сказал голос.

Романов открыл глаза. Света устраивала на столе железный раскладной саквояж. Раздался звук лязгающего замка, в воздухе запахло спиртом.

Романов протянул руку, но она жестом остановила его и осторожным движением положила ему на плечо стерильную салфетку. В полутьме блеснул шприц, после укола он тут же ощутил свое плечо, оно было все еще горячим и тяжелым, но чужим. Испарина покрыла все тело, и стало невыносимо холодно.

Света рассматривала ампулы в ладони и тихо спрашивала сама себя: «Лидокаин, два сразу, затем кетамин, один кубик. Или наоборот, потом перевязка?» Из глаз ее текли слезы. Она наклонилась к его предплечью, протянула бинт за спиной, обнимая. Ворот накрахмаленного халата прижался к его щеке. Он потянулся и поцеловал заплаканные глаза.

— Тише, тише, сейчас будет лучше, — прошептала она.

— Не уходи, — попросил он. — Пацаны, мне надо к ним.

Он встал, цепляясь за спинку кровати, за столик и тут же рухнул назад от боли.

Теряя сознание, Романов увидел мелькающий свет, вспомнил, как из-за дверей гут раздались скрежет и шипение, звуки оглушили его, и ударная волна отбросила на железные перила мостика. Старика спасти он не успел.

Несколько дней прошло в беспамятстве, и Романов не мог сосчитать сколько. В редкие минуты, когда он всплывал на поверхность из полузабытья, он видел Светины встревоженные глаза и, сам не зная почему, опять хотел поцеловать их, она говорила, но он не понимал что. В голове всплывали выдуманные словечки из «тайного языка» пацанов.

C другими детьми, они, похоже, не разговаривали ни разу — инопланетная форма жизни не видела необходимости вступать в контакт с насекомыми. Для общения друг с другом у них давно был свой язык, в нем были и жесты, и рисунки, и какие-то птичьи звуки. Со временем Романов научился различать среди этого всего отдельные слова, названия нескольких предметов и глаголы, но дальше дело не пошло — сложные лингвистические конструкции ему были не под силу. И пацаны этим нещадно пользовались.

Звуки постепенно возвращались, в голове прояснялось. Он различал крики на улице, иногда там слышались выстрелы. Раны уже не выглядели такими опасными. Он спрашивал Свету о том, как попал сюда, что с заводом и людьми после взрыва, но Света только мотала головой и плакала.

В один из дней, когда Романов очнулся после яркого тревожного сна, ему захотелось встать и пройтись за пределами каморки, которая казалась ему все уже и теснее. Первые же движения вызвали резкую боль, он сделал попытку потянуться за рубашкой, но упал на кровать и долго лежал, с трудом дыша. Затем проглотил несколько белых таблеток, оставленных Светой, и когда перестало казаться, что в плече торчит раскаленный прут, он заставил себя выйти в кабинет.

Воспоминания о том, что здесь происходило и каким он был, неприятно царапали. Вот здесь он орал в трубку, отсюда на него смотрел двойник отца.

Кабинет по-прежнему был заставлен коробками с архивом. Только теперь на каждой стояла красная пломба и печать «не вскрывать, собственность комиссариата». Впервые за эти дни Романов задался вопросом о том, что, собственно, делать дальше. Гуты уничтожены, очередного здания, на которое он мог бы возложить свои надежды, нет, их все убирали один за одним, как кубики. Романов не спеша очистил рабочий стол, положил лист бумаги и взял карандаш. Затем медленно подошел к стопке коробок, поискав, потянул на себя одну из них и, присев на корточки, достал оттуда несколько карточек. Ему нужно выстроить все известные факты в одну линию, связать события последних недель, с тем, что случилось в городе двести лет назад. Слова старика, история Варвары — бабушки пацанов, завод, речи отца, слова Макса, рукопись, его черная папка — факты должны были сложиться в единую систему. Иначе всё зря. И долгие годы поисков, и казавшиеся бесконечными дни в городе.

Но сосредоточиться ему не дали. Вскоре в коридоре раздались голоса, Романову пришлось стремительно скрыться в своей потайной каморке за отъезжающей стенной панелью и прижаться для верности к ней спиной.

Спустя несколько минут ключ в замочной скважине повернулся, входная дверь кабинета шаркнула, и почти сразу же на столе звякнул стакан, в него что-то налили и тут же в два глотка выпили. Романов осторожно отодвинул заглушку потайного глазка. Сначала он видел только пустующий кабинет, но вскоре мелькнул чей-то силуэт. Затем силуэт отошел чуть дальше и оформился в мешковатую женскую фигуру, копошащуюся в ящиках и шкафах. Спустя мгновение фигура отыскала маленький холодильник возле письменного стола. Фигура быстро, по-звериному, оглянулась, и он узнал лицо госпожи Доезжак. Рука ее молниеносно схватила что-то с полки. Доезжак на мгновение замерла, прислушиваясь. Лихо толкнув открытую дверцу коленом, она в два прыжка оказалась за столом для посетителей и сложила руки перед собой как ни в чем не бывало. Челюсти ее продолжали яростно жевать.

— Во славу святой четности! — раздался громкий выкрик, и входная дверь кабинета снова открылась.

— И воспитательной силы ее! — ответил жующий голос Доезжак.

— И питательной, как я погляжу, — язвительно добавил голос Маргариты, Романов узнал его. — Поприветствуем же друг друга троекратно, сестры! Проходите, матушка.

— Я вам не матушка, прекратите уже свой балаган, вы находитесь в администрации. Здесь стоило бы разговаривать по-человечески. Без этих излишеств, — голос Александрии Петровны звучал, как всегда, уничтожающе.

Романов видел, как она хмурится и поводит ладонью в воздухе, закрываясь от Маргариты, как от слишком яркого света.

— Теперь нет администрации, уважаемая, теперь здесь штаб сестринского комиссариата. И только из уважения к вашим заслугам мы позволяем вам находиться здесь. Лучший кабинет, мэрский, цените нашу снисходительность. Ибо смирение есть добродетель наша. Работайте над речью, скоро мы вернемся и пригласим вас к собранию. Выражаем горячую надежду на то, что заявление в нашу пользу будет пламенным. Чтобы люди видели, с кем бывшая власть…

— Оставьте меня. Излишняя температура эта ваша пламенность, всегда только мешает, я бы порекомендовала холодный разум, — перебила ее Александрия Петровна. — И я прошу вас, чашку кофе, если это, конечно, не затруднит ваш комиссариат.

