#img_5.jpeg
Глухая, неосознанная тревога подкралась незаметно. Он вглядывался в подсудимого, перебирая в памяти подробности этого не очень сложного дела, но тревога не проходила. Впрочем, тревога не совсем точное слово. Им овладело чувство опасности, и он долго не мог понять, откуда она грозит и в чем эта опасность. И он не понимал этого до самого последнего момента, пока не увидел жест, который все и решил…
Галоши со сломанными задниками стояли так, какой оставлял их с вечера на лестничной площадке, возле коврика, под самой дверью. Несколько раз Васильев ловил себя на том, что по утрам он невольно заряжается от этих проклятых галош, точнее, от их местоположения, вчерашним настроением. Если галоши стоят аккуратно, стало быть, вчера он вернулся домой в хорошем расположении духа.
Сегодня они стояли как солдаты на плацу. Он посмотрел на них с подозрением. «Значит, опять соседская девчонка», — подумал он и, подцепив галоши палкой, вышвырнул их на площадку перед лифтом. Правая галоша перевернулась. Петр Иванович, поглядывая на красный глазок лифта и чертыхаясь про себя, стал пододвигать ее палкой.
Наконец проклятые галоши были надеты, и тут подошел лифт.
Коридор суда был пуст, и мокрый линолеум дымился и просыхал причудливыми пятнами. Уборщицы уже спустились на первый этаж и теперь стояли там, опершись на длинные щетки, и вполголоса обсуждали Васильева. Он приходил за час до начала работы каждый день, и они каждый день обсуждали это событие, как в первый раз.
Васильев, не вслушиваясь, отпер дверь своего кабинета.
Он, не спеша, помогая себе палкой, снял проклятые галоши, положил палку на шкаф и, с трудом наступая на больную ногу, подошел к столу и в который раз стал перелистывать материалы вчерашнего дела. Он пытался представить себе, как же произошло то, в чем ему сегодня предстоит разобраться на судебном заседании.
Он уже давно знал, что бесполезно представить себе то, что чувствовал в момент преступления потерпевший, что думал преступник, он знал, что это не нужно и даже опасно, что, поддавшись собственному впечатлению, которое наверняка окажется ошибочным, можно весь процесс направить по ложному руслу и тогда… Он даже не стал додумывать, что произойдет тогда. Он еще раз подозрительно посмотрел на папку, и снова его кольнуло предчувствие. Слишком простое было на первый взгляд это дело. Да и на второй тоже. Он не доверял простым делам, как не доверял людям, говорящим про себя: «Я человек простой». Он знал, что простых людей на свете не бывает, а значит, не бывает и простых дел.
И он снова, в который раз, открыл первую страницу дела, нашел по перечню нужный ему протокол допроса и стал неторопливо читать.
…Была среда, середина декабря. Предновогодняя суматоха еще не началась, и поэтому улицы пустели с ранними сумерками сразу же после короткого часа «пик».
Колю Никифорова мать послала в магазин за продуктами. Тускло светили фонари, по скользким тротуарам мела поземка, было пустынно и неуютно. Коля трусил мелкой зябкой рысцой, отворачиваясь от обжигающего ветра, и чуть было не столкнулся о двумя парнями. Вздрогнув от неожиданности, он отскочил в сторону, попал сгоряча в сугроб и, зачерпнув ботинками снегу, побежал дальше. Парни выругались вслед ему.
На обратном пути Коля вновь увидел этих парней и удивился, что те недалеко ушли. Он не струсил (во всяком случае, именно так утверждал на допросе), просто ему не хотелось связываться с этими парнями, имея полную сумку яиц, молока, творога и прочих бьющихся, льющихся и мнущихся продуктов. А в том, что придется с ними связываться, он был почему-то уверен. И, недолго размышляя, Коля перебежал на другую сторону улицы от греха подальше, но при этом все же покосился на парней. Пальто у одного было расстегнуто, шапка ухарски сдвинута на затылок, а в его фигуре — в широко расставленных ногах, в руках, засунутых глубоко в карманы пальто, и по особенно напряженной, набыченной шее — чувствовалась угроза. Он вспомнил, где видел этого парня. Дело было осенью, на танцплощадке во время конфликта «железнодорожных» ребят, то есть живущих в районе железной дороги — к ним принадлежал и Коля, с «фабричными», живущими в районе текстильной фабрики. Этот парень был «фабричным». Коля теперь вспомнил отчетливо и порадовался тому, что вовремя перебежал на другую сторону.
Когда-то между «железнодорожными» и «фабричными» была извечная вражда. Как она возникла, теперь, пожалуй, никто не знал и не помнил. Она передавалась как традиция, по наследству. И подростки, бывало, с благоговением слушали сильно приукрашенные рассказы завзятых драчунов и готовились к новым битвам.
Вражда давно угасла, но в последнее время неожиданно снова стала давать о себе знать. Правда, серьезных сражений уже не было, но стоило где-нибудь в общественном месте бросить клич: «Железнодорожных бьют!» или «Фабричных», — в зависимости от ситуации, — как вокруг вопиющего вырастала могучая стена соратников. Вот во время такой стычки, закончившейся, впрочем, без драки, и запомнил Коля этого парня.
Оглянувшись еще раз, он заметил, что парней стало трое. Третий, очевидно, только подошел к ним и теперь стоял, втянув голову в плечи, а тот, в расстегнутом пальто, что-то зло говорил ему. Слов Коля разобрать не мог. Где-то в глубине души у Коли шевельнулось чувство солидарности, и он стал внимательно присматриваться к третьему пареньку — не из «железнодорожных» ли он? Но нет, припомнить такого что-то он не мог, но на всякий случай остановился и поставил хозяйственную сумку поближе к забору.
Парень в расстегнутом пальто, очевидно, на чем-то настаивал и распалялся все больше. Второй парень отошел немного в сторону и стоял в расслабленной позе, прислонившись к палисаднику. Наконец тому парню в расстегнутом пальто, очевидно, надоело говорить, и он неожиданно, без размаха ударил своего собеседника в живот. Тот слегка пригнулся. Парень в расстегнутом пальто подергал его за полы одежды и потом залез к нему в карман. Вынул руку, разжал кулак и, небрежно осмотрев его содержимое, засунул обратно.
«Да ну их… — подумал Коля и наклонился за сумкой, — сами разберутся. Кстати, вот третий стоит у палисадника, не шелохнется». И действительно, третий стоял, не меняя своей расслабленной позы, не вынимая сигареты изо рта, и только по тому, как она временами вспыхивала поярче, можно было догадываться, что это живой человек.
Уже подобрав с земли свою сумку и трогаясь с места, Коля заметил, как «фабричный» залез к пареньку за пазуху и вытащил оттуда какую-то книжицу. Перелистал ее и вернул. Паренек, пригнувшись, словно ожидая удара в спину, медленно побрел прочь. «Фабричный» постоял некоторое время, раскачиваясь с пятки на носок, потом быстро догнал паренька и, загородив ему дорогу, повелительно протянул руку. Это было почти напротив Коли, и он опять остановился, совершенно потерявшись и не понимая, что же там происходит. Паренек безропотно залез за пазуху, достал ту же книжицу, вынул из нее что-то и отдал «фабричному». Тогда «фабричный» лениво, будто соблюдая какой-то обязательный ритуал, ударил его по лицу. Паренек побежал, а «фабричный» неторопливо, как-то по-особенному, раскачиваясь, направился к тому, кто стоял, так и не шевельнувшись, у палисадника.
«Фабричный» что-то показал своему приятелю, тот вяло отвалился от забора, и они двинулись к магазину.
Васильев откинулся на спинку стула и даже отодвинул от себя дело. Ситуация достаточно ясная.
Как установлено следствием, произошло следующее: некто Суханов со своим приятелем Румянцевым, находясь в нетрезвом состоянии, встретили на улице неизвестного им ранее Гладилина. Гладилин сказал, что денег у него нет. Суханов ударил его в живот и обыскал карманы. Там оказалось сорок три копейки. Тогда Суханов из нагрудного кармана Гладилина достал записную книжку, где и обнаружил шесть рублей трояками. Он взял одну трехрублевую бумажку, а записную книжку с оставшимся трояком вернул и отпустил Гладилина. Потом, очевидно, решив, что взял мало, он догнал Гладилина, забрал у него оставшиеся деньги и в ответ на возмущение Гладилина ударил его кулаком в лицо.
После совершенного они с приятелем, Румянцевым (который, кстати, в содеянном Сухановым участия не принимал), купили вина и вдвоем его выпили в квартире Суханова, где он живет один. Вскоре Румянцев ушел, а Суханов остался дома, ибо заснул еще до ухода Румянцева.
Васильев вот уже полчаса на разные лады разыгрывал и рассматривал про себя эту ситуацию и все-таки не мог извлечь из сознания занозу, засевшую еще неделю назад, когда он только получил это дело. Что-то необъяснимо мучило его.
Бывает, что уколешься о кактус и забудешь об этом, потом чувствуешь, что-то мешает, пытаешься разглядеть — ничего не видно, даже языком проведешь — ничего, а все-таки мешает.
Точно такое ощущение не оставляло Васильева и теперь.
Он посмотрел на часы. До начала рабочего дня оставалось всего двадцать две минуты… А потом захлопают двери, зазвенит телефон и будто вдребезги разобьет утреннюю зыбкую тишину, и уже нельзя будет вот так закрыть глаза, откинуться на спинку стула и погрузиться в неторопливые, по-утреннему свежие мысли, забыв и о текучке (когда она наконец кончится?), и о боли в ноге, и о предстоящем совещании в райкоме, и о многом другом, что составляло смысл его работы, да, пожалуй, и жизни. И уже нельзя будет сосредоточиться на этой невидимой занозе.
Но есть еще двадцать две минуты времени. Потом есть еще сам процесс, где будут не бумажки, а живые люди, значит, нечего волноваться. Нужно только как следует подготовиться. Нужно хотя бы пунктиром обвести те «белые пятна», что предстоит заполнить, стало быть, за дело.
Что же волнует больше всего? Неясное, почти подсознательное впечатление чего-то знакомого, известного, в чем кроется ключ к правильному решению. И именно это он и не может вспомнить. Почему? Он еще ни разу не жаловался на память. Значит, это очень маленькая деталь, незначительный факт. И если повезет, то он его вспомнит, но может и не повезти. Нужно просто иметь это в виду, и память, зацепившись за другой, незначительный факт, сама вынесет тот, забытый. Значит, не стоит терять на это время.
Итак: что же неясно в самом деле? Такое ли оно прозрачное, каким кажется на первый взгляд? Нет, не такое… Неясно, почему Гладилин так безропотно отдал деньги, почему не сопротивлялся, ведь время было не позднее и улицы не совсем безлюдны. Потом неясно, во всяком случае из дела, как работники милиции нашли Суханова. Имеет ли это значение? Да, имеет. Ведь нашли они его на другой день, в половине второго, и, как следует из документов, взяли прямо с завода, где он работает слесарем. Почему на другой день? Когда было подано заявление от потерпевшего?
Васильев перелистал дело. От медленной, почти неподвижной сосредоточенности не осталось и следа. Возникло знакомое и сладостное ощущение удачи, пусть даже только начала, только намека, но и это уже кое-что и с этим уже можно работать.
Конечно, так. Заявление от пострадавшего поступило тоже на другой день. Это уже интересно…
И тут прозвенел первый телефонный звонок.
«Ну что ж, кое-что все-таки удалось нащупать», — только и успел подумать Васильев.
— Я вас слушаю, — сказал он в трубку своим ровным вежливым голосом.
— Петр Иванович, Костричкина из прокуратуры беспокоит…
— Здравствуйте, Татьяна Сергеевна, что-то давненько вас не видно?
— Да в отпуске была… Теперь вот посылают вас проверять.
— А что именно?
— Работу с условно осужденными подростками.
— Это несложно… — вздохнул Васильев.
— Можно подумать, что другое проверять нельзя. Знаем мы вас, у вас кругом порядочек.
— Не порядочек, а порядок. Но сегодня я вам все равно не смогу выкроить ни минуты. Все расписано. Нужно предупреждать заранее. Я сейчас попрошу Зою, она вам подготовит все дела за последние два года… Хватит вам за два года?
— Хватит, хватит…
— Ну вот и, пожалуйста, занимайтесь, а местечко мы вам в канцелярии присмотрим…
Там, на другом конце провода, в прокуратуре, Татьяна Сергеевна Костричкина еще долго улыбалась, положив телефонную трубку. Коллеги удивленно поглядывали на нее и пожимали плечами, а она не замечала ни взглядов, ни жестов, она вспоминала…
Первый раз она увидела Петра Ивановича в районном городке К. Она только начинала работу в прокуратуре, была молоденькая, наивная и совершенно растерянная, так как следствие по делу, на которое ее прислали из областного центра, длилось уже два месяца, конца ему не было видно и ей казалось, что здесь, в этом забытом богом городке, погибнет и будет похоронена ее юридическая карьера. И тут, очевидно, инстинкт самосохранения направил ее к Петру Ивановичу. Она слышала о нем еще в области. Сидит, мол, в городе К. перед судом, на лавочке, такой человек Васильев и, не сходя с места, решает все проблемы, и суд в городе К. чуть ли не закрывать пора, потому что все вопросы решаются этим мудрецом полюбовно, не в суде, а около, и что местное население зовет этого человека в глаза и за глаза «мировым».
