«О суетная бесполезная роса, которую ты ценишь столь высоко! Тебе неведомо, будешь ли ты завтра жив. Эта плотская слава, коей ты так желаешь, в Священном Писании названа плевелами, что ветер рассеивает подобно легкой соломе». (Из поэмы, приписываемой Абеляру).
«О моя сестра Элоиза, которая мне была дорога в миру и которая мне сегодня очень дорога во Христе, это логика сделала меня ненавистным для мира».
Такой констатацией факта открывается своеобразный символ веры Абеляра, написанный, как мы увидим, в обстоятельствах весьма драматических, — очевидно, что Абеляр совершенно здраво и ясно судил о своем творчестве и о тех ответных реакциях, которые оно породило.
Однако отметим, что на протяжении довольно долгих лет Абеляр имел возможность в полнейшем спокойствии преподавать на холме Святой Женевьевы, куда он все же смог вернуться. Вероятно, уже в 1133 году и никак не позднее 1136 года он встретился с привычной «аудиторией» и, как прежде, стал вызывать восторги учеников. Мы располагаем свидетельством, точно датируемым, англичанина Иоанна Солсберийского, прослушавшего у Абеляра курс и заявившего, что «вынужденный отъезд из Парижа показался ему слишком преждевременным», то есть таким образом выразившего сожаление по поводу того, что он не мог долее слушать поучения Абеляра.
Скорее всего, в тот период и были созданы Абеляром два небольших по объему научных труда, затрагивавших сферу нравственности: «Этика, или Познай самого себя» и «Комментарий к „Посланию к римлянам“». Не входя в подробное рассмотрение этих работ, отметим только, что в то время подобные сочинения были обречены на неуспех. Разве сам Абеляр не выдвигал предположения, что всего лишь интенция (то есть намерение, умысел) уже есть преступление? Это было равносильно отрицанию того, что грех сопряжен со скандалом, позором и соблазном окружающих, и подобная, слишком явно подчеркнутая позиция не могла вызвать симпатию в те времена, когда вина за преступление, ошибку или грех возлагалась не только на индивидуума. В ту эпоху отношения между отдельной личностью и группой были столь тесными, что всякое сообщество считало себя запятнанным преступлением, ошибкой или грехом одного из своих членов, вот почему скандал и позор выглядели в глазах общества столь же серьезными, как и сами преступление или грех. Индивидуалистический характер нравственности Абеляра долгое время подвергался рассмотрению и обсуждению в трактатах об этике, как и вопрос о том, какое значение он придавал наказанию и покаянию.
Вполне возможно, что именно в тот период Абеляр создал трактат, так и оставшийся незаконченным: «Диалог между философом, иудеем и христианином». Этот труд весьма характерен для того состояния ума и духа, в котором пребывал Абеляр. Автор рассказывает, что однажды ночью было ему видение:…пришли к нему три человека, каждый из них шел своим путем, и вот они ему говорят: «Все мы равно признаем единого Бога, но весьма разными способами поклоняемся Ему, а также у нас различный образ жизни. Один из нас — язычник, из тех, кого называют философами и кто довольствуется естественным законом; другие же двое живут согласно Писанию, один из них — иудей, второй — христианин. Долгое время мы сравнивали различные стороны наших вер и долго спорили. Чтобы покончить с этим, мы решили прибегнуть к твоему суду». Поначалу Абеляр дает слово Философу, ему и принадлежит инициатива постановки каждого вопроса, требующего рассмотрения, ибо, как он сам говорит, «самым высшим благом для философов является поиск и исследование истины путем рассуждения и следование во всем не мнению людей, а доводам рассудка». Этот философ, по его словам, решив принять ту веру, что покажется ему наиболее разумной, изучил доктрину иудеев, а затем и вероучение христиан. И вот теперь, когда каждый из них должным образом подготовил свои аргументы, они полагаются на суждение Абеляра. Абеляр же с тем немного наивным самодовольством, что никогда его не покидало, пользуется удобным случаем, чтобы вложить в уста своего собеседника льстивую похвалу самому себе: «Поскольку ты, как гласит молва, в равной мере обладаешь и остротой ума, и большими знаниями обоих Писаний, постольку ты сумеешь, это очевидно, подняться на высоту сего суждения… В действительности каждому известны и проницательность твоего ума, и богатство сокровищницы твоей памяти сентенциями как философскими, так и божественными (и богатство это намного больше того богатства, что обычно изучают в школах); и совершенно очевидно, что ты превзошел всех других учителей в изучении наук, как светских, так и теологических. И доказательством тому для нас служит тот замечательный труд по теологии, который зависть не смогла вынести и который она оказалась неспособна уничтожить, и который она, подвергая его гонениям, еще более прославила».
Без сомнения, Пьер Абеляр считал себя сведущим более всякого другого мыслителя-христианина в любом вопросе, имеющем касательство ко взаимоотношениям веры и разума.
Однако некоторые его современники были весьма далеки от того, чтобы разделять подобное мнение.
«Я испытываю смущение, я, ничтожнейший, последний из людей, оттого, что принужден обращаться к вам, моим владыкам и отцам. Ваш долг состоит в том, чтобы высказаться, но вы храните молчание по поводу дела наиважнейшего, затрагивающего интересы общего блага всех истинно верующих. Могу ли я молчать, когда вижу те опасности, коим подвергается вера нашей общей надежды, та вера, что Иисус Христос освятил собственной кровью, для защиты коей проливали свою кровь апостолы и мученики, вера, которая трудами и усилиями ученых святых мужей сохранена нам чистой и незапятнанной вплоть до злосчастных дней, когда мы живем, и никто не противится этим опасностям? Да, я томлюсь и чахну от боли, грызущей меня изнутри, и сердце мое сжимается и сокрушается, для облегчения такого состояния надобно, чтобы я возвысил свой голос в защиту дела, ради коего я почел бы за честь и умереть — если бы потребовалось и если бы представился случай.
Не подумайте, что речь идет о пустяках. Речь идет о вере в Святую Троицу, о личности Того, Кого мы именуем Искупителем, о Духе Святом, о Божественной милости и Божественной благодати и о таинстве искупления. Дело в том, что Пьер Абеляр опять принялся обучать новому и писать новшества. Книги его преодолевают моря и Альпы, они словно на крыльях перелетают из провинции в провинцию, из королевства в королевство. И повсюду их с восторгом расхваливают и защищают безнаказанно. Говорят даже, что к ним с доверием и уважением отнеслись в римской курии… Говорю вам и всей Церкви: молчание ваше опасно…
Не ведая, кому бы я мог довериться, я избрал вас, к вам обратился я и к вам взываю, вас призываю на защиту Господа и всей Церкви. Этот человек вас опасается, он вас страшится. Если вы закроете глаза, кого же он будет бояться? В тот критический час, когда смерть похитила у Церкви почти всех ее учителей и ученых мужей, сей внутренний враг набрасывается на как бы покинутое тело Церкви и словно бы захватывает господствующее положение в духовном влиянии. Он толкует Священное Писание точно так же, как некогда занимался толкованием диалектики…»
Это письмо было адресовано одновременно Бернару Клервоскому и Готфриду Невскому, епископу Шартрскому, верному другу и защитнику Абеляра. Кстати, автор послания утверждал, что некогда сам питал симпатию к Абеляру.
«Я тоже любил Пьера Абеляра и хотел бы любить его и впредь, Бог мне свидетель, но в подобном деле я не могу помнить ни о ближнем, ни о друге. Уже слишком поздно исправлять или устранять это зло путем советов или отдельных личных увещеваний, нет пользы в таких лекарствах, — заблуждения его стали общеизвестны и они распространяются вширь подобно тому, как расползается масляное пятно. А потому настоятельно требуется торжественное и публичное осуждение этих заблуждений».
Так изъяснял свои чувства монах-цистерцианец Гийом, бывший ранее аббатом монастыря Сен-Тьерри. Вероятно, в 1139 году, когда он составлял свой комментарий к книге «Песнь песней Соломона», в его руки попали два труда Абеляра: «Введение в теологию» и «Христианская теология». Гийом удалился тогда в аббатство Синьи в Арденнах — линия внутреннего развития неуклонно направляла его к жизни, подчиняющейся все более и более строгим правилам, к большей бедности и скудости. Гийом, уроженец Льежа, был примерно ровесником Абеляра, он принял постриг и надел монашеское одеяние в аббатстве Сен-Никез в Реймсе; примерно в 1119–1120 годах он стал аббатом в монастыре Сен-Тьерри, располагавшемся в окрестностях этого города, но лет пятнадцать спустя отказался от этой должности ради того, чтобы принять участие в реформе монастырской жизни — она проходила под непосредственным влиянием Бернара Клервоского. В 1135 году он принял решение подчиниться уставу цистерцианцев и отправился в аббатство Синьи; быть может, его даже манила перспектива еще более суровой и одинокой затворнической жизни, которую вели картезианцы, потому что какое-то время он провел в обители этого ордена в Мон-Дье.
Гийом из Сен-Тьерри был человеком образованным; посещал монастырские школы, вероятно, учился в школе в Лане; этот мыслитель сыграл важную роль в эволюции философской мысли XII века; подобно всем своим современникам, он питал интерес к вопросу о Любви, то есть в соответствии с воззрениями того времени к проблеме Троицы, и именно эта проблема была главным предметом исследований в его основных трудах: «О природе и достоинстве Любви», «О созерцании Бога», «Зерцало веры».
После столь пылкого начала далее в своем послании Гийом из Сен-Тьерри перечислял те заблуждения, что он обнаружил в трудах Абеляра; как он утверждал, он читал их с пером в руке и отмечал попутно те выражения, что показались ему не соответствующими общепринятой норме. Он свел все эти заблуждения, вернее, отклонения от «священной доктрины», — учения католической церкви — к 13 пунктам.
Так начался конфликт чрезвычайной важности не только для тех лиц, чьи взгляды в нем столкнулись, но и вообще для развития и философской, и богословской мысли, а также и для эволюции самой Церкви. Комментарии, которые породил этот конфликт, на протяжении нескольких столетий были столь многочисленны, что уже их безмерное количество свидетельствует о том, насколько важная и серьезная «разыгрывалась партия», — от исхода этой «игры» зависело направление развития религиозной жизни в XII веке и позднее.
Гийом из Сен-Тьерри обратился с посланием к Готфриду Левскому, одному из самых выдающихся и самых почитаемых епископов своего времени. Ведь кто такой епископ по своей функции? Пастух стада своего, то есть пастырь своей паствы, и соответственно он является хранителем и защитником вероучения. Гийом также обратился к Бернару Клервоскому, руководителю и наставнику ордена цистерцианцев, от которого он сам зависел; кроме того, аббат из Клерво был вдохновителем той реформы религиозной жизни, необходимость которой резко ощущалась в то время. Бернара Клервоского называли «сторожевым псом Христианства», его считали тем, кто неустанно преграждает путь всем заблуждениям, всем грехам и слабостям своего времени. В первый раз этот человек, вроде бы обрекший себя на молчание и на затворничество в келье монастыря в Клерво, был принужден прервать свое молчание и расстаться со своим одиночеством ради того, чтобы разрешить конфликт, возникший между архиепископом Сансским, епископом Парижским и самим королем Франции Людовиком VI. С той поры его беспрестанно призывали всюду, где ощущалась потребность в некоем высшем арбитре. Когда единство Церкви оказалось под угрозой в результате действий бывшего монаха Клюнийского монастыря Петра Леоне (Льва), который при стечении весьма необычных обстоятельств добился того, что его провозгласили папой римским под именем Анаклета, тогда воззвали к Бернару Клервоскому; именно он, используя свой авторитет и влияние, сумел воздействовать должным образом на епископов, собравшихся в Этампе, они отринули все сомнения и высказались в пользу законно избранного папы Иннокентия II.
Такое положение Бернара Клервоского в христианском мире XII века вызывает у нас удивление, ведь он не исполнял никаких особых или официальных функций в лоне Церкви: Бернар не был ни епископом, ни кардиналом, он был аббатом, и, казалось бы, его полномочия должны были ограничиваться пределами его аббатства. Однако к нему взывали, когда требовалось разрешить какой-либо спор или прояснить те или иные «темные» места в ученых трудах или воззрениях, происходило это благодаря его личному авторитету, а авторитет этот постоянно возрастал: современники Бернара чтили его за праведность, слава о которой уже давно вышла за стены монашеской кельи. Бернар в глазах мирян являлся воплощением духа той реформы, которую тогда рассматривали как своеобразное возвращение Церкви к нормальному состоянию; вот почему все взоры инстинктивно обращались к нему, когда общество осознало необходимость реформирования. И именно потому этот монах, не жаждавший ничего, кроме тишины и покоя в уединении за монастырскими стенами, был призван стать человеком действия — этот человек слабого здоровья, постоянно находившийся на грани истощения физических сил, сам себя сравнивавший с «ощипанной птицей», побывал почти во всех европейских странах и посеял семена своих идей не только в души епископов и аббатов, но и в души папы римского, короля Франции, короля Англии и короля Сицилии, императора Священной Римской империи и т. д.