Когда голоса, звон чашек и прочая суета стихли, Романов услышал, как она негромко сказала:

— Я прошу вас выйти, Дмитрий Сергеевич. Если ваше состояние позволяет вам двигаться.

Она не смотрела на Романова, взгляд ее искал слова где-то во внутреннем каталоге. Никогда Романов не видел ее такой, лицо было взволнованным, живым, и хотя холодная маска никуда не делась и представить, например, улыбку на нем было так же немыслимо, но лед предчувствовал скорый приход солнца. На ней был полувоенный плащ, туго затянутый на поясе, горло черного свитера делало ее шею еще более длинной и худой, чем обычно. Тонкие губы были напряжены и сжаты.

— Приветствую вас, прошу прощения, к себе не приглашаю — солдатский лазарет, — Романов тоже закурил, и в кои-то веки свободный от ее царапающего взгляда, он мог свободно рассматривать ее лицо. Должно быть, и вправду в молодости это было лицо красавицы.

Вместе с дымом кабинет наполняло презрение, весь воздух становился кисловатым. Наверное, это врожденное свойство, без него, по-видимому, невозможно эффективное руководство, усмехнулся он. И хотя он знал, что ее высокомерие больше не властно над ним, и не вызывает, как раньше, острого желания ответить выученный урок на пятерку, все равно это было неприятно.

— Отчего, Александрия Петровна, вы так презираете людей? — Романов щелкнул зажигалкой.

— У нас нет времени на философские разговоры. У меня к вам важное дело. Вы уже знаете, что Степан Богданович…

— Да, я знаю. Если вы не в курсе, я там был, — Романов понял, что не в состоянии говорить об этом, ни с ней, ни с кем бы то ни было. — Как я полагаю, это был бонус. Он загадал желание в день читки рассказа…

— Не выдумывайте, его принцип был — не загадывать никаких желаний, — Александрия Петровна строго посмотрела на него.

— И тем не менее. Он хотел быть любим вами, — Романов с вызовом посмотрел ей в глаза.

Александрия Петровна побледнела, ее скулы очертились. Она помедлила и произнесла:

— То, что я хочу вам сказать, можно назвать просьбой, но тут другая степень ответственности, вы обязаны это сделать, — она пододвинула к нему обгоревший ящик Беган-Богацкого. — Кроме бумаг Степана Богдановича там есть еще один предмет, который поможет достичь моих целей.

— Неужели? Чего вам захотелось теперь? — Романову было не по себе от того, как звучал его собственный голос. Он услышал ноты детской обиды. — Я достаточно играл по вашим правилам, так что до того радостного момента, когда вы сообщите мне о моем долге, я прошу вас ответить на мой вопрос. — Александрия Петровна молчала. — Что именно вас заставляет относиться ко мне, как к какому-то насекомому? Вы могли не любить меня, это правда, ведь я был вашим обратным билетом, вашим увольнительным листом, хотя и без своего на то желания, уж поверьте. Но мне досталось от вас гораздо больше. Вы мешали мне. Зачем вы уничтожили столько прекрасных зданий? Вырвать с корнем кусок истории, чтобы навредить черт знает кому, кого вы видите первый раз в жизни. Похоже вы меня не считаете за равную форму жизни, степень презрения ко мне при каждой встрече бесконечна — я подозреваю, что вы презирали меня еще до того, как увидели. Я желаю знать, чем заслужил это.

— Вы больны, — тихо произнесла Александрия Петровна и подняла на Романова глаза. — Я уже наблюдала течение этой болезни, только очень давно, полвека назад. Девушка с косой, которая устроила все то, что теперь приходится разгребать вам и мне. Слабость, помноженная на гордыню вперемешку с завистью, — это вы, и это ваша Варвара. Вы мечтали стать талантливыми, лучшими, получить даром то, чего вам не выдали при рождении, чтобы все любили вас. Но откуда вы узнали, что вам чего-то недостает? Вы огляделись вокруг, увидели сильных и трудолюбивых людей, которые были способны на что-то недоступное вам, и позавидовали. Увидели только легкость, только славу, только признание, но не увидели никакого тяжелого труда, никакой совести и чести. Как только лично вы, Дмитрий Сергеевич, получили желаемое, в вас вспыхнула жажда власти, вам захотелось распорядиться чьей-нибудь жизнью, вместо того чтобы облегчить ее, сделать лучше. Вы бросились на трон, едва вас поманили пальцем. Это жалко, жалко и унизительно. Дома, к слову, взрывала не я, и если вы наконец дослушаете меня, вы всё поймете. А также, к слову, поинтересовались бы лучше, кто освободил вас из тюрьмы.

— Постойте! — Романов ощутил, как его охватывает возмущение. — Не вам ли пришлось уговаривать меня согласиться на должность? Вы же, лично вы заставляли меня! И я отказался! Насчет тюрьмы я в курсе, а вот о домах хотелось бы поподробнее…

— А через два часа согласились, — перебила его хозяйка, — смиренно пришли и сообщили, что вы действительно необходимы городу, — ее взгляд вонзался в его зрачки тончайшими иглами. — Ваша болезнь тщеславия толкала вас в спину и кричала за вас: «я лучше всех, пусть все узнают об этом».

— Допустим. Но разве за болезнь презирают? — Романов с усилием улыбнулся.

— Я презираю в вас посредственность, которая захотела влезть на самую высокую горку, чтобы плюнуть оттуда на остальных. Если бы вы понимали, чего хотите, если бы на секунду могли представить себя на месте того, кто обладает даром, вы бы бежали от этого желания, как от огня. Это тяжесть, да, иногда вместе с радостью, несомненно иногда и со счастьем, но это груз и боль. И одиночество. Сплошное одиночество, где рядом нет никого, кто мог бы разделить с вами эти радость и боль. Там, на этой высоте, нестерпимо хочется быть с кем-то на равных, даже там нужно с кем-то разговаривать. А посредственности вроде вас хотят стать выше, чтобы заправлять другими, ведь вам не постичь муки, которую несет истинный дар. Сделайте все, чтобы вы не получили незаслуженную власть, и сделайте так, чтобы никто не получил ее. Убейте Максима Шведа, — Романов заметил, что она взглянула за его плечо, как будто там мог стоять Макс.