Верила ли она этой легенде? С одной стороны, верила, потому что легенды так и складываются, чтоб в них хотелось верить. Вот она и верила, никоим образом не отождествляя легенду с живым человеком. А с людьми-то у нее к этому моменту сложились довольно сложные отношения. Люди вдруг оказались взрослыми, хитрыми, все себе на уме. Разумеется, речь идет о тех бесконечных подследственных, с которыми она большей частью имела дело в городе К. А что она могла им противопоставить? Свою молодость и красоту? Им была безразлична и молодость и красота. Свою искреннюю веру в справедливость? Они были далеки от справедливости и искренности. Свои знания? Знания чего? Закона? Да. Жизни? Психологии? Человека? Нет. А ведь она, уезжая в К., думала, что ее знаний ей хватит. И не только знаний, но и чувства справедливости, честности и желания защищать добро и ненависти к злу. И вот все разлетелось, развеялось, и осталось отчаяние. Уж такое это было сложное, хозяйственное дело. Участвовали в нем десятки человек, расхищались огромные деньги, страдало строительство, столь необходимое на выжженной войной белорусской земле. И Татьяна Сергеевна Костричкина плакала по ночам от бессилия, а днем снова и снова допрашивала, а по ночам снова плакала и уже не видела никакого выхода.
И вот тогда от отчаяния или, как предполагалось выше, из инстинкта самосохранения она вспомнила легенду о местном мудреце миротворце, вспомнила о заветной лавочке, и пошла ее искать, и не нашла перед судом ни одной лавочки вообще. «Все правильно, — устало подумала она, — легенды всегда остаются лишь легендами».
Она застала Петра Ивановича в его кабинете. За обыкновенным канцелярским столом с обыкновенным казенным телефоном, с обыкновенными папками уголовных и гражданских дел сидел совершенно обыкновенный человек.
Он вежливо поднялся ей навстречу, но из-за стола выходить не стал. Пригласил садиться, справился, что привело ее к нему, и потом, весь внимание, стал слушать.
Татьяна Сергеевна говорила и говорила, пересказывала немыслимые переплетения дела, а Васильев всякий раз кивал.
Она устала говорить, поняла бессмысленность этой затеи, а именно: пересказать за один прием многотомное, неразрешимое дело — и просто замолчала, оборвав рассказ на полуслове. И приготовилась, в свою очередь, выслушать вежливый, но бесполезный совет и уйти.
— Скажите, а сколько детей у Сидоркина? — неожиданно спросил Васильев.
— Не помню, — вяло махнула рукой Татьяна Сергеевна, — надо посмотреть… Только какое мне дело до его семьи? Разве с двумя детьми разрешается воровать? А с пятью можно идти на грабеж? Дети здесь ни при чем. А если они есть, то я бы, будь моя власть, отобрала их у него. Чтоб не калечил души…
— А вы все-таки поинтересуйтесь, — спокойно сказал Васильев. — Я этих людей знаю, они живут в моем районе, и вы правильно сделали, что пришли ко мне. Но чтобы разговор у нас получился, вы должны понять одну простую вещь. — Он так и сказал — вещь, хотя точнее было бы сказать истину, но у него были свои особые отношения с этим словом. Оно было для него слишком редким, слишком дорогим, чтоб употреблять его каждый раз. — Вам может показаться, что я сердобольный, сентиментальный человек. Вы так, пожалуйста, не думайте. Хотя в этих качествах ничего постыдного нет, но я ими не богат. И все-таки я вам советую поинтересоваться, сколько детей у Сидоркина, как он живет, кем работает его жена, как они ладят? Я это знаю и мог бы вам рассказать, и, может быть, точнее, чем Сидоркин, но вам непременно нужно узнать это от него самого и во всех деталях. И когда он вам сам про себя все расскажет, вы поймете, что это за человек и о чем с ним можно разговаривать. Вас пугает обилие соучастников в вашем деле, а ведь это ваш козырь.
Костричкина подняла на него удивленные глаза и вроде проснулась. До сих пор она выслушивала Васильева из вежливости, стараясь определить тот момент, когда будет прилично раскланяться.
— Да, это ваш козырь, — улыбнулся Васильев. И ее удивила поразительная перемена, происшедшая с его лицом. Теперь, глядя на него, трудно было представить, что это лицо может иметь какое-то другое выражение, может быть хмурым, даже суровым, несмотря на вежливое обращение. Суровым его делала резкая складка на переносье меж бровями. — Ведь не могут же все люди быть подлецами и проходимцами, — продолжал Васильев. — Милая Татьяна Сергеевна, у вас очень сложное дело. Я не понимаю, почему его дали именно вам. Тут нужен человек опытный и не просто опытный, а опытный именно в таких делах. И вы его не потянете без помощи людей.
— Но каких людей? — взмолилась Татьяна Сергеевна. — Нет среди них людей! Это же преступники, расхитители, воры.
— Обычных людей, — не обращая внимания на ее реплику, сказал Васильев. — А преступниками их может назвать только суд. А пока это подследственные, и вы это знаете не хуже меня, но только теоретически. Вы перестаньте вести допросы, на время, конечно, тем более что пользы они вам не приносят, а лишь больше запутывают, и начните просто разговаривать с людьми. Без протокола… Над вами будут насмехаться, говорить, что приемчики ваши шиты белыми нитками, а вы не обижайтесь, но не как следователь областной прокуратуры, а как молоденькая девушка, и снова ходите, и разговаривайте, и спрашивайте, да губки подкрасьте или что там вы делаете с собой, чтоб понравиться… И это единственное, что я могу вам посоветовать.
Его лицо вновь стало серьезным и даже суровым, и опять невозможно было поверить, что этот человек умеет улыбаться.
— Среди ваших подследственных есть и хорошие и плохие, есть законченные преступники и люди случайные, а то и просто пострадавшие. Отделите зерна от плевел и тогда разберетесь и со всеми остальными подробностями. Как бы ни были хитроумны комбинации — составляют их люди, и люди могут о них рассказать…
«А все-таки врут легенды, — думала с каким-то даже злорадством Костричкина, возвращаясь к себе на квартиру и с отвращением ощущая, как постепенно проникает под ее небогатую одежонку настойчивый осенний дождь. — Нет никакой лавочки! И мудреца нет! И мирового нет! Есть обыкновенный судья с ярко выраженными педагогическими наклонностями, изредка позволяющий себе с вершины своего опыта поучать молодежь. Бр-р! Такое ощущение, что тебя покровительственно потрепали по плечу. Покровительственно и снисходительно, а ты пришла за помощью».
Но все-таки на другой день она первый раз в жизни накрасила губы, и Сидоркин, увидев ее, присвистнул от изумления и машинально потянулся рукой к распахнутому вороту рубахи.
И она ходила день за днем и разговаривала. И уже невольно стала вмешиваться в чужие жизни, стала кому-то советовать, кого-то бранить, и ее слушали, и смущались, и прятали глаза, и она понимала, что имеет право бранить, потому что научилась видеть в них людей, а не просто подследственных.
— На вас смотреть больно, — сказал в очередной беседе Сидоркин, — вы прямо зеленая. Но у вас ничего не выйдет. Если вы обещаете, что не будет конфискации имущества, я вам помогу…
— Я не могу ничего обещать, — сказала она и отвела глаза, потому что почувствовала, что они повлажнели и в них кричит только одна мысль: «Помоги, милый, голубчик, проклятый, помоги!!!»
— Я ведь не о себе… Жена остается, дети…
Она покачала головой, потому что побоялась, что дрогнет и выдаст голос.
— Вы сейчас думаете: «Раньше о детях нужно было заботиться, когда воровал».
Она снова отрицательно покачала головой.
— Я знаю, что вы про меня можете думать. Попался, мол, и то урвать хочет. А я того не крал, что нажил. Как быть? Пришел с войны, вторых портянок не было… Что вы знаете?
— Если все так, то судьи не слепые — разберутся, — сказала она. — А я вам обещать ничего не могу. Да и не буду! И торговаться с вами не буду. Можете не помогать. Как-нибудь…
— Да никак! — досадливо крякнул Сидоркин и, помолчав минуту, сказал: — Доставайте бумагу. Смотреть на вас не могу — самого себя жалко становится.
Он ей помог. А за две недели до суда его положили в больницу. У него оказалась лейкемия.
Она потом думала: знал он или не знал о болезни? Или действительно пожалел ее и хотел помочь.
Он умер через два месяца, и она пришла на его похороны и стояла в сторонке, потому что еще раньше она приходила к его жене и предлагала свою помощь и та, выслушав ее, не сказала ни одного слова. Ни хорошего, ни плохого. Даже губ не разлепила…
Выходит, мудрец-то был… А вот лавочки не было. Все-таки привирают легенды.
И лавочка была. Но убедилась Костричкина в этом гораздо позже.
Васильев не любил кричать, и не только, как говорится, в запале, но и просто для того, чтоб кого-нибудь окликнуть, позвать. Вот и сейчас он крикнул: «Зоя!» — и недовольно поморщился, словно кричать ему было больно. Он бы и не крикнул, если б не слышал, как в приемной прозвенел телефонный звонок и кто-то поднял трубку. Он бы позвонил.
— Ну как там? — спросил он, когда Зоя вошла.
— Привезли, — ответила Зоя и замерла около стола. Она понимала, что не для того, чтоб задать этот пустой вопрос, он ее вызвал. И если б у Васильева было другое лицо, она бы, пожалуй, прибавила, что и народные заседатели пришли, и защитник Белова примчалась, опрокидывая на ходу стулья, и, когда узнала, что осталось еще целых восемнадцать минут до заседания, чуть часы в форточку не выбросила, что прокурор опять кашляет и все равно курит одну за другой, что народу сегодня будет много почему-то… Но ничего этого она не сказала, а только ждала других вопросов или приказаний. Она не догадалась по его лицу, что сегодня он опять, проснувшись, долго сидел на кровати, заставляя себя встать. Этого он ей никогда не рассказывал, и она не знала, что в такие дни для него самое главное встать, сделать первый шаг, а потом второй, который не легче первого, третий… Но все же самый главный — первый.
— А потерпевший? — рассеянно спросил Васильев.
— Кажется, здесь, — ответила Зоя, соображая, зачем же он ее вызвал.
— Кажется? — переспросил, словно очнувшись, Васильев.
— Здесь.
— Свидетели? — спросил Васильев, и Зоя окончательно убедилась, что вызвал он ее не за этим.
— Пришли.
— Хорошо. Теперь, пожалуйста, вот что… Скажи девочкам в канцелярии, чтоб убрали стол в дальней комнате. А Гале (он имел в виду начальника канцелярии) скажи, чтоб подготовила все дела по подросткам за последние два года. Сама ты уже не успеешь. Будет проверка из прокуратуры. Придет Татьяна Сергеевна Костричкина, и вы ее устроите в дальней комнате и дадите ей дела. И предупреди Галю, чтоб она была готова, если Костричкиной понадобится что-нибудь еще… Первый зал подготовлен?
— Да, там уже народ.
— Сегодня твой муж работает?
— Да.
— Как у него настроение?
— А что нам его настроение? — уверенно сказала Зоя. — Попрошу — сделает.
— Как в прошлый раз? — улыбнулся Васильев.
— За прошлый раз он уже получил, — сказала Зоя.
— Ну тогда зови заседателей.
Этих народных заседателей Васильев особо отметил еще на собрании совета заседателей. Они сидели в разных углах и отношения друг к другу не имели, но именно их он запомнил. Низенький и уже раздавшийся Игнатов, который вошел теперь в кабинет с сигаретой, и не знал, как с ней быть, и стряхивал пепел в ладошку, и смущенно озирался, ища, куда бы пристроить окурок, запомнился Васильеву румяными не по возрасту (ему было лет сорок) щеками и особенной, прямо ученической прилежностью, с которой он записывал, очевидно слово в слово, все, что рассказывал Васильев «новобранцам». Теперь он шмыгнул за дверь и через мгновение вернулся оттуда без сигареты и только тогда подошел к Васильеву и, протянув руку, сказал:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте, — улыбнулся своим воспоминаниям Васильев, — присаживайтесь, хотя рассиживаться некогда. Через семь минут начинаем.
Второй заседатель, Стельмахович, избравший себе позицию около двери, будто спохватился, что нужно поздороваться, и медленно, нескладно переставляя свои длинные ноги, приблизился к столу и протянул холодную вялую руку.
— Здравствуйте, — сказал Васильев и улыбнулся в другой раз другим воспоминаниям. На том же заседании совета он выделил Стельмаховича благодаря его совершенно отсутствующему виду.
Если Игнатов горел рвением и по всему было видно, что это занятие ему чрезвычайно нравится и он ежесекундно ощущает громадную ответственность, возложенную на него, то Стельмахович еще тогда, на заседании, будто все время произносил про себя: «Да, мне поручили, но сам я не напрашивался… Впрочем, свой долг я выполню, но сам я не напрашивался». И позавчера, когда Васильев знакомил их с этим делом, у Стельмаховича было такое же отсутствующее лицо, но вопросы он задавал толковые.
