Косвенные улики

Перов Юрий Федорович

КОСВЕННЫЕ УЛИКИ

 

 

#img_3.jpeg

 

Глава I

Наш городок, или поселок городского типа, на первый взгляд ничем не примечателен. Вот разве только своим ликеро-водочным заводом, который, несмотря на изысканную первую половину своего названия, выпускает только водку. Да еще, кажется, какую-то фруктовую наливку на местном сырье и спирт.

Благодаря этому заводу жизнь нашего городка протекает весьма разнообразно… Это по мнению населения. А для нас — работников поселкового отделения милиции — это разнообразие выходит боком. Ничего серьезного, как правило, не происходит, но каждый день получается так, что мужики — конечно, не все — в конце смены заворачивают в цех готовой продукции. Достав из кармана уже усохший, припасенный с самого утра огурчик, стряхнут с него табачные крошки и пропустят, кто сколько может, чтобы «по струнке» пройти по заводскому двору. В проходной они еще должны «по-благородному» раскланяться с Трофимычем — вахтером, завзятым трезвенником. А за воротами уже сам себе хозяин. Хоть стой, хоть падай. Твое дело, да еще наше, органов милиции. Поэтому и веселятся все, кроме нас. А мы ведь тоже как-никак мужики, но при таком положении в городе обязаны быть все время начеку.

Случаев воровства нет, так как все друг друга знают. Хулиганства, такого настоящего, тоже нет по тем же причинам.

И кто бы мог подумать, что в нашем беспокойном, но веселом и беззлобном городке могут случиться события далеко не веселые?

Это произошло в конце августа 1970 года. Я зашел в Дом культуры. Была суббота, и после японской кинокартины «Красная борода» намечались танцы. А там всякое может случиться, притом после такой картины, где сплошные переживания в двух сериях… Я иногда хожу на танцы, хотя наши девушки уже давно махнули на меня рукой как на жениха. Может быть, и справедливо… За всю мною тридцатидвухлетнюю жизнь у меня еще ни разу не возникло желания жениться. И тем не менее я регулярно хожу на танцы и объясняю это сам для себя служебным рвением.

Не успел еще инструментальный квартет из заводской самодеятельности закончить вступительный вальс, как кто-то ворвался в фойе и закричал, что человека убили.

Все сразу бросились на улицу. Мне с трудом удалось обогнать толпу и присоединиться к бегущим впереди двум или трем парням. Лучи их электрических фонариков метались по дороге, заскакивали на штакетник, освещали открывающиеся окна и бледные, испуганные лица в них. Первомайская улица начинается с Первомайской площади, где расположен клуб, и прорезает весь город почти до конца. От нее отходит множество переулков. Они вырастают из Первомайской часто по правую сторону. И улица от этого похожа на гребешок. Я бежал, светил себе под ноги фонариком и думал: в каком же переулке это произошло?

Слово «убили» я, конечно, не понял буквально. Я был уверен, что кого-то крепко стукнули, и теперь он сидит у забора и никак не может понять, что с ним случилось. У меня и в мыслях не было, что в нашем городке могут кого-то убить. И единственное, что меня беспокоило в то время, это как бы не пропустить нужный переулок. В клубе в сумятице кто-то называл Кривой или Овражный. Они расположены рядом, чуть ли не в самом конце улицы.

«Ну ничего, — думал я, — кто-то должен быть на месте происшествия, а фонарь у меня хороший, осветит весь переулок».

Сзади слышался топот настигающей меня толпы, раздавались возбужденные выкрики, и десятки фонариков освещали мне затылок. В Кривом переулке все было спокойно, только щелкали запоры на окнах и в домах, то в одном, то в другом загорался свет.

«Вот, — думал я на бегу, — весь город через пять минут будет на ногах, а потерпевший, может быть, уже убрался восвояси. Вот теперь разговоров-то будет! Может, и до области дойдет… Сейчас посыплются звонки, и Зайцев из областной прокуратуры будет отравлять наше существование своим юмором».

В Овражном переулке светили три карманных фонарика и слышались приглушенные голоса. Никакого оживления, скорее, наоборот, фонарики не двигались, а голоса звучали странно тихо. Еще не добравшись до места происшествия, я, как и ожидал, увидел темную фигуру сидящего на земле спиной к забору человека. Когда я подбежал, осветил его лицо и нагнулся, чтобы лучше рассмотреть, меня как будто ударили по глазам. Лица у сидящего на земле не было…

Я заставил себя наклониться еще раз. На месте лица темнел мокрый провал. Нетронутым оставался только лоб. Рубашка и пиджак были залиты кровью.

Я попросил одного из парней сбегать в отделение и вызвать машину. Потом осветил лица тех троих, которых застал около трупа. Я хотел записать их фамилии, но подумал: «Зачем? И так знаю». Потом спросил:

— Кто первый увидел труп?

Как-то неудобно произносить это слово — «труп». Из толпы вышли двое. Их тоже осветил и тоже не стал записывать, а только попросил пока никуда не уходить. Это были парни из заводской дружины.

— Ребята, сделайте так, чтобы в переулке никого лишнего не было.

Ко мне подошел хирург из нашей больницы.

— Разрешите.

Я посветил фонариком. Хирург наклонился, нащупал запястье и через мгновение положил руку убитого на траву, затем поправил и положил ее на колено, блестящее от крови.

— Конечно — немыслимо… разумеется! Да, мертв. Мертв. Уже минут пять как мертв. Господи, да кто же это?

Я пожал плечами.

— Лицо изуродовано. Похоже, Никитин. Во всяком случае, документы его.

— Владимир Павлович? Не может быть… Не может быть… Зачем? Кто? Нет, не может быть… — Он еще раз посмотрел и отошел. С директором ликеро-водочного завода Никитиным они были в большой дружбе. Оба заядлые рыболовы и преферансисты. У хирурга Агеева частенько собиралась и расписывалась единственная в нашем городе полуночная «пулька».

Приехала машина со сменившим меня час назад дежурным лейтенантом Дыбенко. Вид у него был совсем растерянный, и, спрыгнув с подножки «газика», он стоял в оцепенении, уставясь на освещенного фарами убитого.

Потом мы, определив по луже крови положение трупа, сфотографировали это место и отвезли труп в морг.

В карманах убитого были обнаружены деньги, большая связка ключей, удостоверение личности, носовой платок, два билета с неоторванным контролем и два с оторванным, деловые бумаги, неотправленное письмо в областной пищеторг с претензиями на плохую сохранность возвращаемой тары, карманный фонарь с перегоревшей лампочкой, и треснутым стеклом. Такие фонари есть почти у всех в городе: в переулках осенью, когда ночи длинные и темные, без фонаря и шагу не ступишь.

— Значит, Владимир Павлович Никитин, — сказал Дыбенко. — Надо срочно звонить в областную прокуратуру.

Он снял телефонную трубку. В это время подошли дружинники и те трое, которых я застал на месте. Дыбенко звонил в область, а я сел заполнять протокол.

— Как вы обнаружили убитого?

Один из дружинников, Юра Блащук, подошел к столу и оглянулся на товарища, будто ожидая от него подтверждения.

— Мы патрулировали по Первомайской от Дома культуры. Народ шел домой, так мы каждый раз после последнего сеанса ходим. Всякое бывает после кино. Ну вот. Подходили уже к Луговому переулку, слышим: выстрел. Туда. Думаем, кто хулиганит. Заглянули в Конный — никого, посветили в другой — никого. Добежали до Кривого, нам из домов, из окон говорят — дальше. Завернули в Овражный и там сразу наткнулись. Подбежали, а кровь дымится, в луче так и видно.

— Когда вы услышали выстрел?

— Да как картина кончилась, мы со всеми и вышли. Я думаю, минут пять-семь всего прошло…

В отделение вошел запыхавшийся хирург Агеев.

— Да, это он. — Голос Агеева прерывался. Он с шумом забирал воздух и широко открывал рот, словно собирался крикнуть. — Это огнестрельная рана, безусловно, огнестрельная. Какое зверство, прямо в лицо! Брови обожжены, и на лбу точки от пороха. Какая жуткая рана! Похожа на осколочную… Зверство!

— Когда вы услышали выстрел? — снова спросил я у дружинника.

— Фильм кончился без пятнадцати одиннадцать, значит, выстрел был что-нибудь без десяти — без семи минут одиннадцать.

Я захватил с собой понятых, тех же дружинников, и снова отправился в Овражный. Навстречу нам попалась Настасья Николаевна Никитина, жена убитого. Она выглядела растерянной и удивленной. Уже отойдя от отделения, я услышал ее протяжный, нечеловеческий крик. Так кричат от физической боли. Я знал Настасью Николаевну как очень выдержанную женщину.

Город еще никак не мог успокоиться. В окнах горел свет, двигались тени.

«Что буду делать завтра, — думал я, — с чего начать? Разумеется, приедет Зайцев. Он мужик головастый. Только очень уж колготной. С утра нужно сходить в Дом культуры, выяснить, был ли Никитин на фильме. Потом неплохо бы собрать людей, которые видели его там. Порасспросить, с кем разговаривал. В каком был настроении. Кто же его убил? Кто мог убить в нашем городке? Да, еще нужно взять список в охотничьем обществе, обойти всех, у кого есть оружие. Да, может, Зайцев и кстати приедет. Народу у нас маловато. А может, он и не ходил вовсе в кино? Почему это я вдруг решил?»

С такими мыслями я дошел до Овражного переулка. Мы долго и тщательно, метр за метром, осматривали проезжую часть переулка. В прошлом году от весенних и осенних распутиц на всех улицах и переулках было сделано шлаковое покрытие. За год шлак утрамбовался, осел, стал твердым и ровным, как асфальт. Обнаружить какие-либо следы на таком грунте было совершенно невозможно. Я посветил через низкие заборы в палисадники соседних домов. И там никаких свежих следов не было видно. Ничего.

Потом стал искать пулю. Ведь она прошла насквозь, значит, должна быть здесь, недалеко, где-нибудь метрах в десяти-двенадцати. Никитин убит из охотничьего ружья, в этом нет никакого сомнения. Боевое оружие не оставит такой страшной раны. Может, выходное отверстие и будет большим, но входное должно быть только чуть-чуть побольше самой пули. Охотничьи ружья стреляют пулей метров на сто — сто пятьдесят. А если пуля прошла сквозь череп, деформировалась, потеряла свои аэродинамические качества, значит, улететь далеко не могла. Значит, где-то здесь.

И я снова метр за метром осветил всю проезжую часть. Внезапно, шагах в десяти-двенадцати от того места, где был найден труп, луч моего фонарика выхватил из общего темного фона дороги какой-то блестящий предмет. Я присел на корточки и поднес фонарик к самой земле. Это был свинец. Небольшая клякса свинца. Он блестел, как будто его только что расплавили и капнули им на дорогу. Я невольно с осторожностью поднес к нему руку, словно боялся обжечься. Свинец был, конечно, холодный. Я аккуратно взял его кончиками пальцев за края. На том месте, где он лежал, сделал отметину щепкой. Этого мне показалось мало. Тогда я нашел обломок кирпича и, расковыряв щепкой слежавшийся шлак, каблуком вогнал кирпич в ямку. Осветил отметину фонарем. Красный кирпич был хорошо виден на шлаке.

Возвращаясь в отделение, думал, что проверка ружей ничего не даст. Охотничий сезон начался две недели назад, и ружья почти у всех городских охотников хоть раз, да уже стреляли в этом году. Но ничего, можно будет поразмышлять над списком. Может быть, что-нибудь и придумаем.

 

Глава II

В отделении Дыбенко разговаривал со свидетелями, которые видели Никитина в Доме культуры. Они пришли сами вслед за машиной. Я так и думал, что придут.

Настасья Николаевна сидела в сторонке, на табуретке, около самой двери, и держала мокрый платок у глаз. Ее трясло, и я видел, как ее локти тихонько бьются о стену. Агеев стоял около нее и поглаживал по плечу, что-то шептал бледными губами. На его осунувшемся лице как-то очень отчетливо и угрюмо проступала черная жесткая щетина.

Я сел около стола, сбоку от Дыбенко, и стал слушать. Говорил начальник посудомоечного цеха Афонин, старик, ему уже давно пора на пенсию, но он все еще продолжает работать по причине «довольно сносного», по его словам, здоровья и еще потому, что на пенсии он не знал бы, чем заняться. Никакой другой страсти, кроме работы, он не имеет. Зато на заводе неистов, трудолюбив и упорен необыкновенно.

— …Мы с ним раскланялись, и я с супругой пошел в буфет пить воду — лимонад, а супруга — чтобы съесть пирожное.

— Вы конкретнее, пожалуйста, Фома Григорьевич, не отвлекайтесь, — перебил его Дыбенко.

— Я это для чего говорю? Чтобы знали — был трезв, значит, в своем уме и за свои слова отвечаю. После кино и выходили вместе; он сидел через два ряда, а на выходе встретились. Потом супруга моя с подружкой остановилась, а я в стороне покурил. А Никитин Владимир Павлович пошел домой. Прямо так и пошел со всем народом.

— И больше вы его не видели?

— А когда ж тут видеть? Я еще и до дому не дошел, как бегут навстречу… Кричат — убили, убили… Я первым делом супругу домой отослал, до калитки отвел — и туда.

— Ничего подозрительного не заметили по дороге? — спросил Дыбенко.

Фома Григорьевич вытащил темно-синий носовой платок и долго сморкался. Потом вытер глаза.

— А что я мог увидеть подозрительного? Какое тут подозрение, когда был человек и нет его без всяких подозрений?

— Может быть, что-нибудь необычное? — настаивал Дыбенко.

— Что уж там необычное? Все как всегда. Ничего и никого, кроме Егора Власова, не видел. Да, вернее, и видел-то не я, а наш шофер Куприянов Николай Васильевич. Это когда мы шли уже туда, в Овражный. Он еще сказал: «Смотри, — говорит, — Фома Григорьевич, Егора-то нашего где-то черти шатают. Только домой вломился. Обычно он в это время уже в лежку лежит, а сейчас еще на ногах. Прямо чудеса…» Мы аккурат мимо его дома проходили. Да вы знаете, он живет на углу Первомайской и Керосинного, четвертый переулок от площади…

Ну я посмотрел, а он, Егор, уже, наверное, в дом вошел. Я только и слышал, как дверь хлопнула. Потом мы с Куприяновым дошли до самого Овражного, а там и вы вскоре подъехали, так что ничего подозрительного и не было. Идут люди, спешат, беспокоятся. Шутка ли, человека убили! Вот и все. Мне и сказать-то больше нечего. — Он поднялся, засунул платок в карман. — А если что нужно, то звоните прямо на завод, а сейчас я пойду. Там супруга, наверное, померла со страху за меня.

— Спасибо, Фома Григорьевич, — сказал Дыбенко и поднялся.

Дыбенко подошел к Никитиной.

— Настасья Николаевна, садитесь, пожалуйста, к столу…

— Я не могу. Не спрашивайте ни о чем, ради бога, вы же видите, я не могу. Сейчас я посижу и уйду, только не спрашивайте, я не выдержу… — Она заплакала и закрыла лицо платком.

Агеев умоляюще посмотрел на Дыбенко.

— Пожалуйста, не сейчас. Ведь можно же завтра. Ведь это формальности. Пожалуйста, завтра.

— Завтра может быть поздно… — неуверенно сказал Дыбенко.

«А ведь действительно может быть поздно, — подумал я. — Дыбенко прав. Нужно послать Шерстнева на вокзал. Местные поезда сейчас не ходят, другие не останавливаются, но всякое может быть. Товарняку много проходит. По территории станции товарные поезда идут медленно».

— Старшина Шерстнев, идите на вокзал. Кто там сегодня дежурит? Стариков? Найдите и предупредите его, чтоб внимательнее следил за товарными поездами. Скажите, пусть позвонит по линии, на соседние станции. Если кого подозрительного заметят на товарном, чтоб любой ценой сняли.

— Слушаюсь. — Старшина приложил руку к козырьку и вышел.

— Слава, позвони на пост ОРУДа, пусть и там присматривают, — сказал я Дыбенко. Он кивнул и снял трубку.

Никитину увел домой Сергей Сергеевич. Конечно, нелепо сейчас разговаривать с обезумевшей от горя женщиной. Дружинники Блащук и Снежков тоже ушли. Сегодня они больше не понадобятся. Они сказали, что на всякий случай походят по улицам…

Дыбенко дозванивался на пост ОРУДа. Я положил перед ним пулю, завернутую в носовой платок. Он зажал трубку плечом и стал осторожно разворачивать сверток.

— Что это?

— Вероятно, пуля.

— Там нашел?

— Да. А что, Куприянов сюда не приходил? — спросил я.

— Какой Куприянов?.. Алло! Алло! — закричал он в трубку. — Девушка, позвоните дежурному погромче, он должен быть там. Вот черт, как долго не подходит! Спит он, что ли?.. О каком Куприянове ты спрашиваешь? — Дыбенко оторвался от расплющенной пули и удивленно посмотрел на меня.

— Ну тот шофер, который шел вместе с Афониным и видел Власова.

— А-а-а… Вроде не приходил. А там кто его знает? Я ведь всех не помню в лицо. Какое дело! Завтра придет. В крайнем случае вызовем. Ты смотри, как ее расплющило. Натворила она… Наверное, лобзиком подпилил, гад, сделал разрывной… Алло! Алло! Стрельников? Это ты? Ты что, спишь там, что ли? Из города на шоссе никто не выезжал? Так, подожди, запишу. Бензовоз. Хлебная, и все. Водителей знаешь? Рядом никто не сидел? Хорошо… Да, тут у нас ЧП, ЧП, говорю. Убийство. Никитина, директора ликеро-водочного завода. Из ружья в лицо. Вот Сохатый пулю нашел. Разрывной стрелял, гад. Небось сидел дома, подпиливал. Так что если что заметишь, задержи и звони. Все! Привет! Не спи там! Ладно! Ладно!

Он положил трубку и взвесил пулю на ладони.

— Дела… — сказал он. — Что дальше? Будем ждать Зайцева?

— И ждать будем, — ответил я.

— Все-таки как ты думаешь, кто?

— Посмотрим… чего зря болтать.

— Посмотрим, посмотрим… А может быть, и не посмотрим. И такое бывает. Может, так и не узнаем кто. — Он взглянул на часы. — Однако и времени уже три часа. Ступай домой, тебе завтра с утра на дежурство. Хлопот будет, беготни… Иди, а то глаза как у вареного рака.

— Ты не помнишь, Егор Власов охотник?

— Охотник? Да какой он, к черту, охотник? Вот водку пить действительно большой охотник…

— Ну ружье-то у него есть?

— Есть, все ломаное-переломаное, проволокой перекрученное. Уж, наверное, проржавело насквозь. А что ты его вспомнил? — удивился Дыбенко. — Может, еще и подозреваешь? Тоже мне, нашел преступника! Он и трезвый-то еле на своей одной ноге да на деревяшке стоит, а трезвым он уже лет десять не был. Нет, он не по этому делу. Это ж наш штатный нарушитель, пять приводов в неделю. Рекордсмен!

— Вот и я о том. Ты помнишь, чтобы мы его хоть раз после семи часов забирали? — Дыбенко пожал плечами. — Сроду этого не было, — сказал я. — Он начинает заправляться с обеда и обычно часам к семи, ну в крайнем случае к восьми попадает к нам на профилактику. Потом, как правило, Костя Фомичев часов в десять везет его домой и там выгружает. А в одиннадцать часов он всегда спит. А если не нагрузился как следует и не попал к нам, то тем более. Нет возможностей выпить, значит, не стоит и бодрствовать.