— Какой интересный вывод, — от неожиданности Романов обжегся об окурок и, втянув воздух через зубы, затряс ладонью. — Зачем я должен его убивать?

— Вы что, не понимаете какой ущерб он нанес городу? Он взорвал игорный дом с флигелем и все здания, которые вам поручено было изучить. Если его не остановить, города не станет, но мало того, это будет чудовищно, неимоверно болезненно для тысяч людей. Он возьмет власть в свои руки, и ничего нельзя будет сделать, — она вся подалась к Романову.

— А убить, значит, можно? — Романов все еще не верил в серьезность ее слов.

— Нет, даже этого скоро будет сделать нельзя.

— Это почему же?

— Потому что он знает то, чего так и не узнали вы, он добыл это знание преступным путем, украл его, убил за него. Скоро он будет… всесилен.

— Господи, что же это за знание? — Романов понимал, что пора, уже пора осознать, что Александрия Петровна говорит что-то страшное и, главное, очень близкое к правде, но интонации ее все еще казались ему саркастическими, похожими на их обычную перепалку.

— Я не скажу вам до тех пор, пока вы не поклянетесь убить его, — иглы ее взгляда уже достигли спинного мозга.

Романов посмотрел на ящик, придвинул его к себе и открыл.

Он достал пистолет, пару секунд поразглядывал его, погладил пальцами. Затем направил на Александрию Петровну.

— Так ли ценно это ваше знание, чтобы за него можно было убивать?

Александрия Петровна порывисто встала, со скрежетом отодвинув стул, схватила со стола чашку и швырнула ее на пол, наполнив кабинет стеклянным звоном.

— Хватит паясничать! Оцените степень серьезности происходящего! Кругом смерть! Рядом с вами смерть!

— Вы считаете, я не способен вас застрелить?! — сказал Романов, не отводя пистолета от Александрии Петровны. Спокойствие покинуло его, сменившись мальчишеской злостью. — Вы такая смелая, а меня считаете таким ничтожным, что вручаете мне оружие и отдаете приказы. Будто вы все еще в своем собственном кабинете, хотя этот кабинет — чужой.

— Понесли Митюшу сандалики! — Александрия Петровна развернулась и резко хлопнула ладонью по столу. — Вы опять за свое? Свой, чужой, кабинет, приказы. Повзрослейте хотя бы на полчаса! Вы застряли в том дне, когда получили от города дар, но вы никак и никогда не сможете этот день вернуть. Всё! А вы все еще считаете этот кабинет своим!

— Главное, что я не считаю его вашим. И для справки — вам я верить не собираюсь, это было бы неразумно.

Я разберусь самостоятельно, кто в чем виноват и что с этим делать, — он поднялся и встал напротив хозяйки. Голос его звучал неожиданно спокойно и уверенно. — А насчет горы, где светлый гений прозябает в своем вечном одиночестве, уж вам-то знать неоткуда. И ваша тирада не имеет смысла хотя бы оттого, что ни один из известных мне гениев никогда не считал себя достигшим вершины. Больно не тогда, когда ты взобрался на гору, больно на протяжении всей дороги, и дорога эта бесконечна. Гения, поверите ли, терзают сомнения, он всегда отодвигает эту вершину от себя настолько, насколько хватает ему мысли, воли и смелости. А то, что изволили мне сообщить вы, — это мнение зарвавшегося глупца, считающего, что он влез на самую верхоту ру, — Романов опустил пистолет на стол. — Посредственности, как вы выразились. Если вы предлагаете мне убить Макса, значит, он жив, а значит, я смогу поговорить с ним. Есть у меня вопросы к этому человеку. А к вам у меня, напротив, вопросов нет. Уходите, сейчас у меня есть время только на тех, кто будет мне помогать, а вы настойчиво продолжаете мне мешать. — Романов подошел к двери. Ему хотелось немедленно избавиться от ее взгляда, от этой худой длинной шеи, от презрения, от неверия, от всего ее яда и страха заодно.

— Я не могу уйти отсюда, пока не получу вашего слова, что вы сделаете все необходимое, чтобы его больше не существовало. Я ответственна за этот город, как вы не понимаете. И если вы откажетесь помогать мне, я призову сюда сестриц, вы знаете, на что они способны. — Романов увидел ее растерянность и страх. — Такой нелепой угрозы от нее нельзя было бы ожидать, если бы она могла справиться с Романовым сама. Эта женщина беспомощна, осознал он, и вместо того, чтобы признать это, она все еще отдает приказы. Он даже пожалел ее.

— Послушайте, — спокойно продолжил он, — это же именно вы пустили его в город и позволили ему сделать все то, что он тут натворил. Вы дали ему лабораторию на заводе, доступ к документам, зеленый свет любым идеям. Вы сочли его слугой, хотели воспользоваться тем, что он амбициозная скотина и перешагнет любого на своем пути. Цели, вы полагали, у вас общие — взять власть над городом. Признайте, вы недалеко от него ушли, но не рассчитали свои силы. И вот он перешагнул и через вас. Поэтому вам так страшно. Степан Богданович погиб из-за вас. И из-за меня.

— Да, это так, — Александрия Петровна сжала губы, и Романов заметил, что она сдерживает слезы. — Но главное сейчас не в этом. А в том, что через вас, Митя, он переступить не сможет.

— О, еще как сможет, — Романов ухмыльнулся, — вы недостаточно хорошо его узнали, никакая сентиментальность ему не свойственна, и меня он отодвинет так же, как и любого другого. Раньше я шел параллельным путем, не задевая его интересов.

Александрия Петровна подошла к окну, изящно прикурила очередную сигарету.

— Вы и в самом деле не видите? — заговорила она спустя несколько минут. — Этот человек почему-то дорожит вами, как портретом утраченной в детстве матери. Он мог уничтожить вас, запугать и заставить служить ему, но каждый раз он обходил вашу светлую личность стороной, не причинив вреда. Хотя вы сильно мешали ему, ставили под угрозу исход всего дела. А после того, как ваша фигура стала очевидно значительной для города, он даже не попытался переманить вас на свою сторону, объяснить суть своих планов, чтобы вы самостоятельно встали на их защиту. Вас держали на расстоянии вытянутой руки и оберегали, как маленького кролика в загоне. И вы ни разу не задали себе вопрос почему?

— Почему же?