Так что нет ничего удивительного в том, что Гийом из Сен-Тьерри обратился к Бернару Клервоскому, сообщая ему об опасениях, возникших у него при чтении трудов Пьера Абеляра. Несколькими годами ранее Бернар Клервоский и Гийом из Сен-Тьерри уже состояли в переписке, обмениваясь мнениями по поводу всегда актуального вопроса о роскоши, присущей Церкви. По сему поводу Бернар написал ставшую знаменитой «Апологию Гийома из Сен-Тьерри», в которой он яростно бичевал тягу к богатству и роскоши во всех видах. «Скажите мне, бедные монахи, — если вы и в самом деле бедные, — что делает в святом месте золото?» — вопрошал автор «Апологии».
Бернар Клервоский получил послание Гийома во время Великого поста 1139 года. «Ваше волнение, — отвечал он ему, — показалось мне и обоснованным, и справедливым… И хотя я еще не прочел то, что вышло из-под вашего пера с надлежащим вниманием, но все же оно мне понравилось, признаюсь в этом, и я полагаю возможным побороть ту святотатственную, нечестивую доктрину. Но я не привык в столь серьезных делах доверять только моему собственному суждению и считаю, что было бы полезно нам встретиться, чтобы мы могли все это обсудить. Однако я не думаю, что это могло бы случиться до Пасхи, иначе подобные разговоры отвлекут нас от молитв, коих требует от нас нынешнее время…»
Эта встреча действительно состоялась после Пасхи. Бернар Клервоский более глубоко ознакомился с трактатом, написанным Гийомом из Сен-Тьерри. Было решено, что Бернар сам будет беседовать с Абеляром, дабы принудить того в ходе дискуссии либо привести доводы, оправдывающие некоторые положения его трудов, либо признать их ошибочность и покаяться. Греховные заблуждения, в которых обвинили Абеляра, касались в основном догмата о Троице, ему Абеляр посвятил свой основной труд; мы уже знаем, какое место занимал сей догмат в мировоззрении людей того времени. Иными словами, дискуссии предавалось чрезвычайно важное, решающее значение… Ни один из собеседников не был предрасположен к уступкам, намереваясь защищать свою позицию так пылко, как обычно защищают жизненно важные вещи.
Позиция Абеляра в данном вопросе нам уже известна. Мы видели, что основные аспекты веры он постигал путем разумного рассуждения, путем диалектики. Он ведь не отрицал, что вера зиждется на откровении, но настаивал на том, что «прелиминариями веры» (то есть предварительным ее условием) является разум. Так как Бог явил Свою волю человеку в откровении, Абеляр считает возможным привести доказательства его истинности. И весь его метод преподавания является иллюстрацией такой возможности.
Что касается Бернара Клервоского, то он, выражаясь современным языком, «позиционирует себя» как можно дальше от всякого интеллектуализма: «Вы спрашиваете, почему и как нужно любить Бога. Причина, по которой Его нужно любить, — Он Сам, а обширность любви не имеет меры». Таково начало трактата Бернара Клервоского под названием «О любви к Богу». Для него первична любовь, а не разум, не разумные доводы, не рассуждения. «Любовь есть единственное из всех движений, привязанностей и чувств души, через которое человек как создание Божие может обращаться к своему Создателю и общаться с Ним, если не на равных, то по крайней мере предлагая ему нечто сходное… когда Господь любит, Он желает только быть любимым, Он любит только ради того, чтобы Его любили, зная, что любовь сделает счастливыми тех, кто будет любить Его».
Для Бернара Клервоского не существует ничего, кроме этого первенства, этого главенства любви; именно любовь является основанием веры, она дает ей начало. «Никто не может Тебя искать, кто Тебя уже не нашел прежде, а это означает, что Ты хочешь быть найденным для того, чтобы Тебя искали, и Ты хочешь, чтобы Тебя искали для того, чтобы Тебя нашли». Само слово Божье останется «закрытым», то есть бессмысленным для того, кто внимает ему без любви. «Повсюду в книге Песнь песней Соломона, — пишет он, — любовь говорит; если человек желает понять, что там написано, надо любить. Бесполезно было бы читать и слушать песнь любви, если не любить; холодное сердце не может понять пламенное слово…»
Понятно, что такого человека методы Абеляра, гордившегося тем, что он сумел подойти к изучению сферы веры с позиций разума, могли повергнуть в ужас. Разве не является сущностью, свойством веры превосходство над разумом? Разве вера не выходит за рамки рационального познания? Разве вера может быть подвергнута доказательствам? Нет и нет!
Попытаемся изложить в нескольких словах суть их позиций по отношению друг к другу: Абеляр был склонен называть «проблемой» то, что для Бернара Клервоского было «таинством»; и ничто более не могло возмутить Бернара, чем попытка обсуждать и истолковывать таинство Святой Троицы наравне с обсуждением и истолкованием любой проблемы. Как пишет о Бернаре Клервоском его современник Оттон Фрейзингенский, «он ненавидел тех преподавателей, которые, доверяясь совершенно мирской мудрости, слишком уповали на доводы человеческого рассудка; и если ему говорили, что в чем-то они отклонялись в сторону от христианской веры, он внимательно прислушивался к таким сообщениям и настораживался».
Что представляли собой на самом деле встречи и беседы (ибо их было несколько, по меньшей мере две) Пьера Абеляра и Бернара Клервоского, мы не знаем, но можно усомниться в том, что между ними происходил настоящий диалог, — слишком различны были их позиции. Кстати, вполне возможно, что Бернар в этих беседах проявил себя гораздо слабее Абеляра в искусстве дискуссии, ведь он имел дело с лучшим «спорщиком» своего времени! Изучавший с ранней юности искусство диалектики и впоследствии приобщивший к этому искусству многие поколения молодых людей, Абеляр мог с жалостью и презрением взирать на представшего перед ним противника. Бернар не был интеллектуалом. «Ты найдешь в нашей пустыни гораздо более, чем найдешь в твоих книгах, — писал он в своем знаменитом письме Генриху Мюрдахскому, — деревья и камни научат тебя тому, чему не смог научить ни один учитель». Дело не в том, что он презирал учение и ученость; он был сам достаточно образован и просил и даже требовал от клириков, чтобы они «обладали познаниями в грамоте, словесности и вообще в науках». В то же время Бернар порицал пристрастие к объективному познанию как таковому, стремление к познанию самого себя, усматривая в этом своеобразную гордыню и цитируя по этому случаю стихотворение Персия Флакка, сатирика, известного в эпоху Античности: «Для тебя не важны знания о чем-то, если кто-либо другой не знает, что ты обладаешь этими познаниями». И все же, несмотря на всю свою образованность, Бернар Клервоский оказался совершенно безоружным и беззащитным перед тем мощным и грозным оружием диалектики, что направил против него Абеляр, дабы подкрепить и защитить положения своей доктрины.
Во всяком случае, нам известно, что состоявшиеся частные беседы только усилили взаимную антипатию, которую эти двое питали друг к другу и прежде. Еще более, чем по поводу теологических тезисов Абеляра, Бернар Клервоский вознегодовал по поводу его высокомерия и наглости: «Из всего сущего на Небесах и на Земле есть всего лишь одна вещь, которую он считает достойной быть ему неведомой, это выражение: „я не знаю“. Кстати, уже не в первый раз Абеляр создавал себе врагов именно своим провокационным, дерзким поведением и своим агрессивным тщеславием и высокомерием.
Но на сей раз враг, которого себе создал Абеляр, не ослабит хватку, не выпустит свою жертву из когтей… Отныне и впредь Бернар Клервоский будет пребывать в твердом убеждении, что Пьер Абеляр исповедует учение, уклоняющееся от истинной христианской веры; он признавал, что познания Абеляра в теологии глубоки, но в то же время считал, что они заражены, словно болезнью, совершенно мирской, светской, человеческой философией: „Этот человек всеми силами старается, чтобы сделать из Платона христианина, доказывая тем самым, что он сам есть не кто иной, как язычник“. Бернар говорит о том, что Абеляр в своем непомерном самомнении и редкостном самодовольстве воображает, будто сможет положить доводы рассудка в основание веры: „Таким образом, человеческий разум все приписывает себе и ничего не оставляет вере. Он стремится к тому, что выше него, он пытается проникнуть в нечто, что сильнее его, он устремляется к Божественным тайнам, он скорее оскверняет священные вещи, а не объясняет их; он не открывает то, что закрыто для него и скреплено печатью, он это разрушает и разрывает; и все, что он не находит ясным и понятным для себя, он считает ничтожным и гнушается в это верить“.
Далее Бернар подчеркивает, что столь опасный человек является преподавателем, наставником, оказывая на учеников огромное влияние, а потому необходимо как можно скорее положить конец этому злу.
Вполне вероятно, что именно после бесед с Абеляром Бернар Клервоский принялся сочинять трактат-опровержение „Против некоторых заблуждений Абеляра“. Возможно, он обдумывал сей труд уже со времени получения послания Гийома из Сен-Тьерри. Без сомнения, он счел необходимым четко и ясно заявить перед лицом аргументации философа о превосходстве веры, основанной на откровении.
„Наша вера берет начало в Божьей добродетели, а не в измышлениях нашего разума“. Следует заметить, что Бернара в какой-то момент охватило нечто вроде отчаяния, когда он услышал, как Абеляр раскрывал перед ним богатый арсенал своих логических доводов, и чтобы преодолеть это отчаяние, Бернар начинает иронизировать по поводу логики Абеляра, находя в иронии опору.
„Послушайте нашего теолога: „Зачем преподавать, если предмет нашего преподавания не может быть изложен таким образом, чтобы его можно было понять?“ Маня и своих слушателей возможностью понять то, что святая вера таит и скрывает в глубинах своей души, то, что святая вера содержит самого возвышенного, самого таинственного и священного, он открывает, устанавливая уровни и степени в Троице, меры — в величии, числа — в вечности“.
Хотя хронология представляется здесь несколько ненадежной, все же вполне вероятно, что именно в ответ на этот трактат Абеляр в свой черед создал свою первую „Апологию“. Сей труд, к несчастью, не сохранился. Мы знакомы с ним только благодаря пересказу, сделанному неким неизвестным аббатом специально для одного епископа. Переложение это известно под названием „Disputatio anonimi abbatis“. Насколько можно судить, труд Абеляра представлял собой трактат, в котором он пункт за пунктом, глава за главой рассматривал трактат Бернара Клервоского, чтобы оправдаться от обвинений, выдвинутых против его учения. Тон этого сочинения был чрезвычайно резок, Абеляр называл Бернара „демоном, представшим в облике ангела света“. Злоба, затаенная Абеляром против Бернара и уже ощущавшаяся в его письме по поводу посещения Бернаром монахинь в Параклете, здесь прорвалась и выплеснулась наружу. Произведение Абеляра наделало много шума в „школьных кругах“. Мы находим отзвуки этого скандала даже в переложении. „Апология“ [Абеляра], — писал безвестный аббат, — только усугубляет заблуждения, что свойственны его теологии. Он присовокупляет к старым заблуждениям новые, он защищает их с лукавой, обманчивой и коварной стойкостью, он впадает в ересь». Итак, ссора двух монахов стала явной, вышла из тени.
Можно себе представить, насколько должны были быть разгорячены умы учеников, что во множестве толпились около собора Нотр-Дам и на холме Святой Женевьевы. И — это было характерно для той эпохи — слухи очень быстро распространились по всей Франции и достигли даже самых глухих уголков, весьма далеких от самого места, где состоялся диспут; мы располагаем свидетельством тому — письмом каноника из Тула Гуго Метелла, человека очень умного, правда, любившего, как говорится, повсюду совать свой нос и посвящавшего значительную часть своего времени попыткам привлечь внимание к собственной особе — делал он это, сочиняя многочисленные письма, отличавшиеся весьма цветистым слогом. На сей раз он счел, что обстоятельства складываются очень удачно для него и он может вмешаться в дела, абсолютно его не касающиеся. Прежде он уже написал два письма Элоизе, «аббатисе, пользующейся огромной известностью и доброй славой, воспитанной среди сонма муз»; он писал о своем горячем желании вступить с ней в переписку, но желание это, похоже, Элоиза не разделяла, и переписка завершилась. В 1140 году Гуго Метелл весьма некстати вмешался в дебаты Абеляра и Бернара Клервоского, и его вмешательство существенно отягчило положение Абеляра, ибо Гуго Метелл назвал его «сыном египтянина и иудейки», — в соответствии с мировоззрением того времени означало, что Абеляр в буквальном смысле слова — правоверный приверженец Священного Писания («сын иудейки»), но, с другой стороны, он неверный в духовном смысле («сын египтянина»), поскольку Египет в те времена был символом язычества; Гуго Метелл противопоставил Абеляру Бернара Клервоского, этого истинного иудея и по отцу, и по матери как в смысле буквальном, так и в смысле духовном. Для нас его послание не имело бы никакого значения, если бы оно не свидетельствовало о том, что слухи о противоборстве двух ученых мужей распространились по всему христианскому Западу.
Еще один фактор усугубил ситуацию: среди людей, окружавших Абеляра и называвших себя его друзьями и учениками, встречались личности в высшей степени подозрительные, к примеру, Арнольд Брешианский; этот страстный приверженец реформ в религиозной сфере был из числа тех, кто путает два понятия: усердие и насилие, легко превращаясь в агитаторов и вождей. Известно, что население Брешии, поднявшееся на борьбу по призыву Арнольда, изгнало из епископского дворца епископа. По приказу папы римского Иннокентия II Арнольд был изгнан из Италии; он отправился в Париж и возобновил общение с Абеляром, своим бывшим учителем, оказавшим большое влияние на формирование его мировоззрения в юности.