— Это все так, — задумчиво произнес Дыбенко, — у нас его сегодня не было. Стало быть, недобрал. Тогда по расписанию он должен спать, а он шатается. Что-то на него непохоже. Нужно будет завтра выяснить, где он был с половины одиннадцатого до одиннадцати.

Выяснить это нетрудно. Егора Власова, инвалида Отечественной войны, безногого, контуженного, знает весь город.

 

Глава III

Утро следующего дня для меня началось телефонным звонком. Приехал Зайцев. Когда-то мы вместе кончали юридический факультет МГУ. С тех пор, стоит только Зайцеву появиться в моем городе, он сразу начинает названивать мне по телефону.

— Как дела? — спросил он, даже не поздоровавшись. — Отдыхаешь?

— Нет. Какой там отдых…

— Зря. Отдыхай. Мы пока без тебя с Дыбенко здесь управимся. Так что отдыхай пока.

— Да я бы и сам хотел, но ты же мешаешь…

— Старший лейтенант Сохатый, с начальством так не разговаривают.

— Извините, товарищ Зайцев, погорячился спросонья.

— То-то.

Он повесил трубку. Мне показалось, что позвонил он нарочно, чтобы, так сказать, мобилизовать. Ну что же, он добился своего, я мобилизовался в десять минут. Проглотил колбасу, запил холодным чаем прямо из заварника и вышел на улицу. Мне хотелось до работы попасть на ликеро-водочный завод и поговорить с Куприяновым. Может, сообщит что-нибудь новенькое про Власова.

Машина Николая Васильевича Куприянова стояла во дворе завода, возле склада готовой продукции, среди шатких сооружений из сотен водочных ящиков. Я заглянул на склад. В конторке сидели заведующий складом Шохин и Афонин. Фома Григорьевич рассказывал с подробностями о вчерашнем происшествии.

— Здравствуйте. Здесь не было Куприянова?

— Так он в месткоме, — сказал Шохин, — его выбрали председателем похоронной комиссии. Они ведь с Владимиром Павловичем старинные друзья… были. Однополчане.

У входа в управление висел увеличенный портрет Никитина, перевязанный по углам красной и черной лентами.

Такой же портрет висел и в комнате месткома. «Когда они успели увеличить?» — удивился я.

Куприянов разговаривал по телефону. Он взглянул на меня, кивнул и закончил разговор.

— Вы ко мне?

— Да, здравствуйте, Николай Васильевич.

— Вы по вопросу… — Он замялся, не зная, как сказать. — Вы насчет вчерашнего?

— Да. Скажите, пожалуйста, Николай Васильевич, вы вчера были в Доме культуры на последнем сеансе?

— Был.

— Вы видели там Никитина?

— Конечно, видел, мы с ним еще разговаривали.

— О чем?

— О производстве, о чем же еще, — ответил Куприянов, ни на секунду не задумываясь. — Он со мной посоветовался насчет транспорта. Мы хотим…

Я не дал ему развить производственную тему.

— Вы не помните, в каком настроении был Никитин, когда вы последний раз с ним разговаривали?

— Настроение?.. — Он задумался, достал пачку «Беломора», долго разминал папиросу над пепельницей. Брови его сошлись в жесткой складке. — Настроение у него было неважное. Я еще подумал про себя, что слушать-то он меня слушает, а в голове у него совсем другое… Мрачный он был и какой-то расстроенный, угнетенный. Будто предчувствовал.

— А после сеанса вы его видели?

— Нет, после сеанса не видел. Я ведь был с машиной, она стояла за клубом, как фильм кончился, я пошел сразу к машине — хотел отвести ее в гараж, а там свеча засалилась, чтоб ей пусто… и лампочка в моторе, как на грех, перегорела, ну, я и ковырялся впотьмах, скоблил свечу. Вроде ничего, очистил, а не заводится, Я тогда пошел в клуб, думаю, на свету скорее с проклятой разберусь. А тут и паника началась…

— Скажите, а по дороге в Овражный вы ничего подозрительного не заметили?

— Вроде ничего…

— Может быть, вам что-нибудь показалось необычным? Подумайте, вспомните — это очень важно.

— Да нет, вроде все обычное… — Он пожал плечами, покачал головой и подтвердил: — Все как всегда.

Разговор оборвался. Я молчал. Мне показалось странным, что он не вспомнил о Власове. Ведь он обратил внимание, даже с Афониным поделился. Был удивлен. Почему же сейчас молчит об этом?

Куприянов выжидающе смотрел на меня. Разговор вроде кончен, а я и не собираюсь уходить. Вероятно, его это смущало. Он достал новую папиросу и стал ее разминать, как и первую, долго и аккуратно, над самой пепельницей.

— Николай Васильевич, — сказал я с мягкой укоризной в голосе, — а почему вы не хотите мне сообщить, что видели вчера Власова, возвращающегося домой, сразу после того, как произошло убийство Никитина?

Куприянов вздрогнул.

— А почему вы думаете, что я его видел? — неуверенно спросил Куприянов.

— Я не думаю, я знаю. Мне сказал Афонин. И странно, почему вы это скрываете.

Он вышел из-за стола, прошелся по комнате, потом махнул рукой и остановился напротив меня.

— Хотите честно?

— Хочу, — сказал я и тоже поднялся. Мы оказались лицом к лицу.

— И не сказал бы вообще!

— Почему же?

— Я Власова знаю тридцать лет. Воевали вместе. Ну и что из того, что человек пьет? Ему можно, простить. А на преступление, на подлость он не способен. Так, пошумит, побузит и спать завалится. А вам только скажи… Затаскаете… Вот поэтому и не хотел говорить. И не сказал бы, если б Афонин не наболтал.

— Не волнуйтесь, Николай Васильевич, — сказал я извиняющимся тоном, — невиновного мы не очерним, не волнуйтесь. — И чтобы перевести разговор, спросил: — Когда намечены похороны?

— Послезавтра в десять утра, — очень сухо ответил Куприянов.

Секретаря Никитина Лену Прудникову я нашел тоже не сразу. В приемной ее не оказалось. Ждать мне было некогда, и я решил уже уходить, спускался по лестнице и услышал ее каблучки. У нее были красные от слез глаза и растрепанная прическа.

— Здравствуй, Лена.

— Здравствуй. — Она остановилась и протянула мне руку. — Ты извини, Борис, я очень спешу…

— А я к тебе по делу.

— Тогда пойдем в приемную, я там найду одну бумажку, а ты, пока я буду искать, расскажешь.

Мы поднялись в приемную, она выдвинула ящички своего стола и принялась разбирать бумаги. Я без всякого предисловия спросил:

— Ты в последнее время ничего не замечала за Никитиным? Он вел себя нормально, как всегда?

— Нет. — Она оставила бумаги. — Он в последние дни был какой-то странный, рассеянный. А недели полторы или две назад я вошла в его кабинет, и мне показалось, что он плакал. Как только я вошла, он отвернулся, открыл зачем-то сейф и стал там копаться. Потом поглядел на меня с такой тоской… И сказал… Я уже не помню точно, но что-то в таком роде… Постой, сейчас вспомню… Да, он сказал, что на этой земле нельзя ступить и шагу безнаказанно. И что потом за все приходится платить. Втройне… Я спросила: «За что?» Он сказал: «За все. И не надо надеяться, что останешься безнаказанным, и лучше сразу платить». И, усмехнувшись, добавил: «Лучше сразу, а то пени нарастают, а впрочем, это все ерунда и не обращайте на меня внимания, Леночка. Это я так… Философствую… К старости такое бывает».

И вообще весь этот месяц он был какой-то издерганный… Все время спешил. И меня торопил. Я однажды подумала, что он собирается уезжать отсюда. Так он спешил…

— Ты не знаешь, он днем вчера собирался в кино?

— Собирался. Еще просил меня узнать, во сколько начало.

— При этом был кто-нибудь?

— Никого.

— Знаешь что, Лена, у меня сейчас времени в обрез, а вечером я, может быть, освобожусь. Мне бы с тобой еще поговорить…

— О Никитине? — Она внимательно посмотрела на меня.

— Да, о нем, — твердо сказал я и поднялся.

 

Глава IV

Прежде чем отправиться в отделение, я решил зайти в исполком. Там работала Надя Власова, племянница Егора Егоровича. Самого Власова я пока не хотел беспокоить. Действительно, не стоит зря его волновать. Подходило время моего дежурства, и я был вынужден позвонить в отделение и предупредить, что задержусь.

К телефону подошел Зайцев.

— Следователь прокуратуры Зайцев слушает.

— Это говорит инспектор уголовного розыска старший лейтенант Сохатый.

— Я вас слушаю, — ледяным тоном произнес Зайцев.

Я ему попытался коротко изложить причину моей задержки.

— А почему вы не хотите заняться самим Власовым?

Я объяснил почему.

— Либеральничаем, старший лейтенант Сохатый, а с момента убийства прошло уже десять часов. Вам ясно, товарищ Сохатый? — очень многозначительно закончил он.

Надя удивилась моему приходу, особенно когда я попросил ее выйти со мной в коридор из комнаты жилищного отдела, где она работала инспектором и где всегда толпился народ.

— Наденька, — сказал я, — вчера вечером вы где были?

— Как где? В клубе. Вы что же, не помните? Мы еще с вами поздоровались…

— Ах да, совсем забыл. Конечно, конечно… — Я так и не смог вспомнить, чтобы мы поздоровались. — Вы, разумеется, уже знаете, что вчера произошло.

— Знаю. — Она кивнула и погрустнела.

— А что ваш дядюшка говорит по этому поводу?

— Что говорит? Говорит, что зря человека не убьют… Сегодня утром встал злой, а как я ему рассказала, еще больше разозлился. Выпросил у меня трешку. Как-никак они вместе воевали с Никитиным…

— Значит, он считает, что его убили за дело?

— Нет, — она пожала плечами, — он так не сказал. Он вообще по утрам злой, похмельный. Ему чего ни скажи — все так и надо.

— А что же он, только сегодня и узнал? А вчера?

— Так он же вчера спал пьяный. Его и пушкой не разбудишь.

— Вы во сколько пришли домой?

— Часов в одиннадцать, а точнее, в начале двенадцатого.

— И Егор Егорович спал, когда вы возвратились?

— Спал! Так нахрапывал, что стекла дрожали.

— Значит, вы на танцы не остались?

— Какие уж танцы… — сказала она обиженно, потом задумалась и озабоченно спросила: — Почему вы меня обо всем спрашиваете? Опять он что-то натворил?

Она подняла на меня глаза, полные такого испуга, что я поспешил ее успокоить:

— Да нет же, все в порядке. Просто Егор Егорыча у нас вчера не было, вот я и решил справиться. Не случилось ли чего с ним. А то видите, какие происшествия в нашем городе…

Я попытался улыбнуться. На самом же деле улыбаться мне совсем не хотелось. Вот ведь как получается: двое видели Власова без пяти одиннадцать, а в одиннадцать десять он уже спал. На него это не похоже. Обычно он засыпает не так скоро — уж мне-то известно. Прежде чем захрапеть, он минут двадцать сидит на кровати и беседует сам с собой о жизни. Потом лежа выкуривает папиросу, произносит свой последний монолог и уже тогда забывается. Да, неувязка. Выходит, или те двое ошибаются, или Егор притворялся, что спит. Мне очень не хотелось, чтобы Власов хоть чем-нибудь был причастен к этому делу. Я за семь лет работы в этом городке настолько привык к нему, что он стал уже необходимой, неотъемлемой частью моей жизни.

Я сколько мог успокоил Надю и пошел не в отделение, как мне следовало бы, а направился к дому Егора.

Дом Власова был заперт на большой висячий замок. Я несколько раз обошел вокруг дома, внимательно исследовал каждую вмятину на дорожке от калитки к крыльцу. Ничего, только кругленькие ямки от Надиных каблуков, чуть побольше углубление от деревяшки Егора Егорыча да засохшие с прошлого дождя рубчатые следы от его резинового сапога. В глубине двора был выкопан неглубокий колодец, я заглянул и туда, но ничего не увидел. Слишком темно, а фонарь я не захватил.

Где находится ключ от замка, знал не только я, но и все отделение. Мы так часто отвозили Власова домой, что наловчились находить ключ на ощупь, в любую темень, под первой ступенькой крыльца. Это было всего лишь несколько дней назад… Теперь же я не мог воспользоваться этим ключом. Теперь наши отношения с Егором вступали в новую, непривычную и нелепую стадию… Я не верил в серьезность своих изысканий и все-таки обрадовался, заметив электрический фонарик, висящий на гвоздике возле запертой двери.

«Вот и славно, — подумал я, — можно будет посмотреть в колодец». Снял фонарик и нажал на кнопку. Лампочка горела ярко — батарейки были свежими.

Из колодца веяло сыростью и холодом. Луч фонаря осветил маленький круглый, предмет. Словно из воды выступал конец трубы. Откуда здесь быть трубе? Я взял комочек земли и бросил в колодец. Раздалось глухое бульканье — вода пошла кругами, и предмет, похожий на трубу, закачался.

Я опустил ведро и стал водить веревкой, стараясь подвести его поближе к заинтересовавшему меня предмету. Наконец мне удалось зачерпнуть его вместе с водой. Когда я, перебирая руками веревку, вытаскивал ведро, то, кажется, чуть не лопнул от нетерпения и любопытства. Это была гильза. Она и в ведре плавала солдатиком. Новая папковая гильза, под «жавело» двенадцатого калибра, завода «Азот» с клеймом 70-го года. Я присвистнул от неожиданности. До этого момента я не принимал всерьез ни одного странного факта в поведении Власова. Но тут я просто опешил. Я оставил ведро с водой на плоско срезанном дубовом срубе, завернул гильзу в носовой платок, положил в карман и отправился в отделение.

Зайцев, что называется, кипел на работе. Увидев меня, он демонстративно отвернулся. Дыбенко с синяками под глазами корпел над протоколами. Конечно, канцелярщина не для Зайцева.

— Как дела? — спросил я.

— Дела… — сказал Дыбенко, не поднимая головы.

— А ты почему здесь? — спросил я.

— Здесь, и все, — сказал Дыбенко.

— Определили пулю?

— Определили. Новый тип, называется «турбинка», такая штуковина, на катушку из-под ниток похожа.

— В магазине узнавали, кто покупал?

— Их привезли еще весной. Две коробки по пятьдесят штук. Коробку двенадцатого и коробку шестнадцатого калибра. Продали всего двадцать. Три человека взяли по пятку, а четвертый пяток разошелся по одной.

— И кто же покупал?

Зайцев ответил не сразу. Он выдержал паузу, затянулся сигаретой и только потом небрежно сказал:

— Первую пятерку купил Никитин, потом Стремовский, завклубом, третью пятерку — главный инженер завода Исаков. Остальные разобрали ребятишки для грузил на удочки.

— Ходили к этим двоим?

— У них пули оказались целыми. А купили они просто так, для интереса. Кого здесь у вас пулей стрелять? Они даже и не заряжали. К тому же ружья у них шестнадцатого калибра.

— А никитинские на месте?

— У Никитина мы не нашли ни одной. Кстати, пуля, которой он был убит, двенадцатого калибра. И ружье у него тоже двенадцатого. Кроме тех пяти пуль, которые купил он, двенадцатого больше никто не покупал. В коробке так и осталось сорок пять штук.

— Интересно… — сказал я и сел на диван. — И что же вы теперь думаете?

Дыбенко полол плечами, потом кивнул на Зайцева:

— Он думает, а я оформляю протоколы и сейчас спать пойду.

Зайцев ничего не ответил.

— Что-нибудь новое обнаружили?

— Ничего… никаких следов. Все чисто. Безупречная работа. А у тебя как?

— У меня сложнее, — сказал я и выложил на стол гильзу, завернутую в носовой платок. Потом рассказал все, что удалось узнать за это утро.

— Да… — внимательно выслушав меня, сказал Зайцев. С лица Дыбенко сошло сонное выражение. Он достал протокол допроса Афонина и протянул его мне.

— Нужно заниматься Егором, — сказал он растерянно. — Как же это могло быть?

— Надо немедленно проверить его ружье, — сказал Зайцев. — Дыбенко, подготовьте постановление на обыск. Совершенно напрасно, — сказал он, сурово сдвинув брови и обращаясь ко мне, — совершенно напрасно вы извлекли гильзу из колодца. Это следовало сделать при понятых во время обыска.

— Но если б я не извлек эту гильзу, у нас не было бы оснований для обыска, — невесело улыбнулся я.

— Вы должны были обнаружить ее и оставить на месте.

Я не стал ему возражать.

Егора мы так и не нашли. Вернее, я знал, где его искать, но сообщать об этом Зайцеву пока не стал.

Промолчал и Дыбенко. Обыск мы проводили в присутствии Наденьки, специально вызванной для этого с работы. Собственно, это был не обыск в обычном его понимании. Нас интересовало только ружье Власова.

В доме была идеальная чистота — дело рук Наденьки, только в закутке, где спал Егор, валялись окурки и пахло давно не мытой пепельницей и водочным перегаром с легким привкусом лука, любимейшей закуски Власова. Видимо, Надя еще не успела прибраться: спешила на работу.

Ружье висело над его кроватью. Оно действительно было ломаное-переломаное. Старая ижевская одностволка двенадцатого калибра. Я осторожно снял его с гвоздя и понюхал ствол. Из ствола пахло свежим порохом. Я достал носовые платки, осторожно переломил ствол и посмотрел на свет. Ничего особенного я там не увидел, потому что плохо разбираюсь в ружьях. Но из ствола совершено отчетливо пахло порохом.

Эксперты считали, что из этого ружья был произведен выстрел не далее чем вчера вечером.

Зайцев лично оформлял постановление об аресте Власова. Я еле уговорил его поручить это дело мне.

— Возьми с собой людей и оружие, — посоветовал Зайцев.

— Обязательно…

— Ну и дела… — сказал Дыбенко. — Вот уж никогда бы не подумал… Егорыч — убийца. Нет! Не верится.

 

Глава V

Водку в городе начинают продавать с одиннадцати часов. Я посмотрел на часы. Десять пятьдесят. Значит, остается еще десять минут. Можно успеть. «Стало быть, так, — размышлял я, — если его нет у гастронома на Первомайской площади, значит, он не утерпел и теперь сидит в чайной и пьет вермут. Нужно сразу бежать туда, пока он не дошел до утренней кондиции».

Мне повезло, я нашел Власова у гастронома на Первомайской. Он расположился на лавочке в окружении двух друзей по несчастью. Вид у них был самый плачевный. Руки тряслись, глаза воспалены и заплыли отекшими веками. Власов сидел, выставив свою деревянную ногу немного в сторону. Взгляд его был устремлен на столб с часами.

— Здравствуй, Егорыч, — сказал я сочувственно, — страдаешь?

— А… — Он повернул голову и сердито посмотрел на меня. — Моя милиция меня стережет, — ответил он вместо приветствия и снова уставился на часы.

— Егорыч, дело есть, нужно поговорить, — сказал я и присел рядом с ним.

Он молча подвинулся, освобождая мне место, и его деревянная нога прочертила по песку, насыпанному перед скамейкой, глубокую борозду.

— Где ты пропадаешь? — участливо спросил я. — Вчера тебя целый день не было видно, и к нам не заглянул. Мы уж соскучились.

— Мне и без вас весело, — ответил он мрачным голосом.

— Как же ты вчера вечером сумел нас обойти? — не унимался я.

— Спал я вчера вечером.

— Так уж и спал?..

— Говорю, спал, значит, спал. Надоели вы мне все.

— А мне говорили люди, что видели тебя вчера вечером в половине одиннадцатого… То-то я удивился. Чего это, думаю, наш Егорыч в полуночники записался? Сроду за ним этого не было. А если и полуночничал, так опять же в нашем обществе…

— Спал. Говорю, спал, значит, спал. Весь вечер спал и даже на двор не выходил. Ну ты как хочешь, — он еще раз взглянул на часы, — а мне пора. — Глаза его посветлели, и даже голос стал мягче. — Ты подожди, если дело у тебя. Я сейчас поправлюсь, так и поговорим.