Васильев встречал таких людей. Он знал, что подобное отношение к судебному заседанию возникает из-за болезненной застенчивости. Поначалу он нервничал, теперь же знал, что застенчивость и неловкость пройдут сами собой, забудутся, когда будет решаться судьба другого человека.
— Значит, свои права и обязанности знаете? — спросил Васильев.
— Знаем, — с готовностью и энергично ответил за двоих Игнатов. Стельмахович сдержанно кивнул.
— Дело не забыли? Может быть, возникли вопросы? Не возникли… Ладно, думаю, что еще возникнут, хотя дело, в общем, простое… — сказал он и осекся, вспомнив о занозе, засевшей в его памяти. — Ясно все, кроме личности подсудимого. Вот прояснить эту личность и будет главным. Странная личность. Характеристика с места работы ничего не говорит. Одним словом, «план выполняет». С места жительства — ничего. Если вам что-то будет неясно, не стесняйтесь, задавайте вопросы. Не бойтесь подробностей — мы никуда не торопимся. — Он взглянул на часы, потом на серую папку с делом, потом на заседателей и сказал: «Пора».
«Никогда не представлял, что это будет настолько неприятно, — думал Стельмахович, шагая за своим более оптимистично настроенным румяным коллегой Игнатовым. — Может, все дело в воспоминаниях. Но ведь все прошло… Я не видел ее уже три года. А ведь вспоминал… Да, вспоминал. По случаю. И вот сейчас такой случай. Оттого так и неприятно… Интересно, мы будем заседать в том же зале или в другом? Было бы смешно, если в том же… Только теперь я буду сидеть за длинным столом и буду иметь право задавать вопросы. Любые, какие захочу, вернее, какие сочту нужными. И все будут отвечать».
Вся процессия во главе с Васильевым остановилась в коридоре, и судья о чем-то заговорил с высоким и худым прокурором в форменном кителе. Прокурор заразительно смеялся. Васильев был серьезен и улыбался в ответ прокурору только из вежливости. Игнатов смеялся громче всех.
«Все-таки он, наверное, вспомнил, что разводил нас, — решил про себя Стельмахович, поймав пристальный взгляд судьи. — Еще бы не вспомнить. Когда мы с Верой шли в суд, то были уверены, что вся эта канитель займет не больше получаса. Специально договорились, что обойдемся без подробностей, используем традиционную формулировку: «Не сошлись характерами».
Зачем ему понадобилось задавать и задавать вопросы? Васильев словно хотел заставить их снова прожить их совместную жизнь. И все это было проделано с такой вежливостью и участием, что поневоле приходилось отвечать.
И Вера не выдержала. Слезы долго копились под набухшими веками и потом хлынули… Нет ничего сокрушительнее жалости к самому себе.
Зачем он это сделал? Чтоб растоптать меня, совсем незнакомого ему человека? Чтоб заслужить признательность Веры, которую он и в глаза больше не увидит? Потом суд удалился на совещание, а когда вернулся, то на лице у председателя уже не было ни заинтересованности, ни задушевности. Сухим голосом он зачитал: «Суд, рассмотрев, удовлетворяет…» Зачем он это сделал?»
…Суханов не оглядывался, когда два милиционера провели его (один впереди, другой сзади) в переполненный зал. Он смотрел прямо в широкий седой затылок первого милиционера и слышал астматическое, с легким присвистом дыхание второго, шедшего сзади. Он остановился у широкой лоснящейся лавки. Почувствовав на плече тяжелую руку и услышав слово «садись», сел и удивился, до чего лавочка скользкая, и ему невольно захотелось поерзать и устроиться попрочнее, но попрочнее не получалось, и не было такого места на лавочке, на котором можно было бы сидеть прочно и неподвижно.
«Ничего, ничего, — успокаивал себя Суханов, но мысли были неотчетливые и торопливые, как бормотание спросонок, — ничего, судья добрый, главное, что судья добрый, ведь должен же он понять, что я не грабитель, что грабить я не собирался. Я работаю, я не грабитель — он это должен понять. А эта баба дура, как все бабы. Защитница… — горько усмехнулся про себя Суханов. — Правду ей, правду… Какую правду… Она, верно, ничего в жизни не видела, кроме своих институтов — вот это правда. А прокурор злой, но с судьей он не справится. Тот мужик крепкий. Нет, главное, что судья добрый… А ведь я сирота… Да! Я сирота! Что же мне теперь, помирать оттого, что сирота? Мать уехала… Какая разница, уехала или померла? Нет ее. Нет, и все! Никого у меня нет! Ну выпил… На трудовые… Имею право, всякий может выпить, а главное, не закусил, немного выпил и отключился. Сколько раз бывало… Ничего утром не помню. Когда, на завод за мной пришли, чуть не умер от страха… А вообще, кого я хоть пальцем тронул? Кто скажет? Наоборот, всегда заступался… — Суханов уже не бормотал про себя, он кричал про себя, и голос его звенел, и дрожал, и доставал судью до самого сердца. — Да, виноват, виноват, судите, но не грабил, никогда в жизни не грабил!» — кричал он про себя и сам верил, что это правда.
Он сидел согнувшись, и хотя прошло не больше двух минут, от напряженной окостенелой позы у него заболели плечи и шея.
Он слышал за спиной тихие голоса. Он различал знакомые голоса ребят и незнакомые, любопытные. Он решил вообще не оглядываться в зал, ни разу. И тогда всего этого переполненного зала не будет. Не будет этих любопытных глаз, приоткрытых ртов и тихого шепота.
— Прошу встать, суд идет.
Суханов вздрогнул и опустил голову еще ниже. Ему нестерпимо захотелось взглянуть на судью, на доброго судью, от которого теперь зависела его жизнь, но страх, еще более острый, пригибал его голову — а вдруг он не добрый, вдруг они врали или ошибались? Он опять почувствовал на плече тяжелую руку и услышал тихое: «Встань». Фразу «Встать, суд идет!», произнесенную маленькой женщиной с кипой бумаг под мышкой, он слышал, но не отнес ее к себе, как не относил ничего из происходящего в зале, кроме собственных, таких убедительных, таких надежных мыслей…
Он встал и, медленно подняв голову, посмотрел на судью.
«Да какой же он добрый? — панически думал Суханов с настойчивостью вслушиваясь в слова, произносимые судьей ровным, ничего не выражающим голосом, и все равно не понимая их смысла, — да он никакой!»
Что-то необычное, необъяснимое в поведении публики насторожило Васильева. В зале сидела в основном молодежь, и лишь в первых рядах он увидел два-три знакомых лица — завсегдатаи, конечно, занимали лучшие места.
Автоматически произнося известные слова, Васильев пытался определить, чем же его поразила сегодняшняя публика, и, встретившись глазами с несколькими молодыми ребятами из задних рядов, он понял — весь зал заинтересован в происходящем и эта заинтересованность наэлектризовала, казалось, даже воздух. Словно это были не зрители, а участники. Словно и их судьба должна была сегодня решиться.
Каждый раз в начале процесса Васильев бывал тороплив. Он знал за собой этот недостаток и специально старался говорить медленнее, торжественнее, что ли. Но всякий раз мысли убегали, он задумывался над теми конкретными задачами, которые еще предстояло решить, и «обязательная программа», как он ее про себя называл, то есть объявление состава суда, чтение обвинительного заключения, актов экспертизы и так далее, сковывала его. Сейчас его больше всего интересовала позиция подсудимого…
— Граждане судьи, — сказал Суханов и облизал спекшиеся губы и только тут во второй раз коротко взглянул на судью — чего, мол, тут рассказывать? Он снова облизал спекшиеся губы. — Все в деле написано точно… Ударял я его или нет — не знаю… Взял шесть рублей или больше — не знаю… А может, и больше… — Он взглянул на потерпевшего. Гладилин сидел, уставившись в пол. Почувствовав, что эти слова обращены к нему, он хотел было посмотреть на Суханова и уже было повернулся к нему, но в последний момент, не дойдя до него взглядом, снова склонил голову.
«Он боится его, — подумал Васильев. — Почему? Может, стесняется всей процедуры? Глупости. Именно боится».
Васильев не перебивал подсудимого.
Суханов продолжал:
— Я единственно что могу рассказать, — печально, с горькой, кривой ухмылкой говорил он, — это то, что было в начале вечера, то есть до… — он замялся, подыскивая слова, и взгляд его тревожно метнулся с защитника на прокурора, потом на судью, — до этого случая, даже не до случая, а до последней бутылки. Могу рассказать, что было утром… А вообще, там все написано, наверное, правильно…
— Садитесь, — сказал Васильев, и прокурор посмотрел на него недоуменно. Его поразила торопливость Васильева.
— Потерпевший, встаньте, к вам есть вопрос. Почему вы заявили в милицию только на другой день?
Гладилин встал и долго молчал. В сторону Суханова он, как Васильев и ожидал, даже не посмотрел. Потом нехотя и тихим от робости голосом сказал:
— Я не заявлял…
На другой день после случившегося Володя Гладилин явился в училище раньше всех. Он слонялся по коридорам и, останавливая поодиночке появляющихся знакомых ребят, отводил их в сторонку и с глубокой безнадежностью в голосе задавал один и тот же вопрос:
— У тебя деньги есть?
— Сколько, — спрашивала очередная жертва.
— Шесть рублей… — произносил Володя, и голос его всякий раз замирал, ужаснувшись громадности суммы. — До стипендии, — торопливо добавлял он, но положения это не спасало. Предполагаемый кредитор смотрел на него иронически и дружески похлопывал по плечу:
— Я думал, тебе вправду нужно, а ты просто шутишь. Копеек пятьдесят — это серьезный мужской разговор.
Так оно все и продолжалось до тех пор, пока совершенно отчаявшийся Гладилин не обратился со своей просьбой к Семенову. Он забыл, что Семенов был человеком принципиальным и въедливым, он совершенно забыл, что именно Алешка Семенов дал ему эти деньги.
— Сколько тебе нужно? — будто бы безразлично переспросил Алешка.
— Шесть.
— Мда… шесть, — сказал Алешка и поскреб подбородок. — А зачем? — неожиданно спросил он и въелся в Гладилина своими пронзительными круглыми глазами.
Володька понял, что попался, хотел было свести все на шутку, но было поздно.
— Что случилось, Гладилин? — спросил Алешка уже тоном старосты группы.
— Я потерял деньги, — придушенно ответил Гладилин и отвернулся. Его даже слегка замутило от предчувствий.
— Так… — протянул Алешка. — А где они у тебя лежали? — спросил он, хотя прекрасно знал, что деньги у Гладилина лежали в записной книжке в специальном карманчике вроде кошелька.
— В записной книжке, — пролепетал Володя, даже не чувствуя, что попадается в другой раз.
— А хоть книжка-то цела?
— Книжка-то цела…
— А как же они могли потеряться из книжки? — восхищаясь собственной проницательностью, прошептал староста.
Гладилин совсем сник. Староста же, напротив, ухватив, как говорится, ниточку, с таким жаром кинулся распутывать весь клубок, что Володя, не выдержав натиска, сдался. Оказалось, что староста шел по ложному следу. Он-то думал, что Гладилин растратил общественные деньги, собранные на подарок преподавательнице ко дню рождения, а тут оказалось, что деньги у него отобрали… Кто в это поверит, что в наше время могут у здорового парня средь бела дня…
— Но дело-то было вечером, — взмолился Гладилин.
— Неважно! — отрезал староста. — Ты ври-ври, да не завирайся. — Он уже кричал во весь голос, вокруг них собрались ребята, и чем больше народу собиралось, тем громче он выступал, работая уже в основном на аудиторию.
— Постой, постой, — раздвинув толпу плечом, подошел незнакомый Гладилину второкурсник. — Чего разоряешься? — сказал он старосте и потом, присмотревшись к Гладилину, спросил: — Это около орсовского магазина, да?
Гладилин кивнул.
— А на тебе была шапка с козырьком?
— Да…
— Их было двое, а один в расстегнутом пальто?
— Да, — ответил Гладилин, и в голосе его прозвучал испуг.
Староста собственноручно отвел Гладилина в милицию, и если б не Коля Никифоров, то Суханова скорее всего не нашли бы.
— И все-таки почему вы не обратились в милицию в тот же вечер?
Гладилин молчал. Вот он осторожно покосился в сторону Суханова (Васильев заметил этот взгляд) и, пожав плечами, сказал:
— Я ни разу не обращался…
— Спасибо, можете сесть, — сказал Васильев и, склонившись к Стельмаховичу, тихо спросил: — У вас есть вопросы?
— Нет, — сказал Стельмахович.
— Покурить не хочется? — спросил Васильев у второго заседателя и, получив отрицательный ответ, тут же, без паузы, обратился к Суханову: — Пожалуйста, подсудимый, встаньте и расскажите нам подробнее, что произошло с вами в тот вечер, до того, как вы встретили ранее неизвестного вам Гладилина.