Вопрос надлежало разрешить, и теперь он мог быть разрешен только в Риме. Именно тогда Бернар делает попытку привлечь внимание папы Иннокентия II к тому, кого сам Бернар называл теперь еретиком. Трактат Бернара (о котором речь шла выше) был посвящен папе римскому, но, похоже, он не привлек к себе внимания понтифика. Абеляр вообще-то льстил себя надеждой, что имеет в окружении папы верных друзей и влиятельных покровителей. Бернар Клервоский предпринял еще одну попытку очернить Абеляра и принялся рассылать многочисленные послания. Одно было адресовано всему составу Римской курии, остальные — кардиналам; один из них, Гвидо Кастелло (в 1143-м его изберут папой римским под именем Целестина II), был когда-то учеником Абеляра и считался его другом. Вот что написал ему Бернар Клервоский: «Я оскорбил бы вас и был бы к вам несправедлив, если бы счел вас способным любить кого-либо настолько, чтобы любить и его заблуждения; ибо любить кого-то таким образом означает совершенно не ведать, как надобно любить…» Завершает он свое послание следующим утверждением: «Было бы полезно и для Церкви Христовой, и даже для того человека, чтобы он был осужден на молчание». Другим получателем письма Бернара Клервоского был бывший монах Клерво Стефан Шалонский; тон послания к нему уже гораздо резче: «(Абеляр) бахвалится тем, что заразил он Римскую курию ядом своих новшеств, что он вложил в руки римлян свои книги и заронил в умы римлян свои мысли. И он берет в защитники своих заблуждений тех, коими должен быть судим и осужден». Как говорится, чернилами из той же чернильницы написаны послания, адресованные бывшим каноникам Сен-Викторского аббатства: «Магистр Пьер Абеляр, монах, не подчиненный уставу, прелат, не имеющий забот, не соблюдает правил и не сдерживается ими… Внутри Ирод, снаружи же Иоанн-Креститель… Он был осужден в Суассоне… но его новые заблуждения хуже прежних», — пишет Бернар Иву Сен-Викторскому и его другу Джерардо Каччанемичи, будущему папе Луцию II. Он сравнивает Абеляра с заклятым врагом Церкви Петром Леоне, антипапой Анаклетом: «После Петра-льва вот перед нами Петр-дракон».
Все эти письма были написаны, как говорится, одним духом примерно в одно время, в едином стиле, да и образы в них постоянно повторяются одни и те же. Вероятно, получили их адресаты в пасхальные дни 1140 года, и написаны они были с намерением закрыть слишком затянувшийся ученый спор в пользу Бернара Клервоского. Три других послания, сочиненных в том же духе, предусмотрительно не были отправлены вместе с остальными. В одном письме, предназначенном самому папе римскому, фигурируют образы льва и дракона и коварно сделан особый акцент на дружбе, связующей Пьера Абеляра с Арнольдом Брешианским: «Магистр Пьер Абеляр и этот Арнольд Брешианский объединились, и теперь они восстали и противостоят Господу и Христу». Второе письмо было адресовано канцлеру Гаймерику де Кастру, третье некоему аббату, чье имя осталось неизвестным. Эти три послания так и не были закончены, поскольку планы Бернара Клервоского оказались нарушены.
В тот год 2 июня, на восьмой день Пятидесятницы, в Сансе намечено было торжественное «явление» народу некоей реликвии, то есть реликвию эту должны были всем показать. Подобные церемонии обычно собирали массы простолюдинов, а также прелатов и владетельных сеньоров. Сам король Франции молодой Людовик VII повелел известить горожан о своем присутствии на церемонии; вокруг архиепископа Сансского должны были объединиться епископы-суффраганты, а также аббаты соседних монастырей и пастыри из соседних диоцезов. Невозможно было себе представить более престижное собрание. И неожиданно Абеляру пришла в голову мысль превратить это собрание в публичную трибуну, а скорее, в арену самого захватывающего, самого серьезного поединка в сфере теологии. Он, Пьер Абеляр, изложит свои взгляды и на глазах у всех, нисколько не опасаясь Бернара, бросит тому вызов, чтобы аббат из Клерво попробовал их опровергнуть. Абеляр в спешке написал письмо архиепископу Сансскому Генриху с просьбой разрешить ему взять слово перед лицом собравшихся. И он уже грезил тем, как одержит блистательную победу над своими коварными врагами, прибегнувшими двадцать лет назад в Суассоне к гнусным козням; он уже предвкушал весь блеск ослепительного по красноречию и изысканного по остроумию спора, в ходе которого он, Пьер Абеляр, покажет и докажет чистоту и непогрешимость как своей доктрины, так и своих методов исследования и преподавания. Он действительно рассчитывал буквально уничтожить своего противника, стереть в порошок, и у него на это были основания: разве в предыдущих спорах он не ощущал своего явного и несомненного превосходства над собеседниками в области диалектики? Знаки доверия и почтения, даже восторга, что расточали ему ученики на протяжении последних четырех лет, когда он вновь занялся преподаванием, вернули ему всю его прежнюю отвагу, всю дерзость молодости. Перед лицом «всего мира» (по крайней мере, того «мира», что был значим для Абеляра, то есть мира клириков и школяров), перед лицом молодого короля, человека хорошо образованного, он заставит Бернара признать истинность своего учения и разоблачит происки аббата из Клерво, который тщетно пытается опозорить его в глазах членов Римской курии…
Архиепископ Сансский дал согласие предоставить Абеляру слово, не слишком вникая в эту несколько неожиданную просьбу парижского магистра, но известил обо всем Бернара Клервоского. Тот, казалось, сначала был несколько смущен, приведен в замешательство, ибо сей шаг Абеляра как бы упредил его собственные действия: он хотел известить обо всем папу римского и получить его суждение о данном «деле». «Мизансцена», созданная для проведения сего поединка в сфере теологии, не могла понравиться Бернару Клервоскому: он опасался публично «сойтись лицом к лицу» со столь прославленным «спорщиком», каким прослыл Абеляр. Свои сомнения Бернар довольно ясно изложил в письме Иннокентию II:
«По его просьбе [Абеляра] написал мне архиепископ Сансский и обозначил день, в который мы могли бы встретиться, дабы Абеляр смог бы защитить некоторые положения своего учения и некоторые главы из его сочинений, каковые я счел преступными и каковые я поставил ему в вину. Сначала я хотел было уклониться от спора с Абеляром хотя бы потому, что он — завзятый спорщик чуть ли не с детства, подобно тому, как Голиаф с детства был воином, в то время как я — сущее дитя по сравнению с ним, а также и потому, что я считал, что неуместно и неприлично, чтобы защита основ веры, имеющей основание столь непоколебимое, была представлена слабым аргументам человека. Я говорил, что его сочинения вполне достаточно для его осуждения, что сей процесс меня не касается, а скорее касается епископов, чья миссия состоит в том, чтобы судить о вопросах вероучения. Но Абеляр упорствовал в своей просьбе, он созвал своих друзей, он писал письма против меня своим ученикам, он распространил повсюду весть о том, что будет отвечать на мои обвинения в назначенный день. Все это сначала мало привлекало мое внимание, но в конце концов я принужден был уступить, подчиняясь советам моих друзей, которые объяснили мне, что если я не появлюсь в Сансе, то тем самым оскорблю истинно верующих и даже введу их во искушение, а мой противник будет иметь только лишний повод для бахвальства».
Это означало, что Бернар Клервоский, преодолев свои опасения, так сказать, вступил в игру, предложенную соперником. Но надо было слишком мало знать Бернара, чтобы предполагать, будто он бросится в бой без подготовки. Прервав свою прежнюю переписку, он пишет письмо, адресованное епископам и прелатам, настоятельно приглашает их прибыть в Санс и выказать там себя истинными приверженцами Церкви и решительными врагами ереси: «Повсюду распространилось известие, которое должно было достичь и вашего слуха: дело в том, что нас призывают в Санс на восьмой день Пятидесятницы и что нам навязывают участие в споре в защиту веры, хотя не подобало бы служителю Божьему оспаривать чье-либо мнение, а подобало бы проявлять терпение во всем. Если бы дело касалось меня лично, то, возможно, ваш слуга мог бы не без причины тешить себя надеждой, что он находится под покровительством Вашего Святейшества; но так как дело это ваше и даже более, чем ваше, то я вам смело советую и настоятельно прошу, чтобы вы в нужде выказали себя друзьями… Не удивляйтесь, что мы приглашаем вас столь внезапно и столь быстро, ибо противник наш со свойственной ему хитростью и ловкостью устроил все так, чтобы застать нас врасплох и заставить сражаться безоружными».
Абеляр хотел выступить перед многолюдным торжественным собранием, и собрание будет представительным, гораздо более многочисленным, чем он предполагал, ибо Бернар лично призвал всех епископов Франции в Санс, и повсюду клирики и миряне, монахи и прелаты собирались в дорогу, чтобы прибыть в старый центр архиепископства, где по приказу архиепископа уже лет десять как был заложен фундамент нового здания — прежний собор стал слишком маленьким. В Сансе, как и в Сен-Дени, начнет утверждаться новое направление в искусстве: союз архитектуры и логики создает своеобразный живой каркас (стрельчатую арку), предназначенный поддерживать всю конструкцию вкупе с дополнительными опорами в виде контрфорсов; короче говоря, начинает заявлять о себе искусство готики, а вместе с ним наступает расцвет продуманной, разумной архитектуры.
Абеляр, похоже, не проявил никакого интереса к развитию архитектуры своего времени. В его письмах мы не найдем ни малейших следов, никаких замечаний, свидетельствующих о внимании к данному предмету. Однако он, вероятно, не последним явился в Санс, он, должно быть, смешался с этой толпой, собравшейся присутствовать при обряде почитания реликвии. Видя, как в город устремляется разношерстная толпа всадников и пеших паломников, толпа, в которой высокородные сеньоры движутся бок о бок с простолюдинами, он, несомненно, не без самодовольства улыбался, размышляя над тем, что никогда прежде никакой философ не смог бы и мечтать заполучить такую аудиторию.
И действительно, то была весьма представительная аудитория. В тот день, 2 июня 1140 года, вокруг архиепископа Сансского Генриха собрались его основные епископы-суффраганты. Первым среди них был Готфрид Невский, епископ Шартрский, бывший ученик Абеляра, оставшийся его верным другом и в радостях, и в бедах; он некогда уже поддерживал Абеляра на Суассонском соборе, как только мог. Быть может, письмо Гийома из Сен-Тьерри глубоко потрясло его и привело в замешательство, как потрясло оно Бернара Клервоского, но можно все же предположить, что он еще продолжал доверять своему бывшему учителю; рядом с ним находился епископ Гуго Оксерский — близкий друг Бернара Клервоского. Присутствовали три других епископа из этой провинции: Элиас Орлеанский, Аттон Труаский, Манассес из Мо. Архиепископ Реймсский Самсон прибыл в сопровождении своих суффрагантов Альвизия Аррасского, Готфрида Шалонского и Росцелина Суассонского. Кстати, занимательная история, сочиненная, вероятно, уже после определенных событий, повествует о том, что среди прочих прибыл в Санс и будущий епископ Пуатье Гильберт Порретанский, которому Абеляр, проходя мимо, якобы прошептал на ухо знаменитую фразу: «Берегись: как бы не загорелся твой дом, когда горит дом соседа!» И действительно, Абеляр проявил прозорливость: семь лет спустя подверглись осуждению положения его учения. Но вернемся в Санс… Присутствовал там и молодой король. Быть может, рядом с ним был и граф Тибо Шампанский, с которым вскоре у короля под влиянием королевы Алиеноры возникнет конфликт; разумеется, был рядом с королем (о том свидетельствуют документы) и граф Гийом Неверский, человек очень благочестивый, которому было суждено закончить свои дни в одеянии монаха-картезианца. Но всеобщее внимание привлекли не эти высокопоставленные особы, а фигуры Бернара Клервоского и Пьера Абеляра. Как указано в некоторых текстах, Абеляр был в Сансе не один, а в окружении своих верных сторонников: несомненно, с ним был Арнольд Брешианский, Джачинто Бобоне, дьякон (будущий папа Целестин III), один из самых ярых защитников философа, доказавший это на протяжении нескольких последующих дней.
Все воскресенье было посвящено религиозным церемониям: народу продемонстрировали священные реликвии, состоялись торжественное богослужение и многочисленные процессии, которые в то время были для христиан символами шествия к Богу в земной жизни. Но уже вечером Бернар Клервоский собрал прелатов на закрытое заседание. По его призыву они принялись скрупулезно изучать отдельные положения и даже фразы, извлеченные из трудов Абеляра Гийомом из Сен-Тьерри, рассматривать их с разных точек зрения и обсуждать, насколько они соответствуют нормам истинной веры. В результате к концу заседания список еретических положений увеличился, так как особая комиссия перечислила 19 подлежащих осуждению положений или глав. Прежде чем разойтись, прелаты приняли решение: Абеляру на следующий день предложить дать объяснения публично и либо защищать, либо признать ошибочность своих утверждений, и опровергнуть их. Публичная трибуна превратилась в трибунал.