— Некогда мне ждать, Егорыч. Такое дело.

— Ну тогда давай, начальник, выкладывай свое дело.

— Гражданин Власов, вы подозреваетесь в убийстве директора ликеро-водочного завода Владимира Павловича Никитина. Пройдите со мной.

Власов усмехнулся.

— Это и есть твое дело, начальник? Хорошо, что при людях не сказал. Чуткость проявил. Стало быть, пошли?

Мы встали. Он медленно заковылял по направлению к милиции.

— Транспорт не догадались подать, — сказал он. — А почему это вы думаете, что Никитина убил я?

Всю остальную дорогу мы молчали. На улице на нас никто не обращал внимания.

Я медленно шел за Власовым. Идти мне совсем не хотелось. Настроение было дрянное. Мне предстояло привести Егорыча в милицию, снять с него ремень, обыскать и найти в карманах два рубля (рубль из выданной ему Надей трешки он наверняка уже пропил), смятую пачку «Прибоя», спички и кучу табачных крошек. Содержимое его карманов я знал лучше его. Кроме названных, крайне необходимых ему предметов, у него ничего больше не должно быть. Он живет просто и легко. Ему больше ничего и не нужно.

Все это так, но факты упрямая вещь, как говорит Зайцев. Все факты против Егора. Его видели двое свидетелей. Из его ружья двенадцатого калибра произведен выстрел. У него в колодце обнаружена гильза.

Власова мы поместили в изолятор временного содержания. Инспектор и эксперт, которых из областного управления привез с собой Зайцев, направлялись на квартиру к Власову. Когда все приготовления были закончены, я попросил у Зайцева сигарету и закурил. Мы уселись на стол, рядом друг с другом, и стали дымить.

— Знаешь, — сказал Зайцев, — конечно, вся эта история не из приятных, но я рад за тебя. Хорошо, что все так удачно сложилось, может, теперь ты выберешься отсюда. Может быть, тебя к нам переведут, повысят, будем вместе работать. В общем, я рад за тебя.

— Ты думаешь, это все? — спросил я его.

— Ну, не совсем. Безусловно, еще придется повозиться, но в основном картина ясная и сроки, прямо сказать, рекордные.

— Боюсь, что все это не так скоро кончится, — сказал я. — Мне кажется, что все чересчур просто. Так не бывает. И уж очень прямые улики. И все неотразимые, как на подбор. Я начну допрос, а ты посмотри на него. Понаблюдай, а потом вместе подумаем. Я ничего особенного не буду спрашивать. Считаю, что до окончательного заключения экспертизы это не нужно. Сейчас мы постараемся выяснить, чем он занимался весь вчерашний день, до возвращения домой его племянницы. Кстати, я совершенно уверен, что она меня не обманула, когда сказала, что он спал.

Я велел ввести Власова. Он вошел, громко стуча деревяшкой, сел на стул и спросил:

— А что, курить не положено?

Я принес из дежурки его «Прибой». Никаких других папирос он не признавал. «Странно… — подумал я, — странно допрашивать человека, о котором знаешь все, до самой последней привычки. Иной раз кажется, что даже и образ мыслей его тебе известен. Смотришь на него и словно видишь, как медленно, неловко ворочаются нехитрые мысли в его голове».

Я начал допрос:

— Скажите, Власов, чем вы занимались вчера в девять часов утра?

Вопреки моему ожиданию он не ухмыльнулся и не подпустил по обыкновению шутку. Арест окончательно протрезвил его, и теперь он сидел прямо, чуть откинув голову назад, смотрел куда-то поверх меня. Отвечал сухо и сдержанно. Ни одного лишнего слова. На мой первый вопрос он ответил так:

— Спал. Проснулся в шесть, покурил, выпил воды из колодца, похолоднее, и снова лег. Потом пошел в магазин похмеляться.

— С кем похмелялись?

— С Федькой и Степкой. Фамилий не знаю.

— Что делали дальше?

— Пил водку. Потом спал на лавочке за магазином. Потом снова пил.

— Откуда у вас деньги?

— От пенсии осталось немного.

— Во сколько вы пили во второй раз.

— Вечерело. Думаю, часов в шесть.

— Что было потом?

— Пошел домой спать.

— Ни с кем не останавливались, не разговаривали? Кто вас видел?

— Да все.

— Кто может подтвердить ваши слова?

— Все и Анька, продавщица в бакалее.

— Во сколько вы пришли домой и что делали дома?

— Пришел в половине седьмого. Точно. Посмотрел на часы, покурил и лег спать до утра.

— Ни разу не просыпались?

— Ни разу. Не имею привычки.

На все мои вопросы он отвечал равнодушно, ровным голосом, спокойно покуривая и не глядя на меня.

Я приказал увести арестованного.

— Ну, что скажешь, товарищ Зайцев?

Он пожал плечами.

— Да… Непонятно. А, главное, удивительно спокоен. За весь допрос ни один мускул на лице не дрогнул. Такое впечатление, что ему на все наплевать. У него какая группа инвалидности?

— Первая.

— А с головой все в порядке?

— Психически он нормален, но после контузии у него часто бывают головные боли, припадки. Нервы у него не в порядке.

— Как ты думаешь, — задумчиво спросил Зайцев, — его можно судить, если удастся доказать его виновность?

Я неуверенно пожал плечами.

— А может, вместо колонии его определят в больницу для душевнобольных? Очень просто! Судебно-психиатрическая экспертиза определит, что преступление совершено в невменяемом состоянии и прочая, и прочая… Его, конечно, признают социально опасным и уложат на год-другой в уютную лечебницу, а там подлечат и выпустят. Может такое быть, как по-твоему?

— Вполне может, — подумав, ответил я.

— Поэтому он и спокоен, — заключил Зайцев, — знает, что, если преступление раскроется, это ему ничем серьезным не грозит.

— Может быть, ты и прав, — сказал я, — только все это на него непохоже. И подумай сам, какие у него могли быть счеты с Никитиным? Что им было делить? За что он мог его убить? Нет. Не похоже все это на правду. Знаешь, у меня такое впечатление, что за этим убийством стоят очень серьезные люди, а Власов или использован как пешка, или вообще ни при чем, просто стечение обстоятельств.

— А гильза в колодце? — спросил Зайцев.

— Да, в конце концов, могли через забор кинуть и нечаянно попасть. А насчет ружья я мог и ошибиться. Я же говорил тебе, что в охотничьих ружьях почти ничего не понимаю. Сроду не был охотником.

Эксперты не обнаружили на гильзе ни одного отпечатка пальцев, а на ружье только старые отпечатки Власова. Эксперт считал, что из этого ружья был произведен выстрел пулей несколько часов назад. Но еще раз повторяю, ни одного свежего отпечатка пальцев вообще. Но и пыли на ружье не было…

Все это казалось мне какой-то неразрешимой головоломкой. Пожалуй, единственное, в чем я не сомневался, — это был сам Егор Егорович. Не мог он совершить убийства. Тем более так продуманно, заботясь о том, чтобы не оставить следов на оружии.

В тот день я решил его больше не допрашивать. Я сказал секретарю, чтобы заготовила повестки для тех двоих, что сегодня утром пили вместе с Власовым, потом наметил для себя еще несколько дел: первое — пойти к Никитиной и поговорить с ней, второе — встретиться с Агеевым (как-никак они были друзьями с Никитиным); третье — еще раз поговорить с племянницей Егора Егорыча и, наконец, встретиться с Леной Прудниковой. Свое последнее дело я рассчитывал выполнить уже в свободное от службы время, после работы.

 

Глава VI

Мое свидание с Никитиной прошло совсем не так, как я ожидал.

Она встретила меня на крыльце небольшого, ладного дома, построенного Никитиным года три или четыре назад в Овражном переулке. Направляясь к ней, я подготовил заранее несколько вопросов. Первый из них и самый, на мой взгляд, щекотливый, я задал сразу, пока мы проходили в комнату:

— Настасья Николаевна, а почему вы не пошли вчера в кино? Почему Владимир Павлович смотрел фильм один? Он разве не приглашал вас?

Она повернула ко мне бледное, иссушенное страшной ночью лицо.

— Почему вы меня об этом спрашиваете? Разве это ему поможет?

— Это может помочь нам, то есть следствию.

— При чем здесь следствие? — взмолилась она. — При чем здесь все это, когда его нет?

— Не сердитесь, Настасья Николаевна, давайте я лучше сварю кофе. Возьмите себя в руки. Вам необходимо выпить кофе. Вы ведь не спали. — Я понимал, что не имею права на такое поведение, мы не настолько близко знакомы, но она была так плоха, что тут уж было не до церемоний.

Мы прошли на кухню. Она показала мне банку с кофе. Я налил воды в кофейник, поставил на плиту и зажег газ. Никитина села к столику у окна и положила руки на стол, покрытый цветастой, уютной клеенкой. Я открыл банку. Вкусно запахло чуть пережаренным кофе.

Когда вода в кофейнике закипела, Настасья Николаевна встала и заварила кофе. Потом достала из шкафа молоко, печенье, чашки.

Вид ее говорил о том, что она поняла неизбежность и нужность моих вопросов и внутренне собралась, приготовилась отвечать. Меня немного смутило то, что она так быстро преобразилась.

— Настасья Николаевна, — сказал я, отпив кофе, — вы должны понять, что я не из праздного любопытства сижу сейчас здесь и собираюсь терзать вас вопросами. Если б все зависело от меня, то я бы вообще не стал вас беспокоить или, во всяком случае, не сейчас. Но следствие ждать не может. Нам дорога каждая минута. Мы не знаем, кто преступник. Может быть, сейчас он уже бежит из нашего города. И если это так, то найти его будет намного сложнее. И кто может гарантировать… Вы должны нам помочь.

— Хорошо, хорошо… Я понимаю. Вы можете спрашивать.

— Скажите, пожалуйста, — я повторил свой вопрос, — почему Владимир Павлович был в кино один?

— Я плохо себя чувствовала и поэтому осталась дома.

— Ясно. — Я сделал вид, что этот ответ меня вполне удовлетворил. На самом деле мне показался странным тот факт, что Никитина застрелили в двухстах шагах от дома, а Настасья Николаевна появилась в милиции только двадцать или тридцать минут спустя после убийства. Если она была дома, то не могла не слышать выстрела и всей беготни. Такое настолько редко случается в нашем городе, что просто невозможно было ей не обратить на все это внимания. К тому же, как бы она ни относилась к мужу, но хоть чуть-чуть должна была ждать. Обо всем этом потом, решил я и задал Никитиной следующий вопрос:

— Скажите, Настасья Николаевна, вы не замечали в последнее время за Владимиром Павловичем перемен? Может быть, у него были неприятности, может, ему кто-нибудь угрожал?

— Нет. Кто ему мог угрожать? Но измениться он действительно изменился… Только вряд ли это имеет отношение к случившемуся…

— А в чем, собственно говоря, выражались эти перемены?

— Он стал замкнутым, плохо спал. Часто жаловался на сердце, говорил, что устал от всего…

— Почему у вас не было детей, Настасья Николаевна?

— Это тоже имеет отношение к следствию?

— Нет, вы можете не отвечать.

— Он не хотел ребенка.

— Почему? Материально вы обеспечены хорошо, могли пригласить няньку. Ребенок вас не связал бы.

— Он не хотел. Несколько раз у нас заходили разговоры на эту тему. Я плакала, но он упорно не хотел.

— А чем он объяснял свое нежелание?

— Ничем. Только однажды сказал: «Чтобы иметь детей, на это нужно иметь моральное право». Я спросила: «Кто же из нас не имеет этого права?» Он ответил: «Я». Ответил так резко и твердо, что я не стала больше его спрашивать.

— Странно, — сказал я, — один из самых уважаемых людей в городе вдруг считает себя не вправе иметь ребенка.

— Он вообще был очень странным человеком, — сказала она задумчиво. — На работе он был обыкновенный, а дома и наедине с самим собой странный. Он, например, не любил ничего долговечного, часто говорил, что неизвестно, кем и чем он будет завтра… Завел на мое имя сберкнижку и откладывал каждый месяц часть зарплаты. И не разрешал мне тратить эти деньги. И вообще он словно временно жил…

— Вам он не рассказывал о своих неприятностях в последнее время?

— Нет… — Она закусила губу. — У него, наверное, было с кем делиться… — Она осеклась, замолчала, испытующе взглянула на меня и поспешила пояснить: — У него всегда было много друзей.

— С Сергеем Сергеевичем он был в дружеских отношениях?

— Да. Он мне не раз говорил, что Агеев — это настоящий друг.

— Вот вы сказали, что он как-то временно жил, как вы думаете, отчего это? Может быть, он боялся неприятностей по службе? Боялся, что его могут уволить, и поэтому велел вам откладывать деньги на черный день?

— Нет, что вы? На службе у него все было хорошо. Его несколько раз хотели повысить, перевести в центр, но он отказывался. Жаловался на здоровье, говорил, что не справится. Отказывался наотрез. И никто не мог его переубедить. Когда я его спрашивала, почему он так поступает, он отшучивался, говорил: «Не по Сеньке шапка». Нет… Дело тут не в работе…

— А в чем же? — спросил я.

Она пожала плечами.

— Все это действительно очень странно… — произнес я, потом спросил: — А где вы были вчера вечером в момент убийства?

Она помедлила секунду, невесело улыбнулась и, отрицательно покачав головой, ответила:

— У приятельницы, Колосовой Валентины Ивановны.

— Она преподает литературу во второй школе? — уточнил я.

— Да, — ответила она очень сухо. — Что вас еще интересует? — Она посмотрела на часы.

— Спасибо, у меня все.

Попрощалась она со мной совсем холодно. И поделом. Обидеть подозрением женщину, пережившую горе. Нужно быть последним ослом. Я ругал себя всю дорогу до второй школы. И не переставал ругать, когда вышел оттуда, узнав, что Никитина действительно весь вечер сидела у Колосовой и об убийстве узнала от соседа Валентины Ивановны, ходившего в кино на последний сеанс. Она сразу бросилась в Овражный, но там Никитина уже не было, мы его увезли в морг. Тогда она побежала в отделение.

И все-таки было что-то непонятное в ее поведении. И тот, с моей точки зрения, ненатуральный крик, и то, что он пошел в кино, а она к подруге, и то, что она так быстро успокоилась и довольно обстоятельно ответила на все мои вопросы, тогда как я ожидал рыданий, слез, сбивчивых фраз… «Непонятная женщина», — думал я.

Разобраться во всем этом помог мне Агеев.

Мы стояли и курили в коридоре больницы у раскрытого окна, в которое заглядывали ветви старого тополя и ложились на подоконник.

— Это прекрасная женщина, — говорил Агеев, жадно затягиваясь сигаретой и пуская тугую струю дыма в окно. — У нее трудная судьба. Владимир Павлович (грешно говорить о покойниках плохо) неважно относился к ней. Может быть, он и любил ее по-своему, не знаю… Он был человек в себе. Такое впечатление, что внутри у него червоточина, что-то такое… Душевная болезнь или изъян… Он никому не открывался до конца. И мне, разумеется, тоже. Он, дело прошлое, изменял Настасье Николаевне. Она знала об этом. Знала и прощала. И никогда, ни словом, ни звуком не показывала своих страданий. А переживала ужасно. Ревновала безумно. Уж я-то знаю… я видел. Внешне всегда ровная, спокойная, а внутри постоянная мука. Очень хотела иметь детей. Никитин не соглашался. Для нее это было настоящей трагедией. Огромного мужества женщина. Редкая, прекрасная, — закончил он очень грустно.

— Как вы думаете, Сергей Сергеевич, это могло быть случайное, пьяное убийство?

— Нет, по-моему, это не случайно. Судите сами, выстрел прямо в лицо, вплотную. Одно дело — убить человека на расстоянии, другое — лицом к лицу. Для этого нужно много злости. Нужна необходимость. Я сам воевал, знаю…

— Вы не помните, когда Никитин последний раз охотился?

— Как же! Я был с ним. Мы ездили на озеро, за шестьдесят километров. На заводской машине. Как раз было открытие сезона.

— А кто еще с вами ездил?

— Да уж не помню. Всего нас было человек десять. Заводские охотники.

— Никитин месяц назад купил пять пуль «турбинка». Он их брал с собой?

— Брал. Это я помню. На следующий день по приезде после утренней зорьки он их расстрелял в лесочке по сухой елке. Хотел посмотреть, что получается. Потом стесал топором ствол и вынул одну пулю. Она в лепешку разорвалась.

— Такой же пулей он и был убит, — сказал я.

— Это точно? — Агеев взглянул на меня с испугом.

— Да, совершенно.

— Какой ужас! Вот судьба…

— Сколько патронов, заряженных «турбинками», расстрелял Никитин?

— Все, что были. Он еще похлопал себя по патронташу и сказал: «Все, больше нету, а дробь пригодится для уток». Это я хорошо помню.

— А сколько было патронов?

— Не знаю, — он развел руками, — не считал. Знаю только, что расстрелял он все. Это как-то запомнилось.

 

Глава VII

Вечереет в нашем городке рано. Стоит солнцу опуститься за горизонт, как сразу, без перехода, на улицы опускается темнота. Уличные фонари почти не освещают. Скорее, наоборот, подчеркивают тьму. Окна одноэтажных домиков тоже не дают света. На каждом окне висит плотная полотняная занавеска, стоят горшки с геранью и столетником, и свет из комнат не пробивается наружу. Оттого по вечерам на улицах нашего города неуютно. Хочется в дом, за полотняную занавеску, где двигаются тени, бормочет телевизор, вкусно пахнет жареной картошкой с луком.

Я шел пешком через весь город к Лене Прудниковой. Шел и думал о том, что вчера в это время убийца тоже, возможно, проходил по этой улице, топал каблуками по этому мостику, глядел на эти освещенные окна. Кстати, куда он делся сразу после выстрела? Выйти на Первомайскую он не мог. Там были люди, возвращающиеся из кино. Значит, путь у него был один — по Овражному переулку до Зеленой улицы, расположенной параллельно Первомайской, а там направо, к Керосинному переулку. Почему именно к Керосинному? А куда же? Ему нужно было положить ружье на место. А потом? Если убийца Егор, значит, потом он лег спать или притворился, что спит. Ну тут уж дудки, станет он притворяться! К этому времени в независимости от количества принятого его так и тянет к подушке. А если он был трезв? Тогда мог и притвориться. Вряд ли, он вчера был пьян крепко, в этом нет никакого сомнения. Его похмельный вид говорит сам за себя. Странный человек, на втором допросе, который проводил Зайцев, конечно, в моем присутствии, он вел себя совсем по-другому. Был вызывающе груб, бранился, проклинал всю милицию на свете и все отрицал. И чем больше Зайцев предъявлял ему улик, тем злее становился Егор. Не испуганнее, не беспокойнее, как и следовало быть настоящему преступнику, а злее.

— Когда вы последний раз стреляли из ружья? — спросил Зайцев.

— Не помню, — равнодушно буркнул Власов.

— Точнее.

— Говорю, не помню.

— А эксперт считает, что последний раз вы стреляли вчера вечером.

Егор только на мгновенье задумался, а потом сказал:

— Пошли вы со своим экспертом…

— А этот предмет вам знаком? — спросил Зайцев, поставив на стол гильзу, найденную в колодце.

— Что вы мне мозги сушите, нашли занятие.

— А как вы нам объясните тот факт, что эта гильза была обнаружена в вашем колодце?