— …и купили две бутылки, — рассказывал Суханов, — потом Миша ушел домой, а мы остались с Румянцевым, у нас еще было полбутылки вина. Потом, я помню, стали собираться в магазин, я еще шарф, то есть кашне, не мог найти, потом нашел, и мы двинули… потом уже ничего не помню. Можете спросить у Румянцева, он крепче на выпивку и, наверное, помнит все в подробностях. — Он повернулся к двери и, не меняя интонации, тем же монотонным голосом произнес: — Пусть он расскажет все как было, ничего, я не обижусь, ничего…
Как ни старался Суханов говорить ровно, в голосе мелькнула нежелательная интонация: Васильев не услышал в нем обиды, в голосе Суханова прозвучала скрытая издевка, причем скрытая от посторонних, замаскированная смирением, но с таким расчетом, чтобы кто-то знающий понял. На ведь Румянцева не было в зале. На кого же эта издевка была рассчитана?
— А по какому поводу вы пили? — спросил Васильев.
— У нас на заводе была получка… потом премию дали.
— Премию? — переспросил Васильев.
— Да, премию, — оскорбленным голосом ответил Суханов и обиженно поджал губы. Прокурор еще раз удивленно посмотрел на Васильева.
— Вы часто употребляете спиртные напитки? — спросил прокурор.
Суханов несколько замешкался. Он даже от волнения как-то по-особенному дернул головой, так, словно он только что подстригся в парикмахерской и теперь колючие волосы попали ему за воротник и мешают.
— Даже не знаю, как сказать… — сказал Суханов и снова по-куриному повел вперед головой.
— Скажите как есть.
— Ну три-четыре раза в месяц и на праздники, конечно, как все.
И снова кольнула невидимая заноза, да так пронзительно, так близко, что казалось — ухвати ее зубами и тащи… Васильев от нетерпения даже забарабанил пальцами по столу. Где же он видел этот жест, эту манеру дергать головой? Может, он встречался раньше с Сухановым? Нет, тогда бы по этому жесту он запомнил его…
«Чего он взъелся на меня, — думал Суханов, — ничего себе добрый. Вот забарабанил… Так бы и съел… Да не съешь! Не укусишь, а оступиться может всякий. Не знает, что спросить».
— Садитесь, подсудимый, — сказал Васильев и, посовещавшись с заседателями, объявил перерыв. Заседание шло уже два часа.
Васильев знал, что прокурор сейчас подойдет к нему и начнет задавать вопросы, он знал, что толстенький заседатель, посасывая сигарету, станет азартно обсуждать происходящее, а ему нужно было побыть одному, сосредоточиться. И он пошел в дальнюю комнату канцелярии, забыв, что сам сегодня утром распорядился поместить туда Костричкину.
— Ну просто любуюсь делами, — ласково улыбнулась Костричкина. — Ну что ни дело — картинка…
— Будет вам, — поморщился Васильев, — дела как дела…
— Нет, нет, смотрите, я не первого вас проверяю… Смотрите: возьмем любое. Вот Горелов Григорий. Все характеристики на месте, все подшито, по порядку, характеристики хорошие, видно, что парень взялся за ум, проверяете вы его регулярно…
Дальше Васильев не слушал. Конечно, это Горелов, огромный, рукастый парень, красивый, чернобровый… Но не он дергал головой, как Суханов. А как же звали второго? Да, еще у Горелова есть кличка — Гриня, кажется; но как же звали второго, который дергал. А-а-а… Морозов, конечно, Морозов!
Он молча забрал из рук Костричкиной дело и стал торопливо, нервно перелистывать.
Ну вот, наконец… Вот что ему не давало покоя! Заноза выскочила. Его даже пот прошиб от облегчения. Он полез в карман за носовым платком. Во второе дело ему даже заглядывать не нужно было, но все же заглянул.
Он нашел народных заседателей в коридоре и коротко рассказал о своих сомнениях. Игнатов, польщенный доверием председателя, сразу же с ним согласился. Стельмахович пожал плечами, мол, делайте, как считаете нужным.
Зоя столкнулась с Петром Ивановичем в дверях канцелярии.
— Твой работает? — спросил Васильев, и Зоя удивилась тому, что он задал этот вопрос дважды за сегодня.
— Работает, — ответила она и с тревогой заглянула ему в глаза.
— Хорошо! Прекрасно! Запиши две фамилии, адреса найдешь в делах, там же посмотришь, где они работают или учатся, выпишешь две повестки и немедленно, понимаешь, немедленно попроси, потребуй, если нужно свяжись с начальством, но чтобы эти два человека здесь были, хотя стой, — он взглянул на часы, оставалось еще семь минут до конца перерыва, — где сейчас твой?
— Во дворе, у машины.
— Тащи его сюда, я сам поговорю с ним. Я буду у себя. Пожалуйста. Ну иди, пожалуйста…
Через минуту, как всегда смущаясь, как всегда несколько боком, вошел Ваня, Зоин муж, работавший шофером в милиции. Был он в шинели, несколько повытертой со спины. Он-то и привозил и подсудимых, и конвой, и судки с обедом, когда заседание затягивалось, он-то и был палочкой-выручалочкой, когда Васильеву вдруг спешно требовался какой-то неявившийся или не вызванный им человек. Делал это Ваня без промаха и почти безотказно. Только недавно заупрямился, да и не заупрямился, а так просто и заявил, что в том районе, куда его посылают, его «тачка» не проползет, что там он обязательно сядет, а вытащить будет некому, да и подсудимого отвозить будет некому, не говоря о конвое. Васильев ему поверил, а Зоя, очевидно, нет. Этой взбучкой она сегодня утром и хвасталась.
Ваня проникся важностью возложенной на него задачи на удивление легко. То ли в голосе Васильева он что-то этакое учуял, то ли свежи были воспоминания о недавней домашней взбучке.
Проводив Ваню, Васильев облегченно вздохнул.
Наконец-то он сложил в одну кучу, и не только сложил, а соединил, спаял безупречной жесткой логикой все догадки и сомнения, мучившие его сегодня с утра. А сделать это было нелегко, потому что сомнения тянулись издалека, из прошлого года.
Итак, Суханов. Оказывается, эта фамилия встречалась Васильеву год назад, но промелькнула так тихо и незаметно, что он ее и не запомнил, и не придал ей значения.
Итак, Суханов. Его первое появление.
Шло обычное разбирательство, слушалось обычное дело о хулиганстве.
Молодой парнишка (Горелов Григорий Кузьмич, 1959 года рождения, учащийся ПТУ, проживающий по улице…) в пьяном виде пристал в городском сквере к парню и девушке. Вернее, приставал он к девушке, которую знал раньше, а парень, с которым она теперь встречалась, был тут ни при чем. Вернее, он был бы ни при чем, если б сразу ушел. Но он не ушел, он остался и встал между Гриней (под такой кличкой был известен Горелов) и девушкой, несмотря на то, что Гриня был на целую голову выше. Он, этот паренек, не знал, какие слова положено говорить в таких ситуациях, ведь она была раньше знакома с этим парнем, он понятия не имел, как должен вести себя кавалер по законам уличного рыцарства, он просто молча встал перед Гриней, и когда тот вялой, пьяной рукой попытался его оттолкнуть, как досадную, и нелепую, и смешную помеху, и тогда паренек не ушел.
— Да проваливай ты, Ромео… — сказал Гриня и выматерился. Сказал он это скорее добродушно и снисходительно, чем злобно, ведь Горелов не сомневался, что парень отступит.
Но парень и тут не ушел. Он даже не шелохнулся. Гриня начал сердиться на его бестолковость:
— Ну я же сказал, проваливай. Эту ночь она мне должна, а ты потом… завтра…
— Сволочь, — тихо сказала девушка, — пьяная скотина!
Тут Гриня и вовсе забыл о пареньке и рванулся к девушке, но что-то ему помешало. Он пригляделся, оказывается, опять стоит перед ним этот Ромео. Гриня сделал шаг назад, опустил руки и вполне миролюбиво сказал пареньку:
— Поди-ка сюда, что скажу…
Девушка вцепилась в рукав парня и причитала:
— Не ходи, не слушай, давай уйдем, не слушай, не ходи!
— Да что я тебя, съем? — ухмыльнулся Гриня.
И паренек шагнул к нему раз, другой, а на третьем шаге его встретил удар в челюсть. Он и не почувствовал этого удара. Когда паренек открыл глаза, его поразило то, что он лежит. Потом он услышал звуки ударов и слова:
— Кто сволочь? Говори, я сволочь? Я скотина? Пойдем… лучше пойдем… Ах ты, шлюха, с ним можешь, а со мной нет… Я тебе не нравлюсь, да?
Потом был ослепительный свет, звук мотора, чьи-то голоса, потом над ним склонилась его девушка и помогла встать и дойти до милицейской машины.
Еще до судебного разбирательства, еще только знакомясь с делом, Васильев удивился: до чего же не сходится, не совпадает образ Горелова, отчетливо проступающий из материалов дела, с его поступком. Несходство было редкое. Были характеристики из ПТУ, от дирекции, из комсомольской организации, были заявления от ребят-сокурсников — они просили отпустить Гришу на поруки. Был и еще один интересный документ. Протокол допроса свидетеля. Читая этот протокол, Васильев так точно представил себе всю сцену допроса, будто присутствовал при этом.
Нина, Гришина девушка, пришла сама, ее никто не вызывал, и плакала в кабинете у следователя.
— Вы знаете, что он бил женщину? — спросил следователь.
— Это не он, — через всхлипы, с трудом произнесла его девушка.
— Вы знаете, что он в крайне циничной форме принуждал эту женщину вступить с ним в половую связь?
Девушка вздрогнула, сжалась, но выдержала и этот вопрос, только слезы ее просохли от боли.
— И за такого человека вы заступаетесь. И этого человека вы любите. Ведь он может позволить себе такое же и с вами.
— Вы не понимаете, — тихо сказала Нина, — вы не понимаете… Я его знаю два года, это не он.
— Вот уж действительно не понимаю, — пожал плечами следователь. — Выходит, его оклеветали. Не его поймали буквально за руку? И бил не он, и оскорблял не он?
— Он… — горько вздохнула девушка, — но и не он. Гриня, — уличная кличка прозвучала удивительно мягко, как домашнее, ласковое прозвище, — не мог этого сделать. Его заставили, споили, все что угодно, но это не он.
И тогда следователь сказал:
— Он.
Родителей Горелова Васильев выделил сразу из всего зала суда, так тесно и одинаково они сидели, и вместе встали, хотя он спросил одного отца. Отец сначала бережно усадил жену на место, а потом заговорил:
— Нам казалось, что он хороший, настоящий парень… — он запнулся, — не казалось, мы это знали. Мы и сейчас это знаем… — Отец закашлялся и долго не мог говорить. — Да, он у нас один. Но если он другой, если он нас все время обманывал, если он такой, каким я его вижу здесь, то… Сердцу не прикажешь… Он всегда может рассчитывать и на наш дом, и на нашу жалость и помощь, но уважения уже не будет никогда. Но я думаю, что он не такой. Мне хочется так думать. Здесь какая-то ошибка. Я не понимаю ее, но это ошибка. Судите его по всей строгости. Но если суд найдет возможным не лишать его свободы, знайте, что мы не считаем его человеком потерянным… Мы сделаем все…
И вот тут Васильев по-настоящему удивился явному несоответствию между характером Горелова, его воспитанием, прежним поведением и его поступком.
Причины этого несоответствия, как и Гришин отец, Васильев не видел. Причиной могло послужить только сильное опьянение.
Суд нашел возможным не лишать Горелова свободы и осудил его условно к трем годам лишения свободы с испытательным сроком в три года.
А возвращался в тот злополучный вечер Григорий Горелов с вечеринки, устроенной по случаю дня рождения его хорошего знакомого (это тоже было в материалах следствия), где были в основном его сверстники и ребята чуть постарше, где веселились допоздна и много пили. День рождения был у некоего Суханова.
Но разглядеть этого человека за всеми проблемами дела было невозможно.
Суханов не был даже вызван как свидетель.
Ведь, в конце концов, не виноват же человек, что у него случился день рождения. А то, что Горелов оказался несовершеннолетним и наливать ему в общем-то не следовало бы, так и в этом он не виноват. Поди дай этому парню на вид меньше двадцати, а то и двадцати двух. Не станешь же стоять в дверях и спрашивать паспорт.
И, может быть, забыл бы Васильев эту фамилию, если б она не всплыла снова через несколько дней.
Морозов стоял перед судом так, словно не понимал, что происходит. Он даже добродушно улыбался, глядя то на Васильева, то на народных заседателей.
На вопросы суда Морозов отвечал прямодушно и даже с некоторым удивлением, чего, мол, тут непонятного. Было дело, напился, пристал к женщине, стукнул разок-другой, чтоб не трепыхалась, сумочку отобрал, да, было дело. Но ведь выбросил ее и ничего не взял. Раз поймали, значит, судите, а не переливайте из пустого в порожнее, а то спрашивают, спрашивают, как маленькие….