Александрия Петровна тихо ответила:

— Вот вы и скажете мне, но потом. Сейчас важнее всего — как это необъяснимое отношение к вам можно использовать. Он подпускает вас к себе, он не ждет от вас нападения, путь открыт.

Когда Александрия Петровна ушла, Романов еще некоторое время смотрел на пистолет, а потом раскрутил его на столе, как волчок, пытаясь удержаться взглядом в самой его середине.

Через некоторое время он почувствовал, как боль медленно поднимается в нем откуда-то снизу, как лифт, и вот-вот выйдет на его этаже, как шумная и раскрасневшаяся с мороза компания, загомонит, оглушит, затопчет. Он нырнул в каморку и осознал, что сейчас придется сделать себе укол, как учила Света, а он совершенно не помнил, как это делается. Мысль об игле и запахе спирта подействовала как обезболивающее, он решил вернуться к столу, пока в голове прояснилось.

Листы с ровными строчками аккуратно лежали на столе в ряд, как большие белые клавиши, и в одном месте был пропуск, там, где должна была лежать рукопись — желтоватые листы с мелкими буквами. Он пробежался взглядом по клавишам, ответ точно был здесь, нужно только сыграть правильную мелодию. Лица знакомых и незнакомых людей замелькали у Романова перед глазами: выплыла Варвара с чемоданами, Беган-Богацкий с золотыми птицами на халате, милиционер из архива, и вот уже хохотала опасная Юленька с калачом в руке. Затем на него двинулся паровоз, а вместо вагонов покачивались разрушенные здания — игорный дом впереди, за ним конюшни Брыкова, доходный дом с толстеньким ангелом и все остальные. А потом, как в рисованном пастелью мультфильме, люди перетекли в вагоны и поехали вперед, куда-то далеко, каждый на своем месте, и так это было правильно, у каждого свой дом, каждому свое желание, свою судьбу. В последнем убегающем вагоне Романов увидел грустного Беган-Богацкого — тот аккуратно сворачивал рукопись и прятал ее в карман, похлопывая по бархатному лацкану пиджака. Он потянул обгорелый ящик старика через стол и достал ворох желтоватых листков и фотографию с мрачной старухой. Купчие крепости на первые дома города, которые старик считал чрезвычайно ценными.

Романов вздрогнул от металлического лязга, он задремал, уронив голову на стол.

— Мама велела накормить, — услышал Романов знакомый голос со стороны окна. Лохматая голова Кирпичика выглядывала из-за фанеры, вставленной в раму вместо выбитого стекла. В руках он держал небольшую пирамиду из кастрюль.

— Через дверь уже нельзя? — спросил Романов и понял, что очень рад видеть его.

— Иногда длинный путь — самый короткий, — проговорил Кирпичик.

Романов улыбнулся, увидев на нем футбольную майку.

— Ну что, партизан, рассказывай, — Романов принялся за обед. — Разведай, как мне отсюда выбраться, мне в город надо. Точнее, к городу, — поправился он. — Пацанов забрать.

— Угу, компот будете? — Кирпичик отвинчивал крышку термоса. — Кругом хаос и разрушение, — весело добавил он.

— Пей, — жуя, сказал Романов. — Какая нынче диспозиция, кто с кем, зачем?

— Сегодня всех выгнали на работы. Рейды остекления. Главные теперь — сестрицы, Бориса и мужиков свергли, ловят. Синие в подполье ушли, говорят, Семен с ними. Вообще всех ловят. Дамский террор входит в практику. Выезд запрещен, въезд тоже, я бы назвал это военным положением, — он привычным жестом поправил очки на носу. — Сегодня снова большое собрание, великая, как они пишут, «молитва о заблудших», и что-то о выборах и конституции. Ходят слухи, что введут прилюдные порки, но я в это не верю. Все ж таки не средневековье, — Кирпичик достал из кармана свернутый вчетверо лист бумаги и протянул Романову.

— Ну пока казней не обещают, стало быть не оно, — хмуро пробормотал Романов, опрокидывая остатки супа в рот прямо из кастрюли. — Как мама? — Романов внимательно посмотрел на Кирпичика, увидел такой же внимательный взгляд в ответ и, отчего-то смутившись, развернул листовку.

— Мама в изоляторе, лечит раненых. На остеклении много травм, и попыток сбежать из города много, людей ловят, бьют. Она лечит, — спокойно ответил Кирпичик.

— Мама молодец, — пробормотал Романов, уставясь на листок.

Его венчал герб города, который Романов видел миллион раз — зеленое поле, ломанные линии орнамента и железная дорога, уходящая по диагонали вдаль, видимо, в новгородские болота.

Простая и ясная мысль поразила его, словно наглый солнечный свет бросился со всех ног заполнять все затхлые пыльные углы.

Он посмотрел на пустующее место среди бумаг, где должна была лежать рукопись. Затем взял со стола фотографический портрет, который столько раз попадался ему на глаза в этом городе. Очевидно, именно его так подробно описал Мироедов в рассказе о себе самом. С портрета на него по-прежнему смотрела старуха в черном, а от нее не отводил взгляда бородатый мужчина. Усмехнувшись, Романов легонько хлопнул картонкой Кирпичика по макушке. Ответ на все вопросы предстал перед ним, но он не испытал восторга, лишь успокоение, и еще то чувство, которое бывает, если удается найти давно потерянную вещь. Он восторженно стукнул ладонью по столу.

— Добрый день, Романов!

Это совсем не было похоже на недавние озарения, напротив, он осознавал каждый свой шаг. Он рассматривал герб и старался не думать о том, что подсказка все время была у него перед глазами — стучала колесами, поблескивала стрелками и испускала в воздух клубы дыма, грохоча по насыпям. Малые Вишеры начались со строительства железной дороги. Самое первое здание в городе, о котором написано в любом справочнике, — та самая сторожка путевого обходчика, где провел свою первую ночь в городе Иван, где мерцало на стене его, романовское, зеркало с оленями, переплетающимися рогами. Все звенья цепи соединились, весело лязгнув. Желания исполняются в первом здании города, и именно там влюбленный Иван загадал свое писательство.

— Кем это вы меня? — спросил Кирпичик, потирая лоб.

— Скоро выясним, дружище. Я только что понял одну вещь, а ты мне в этом помог. И должен помочь еще — ты проникнешь на завод и поговоришь с одним человеком. И если все получится, то все будут свободны — мои дети, мама, мы с тобой, все-все!