— Тебе, начальник, за это деньги платят, ты и объясняй. Чего ко мне привязался? Думаешь, ты все… Король! Да я за тебя, сопляка, кровь проливал, когда ты на горшке сидел, а ты мне в нос гильзой тычешь. Для того тебя, дурака, учили…

И тут Егорыч понес… Всем досталось на орехи. Зайцев чуть не лопнул от злости. Меня Власов совершенно уничтожил, стер с лица земли. А я окончательно убедился, что он не мог совершить преступление, он не мог убить. Да и Зайцев засомневался. Когда Власова увели, Зайцев перевел дух, подышал свежим воздухом у открытого окна, покурил и сказал:

— Похоже, ты прав. Убийцы такими не бывают. Но факты… А с другой стороны, за что ему было убивать Никитина? Может, так, по пьяной лавочке?

Лена явно готовилась к встрече со мной. В комнате было прибрано. Мать она отослала. Так бывало и раньше, когда я приходил к ней в гости. Да и сама она привела себя в надлежащий вид. Волосы ее были тщательно причесаны. Она кивнула мне на кресло и спросила:

— Есть хочешь?

— Хочу.

— Люблю сговорчивых людей, — сказала Лена.

— Я не сговорчивый — я голодный.

— Тогда я сделаю тебе яичницу с салом.

Я помыл руки и прошел в кухню. Сало шипело на сковородке и источало фантастический запах.

— Ты хоть завтракал сегодня? — спросила Лена.

Она сидела, подперев голову руками, и с грустью наблюдала, как я уписывал яичницу.

— Завтракал точно, а вот пообедать не успел.

— Горишь на работе, — усмехнулась она.

— Загоришь тут. Такое дело. Сроду у нас не было ничего подобного.

— Ну и как успехи, — спросила она, — нашли убийцу?

— Нет пока…

— Хоть на след-то напали?

Я пожал плечами.

— Понимаю… — многозначительно сказала она, — служебная тайна. Внимание! Враг подслушивает.

— Да ладно тебе. И так я измотался… А почему ты не пошла с Никитиным в кино? — спросил я.

— А почему я должна пойти? — Она удивленно подняла брови. — Разве хождение в кино с начальством входит в обязанности секретарши?

— Не надо, — спокойно сказал я, — мы же взрослые люди. Расскажи, что у вас с ним было.

— Ничего!

— Так уж и ничего?

— А ты шпионил? — Она деланно рассмеялась. — Боже мой, ты шпионил, выслеживал. Ты прирожденный сыщик.

— Что у вас было с Никитиным? — спросил я твердо.

Улыбка исчезла. Ее лицо стало злым.

— Как прикажешь понимать тебя? Это допрос?

— Ну что ты… просто интересуюсь…

— Было, — сказала она ледяным тоном, — все было. Все, что ты себе можешь представить!

— Так… Ну рассказывай.

— Прикажешь с подробностями?

— Какие же вы, бабы, злые, — сказал я, не скрывая раздражения. — Ты что, не можешь по-человечески? Или ты хочешь, чтобы эти вопросы тебе задавал Зайцев? Ты помнишь его? Позапрошлый год мы у него были на дне рождения.

— Это такой высокий, громкий, с большим носом? — уточнила она.

— Да, громкий, с большим носом.

— Ты презираешь меня, да?

— Зачем ты…

— А что мне было делать? Ты меня замуж не берешь… Так и пропадать? А он умный, великодушный. И какой-то беспомощный. Я его даже, может быть, и не любила, просто жалела. Началось с ерунды. Попросила его что-то привезти из Москвы. Он туда ездил в командировку. Сама заболела. Он и пришел навестить, принес покупку и еще вино, шоколад, безделушки всякие. Посидели, поболтали. Спросил разрешения заходить. Что ж мне, отказать? И так одна, одна… Вечерами, а вечера у нас долгие….

— Это было после того, как мы разошлись?

— Да.

— Ты на юг в этом году ездила с ним?

— Да.

— Слушай, зачем тебе все это нужно было?

— Скучно, Боря. Скучно здесь жить. Уеду я…

— А если я тебя замуж возьму, тебе будет веселее? — попробовал пошутить я.

— Теперь уж я не пойду за тебя. Теперь у нас совсем ничего не выйдет. Ничего! Уеду я отсюда.

— Где ты была вчера вечером? — спросил я после долгой и тягостной паузы.

— Дома валялась в постели, с матерью ругалась. Она мне мораль читала.

— А почему в кино не пошла?

— Не было настроения. Надоели мне все.

— И чего тебе не живется по-человечески? — сказал я с сожалением. — Институт бросила… работаешь черт знает кем, а в нашей школе учителей не хватает.

— Может, чаю поставить? — предложила она.

— Ты уж прости, некогда, еще одно дело нужно проверить.

— Меня уже проверил?

— Да.

— Только за этим и приходил?

— Да.

— А просто так, без дела, зайдешь?

Я пожал ей руку и почти выбежал из дома.

Мне не терпелось проверить, одну догадку, мелькнувшую во время разговора с Леной. Я добрался до Дома культуры, потом медленным шагом двинулся вниз по Первомайской, стараясь представить себе, как шли дружинники. Короче говоря, я провел тщательный хронометраж событий того вечера и выяснил, что с момента убийства до того момента, когда Афонин и Куприянов увидели Егора Власова входящим в дом, прошло одиннадцать-двенадцать минут, и никак не больше.

Я вернулся на место убийства. Засек время и медленно, прихрамывая, как Власов, прошел на Зеленую улицу и потом вверх по Зеленой до Керосинного, затем по всему Керосинному до дома Егора на углу Первомайской. Зашел во двор, пошарил под ступенькой крыльца. Ключа там не оказалось. Надя была уже дома, в окнах горел свет. Стараясь не шуметь, я медленно и неловко, как это делает Власов, поднялся на крыльцо, открыл воображаемый замок и посмотрел на часы. Двадцать две минуты. Быстрее Власов пройти этот путь не мог.

Значит, если убил он, то его никак не могли увидеть входящим в дом через двенадцать минут после выстрела. У меня прямо отлегло от сердца. Вот дурак Егорыч, почему он говорит, что с семи часов спал дома! Сказал бы, где был, и все. Вот ведь упрямый человек! Не иначе за всем этим скрывается дама, которую он не хочет компрометировать. Ну уж теперь я принципиально выясню, где он шлялся до одиннадцати… Не могли же ошибиться сразу два человека. Ясно, они его видели, а он, дурья голова, отпирается и не подозревает, чем ему грозит вся эта история. И, с другой стороны, его можно понять. Небось думает, невинного не осудят, а там сами разбирайтесь, вам за это деньги платят.

Назавтра я провел следственный эксперимент, разыграл всю сцену в лицах. Не было только Куприянова, он с утра поехал в область за венками. Дружинники воспроизвели весь свой маршрут. Афонин тоже с большой аккуратностью воспроизвел события той ночи. Оказалось, что он ходит гораздо быстрее, чем я предполагал. Вышло всего одиннадцать минут. Потом я повел Егорыча. Беспощадно торопил его, вогнал в пот. Он прошел свой путь за двадцать пять минут.

Никаких сомнений быть не могло. Афонин еще раз подтвердил, что слышал стук двери и даже краем глаза видел входившего Власова.

Потом я отвез Власова в отделение. Когда мы с ним остались одни в моем кабинете, я в сердцах грохнул кулаком по столу и закричал на него:

— Долго ты мне будешь голову морочить? Давай выкладывай! Где ты был позавчера до одиннадцати часов?

Он сидел согнувшись, курил папиросу и смотрел в пол. Потом загасил окурок, поднялся и сказал, тыча пальцем в бумаги, лежащие на моем столе:

— Пиши давай. Ну, бери ручку и пиши. Я, Егор Власов, признаюсь, что убил… — Он прокашлялся. — Никитина. — Потом сел и добавил: — Из ружья.

Я, ничего не понимая, смотрел на него. Власов отвернулся и повторил:

— Пиши! Я, Егор Власов, признаюсь, что убил Никитина Владимира Павловича.

— Брось, Егорыч, — неуверенно сказал я. — Будет тебе дурака-то валять. Что ты, на самом деле, с ума спятил? Зачем врешь? Дело серьезное, а ты как ребенок, честное слово. То не хочешь сказать, где был, а то вообще черт знает что болтаешь. Иди, брат, отдохни. Я к тебе приду через часок. Вот, на самом деле, вместо того, чтобы помочь, голову морочит как маленький.

Егор не двинулся с места. Он не смотрел на меня. Мне даже сделалось неловко. Я решил его припугнуть. Взял в руки бумагу, положил перед собой, открыл ручку и сказал строгим голосом:

— Гражданин Власов, повторите ваши показания, я занесу их в протокол.

Он повторил.

Я отложил ручку и пошел в дежурку к Дыбенко за сигаретой. Там я отвел его в сторону и сообщил новость.

— Ну да! — изумился он. — Не может быть.

— Пошли, сам услышишь.

Дыбенко сел за мой стол, чтобы записывать показания.

— Гражданин Власов, расскажите все по порядку, — сказал я официальным тоном.

— Ничего не помню, — мрачно ответил Власов.

— Как же вы говорите, что убили, раз вы ничего не помните?

Я поймал взгляд Дыбенко. «Ну, я так и знал, что этим кончится», — говорили его глаза.

— Что убил, помню точно, а что было раньше и потом, не помню, начисто, как отрезало. Ничего больше не помню.

— А за что же вы его убили?

— Злой был — вот и убил.

— Злой вообще или только на Никитина?

— Только на него.

— Почему?

Егор некоторое время молчал. Видно было, что он напряженно думает. Потом твердо ответил:

— Он меня, инвалида, с завода выгнал как собаку. Не посмотрел, что друзья, что воевали вместе.

— Да разве за это убивают, Егорыч? — изумился Дыбенко. — Э-эх, — вздохнул он, — и плетешь же ты!

— Я плету, а ты расплетай, если хочешь. Такая у тебя должность. И вообще все! Хватит! Проводите меня на фатеру мою, на нары. Полежать хочу. Устал я от вас.

— Подпишите протокол, гражданин Власов.

Я протянул ему ручку. Он взял ее, покрутил, рассматривая, будто диковину, и круто, размашисто подписался под протоколом. Потом прочитал его, утвердительно кивнул головой и пошел к дверям.

 

Глава VIII

На следующий день состоялись похороны Никитина. Народу собралось много. Траурная процессия заполнила всю Первомайскую улицу. Гроб с телом Никитина почти через весь город несли на руках друзья и близкие покойного. Среди них были постаревший за эти дни Агеев, Куприянов в черном костюме с торжественным лицом, а за ним, склонив голову на плечо, шел Афонин.

Я присоединился к процессии. Рядом с собой увидел Настасью Николаевну. В группе работников завода и вместе с тем несколько поодаль шла Лена. Увидев меня, она сдержанно кивнула и опустила голову. Вероятно, она не хотела, чтобы кто-нибудь, в том числе и я, видел ее слезы.

На кладбище говорились речи. Много хороших слов сказали люди о Никитине. Его жена стояла в изголовье закрытого гроба и не спускала с него глаз.

Я вернулся в отделение и стал звонить по телефону в областную прокуратуру. Связался с Зайцевым. Изложил ему обстановку. Он долго молчал. Соображал. Слышно было, как он сопит в трубку.

— Надо же такое, — сказал он. — А я уж было поверил в его невиновность… А он сам признался. Может, вы там на него нажали, я имею в виду морально?

— Да нет. Никто его за язык не тянул…

— А что же ты такой скучный? Радоваться должен. Помнишь, я тебе говорил, что Власов уверен в своей безнаказанности, потому и храбрится, хамит. Вот видишь, я оказался прав.

— Ты всегда прав, — сказал я грустно. — Только все-таки он никак не мог оказаться у своего дома через одиннадцать минут после убийства. А его видели именно в это время. Разве только у него крылья выросли… Он там мог быть только через двадцать пять минут. Самое маленькое через двадцать две.

— Вечно ты что-то придумываешь, Сохатый. В конце, концов, преступник признался сам. Все улики против него. Чего еще тебе нужно? Передавай дело в суд, и конец. Чего ты хочешь?

— Я хочу узнать, кто убил Никитина и за что.

— Большой оригинал! — сказал Зайцев в сердцах и бросил трубку.

— Кто убил и за что?

Собственно, эту фразу можно расчленить на два вопроса. Первый: кто убил? Второй: за что? Как ответить на эти два вопроса? С чего начать? Первая версия оказалась ложной. Она отодвинула следствие на три дня. Может быть, позволила преступнику уйти. Сколько раз давал себе зарок не поддаваться первому впечатлению! Не пользоваться фактами и уликами, лежащими на поверхности. Настоящая улика обычно достается с большим трудом, с по́том. А тут что получается? Но почему же Власов признался в несовершенном преступлении?

Я пошел в изолятор временного содержания. Власов лежал на нарах, повернувшись к стене.

— Егорыч, — позвал я его, — спишь, что ли?

Он пошевелился, но так и остался лежать лицом к стене.

— Слушай, зачем тебе это нужно? Ты понимаешь, что ты валишь на свою голову?

Никакого ответа.

— Мне приказывают передавать дело в суд.

Он даже не шелохнулся.

— Ну, как хочешь, Егорыч, только ты это зря. Я тебе ничего плохого не сделал. Я только выполнял свой долг.

Сев за свой стол, я положил перед собой листок бумаги. В левом углу написал «КТО?», в правом — «ЗА ЧТО?». Долго думал, прежде чем занести в левую графу «Пуля». Я записал это слово и подумал, что нужно будет с Агеевым, съездить на место охоты и осмотреть ствол и, если там окажутся, всего четыре пули, а не пяль… А разве не может, быть такого, что Никитин один раз промахнулся? Впрочем, нужно все равно узнать, точный список, всех, кто ездил на охоту. Будет хоть маленькая зацепка.

Что еще можно записать в левую графу? Писать больше нечего… Впрочем, постой… Убийца использовал ружье Власова и подбросил в его колодец гильзу. Почему именно Власов понадобился ему? Очень просто. Тот все время пьян и спит. Удобно. Выходит, убийце еще и повезло, что мы сразу направились по ложному следу. А если он достаточно хорошо знал Власова, то ему нужно было опасаться, что на Егорыча мы никогда не подумаем. Власов частый гость у нас в милиции, беззлобный человек… Следовательно, убийца должен был как-то направить следствие, оставить какой-нибудь ясный маяк. А он ничего этого не сделал. Мы действительно никогда не подумали бы на Егорыча, если б его по стечению обстоятельств не увидели в ту ночь. Ведь только благодаря этому я нашел в его колодце гильзу и осмотрел ружье.

Итак, следствие зашло в тупик. Впрочем, это не совсем точно. Мне стало ясно, что путь, по которому оно шло, был ложным и кончался тупиком, следовательно, нужно было начинать все сначала.

Все факты, касающиеся убийства, оказались несостоятельными, а новых фактов не предвиделось вообще. Нужно было снова и снова выискивать причины преступления.

Предлог был достаточно благовиден: после Никитина остались дела, и кому-то нужно было привести их в порядок. Я созвонился с областью и попросил прислать мне опытных товарищей из ОБХСС.

Зайцев, узнав об этом из третьих уст, по-дружески выговорил мне по телефону. Он вообще был сторонником решительных мер, мой старый приятель Зайцев.

Приехали ребята из ОБХСС. На заводе они предъявили какие-то бумаги из управления, из торга и еще откуда-то и назвались специальной комиссией. Словом, они выступали инкогнито. Немножко подсмеивались над своей ролью. Они привыкли, что их удостоверения и непреклонный вид производят некоторое впечатление. Об этой таинственности попросил я.

На второй день выяснились любопытные обстоятельства. В течение последнего полугодия с завода исчезла неучтенная продукция на сумму в тридцать с лишним тысяч рублей. Помог обнаружить эту пропажу Афонин, начальник посудомоечного цеха. Он вел по личной инициативе какие-то свои стариковские заметки, где учитывалась каждая вымытая бутылка. Количество вымытой посуды не сходилось с количеством наполненной и вывезенной. Пришлось ребятам из ОБХСС аккуратно проверить количество стеклянного боя. Для этого они организовали внеочередной вывоз боя на соседний стекольный завод, а уж там взвесили.

Потом ребята наугад копнули бумаги прошлого года, позапрошлого. И там несоответствие. С Афонина взяли слово. Он поклялся молчать до поры до времени. А уж чего ему это стоило, я догадываюсь.

Мы созвонились с областью, и там сделали внезапную и строго направленную ревизию в нескольких магазинах, которые получали водку прямо с завода, и в других тоже. В двух магазинах удалось обнаружить лишнюю водку, не значившуюся ни в каких бумагах.

Товарищи из областного ОБХСС сделали все возможное, чтобы информация о ревизиях не просочилась на завод.

Пойманные, как говорится, с поличным завмаги не были стоиками и упирались на дознании не очень долго. В тот же день стало известно, что лишний товар доставлял исключительно Куприянов… Да, да, примерный работник, член месткома, однополчанин Никитина, шофер Куприянов Николай Васильевич. Деньги получал тоже он. По три рубля за бутылку, включая стоимость посуды.

А вечером того же дня стало известно самое главное.

Мы сидели с Дыбенко, курили и молчали, потому что уже все было сказано. Тут вошли ребята из ОБХСС. Они сели рядом с Дыбенко.

— Ну вот, а вы волновались… — сказал Коля Потапов, старший инспектор ОБХСС. А просто инспектор Баташов Володя согласно кивнул.

— Мы не волновались, — возразил Дыбенко.

— У нас сюрприз, — сказал Потапов и посмотрел на Дыбенко.

— Руководствовал во всех водочных делишках убиенный Никитин, царствие ему небесное.

— Не может быть, — сказал Дыбенко.

— Может или не может, а есть.

Потапов достал из синенькой папки бумаги.

— И об этом здесь все очень точно прописано.

— Ну-ка? — недоверчиво сказал Дыбенко.

— Ради бога, — великодушно произнес Потапов и протянул Дыбенко бумаги.

Это известие в равной степени и ошеломило, и обрадовало меня. Теперь, по крайней мере, прояснились возможные причины преступления. И всплыло новое лицо, причастное к этому убийству. Притом уже не в качестве свидетеля, а в качестве предполагаемого участника. Это был Куприянов.

 

Глава IX

На следующий день, получив санкцию на обыск у Никитиной, я направил туда Дыбенко. Что я только не передумал за то время, пока проходил обыск!

Когда Дыбенко вернулся, моя фантазия разыгралась уже до предела. Я приписал Никитину столько грехов, что их хватило бы на десятерых.

— Мы ничего не нашли, — сказал Дыбенко. — Пусто. Больше того, у меня такое впечатление, что Никитин и зарплату домой приносил не полностью. Есть кое-какие сбережения. Сберкнижка на имя жены. Взносы делались раз в месяц по маленькой, очень маленькой сумме. Что-нибудь рублей пятнадцать-двадцать, не больше.

— Во дворе, в сарае смотрели?

— Да. Ничего. Пусто.

— А как Никитина?

— Плохо. Для нее это…

— Ясно. Что вы ей сказали?

— Сказали, что так нужно для следствия. По-моему, не очень-то она поверила. Конечно, все это не совсем красиво. У нее ведь горе как-никак.

— Выходит, что или он так спрятал деньги, что вы не нашли, или…

— Или не брал? — усмехнулся Дыбенко.

— Или не брал.

— Идейный жулик, — сказал Дыбенко. — Это новость. Работал за идею, жил на зарплату.

— А может, и не за идею, — сказал я. — В общем, теперь нужно брать постановление на обыск у Куприянова. И давайте вместе подумаем. Предположим, что убил Куприянов. Нет-нет, — предупредил я жест Дыбенко, — только предположим. Причины пока не будем выяснять, они потом раскроются.