Говорок у него был протяжный, с ленцой, и глаз добродушно-озороватый, и улыбка обаятельная. Васильев невольно поддался этому обаянию и вел заседание так, словно это был и не суд, а просто разговор по душам.
— И много выпили-то? — спросил Васильев.
— Да я не считал… Вообще-то прилично… Наверное, всех перепил. Там один взялся со мной тягаться, так его потом полвечера искали… Растворился во мраке…
— Зачем же так много пили?
— А чего же не пить, когда наливают?
— И кто же вам наливал?
— А сам, там было самообслуживание, как в столовой… — ухмыльнулся Морозов такой непонятливости. — Я в том смысле сказал, что там много было… «керосину», да еще каждый с собой принес по «гранате».
— Я, конечно, понимаю ваш жаргон, но все-таки изъясняйтесь как следует, — нахмурился Васильев, но Морозов не поверил в его сердитость и улыбнулся в ответ. — И вообще посмотрите на себя, стоите перед судом, а что за вид, весь какой-то растерзанный, разболтанный, рубашка расстегнута. Вот из-за разболтанности и случилась с вами эта история.
На Морозова слова Васильева не произвели ровным счетом никакого впечатления, он еще шире улыбнулся и сказал:
— А что, если застегнусь, вы меньше дадите?
В зале засмеялись.
Надежда Трофимовна Березникова возвращалась домой после вечерней смены. Улицы уже были пустынны. Влюбленные парочки, вдохновленные ранней весной, жались поближе к скверам. Фонари уже горели через один, и Надежда Трофимовна пожалела, что запретила мужу встречать ее с вечерней смены. Впрочем, пожалела она из-за того, что сейчас можно было бы не бежать сломя голову, а спокойно прогуляться и подышать свежим, напоенным ароматом молодой, особенно пахнущей листвы воздухом.
— Девушка… — раздался сзади протяжный пьяный голос.
«Этого еще не хватало», — с досадой подумала она.
— Девушка, да постой… куда ты так бежишь? Я же тебя не догоню…
Надежда Трофимовна, не решаясь оглянуться, прибавила шагу.
— Да постой же ты… — раздалось над самым ухом, и молодой парень с застывшей на лице пьяной улыбкой схватил ее за руку. — Бежит, бежит, а чего бежать? Что я тебя, съем, что ли?..
Надежда Трофимовна, изо всех сил вырывая руку, стала просить парня, стараясь говорить спокойно и вразумительно, хотя это ей удавалось с трудом, голос прерывался от волнения, а в горле что-то мешало словам.
— Сынок, сынок, да ты что, какая же я тебе девушка, я же тебе в матери гожусь, пусти, слышишь, сынок, пусти, не пугай ты меня.
Парень отрицательно помотал головой, еще шире улыбнулся и попытался перехватить вторую руку.
Надежда Трофимовна отчаянно размахнулась и стала сумочкой колотить парня по голове, по плечам. «Только бы вырваться, только бы вырваться, а там не догонит — пьяный».
Парень первые удары принял изумленно и даже не перестал улыбаться, но руки не выпустил. Потом улыбка медленно сползла с его лица.
— Ты что дерешься? — вдруг заорал он. — Ты чего? Сейчас как врежу!
Он поймал сумочку и рванул так, что отлетела ручка, потом, ничего не видя от злости, размахнулся и ударил и, не оглядываясь, пошел прочь.
Пройдя шагов десять, он поднял руку к лицу и с удивлением уставился на сумочку, постоял с минуту в замешательстве, потом размахнулся и кинул сумочку через какую-то ограду.
Через две-три минуты Морозова догнал милицейский автомобиль.
«А может быть, это бравада? — думал Васильев и снова перелистывал тощенькое дело Морозова, отыскивая там подтверждение своему сложившемуся мнению об этом парне. Подтверждения не было. Наоборот, в характеристике с завода, где он работал учеником фрезеровщика, не стояло даже трафаретного «дисциплинирован, с производственными заданиями справляется». Там было написано, что Морозов несобран, станок осваивает с трудом, часто опаздывает на работу. И только в конце добавлено, и то как бы через силу: «В серьезных правонарушениях не замечен. На работу в нетрезвом виде не являлся».
«Да, из такой характеристики шубу не сошьешь, — невесело подумал Васильев. — Видать, очень серьезный человек ее писал. Странно… Вот характеристика… Слово-то, в общем, специальное, но редко бывает, чтоб из нее действительно был виден человек, о котором пишут. Или видны бюрократические традиции учреждения, давшего эту характеристику, или же виден автор, если он осмелился отступить от традиций, но никак не герой этого внежанрового произведения».
Законным представителем интересов подсудимого, так как он еще не достиг совершеннолетия (до восемнадцати ему осталось два месяца), была его мать, маленькая бесцветная женщина. Все заседание она вертела в стороны своей птичьей головкой, глядя в рот каждому, кто говорил, и в глазах ее каждый раз вспыхивала надежда, словно вот сейчас скажут заветные слова, что сын свободен и можно будет пойти домой. И каждый раз надежда так же быстро гасла.
Когда пришла ее очередь говорить, она шустро подбежала к трибуне перед судейским столом, но потом повернулась к потерпевшей Березниковой и заговорила быстрым говорком:
— Вы уж простите его, пожалуйста. Он не попросит прощения, он и у меня ни разу в жизни не просил, и у отца-покойника, тот хоть ремнем, хоть чем, а этот — ни в какую, только улыбается… Вы простите его, ради бога. Граждане судьи, — повернулась она наконец к суду. — Товарищи дорогие и вы, девушки, тоже, что я могу сказать, конечно, мне его, дурачка, жалко. Зачем он это сделал? Ну что ты стоишь, как обормот?..
Морозов по-куриному дернул головой.
— Ну что я теперь без тебя буду делать? Забыл про мать? Про сестренок, про братишек забыл? Они вон спрашивают, где Саня их любимый, а Саня водку пьет и на скамью садится. Что мне, так им и сказать? Что молчишь? Он еще улыбается. Товарищи дорогие, ведь он глупый, но добрый. Это все водка проклятая. Так, по-трезвому, он никого не ударит. Он всю жизнь-то со своими младшими братишками и сестренками провозился. Их у него четверо: двое братьев и две сестренки. Я от него слова грубого не слышала… Не то что по-матерному, а даже так, дураком никого не обозвал… — Она всхлипнула, пошуршала по карманам курточки, ища платок, но не нашла, тогда Морозов, искоса наблюдавший за матерью, вынул из кармана аккуратно свернутый платок и, толкнув в бок конвойного милиционера, буркнул:
— Вот, передайте… пусть вытрется, — и снова по-куриному нырнул вперед головой.
— Не положено, — сочувственно сказал милиционер.
— Конечно, судите, — всхлипывая, сказала мать. — Но только у меня на нем вот уже год дом держится. Как отец наш погиб. Ведь за ним старшему-то двенадцать. Ведь он, Сашка-то, только полгода, как стал из дому по вечерам гулять ходить, и то не допоздна и когда можно, когда я с делами управлюсь, а так все невылазно сидел… От меня да от малышей ни на шаг. Конечно, судите, но лучше отпустите…
Суд признал Морозова Александра Ивановича виновным в злостном хулиганстве и назначил ему наказание два года лишения свободы условно с испытательным сроком на два года.
И снова Суханов ускользнул. Правда, не совсем. Васильев заметил тогда, что напился Морозов на дне рождения у Суханова в тот же злополучный вечер. Заметил и удивился. Не часто так случается, что после одного праздника совершаются два практически одинаковых преступления, и притом не в сговоре.
Суханов и сегодня хотел бы уйти, потому он так и настаивает на том, что ничего не помнит… Пьянство, мол, виновато, а я… Я как все. Он ведь даже так и сказал, что пьет, как все. Мол, что меня одного судить? Судите всех пьющих.
И сегодня он почти было ускользнул, если б ни этот жест, который все и решил.
Когда Васильев увидел, как Суханов ныряет вперед по-куриному головой, его память сработала. Трудно было бы предположить, что Суханов научился этому жесту у Морозова. Значит, этому жесту Морозов научился у Суханова, стало быть, он не случайно попал к нему на день рождения, стало быть, они настолько близки, что Морозов подражает ему, пусть даже бессознательно. Все эти характерные жесты так же заразительны, как и словечки. Добрый и мягкий, как сырая глина, Сашка Морозов так внезапно изменился, попав под влияние Суханова. Значит, тут разгадка и необъяснимого поведения Грини — Горелова. А впрочем, все, может быть, и не так…
— Встать! Суд идет!
И тут, неловко шагнув на маленькую приступочку, ведущую к судейским креслам, Васильев качнулся и обрушился всем своим грузным телом на больную ногу. Если б в руке у него была палка, этого не случилось бы, он перенес бы всю тяжесть тела на нее, но палку в зал суда он не брал и теперь стоял, парализованный болью, с побелевшими глазами и невольно рукой нашаривал край стола. Наконец поймал и боком, протиснувшись мимо заседательского кресла, повалился в свое, председательское.
Зоя все видела и непроизвольно дернулась ему навстречу, но остановилась, наткнувшись на его жесткий взгляд.
Только Зоя и догадалась, что произошло. Чему-чему, а этому Васильев научился. Он не научился бегать и плясать «Барыню», он не научился привычке к боли, но скрывать ее Васильев научился в совершенстве. Уж очень большой у него был стаж в этом деле… с 1941 года…
Вот так иногда бывает — мальчишеская любовь к оружию потом переросла в профессию. С оружием он имел дело сызмальства, и самое памятное событие детства — это когда отец впервые дал ружье и два патрона и сказал: «Иди!» — и он пошел, с замирающим от счастья и гордости сердцем. И тот уральский лес, что исходили они с отцом вдоль и поперек, знакомый до кустика, вдруг приобрел новое, таинственное значение. Знакомые тропинки, по бокам которых они с отцом оставили сторожки на мелкую дичь, вдруг стали извилистее, овраги глубже и сумрачнее, все живое словно специально попряталось…
Он принес одного рябчика и чуть живую тетерку. Он так и не решился ее прикончить. Зато с каким удовольствием он разобрал ружье, по-хозяйски оглядел стволы и принялся их чистить. Он и раньше стрелял, и раньше отец давал ему чистить ружье, но теперь каждое его действие имело другой, особенный смысл.
Закончив школу, Васильев поступил в Тульское оружейное училище.
В июле сорок первого оружейник Петр Васильев вступил в войну с фашизмом, а 9 сентября того же года выбыл из личного состава стрелкового полка, вышел из войны с тяжелым ранением обеих ног. И много-много раз, мотаясь по опостылевшим койкам тыловых госпиталей, он думал, что выбыл и из жизни.
В сорок первом — сорок втором годах еще не была написана «Повесть о настоящем человеке», корреспондент «Правды» Борис Полевой еще не встретил своего героя, и в ту кошмарную (в прямом смысле этого слова) осень сорок первого мужественные строки той повести не могли поддержать Васильева. Он был один на один со своей болью, со своей слабостью, когда начиналась газовая гангрена, когда вновь и вновь ему ампутировали ногу, когда тащили из другой ноги мелкие зазубренные осколки, когда сознание то и дело проваливалось в душный, липкий кошмар, а возвращалось будто бы только за тем, чтоб понять: все! Жизнь кончилась!
Неверно! Он был не один. Рядом были такие же раненые, такие же искалеченные люди, и всякий боролся, как умел, и каждый, чуть выкарабкавшись оттуда, шел на помощь соседу по койке. Но все они были по одну сторону стены, разделяющей их со здоровыми.
А с той, здоровой стороны был один доктор… Он был только лет на пять или шесть старше Васильева и, чтоб казаться солиднее, завел роскошные буденовские усы.
Так вот, доктор… Васильев до сих пор не может вспомнить, как его звали, не помнит, в каком это госпитале произошло: так они все перепутались, свалялись, словно мокрые от пота волосы в горячечном, тяжелом бреду…
Доктор… Это теперь, оглядываясь и имея за плечами огромный опыт, можно подумать: «Вроде ничего особенного и не сказал тот доктор…» Да. Ничего особенного. Он просто взял Васильева своими совсем не докторскими руками в охапку и перетащил по ту сторону стены, разделяющей здоровых и искалеченных. Он показал, что жизнь прекрасна, дал подышать ее вольным свежим воздухом и вернул обратно, мол, долечивайся, ты теперь знаешь, для чего тебе это нужно. А в словах действительно не было ничего особенного…
Когда Васильев решил, что проиграл, что жизни уже не будет, когда Васильев перестал сопротивляться, и сдался, и совсем перестал есть, тогда и рассмотрел он эти большие, совсем не докторские руки. Они возились совсем близко, около его лица… И ложка с бульоном казалась в них игрушечной.
И Васильеву вдруг стало стыдно. Он закрыл глаза и машинально открыл рот, чувствуя легкое и требовательное прикосновение к своим губам. Потом Васильев крепко сжал зубы и открыл глаза.
Была ночь, и над дверью горела синяя облупленная лампочка, покрашенная кем-то из бойцов простыми чернилами. Постанывали и метались во сне раненые. Васильев молча смотрел на доктора и видел, что у него над усами и на лбу проступили мелкие капли пота. Стыд прошел. Вместо него какое-то непонятное чувство сжало горло. Васильев медленно и неловко, плеща бульоном на одеяло, взял у доктора миску.