«На следующий день многочисленная толпа собралась в соборе; служитель Господа [Бернар] представил труды магистра Пьера и изобличил ложные положения его учения; философу была дана возможность либо опровергнуть тот факт, что подобные заблуждения изложены в его трудах, либо покаяться в них со смирением, либо ответить — если он на то способен — как на предъявленные ему обвинения, так и на свидетельства отцов Церкви. Но Пьер отказался покориться и проявить смирение: ощущая свою беспомощность и неспособность успешно бороться против мудрости и ума того, кто его обвинял, он воззвал о помощи к апостольскому престолу. Его настоятельно убеждали дать ответ на выдвинутые обвинения… свободно и ничего не опасаясь… но он упорно отказывался взять слово…»
То была неожиданная развязка, повергшая всех собравшихся в изумление: Абеляр отказался вступить в спор, на который сам же и вызвал оппонента. Правда, он вовсе не ожидал, что ему предстоит выступать в этом споре в качестве обвиняемого. Повествование продолжает Готфрид Оксерский, намекая на внезапную физическую слабость, одолевшую Абеляра: «Он объявил позднее своим друзьям, по крайней мере они так рассказывают, что в тот момент почти полностью отказала память, рассудок помрачился и сознание покинуло его». Эту гипотезу подхватили и в наши дни, и, рассмотрев ее с учетом иных обстоятельств жизни Абеляра, в которых и ранее проявлялась его повышенная возбудимость, она стала предметом объяснений с точки зрения медицины, и объяснения эти вполне разумны и удовлетворительны. Однако все же можно предположить, что причиной подобного поведения Абеляра была не только внезапная потеря сил. Быть может, Абеляр, предупрежденный кем-то из друзей — возможно, это был дьякон Джачинто Бобоне, — о том, что произошло на заседании прелатов, состоявшемся накануне, сознательно отказался выступать перед собранием, ведь он намеревался изложить положения своего учения, а не оправдываться и не опровергать обвинения в ереси.
Какие бы комментарии ни высказывались в толпе мирян по поводу всего происшедшего, прелаты были обязаны вынести свое решение по данному делу и так или иначе положить ему конец. Абеляр покинул собор, епископы вновь вернулись к дискуссии, разгоревшейся накануне; все 19 пунктов обвинения были вновь пересмотрены, число их сократили до 14 и в конце концов приняли решение представить их в неизменном виде на суд Рима.
«Хотя сия апелляция и не соответствует в должной мере каноническим правилам по той причине, что не позволяется обжаловать решения суда, перед коим человек пожелал предстать добровольно и который он сам для себя избрал, — пишет Генрих, архиепископ Сансский папе Иннокентию II, — мы не захотели — из почтения к Святому престолу — выносить свой приговор Абеляру. Что же касается ложных положений его учения, многократно излагавшихся на публичных заседаниях, положений, чью ложность и даже еретичность доказал аббат монастыря в Клерво, опираясь на доводы рассудка, на труды Святого Августина и других отцов Церкви, то мы их уже подвергли осуждению накануне того дня, когда была сделана сия апелляция».
Подобное послание свидетельствует как об изумлении, в которое повергла прелатов «выходка» Абеляра, так и об их смущении, ведь они оказались вынуждены представить на суд Святого престола «дело», по которому ими уже был вынесен обвинительный приговор.
Поведение Бернара Клервоского свидетельствует о том, что он не испытывал в тот момент ни малейших сомнений в своей правоте. Ведь Абеляр в Сансе отказался от борьбы, и «дело» будет рассматриваться в Риме, а потому следовало вновь вступить в переписку с лицами, которым он уже писал, и через них воздействовать на события, происходящие в Риме. Он берется за перо и специально для Иннокентия II составляет подробнейший отчет обо всем «деле», составляет, не сдерживая себя и проявляя тот опасный пыл, что ему свойственен в тех случаях, когда, по его мнению, Церковь или Истина находятся в опасности. «Вот выступает вперед Голиаф, огромный ростом, перепоясанный своим благородным воинским поясом и закованный в превосходные доспехи, а впереди него шествует его щитоносец Арнольд Брешианский. Щит соединяется со щитом, и ни единое дуновение не может проникнуть сквозь сию преграду. Французская пчела нажужжала что-то пчеле итальянской. И вот они объединились вместе и выступили против Господа и против Христа… Он поносит и оскорбляет отцов Церкви и, напротив, восхваляет философов; их выдумкам и их новшествам отдает он предпочтение, а не учению Святых отцов и не вере. И все перед его лицом обращаются в бегство, и вот тогда он меня, самого ничтожнейшего из всех, вызывает на странный поединок!.. Но ты, о преемник Петра, рассудишь, должен ли найти, обрести прибежище около престола Петра тот, кто нападает на веру Петра?»
В последних строках сего послания мы можем различить отзвуки тех споров, что возникли среди прелатов, собравшихся в Сансе. «Джачинто Бобоне, — добавляет Бернар Клервоский, — выказал нам немало дурных чувств; однако выказал он их все же менее, чем мог бы пожелать: он не имел такой возможности. Мне все же кажется, что я должен со смирением терпеть его, ибо он в этом собрании не пощадил ни вашу особу, ни вашу курию».
Письма, остававшиеся до времени неотправленными, были теперь посланы адресатам с примерно такой же припиской, где речь шла о том рвении, что проявил Джачинто Бобоне, стремясь защитить Абеляра. Таким путем Бернар надеялся упредить и опередить те возможные «маневры», что мог предпринять вышеупомянутый Джачинто в Римской курии. Бернар в скором времени отправил еще три письма трем римским кардиналам, чтобы известить их о том, что философ воззвал к папе; необходимо было, чтобы в Риме по этому «делу» состоялся такой же суд, как и в Сансе.
Толпы людей, собравшиеся в Сансе, постепенно рассеялись, каждый из находившихся в этом городе возвратился к своему очагу, в свой монастырь, в свой диоцез, и всякий распространял вести о событиях, свидетелем которых он оказался. Итак, по рассказам очевидцев никакой «дуэли» не было. Жаркий спор, ожидавшийся с таким нетерпением, спор между двумя монахами, примерно равно красноречивыми и прославившимися именно силой воздействия этого красноречия на слушателей, не состоялся. В ту эпоху, о которой идет речь, люди весьма и весьма ценили всяческие «словесные состязания», они, если можно так выразиться, были невероятно падки на подобные развлечения, и, вероятно, многие почувствовали себя обманутыми в своих ожиданиях — ведь все уже было готово к турниру, соперники даже вышли на ристалище, и вдруг один из них отказался от борьбы! Если Абеляр был самым прославленным философом своего времени, то Бернар Клервоский был самым почитаемым проповедником; его проповеди воодушевляли и направляли огромные толпы, и даже сегодня, читая их, можно ощутить некое вдохновение, приводившее людей в восторг. К несчастью, мы не располагаем текстами тех преисполненных великого пыла проповедей, которые звучали четыре года спустя после описываемых событий на холмах около Везеле, но нам известно, какова была сила их воздействия: большая часть тех, кто внимал этим проповедям, осенив себя крестным знамением и воздев над толпой крест, отправилась в Святую землю, где христианские святыни вновь оказались под угрозой.
Для любителей изысканных и хитроумных речей Сансский собор стал большим разочарованием. Но это столкновение между двумя такими личностями, как Пьер Абеляр и Бернар Клервоский, хотя как бы и не получившее достойного развития и завершения, накладывает особый отпечаток на эпоху и знаменует собой начало нового этапа в развитии истории человеческой мысли. Мы уже обращали внимание на то, что Абеляр, называемый отцом схоластики, в каком-то смысле был провозвестником взлета и триумфа готической архитектуры. «Различные стороны его мысли опираются друг на друга, — писал один из исследователей его творчества, — подобно тому, как находят друг в друге опору эти стрельчатые арки сводов, которые, как он видел, сооружались в соответствии с совершенно новым принципом». Чтобы понять Бернара Клервоского, надо созерцать архитектуру цистерцианского монастыря и надо уметь различить ее способность к возобновлению, к повторению и возрождению, которую эта архитектура умеет «извлечь» из своей собственной бедности и убогости. Пожалуй, в Тороне, в Сенанке, в Понтиньи и в Фонтене можно постичь суть реформы, осуществленной Бернаром Клервоским, во всей ее глубине и во всей ее безудержной мощи. Ибо он отвергал возможность любых уступок роскоши, украшательству, тому, что может услаждать взор и убаюкивать душу, притуплять чувства; этот человек вернул романскому стилю в архитектуре его первичную, начальную энергию и силу; церкви, возводившиеся там, где ступала его нога и где звучали его проповеди, не представляют собой некие плоды рассудочных размышлений, нет, они словно берут на себя обязанность служить доказательствами неоспоримого превосходства истинной веры; их «голые» капители (то есть гладкие, не украшенные резьбой), их простые, строгие своды очевиднее, чем что-либо иное, красноречивее, чем любой комментарий, выражают тот сильнейший внутренний порыв, которым они и рождены; Бернар Клервоский пожертвовал всем ради чистоты этого великого порыва, ибо он начал с себя. Можно считать, что он проявил по отношению к Абеляру излишнюю жесткость, даже жестокость, можно возмущаться тем, что в борьбе с философом он проявил столь беспощадный пыл, суровость и рвение, но следует учитывать, что такую же неистовую силу и такую же горячность он проявлял и тогда, когда устранял из зданий своих монастырей любые лишние украшения, когда принуждал монахов своих монастырей подчиняться уставу во всей его строгости и следовать в точности всем правилам монашеской жизни, когда требовал неукоснительно блюсти целостность, неприкосновенность и незапятнанную непорочность веры, блюсти всегда, во всем и вопреки всему.
Надо сказать, что позиция и поступки Бернара Клервоского, как в его время, так и впоследствии, вызывали неоднозначную реакцию: кто-то их осуждал, кто-то восхвалял. Сансский собор в определенном смысле получил свое продолжение: повсюду в школах развернулась оживленная, страстная полемика, в ходе которой каждый становился на сторону одного из соперников. Мы можем найти отзвуки этой полемики в письме ученика Абеляра Беренгария из Пуатье; он не присутствовал лично на соборе в Сансе, но тем не менее описывал события «мощными мазками смелой кисти», подвергая яростным нападкам Бернара Клервоского. «Мы льстили себя надеждой, — пишет он, как бы обращаясь к аббату из Клерво, — найти в третейском суде твоих уст само заключенное в них милосердие Небес, безмятежное спокойствие и ясность воздуха, плодородие земли, благословение плодов. Голова твоя, казалось, касалась облаков, и, согласно известной народной пословице, тень от ветвей твоих превосходила тени гор… Ныне же, о горе! Проявилось то, что было прежде сокрыто, и ты наконец обнажил ядовитое жало прежде дремавшей змеи… Ты избрал Пьера Абеляра мишенью для твоей стрелы… Ты изрыгнул на него яд твоей злобы… перед лицом епископов, созванных отовсюду на Сансский собор, ты объявил его еретиком… Ты обратился к народу, чтобы народ возносил за него молитвы Господу, но в душе ты уже был внутренне расположен изгнать его из христианского мира». Далее Беренгарий описывает с большими преувеличениями в самых оскорбительных для Бернара выражениях сцену, на которой он лично не присутствовал, а именно собрание прелатов, состоявшееся вечером 2 июня. «После трапезы, на которую были созваны епископы и аббаты, Бернар тогда повелел принести труды магистра Пьера Абеляра, и после разыгравшейся сцены настоящей оргии он якобы легко добился от прелатов осуждения этих трудов, зачитав ловко и хитроумно, с большим коварством отобранные отрывки. Надо было видеть, как эти прелаты нападали на Абеляра, как его поносили, как стучали ногами, смеялись и шутили так, что любой по их поведению сделал бы вывод, что обеты свои они давали не Христу, а Вакху. Среди всего этого шума передаются из рук в руки бутылки, воздается должное чашам и кубкам, дегустируются вина и орошаются глотки прелатов». Далее автор описывает прелатов — одни пребывали во власти сна, другие сидели, раскачиваясь с закрытыми глазами, а третьи бормотали сонными голосами, еле ворочая языками: «Осуждаем! Предаем проклятию!» Весь этот памфлет написан в таком тоне; он был опубликован чуть ли не на следующий день после осуждения Абеляра и, разумеется, никоим образом не способствовал тому, чтобы настроить тех же прелатов благоприятно по отношению к Абеляру!
Несколько лет спустя Беренгарий из Пуатье отрекся от своего творения, сочиненного, по его словам, в дни юности, когда у него едва-едва пробивалась борода. И все же заслуга его, с нашей точки зрения, весьма велика, потому что он передал нам драгоценнейший текст «Апологии» Абеляра — работы, предназначенной Элоизе.