Итак, представим себе, что Куприянов решился на убийство. Допустим, что другого выхода у него не было. Естественно, он подготавливает преступление так, чтобы против него не было никаких улик, тем более если есть время на подготовку. Судя по всему, Никитин убит его собственной пулей, а похитить у него эту пулю могли только на охоте, если, конечно, исключить те пули, которые купили мальчишки для грузил. Но у пацанов такой товар в кармане не залеживается. Они впрок не покупают. Сейчас купил и сейчас же сделал то, для чего купил. Отсюда вывод, что преступление готовилось за полмесяца, следовательно, у Куприянова было время спокойно подготовиться.

— Ну и что? — спросил Дыбенко. — Даже если предположить, что он готовился полгода, а не полмесяца, все равно для нас мало что меняется. И так с самого начала было видно, что убили не сгоряча, раз даже отпечатков на ружье мы не обнаружили. Готовились к этому делу будь здоров как. Только нам от этого не легче, а скорее наоборот.

— Не совсем так, пожалуй… Слушай дальше. Прежде всего Куприянов должен был позаботиться об алиби, потом об отпечатках и прочих уликах, потом о нас, то есть составить полный набор улик против Егора Власова. Это еще раз говорит о том, что все очень тщательно и задолго готовилось. Он знал, что мы не успокоимся, не закроем дела, пока не найдем убийцу, поэтому ему показалось мало одного алиби, и вот он подготовил нам готовую кандидатуру. Но тут он действительно мог опасаться, что мы даже ружье у Егора проверять не будем. Оно, по-моему, у него не зарегистрировано. Значит, он должен был нас как-то подтолкнуть, подсказать, мол, а Егора-то вы забыли. Ну-ка проверьте его повнимательнее. Кто нам указал на Власова?

— Афонин, — сказал Дыбенко, — в том-то и дело, что указал нам Афонин.

— Вот именно, в том-то и дело. Куприянову было выгодно сделать это чужими руками. Кстати, ты помнишь показания старика?

Я достал протокол.

— Вот смотри, что Афонин говорит. Первым заметил Куприянов и сказал об этом ему.

— А не кажется тебе, что это уж чересчур, — улыбнулся Дыбенко. — Допустим, Куприянов все подготовил, это еще можно, но как он мог сделать так, что Егор именно в это время входил в дом?

— А он не входил.

— А что же он делал?

— Спал…

— Кто же тогда входил? Тогда выходит, что был еще один соучастник?

— Может быть, и еще один. А может, и никто вообще не входил…

— Как так?

— А так. Читай, что Афонин говорит. Видишь, ему Куприянов сообщает об этом как будто вскользь, между делом, заостряя внимание не на том, что Егор входит в дом, а на том, что, вот, дескать, где-то его черти таскают. Непохоже на него. У старика, естественно, не было оснований сомневаться в правдивости его слов, он тут же оглядывается, и ему кажется, что он видит, как закрывается и хлопает скрипучая дверь. Куприянов был уверен, что как только мы найдем гильзу и проверим ружье, так про дверь забудем, поэтому и оставил это место в своей подготовке уязвимым. В общем, дверь-то, думал он, — это не улика, и поэтому надеялся на авось. Так оно и случилось бы, если б это было не единственным свидетельским показанием в этом деле. И еще одну ошибку он допустил, но это из-за отсутствия профессиональных навыков. Со временем он просчитался, а именно это и дало нам доказательства невиновности Егора.

Кстати, насчет двери. Она у Егора не стучит и не скрипит. Он ее содержит в порядке, чтобы от племянницы бегать незаметно. Я на другой день сам проверял. Совершенно бесшумная дверь.

— А почему молчал?

— Не до этого было, — ответил я и усмехнулся. — Берег для случая. До лучших времен.

— Что ж, ты его сразу подозревал, я имею в виду Куприянова? — удивился Дыбенко.

— Я всех подозревал, пока не убедился в их невиновности. А Куприянов до сих пор не убедил меня в этом, а ведь старался. Помнишь, как он подробно расписывал свое алиби? Ведь тогда его об этом никто и не спрашивал.

— Ну хорошо, а как он мог все успеть? — спросил Дыбенко. — Ведь ему нужно было зайти к Егору, взять ружье, обежать по Зеленой и встретить Никитина. А потом вернуться, повесить ружье на место и появиться в клубе. Ведь он же смотрел кино и вышел со всеми.

— Что же, — спокойно ответил я, — вопрос серьезный. Дело в том, что он вышел немного раньше…

— Откуда это известно?

— Я выяснил у контролерши. Незадолго до конца сеанса, минут за десять, за пятнадцать, сказала она, кто-то вышел. Мужчина, кто именно, она не заметила, потому что сама сидела в зале. Картина шла первый день, и она, усадив народ на места, осталась посмотреть.

— А это ты когда выяснил?

— После первой встречи с ним.

— И ты, наверное, думаешь, что поступил нормально по отношению ко мне? — обиженно спросил Дыбенко. — Почему ты мне раньше не рассказал?

— А если б я был не прав?

— Ну и что? Все равно мог бы поделиться. Вдвоем-то легче.

— Вдвоем легче работать, когда есть факты. А когда одни догадки и предположения, то все по-другому… Вдвоем можно так увлечься какой-то идеей, что невинного человека усадить на скамью подсудимых.

Дыбенко замолчал, прошелся по кабинету.

— Ну а пуля?

— Пуля тем более ложится на эту версию. Куприянов выкрал ее во время поездки на охоту. Я думаю еще раз послать гильзу на экспертизу. На ней должны быть следы машинного масла и бензина. Наши эксперты, наверное, не обратили на это внимания. Приняли за производственные остатки. Нужен очень тонкий анализ.

Вот почему, дорогой мой Дыбенко, я не хочу пока настаивать на аресте Куприянова. К тому же я не хочу ему давать возможность отсидеть за хищение и укрыться этим самым от обвинения в убийстве. То, что он воровал, это ясно. И никуда он не денется. У нас есть свидетельские показания завмагов, а вот то, что он убил, доказать будет сложнее. Тем более если мы его арестуем и тем самым заставим мобилизоваться, приготовиться к активной защите.

 

Глава X

Я позвонил на завод и вызвал к себе Куприянова.

Через несколько минут его машина затормозила под окнами отделения милиции.

— Здравствуйте, — сказал Куприянов вежливо и остановился у порога кабинета.

— Здравствуйте, Николай Васильевич. Побеспокоил я вас. Проходите, присаживайтесь, что же вы стоите? Есть интересная новость. Вообще-то нельзя никому рассказывать, но вы же не посторонний человек. И я надеюсь, что вы меня не подведете. Строго между нами.

— Конечно, — заверил меня он. — А в чем дело?

— Власов наконец признался, — сказал я, доверительно склонившись к нему через стол.

— В чем признался? — переспросил он.

— Как в чем? В убийстве, — сказал я, удивляясь его непонятливости.

Некоторое время он молчал, потом отрицательно покачал головой.

— Этого не может быть, — произнес он раздельно и отчетливо.

Мне показалось, что голос у него дрогнул, мне даже почудился вздох облегчения.

— Этого не может быть, — повторил Куприянов, — произошла какая-то ошибка. Не мог Егор убить. — Теперь его голос звучал свободно, как-то раскованно.

— Какая может быть ошибка, — обиженно сказал я, — как-то нехорошо вы говорите, Николай Васильевич. Вот у нас есть протоколы с его подписью. — Я похлопал по стопке бумаг у себя на столе, где никаких протоколов не было.

— Как же это так? — Куприянов недоуменно развел руками. — Знал его всю жизнь. Никогда бы не подумал… Вы меня совсем огорошили. Как же он его?

— Да очень просто: подстерег около дома и выстрелил из ружья.

— Невероятно…

— А вы еще своей головой ручались…

— Да кто же знал?

— А я вас по делу вызвал, — сказал я.

— Всегда готов, — оживленно ответил Куприянов, — что за дело?

— Собственно говоря, дела целых два. Начнем по порядку. Первое. Мы с вами в прошлый раз разговаривали, так сказать, неофициально. Протокола ваших показаний у нас нет. Конечно, вы очень помогли следствию, но нужно соблюсти все формальности. Повторите, пожалуйста, как вы видели Власова в день убийства.

— Я приехал в клуб на машине и оставил ее сзади у черного хода, — начал рассказывать он.

Я автоматически записывал его слова и думал о том, что его опять никто не просил рассказывать все с самого начала. Я его спросил только о Власове. Он мне слово в слово повторил историю со свечой. Но перебивать его я не стал.

— …Я и гляжу, он поднимается на крыльцо, — рассказывал Куприянов, — ну и сказал об этом Афонину. Мы с ним вместе шли в Овражный.

— Вы не могли ошибиться? — спросил я и внимательно посмотрел на него.

— Нет, — не задумываясь, ответил Куприянов, — это был он, я же видел, как он хромал по лестнице. А так, конечно, разве впотьмах разглядишь? Я тогда и не знал, что он после такого дела идет. Я бы сразу к вам пришел, а то еще защищал его… Бывает же… Голову прозакладывал. — Он невесело усмехнулся.

— Вот здесь подпишите, — сказал я, протягивая ему протокол.

Он внимательно прочитал и подписался. Вычертил свою фамилию полностью, аккуратным почерком.

— А второе дело к вам как к члену месткома. Вы не можете вспомнить, кто ездил на открытие охоты к озеру? На какой машине?

— Да я же их и отвозил, — сказал Куприянов. — А охотников всех, конечно, не припомню сейчас. Но можно у них же и спросить. Покойный Владимир Павлович ездил с нами, Агеев, Исаков Игорь Алексеевич — главный инженер завода, еще кто-то… Если очень нужно, я могу порасспросить и список сделать.

— Пожалуйста, Николай Васильевич, очень нужно.

— А для чего? Тоже по этому делу? — осторожно спросил Куприянов.

Я ожидал этот вопрос, я его очень ожидал.

— Да нет, это совсем по другому поводу. Там что-то с лицензиями напутали; из охотничьего общества просили разобраться. У нас ведь не одно это дело. Скучать не приходится. — Я поднялся и протянул Куприянову руку. — Теперь все. Спасибо за помощь, не буду вас больше задерживать. До свидания.

Я сходил в дежурку, привел Славу Дыбенко к себе в кабинет и усадил за свой стол. Дыбенко взглянул на показания Куприянова.

— Это только что ты написал?

— Да. Прочти внимательно.

— Ты смотри, — сказал Дыбенко немного погодя, — все-таки он видел Власова. Даже разглядел, что он хромает по ступенькам.

— Он, брат, все разглядел, — сказал я и затянулся сигаретой. — Крыльцо-то выходит в переулок, и, чтобы увидеть человека на нем, нужно находиться как раз посередине переулка. Афонин оглянулся, как он мне сам показал, уже почти пройдя переулок. А ширина его, сам знаешь, метров двенадцать. Вот и получается, что, пока они быстрым шагом прошли эти шесть метров, Егор успел взойти на крыльцо, отпереть дверь, да черт с ней, с дверью, предположим, что она уже была отперта, и войти в дом. Да он дверную ручку спьяну ищет полминуты. И к тому же никогда не оставляет дом незапертым. А знаешь, как он быстро от Егора отрекся? Говорит, знал бы, откуда идет, сразу к вам явился. Он даже не спросил, за что убит Никитин. Как говорится, слона-то я и не приметил.. Самое главное не спросил. То, что должно в первую очередь интересовать нормального человека. Зато как он насторожился, когда я заговорил об охоте! Ты бы видел, даже побледнел.

Тем же вечером мы проверили Афонина. Я, беседуя с ним о Никитине, провел его по Первомайской мимо Керосинного переулка. Дыбенко в это время поднялся на крыльцо Власова и вошел в дом, хлопнув дверью. Афонин и ухом не повел, да и мне-то было не очень слышно. Когда мы прошли некоторое расстояние, я спросил у него:

— Вы сейчас что-нибудь слышали?

— Да вроде бы ничего особенного, — сказал Афонин и пожал плечами. — А что было-то?

 

Глава XI

Мы совершенно не знали, что делать с Егором Власовым. Он стоял на своем. На допросы я его больше не вызывал. Каждый день заходил к нему в камеру. Егор отмалчивался. Был непривычно трезв и угрюм. Только однажды спросил о племяннице. Не произошло ли с ней чего. Я успокоил его и в тот же день разрешил ей навестить Егорыча. Он заплакал, когда она вошла в камеру.

Куприянова мы с тех пор ни разу не вызывали. Он сам забеспокоился и позвонил мне. Сообщил, что составил список охотников. Я поблагодарил его и сказал, что все уже обошлось. Он поинтересовался, когда суд и вызовут ли его как свидетеля.

— А как же, — ответил я.

— Жалко, — сказал он, — а я уж в отпуск собрался. Путевку мне дали на Черное море.

— Ничего не поделаешь, — сказал я, — это не от меня зависит. Я бы с доброй душой.

Я съездил к озеру, где последний раз в жизни охотился Никитин. В стволе, как я ожидал, было всего три пули и след от четвертой, которую Никитин вынул из дерева. Агеев указал мне место, с какого стрелял Никитин. Расстояние было метров пятнадцать. Промахнуться трудно.

Потом мы долго ползали на четвереньках и искали стреляные гильзы. Нашли четыре штуки. Они были точно такими, как и та, найденная в колодце. Мы собрали их. Как только вернулся в город, я послал все пять гильз с нарочным в областное управление для более тщательной экспертизы в кабинетных условиях. Результаты оправдали мои надежды. На той самой гильзе были обнаружены следы бензина и машинного масла. На других, разбухших от росы и дождя, ничего, кроме птичьего помета, обнаружить не удалось. Эксперты еще раз подтвердили, что эти гильзы, все пять, из одной партии.

Стало ясно, что Куприянов украл патрон с пулей в ту поездку на озеро. И все-таки против него не было ни одной прямой улики.

Я стал внимательно изучать биографию самого Никитина. Сначала по личному делу, изъятому из отдела кадров завода. Долго вчитывался в его автобиографию. Но ничего заслуживающего особого внимания я из этих бумаг не почерпнул. Только общие факты, даты. Родился он в нашем городе в тысяча девятьсот двадцать первом году. Закончил школу. Поступил в Московский пищевой институт. С третьего курса пошел на войну. Призывался в нашем городе, как раз только что приехал на каникулы. Воевал до последнего дня. Закончил войну в Берлине. Вернулся в институт. После диплома некоторое время работал в Москве, сразу продвинулся по службе, был переведен в областной город, потом по личной просьбе сюда. Словом, ничего особенного. Только одно меня немного насторожило. Почему он так стремился в наш маленький городок? Что это? Тяга к родным местам? Почему он бросил хорошую должность в областном центре и приехал сюда? Почему он и в дальнейшем наотрез отказался от повышения? Ответить на все эти вопросы могла только Никитина. Я направился к ней.

Она открыла дверь и молча пропустила меня вперед, в комнату.

— Незваный гость хуже татарина, — с напускной веселостью сказал я. — Опять к вам. Наверное, уже надоел, но ничего не поделаешь, служба…

Она промолчала. Я остановился в дверях. Никитина подошла к столу и взяла в руки кусок материи. Видимо, она занималась шитьем, и мой приход помешал ей. Некоторое время мы оба молчали. Я стоял у дверей облокотившись о стену. Она шила, искоса поглядывая на меня с нескрываемым раздражением. Я первый нарушил это неприятное молчание. Не двигаясь с места, я сказал:

— Не все в нашей работе, Настасья Николаевна, можно сделать, не запачкав рук. Не все получается тактично, тонко, чутко. Собственно говоря, сама работа такая. И дело мы имеем с людьми, которым совершенно наплевать на такт, совесть, честь и даже на уголовный кодекс. С ними нельзя работать в белых перчатках, обходиться полумерами — это логика борьбы. Я понимаю, что говорю прописные истины, и я понимаю, что они не всегда верны. Я не оправдываюсь. Я хочу, чтобы вам было ясно: мы ищем преступника, убившего вашего мужа. Преступник должен быть найден.

— Проходите же, — сказала она, не отрываясь от шитья. — Что вы застряли в дверях? Садитесь.

Я сел напротив нее.

— Ну что вам теперь нужно? — спросила она.

— Я и не знаю, как вам сказать.

— Скажите как есть.

— Мне нужно кое-что выяснить о жизни Владимира Павловича.

Она горестно вздохнула и отложила шитье.

— Ну что с вами делать? Пойдемте на кухню пить кофе.

Выпили по чашке кофе, поговорили на посторонние темы. Никитина решительно прервала нашу светскую беседу:

— Что вы все вокруг да около? Давайте задавайте свои вопросы.

— Скажите, Настасья Николаевна, — сказал я, осмелев, — Владимир Павлович вам никогда не говорил, почему он переехал в наш город из областного центра с хорошей, перспективной должности?

— Разговор такой у нас был, — произнесла она задумчиво. — Еще давно, как только мы поженились. Я была молодая, и, помню, мне тогда страшно хотелось уехать из этого города. Мне казалось, что я пропаду здесь от тоски. Знаете, в молодости всегда так думаешь. И все время я его упрекала за то, что он перебрался сюда. А когда я узнала, что сделал он это по своей доброй воле с большим трудом, его не хотели отпускать с прежней работы, то можете себе представить: разозлилась ужасно. Стала требовать, чтобы он перевелся обратно. Спрашивала, почему так поступил. Он отшучивался. Так ничего толком и не объяснил. Говорил что-то о родине, родном доме и все такое. Этот его поступок так и остался для меня загадкой. Да и не только этот…

Вот еще странный поступок. Как-то одно время я стала замечать, что с деньгами у нас стало хуже. Стало не хватать. Что такое, думаю, может быть, он получает меньше? Однажды он собирался на работу, спешил и выронил из бумажника корешок перевода. Я его заметила, когда Володя уже ушел на работу. Подняла, хотела положить на его стол. Машинально прочла. И, представьте, даже ноги подкосились. Смотрю, на корешке написано: Зориной Т. И., в адресе указан наш город. Что же со мною сделалось… До сих пор вспоминать стыдно. В тот же день окольными путями я все выяснила: Зорина оказалась пожилой женщиной, одинокой, муж и сын погибли на фронте.

Я положила корешок на видное место. Володя пришел с работы, увидел эту бумажку, скорее спрятал ее в бумажник, заметил, что я смотрю на него. Смутился, покраснел, словно я застала его за чем-то нехорошим, и объяснил, что эта женщина мать его однополчанина, погибшего на фронте, что она бедствует, что нужно ей помочь. Я его спросила, почему он скрывал это от меня. Я бы ничего не имела против. И лучше было бы через исполком похлопотать за нее, у него ведь там друзья. Он покраснел еще больше и сказал, что не хочет все это афишировать, что хлопотать он не любит и не будет. И просил, причем очень настойчиво просил меня никому об этом не рассказывать. Вот такой он был странный…

Мы помолчали.

— Вы знакомы с Куприяновым? — спросил я.

— С Николаем Васильевичем?

— Да.

— Как же, знакомы. Он заходил к нам. Они с Володей были однополчане. Вместе воевали, вот Володя и помогал ему.

— Чем помогал?

— Когда Володя жил в областном центре, Куприянов пришел к нему и попросил помочь с жильем. Уже не помню точно, с жильем или с работой. Мы тогда еще только встречались с Володей, и я приезжала к нему в гости. Вот при мне и произошла их первая встреча после войны. Сколько воспоминаний было… Потом Володя и сюда перетянул Николая Васильевича, к себе на завод. И деньгами он помогал Куприянову. Вот опять странность. Давал не скупился, а как тот уходил, начинал злиться. Дня три ходил чернее тучи. Я ему как-то сказала, мол, если не хочешь помогать — не помогай. В конце концов, это же не долг твой помогать вполне взрослому, работоспособному человеку только потому, что ты с ним вместе воевал. Он очень рассердился на меня, накричал, сказал, что это не мое дело и что я слишком глупа, чтобы разбираться в таких вещах, как долг.