Кирпичик неожиданно спрыгнул с подоконника и подбежал к двери.

— Если мы не спрячемся, кончено все и правда будет очень скоро. Там голоса, много! — Он испуганно посмотрел на Романова. — В окно?

— Нет, давай за мной. — Романов локтем выключил свет и рывком втолкнул Кирпичика в свою потайную каморку, плотно прижав стенную панель и мягко провернув ключ в замке.

— Там же бумаги, — прошептал Кирпичик, — заберем?

— Забудь о них, и с этой минуты не открывай рта и дыши через раз, понял? Сейчас мне никак нельзя попадаться. Кстати, а уколы ты случайно не умеешь делать? — в глазах темнело от внезапно проснувшейся боли.

— Я делал один раз, — прошептал Кирпичик, — правда, Оливии, но, наверное справлюсь.

Голоса приблизились, ухнула дверь кабинета, сестрицы загомонили как стая перепуганных галок. Романов еще различал отдельные слова и хотел взглянуть в глазок, кто же это там так распаляется, но с шорохом сполз по стене на кушетку. Вид у него, вероятно, был так себе, потому что Кирпичик закрутил головой в поисках ампулы и шприца.

— Вот там все приготовлено, только сделать укол, — кивнул Романов на железный ящичек.

Голоса в кабинете разрастались и норовили выдавить дверь в каморку. Романову так и виделось, что галки множатся, растут и вот-вот заполнят все свободное пространство, захлопают крыльями, будут царапать острыми когтями и не дадут дышать. Горло сжимало, воздуха не хватало.

— Сейчас, сейчас, держитесь, дядь Мить, — услышал он шепот, и тут же острая боль пронзила ногу, расплываясь жаром. «Это я сам превращаюсь в птицу», — почему-то решил Романов.

Когда он открыл глаза, в комнате было совсем темно, только свет от фонаря мягко вливался с улицы. Романов сел на кровати и увидел, что у окна спит Света, положив голову на подоконник. Он, кряхтя, потянулся и щелкнул чайником, потом подошел к ней и погладил ее по спине. Движение это показалось ему совсем привычным, знакомым, родным. Она не проснулась, только дыхание перестало быть глубоким. Он плеснул кипятка в чашку, отпил и осмотрел себя — перевязка была свежая, плечо держал хитрый резиновый бинт.

Бедная девочка, почему-то подумал он, подошел к Свете и сказал, глядя на нее: «Бедная девочка».

Она открыла глаза, подняла голову и почти сразу проговорила:

— Не смей туда ходить, понял, я тебя не пускаю.

— Куда? — улыбнулся Романов, глядя на ее растрепанные волосы и удивленные круглые глаза.

— Ну куда ты там собираешься? Там тебя убьют.

— Ну, это мы еще посмотрим, — сказал он и подошел совсем близко, так что можно было обнять ее, но сделать этого он почему-то не смог.

— Все будет хорошо, теперь моя очередь что-нибудь взорвать. А ты мастер по пересборке старых механизмов, — Романов поднял перебинтованное плечо. — Думал все, помру.

— Не надо было тебя собирать, все равно ты этого не ценишь.

— Может быть, тогда и доктора не надо было от летящих ящиков спасать, раз он такой жестокий и совсем не думает о больных? — улыбнулся Романов и легонько дотронулся до ее щеки.

— Доктор думает. Он все время думает только о больных, его самого уже пора лечить от этих мыслей, — она мягко ткнулась лбом ему в грудь.

Он нашел ее губы и поцеловал так, будто имел на это право, не спрашивая разрешения и не сомневаясь, — все происходило так, как должно быть. И вкус ее губ, отчего-то напоминавший вкус яблок, и гладкие волосы, и горячая ямочка между ключиц — все это стало родным в один момент. Она замерла, на мгновение прекратив дышать, и он вдруг вспомнил, как когда-то в детстве оказался на море в полный штиль, коснулся стеклянной, застывшей от жары поверхности воды сандалией, и по ней побежали круги, а он все думал, что эти круги сейчас обогнут землю и вернутся к нему. Боль в плече пульсировала, он обнял Свету, она прижалась к нему, было жарко и тяжело, он глубоко вздохнул и поцеловал опять, запуская волны по горячему стеклу.

Становилось уже совсем светло, наступающий день казался провалом в черноту, после которой может ничего уже не быть. Романов все говорил и говорил, не замечая, как пересказывает год за годом всю свою жизнь. О детстве и отце, о Максе и пацанах, о Саше и Варваре. Только сейчас на пороге этой черноты и можно было рассмотреть те дороги, что привели его сюда, в эту вытянутую комнату, к девушке с удивленными глазами. Он уже и сам отчетливо понимал, что произошедшее за минувшие недели не взялось ниоткуда, оно двигалось, проходя по всем нужным станциям на пути следования, очень давно. Все случившееся в городе уже когда-то произошло с ним в его детстве и юности: и выступления на трибуне, и разговоры с отцом, и бойкот жителей — маленькие репетиции, зеркально искаженные эпизоды его жизни.

— На, держи, — сказала Света и протянула ему что-то в ладони.

— Секретное оружие? — Он прижался губами к ее лбу.

— Почти. На удачу, — она раскрыла ладонь, там был стеклянный шарик, один из тех, что делали землю завода сверкающей ледяной пустыней.

— А чего они такие уродливые, цветы эти?

— Нормальные, стиль такой.

— А листья синие почему?

— Свет так падает, наверное, я сам точно не знаю.

— Ты давай не упади смотри сам, слезаем, надоело висеть здесь, и вообще, собираться пора, если ты, конечно, не передумал. Или, может, передумал?

— Нет, приду, сказал же…

Макс ловко спустился со старой раскидистой ивы, ствол которой был весь в узлах и трещинах. Подошвы кед удачно цеплялись за них, и можно было пролезть к веткам, которые почти склонялись над водой. Он мотнул Мите головой, чтоб поторапливался, но тот только отмахнулся.

То лето в деревне Вишнёвая оказалось особенным, звонким, плотным, каким-то округлым, как резиновый мяч, каждым утром Митя предвкушал, что сегодня что-то будет. Дни были упакованы, как цветные таблетки в серебряный прямоугольник. Клац, бери новый день, глотай его. Ни секунды похожей на его питерскую жизнь. Отец далеко, солнца много, кружки и школа не воруют у него часы и целые дни опьяняющая свобода, в которой нет места безделью. Макс здесь все три месяца, тут, через пять домов, а не через семь станций метро, как в городе. К вечеру ноги черны до колен, в волосах песок, руки в ожогах и ссадинах, жрать хочется как черту — счастье.