Потом доктор выпрямился и встал над Васильевым, большой, сутулый, с маленькой ложкой в опущенной усталой руке.
Доктор молчал и пристально смотрел ему в глаза. Потом, видно, поймав в них вернувшуюся жизнь, склонился и страшно выругался… Потом сказал:
— Руки есть? Голова еще есть? Мужиком себя чувствуешь? Живи, дурак. Предстоит жизнь, а не пляски!
Он выпрямился, постоял еще некоторое время, потом, видно уловив какое-то движение в глазах Васильева, молча бросил ему на одеяло ложку и ушел, не оглянувшись.
Вот и все, что сказал доктор.
Стало быть, ему выпал такой билет, и с этим нужно смириться. А может, и не смириться, а попытаться переломить судьбу, побороть ее, проклятую. Смиряться он так и не научился. Он выбрал борьбу. Он думал, что побороть судьбу нужно будет только один раз, только сейчас, он думал, что достаточно будет встать на ноги (вернее, на то, что от них осталось) и заново научиться ходить, и он, считай, ее победил, обвел, коварную, он тогда еще не знал, что бороться нужно будет каждый день…
В левой ноге (вернее, в том, что от нее осталось, половину ступни он потерял), по данным рентгенологов, засели пятьдесят мелких осколков, а на том, что осталось от ступни, снизу зияла незаживающая, открытая рана. Осколки не выходили. Когда он вновь, в очередной раз ложился в больницу, врачам удавалось извлечь один или два.
Такая насмешка судьбы. Совершенствовалась техника, повышалась разрешающая возможность рентгеновской аппаратуры, и врачи обнаруживали новые, ранее не замеченные осколки. И в такие мгновения он жалел, что эту ногу ему не ампутировали, как правую — выше колена.
Вот так обманула его судьба. Если б он тогда знал, что с малейшей переменой погоды рана будет выматывать душу острой болью, что каждый неловкий шаг будет выключать его из жизни на несколько минут, как это и произошло сегодня после перерыва в судебном заседании, решился бы он на борьбу?
На этот вопрос невозможно ответить, и потому Васильев никогда не задавал его себе. Наверное, решился бы…
Суханов не понял, да и не мог понять, что произошло с судьей. Он видел, как метнулась к судье секретарша, видел, как тот осадил ее одним взглядом, как потом вопросительно посмотрел на нее, и она, оглянувшись на окошко, отрицательно, чуть заметно покачала головой. И тогда Суханов понял, что судья чего-то ждет, и ему стало страшно от этого ожидания.
— Подсудимый… Встаньте.
Суханов с готовностью поднялся и принудил себя посмотреть судье прямо в глаза.
— Сколько вы зарабатываете?
«Зачем это ему, — тревожно пронеслось в голове у Суханова. — Опасно или не опасно?» — думал Суханов, одновременно отвечая:
— Когда как… Сто семьдесят, сто восемьдесят, а когда и двести. Еще премия… Когда бывает.
— Преступление было совершено пятого числа, — сказал судья, — значит, у вас в тот день были деньги?
— Да.
— Скажите, Суханов, — Васильев заглянул в папку с делом. — Когда вы выходили из дома, у вас с собой были деньги? А если были, то сколько?
«Стоп, вот тут стоп! Ага, вот ты как решил меня приловить! Не выйдет! Я не мальчик!» — подумал Суханов и в ответ сперва пожал плечами, а потом сказал с недоумением:
— Не помню… Я же к тому времени вырубился… То есть уже ничего не соображал.
— Хорошо, — сказал Васильев, — можете сесть. — И снова вопросительно посмотрел на секретаршу, а та снова выглянула в окно и чуть заметно отрицательно покачала головой. — Попросите сюда свидетеля Румянцева.
Румянцев был повыше Суханова, но сухощавее. И лицо у него было потоньше. Красивое, умное и серьезное лицо, единственно, чего не хватало на этом лице, так это жизни. Оно было словно остановлено в скупой иронически презрительной гримасе.
— Свидетель Румянцев, предупреждаю вас, что вы обязаны говорить суду правду и только правду, что за ложные показания и за уклонение от дачи показаний вы несете уголовную ответственность. Вам ясно?
Румянцев сдержанно кивнул.
— Расскажите, Румянцев, как давно вы знаете Суханова и какого рода отношения существуют между вами?
— Я бы не назвал это отношениями, — медленно и снисходительно сказал Румянцев, — мы просто знакомы. Нам недавно дали квартиру в том же районе, тогда мы и познакомились…
— Как недавно? — переспросил Васильев.
— Месяца два назад…
— Вам приходилось и раньше с ним выпивать?
— Приходилось.
— Сколько раз?
— Я не считал.
— А вы, пожалуйста, посчитайте, — сказал Васильев и пристально посмотрел на Румянцева.
«Вот тебе и добренький судья», — ахнул про себя Суханов. Он почувствовал, как у него вспотели ладони. Он медленно провел ими по коленкам и покосился на судью — не заметил ли он.
— Мы выпивали с ним четыре раза, — с оскорбленным видом ответил Румянцев.
— За два месяца? — переспросил Васильев.
— За два месяца, — еще оскорбленнее ответил Румянцев.
— И вы это не можете назвать отношениями или дружбой?
— Какие-либо отношения, тем более дружба, подразумевают прежде всего духовное общение… — пожал плечами Румянцев.
«А ведь я ждал этого слова «духовное», — подумал Васильев.
«Во дает!» — восхищенно подумал Суханов и украдкой посмотрел на Румянцева.
— Но ведь достаточно один раз посидеть с человеком, выпить, потолковать, чтоб понять его бездуховность, — Васильев с удовольствием произнес это слово, — а вы встречались с ним еще три раза. — Васильев выдержал некоторую паузу, а потом простодушно спросил: — Или вам больше выпить не с кем?
— Я уже сказал, что переехал в этот район недавно, — сказал Румянцев.
Стельмахович даже прикрыл глаза ладонями. Он никак не мог преодолеть свою застенчивость, и болезненно переживал это, и все-таки не мог заставить себя посмотреть в зал…
Игнатов, включившийся в процесс с каким-то даже азартом, теперь томился душой, с нетерпением поджидая, когда же начнется «главное». Что это такое «главное», он толком не представлял…
Прокурор, знавший Васильева давно, насторожился. «Неужели и на этот раз что-то раскопает?» — подумал он. И невольно потянулся к своим записям. «Где же я пропустил?..» Потом отложил записи в сторону (заглядывать в них не было необходимости, он и так все помнил наизусть) и стал изучать подсудимого.
— Стало быть, у вас в новом районе друзей, кроме Суханова, нет? — спросил Васильев.
— Но это не значит, что, кроме Суханова, у меня вообще друзей нет, — с достоинством сказал Румянцев.
— Очевидно, все друзья у вас в техникуме и по старому месту жительства? Я вас правильно понял?
— Да, правильно.
— А Суханов вам нужен был, так сказать, по соседству, чтобы не бегать выпивать на другой конец города?
— Я не так часто выпиваю, — снова оскорбился Румянцев.
— Во время выпивок с Сухановым между вами не возникало противоречий или, может быть, ссор?
— Нет.
— Зоя, запишите это в протокол, — сказал Васильев, резко поворачиваясь к секретарю. Он прекрасно знал, что она записывает каждое слово, и сказал это вовсе не для нее, а для Румянцева, подчеркивая тем самым важность его ответа. Потом еще раз взглядом заставил ее посмотреть в окошко, и снова получил молчаливый отрицательный ответ, и даже не удержался, и озабоченно покачал головой.
— Скажите, Румянцев, сколько вы выпили в тот вечер, перед тем как вышли на улицу?
— Две бутылки портвейна на троих, — без запинки, ни на секунду не задумываясь, ответил Румянцев.
Васильев, не отрываясь, смотрел на Суханова. Тот при этих словах вздрогнул и быстрее заводил ладонями по коленкам. «Руки потеют», — подумал Васильев.
— А кто был третий?
— Какой-то Миша… Фамилии я не знаю.
— Кто ходил за вином?
— Вот этот Миша и ходил, — с иронией произнес Румянцев, и Васильев понял, что этот Миша сейчас находится в зале.
— Он при вас ходил?
— Да.
— А когда вы пришли к Суханову, у него не было другого спиртного?
— Нет.
— Кому пришла идея выпить?
— Не помню… Идея, как говорится, носилась в воздухе.
— На чьи деньги было куплено спиртное?
— Хозяин угощал, — сказал Румянцев, и опять Васильева поразила нескрываемая ирония. «Э-э, брат, да ты его не любишь, — подумал Васильев. — Интересно, за что? Какие у вас счеты? Сначала открестился от него, теперь сознательно топит дружка. И не находит нужным это скрывать и даже позволяет себе иронию».
— Стало быть, вы выпили на троих литр портвейна? — спокойно уточнил Васильев.
— Да.
— А почему же вы сразу не пошли домой спать? Вы, наверное, крепко опьянели?
— От трехсот граммов невозможно крепко опьянеть.
— Ну почему же, — добродушно возразил Васильев, — есть люди, которым эта доза почти смертельна.
— Я не из таких.
— Значит, вы не чувствовали острого опьянения? — спросил Васильев уже для протокола.
— Не чувствовал! — Румянцев начал злиться.
— А ваш собутыльник Миша?
— Он тоже не чувствовал.
— А Суханов?
— Суханов тоже не был пьян, — отчетливее, чем это было нужно, произнес Румянцев, в сторону Суханова он даже не посмотрел.
Васильев сделал паузу, чтобы Зоя успела записать все в протокол, и повернулся к народным заседателям:
— У вас есть вопросы к свидетелю по этому поводу? Нет… У прокурора? Пока нет. У защиты? Есть? Пожалуйста.
— Скажите, Румянцев, — от долгого молчания голос у Беловой дрогнул, она повторила: — Скажите, Румянцев, вам часто приходилось бывать дома у Суханова?
— Нечасто… Я всего раза два был у него дома.
— Как он живет?
— Не понял? — Румянцев иронически шевельнул бровью.
— Ну, как у него в доме, чисто ли, уютно ли?
— Но ведь может так случиться, что у нас с вами различные понятия об уюте…
— И все-таки, — настояла Белова, — как он содержит свое жилье?
— Порядок в его доме идеальный, — усмехнувшись, ответил Румянцев. — Он любит свой дом, и свою мебель, и свои салфеточки, знаете, такие кружевные на комоде, и на тумбочке, и на телевизоре…
Васильев видел, как от этих слов у Суханова покраснели скулы, как натянулась на них кожа и сжались пальцы.
— Спасибо, у меня пока нет вопросов, — сказала Белова.
«Ну, Боренька, ну, Румянцев, подожди, красавчик, — думал Суханов. — Я тебе припомню и тумбочки и салфеточки, я тебе все припомню…» — Он понял, что Румянцев его топит.
— Свидетель Румянцев, расскажите, пожалуйста, поподробнее об этой выпивке. — Васильев теперь говорил спокойно и даже несколько скучным голосом, словно знал все наперед и лишь соблюдал обязательную формальность.
— Ну, как это бывает… — Румянцев пожал плечами, — принесли вино, хозяин накрыл на стол, поставил закуску… Точно не помню, но, кажется, были рыбные консервы, яичница на сале, потом, кажется, сыр… Ну, налили в рюмки и стали выпивать и закусывать. Должен сказать, что хозяин — Суханов — делает это с большим вниманием. Никогда не позволит суетиться за столом, пить из стаканов, наспех, без закуски. Наверное, поэтому мне и нравится с ним выпивать… Вот вы спрашивали, как это я могу бездуховно пить… Но в хорошем застолье, по-моему, изначально заложено нечто духовное…
«Красиво излагает…» — подумал Васильев и сказал:
— Стало быть, вы пили, не торопясь, помаленьку и хорошо закусывая, и опьянения никто из вас не почувствовал? Я правильно понял?
— Правильно, — снисходительно ответил Румянцев.
— А после встречи с Гладилиным что произошло?
Румянцев отметил про себя, что судья пока никак не квалифицирует преступление, он не говорит, к примеру, «после ограбления» или «после хулиганского нападения», а произносит неопределенное слово «встреча».
— После встречи, — сказал Румянцев, подчеркивая это слово, — мы пошли в магазин. Суханов захотел еще выпить.
— И что же вы купили в магазине?
— Две бутылки коньяка…
По залу пронесся легкий шорох и скрип стульев, будто все сразу переменили позу.
— Кто покупал?
— Суханов.
— Он говорил вам, сколько… — Васильев на мгновение замялся, но быстро нашел нужное слово, — сколько ему удалось добыть денег?
Суханов во второй раз за весь день посмотрел на Румянцева. Тот, не поворачиваясь к нему, словно почувствовал этот взгляд и даже непроизвольно поежился.
— Не помню…
— Постарайтесь припомнить.
Суханов отвернулся к окну и по-куриному нырнул вперед головой.