Действительно, вечером того дня, когда состоялся Сансский собор, Абеляр принял решение тотчас же отправиться в Рим, дабы выступить там лично по своему «делу». Но ему надлежало исполнить еще одно обязательство, еще один долг… Разве мог он забыть, что в столь дорогом его сердцу Параклете, в обители, им основанной, кое-кто терзается тоской и тревогой из-за него? Элоиза и окружавшие ее монахини, совершенно очевидно, знали о событиях в Сансе, ведь их монастырь находился в одном дне пути (верхом или в экипаже) от центра архиепископства, а это означало, что самое позднее на следующий день после преисполненного высокой патетики волнующего дня 3 июня Элоиза, ожидавшая с таким же нетерпением, как и все, а вернее, с гораздо большим, известий из Санса, узнала одновременно и о том, что Абеляр уклонился от участия в споре, и о том, что он был осужден собором. Вероятно, она с тревогой следила за нарастающим противостоянием. Должна ли она считать еретиком того, от кого она получила в дар свой монастырь, того, кто даровал этому монастырю устав, того, чьи мысли как бы составляли основу ее собственных размышлений? Абеляр знал, что в крайней ситуации Элоиза готова объявить себя еретичкой наравне с ним. И вот для Элоизы Абеляр пишет то, чего так и не смог от него добиться Бернар Клервоский: символ веры, столь ясный, столь четкий, какого от него мог бы желать самый требовательный и строгий критик. «Элоиза, сестра моя, некогда столь дорогая мне в миру, а сегодня еще более дорогая мне во Христе, логика сделала меня ненавистным миру. Ибо люди, эти коварные, развращающие все развратники, чья мудрость состоит в сотворении зла и в погибели для других, говорят, что я — великий знаток логики, но что я не слишком хорошо разбираюсь в учении святого Павла. Они признают прозорливость моего ума, но отказывают мне в чистоте христианской веры, о чем, как мне кажется, они судят как люди, введенные в заблуждение собственным мнением, а не как люди, умудренные опытом.
Я не желаю быть философом, если для этого надобно мне восстать против Святого Павла. Я не хочу быть Аристотелем, если для этого потребуется отринуть Христа, ибо нет под Небесами иного имени, кроме имени Его, в коем я обретаю свое спасение. Я чту Христа, правящего миром по правую руку Бога Отца, я поклоняюсь Ему, я обнимаю Его руками веры, когда Он творит в Своей Божественной милости великие чудеса в девственной плоти, рожденной в Параклете. И чтобы любая тревога, любое сомнение были изгнаны из сердца, что бьется в твоей груди, я хочу, чтобы ты узнала от меня: я создал мое сознание и мою совесть на том же камне, на котором Христос возвел Свою Церковь, и вот что на нем начертано:
Верую в Отца, Сына и Святого Духа, в единого Бога по природе и по сути, в Бога истинного, в коем Троица ликов не посягает ни в коей мере на Единство субстанции. Я полагаю, что Сын во всем равен Отцу, в вечности, в могуществе, в воле и в деянии… Я свидетельствую о том, что Святой Дух во всем равен и единосущен Отцу и Сыну, ибо именно Его я часто упоминаю в моих книгах под именем Доброты и Благости. Я также полагаю, что Сын Божий стал сыном человеческим, и таким образом одна персона заключается и существует в двух сущностях, в двух природах; Он, Тот, Что соответствовал всем требованиям человеческого состояния и положения, чье бремя Он взял на Себя и нес до самой смерти, затем воскрес и поднялся на Небеса, откуда Он придет на землю вновь, чтобы судить живых и мертвых. Я утверждаю также, что все грехи отпускаются во крещении, что мы нуждаемся в благодати и в Его милости как для того, чтобы приступить к совершению благого дела, так и для того, чтобы сотворить добро, а также я верую в то, что те, кто впал во грех, то есть падшие, путем покаяния преображаются. Что же касается воскресения плоти, то надо ли об этом говорить? Я бы льстил себя тщетными надеждами на то, что являюсь христианином, если бы не веровал, что однажды я воскресну.
Вот такова вера, коей я придерживаюсь, в коей я пребываю и в коей моя надежда черпает свою силу. В этом спасительном прибежище я не страшусь лая собачьих голов Сциллы, я смеюсь над жуткой бездной Харибды, я не опасаюсь смертельно опасных песнопений сирен. Если налетит буря, я ей не поддамся, я не дрогну, меня ничто не поколеблет, и ветры могут дуть сколь угодно сильно, но я не двинусь с места, ибо стою я на твердом камне».
Эта волнующая исповедь предназначалась для Элоизы, чтобы развеять любые сомнения, которые могли зародиться в ее душе. А для нас она служит свидетельством того, чем стали друг для друга Элоиза и Абеляр в то время, когда жизнь Абеляра уже близилась к концу; отметим, что много лет назад, на следующий день после завершения Суассонского собора, он не испытал потребности вот таким образом поверять Элоизе самые сокровенные мысли, а ведь тогда прошло совсем немного времени после их любовных приключений, и все же Элоиза тогда словно бы исчезла из его жизни, а он стал интеллектуалом, философом, одиночкой. Принудив Абеляра вспомнить о ней, потребовав от него обмена письмами, наставлений, проповедей и гимнов, Элоиза добилась того, что Абеляр отдал ей то лучшее, что было в нем, что он отказался от логических рассуждений, чтобы прокричать слова своего символа веры: «Я не желаю быть философом, если для этого мне надобно восстать против Святого Павла; я не хочу быть Аристотелем, если для этого потребуется отвергнуть Христа». Несомненно, никогда подобный вопль не вырвался бы у него, вопль, навеки исключавший всяческие кривотолки и недоразумения, если бы не Элоиза и ее сильная воля, не ее желание не быть забытой.
Абеляр. О quanta qualia
Итак, на следующий день после закрытия Сансского собора Пьер Абеляр направился в Рим. Он надеялся на то, что ему удастся самолично представить папе римскому свои труды; он полагал, что сумеет заставить признать их вполне, так сказать, ортодоксальными; более того, он рассчитывал, что сумеет доказать перед Римской курией важность своих методов исследования и преподавания, а также необходимость для религиозной доктрины разумного, рационального основания. Он был совершенно уверен в своей правоте и в правоте своего дела, он был сосредоточен и напряжен, собран, сжат, как пружина, в своем желании добиться успеха. Французские епископы могли позволить, чтобы Бернар Клервоский ловко провел их, обманул; но там, в Риме, все будет иначе. Там он, Абеляр, сможет свободно говорить; ему известно от дьякона Бобоне, что у него там есть сторонники.
И монах ехал верхом по дорогам, через горы и долины в летний зной; он миновал долину Ионны и реки Кюр, горы Морвана и холмы, над которыми столь часто собирались грозовые тучи, и в свете зарниц можно было различить вдали долину Соны; перегоны все удлинялись и удлинялись, как удлинялись и без того длинные июньские дни, и вот наконец в золотистом предвечернем сиянии появились семь башен Клюни, подобно короне венчавшие монастырскую церковь, сердце обширного ансамбля, в который входили различные строения собственно монастыря, мельницы, монастырские стены с башнями, домики и сады, мастерские и часовни, — и все это свидетельствовало о процветании своеобразного городка монахов. Двести лет назад, в период правления последних представителей династии Каролингов, когда происходил распад прежде могущественной державы и повсюду свирепствовали разбойники-норманны, а все Средиземноморье трепетало от ужаса перед угрозой «насилия, чинимого сарацинами», Клюни властно принудил мир, не признававший ничего, кроме силы, к признанию своего закона: закона мирного сосуществования, как сказали бы теперь. Восстанавливая свои монастыри в сельской местности, тем самым возрождая и жизнь мирных жителей, возводя обители и приюты на путях паломников, Клюни способствовал возникновению различных общественных институтов, постепенно, но неуклонно разрушавших власть человека-воина, то есть человека, профессией которого является война; эти институты способствовали освобождению простолюдинов, бедняков, жителей городков и городишек от «смертоносных объятий» сторон, ведущих военные действия. Главное же достижение заключалось в том, что под воздействием Клюни восторжествовало право убежища. Ведь один из его аббатов явил всему миру пример великого могущества этого права, когда сам отворил ворота монастыря убийцам собственного отца и брата, попросившим в монастыре убежища…
Вместе со многими другими людьми (паломниками, путниками, бродягами всякого рода, — всеми, кого летом дороги зовут в путь) Абеляр вошел в монастырскую гостиницу и назвал свое имя; оно произвело большое впечатление, началась какая-то суета и беготня в монастыре. Неужели с ним обойдутся как с осужденным, отверженным Церковью? Но думать подобным образом могли бы те, кто плохо знал правила клюнийского гостеприимства! Просто, услышав столь славное имя, монахи сочли, что следует известить о подобном посетителе самого аббата, Петра Достопочтенного.
Петр Достопочтенный — а его дела ордена часто призывали за пределы главного монастыря — в тот момент как раз находился в Клюни. Имя посетителя, произнесенное прибежавшими монахами, многое ему сказало: он знал, что это имя прославленного философа и теолога, обвиненного в ереси, а тот факт, что носитель этого имени находится у ворот его обители, еще и означал, что настоятель сейчас самолично получает ответ на два письма, посланных этому философу двадцать лет назад, после Суассонского собора. Наконец пробил час, которого Петр Достопочтенный, по его собственным словам, ожидал с «пылким терпением»; «я приму вас как сына», — написал он тогда Абеляру, и вот теперь настал час сдержать свое обещание, от которого Петр Достопочтенный никогда не отрекался.
Именно это Петр Достопочтенный и сделал, причем проявив несравненный такт. Каково было поведение настоятеля в сложившихся обстоятельствах, легко понять из тех писем, что он отправил тогда и в которых он описывал события, развернувшиеся в Клюни. Собственно, тогда монастырь этот стал центром истории Абеляра и всего, что было с ней связано. Ни единым словом не напоминал он о прошлом, нет там ни строчки, в которой можно было бы ощутить не то чтобы осуждение и порицание, но хотя бы укоризну или недоверие. «Недавно в Клюни прибыл магистр Пьер, следовавший из Франции; мы спросили его, куда он направляется. Он ответствовал нам, что, измученный гонениями и обидами со стороны людей, желавших представить его еретиком, чего он ужасно страшился и от чего приходил в ужас, обратился он с призывом о помощи и защите к папе римскому. Мы одобрили его намерения и посоветовали поспешить укрыться в убежище, известном всем нам». Принять, выслушать, приободрить— такова была линия поведения настоятеля Клюни. Кстати, вовсе не случайно Петр Достопочтенный в глазах современников был воплощением доброжелательства и благорасположения к людям. Без сомнения, его поставили в известность о том, что произошло в Сансе; быть может, он даже был в числе участников собора… Но всего лишь беглый взгляд позволил ему оценить меру одиночества Абеляра, а также понять и то, насколько плачевно физическое и моральное состояние монаха, постучавшего в ворота его обители. Петр Достопочтенный понял, что Абеляр прежде всего и более всего нуждается в том, чтобы его выслушали. И аббат Клюни слушал Абеляра, в чем-то его одобрял, в чем-то с ним соглашался, в чем-то поддерживал и старался приободрить. Он, правда, к словам ободрения прибавил один совет: пусть Абеляр немного, всего несколько дней, передохнет в Клюни, а он тем временем отправит к папе римскому гонцов с тем, чтобы известить наместника Господа на земле о пребывании Абеляра в обители.
Позволив себя убедить в том, что отдых пойдет ему на пользу, Абеляр внезапно ощутил, что буквально падает под грузом неимоверной усталости, под гнетом нервного напряжения, тяготившего его на протяжении нескольких предыдущих недель, под тяжестью переживаний и вообще целой жизни, исполненной изнуряющих испытаний; вдруг он почувствовал, что неведомая энергия, не позволявшая ему сдаваться, покинула его, как и упорное нежелание признавать жестокую правду, что понуждало его продолжать путь. А правда действительно была жестока: путь, который ему предстояло еще проделать, был слишком далек и долог, и у него уже не осталось сил преодолеть все его тяготы… Самое же главное состояло в том, что Абеляр вдруг осознал всю бесполезность предпринятого путешествия, всю тщету своих воззваний к папе — понтифик либо не ответит на его призыв о помощи, либо ответит отказом.
Петр Достопочтенный внес особый вклад в литургию Западной Церкви: он стал первым отмечать у себя в обители праздник Преображения Господня, который Восточная Церковь праздновала ежегодно 6 (19) августа с большой пышностью на протяжении нескольких столетий; он сам составил описание торжественного богослужения, очень красивого и возвышенного, совершаемого в этот день. Наилучший способ охарактеризовать этого человека — значит признать, что он обладал некоей таинственной силой, способствовавшей своего рода преображению тех, кто входил с ним в общение. Надо вспомнить о том, что некогда он сам «столкнулся» с Бернаром Клервоским в жестоком противостоянии, и полемика между ними, то есть между клюнийцами и цистерцианцами, в свое время привлекла всеобщее внимание, а также оставила определенный след в истории Церкви. Отметив тот факт, что между двумя монашескими орденами существовало нечто вроде соперничества, Петр Достопочтенный предложил принять меры, дабы разрешить сей конфликт; по его мнению, следовало братии двух орденов лучше знать друг друга, а для этого надлежало приезжать из одной обители в другую и подолгу жить среди монахов другого ордена; и так повелось, что с благословения Петра Достопочтенного приоры Клюнийского ордена ежегодно проводили в цистерцианских монастырях некоторое время, а цистерцианцы поселялись в Клюни.
Но, без сомнения, именно история Абеляра является самым ярким свидетельством особого дара Петра Достопочтенного способствовать преображению человека. Проявив к Абеляру свое доброжелательство и выказав ему свое участие, Петр Достопочтенный сумел добиться того, чего прежде не удавалось никому: безусловного отречения Абеляра от своего ошибочного в глазах иерархов Церкви учения и безоговорочного обращения в истинную веру. Ничего не осталось от той редкостной самоуверенности, что столь ярко и явно демонстрировал Абеляр как в своих трудах, так и в своих поступках. В Клюни впервые в жизни его «агрессивность», выражавшаяся в энергичности, воинственности, напористости, наконец в вызывающем поведении, исчезла, растаяла, словно воск под воздействием пламени. Абеляр обрел для себя столь благоприятный приют, что его жизнь, прежде столь беспокойная и хаотичная, завершится под таким же монашеским одеянием, что носили и другие монахи, в таких же усердных молитвах.