Цветы и правда были странными, а листья к тому же довольно неприятными, слишком длинными, с прожилками и мясистыми толстыми стеблями. Настоящие лилии, с которых Саша рисовала (это Мите сверху было отлично видно), были жемчужно-розоватыми, их листья нагло зеленели и даже немножко отражали солнце. Но спрашивать ее ни о чем было нельзя, Саша сердилась и в следующий раз могла не разрешить смотреть, как она рисует. И было жалко потраченного времени на ее поиски, ведь она объявлялась со своим неуклюжим этюдником в разных местах, и это было особенным умением — отыскать ее в окрестностях деревни. Митя понимал, что это была игра, которая еще неизвестно чем закончится. Можно встретить Сашу около речки, на свалке, на станции, у стада неповоротливых коров, даже рядом с магазином, или где угодно в лесу, а можно и не найти. Первый раз он обнаружил ее на дальнем пляже, туда обычно никто не добирался, потому что нужно было продираться через ежевику. Парням было лень тащить туда велики, девчонки вечно визжали, что кусты царапаются, да и ягод еще не было. В тот день он выкатился из зарослей на обжигающий песок и увидел светящийся силуэт на их с Максом камне для ныряния. Она сидела перед пустым листом картона, склонив голову на бок, длиннющая коса лежала на ее плече. Митя помедлил, нарочно звякнул звонком, обозначив себя, но она не обернулась. Он сплавал на ту сторону и назад, а потом еще до дальних мостков, где пришлось немного отдохнуть. Когда он вернулся, она стояла у воды и спросила его, выползшего на темнеющий край берега:

— А карандаша у тебя нет?

«Интересно, где я возьму тебе его в озере», — подумал Митя, но вслух ответил:

— Нет.

Она сразу же отошла, словно он из живого источника карандашей превратился для нее в пейзаж. И ему вдруг так нестерпимо захотелось достать ей карандаш, хоть из-под земли, что он прыгнул на велосипед и махнул целых пять километров до деревни, чтобы привезти ей свою жестяную коробку немецких цветных фломастеров — он знал, что о таких мечтали все вокруг. Пока он мчался назад, он все время видел ее лицо, совсем некрасивое и даже неправильное, и пушистую каштановую челку, и блестящую косу, до которой хотелось дотронуться. Когда он вернулся, она уже рисовала каким-то угольком, но не на бумаге, а на выбеленной мокрой доске. На коробку она посмотрела непонимающе, как если бы он показал ей хамелеона. Тогда со злости он зашвырнул их в тину возле берега, о чем потом жалел, но с тех пор находил Сашу, рисующую, каждый день, а она не прогоняла его.

Шутить о картинах было нельзя, даже разговаривать она не любила, могла молча уйти, если ей мешали, вдобавок растерзав свой рисунок на множество клочков. А могла нахмуриться и сказать: «Тихо ты, не вспугни», кивнув, например, на вытянутый лоскут солнца на круглом боку бревна. И Митя замирал, как будто действительно можно было вспугнуть блик света, как будто он мог исчезнуть от крика или даже шороха. Иногда даже он со своим полным, беспредельным отсутствием способностей к рисованию, понимал, чего она стремилась добиться — оттенка, перехода, свечения. Когда она была довольна работой, от радости она прикасалась к нему, к его плечу, к лицу, как бы направляя его взгляд — смотри, смотри, вот, вот здесь, получилось. И в этих прикосновениях было все лето целиком: и поиски в лесу, и пустой пляж, и оттенки, и полутона — вся его жизнь.

Максу он рассказал о Саше не сразу, только когда сам смог достаточно узнать о ней. И о том, что она живет здесь с бабкой-вдовой генерала в шикарной казенной даче, которую чудом не отобрали у их семьи, и о том, что у них большая библиотека и Саша может приносить им разные редкие справочники. Было приятно сообщить Максу, что она ценный ресурс, а не просто девочка с этюдником, за которой он таскается целыми днями, пропуская их с Максом вылазки, чтобы помолчать и посмотреть на странные рисунки. Макс тогда хмыкнул, прищурился сквозь свои очки, брякнул: «Так вот куда ты, скотина, вечно пропадаешь» и сразу же попросил достать книжку по химии, чтобы он мог закончить свой опыт в дедовом сарае. Книжка нашлась, опыт удался, и иногда, совсем нечасто, но все же, они проводили время втроем, и у Мити не было дней счастливее. Иногда Митя замечал слишком долгий взгляд Макса на ее руки или шею, и тогда в нем вскипало что-то новое и терзающее, но он убеждал себя, что ему померещилось, а потом Макс пропадал на неделю, а от рассказов о ней отмахивался с кислой миной, и Митя снова ни о чем не тревожился.

Он глянул на часы, идти было действительно пора. Еще вечером он раздумывал, но утром, вывернув на велике около хлебного, он чуть не въехал в самого Хечу, который с размаху ударил кулачищем по его рулю, вместо того, чтобы, как обычно, не заметить его даже краем глаза. Значит, Митя в игре, и отказаться невозможно. С первого дня каникул он знал, что Макс завел знакомство с самой высшей деревенской кастой; дружить с ними, даже появляться рядом с этими парнями всем городским ребятам было категорически, под знаком страшной родительской расправы, запрещено во веки веков. В свои шестнадцать лет их главарь, Хеча, довольно здорово пил, курил самые злые папиросы, поговаривали, что и детскую колонию он видел своими собственными глазами, по крайней мере, всех милиционеров области знал в лицо, и, кажется, это было взаимно. Лихие песни под гитару, тошнотворные любовные рассказы, карты с вытертыми рубашками, опасность, притягивающая и пугающая одновременно реальность, совсем не похожая ни на что, к чему он привык. Попасть в эту компанию значило стать нормальным мужиком, но питерским беленьким мальчикам, по словам Макса, не стоит раскатывать свою губу. А он, полноватый очкарик Макс, смог, смог устроить все так, что беленького мальчика ждало испытание, после которого ему светил шанс получить свое место у костра.