— Скажите, а в последний раз когда у вас был Куприянов?

— Недели за две до смерти Владимира Павловича.

— Вы не могли бы подробнее рассказать об этой встрече?

— Я, собственно, при этом не присутствовала. Они явились вдвоем и сразу прошли в Володину комнату. Потом через час или полтора вышли. Я предложила ужин, кофе, но Николай Васильевич сразу попрощался и ушел.

— И это все? А в каком они настроении прощались?

— Вот-вот, именно этому я удивилась. Обычно визиты Куприянова действовали на Володю как-то угнетающе, а в последний раз было все наоборот. Куприянов ушел хмурый, а у Володи было прекрасное настроение. Он весь вечер был какой-то легкий, торжественный, даже немножко воодушевленный. Я удивилась этому про себя, но выяснять, в чем дело, не стала.

 

Глава XII

Татьяна Ивановна Зорина жила на самой окраине города, в тех местах, где я был всего лишь несколько раз за семь лет. Улочка была совсем маленькой и одним своим концом упиралась в кирпичную стену мастерских Сельхозтехники.

Домик Зориной примыкал вплотную к стене. Видимо, он и строился с таким расчетом, чтобы сэкономить на материалах.

Зорина, высокая, сухая старуха, встретила меня равнодушно. Она копала картошку на крошечном огороде и, когда я подошел к ней, встала, опершись обеими руками на выпачканные землей и зеленью ботвы вилы.

— Вы Татьяна Ивановна Зорина?

— Это я.

— Я из милиции, моя фамилия Сохатый… Я к вам по делу…

Она молчала и смотрела на меня без всякого любопытства.

— У вас сохранились документы сына? — спросил я.

— Сына?.. — переспросила она.

— Да.

— Так он умер…

— Я знаю, но у вас должны быть его документы, фотографии, похоронное свидетельство.

— А зачем же вам?

— Нам нужно…

— Тогда в дом пойдемте.

Она воткнула вилы под картофельный куст, и я слышал, как хрустнул пронзенный клубень, вытерла руки о ботву и пошла к дому. Я за ней.

Документы у нее хранились в клеенчатой обложке общей тетради. Листы все давно уже были вырваны. Находилось все это за подновленной суриком иконой, изображающей Николая Чудотворца.

Она раскрыла тетрадь, потом спохватилась и вышла на кухню, побренчала рукомойником, вымыла руки и только тогда села перебирать бумаги. Достала похоронную. Я прочел типовой листок: «Младший лейтенант Зорин В. К. геройски погиб, защищая…» Дата и прочее.

— У вас нет его писем с фронта? — спросил, я.

— Есть письма, есть, — ответила она и деловито осмотрела пачку бумаг. Вытащила сложенные треугольничком, по-фронтовому, листки, исписанные карандашом.

В письмах Зорин справлялся больше о здоровье матери. Слова были ласковые, заботливые. О себе писал мало. Почти ничего. В последнем, судя по датам, его письме я нашел для себя кое-что интересное. Зорин писал: «…Здесь со мной воюют товарищи из нашего города. Чудно! До войны я их и не знал, а тут в моем взводе оказались, как специально. Ребята хорошие. С ними можно в огонь и в воду. Один из них даже студент. Воюем хорошо! Сейчас на отдыхе…»

Студент? Никитин? Скорее всего. Больше вроде из этого города студентов не было на фронте.

— Татьяна Ивановна, а вам не случалось получать по почте денежных переводов?

— От кого? От сына?

— Нет, просто переводы. Уже после войны, без обратного адреса..

— Были переводы. Я еще дивилась — от кого?

— У вас ведь тогда туговато с деньгами было?

— Да как всегда, вроде не жаловалась. Мне хватало. Пенсию за сына и мужа получала, да и сама работала. Хватало. Много ль мне надо? Все есть. Картошка своя, какой огурчик, капуста, всего понемножку.

— Вы не знаете, кто посылал деньги?

— Откуда ж мне знать? Там не написано. Я уж на почту сходила, там ничего толком не сказали. Сперва и не трогала их, так и лежали в комоде, а потом уж подумала: чего им лежать, раз мне присланные?

— Сколько всего было переводов?

— Точно-то не припомню… Так вот у меня бумажки почтовые остались.

Она достала бумажки. Их было семь, на общую сумму 1400 рублей старыми деньгами.

Я уже выходил из дома Зориной, как услышал ее приглушенный плач. Заглянул в окно, она лежала на кровати лицом в подушки.

Почему Никитин помогал Зориной и Куприянову? Ничего плохого в этом не было, наоборот, очень трогательный факт. Человек заботится о судьбе однополчанина и о матери погибшего друга. Но ведь она не была в бедственном положении, как он говорил жене. Допустим, можно объяснить тот факт, что делал он это инкогнито, тогда непонятно другое: почему он так заботливо опекал вполне здорового Куприянова и не обращал никакого внимания на Власова, тоже однополчанина, инвалида, действительно находящегося в трудном положении?

Я проведал Егорыча и спросил: не помогал ли ему Никитин деньгами. И вдруг Егорыч разговорился:

— А чего он мне должен? Один раз по старой дружбе попросил у него взаймы, на опохмелку, и то отказал. Говорит, нету!..

Я удивился и обрадовался тому, что Егорыч наконец-то заговорил, и решил воспользоваться моментом.

— Что у Никитина с Куприяновым за любовь такая была? — спросил я вроде между делом.

— Рыбак рыбака видит издалека, — ответил Егор.

— Что между ними общего могло быть? Никак не пойму. Да ты ведь и не знаешь, Куприянов-то у нас рядом с тобой сидит, через стенку, может, вас в один изолятор поместить, все веселее будет.

— Куда весело! Прямо цирк. А за что ж вы его?

— Да не мы, а ОБХСС. Хищение. Левую водку вывозил с завода и сдавал в магазины, а там она шла как положено. Деньги в карман. Ловко?

— Давно пора… — сказал Егорыч и насупился.

— А ты что, знал об этом?

— Знать не знал, а догадывался. Это вы можете только со мной дела делать, а когда человек с головой, так под вашим носом хоть весь завод вывезет в налево спустит.

— Нет, брат, это ты заливаешь. Не мог ты догадываться. Куприянов человек тонкий, осторожный, общественник. По нему, брат, ни о чем не догадаешься. Разве по нему определить, что это он убил Никитина?..

Реакция Егора на мою последнюю фразу была ошеломляющей. Он вскочил с табуретки, на которой спокойно сидел до этого, вскочил так стремительно, что табуретка, задетая протезом, загрохотала и отлетела в угол камеры. В его глазах я увидел сильный испуг, почти ужас. Он, очень сильно хромая и стуча деревяшкой по полу, стал ходить из угла в угол. На лбу у него и на верхней губе выступила испарина. Я молча наблюдал за ним.

— Ему уже сказали, что он подозревается в этом деле?

— В каком? — с напускным равнодушием спросил я.

— В убийстве, — прошептал Власов, остановившись на мгновенье.

— Нет пока. Еще не все улики собраны…

— Слушай, начальник, пришли ко мне племянницу сегодня. Очень прошу, пришли.

— Сегодня уже поздно, а завтра сама придет. Что это тебе приспичило?

— Пришли, как человека прошу.

Он вдруг заплакал, прислонившись лбом к стене. Потом ладонью вытер слезы. Повернулся ко мне и твердо сказал:

— Пришли. Вели, чтоб пришла. А то беда с ней будет. Может, уже…

— Знаешь что, Егор, брось дурака валять, племянницу твою мы в обиду не дадим, а ты садись и рассказывай все по порядку.

— Не могу я, — сказал он тихо, — сперва вели ее привести. Где хочешь найди. Потом все расскажу…

— Ну, хорошо, Егор, — сказал я мягко. — Не волнуйся, сейчас найдем ее.

— И еще вели кому-нибудь ко мне в огород зайти. Знаешь, у меня там перед уборной старый резиновый сапог валяется. В этом сапоге, внутри, пусть посмотрят. Там деньги…

Войдя в мой кабинет и увидев Наденьку, Власов бросился к ней, обнял ее и снова заплакал. Потом успокоился, заметил на столе пачку денег и спросил:

— Все здесь? Должна быть тысяча.

— Все. Садись, Егор, — сказал я и подвинул ему стул. — Курить будешь?

Он отрицательно мотнул головой.

Вошел Дыбенко. Молча сел на диван, заложил ногу на ногу и закурил. Воцарилось молчание. Только было слышно, как Дыбенко с шумом выпускает дым. Наконец Егорыч посмотрел на Наденьку и кивнул ей на дверь.

— Ты, Надюша, подожди в коридоре. Только не уходи. У нас тут разговор есть. Тебе лучше не слушать.

Надя вопросительно посмотрела на меня. Я пожал плечами, мол, видишь, уже не я командую… Подчиняйся.

Она вышла в коридор. Мы остались втроем. Дыбенко все так же шумно курил, а Егор, видимо, ждал от меня вопросов.

О чем его спрашивать? Что он может сообщить нового? Хотя деньги… Откуда они у него?

Егорыч тихонько откашлялся и заговорил:

— Месяц или более тому назад пришел ко мне Куприянов. Принес бутылку. Распили мы ее. Разговорились. Вспомнили войну, товарищей, которые погибли. Помянули их. Потом про живых разговор пошел. Кто сейчас где, на каких должностях и все такое о семейном положении. Под такой разговор я еще за бутылкой сбегал. Начали мы ее, а он мне и говорит: «Эх, Егор, Егор, вот ты, — говорит. — здоровья лишился, а что с того имеешь? Пенсию? На что она тебе годится, — говорит, — на два дня, ну на неделю. А разве тебе за твои заслуги такая пенсия положена? Обидели тебя». Я говорю, мол, ничего, а на что мне деньги, ведь все равно пропью-прогуляю. Мало денег — мало пью, много денег — много пропью. Уж такой характер, ничего не попишешь. И неизвестно, что лучше. С больших-то, говорю, денег здоровья последнего скорее лишишься. Алкоголизм!.. А он говорит: «И правильно, что пьешь. Ты полное право имеешь. Это когда сопляки пьют, то их надо учить, а тебе и слова никто говорить не должен. И насчет денег верно. Зачем они тебе самому? Вроде и незачем, только вот племянница…» — «А что племянница?» — говорю я. «А то, что не век же ей с тобой жить. Ей замуж нужно. А куда она пойдет? Голая, можно сказать, и босая. Дом развалюха. Она на свои семьдесят и так крутится… Родителей нет, и помочь ей некому».

Меня эти его слова резанули очень больно. Аж к горлу подступило. Попал он прямо в точку. И продолжает: «Сирота, конечно, кто ее возьмет. Это на один ремонт дома жизнь всю положишь. А был бы ты на работе, так все лишняя копейка была бы. Все помог бы… Да, брат, — говорит, — это только нам и не везет, кто чуть жизни на войне не лишился. А другие на фронте легким испугом отделались и сейчас жить умеют, деньги лопатой гребут, да нам с тобой не дают. Так-то вот. Знаешь, какими делами ворочает наш директор Никитин, дружок наш бывший?»

Я говорю: «Откуда мне знать? Да, уж, наверно, немалыми делами он заправляет. И на бедного вроде не похож». — «А тебе, мне — своим кровным приятелям — он хоть копейкой помог? Как же. Тебя последнего куска хлеба лишил».

Тут он оглянулся, вроде чтоб никто не услышал, и сказал мне шепотом: «У них тут целая шайка. Водку цистернами налево пускают…»

Ну я, понятно, возмутился, вот, говорю, сволочи, а Куприянов поддакивает.

Выпили мы еще по стаканчику, и такая меня злость разобрала. Тут уж всех понес со звоном. Излаялся вдосталь. Потом он мне и открылся: «Я, — говорит, — к тебе по делу пришел, от одних людей. Они тебе кое-что предложить велели. Только, Егор, сам знаешь, ни живой душе, а то такие неприятности себе выхлопочешь…» — «Что же за такое за предложение?» — спрашиваю я его. Он и говорит: «Тут надо по порядку. Люди эти имели всякие связи с Никитиным, деньги, короче говоря, вместе с ним зашибали. Огромные деньги. А тот их или подвел, или только собирается под монастырь подвести. Вот они и решают его… того… убрать. Как, когда? Ничего не знаю. И предлагают тебе, если милиция эту историю раздует, взять дело на себя. Мол, затмение нашло и сам ничего не понимаю. Убил, а за что — не знаю. Тебе-то что? Судить и то, наверное, не будут. Подлечат в больнице и выпустят. Полгода проваляешься, как фон-барон, на казенных харчах — и вся недолга. За то тебе отвалят тысчонки три. И на водку до самой смерти хватит, и племяннице будет нелишнее».

Как я на него кричал, выгонял, уж и рассказывать не буду. Вы меня всякого видели, а только он сидит себе спокойненько и не чешется. Потом по-другому повернул: «Еще, — говорит, — велели передать, что если не согласишься или вздумаешь стукнуть, то тебя не тронут. Кому ты нужен?! А с племянницей кое-что произойдет. Убить не убьют, а хуже — изуродуют, сделают калекой безобразной, и пусть живет потихоньку».

Тут я враз протрезвел. Еще водку пью — не берет. «Что ж, — говорю, — мне самому в милицию идти, коли что случится, или как?»

Он говорит: «Не беспокойся, сиди дома, они тебя найдут».

Вот такой разговор у нас был, начальник. И это все. Деньги он уже тогда оставил. Остальное потом. И ничего я не мог поделать. А потом, когда вы меня взяли, я уж и совсем смирился. Думаю, раз они все так против меня подстроили, так и делать мне нечего. Скажи я, что хочешь, никто не поверит…

Он замолчал. Мы переглянулись с Дыбенко.

— А где же ты все-таки был в тот вечер? — спросил я.

— Дома, как и говорил, спал.

Мне стало очень обидно. Я попросил у Славы Дыбенко сигарету и молча выкурил ее. Потом я сказал Власову:

— Ну и дурак же ты, Егор, после всего этого. Мы здесь с тобой нянчимся каждый вечер, домой тебя доставляем, как министра, на машине, а ты «не поверят»! Дурак!

— Точно, дурак! — подтвердил Дыбенко. — Неблагодарный человек.

Егор молчал и смотрел в окно. По его небритым щекам, застревая в кустистой, седой щетине, катились редкие слезы.

— Только вы Наденьку поберегите, — сказал он немного спустя.

Я похлопал его по плечу.

Дыбенко протянул ему стакан воды и, когда тот выпил, тоже похлопал Егорыча по другому плечу и сказал:

— Ты сейчас ступай спи, смотри не подкачай. Будем на днях делать очную ставку.

— Да, — сказал я, — у нас на тебя большие надежды. Против Куприянова только косвенные улики, все прямые, — я усмехнулся, — против тебя…

 

Глава XIII

Казалось бы, признание Егора поставило последнюю точку в бесконечной веренице наших догадок и предположений. По всем правилам мы должны были вздохнуть с облегчением, взяться за Куприянова. Тем более что мы понимали: оставлять Куприянова как предполагаемого убийцу на свободе мы не имеем никакого нрава.

И все же что-то в этом деле не давало нам успокоиться. Бескорыстие Никитина, какая-то ниточка, уходящая далеко в прошлое, в войну… и вообще вся странная жизнь Никитина, его дружба с Куприяновым, начавшаяся задолго до войны. Все это не укладывалось в рамки банального случая — вор у вора дубинку украл… Нет, это был явно не тот случай.

Арест Куприянова упростил бы и вместе с тем усложнил дело. Упростил тем, что мы могли спать спокойно, зная, что убийца не гуляет на воле. Сложности возникли чисто психологического, если так можно выразиться, характера. Было понятно — раз убийство совершено не в состоянии аффекта, а, напротив, хорошо продумано, тщательно подготовлено и хладнокровно выполнено, значит, Куприянов будет защищаться до последнего. И именно его арест лишает нас немаловажного преимущества внезапности, тем более что арестовать Куприянова мы могли только по обвинению в хищениях. Улик для обвинения в убийстве у нас не хватало даже для постановления об аресте. Свидетельские показания Егора Власова, которые может отвести любой мало-мальски уважающий себя адвокат ввиду невменяемости свидетеля, да еще наши предположения — это, пожалуй, все, чем мы располагали. Поэтому Куприянов, оказавшись в изоляторе временного содержания, естественно, мобилизуется, соберется и будет отрицать все, что касается убийства, признавая свою виновность в хищениях. Но мы не могли оставить убийцу на свободе.

И первый же вопрос полностью подтвердил наши опасения.

Куприянов явился в мой кабинет спокойным.

Со скрипом умостился на табурете. Выполнив определенные формальности, я задал ему первый из наиболее важных для меня вопросов:

— Почему вы решились на преступление?

Он немного помолчал, очевидно собираясь разглядеть подвох в моем вопросе.

— А как вы думаете, почему люди вообще идут на преступления?

— Это слишком сложный и общий вопрос, — ответил я, — меня интересуете именно вы. При обыске у вас были обнаружены деньги — двадцать девять тысяч пятьсот двадцать рублей. Вот акт. — Я протянул ему акт. — Это примерно столько, сколько вы выручили в результате всех махинаций. Притом в вашем доме мы не нашли никаких ценных вещей. Только самое необходимое. Короче говоря, денег вы не тратили. Почему? Что вас вынудило воровать?

— Это несерьезный вопрос, гражданин следователь.

— Хорошо. Какие суммы приходились на долю Никитина?

Куприянов пожал плечами.

— Вот заключение ОБХСС, из которого видно, что все хищения совершались при его участии.

Куприянов внимательно прочитал заключение. Последовала долгая пауза.

— Никитин денег не брал.

— Это мы тоже знаем. Почему не брал?

Куприянов усмехнулся.

— Спросите у него.

— Мы бы рады, Николай Васильевич, да вы лишили нас этой возможности.

— Вон вы куда?

Спокойная уверенность в себе исчезла. Куприянов погрустнел. Именно погрустнел. Даже какая-то тоска, боль появилась в его глазах.

— Все, гражданин следователь. На сегодня все. И завтра не вызывайте, разговора не выйдет.

Назавтра я не мог не вызвать его. Но разговора действительно не получилось.

Я оперировал всеми своими догадками и предположениями. Но даже фактом, что его, Куприянова, видели выходящим из кинотеатра за десять минут до конца сеанса, мне не удалось его смутить.

— Там было темно. И не надо играть со мной в кошки-мышки. — Он отмахнулся так, словно не в этом дело, так, будто его раздражают эти пустяки. — Предположим, что убил Никитина я… Но у вас нет ни одного стоящего доказательства, и не будем морочить друг другу голову.

Не прошло и трех дней, как Куприянов попросился на очередной допрос и признался в убийстве.

Причины?

Никитин решил порвать с Куприяновым и явиться к прокурору с повинной.

Несколько раз, сопоставляя факты, хронометрируя события той злосчастной ночи, мы проверили показания Куприянова. На этот раз все складывалось точно.

И все же меня не оставляло ощущение незаконченности. В глубине души я не верил Куприянову. Не верил в бескорыстие Никитина. Смущала меня простота разгадок.

И снова допросы, невзирая на звонки из области, на упорство Куприянова, на недоумение прокурора и моего непосредственного начальства.

И опять неожиданно, как бы независимо от моих усилий, Куприянов вдруг заговорил:

— Это долгая история. Враз не управимся. Кое-что подзабыл. Улетело из памяти. В чем-то еще сам не разобрался. Буду путаться — поправляйте.