Положение, казавшееся безвыходным, положение, которое могло привести к открытому бунту и жестокому наказанию, изменилось — в этой перемене мы ощущаем несомненное влияние Петра Достопочтенного. «Тем временем, — пишет он папе римскому, — прибыл к нам владыка аббат Сито, который имел беседу с нами и с ним, дабы примирить его с владыкой аббатом Клерво по поводу спора, с коим он и обращался в Рим с просьбой о помощи и защите. Мы также постарались приложить усилия, чтобы успокоить его и примирить с аббатом Клерво, ради чего посоветовали ему отправиться вместе с аббатом Сито к аббату Клерво. Мы к нашим советам присовокупили еще один совет: чтобы Абеляр в том случае, если он когда-либо написал или произнес слова, оскорбительные для слуха истинного католика, согласился бы, по предложению аббата Сито, отказаться отныне и впредь от таких слов в своих речах и вычеркнуть их из своих трудов. Так и было сделано. Он отправился в Сито, а затем вернулся оттуда и поведал нам, что благодаря владыке аббату Сито он отрекся от своих прежних заявлений и помирился с владыкой аббатом Клерво».
Это был первый поступок, которого следовало добиться от Абеляра: примирения с Бернаром Клервоским. От кого же исходила инициатива? Аббат Сито Рено из Бар-сюр-Сен, похоже, прибыл в Клюни, не дожидаясь особого приглашения… Быть может, его послал туда сам Бернар, извещенный о местонахождении Абеляра? Вполне вероятно… Несколько лет спустя подобный поступок совершит аббат Клерво в сходных обстоятельствах, когда в 1148 году он после осуждения Гильберта Порретанского поручит Иоанну Солсберийскому устроить ему встречу с Гильбертом. Но Гильберт от встречи и беседы, а соответственно и от примирения, откажется. Абеляр же на встречу согласился. Вполне возможно, что в обоих случаях Бернар Клервоский желал, чтобы состоялась встреча, а за ней последовало примирение, встреча мужчины с мужчиной, человека с человеком. Характерно, что он желал этой встречи после принятия тех суровых, даже жестоких мер, вызванных его же собственными действиями и опасениями, будто сама Церковь и ее существование оказались под угрозой.
Как бы там ни было, между Абеляром и Бернаром Клервоским мир был восстановлен. Более того, Абеляр согласился сделать особое заявление, произнести во всеуслышание символ веры по всем пунктам или положениям, по которым его обвиняли в ереси на Сансском соборе. И это была его последняя апология, адресованная «всем сыновьям Святой Церкви Пьером Абеляром, одним из них и ничтожнейшим из них». С неистощимым терпением рассматривая одно за другим все положения своего учения, сочтенные ошибочными и приведенные в самом длинном обвинительном списке (составленном Гийомом из Тьерри и дополненном епископами на соборе в Сансе), Абеляр по каждому из них делал особое заявление о полнейшем согласии с вероисповеданием Церкви, при необходимости упоминая о своих заблуждениях и исправляя свои ошибки без всякого следа горечи или злобы против тех, кто уличил его в этих заблуждениях: «Да признаете вы меня в вашем братском милосердии и человеколюбии сыном Церкви, желающим получить во всей полноте и целостности то, что она получила, отринуть то, что она отринула, и никогда не имевшим намерений отделиться от союза истинной веры, хотя и был я прежде не равен другим ее сынам в моих нравах».
Теперь можно было сообщить Абеляру известие о его осуждении. Решение о его осуждении было принято в июле 1140 года, через несколько недель после завершения собора в Сансе. Иннокентий II по прочтении писем, содержавших список положений, извлеченных из произведений Абеляра и вмененных ему в вину, написал следующее: «Посоветовавшись с братьями нашими кардиналами и епископами, мы осудили на основании священных канонов главы и положения, собранные вашими заботами, и все превратные догматы этого Петра [Абеляра], а также и их автора, и мы присуждаем его, как еретика, к вечному молчанию».
Во втором послании, написанном в тот же день, папа римский приказывал «заключить раздельно» в те монастыри, что будут сочтены наиболее подходящими для этой цели иерархами французской Церкви, Абеляра и Арнольда Брешианского, «создателей превратных догматов и гонителей католической веры», а также повелевал сжечь все их книги, где бы таковые ни находились. По его повелению труды Абеляра были символически преданы огню в соборе Святого Петра в Риме.
Но письмо Петра Достопочтенного прибыло в Рим до того, как понтифик принял окончательное решение по «делу» Абеляра. Со свойственным ему тактом Петр Достопочтенный чрезвычайно деликатно извещал Иннокентия II о пребывании Абеляра в Клюни, о том, в каком состоянии он туда прибыл, и потому сумел внушить папе чувство жалости к старику, находившемуся в столь затруднительном, столь плачевном положении. «Мы посоветовали ему, — писал Петр Достопочтенный, — поспешить в убежище, известное всем нам. Мы сказали ему, что тот, кто восседает на престоле блаженного апостола Петра, никогда не отказывает в справедливом суде никому, будь то чужеземец или паломник; а потому, мол, будет проявлена справедливость и к вам. Мы ему даже посулили, что он найдет также и милосердие…» А далее Петр Достопочтенный предлагал, опять же чрезвычайно тактично, следующее решение проблемы: «Последовав нашему совету, а вернее, как мы полагаем, следуя некоему Божественному внушению, он [Абеляр] порешил впредь отречься от суеты и сутолоки школ и преподавания, чтобы навсегда остаться в Клюни. Это решение показалось нам вполне подходящим для его старости, для его слабости, для его веры; мы также полагаем, что его ученость, о которой вам, без сомнения, известно, может принести пользу многим нашим братьям, а потому мы пошли навстречу его пожеланиям. При условии, что сие будет угодно Вашему Святейшеству, мы с большой радостью позволили ему поселиться с нами, а мы, как вам известно, совершенно преданы вам. Итак, я вас молю, я, такой, какой я есть, я, полностью преданный вам и вам подчиняющийся, а вместе со мной вас униженно и смиренно умоляет весь монастырь Клюни, полностью вам преданный, а также умоляет и сам Пьер Абеляр от своего и от нашего имени, а также от имени подателей сего письма, каковые являются, как и мы все, вашими сыновьями, дабы вы соизволили повелеть ему закончить последние дни своей жизни и своей старости, коих, быть может, осталось не так уж много, в вашем монастыре Клюни, и чтобы из этого жилища, в коем сия перелетная пташка наконец обрела свое гнездо и оттого столь счастлива, ничье настойчивое требование не могло бы его ни изгнать, ни выманить. Ради того почтения, коим вы окружаете всех праведников и ради той любви, что вы к нему когда-то питали, да пребудет с ним ваше покровительство и ваша поддержка, да закроет его ваша апостольская милость своим щитом».
Таким образом, приговор по «делу» Абеляра (то есть его осуждение) исполнялся, но в условиях, обеспеченных стараниями Петра Достопочтенного, благодаря которому Абеляр нашел убежище в Клюни. Отныне жизнь «перелетной пташки», наконец примирившейся с Богом и людьми, двигалась к развязке, которой ничто вроде бы не предвещало и которой никто не мог предвидеть. Впоследствии Петр Достопочтенный добился отмены канонического наказания, что вернуло Абеляру право преподавать; настоятель знал: слушатели для Абеляра — жизненная необходимость, и он несказанно радовался тому, что монахи его монастыря смогут внимать наставлениям такого учителя.
В Клюни туристам показывают многовековую липу, чей мощный ствол высится в конце аллеи, что ведет к амбару, где хранились запасы муки, — это одно из немногих оставшихся в целости строений монастыря, в основном разрушенного в конце XVIII — начале XIX века (1798–1823) теми торговцами, что купили его при распродаже национального имущества во время Великой французской революции, чтобы, разобрав здания, продавать камни. Народное предание гласит, что Абеляр часто отдыхал в тени этой липы, «обратившись лицом в сторону Параклета». Спустя несколько столетий под ней, вероятно, подолгу сиживал Ламартин, предаваясь размышлениям над трудом, который он собирался посвятить Абеляру. И действительно, это место богато свидетельствами истории и само обладает богатой историей; прежде чем пасть жертвой меркантильной глупости и жадности буржуазной цивилизации, оно становилось сценой множества различных событий, и потому, наверное, здесь так хорошо размышлять. Может показаться воистину невероятным, чтобы в такой мирной атмосфере протекали последние дни человека, чья жизнь была столь бурной… И мы могли бы усомниться в истинности сего утверждения, если бы не располагали совершенно достоверным свидетельством Петра Достопочтенного.
«По поводу того поучительного, душеспасительного образа жизни, преисполненного самоуничижения, смирения и набожности, что он вел среди нас, в Клюни нет никого, — пишет Петр Достопочтенный, — кто не смог бы о том свидетельствовать, и никто бы не сумел описать сей образ жизни кратко. Я не думаю, чтобы мне прежде доводилось видеть кого-либо, равного ему в смирении как в поведении, так и в одеянии… Я часто дивился его виду, когда во время наших процессий он проходил мимо меня среди других наших братьев; я изумлялся тому, что человек столь известный, носящий столь прославленное имя, мог так смирять свою гордыню и проявлять такое самоуничижение… Он был скромен в одежде, довольствовался самой простой рясой и не искал ничего, кроме самого необходимого. Точно так же поступал он и в отношении пищи, питья и всего того, что требуется для ухода за телом. Все, что представлялось ему излишеством, все, что не было абсолютно необходимо, подвергалось в его устах и в его примере осуждению, как для него, так и для других. Он постоянно был погружен в чтение Священного Писания, усердно и ревностно молился, хранил молчание, если только не должен был отвечать на расспросы наших братьев или брать слово на наших совместных заседаниях по поводу различных божественных таинств, ибо сама обсуждаемая тема заставляла его заговорить. Он исповедовался и причащался так часто, как только мог, принося в жертву Господу бессмертного Агнца, да что я говорю, он делал это беспрестанно, и по моему письму и при моем посредничестве он вернул себе расположение Святого престола. Что могу я еще к этому прибавить? Его разум, его речи, его деяния постоянно были направлены на размышления, на преподавание, на обнаружение признаков божественного откровения, на поиск доказательств божественности многих явлений и вещей в сфере философии и науки».
Свидетель и активный участник сего преображения, Петр Достопочтенный продолжал следить за Абеляром с тем же доброжелательным вниманием, с каким он следил за ним с самого начала его истории. А ведь внимания Петра Достопочтенного требовало такое великое множество забот и просьб! Кстати, в 1140–1141 годах осуществлялось одно из самых главных дел всей жизни Петра Достопочтенного: перевод Корана. Основной характерной чертой личности этого человека было огромное внимание к различным вероисповеданиям: он повелел перевести Талмуд и первым озаботился тем, чтобы лучше узнать ислам и познакомить своих современников с вероучением этой религии. Благодаря предпринятым им усилиям впоследствии всем проповедникам, отправлявшимся в крестовые походы, рекомендовалось, а вернее, предписывалось непременно прочесть Коран. Следует отметить, что только в наше время мы вновь встречаемся с подобным стремлением и с подобным рвением к обретению взаимных познаний друг о друге у представителей разных народов и религий. Он не пренебрег ничем ради того, чтобы сие «предприятие» осуществлялось в наилучших условиях: собрал настоящую «команду» знатоков для перевода Корана, в которую входили два ученых клирика — один родом из Англии, звали его Роберт Кетенский, второй же был уроженцем Каринтии, некий Герман Далматинец; затем к ним присоединился некий мозараб Педро Толедский и некий сарацин по имени Магомет, как он себя сам называл; наконец, Петр Достопочтенный поручил превосходному латинисту Петру из Пуатье работу по правке и уточнению перевода на латынь. В своем предисловии Петр Достопочтенный, обращаясь к мусульманам, писал, что хотел бы приблизиться к ним не с оружием, а со словом, не с силой, а с доводами, не с ненавистью, а с любовью. Подобное направление ума и мысли могло возникнуть у Петра Достопочтенного вследствие тесного и продолжительного общения с Абеляром. Ведь одной из излюбленных тем, разрабатывавшихся знаменитым философом, была идея распространения даже на язычников благодати Искупления… Философы Античности, греки и римляне: Сенека, Эпикур, Пифагор, Платон и другие, прославившиеся чистотой и незапятнанностью жизни, могли бы служить своеобразным свидетельством истинности этой идеи. Пророчицы-сивиллы якобы предсказывали рождение Спасителя и, следовательно, некоторым образом познали таинство Воплощения (кстати, во времена Абеляра в это верили практически все). Абеляр в своих трудах упоминал даже об индийских брахманах, которых он довольно неожиданно принимался восхвалять, хотя в тот период представления об их верованиях и вообще о верованиях, бытовавших на Востоке, были весьма расплывчаты, ведь, скажем, в «картине мира» Гонория Отенского можно было прочесть, что некоторые мудрецы в странах Дальнего Востока «бросаются в огонь из любви к существованию в загробном мире».