Когда Митя зашел за вещами, бабушка уже переставила обед, это означало, что он слишком задержался, статус обеда теперь сильно понижен и выведен за пределы ее компетенции. Тарелки стоят не на кухне, а на веранде, накрытые полотенцем. Рядом кастрюлька с супом, тефтели с салатом, и никакого компота с блинчиками. Собираясь, он, подумав, захватил с собой штормовку, отцовский компас и складной нож. Компас был тяжелый, в стальной квадратной коробке, он оттягивал карман, но без него все это было бы не всерьез.

Они встретились на развилке, Митя хотел, наконец, спросить, куда и зачем они идут, но Макс выглядел холодным и неприступным, стекла его толстых очков безмятежно отражали небо, говоря, что суетиться не надо.

Скоро выяснилось, что они идут к генеральским дачам — несколько больших домов на отшибе деревни, у самого склона к речке, с видом на дальние поля — знойное местечко, как говорил отец.

Они остановились у сгоревшего дерева.

— Сейчас-то скажи, что надо будет делать, — Митя, пытаясь выглядеть безразличным, раскачивался на носках, положив руки в карманы.

— Будешь слушать и быстро соображать, и учти, если что, смывайся, понял? А если я тебе скажу «беги», ты просто включишь пятую, ясно? Скажи сейчас, что понял. — Макс, не глядя на него, всматривался в приближающуюся группу парней.

— Да понял я, что мы убивать, что ли, кого-то идем, разводишь тут драму, — пробубнил Митя, но холодок за шиворотом ощутил.

Хеча картинно подошел к ним и, лихо сплюнув, оглядел Митю с головы до ног, приговаривая: «Ну и кто это у нас такой красивый?» А потом взял Митю за макушку, отвернул его от себя, словно закручивая водопроводный кран. Тот дернулся было сбросить его руку, но не осмелился.

— Я решаю, что сопляка не берем, отправь его, куда там, к мамочке домой, — с противной интонацией проговорил Хеча Максу.

— Мы договорились, — коротко ответил Макс, аккуратно поправляя очки на носу.

— Ну, договор не кровью писали, так, поболтали, да передумали, — Хеча достал папироску и размял ее. — Хозяева могут вернуться, знаем, что уехали на район, но там как пойдет.

Митя смотрел на его загорелое лицо, оно было все в черных точках, он видел такое у ветеранов-стариков, они рассказывали, что так бывает от близко взорвавшегося пороха. Парни рядом озирались по сторонам и гоготали, покрывая землю черным снегом шелухи от семечек. Их крупные лица смотрелись, как карикатуры из «Крокодила», преувеличенные, совершенно невозможные в нормальной жизни. Один все время длинно сплевывал на землю, география его плевков была однообразна, видимо, он соревновался сам с собой на дальность. Митя на секунду даже решил, что все это розыгрыш, так по-киношному все выглядело, и фильм был довольно средний, поверить ему было трудно.

— Он свой, я отвечаю, — продолжал спокойно гнуть свою линию Макс. — Если никому не веришь, как работаешь?

— А на чутьишке, — серьезно отвечал Хеча, смотря Максу в глаза.

— Он — свой, — повторил Макс, выдержав его взгляд.

— Ну смотри, я на слово не верю, проверим твоего мальчика. Первым пойдет, сам черного возьмет и мне в руки принесет, идет?

Макс быстро глянул на Митю и кивнул Хече:

— Так и сделаем.

Через калитку не пошли, пролезли через дыру в заборе и подошли к дому сзади. Мите он сразу понравился — величественный, добротный живой бородач, заросший шиповником и сиренью. Рядом вросли в мох массивные качели, чернел колодец, пара кособоких скворечников, перед крыльцом виднелись гамак и круглый стол с вязаной скатертью, в самоваре отражались белые чашки. Он тут же захотел сбежать, он не хотел зла этому дому, а то, что зло только что вломилось через забор, было очевидно.

— Форточку видишь? — его грубо толкнули в спину, и он чуть не въехал носом в доски стены.

— Вижу, — процедил он и, задрав голову, увидел треснутые рамы и небольшую распахнутую секцию решетчатого окна.

— Тебя подсадят, лезешь внутрь, сразу прямо, деревянный стол, второй ящик справа, достаешь и без звука лезешь взад, понял?

— Что достаю? — глупо переспросил он.

— Что видишь, то и берешь, — ответили ему.

Несколько рук подняли его, краем глаза он заметил, как несколько человек, пригибаясь, семенят к крыльцу. Он забросил в окно штормовку, подумав сразу, что надо было ее оставить внизу, потом пролез сам.

Внутри сладко пахло книжной пылью, это был рабочий кабинет. Красивая деревянная мебель для великана — футбольное поле стола с зеленым сукном, высокие ряды книжных шкафов, мягкий ковер под ногами. Он подумал, что еще мог бы успеть выбежать в главную дверь, но на веранде уже сдавленно гоготали, и слышался звон разбитой посуды.

— И тут Васенька находит два червончика! — пропел кто-то высоким голосом. — Под баночкой с огурчиками!

— Водки нет у них? — тут же подхватил кто-то второй.

Выйти к ним, сказать, что они подонки и обыкновенное ворье, но Макс, с ними был Макс, а он давал ему слово. Он выдохнул, быстро открыл второй ящик и увидел блестящее черное дуло пистолета. Он оказался тяжелым, холодным и превращал все происходящее в очень серьезное дело, сразу возводя всю эту хулиганскую браваду в ранг настоящего преступления. А если выйти сейчас на веранду и навести пистолет на этих обезьян…

— Бей окна! — услышал он сдавленный шепот Хечи. — Волчара на горизонте, отвлекай на себя! Эй, малахольный, слышишь меня, резче там давай, или я вырву ноги тебе, понял? — чуть громче прошипел он.

«Это он мне», — подумал Митя и двинулся к форточке, но тут же обмер: на стене висел холст с тем самым солнечным пятном на бревне, и другой, со странным кувшином с измененными пропорциями, а рядом фотография, где была изображена Саша, совсем ребенок, на косе светился белый бант. Это был ее дом.

Он практически вывалился в окно, рамы затрещали, он зацепился чем-то и выломал одну из створок локтем или, может быть, пяткой. Внизу ждал Макс; вытягивая шею, он смотрел по сторонам.

— Ты охрененно медленный, Митяй, — нервно проговорил он и втянул его за угол, — здесь милиция, нам надо рвать когти, не дожидаясь этих. Парни отвлекают сержанта бардаком на веранде, это пятнадцать суток максимум, а мы с тобой сейчас можем огрести гораздо больше.