Долго и трудно мы шли к истине. Нелегкой работой это было для меня и мучением для Куприянова. Здесь я приведу рассказ Куприянова, подвергнув его некоторой литературной обработке, так как пересказывать все протоколы было бы утомительно.

Рассказ Куприянова, записанный мною с некоторыми дополнениями и обобщениями

Во второй школе их считали неразлучными. Хотя никто толком не понимал, что же их связывает, что общего могут иметь первый ученик Никитин и троечник, увалень, нелюдимый Куприянов. Да и можно ли было называть это дружбой?

«Его не любили в классе, — рассказывал Куприянов. — Он долго был один. Доставалось ему от ребят частенько. Да и за дело. За ним была кличка Выскочка, так и звали его Вовочка-Выскочка. Любил он везде быть первым. А какое там первым, когда ниже всех ростом, да и подраться не умел. Правда, учителям не жаловался, когда его поколотят… Терпел. Вот он и старался головой взять. И верно, больше его у нас в классе никто не знал».

Однажды здоровяк Куприянов заступился за Вовочку. Заступился просто так, не из жалости, а скорее нечаянно. Он шел мимо дровяных сараев, за которыми обычно происходили все перекуры, срочные совещания, выяснения отношений и экзекуции, увидел, что опять за что-то бьют Никитина, остановился посмотреть и потом лениво произнес: «Кончайте вы это дело». Куприянов никого в классе и пальцем не тронул, к нему с подобными вещами никто и не приставал, настолько очевидным было его физическое превосходство. Разумеется, ребята тут же прекратили бить Вовочку, а Куприянов, не оглядываясь, пошел дальше. За ним, вытирая на ходу расквашенный нос, поплелся Никитин. Так они прошли почти весь город. Потом Никитин догнал Куприянова и дотронулся до рукава: «Хочешь, пойдем ко мне?»

Вот так и началось их более близкое знакомство. Я сознательно не называю их союз дружбой, потому что под этим словом подразумевается общность: общие интересы, цели, наклонности, словом, что-то общее. У Никитина и Куприянова за все три года, проведенных вместе, общими были только маршруты их передвижений по школе, по городу, за городом. Вовочку устраивало, что теперь никто не мог пальцем его тронуть и даже, косо посмотреть в его сторону. Он наконец избавился от ощущения собственной слабости, неполноценности, от постоянной боязни быть поколоченным. Он окончательно утвердился в мыслях, что самое главное в жизни — это иметь голову на плечах, а там всегда найдется физическая сила, чтобы защитить тебя или сделать за тебя тяжелую работу.

И Куприянову пришлась по душе эта роль постоянного спутника и телохранителя. Ему теперь не надо было думать об уроках. Он всегда мог списать у Вовочки. И если ему удавалось сделать это без ошибок, то приличная оценка была обеспечена. А за устные предметы он не боялся. Он обладал прекрасной памятью и даже, не давая себе труда осмыслить, понять то, что говорится учителем, мог повторить за ним урок слово в слово. Но соединить слова, фразы, которые автоматически запечатлевались в его памяти, привести в систему и применить на деле информацию, которой он владел, этого он не мог. Кроме того, теперь Куприянову не приводилось заботиться и о досуге, о развлечениях. Он просто шел туда, куда шел Никитин, и ему было весело и интересно.

«С ним было хорошо, но иной раз, — вспоминал Куприянов, — на него находило… Тогда с ним становилось трудно. Он делался какой-то дерганый. Кричал, командовал. И все с какой-то злостью, будто специально надо мной издевался. Он же знал, что я не ослушаюсь… Так у нас было. Он говорил, а я слушался… До сих пор в толк не возьму, почему так получалось. Иной раз я с удовольствием слушался, а другой раз не хотел, а слушался».

Никитин после окончания школы уехал в Москву поступать в институт. Там у него появились новые знакомые, другие заботы, и он просто и легко забыл Куприянова. Через Володиных родителей Куприянов достал его адрес и после долгих колебаний написал ему письмо, где сообщал приятелю, что выучился на шофера и в скором времени собирается в Москву в командировку и что хорошо было бы увидеться. Никитин ему не ответил, и Куприянов, оказавшись в столице, не стал его разыскивать.

Встретились они на войне. Судьбе или случаю было угодно среди огромной войны свести в одной роте четверых земляков. Они держались вместе.

Осенью сорок первого наши войска вели тяжелые оборонительные бои. Отступали. Усталые, оборванные, шли солдаты на восток.

Во взводе лейтенанта Зорина недоставало более половины личного состава. Боеприпасы были на исходе.

Они отходили на восток. Они были последними. Земля, по которой они шли, убегала назад и становилась чужой. Шаг за шагом.

Перед лесом дорогу пересекал глубокий овраг. Мостик, перекинутый через него, был сожжен саперами. Лейтенанту Зорину было приказано занять оборону в овраге и задержать головную немецкую колонну. В приказе не говорилось, на какое время нужно задержать противника. Взвод выполнил приказ. Тридцать два часа горстка израненных, плохо вооруженных людей удерживала врага. Вся фашистская военная машина споткнулась о непреклонность и мужество двух десятков солдат, защищающих свою землю.

К исходу вторых суток во взводе Зорина остались три человека, четыре противотанковые гранаты, одно целое противотанковое ружье (ПТР) и пачка патронов к нему. Были еще винтовки и несколько полных обойм. В предрассветной тишине где-то далеко на одной низкой ноте звучала канонада, изредка прошиваемая четкими строчками пулемета.

Впереди, перед оврагом, темнели закопченной броней одиннадцать сожженных фашистских танков.

Небо медленно светлело.

— Сейчас начнется, — прислушавшись, сказал Зорин.

Куприянов сидел согнувшись, положив голову на сложенные руки, и дремал. Никитин с беспокойством выглядывал из-за бруствера, сооруженного по кромке оврага.

— Вот черт, — сказал Зорин, посмотрев на часы, — а на моих все еще два часа ночи. В самый бой шли, и хоть бы что, а тут на́ тебе, встали. — Он потряс рукой и приложил часы к уху. — Стоят, чтоб им пусто…

— Где теперь наши? — сказал Никитин. — Наверное, уже далеко ушли. Как теперь догонять будем?

— Догонять?! — Зорин усмехнулся. — Ничего, догоним, Володя. Догоним…

Куприянов молча посмотрел на командира и начал копаться в подсумках.

— Сейчас начнется, — повторил Зорин.

Все трое уже отчетливо слышали гул приближающихся танков.

— Если отходить, то сейчас, — сказал Куприянов и посмотрел в сторону леса, — потом поздно будет.

— Разговорчики!.. — сказал лейтенант. — Приказа никто не отменял. Ясно?

— Так точно, — ответил Куприянов и стал выкладывать обоймы винтовочных патронов из подсумков в лунку справа от себя.

— Но это бессмысленно, — сказал Никитин. — Десять минут уже ничего не изменят. А дольше мы не продержимся. Нас только трое.

Зорин, высунувшись из окопа, молча смотрел в бинокль.

— Но это бессмысленно, — повторил Никитин и взглянул на Куприянова, ища в нем поддержки. Куприянов сосредоточенно заряжал ПТР. — Нас же только трое! — крикнул Никитин. — Только трое!!!

— Рядовой Никитин, — спокойно и не отрываясь от бинокля произнес лейтенант, — еще слово, и я расстреляю вас как дезертира.

Никитин побледнел. У него затряслись губы. Винтовка, которую он держал прикладом к ноге, дрожала, и было слышно, как вызванивает о ствол металлическая пряжка на винтовочном ремне.

Куприянов обернулся на этот звук и увидел, как Никитин медленно поднимает винтовку в сторону Зорина.

Гул приближался. Уже были видны черные точки танков, то исчезающие в лощинах, то появляющиеся на буграх. Уже был слышен лязг металла. Уже головные танки прибавили скорость.

…И увидел, как Никитин медленно поднимает винтовку в сторону Зорина.

Раздались выстрел и отчетливый хлопок, словно по воде ударили палкой. Куприянов видел, как лопнула туго натянутая гимнастерка на спине лейтенанта и стала медленно окрашиваться кровью. Зорин качнулся вперед, выронил бинокль, повисший у него на груди и оперся руками о землю. Лейтенант оглянулся, и Куприянов встретился с его удивленным взглядом. Удивление так и осталось на лице командира. Ртом хлынула кровь, яркая и теплая, от нее пошел пар. Колени подогнулись, и он тихо осел на землю. В глазах лейтенанта Зорина растаяла жизнь и осталось удивление.

Никитин стоял, опустив винтовку к ноге. В кончике ствола застрял клубок дыма.

Танки приближались. С каждым мгновением они становились больше, неумолимее.

Никитин отшвырнул винтовку и сел на корточки.

— Мы все трое здесь остались бы…

Куприянов промолчал.

— Это бессмысленно! — крикнул Никитин. — Пойдем, пойдем, — торопливо заговорил он. — Лес недалеко, мы еще успеем. Так лучше. Это бессмысленно. Мы еще успеем уйти, нам надо уйти… — Чем больше говорил Никитин, тем увереннее становился его голос, тем больше он верил в правильность своего поступка. — Мы выполнили приказ. Мы все сделали, а теперь нужно уцелеть. Раз мы остались живы после всего, нужно уцелеть, нужно еще воевать с пользой, со смыслом. Два — это больше, чем ни одного. Один — это меньше, чем три. — В голосе Никитина уже появились те самые интонации, с помощью которых он когда-то управлял Куприяновым. — Через две минуты здесь будут танки. В лесу они нас не достанут, в лесу, там наши. Пошли!

Куприянов молча поднялся. Они вылезли из оврага и, пригнувшись, побежали к лесу.

Сзади грохотали танки.

Продравшись сквозь густой кустарник на опушке, они оглянулись. Головной танк, покачивая стволом пушки, разворачивался на месте. Потом остальные танки повторили его маневр. И вся танковая атака пошла левее, километрах в полутора от того места, где остался мертвый лейтенант Зорин.

Собственные слова Куприянова:

«Что-то во мне оборвалось тогда. Я это утро помнил всю жизнь, будто это было вчера. Я тогда решил, что уже конец…»

«Вы видели, что Никитин хочет выстрелить в Зорина, почему вы не помешали ему? — спросил я у Куприянова. — Вы могли помешать?»

«Мог. Я тогда думал, что нам конец. А потом увидел, как Никитин поднимает винтовку. Он долго ее поднимал. Я мог остановить его, мог крикнуть, вышибить винтовку, но руки как отнялись. Я сидел и думал, что, может, еще не конец. Сам бы я никогда не убил лейтенанта, а тут видел и думал, что нет, еще не конец, и не мог пошевелиться. И еще я подумал, что нельзя убивать лейтенанта, и еще я подумал, что Володька, наверное, прав, что он всегда прав… Так долго он поднимал винтовку».

Через три дня они пробились к своим. Там, в лесу, па марше, их разбомбили, и Никитин, раненный в правую ногу, попал в госпиталь. После госпиталя его послали в другую часть, осенью сорок первого это было просто, и они больше не виделись с Куприяновым.

«Всю остальную войну я отмотал за баранкой «студебеккера». Был награжден медалями… — вспоминал Куприянов. — Под Курском снаряды приходилось подвозить по минному полю, саперы еще не успели подчистить, мы тогда быстро вперед шли. Пехота прошла по проходу, а потом немцы из гаубиц этот проход раздолбили, и на машине не проедешь. Вот и приходилось на авось по минному полю. Много шоферов тогда подорвалось, а кто остался, тому награды. Мне орден Красной Звезды. Всю войну прошел — и ничего. Царапало, правда, но так… А под Прагой подстерег фаустпатронник… Месяц в госпитале. Оттуда домой. Устроился водителем автобуса в областном центре».

Следующая их встреча произошла через пять лет после войны.

Никитин возвращался с работы. Он попрощался с сослуживцами. Посетовал вместе с ними на то, что с этими бесконечными совещаниями, собраниями, заседаниями домой попадаешь не раньше двенадцати. Пошутил, что молодая жена скоро из дому выгонит, и улыбнулся про себя, вспоминая Настеньку, и как она его ждет, и как беспокоится…

Подошел автобус. За несколько мгновений до того, как распахнулась дверца, у Никитина вдруг совершенно беспричинно испортилось настроение. Причем так резко, что в груди стало тяжело и неспокойно. И когда он, взглянув на автобус, увидел на шоферском месте Куприянова, то вроде как бы и не удивился. «Ах вот оно что, — вяло подумал он и машинально потер ладонью грудь слева, — может, лучше не садиться?..» Но в это время его осторожно взяли под локоть и подтолкнули к подножке. Никитину ничего не оставалось делать, как подняться на ступеньку и пройти в автобус. Он устроился на самом заднем сиденье, поднял воротник габардинового макинтоша, надвинул на глаза велюровую шляпу и сделал вид, что задремал. Двое сослуживцев, ехавших с ним, вышли раньше. Никитин протянул им руку, не поднимая головы. Ехать ему было далеко. Они с женой жили на самой окраине. Обычно он добирался на личной машине, но сегодня, как назло, с ней что-то случилось, и шофер обещал, что ремонту не больше, чем на три дня.

«Узнал или не узнал? — думал Никитин. — А если узнал, то что? Просто неловко, что я сразу к нему не обратился… Нужно будет узнать его, как стану выходить. Вот ведь встретились. Как-то неловко вышло. Нужно будет подойти, когда народ выйдет, а то неловко». Так Никитин уговаривал себя, все еще делая вид, что спит. Но втайне он совершенно точно знал, что ничего этого не сделает, что постарается незаметно проскользнуть мимо Куприянова и потом поскорее забыть эту встречу. Втайне он очень надеялся, что Куприянов не узнал его. И не в страхе тут дело. Чего ему бояться? Во-первых, если Куприянов и мог донести, то наверняка сделал бы это раньше, и его, Никитина, уже нашли бы и наказали бы, если действительно виновен, а во-вторых и в главных: было ли все это? Или привиделось в горячке непрерывных боев? Он так старательно отбрасывал от себя те самые воспоминания, что со временем ему действительно казалось, что ничего этого не было, а только приснилось в коротком окопном сне.

Он, чуть приоткрыв глаза, выглядывал из-под шляпы и видел широкую, обтянутую стеганым ватником спину Куприянова. Видел, как тот наклоняется и крепкой рукой двигает блестящую ручку, открывая и закрывая дверь. В то время вход и выход был один — мимо водителя.

«Я-то сразу его узнал, как только подъехал к остановке. Смотрю, стоит такой важный, в шляпе. Только и он меня узнал. Как посмотрел, так и узнал. Ну, думаю, большим начальником стал. Теперь ему зазорно со мной здороваться на людях. Потом гляжу: его эти двое, что с ним ехали, сошли. Ну, думаю, сейчас подойдет поздоровается. Он сидит. Ведь узнал же. Я сам видел, что узнал».

Последняя остановка.

Никитин подошел к двери. Широкая промасленная рука легла на рукоятку и застыла. Последовала невыносимая пауза, после которой Никитин должен был оглянуться к водителю и узнать. Он бесконечно долго стоял. До последнего момента. Рука спокойно лежала на рукоятке и не двигалась. Стиснув зубы, Никитин оглянулся.

— Почему не открываете?.. — строго начал он, и замолчал, и узнал, и произнес удивленно и неуверенно: — Колька…

— Будет тебе прикидываться, — добродушно сказал Куприянов, — ты же меня еще на остановке узнал…

— Подожди, на какой остановке?

— На какой вошел. Смотрю, нос в сторону и полез в самый конец. Ну, думаю, заелся, друзей не признает.

— Да перестань, мы, понимаешь, шесть часов заседали, мать родную не узнаешь, а тут столько не виделись… Ну как ты? Так давай хоть поздороваемся. Здравствуй!

Он широко размахнулся руками и хотел было обнять Куприянова, но в последний момент сообразил, что на нем светлый макинтош, да и неудобно, стоя одной ногой на нижней ступеньке, обнимать сидящего в глубоком сиденье человека. И он сильно и звонко шлепнул Куприянова по широкой, твердой ладони и крепко, по-мужски пожал ее, вкладывая в это рукопожатие всю радость встречи. А потом долго похлопывал Кольку по плечу и про себя сожалел, что так неудачно вышло с объятием.

— А я здесь живу, — Никитин кивнул головой. — Может, зайдем ко мне? Вон мой дом. Видишь, третий отсюда? Я, брат, женился… Главное, стою и думаю, чего это шофер дверь не открывает, заснул, что ли? Смотрю, а это ты. Давай забежим ко мне. Жена будет рада.

— Нет, — сказал Куприянов, — зайти сейчас не могу, мне в гараж еще, как-нибудь в другой раз. Значит, говоришь, вон тот твой дом, третий?

— Обязательно заходи.

Этот день, вернее, вечер, стал поворотным для Никитина. Его прошлое, от которого он хотел отвернуться, встало перед ним. Он уже почти все забыл, он уже жил легко, сегодняшними заботами, работой, семьей, новыми друзьями, и вдруг эта встреча. Первое, что он ощутил, сойдя с автобуса, был страх. Сильный, безотчетный, неизвестно перед чем. Потом он всю ночь вспоминал войну. Вспоминал те эпизоды, в которых был настоящим бойцом, те бои, за которые ему приходили награды, вспоминал свои раны. Но все равно его война, в которой он победил, которую он начал рядовым, а кончил старшим лейтенантом, кавалером орденов, в которой он прослыл отчаянным храбрецом, не вспоминалась ему победной. Под утро, обессиленный бессонницей, он вышел на кухню и закурил. Присел на холодный табурет и, чувствуя, как между лопатками течет пот, понял, что больше он не сможет обманывать себя.

Понял, что вся война, начиная с того утра 1941 года, была пройдена им во искупление, что вся его храбрость, порой безрассудная, была для того, чтобы доказать себе, что он не трус. Вся его честность тоже для того, чтобы убедить себя в том, что он честный человек и никогда не мог поступить нечестно. И никогда не поступал.

Он понял, что то утро было, и ему никогда его не забыть. Он трус и нечестный человек, как бы он себя ни оправдывал. Как жить дальше? Имеет ли он право жить дальше? Разве может один поступок, совершенный по ошибке, по слабости, зачеркнуть всю жизнь, все добро, которое он сделал после? Разве он недостаточно казнит сам себя? Есть ли наказание тяжелее? Да и имеет ли он право сознательно, сейчас поставить точку, когда можно сделать еще так много полезного, когда он нужен людям, когда ему верят, когда то, что он делает, не щадя себя, необходимо всем? И ведь есть еще Настенька. Она любит его. Он теперь ответствен и за ее жизнь. Что будет с ней, если?.. И главное: разве теперь, когда все произошло, можно ли хоть что-нибудь изменить? Можно ли чем-нибудь помочь лейтенанту?.. У него осталась мать.

А что Куприянов? Через три дня, в воскресенье, Куприянов явился в гости к Никитину. Его встретили радушно. Был устроен стол.

Куприянов в своем новом костюме, в шелковой рубашке салатного цвета, при галстуке выглядел празднично и даже торжественно.

— Так вот вы какой… Большой, сильный. Я вас таким и представляла по Володиным рассказам, — улыбаясь и протягивая ему руку, сказала Настенька и как-то сразу расположила к себе Куприянова.

— Неужто он рассказывал обо мне? — прямодушно удивился Куприянов.

— А как же! Этим он меня и покорил, когда еще ухаживал, своими рассказами: про школу, про ваши, мягко выражаясь, детские шалости и проказы… Про войну. Как вы там встретились, как воевали. Какой вы были герой.

— Да чего там, — сказал Куприянов, — мы ведь недолго вместе воевали, несколько месяцев. Потом, как из окружения вышли, так и потеряли друг друга. Тяжелое было время. И то удивительно: как это мы там встретились все вчетвером?