Заключительный этап трудов по завершению перевода Корана, а также всяческие заботы и хлопоты по обеспечению благосостояния Клюнийского ордена часто вынуждали Петра Достопочтенного покидать главный монастырь; в период пребывания в должности аббата он основал не менее 314 новых монастырей, увеличив количество обителей, находившихся в зависимости от Клюни, до двух тысяч. Однако эта напряженная деятельность не мешала ему уделять внимание Абеляру лично, то есть в наиболее тактичной форме держать того под наблюдением. Абеляр же тем временем вновь приступил к работе. Без сомнения, именно в Клюни он основательно переработал «Диалектику», посвященную племянникам; если судить по сохранившимся манускриптам, то становится ясно: он не раз возвращался к этому сочинению и не раз многое в нем менял. Вероятно, именно в Клюни он создал или закончил свое интеллектуальное и духовное завещание, воплощенное в форме длинной поэмы в двустишиях, предназначив его сыну Астролябию. Весьма вероятно, что именно в Клюни он составил и так называемый «Гексамерон», то есть комментарий к библейской Книге Бытия, в которой говорится о первых днях сотворения мира; правда, сей труд так и остался незавершенным. Комментарий этот Абеляр взялся составлять по настоятельной просьбе Элоизы, как о том свидетельствует предисловие, в котором Абеляр — и это следует особо подчеркнуть — обращается к Элоизе точно так же, как он обращался к ней в своей «Апологии»: «Сестре моей Элоизе, которая была мне столь дорога в миру и которая мне сейчас очень дорога во Христе…» Абеляр в соответствии со своим замыслом дает подробный комментарий ко всей первой главе Книги Бытия, но труд обрывается внезапно, и можно предположить, что в тот момент, когда автор отложил в сторону перо, его земная жизнь завершилась.
Последние месяцы жизни Абеляра были омрачены изнурительной болезнью, которую современная медицина определила как одну из форм белокровия, что побудило Петра Достопочтенного подыскать для Абеляра убежище в одной из обителей Клюнийского ордена, расположенной в местности с более благоприятным климатом, да и сама обитель отличалась спокойствием и умиротворенностью, а в многолюдном главном монастыре, где часто появлялись посетители, трудно было обеспечить ему покой.
«Я помыслил найти для него прибежище, — пишет Петр Достопочтенный, — в Сен-Марсель-де-Шалоне на берегах Соны из-за крайне благоприятного для здоровья, целебного местного климата, из-за коего эта местность считается едва ли не наилучшей частью нашей Бургундии».
Обитель Сен-Марсель-де-Шалон, расположенная на берегу Соны, имела славную историю: первый монастырь там был основан в 584 году от Рождества Христова, в эпоху правления династии Меровингов, и это была первая обитель, созданная по образу и подобию монастыря Сен-Морис-д’Агон, отличавшегося от всех прочих поддержанием давней традиции «laus perennis», что означает «постоянное, непрерывное восхваление Бога»; и действительно, там служили непрерывно днем и ночью, и монахи, разделенные на три хора, сменяя друг друга, постоянно пели псалмы, вознося хвалу Господу. Подобная «практика» зародилась в начале V века в Восточной Церкви и прежде всего была введена в старинном монастыре в кантоне Во, а затем постепенно получила некоторое распространение в других монастырях, но впоследствии так же постепенно и угасла среди смут и войн, которыми был отмечен конец эпохи Средневековья, именуемый Поздним Средневековьем.
Итак, именно в Сен-Марсель-де-Шалон, в этом святом месте, в месте «постоянного восхваления Господа» Абеляр провел последние мгновения своей жизни. «Там, возвращаясь к своим прежним исследованиям в той мере, в коей позволяло ему его здоровье, он постоянно склонялся над своими книгами и подобно Святому Григорию Великому не мог себе позволить хотя бы одну минуту провести в праздности, не молясь, не читая, не диктуя или не держа в руке перо. Именно за одним из таких богоугодных занятий и застал его гость, о посещении коего возвещает Евангелие».
Так 21 апреля 1142 года в мире и покое закончилась эта бурная, преисполненная тревог и невзгод жизнь; было Абеляру около шестидесяти трех лет.
Петр Достопочтенный не счел, что его миссия закончена со смертью Абеляра. Он не отделял Абеляра от Элоизы. О кончине Абеляра Элоизу известил один из клюнийских монахов по имени Тибо; Петр Достопочтенный, едва вернувшись в Клюни из поездки, когда ему «выпала минута передышки среди этой суеты и хлопот», по его выражению, сам написал Элоизе письмо. Из откровенных, доверительных бесед с Абеляром он хорошо знал ту, к которой обращался теперь со словами утешения. Он знал, какие сокровища любви воодушевляли и ободряли эту аббатису, знал он и о том, какое тайное горе, какая тайная боль терзала и подтачивала ее: ведь эта безупречная во всех отношениях монахиня, принявшая постриг ради любви к мужчине, по-прежнему пребывала в убеждении, что ее жертва ничего не значит в глазах Господа, потому что принесена она была не для Него и не ради Него, а для мужчины и ради мужчины, для Абеляра и ради Абеляра. Петр Достопочтенный мог бы ограничиться кратким посланием с выражением соболезнования, он мог бы легко найти для себя повод хранить молчание о прошлом, якобы руководствуясь тем благовидным предлогом, что ему надобно быть предельно скромным и деликатным, он мог бы, убоявшись тайн женской психологии, ограничиться туманными поучениями и назидательной проповедью… Однако его письмо к Элоизе не содержит ничего такого, что позволило бы упрекать его автора в человеческой осторожности, ибо письмо это того же уровня, что и вся история Элоизы и Абеляра, это свидетельство своеобразного преодоления человеком самого себя, неустанного поиска, того поиска, что поставил героев этой истории выше всяческих компромиссов и легких решений, требующих лишь согласия, смирения и покорности. Петр Достопочтенный обращается к Элоизе, которой он восхищался в дни своей юности и которой он об этом напоминает теперь, когда они оба достигли возраста зрелости. В выражениях, употребляемых Петром Достопочтенным, мы узнаем высокий стиль куртуазной любви к Прекрасной Даме: «Я хотел вам показать, какое место я приберег в моем сердце для той нежной привязанности, что я питаю к вам во Христе, и эту нежную привязанность я испытывать начал не сегодня, нет, а очень, очень давно, и я бережно храню ее в моей памяти». Далее следуют страницы, представляющие собой не что иное, как блестящее «похвальное слово» Элоизе, ее уму и образованности, ее рвению и усердию в учении, проявленным еще в юности. «Позднее, — пишет Петр Достопочтенный, — когда это стало угодно Тому, Кто отметил вас особой печатью еще у груди вашей матушки, дабы призвать вас к Себе Своей милостью и благодатью, вы направили свою ученость на лучший путь: вы женщина, действительно сумевшая постичь философию, вы отринули логику ради Евангелия, физику — ради Апостола, Платона — ради Христа, академию — ради монастырских стен». Затем Петр Достопочтенный искренне принимается восхвалять то высокое, совершенное мастерство, с которым Элоиза ведет к Господу доверенных ее руководству монахинь: «Это, моя дражайшая сестра во Христе, я говорю не для того, чтобы польстить вам, а для того, чтобы призвать вас и всех прочих оценить высшую степень блага, творимого вами так давно, и призвать вас и далее хранить это благо, и творить его с присущей вам мудростью, дабы ваш пример и ваши речи воспламеняли сердца тех святых женщин, что вместе с вами служат Господу нашему… Подобно светильнику, вы должны одновременно гореть, согревать и освещать. Вы — ученица и последовательница истины, но для должного исполнения той роли, что вам доверена, вы в то же время являетесь еще и учительницей, наставницей, обучающей других смирению и покорности». Далее Петр Достопочтенный сравнивает Элоизу с царицей амазонок Пенфесилеей, с пророчицей Израиля Деворой и напоминает ей о том, что имя Девора на древнееврейском языке означает «пчела»: «Вы создадите истинное сокровище, а именно мед… ведь все соки, что вы собирали и еще соберете там и сям со всех цветов, вы вольете своим примером и своими речами, а также всеми иными возможными способами в сердца женщин вашей обители или других женщин».
Подобное письмо в некотором роде ставило Элоизу лицом к лицу с ее личными обязанностями, заставляло ее погрузиться в размышления о собственной жизни. Абеляр умер, но ей не следовало предаваться соблазну жить только прошлым и в прошлом, понапрасну терзаться воспоминаниями и тщетными сожалениями, изнурять себя ими и чахнуть, ведь ее роль была еще очень далека от завершения. Ее жизнь, ее деятельность, ее личность были посвящены служению на благо монастыря, ее монастыря, именно в этом состояла реальность и правда ее жизни. Петр Достопочтенный, заканчивая эту часть своего послания, столь возвышенно написанную, дабы упрекнуть Элоизу, заставить ее воспрянуть духом и пробудить в ней чувство ответственности, все творческие силы ее глубокой натуры, продолжал так: «Мне было бы очень приятно переписываться с вами или вести беседы, настолько я очарован вашими познаниями, и в особенности меня привлекает в вас ваше благочестие, по поводу которого мне многие возносили в ваш адрес хвалы. Как было бы прекрасно, если бы по воле Господа ваш монастырь оказался в подчинении у Клюнийского ордена! Как было бы чудесно, если бы вы находились в стенах великолепного монастыря в Марсиньи вместе с другими служительницами Христа и вместе с ними ожидали бы там, в этом земном плену, небесного освобождения, небесной свободы!» Надо сказать, что женский монастырь Марсиньи был особенно дорог сердцу Петра Достопочтенного, потому что его мать Ренгарда приняла там постриг, как и две его племянницы.
После столь трогательного и возвышенного обращения к Элоизе Петр Достопочтенный переходит к воспоминаниям об Абеляре: «Если Божественное провидение, распоряжающееся всем на свете, отказало нам в тех преимуществах вашего личного присутствия, то оно по крайней мере даровало нам счастье присутствия того человека, того мужчины, что вам принадлежит, великого человека, коего не следует бояться с почтением именовать служителем и истинным философом Христа, оно даровало нам счастье присутствия магистра Абеляра».
«Человека… мужчины, что вам принадлежит…» Когда мы читаем эту фразу и отмечаем чрезвычайно сильное и яркое выражение, нам почему-то трудно себе представить, что оно вышло из-под пера аббата, написавшего письмо аббатисе, и мы не можем не задуматься над тем, какими словесными ухищрениями сопровождалось бы сегодня описание сходной ситуации в сходных обстоятельствах. Но церковная елейность, то есть слащавость и вкрадчивость — это «изобретение» XVII века, а здесь мы имеем дело с мощной, смелой и яркой простотой, которая присуща той же эпохе, что и словесные крайности Бернара из Клерво. Кстати, за этим выражением читалась конкретная реальность, ибо Элоиза обратилась к аббату Клюни с просьбой выдать ей тело Абеляра, дабы в соответствии с волей покойного захоронить его в Параклете. Петр Достопочтенный более чем кто-либо другой был способен понять, какие чувства скрывались за этой просьбой, о чем свидетельствуют завершающие строки его письма к Элоизе: «Того, с кем были вы соединены узами телесными, а позднее и узами более прочными, узами Божественной любви, того, вместе с кем и под чьим влиянием вы посвятили себя служению Господу, того, говорю я вам, Господь сегодня согревает на Своей груди… И в день пришествия Господа нашего, при звуках гласа Архангела, при звуках трубы, извещающих о прибытии Верховного и Всевластного Судии, спускающегося с небес, Он возвратит вам его в Своей милости и благодати, ибо Он хранит его для вас».
Таким образом, сам Господь, по мнению Петра Достопочтенного, становился «гарантом» и покровителем супружеской пары. Итак, по его мысли, Элоиза не должна была ощущать себя «объектом» божественного или человеческого осуждения, а могла обращаться к Богу, который теперь хранил того дорогого для нее человека, ради которого она жила.