— Не помню, хотя… — он посмотрел в затылок Суханову, — хотя, — повторил он после паузы, — что-то в этом роде было сказано. Когда решалось, что будем покупать, Суханов предложил коньяк, я засомневался, что денег не хватит, но Суханов улыбнулся и похлопал меня по плечу, а потом по своему карману и сказал, что теперь хватит. — Румянцев подчеркнул слово «теперь». Он посмотрел на Суханова и увидел, что тот еще раз дернулся, понял, что слово попало в цель, и чуть заметно довольно улыбнулся.
— Вы видели, какими деньгами Суханов расплачивался в магазине?
— Двадцатипятирублевой бумажкой.
— Вы видели, сколько денег отнял Суханов у Гладилина?
— Нет, я стоял далеко.
— Расскажите, что вы видели.
— Мы шли по улице…
— С какой целью?
— Я уже сказал: купить выпивку.
— За коньяком? — мимоходом уточнил Васильев.
— Нет, просто за выпивкой, — настойчиво повторил Румянцев, — коньяк было решено купить потом. Мы шли медленно. Нас обогнал Гладилин. Суханов окликнул его.
— По имени?
— Нет, он крикнул «эй!». Гладилин не остановился, и Суханов догнал его и взял за руку. Я подумал, что это знакомый Суханова и они выясняют какие-то старые отношения, и решил не мешать им…
Васильев заметил, что при этих словах Суханов посмотрел на Румянцева с нескрываемой ненавистью.
— Теперь, когда вы все знаете, как вы можете объяснить поведение Суханова? — спросил Васильев.
Румянцев равнодушно пожал плечами и сказал так:
— Точно объяснить его поведения я не могу. Мне кажется, что это затянувшееся мальчишество. Какие-то игрушки… Какие-то «казаки-разбойники».
Румянцев ответил, якобы выгораживая Суханова, но вместе с тем ничем не облегчая его положения. Больше того, этими словами он почему-то больнее всего задел Суханова. Васильев, внимательно наблюдавший за подсудимым, готов был поклясться, что после этой вроде бы доброжелательной фразы, произнесенной, впрочем, несколько снисходительным и небрежным тоном, Суханов ударил бы Румянцева, если б имел возможность, он даже дернулся на своей скамье так, что милиционеры насторожились. Васильев понял, что невольно помог Румянцеву свести какие-то счеты с подсудимым. Впрочем, фраза была настолько безобидна, что судья так и не понял, каким образом он это сделал.
— Свидетель Румянцев, садитесь, — Васильев посмотрел на Зою, — пригласите свидетеля Никифорова Николая Николаевича.
Свидетель Никифоров, вам, как стороннему наблюдателю, показалось, что Суханов был сильно пьян? Уточняю вопрос, вел ли он себя как пьяный, то есть: не координировал движения, говорил повышенным голосом и прочее.
— Я же видел их в тот вечер два раза, — несколько подумав, серьезно и сосредоточенно сказал Никифоров, — первый раз — когда шел в магазин, а второй, когда шел обратно… Когда я шел в магазин, они зацепили меня, вернее не они, а Суханов, но тогда я не знал его фамилии, хотя лицо его мне было знакомо по танцам… В общем, на ногах стоял он крепко, я чуть в сугроб не отлетел, и выругался он мне вслед довольно внятно, пьяные так не ругаются… А когда он деньги отнимал, то я еще удивился, как аккуратно он это делал… Вернее, я потом удивился, когда узнал, что он отнял деньги. Я, конечно, видел пьяных, но он был не пьяный; может быть, что называется, выпивши, но себя помнил.
Прокурор пытался понять, что же подготовил Васильев. Он, конечно, понял, что судья решил доказать, что Суханов не был пьян в момент ограбления, но совершенно не понимал, зачем ему это нужно. Ведь то, что он был трезв, не является в данном случае ни смягчающим, ни отягчающим обстоятельством. Понятно, что подсудимый старается свалить все на пьянку. Но Васильев же знает, что раз доказан факт грабежа, то обойти этот факт нельзя. И прокурор не видел причины затягивать и усложнять совершенно очевидное дело. Но он помнил, что раз Васильев это делает, то определенно имеет к этому веские основания, и прокурор досадовал на себя за то, что он эти основания или не может разглядеть, или уже упустил.
Володя Гладилин боялся Сухого (такая у Суханова была уличная кличка, «кликуха», как говорили в фабричном районе). Он решил держаться по возможности нейтралитета. «Вот не было печали, — думал он, — теперь выйдет из колонии, и на улицу не показывайся вообще… И чего бы мне пойти другой дорогой в тот вечер…»
Его рассказ о случившемся был бы еще короче, но он понимал: раз двое видели, как Сухой его бил, то ему надо об этом рассказать, а то судья вон какой строгий, еще упечет за дачу ложных показаний… Злости на Сухого у него не было, разве только немножко за то, что тот втянул его в эту историю. Гладилин всю жизнь старался избегать всяких историй, ходил всегда «другой дорогой» и «по другой стороне», и вот надо же, все-таки влип…
И снова, прежде чем задавать другие вопросы, Васильев задал тот же, что и предыдущим свидетелям:
— Суханов был пьян, когда остановил вас?
Гладилин пожал плечами:
— Я не обратил внимания, — сказал он совсем тихо. Он не знал, как сказать лучше.
— Ну, когда он разговаривал с вами, когда требовал деньги, язык у него заплетался? От него пахло спиртным?
— Я не обратил внимания, — пробурчал Гладилин.
— Почему вы так безропотно отдали деньги? Ведь физически вы, наверное, не слабее Суханова.
— Но их было двое, — чуть ли не шепотом ответил Гладилин.
— А второй совершал какие-нибудь угрожающие действия?
— Я не обратил внимания… Не заметил…
— Как был одет второй?
— Я не разглядел…
— Вы знали Суханова раньше?
Гладилин задумался: «Кто нас видел вместе, кто нас знакомил? Можно сказать, что знал, а как лучше? Но ведь я на следствии говорил, что не знал, там так и записано в протоколе…»
— Нет, не знал, — ответил Гладилин.
— Почему вы сразу не заявили в милицию о случившемся?
— Я бы и вообще не заявил… — сказал Гладилин и посмотрел в сторону Сухого, словно ожидал одобрения своим словам.
— Почему?
— Не стал бы заводиться из-за шести рублей.
— А из-за шестидесяти? — спросил прокурор.
Гладилин пожал плечами.
— Вы не знаете… А если б Суханов, окрыленный легким успехом, пошел бы на поиски следующей жертвы, если б другой человек оказал ему сопротивление и Суханов нанес бы ему тяжелые телесные повреждения или увечья? Вы понимаете, что это преступление было бы и на вашей совести?
— Но ведь так не было…
— Могло бы быть! — резко сказал прокурор. — У вас отняли деньги. Немного. Вы думаете, что это ваше личное дело… А преступник безнаказан. Вы не выполнили свой гражданский долг. И сейчас уклоняетесь от выполнения… Конечно, вы можете оправдаться тем, что со страху все позабыли, был ли пьяный Суханов, как был одет второй и как он себя вел, но мне кажется, что страх более серьезный и конкретный заставляет вас говорить, что вы испугались тогда вечером… Мне кажется, вы знали Суханова и раньше и теперь боитесь показывать против него. Вы, конечно, можете больше ничего не говорить — ваших показаний уже достаточно для суда, но мне хотелось бы, чтобы вы рассказали нам все. И не для нас, хотя чистосердечным рассказом вы поможете суду, а для себя. Вам это нужно больше! Садитесь и подумайте. И если вам найдется что сказать, а я на это надеюсь, суд предоставит вам слово.
Васильев посмотрел на Зою. Она утвердительно кивнула. «Значит, привез обоих… Молодец. Но их черед пока не пришел. Будем считать, что первый его (Суханова) бастион уже разбит. Сейчас будет разбит… Но это только первая полоса укреплений, наверняка за ней готова уже вторая… А когда мы разобьем и эту, он воздвигнет третью. За его поступком наверняка стоят серьезные мотивы… Они, видимо, куда серьезнее, чем «выпить хочется, а не на что». Наверняка у него были деньги, и даже с собой. Ладно, выясним… Кстати, Румянцев знает мотивы. Точно знает, но не скажет. Утопит просто и изящно, говоря якобы только правду, но мотивов не скажет, а они есть, и очень серьезные. Не скажет? Скажет! И Горелов все скажет. Иначе надо гнать меня в шею. Иначе я ничего не умею, и Гриня водит меня за нос.
— Подсудимый, встаньте…
Суханов увидел, что произошло именно то, что ожидал с нетерпением судья и что таило в себе неизвестную угрозу. Мысли его заметались, и он стал напряженно прислушиваться к шагам в коридоре, пытаясь понять, что же это за опасность.
Он даже не сразу понял, что судья обращается к нему.
— Встаньте, подсудимый! — повысил голос Васильев. Суханов, опомнившись, вскочил. — Вы продолжаете утверждать, что были пьяны в момент совершения преступления?
— Я не знаю… Пьяный там или не пьяный… Это как на чей взгляд, но ничего не помню…
— Вам, — Васильев заглянул в дело, — двадцать три года, сложены вы вполне нормально, неужели на вас триста граммов портвейна подействовали так оглушающе?
— Не знаю, как там получилось, но я ничего не помню.
— Из чего вы пили вино?
Прокурор уже смотрел на Васильева не удивленно. Теперь, когда он понял, что у Васильева есть какие-то неизвестные козыри, то внимательно прислушивался к самому (на первый взгляд) нелепому и странному вопросу, стремясь вовремя ухватить его идею.
Суханов пожал плечами:
— Из рюмок, из чего же еще…
— А чем закусывали?
— Не помню, — сказал Суханов и почувствовал, как меж лопаток потекла щекотная струйка пота.
— Подсудимый, — сказал Васильев, — объясните суду, как это получается? Вы утверждаете, что были пьяны и ничего не помните, а свидетели совершенно определенно показывают, что вы пьяны не были. Да и если судить строго по фактам, вы и не могли опьянеть от такой дозы. Бывают, правда, случаи патологического опьянения, когда человек от ста граммов пьянеет на несколько часов, но и это не так, как видно из заключения судебно-психиатрической экспертизы. На другой день вы себя чувствовали нормально. И у суда больше оснований верить свидетелям, чем вам. Вы говорите, что не знали Гладилина, но создается впечатление, что вы раньше были знакомы с ним. Тем более что из материалов дела видно, что живете вы недалеко друг от друга… Деньги на выпивку вам были не нужны, вы эти шесть рублей и не потратили. В вашем поведении пока трудно усмотреть хоть какую-то логику. Объясните нам, что же все-таки произошло в тот вечер? И поймите наконец, что запирательством вы только себе вредите.
Васильев заметил, как Суханов тяжело сглотнул и при этом привычно дернул головой, как стрельнул в сторону Румянцева злобным взглядом и как набрал воздуху, словно для того, чтоб что-то крикнуть. Но вместо крика он судорожно вздохнул и монотонно пробубнил, уже не глядя ни на кого:
— Я уже сказал, что был пьян и ничего не помню… Пришел в себя только утром.
— Ну что ж, — сказал Васильев и выразительно посмотрел на Зою, — попробуем обойтись без вашей помощи. Позовите, пожалуйста, свидетеля Горелова.
Когда Гриня — Горелов без малого год назад вошел в зал судебных заседаний, у него вдруг как-то ослабли ноги и задрожали колени, и это осталось в памяти как самое отчетливое воспоминание о том дне.
И сегодня, как только он переступил порог суда, вернулось прежнее ощущение слабости в ногах, и Горелов был вынужден опуститься на стул. Ему казалось, что все видят, как у него дрожат колени.
И ведь что странно — когда он приходил к Васильеву в положенные дни (один раз в три месяца) на так называемое собеседование, с ногами было все в порядке. А вот сегодня — пожалуйста.
Он знал, что слушается дело Суханова.
Он знал, вернее догадывался, зачем его вызывают. Милиционер, приехавший за ним на работу, ничего тонком не объяснил, но он все понял, когда они с милиционером заехали на завод за Морозовым.
Он знал, что ему бояться нечего, и все-таки колени дрожали.
«Интересно, как там Сухой? — думал Горелов. — Бедненький… Он бедненький, а ты сидишь и думаешь о нем.
Ты считал, что его уже нет для тебя, даже когда не мог оторвать взгляда от его сутулой спины и распахнутого пальто, а он есть, и не проходит дня, чтобы ты о нем не думал… Почему? Как случилось это? Когда началось?»
А началось это куда раньше, чем Гриня заметил сам. Ему все было некогда. Школа, секция дзюдо, дом, книги съедали все время. Во дворе ребятня провожала завистливыми взглядами: «Смотри, смотри, идет! Видишь, какая походка? Знаешь, какие приемчики там разучивают?»
Из какого угла, из какой паутины заметил его цепким глазом Сухой? Он и сам теперь не помнит. Спроси у него, перепуганного, не скажет. И если вспомнит, не скажет. Кто ж в таком признается… А началось-то все со слова…
— Что? Первый разряд? Плевать, — говорил Сухой своему приятелю. — Человек не разрядами меряется. Чем? Натурой. И Гриня такой же, как все…
И слово было сказано. И неважно, что с того момента прошло время. Слово вылежалось на самом дне, отяжелело, как мореный дуб, и почернело так же. Слова ведь не пропадают.