— Да… — задумчиво сказал Никитин и посмотрел на Куприянова.

— А кто же четвертый? — спросила Настя. — Ты мне не рассказывал. Я его знаю?

— Был с нами еще один земляк, — сказал Никитин и снова посмотрел на Куприянова, — погиб в сорок первом.

Куприянов, сосредоточенно склонившись над своей тарелкой, закусывал салатом.

Когда Настя зачем-то вышла на кухню, Куприянов оторвался от еды и, не то спрашивая, не то утверждая, тихо произнес:

— Помнишь лейтенанта…

Вошла Настя. Никитин сделал знак глазами, прося Куприянова молчать. Тот снова уткнулся в свою тарелку.

— Что ж вы приуныли, воины? — спросила Настя. — Хоть бы спели что-нибудь.

«В другой раз он сам пришел ко мне в общежитие, — рассказывал Куприянов. — Мы и не договаривались. Он пришел неожиданно. Помню, осмотрелся, покачал головой…

— Так, значит, и живешь? Плохо…

— Не жалуюсь.

— Это не дело, — заявил тогда он и стал быстро устраивать мою жизнь, хотя я его об этом не просил. Даже наоборот — о моей жизни и речи не было. — Я сегодня же зайду к начальнику гаража и председателю исполкома. Поселим тебя в отдельной комнате. Негоже, чтобы заслуженный фронтовик жил в таких условиях.

— А что ребята скажут? Чем я лучше других? У нас тут половина фронтовиков. А ты, я вижу, большой начальник стал… Ты за всех так хлопочешь?

— Почему за всех? Ты ведь не все. Мы друзья. Мы должны помогать друг другу.

— Что-то ты, Володька, расхлопотался? Раньше за тобой такого не водилось.

Никитин вдруг замолчал, как споткнулся. Прошелся между рядами аккуратно застеленных коек.

— Мы взрослеем, Коля, начинаем понимать свою ответственность за всех близких… Молодость оттого и беззаботна, что безответственна. В общем, не хочешь, чтобы я за тебя похлопотал, не буду. Может, ты и прав. Но ты должен знать, что у тебя есть друг, к которому ты всегда можешь прийти. Что бы ни случилось.

— Хорошо, если так…

— Ты сомневаешься? — с тревогой спросил Никитин.

— Очень уж неожиданно я к тебе в друзья попал. Вроде всю жизнь были приятелями от нечего делать, а тут вдруг друзья… Скажи по совести, Володька, может, ты это просто со страху? Боишься за ту историю в сорок первом?»

Никитин молча надел шляпу и ушел. Когда за ним закрылась дверь, Куприянов вздохнул с облегчением.

Однако этот визит Никитина не прошел для него даром. Все чаще и чаще вспоминал он теперь о событиях сорок первого, трясущегося от страха Никитина… Что-то от того, обезумевшего от страха человека осталось в Никитине по сей день. Особенно это видно было в последний раз.

Тогда, в сорок первом, Куприянов позволил убедить себя в том, что Никитин правильно поступил. Да и как он мог не позволить, раз убийство было совершено на его глазах и он не помешал ему? Он должен был верить, что все сделано правильно. Но теперь, увидев страх и неуверенность в глазах Никитина, он задумался: так ли это? Встретив его однажды в городе, Куприянов убедился, что так. Никитин панически боялся его, настойчиво предлагал свою дружбу, помощь, хотя совершенно очевидно стеснялся такого знакомства и старался поскорее увести Куприянова подальше от центра, где мог встретить своих сослуживцев.

На Куприянова эти встречи производили тягостное впечатление. Расставался он с Никитиным в подавленном, беспокойном настроении и решал про себя, что теперь он никогда с ним не увидится, но каждый раз что-то тянуло его еще раз увидеть испуг в глазах бывшего товарища. В глазах того самого Никитина, который все детство и юность высокомерно управлял им, а иногда в зависимости от настроения и помыкал.

«По всему было видно, что он здорово боялся, — рассказывал мне Куприянов, — но я все равно ходил у его конторы и встречал его. В то время он имел для меня большое значение. В общем, так было всегда. А я для него ничего не значил. Раньше я боялся потерять его дружбу и пугался, если он нахмурится, а теперь он боялся потерять меня. Я иной раз нарочно сильно хмурый приходил».

Однажды Куприянов, слегка подвыпив, он тогда еще изредка выпивал, снова явился в гости к Никитину. Тот был один.

— Здорово, дружок! — с хмельным хитреньким добродушием сказал Куприянов и раскрыл руки для объятия. Он ожидал, что Никитин отпрянет, не станет с ним не только обниматься, но и разговаривать, он думал, что все радушие Никитина показное, только на людях, во избежание скандала на публике, но тот обнял его, проводил в комнату, усадил за стол, достал початую бутылку водки и закуску.

От неожиданности Куприянов даже протрезвел.

— А я ведь специально встречал тебя с работы. Знаешь ты это? Хотел посмотреть на тебя…

— Знаю, знаю, Коля, — улыбаясь, ответил Никитин. — Только ты, если чего нужно, заходи прямо сюда. Ты же знаешь, я для тебя все сделаю. Вот ведь ты думаешь, наверное, что это оттого, что я боюсь, думаешь, я по глазам вижу, а я так, по дружбе. Только по дружбе. А бояться мне нечего. Если по совести разобраться, то в ТОМ мы оба виноваты…

— Э-эй, постой, как же так оба?! Я никого не убивал, а ты говоришь, оба… Ты это брось…

— Убивал, не убивал… Может, и я тоже не убивал… А что, несчастный случай. С каждым может быть. Зато от танков мы драпали вместе.

Пришла Настя. Они сидели и добросовестно пытались вспоминать школу, фронт, пытались даже спеть некоторые фронтовые песни. А когда Настя выходила на кухню, оба молчали. Никитин курил и наблюдал за Куприяновым, а тот, уставившись в одну точку, напряженно думал. До сих пор ему и в голову не приходило, что он соучастник.

«Нет, это не может быть, — думал он. — Володька что-то крутит… Ладно, убежал, а куда там против танков с голыми руками… одному… Одному там нечего делать с голыми руками. Володька что-то крутит». Так он успокаивал себя.

Расстались они поздно. Прощались как друзья.

— Ты можешь всегда на меня рассчитывать, — повторил Никитин.

— А все-таки ты крутишь… Почему ты крутишь, Володька?

— Ты мой лучший друг, и мне нечего крутить. Я всю жизнь стараюсь не крутить, а с тобой и не собираюсь крутить.

— Нет, ты крутишь! Если б я был виноват, то есть если мы оба виноваты, то на кой черт я тебе нужен?

— Ты мой друг!

— А раньше я был твой друг?

— Ты всегда был моим лучшим другом.

— Ладно, посмотрим, какой я тебе друг.

На другой день он снова встретил Никитина у дверей треста.

— Ты насчет комнаты хотел похлопотать, не забыл?

— Не забыл, — ответил Никитин, будто Куприянов в свое время и не думал отказываться от комнаты. — Я сегодня звонил в исполком. Недели через две будет тебе комната.

«Я до сих пор не знаю, соврал он тогда или нет, — рассказывал Куприянов, — но через две недели мне выдали ордер на отдельную комнату».

— Еще у меня к тебе просьба, — ухмыльнулся Куприянов, — деньжат мне не подбросишь, а то не дотяну до получки.

— Конечно, дам. Что ж ты раньше молчал? — Он открыл бумажник. — Сколько тебе? Двести? Триста?

— Давай триста.

Никитин протянул ему две сотенные бумажки и четыре по двадцать пять. Заглянул в бумажник. Пусто. У Куприянова в тот день деньги были. Он всего неделю назад получил получку.

«Тогда я до конца понял, что если мы и виноваты оба, то его вина тяжелее. Он боялся меня и любым путем хотел заручиться моей поддержкой и молчанием. Что моя вина по сравнению с его? Так я думал тогда. И если дело раскроется, то ему будет хуже. Ему наказание будет строже. Так ему и надо. Тогда я начинал его ненавидеть, потому что он хотел купить меня. Он покупал мое молчание, хоть я и не собирался ни о чем рассказывать, и навязывал мне свою фальшивую, трусливую дружбу. И я начинал ненавидеть его, потому что он все еще имел для меня большое значение и мне нужна была его настоящая дружба».

Несколько месяцев они не виделись, и Куприянов на расстоянии, сознавая свою власть над Никитиным, наслаждался ею. Он мог попросить, вернее, потребовать у Никитина что угодно и не требовал, заранее зная, что тот ему ни в чем не откажет. Несколько раз он придумывал, что бы такое приказать своему дружку, и не приказывал. Но наконец соблазн оказался слишком велик, и Куприянов вновь пришел к Никитину. На этот раз он решил взять у Никитина денег и устроиться работать на его персональную машину, чтобы быть поближе к нему, чтобы все красивые слова Никитина о дружбе имели каждый день подтверждение. Никитин выполнил оба приказа, и жизнь его значительно усложнилась. Мало того, что Куприянов постоянно брал деньги и в его карман уплывали все никитинские премии и часть жалованья, персональная машина была теперь у Куприянова, а не у заместителя директора треста Никитина. Куприянов приезжал, когда хотел, и уезжал, когда ему было удобно.

Почему Никитин безропотно все сносил? Почему вернулся в свой маленький город? Почему сам отрезал все пути к так удачно начавшейся карьере? Очевидно, здесь дело не только в трусости. Допустим, именно трусость заставила его отказаться от хорошего поста в областном центре. Чем выше залетишь, тем больнее падать, а «положиться» на Куприянова он не мог. Он боялся, что в прекрасный день он будет не в состоянии удовлетворить всевозрастающие его потребности и Куприянов с досады донесет. Никитин и не догадывался, что сам вызвал этот поток требований, что Куприянова поначалу вовсе и не деньги интересовали, а скорее возможность держать верх, приказывать.

Так что же его тянуло в родной городок?

По-видимому, здесь правы и жена Никитина, и его приятель Агеев. Со встречей с Куприяновым в душе у Никитина открылась червоточина. Он стал жить временно, не давая себе забыть о преступлении, не позволяя себе пребывать в спокойствии и благополучии. Он не был откровенен с женой и друзьями. Завел себе любовницу, но и с ней не смог быть откровенным до конца.

Итак, он настоял на переводе в наш городок. Куприянов, разумеется, поехал вслед за ним.

«Я все время хорошо зарабатывал, — рассказывал Куприянов, — а деньги тратить не умел. Много ли мне было нужно одному? А те деньги, которые я получал от Никитина, были совсем лишними. И еще я их боялся. Они для меня были чем-то таким, что одновременно и сладко и жутко. Я любил смотреть на них. А потратить мне и в голову не приходило. Эти деньги для меня были что икона для верующего. Примерно так. Я не знаю, как по-другому сказать».

Прошло несколько лет. У Куприянова жизнь складывалась удачно. На новом месте его считали примерным работником, да он и был примерным работником. Не пил, несмотря на великие соблазны, окружающие его, машину свою любил и знал, с людьми держал себя вежливо, хоть и был немного замкнут и молчалив. Все относили это к характеру и не сердились. И, конечно, никто и не догадывался о другой его жизни.

Постепенно деньги, получаемые им от Никитина, потеряли свой первостепенный, символический смысл. Неодолимая тяга к наживе вытеснила все остальные стремления: и честолюбие, и месть, и желание дружбы, пусть фальшивой, пусть искаженной, но дружбы. Его уже не устраивали те маленькие суммы, которыми откупался от него Никитин.

Все чаще и чаще приходил Куприянов за деньгами. Угрожал, запугивал. И вот он нашел в системе заводского контроля лазейку, через которую с помощью самого директора он мог вывозить на своей машине лишнюю продукцию, то есть два-три ящика водки. В свою компанию он втянул рабочего склада и младшего бухгалтера.

Некоторое время Никитин колебался и отказывался, но потом страх взял верх, и он согласился. Он успокаивал себя тем, что корысти от пособничества мошенникам он не имеет и иметь не собирается, и все это не больше, чем попустительство. Если смотреть со стороны.

Для Никитина последние годы были особенно тяжелы. Как дамоклов меч висела над ним тягчайшая вина, расплату за которую он оттягивал из года в год. (В том, что это только отсрочка, он уже не сомневался.) Кроме того, малодушие вовлекло его в новое преступление. Он старался быть честным, работой, добротой, порядочностью искупить хоть часть своей вины, но трусость заставляла его преступать закон. Это как бы отрезало все надежды на помилование. Теперь он был уверен, что рано или поздно его ждет расплата за все, что ему самому придется рассказать все и официальным лицам, и людям, которые любили его, верили ему, работали с ним. И уже не тяжесть кары удерживала его от саморазоблачения, а горе жены, друзей, всех.

Куприянов стал изворотлив, осторожен и скуп. Он держал все деньги дома, пряча их по разным углам. Часто пересчитывал. Часто доставал и рассматривал их. Прикидывал на руке, сколько они весят. Тратить он их не тратил. Отчасти потому, что боялся, а отчасти потому, что трата денег у него ассоциировалась с пальмами, ресторанами, увитыми виноградом, и большими белыми пароходами. Как можно тратить деньги у себя дома в родном, крошечном городке, он не представлял.

А со временем пальмы и пароходы, которыми он разрисовал свое будущее, отодвинулись так далеко, что сделались нереальными. Годы шли, а он не то что пароходов, вообще ничего не видел. В очередной отпуск он ходил лишь раз и то по настоянию врачей. Да и что это был за отпуск! Он месяц провел в желудочном санатории неподалеку. В своей же области. Аккуратно пил пилюли, принимал всевозможные ванны. А, как правило, отпуск он не использовал. Брал денежную компенсацию. Ни разу не устоял от соблазна получить лишние полторы сотни рублей.

Для чего все это? Для чего деньги? Для чего он их копит? Для чего рискует? Такие вопросы он стал чаще и чаще задавать себе. И он решил: хватит! Вывез последнюю партию лишней водки, разделил деньги между компаньонами и пошел к Никитину брать отпуск за свой счет. Дело было в августе.

Отпуск он, разумеется, получил сразу, захватил с собой две тысячи рублей и вылетел в Сочи. Там он остановился на частной квартире, так как в гостиницах мест не было.

Он прилетел в Сочи тратить деньги. Начал посещать рестораны, все концерты и экскурсии, но привычка жить скромно взяла верх. Он не мог шиковать. Ему было жалко денег, да и потребностей в шикарной жизни у него не было. В ресторане Куприянов стеснялся. Ему все время казалось, что он не так ест, не то пьет, что официанты над ним подсмеиваются, а соседи по столику осуждают. Эстрадные концерты ему не нравились, он любил русские песни. В кино, особенно на двухсерийном фильме, у него болела голова. На экскурсиях он уставал, робел и терялся. Пить в одиночку он не мог, а друзей себе не нашел. С людьми он сходился тяжело. Был слишком замкнут и насторожен. В результате он потратил двести рублей, удовольствия не получил и вернулся домой раньше времени, озлобленный и угнетенный. Теперь ему не давала покоя мысль о деньгах. Работу он бросать не собирался, так как привык к ней и не представлял жизни без машины. Зарплаты ему хватало.

Он решил бросить водочные махинации и жить спокойно. Но бросить не удалось. Компаньоны стали теребить его, требовать возобновления операций. Он лишил их доходов, а без него у них ничего не получалось.

«Мне стало страшно, — рассказывал Куприянов, — мне стало очень страшно. Не было никакого пути. По ночам я не спал, все думал, думал. Вспоминал. Двадцать лет жизни я только прожил как человек. А остальное… остальное — с того самого случая в сорок первом… Все тягостно, плохо… Ни одного дня радости. И все он, Никитин. Я пришел к нему домой. Не знал, зачем пришел. Пришел просить, чтобы он освободил меня от этого проклятья. А он думал, что я пришел насчет накладных, то есть насчет лишней водки. Жены его дома не было. Он распсиховался, сразу закричал. Говорит, что ему все надоело, что он больше не может, что он больше не будет покрывать мои дела, что я могу идти куда угодно и рассказывать что угодно. Он, мол, сам решил во всем признаться и признается.

Я ни слова не сказал и ушел. Иду и думаю: «Вот ты как! Покаяния захотел! А я? Я как? Тебе покаяние, а мне тюрьма? Ты со своей совестью рассчитаешься, а меня так, мимоходом, заодно. Нет, не будет тебе ничего! И покаяния не будет. Я всю жизнь скотом жил, и помирать ты меня скотом заставляешь… Нет. Такого не будет».

Тогда по дороге я решил, что убью Никитина. И от этой мысли мне стало легче. Вроде просветление нашло. И заснул я спокойно. И на работе утром у меня было все хорошо. И с компаньонами я в то утро рассчитался очень просто. Как из сердца камень вынул. Тихо стало у меня на душе. Я знал, что мне теперь делать».

 

Глава XIV

На одном из последних допросов я не удержался и спросил у Куприянова:

— Что же заставило вас признаться?

Куприянов словно не услышал моего вопроса. Он сидел, углубленный в свои мысли, неподвижный и безмолвный. Большие руки безвольно лежали на коленях ладонями вниз. Они слегка подергивались.

Зазвонил телефон. Это спешил поздравить меня Зайцев.

— Ну наконец-то… — сказал он. — Поздравляю! Докопался все-таки… Молодец!

— А знаешь, я здесь, в общем-то и ни при чем.

— Брось прибедняться! — сказал Зайцев.

— Я не прибедняюсь…

— Кто же тогда при чем?

— Сам Куприянов, — сказал я. — Он сам признался. Очень самостоятельный человек.

— Чего же он раскололся? — весело спросил Зайцев. — Может быть, он того?..

Мне не хотелось продолжать разговор в таком тоне, и, ничего не ответив моему милому, непосредственному Зайцеву, я повесил трубку. Перезванивать он не стал. Возможно, как это с ним изредка случается, непосредственность покинула его на некоторое время.

Так мы и сидели друг перед другом. Я пытался выяснить свое отношение к Куприянову. Это было нелегко. Разумеется, я ни на мгновение не забывал, что он преступник. Хладнокровный и расчетливый убийца, и все-таки мне было его жалко. И мне было не по себе от этой жалости.

— Вы о чем-то спрашивали? — вдруг сказал Куприянов.

— Я спросил, почему вы так легко во всем признались, — повторил я. Он некоторое время смотрел на меня молча, словно не понимая сути вопроса, словно возвращаясь из своего далекого путешествия в себя.

— Разве для вас это имеет значение?

— Да. Очень большое.

— Я хотел освободиться от него… От всего хотел освободиться. Потом понял, что не получится… В тот же вечер. Вернее, в ту же ночь. Потом я ждал. Ходил, говорил, что-то делал и ждал. И вместо облегчения — новая тяжесть. Выходит, я ошибся. Освобождаться мне нужно было от себя. Мне стало все равно… Я никогда не верил в бога. И сейчас не верю. То, что люди перед смертью исповедовались, — это не от бога. Трудно помирать с тяжестью на душе. Это люди придумали для себя. Раньше я и в это не верил. Не думал об этом, не знал.

Он-то, Никитин, понял это раньше меня. Выходит, от этого все и произошло. Он всегда обгонял меня. У него еще в школе была кличка Выскочка.

Сперва я решил просто уйти. Потом понял, как трудно уходить, не исповедовавшись…

Так и кончилась эта печальная история, случившаяся в нашем маленьком городке, где все друг друга знают. Я получил ответы почти на все беспокоившие меня вопросы. На все, кроме одного, навязчиво преследующего меня до сих пор. Кроме вопроса, на который уже не могут ответить мне ни Куприянов, ни Никитин… Да и вряд ли они когда-нибудь могли на него ответить. Вряд ли я и сам отвечу на него.

А все-таки, что было бы, если бы они не встретились после войны?