Оставалось еще совершить одно благое дело, и Петр Достопочтенный пожелал лично сопроводить тело Абеляра в Параклет, в монастырь, что при жизни покойного был дорог ему вдвойне. Петр Достопочтенный повелел извлечь тело Абеляра из могилы на кладбище Сен-Мар-сель-де-Шалон (как он сам уточняет, сделано это было в большой тайне) и самолично сопроводил гроб к часовне, некогда возведенной философом и его учениками на берегу речки Ардюссон. При захоронении тела Абеляра Петр Достопочтенный впервые встретился с Элоизой; встреча эта произошла, весьма вероятно, 16 ноября 1142 года. Петр Достопочтенный отслужил в Параклете заупокойную службу, затем обратился к монахиням, собравшимся в зале капитула, с краткой проповедью и возгласил между Параклетом и Клюни отношения «духовного братства», что нередко устанавливались между различными аббатствами в Средние века. Элоиза вскоре написала ему благодарственное письмо, исполненное возвышенного волнения: «Мы радуемся тому, что вы, Ваше Преосвященство, соизволили снизойти до нас в нашем ничтожестве и в нашей слабости, и мы гордимся этим, ибо ваше посещение — большая честь для всех, даже для тех, кто выше и достойнее нас. Другим известно, как много преимуществ и какое великое благо даровало им присутствие Вашего Преосвященства. Я же сама не только не могу высказать, какое благодеяние совершили вы для меня, посетив нас, но даже неспособна этого постичь». Далее в письме изложены три просьбы Элоизы: она просит Петра Достопочтенного после ее смерти отслужить по ней тридцать заупокойных служб в аббатстве Югюни; она также просит его прислать ей на пергаментном свитке, скрепленном его личной печатью, текст полного отпущения грехов Абеляра, дабы она могла повесить этот свернутый в трубочку пергамент на его могиле, и таким образом мы можем сказать, что Элоиза настоятельно желала в глазах всех утвердить факт полнейшего примирения с Церковью человека, чья правоверность дважды была поставлена под сомнение. Наконец, Элоиза просит Петра Достопочтенного позаботиться об их с Абеляром сыне Пьере-Астролябии и добиться для него «пребенды от епископа Парижского или в каком другом диоцезе», то есть просит для сына либо доходного места, либо права получения дохода от церковного имущества. Это письмо — последнее письменное свидетельство, которым мы располагаем об Элоизе. Оно представляет собой в каком-то смысле ее завещание, ее последнюю волю. Весьма показательно, что Элоизу — относительно ее самой и Абеляра — не заботит ничто, кроме вечности и существования их вечных душ; однако же следует отметить и ее заботу о дальнейшей судьбе Астролябия. Кстати, о сыне Элоизы и Абеляра, занимающем так мало места в этой истории, о человеке настолько же скромном, настолько же тихом и незаметном, насколько известны и даже прославлены были его родители (хотя, надо признать, слава их носила несколько скандальный оттенок), известно очень мало, почти ничего. Исследователи многократно предпринимали попытки найти «его следы» в документах и картуляриях той эпохи, но все старания оказались тщетны. Правда, упоминается некий аббат, носивший столь редкое имя и возглавлявший аббатство Отрив в кантоне Фрибур в 1162–1165 годах; если бы речь шла об аббатстве, принадлежавшем Клюнийскому ордену, тогда возник бы соблазн отождествить этого человека с сыном Абеляра, ставшим духовным сыном Петра Достопочтенного (сама Элоиза напоминает об этом, когда пишет аббату Клюни об Астролябии так: «…ваш Пьер-Астролябий»). Но Отрив — аббатство цистерцианское, и очень маловероятно, чтобы сын Абеляра остановил свой выбор на одном из монастырей Сито. Более правдоподобной представляется гипотеза, основанная на записи в картулярии одной церкви в Бретани: речь идет о церкви в Бюзе, в картулярии которой в 1150 году среди каноников собора в Нанте упоминается некий Астролябий, племянник Порхерия, каковой вполне мог быть братом Абеляра. Список лиц, по которым в аббатстве Параклет совершались заупокойные службы и делались заупокойные поминания, содержит всего лишь указание на дату его смерти: 29 или 30 ноября, «Petrus Astrolabius magistri nostri Petri filius» (Пьер-Астролябий, сын нашего магистра Пьера). Запись о смерти самой Элоизы чуть более подробная: «Элоиза, первая аббатиса и мать нашего монашеского ордена, прославившаяся своими знаниями и благочестием, внушавшая нам надежду самой своей жизнью, блаженно отдала свою душу Богу». Произошло это 16 мая, но вот год назвать с уверенностью трудно, и только путем сопоставления различных фактов исследователи смогли прийти к выводу, что наиболее вероятной датой смерти Элоизы является 1164 год. Таким образом, Элоиза на двадцать лет пережила Абеляра и скончалась, как и он, в возрасте 63 лет.
«И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их».
(Ветхий Завет. Первая книга Моисея. Быт 1:27.)
Кто может мне писать? Откроем поскорей! Великий Боже! Это Элоиза! Едва-едва супруг ваш пришел в себя от изумленья…
Я покрываю поцелуями сие соблазнительнейшее послание, что проникает в мое сердце и наполняет его восхитительным удовольствием. Но должен ли Абеляр обращать внимание на ваши чары? Ваши страдания и ваши вздохи причиняют мне множество тревог.
Эти стихи представляют собой переложение, ответа Абеляра на письмо Элоизы (письмо II), сделанный в XVIII веке. Она же, по представлениям автора XVIII века, в письме I изъяснялась примерно в том же духе:
Какой новый раскат грома! Что слышала я сейчас? Я более не увижу вас! И вы можете мне об этом сообщить! О жестокий! Вы лишаете меня всего, и вашему сердцу доставляет варварское удовольствие мысль о том, что моя боль преумножается!
Можно сказать, что испытываешь некоторое замешательство, воспроизводя подобные наивные стишки после того, как надолго погружался в столь сложные тексты, после того, как познакомился со столь трагичными судьбами. Но, однако же, именно в такой форме, в таком виде XVIII век узнал историю Абеляра и Элоизы, и этот «перевод» имел тогда огромный, оглушительный успех, примерно такой же, какой сопутствовал «Орлеанской девственнице» Вольтера.
В наше время, когда так любят говорить о «развенчании» разнообразных мифов, подобный процесс произошел сам собой и самым простым путем: при обращении к подлинным текстам эпохи. Подобно тому, как вполне достаточно прочитать документы двух процессов над Жанной д’Арк, чтобы обнаружить истинную Жанну, чрезвычайно отличавшуюся от ее образа, сформированного множеством пошлых ура-патриотических работ, образа, скрывавшего и затенявшего ее настоящую, подобно тому, как ознакомления с этими документами достаточно и для того, чтобы развеять и рассеять в пыль и прах нелепые легенды о ней, что появились в XIX веке (о ее незаконнорожденности и т. д.), так достаточно напрямую обратиться к переписке Элоизы и Абеляра, чтобы открыть для себя историю их жизни во всей ее полноте и драматичности. И вот тогда эта история предстает перед нами в своем истинном значении. Ошибиться невозможно: если эта история с таким рвением и пылом передавалась из уст в уста из поколения в поколение на протяжении нескольких столетий, причем каждое поколение истолковывало и переделывало ее на свой лад в соответствии с присущим именно своему времени менталитетом, психологией и складом ума, то происходило это потому, что она действительно имеет огромное значение. Имена Элоизы и Абеляра, неразрывно связанные между собой, служат напоминанием о том, что собой представляют межличностные отношения в человеческой паре, состоящей из мужчины и женщины; а кроме такого прямого истолкования эта история содержит еще и некий тайный смысл, напоминая нам о том, каковы у каждого человека взаимоотношения разума и веры.
Приходится признать, что Абеляр предстает на страницах «Истории моих бедствий» личностью, весьма мало способной к поддержанию истинно человеческих отношений. От его особы не исходит никакого тепла, да и сам он симпатии тоже не вызывает, не найдем мы у него никакого намека на доброжелательство и благорасположение к себе подобным, никаких знаков проявления к ним внимания, если только речь не идет о его учениках (но в таком случае надо учитывать его склонность все оценивать с точки зрения личного авторитета и величия его самого как учителя). Чрезвычайно удивительным и даже почти невероятным представляется нам тот факт, что Абеляр в своей жизни встретил человека, являвшегося полнейшей противоположностью ему самому в сфере личных отношений, — Петра Достопочтенного, воплощение доброжелательства и благорасположения к людям; поразительно и то, что жизненный путь Абеляра подытожен именно Петром Достопочтенным в самом прямом смысле, потому что именно он произнес после его смерти те заветные слова отпущения грехов, что были записаны на пергаменте, каковой Элоиза и поместила на могиле супруга.
Но к моменту встречи этих двух столь разных людей Абеляр уже многое пережил и в нем произошли большие перемены, сделавшие его способным оценить по достоинству доброжелательство Петра Достопочтенного и почувствовать, насколько велико и насколько благотворно его воздействие на других, что, разумеется, было еще совершенно невозможно в тот период после Суассонского собора, когда Петр Достопочтенный написал ему письмо, так и оставшееся тогда без ответа. Абеляру потребовалось пройти через тяжкие испытания, чтобы перемены, происшедшие в нем, привели его к утвердительному ответу на вопрос Петра Достопочтенного и к согласию принять приглашение поселиться в Клюни, а также примирили его с людьми и с самим собой, к чему и призывал его Петр Достопочтенный.
Это примирение было со стороны Абеляра скрытым признанием властной силы и могущества, которыми наделен человек и о которых он ведать не ведал, несмотря на все свои познания. В поисках истины он порывал со своим временем, допускавшим существование и действенность двух инструментов познания: разума и любви, — Абеляр признавал один только разум в качестве орудия и способа познания.
Оказался бы сам Абеляр доволен теми результатами, к которым со временем привел его метод познания, усиленный и развитый возвращением к жизни аристотелевских идей и под воздействием арабской философии? В век торжествующего интеллектуализма епископ Жак Боссюэ, стремившийся поддержать и укрепить свою веру перед лицом разума, допускавшегося, а вернее, признававшегося в качестве единственного инструмента познания, был вынужден заявить: «Я ничего не знаю всем моим сердцем». Абеляр — как бы вопреки подобной формулировке — примирился не только с Бернаром Клервоским, но и со всей Сен-Викторской школой; действительно, мы находим у Ришара Сен-Викторского формулировку прямо противоположную, произнесенную явно умышленно: «Я ищу всем моим сердцем». Что касается Абеляра, то он, вероятно, довольствовался тем, что сказал: «Я занят непрестанным поиском». Такова суть его собственного метода познания, который он именует «постоянным дознанием»; тяжкие испытания, выпавшие на долю Абеляра, заставили его «претерпеть некую эволюцию», то есть занять позицию, близкую к формулировке Ришара Сен-Викторского. И те же испытания привели Абеляра к преодолению самого себя, привели к истинной любви.
К тому же можно смело утверждать, что эволюция Абеляра, та самая эволюция, что постепенно превращала интеллектуала в человека, в мужчину, эта эволюция началась с появлением в его жизни Элоизы. Именно благодаря ей Абеляр, намеревавшийся просто удовлетворить с ней свои инстинкты, испытал истинную любовь; именно благодаря ей и через нее тот мир материальности, мир реальности и вещественности, столь презираемый этим интеллектуалом прежде, превратился для него в мир конкретной действительности. И мы здесь не только намекаем на краткие мгновения удовлетворенных любовных желаний! Дважды Элоиза сумела заставить Абеляра признать себя как личность, принудив его к неожиданному для него самого преодолению себя; дважды заставила она его слушать слова любви, хотя и звучавшие на двух различных языках — языке страсти и языке преображенной любви.
Весьма примечательным представляется нам то, что после «их совместного» пострига Абеляр вновь становится прежним Абеляром, причем даже «более Абеляром», чем когда-либо ранее. На протяжении довольно длительного периода его жизни Элоиза буквально исчезает из нее — его заботили тогда только собственные невзгоды и бедствия, соперничество с прежними соучениками и те бури, что он сеял и вызывал повсюду на своем пути, где только ни появлялся: в Сен-Дени, в монастыре Святого Гильдазия и в иных местах; и вновь им двигали лишь его честолюбивые помыслы и стремления, его злопамятность, вновь им принимались в расчет только собственные труды, собственные успехи и неудачи. Он стал очень одиноким человеком, а соответственно неизбежно стал и интеллектуалом, наглухо изолированным от мира собственным к нему отношением. И понадобилось случиться ужасному: понадобилось, чтобы Элоиза была изгнана, выброшена из своего монастыря, и тогда взволнованный Абеляр откликнулся на эту невзгоду и подарил изгнаннице Параклет.
Но сей поступок, как бы ни был он благороден, продолжает казаться в определенном смысле недостаточным, и Элоиза была совершенно права, издав возмущенный вопль, положивший начало любовной переписке. Каковы бы ни были отношения героев этой истории между собой, каково бы ни было их положение в глазах общества, Элоиза в создавшихся тогда условиях сыграла свою роль настоящей женщины в полной мере и до конца — она заставила Абеляра отвести ей достойное место даже в его трудах философа и проповедника, она, именно она заставила его стать членом монашеского ордена и духовным отцом для многих, властителем дум в духовной сфере.
Элоиза привела Абеляра туда, куда он сам никогда бы не пришел, потому что был на это неспособен; и последовательные шаги по преодолению себя, которые принуждала его делать преображенная любовь, завершились его окончательным преображением. Можно утверждать, что все творения Абеляра, начиная с любовной переписки, в каком-то смысле являются и творениями Элоизы, даже если речь идет о комментарии к «Посланию к римлянам» или к первой главе Книги Бытия. Чем и кем был бы Абеляр без Элоизы? Первым интеллектуалом? Чистых интеллектуалов в его время не существовало, ибо в XII веке люди не верили в «бескорыстную», «беспристрастную» науку; тогда интересовались лишь тем, что могло каким-то образом изменить условия существования человека либо в «практической» жизни, либо — и прежде всего — в жизни внутренней, духовной. Эпоха Абеляра являлась в большей мере «эпохой технической», чем «эпохой научной», и всякая умственная, интеллектуальная деятельность была направлена на достижение духовного развития, и напрасно было бы искать в те времена «искусство для искусства» или «науку ради науки». Впрочем, и в наши дни звание «чистого интеллектуала» представляется весьма незавидным; а титул «отца схоластики», которого удостоился Абеляр, в общем-то в наших глазах тоже лишен какой бы то ни было притягательности. В действительности если имя Абеляра известно и в наши дни, то происходит это только благодаря тому, что он оказался героем любовной истории, не знавшей себе равных; именно эта история предает его жизни истинную ценность в наших глазах. Говоря иными словами, величие Абеляра для нас заключается в Элоизе: именно она и прославила его.