Они рванули к забору, но тут же уткнулись в обширный живот участкового, который не мешал ему быть прытким, в его полноте была изначально заложена подвижность, он прыгал как теннисный мяч.

Внезапно Макс больно двинул Митю локтем под дых, выхватил пистолет и тихо сказал ему: «А вот теперь беги». Митя помнил, как рванул и перепрыгнул через забор, как мчался по улице, блуждал по окрестностям, пока не понял, что есть только одно верное решение — идти в милицию и вызволять Макса, объясняться и признаваться о всем.

Давно стемнело, окна в отделении были распахнуты, в свете лампы было все отчетливо видно, Митя подошел к одному из них.

— Это я виноват, это сделал я, — монотонно и негромко повторял Макс, сидя у стола сержанта и сложив руки на груди.

— Послушай, дружок, — устало говорил сержант, рядом с ним дымился чай в подстаканнике, — на Хече помимо мелкого хулиганства еще одно тяжкое телесное, я посажу этого щенка, даже если ты вынес сто тысяч пистолетов, понял? Имел место сговор, вы все проходите как банда, лично тебя я могу отпустить, принимая во внимание твой первый раз и то, что тебе, сопляку, мало лет, но только если ты закроешь свой рот. А парни его расскажут мне много красивых историй, чтобы только мамочка их не заругала. Пацанье, как же вы надоели мне, а.

Ночь прошла плохо, его тошнило, и снилось липкое. Он еле дождался утра, но дед не отпустил его сразу после завтрака, а затеял менять колесо «Жигуля», сбежать было нельзя, он давно обещал помочь. Да и, признавался он себе, не знал он, что делать, куда идти, у него было слишком много вопросов. Все утро он ждал стука в дверь и усталого сержанта, который придет выяснять у бабки, где был ее внук Дмитрий Романов вчера вечером.

К обеду он добрел до кладбища тракторов, где обычно собирались парни, там можно было найти Макса, который так и не заявился к нему домой, хотя Митя ждал этого. Солнце жарило со всей дури, ослепляя, нагретые железки пахли старым маслом. Парней было всего двое, Макс кидал перочинный нож в мишень из покрышки, как всегда, попадая раз через пять, но не сдаваясь, а только сосредоточенно поправляя очки на носу. Значит, его не забрали, и Хечи нет с ними, и остальных. Значит, сержант сдержал слово, значит, Макс все-таки закрыл свой рот.

Он подошел ближе.

— Отойдем, — попросил Митя, не зная, можно ли злиться сейчас, или правильным будет дождаться объяснений.

— Здорово, идем. Как там дома? — как ни в чем не бывало отозвался Макс и с усилием вытащил нож из рыхлой резины.

— Нормально. Ты знал? — Митя внимательно смотрел на Макса.

— О чем? — Макс поднял деревяшку под ногами и пристроил в раздвоенный ствол сосны. — Отойди, я пока часто промахиваюсь, — сказал он, но Митя не двинулся с места.

— Ты все понимаешь, ты знал, что это ее дом? И ты не сказал мне. — Почему-то предательски горький комок застрял в горле, и почти подступили слезы.

Макс прищурился и с силой метнул нож — он шлепнулся в сухие иголки.

— Я знал. Конечно, я знал. Мне нужно было знать, куда я тебя веду, Хеча не самого большого ума, глупо идти за ним вслепую. Но там было безопасно, я все проверил. Черт, не дается мне этот нож.

— При чем тут? Почему в этот дом? Ты дружишь с ней, мы же вместе… Ты говорил, что она хорошая! Я видел, тебе она нравится! — Митя старался не кричать, все равно комок заставлял голос срываться.

— Странная, но ничего, верно. — Макс коротко улыбнулся. — Послушай, что ты разнылся, Хече нужен был пистолет, он назвал дом, я сразу понял, чей он, но отступать как-то кисло, он вычисляет трусов, а раз я уже в курсе, сливаться было нельзя. А ты, если бы узнал, ты бы свалил, и все, это был бы конец, тебя никуда не взяли, да еще и наваляли, испугались бы, что сдашь.

«Не взяли?! Да плевать мне на них на всех!» — Митя сжимал кулаки, но не знал, на кого он больше злится — на себя, на Макса, на Хечу…

— Ах, плевааать, ах, ты гордый, — Макс, не глядя на него, целился в деревяшку, раскачивая нож на руке, — а кто просился, кто говорил, какие они растакие… ты хотел дело, ты знал, с кем связался. И я тебя поздравляю, ты все прошел, переступил через себя и сдержал слово, теперь ясно — ты можешь, понятно тебе? И я взял все на себя, тебя там не было, ты чист, можешь свободно гулять по зеленой травке.

Нож снова шлепнулся на землю.

— Ну и спасибо тебе за травку, — Митя осторожно поднял нож за лезвие и почти не глядя швырнул в деревяшку, нож завибрировал, воткнувшись в самую середину.

На следующий день Митя обошел все привычные места, но Саши не было ни в одном из них, он сгонял наугад и к ручью, и даже на дальний обрыв, но и там никого не нашел. Идти к ее дому он трусил так, что даже ноги немели, но к вечеру сдался и побрел к дачам. Поднимаясь из-за пригорка, он заметил костерок у горелого дерева, рядом сидел Макс, вороша ветки. Искры отрывались от пламени и взлетали вверх роем жгучих точек, дым вырастал в небо.

— Ну идем к ней, поможем убраться, они только приехали, я видел, как они с бабкой шли со станции, — Макс смотрел на Митю, и в очках плясал огонь. — Что, не хочешь? Ну я сам тогда.

Митя рывком развернул велик и молча пошел в деревню, с досадой понимая, что не может сделать ничего другого, оцепенение охватило его и навалилось на спину и плечи, зажало горло и приказало убираться восвояси.

Утром он нашел на крыльце свою штормовку и компас. Саша тем летом больше ни разу не взглянула на него, а он не мог решиться заговорить с ней. Лето закрутилось плотным клубком и понеслось дальше, он научился водить дедов «Жигуль» и плавал до дальних мостков без отдыха, получил у бабушки вечное право возвращаться когда ему вздумается, но что-то навсегда осталось в нем незаполненным, какой-то светящийся пустой кусок солнечного блика.