Гриня раньше и не знал, что такое бывает. Видел в кино, читал в книгах, конечно, верил, но не знал, что так может быть и с ним. Во всяком случае, он был не готов к такому. Он рассказал все отцу. Хороши же эти взрослые… Даже самые умные и близкие: «Жениться тебе, пожалуй, рановато…» Кто же мог подумать об этом?! И еще: «Тебе повезло. Береги. Любовь еще никого не делала хуже».
— Нет, батя ничего… Сечет. А про женитьбу он просто так, в порядке профилактики.
Сухой специально не готовился. Это была чистая импровизация, которой он потом долго гордился.
Был один вечер в неделю, когда Нина возвращалась домой одна из танцевальной студии. Так уж получалось, что по средам и у Грини были тренировки. Сухой встретил ее случайно. Он не готовился к этой встрече и чуть было не прошел мимо, но все-таки признал, разглядел на другой стороне улицы. Он сгреб своих спутников, притянул к себе и зашептал скороговоркой:
— Вот видите в зеленом пальто с белым воротником? Быстро. Но чтобы пальцем не трогать. Только тихо, очень тихо и пострашнее. Зачем? Кто спросил зачем? Значит, никто… Тогда быстро и не выпускать, пока я не подойду. Если кому по салазкам ненароком заеду — с меня бутылка, в порядке компенсации. Что это такое? Выпьешь — узнаешь.
— …Я их не запомнила. Знаешь, ничего не видела со страху. А того, который их расшвырял, запомнила, — рассказывала Нина, — он меня до самого дома проводил. И вовсе не приставал, он даже под руку меня не взял, а шел в стороне. Да ты его, наверно, знаешь. Мы с тобой его видели. Я тебе его обязательно покажу.
Потом она его показала. Гриня подошел к Сухому. Нина сперва стояла в стороне, потом подошла и протянула руку вверх ладошкой.
— Вы меня, наверное, не помните? На той неделе ко мне пристали двое, а вы вступились.
Сухой пожал плечами, дескать, какие пустяки, был рад помочь, а потом с размаху, широко шлепнул Гриню по его огромной спине.
— Ладно. Мы все должны помогать друг другу… — И ушел.
Потом Гриня встретил его один. Поздоровались как приятели, разговорились. Пошли рядом и незаметно пришли к дому Суханова.
— Почему тебя зовут Сухой?
— А ты откуда знаешь?
— Слышал…
— По фамилии кликуха прилипла. Фамилия моя Суханов. А ребятишки зовут Сухой. А я и впрямь Сухой. Я никогда не пьянею. Да и не очень люблю. Ребятишки, — он произносил это слово с отеческой интонацией, — приносят, а я так, рюмочку, две… Все равно без толку…
— А те двое здоровые были?
— Гриня, оставь эти заботы. Они свое уже получили.
— Хотел бы я на них посмотреть.
— Это были «железнодорожные»… Мелочь пузатая. Они сперва меня не узнали… Потом, когда схлопотали по разу, у них глаза открылись. Один даже запищал со страху как заяц.
— Тебя знают…
— Не в этом дело. Если к тебе кто пригребется у нас, или еще где, скажи, что мой друг.
— Да я и сам могу поговорить с кем угодно…
— Гриня, — сказал Сухой ласково, — против лома нет приема.
Нет, они не стали друзьями. Гриня просто стал бывать у Сухого. Разумеется, без Нины. Там собиралась мужская компания.
И вот теперь, сидя в коридоре суда, Гриня думал, что тогда все и началось, хотя началось все значительно раньше, началось со слова, засевшего в дремучей голове Сухого.
Зачем он ему был нужен? Ни за что на свете Сухой не ответил бы на этот вопрос. Может быть, и потому, что не знал, как ответить. Он ему мешал, вот такой, высокий, здоровый, тренированный, независимый, проходящий мимо и незамечающий. Ему мешали восхищенные взгляды детворы. Ему было тошно молча сторониться и уступать этому молокососу дорогу. У него каждый раз зубы ныли от тоски, когда приходилось это делать. Ему нужно было, чтобы Гриня сам, первым, здоровался с ним, сидел с ним за столом и так же, как все, слушал его и молча кивал, ему нужно было изредка подмигнуть Грине с таким видом, будто только они двое могут понять друг друга. А сам Гриня ему был не нужен.
Сухой знал, что Гриня, несмотря на свой рост и могучее телосложение, еще мальчишка. Он знал, что редкий парень устоит перед соблазном почувствовать себя старше и бывалее, он знал, что для этого нужно Гриню завести в дом, в его, сухановский, дом и оставить. В общем, он и сам останется.
А у Грини была возможность выскользнуть. Но для этого ему нужно было вовремя спохватиться… Но разве можно вовремя спохватиться в семнадцать лет?
Первой заметила Нина.
— С тобой что-то происходит, — сказала она.
— Ерунда, — ответил он, — просто я тебе не нужен.
— Я тебя не понимаю…
— Был бы нужен, ты вела бы себя по-другому.
— Я тебя не понимаю…
— Чего тут понимать?! Мне надоели наши детсадовские отношения.
— Ах, вот ты о чем? — И замолчала на весь вечер. Они сидели у нее дома. А позже, когда уже надо было уходить, он схватил ее. Наверное, хотел обнять, но получилось так, что схватил. Она не испугалась, она удивилась. У него не хватило решимости ее удержать, и она заперлась в ванной. Когда смолкло шипение и плеск воды, заглушающие ее плач, он услышал только одно слово: «Уходи». Он ушел злой. У Сухого в тот вечер веселились. Там Гриня был нужен, там его всегда ждали, там все эти проблемы не существовали. «Гриня! Посмотри на себя! Любая герла за тобой босиком побежит и не простудится».
Потом были танцы в Доме культуры. Вернее, самый конец. Потом вино распивалось прямо на улице из горлышка, и знакомые девчонки смеялись в ответ на замечания редких прохожих. Потом снова сухановский приземистый дом с желтыми окнами, похожий на квадратную черепаху и полный всевозможных укромных углов, куда не доставал свет, потом вдруг прибежал Мишка и сказал, что кто-то из «железнодорожных» «выступает», и Гриня выбежал первым и первым догнал троих парней, но поймал только одного, да и то не ударил, злости не было, а бросил в сугроб, и тот долго не мог выкарабкаться из снега, а Миша все пытался достать его ногой, а Сухой оттолкнул Мишу и сказал, что с того хватит, а если он, Миша, что-нибудь еще имеет, то может догнать тех двоих и самостоятельно с ними потолковать. И Гриня, конечно, не заметил, что говорил это Сухой для барахтающегося в снегу парня, чтобы тот рассказал своим о справедливости Сухого.
А через несколько месяцев был день рождения Сухого. Нина, с которой Гриня все-таки помирился, не пошла с ним.
Под конец вечеринки остались только избранные и новый «чичероне» Сухого, его пламенный поклонник и подражатель Сашка Морозов. Сухой любил его, как любили суровые короли придворных шутов.
Потом был суд…
Потом тот же Мишка по пьянке, не желая ничего плохого Суханову, а просто так, в знак особого расположения к Грине, протрепался о том случае с Ниной.
— Вот сюда он мне заехал геройской рукой, — говорил Мишка и показывал на свой видавший виды нос. — Правда, бутылку поставил, как обещал. А из него бутылку просто так не вытянешь.
Потом Горелов пришел к Сухому, и тот, словно почувствовав, о чем пойдет речь, решил сразу показать, кто есть кто.
— Не нравится мне твое лицо, Гриня, — сказал с ласковой скрытой угрозой. — Не нравится мне, что ты слушаешь всяких трепачей. И тебе уже, вижу, не нравится наша компания. Ты почему-то думаешь, что тебя кто-то здесь держит… Ведь он думает так? — Сухой обернулся к Сашке Морозову, и Сашка будто за него дернул по-куриному головой в знак одобрения. — А может, он обиделся на нас за что-нибудь? — продолжал Сухой, — может, он чувствует себя безвинно пострадавшим? Как ты думаешь, Саня? Ведь ты не меньше пострадал, ты должен знать… Ладно, замнем эту тему, а то, чего доброго, он еще руки начнет распускать, видишь, как желваками играет… А ему нельзя. У него испытательный срок. Он должен вести себя паинькой. А то посадят его, а мы опять, грешные, виноваты будем. Ступай, Гриня, с богом. Иди, а если захочешь прийти обратно, то покупай бутылку, придумай пару слов себе в извинение и приходи. Будем рады. Только помни: против лома нет приема…
— Если нет другого лома, — подхихикнул Санька Морозов.
Теперь Санька Морозов сидел по другую сторону двери, ведущей в зал заседаний, и по нему было видно, что происходящее его мало занимает. Впрочем, некоторое любопытство проглядывало сквозь его презрительную гримасу, но беспокойства или тем более страха на его лице не было. Доро́гой, поглядывая на милиционера, ведущего машину, они обменялись несколькими, ничего не значащими словами. Правда, одна фраза поразила Гриню — Горелова:
— Теперь-то Сухому точно крышка, — весело сказал Санька.
«Быстро же ты переметнулся», — неприязненно подумал Горелов и перестал с ним разговаривать.
«Да, Сухому, наверное, крышка… — думал Горелов. — Гладилин-то его простил, а суд не простит. И Румянцев не простит… Если Мишка не треплется… Васильев просто так не вызовет, значит, будут спрашивать о прошлом. А что я им отвечу? Что чуть было не угодил из-за Сухого в колонию? А при чем здесь Сухой? Ведь не он это сделал. Я сам, своими руками… Там, наверное, они все сидят в зале. Сидят и ждут. Интересно, они знают, что меня вызвали?.. А может, я просто боюсь их?! Боюсь Сухого? Ну нет. Они меня боятся. Ну ладно, так что же мы будем отвечать? Вот спросят, что за человек Сухой и какие у вас с ним отношения, товарищ Горелов? А в зале все замрут: «Расколется или не расколется? Конечно, расколется. Сухой идет на отсидку, на него можно валить. Ведь ты на крючке, Гриня. Тебе нужно, чтобы судья тебе верил. Нужно быть примерным мальчиком, а то и тебя посадят, ведь испытательный срок еще не кончился». Вот так и подумают. И еще подумают потом: «А кишка-то у тебя тонковата, Гриня».
А если разобраться… Что плохого сделал мне Сухой? Приглашал в гости? Угощал, говорил приятные слова… Ну, хорошо, Нина… Но ведь они ее не тронули. Это могло быть случайностью, что именно Нина. Просто Сухому хотелось походить в героях, просто она ему нравилась, а Мишка врет.
А что ты паникуешь? Может, Васильев ни о чем таком и не спросит. Во всяком случае, ни о чем таком, чтоб тебе пришлось врать или выкручиваться за счет Сухого. А врать Васильеву очень не хотелось бы.
Горелова вызвали в зал заседаний.
Он не сразу увидел Суханова, а когда увидел, то поразился: «А Сухой-то маленький… Совсем маленький. И жалкий… Как он мог занимать столько места в моей жизни? Почему?»
Сегодня судья был другим, нежели в кабинете в те дни, когда Горелов уже после своего суда приходил к нему и они беседовали. В кабинет обычно заглядывали всякие люди, Васильев одновременно отвечал на несколько телефонных звонков и движением руки удерживал Гриню, порывавшегося уйти, чтобы не мешать. Сегодня Васильев был таким же, как без малого год назад на том процессе, где решалась его, Горелова, судьба. И даже еще серьезнее и жестче. Он не улыбнулся и даже взглядом не одобрил его, не кивнул как старому знакомому, и Горелов понял, что решать ему придется самому.
Он и не знал, что Васильев волновался сейчас не меньше его. Он мог бы сыграть на их знакомстве, заговорить по-дружески, как в кабинете, и, использовав уже заработанный контакт, помочь Грине быть до конца откровенным. Но он себе этого не позволил. Он верил в Горелова. Он знал, что тот и без посторонней помощи поступит так, как нужно.
— …Распишитесь в том, что вы предупреждены об уголовной ответственности за дачу ложных показаний… — сказал судья. — Я хотел бы задать вам несколько вопросов, касающихся выяснения личности подсудимого Суханова… Должен вас предупредить, что ваши ответы могут повлиять не только на судьбу подсудимого, но и на судьбы других людей, и поэтому, прежде чем отвечать, я советовал бы вам хорошенько подумать и все взвесить. Вы знакомы с Сухановым Анатолием Егоровичем?
«Оказывается, его зовут Толя. Но ведь его зовут Сухой, а Толей его никогда и никто не называл… — Горелов посмотрел на Сухого. — Как смешно торчат у него уши… Действительно Толя, даже Толик. Как хочется посмотреть назад в зал… Интересно, они видят, что он Толик?.. Маленький и не страшный… Но ведь он снова станет Сухим, только еще хитрее и злее. В другой раз он не попадется… А они, не они, так другие, снова пойдут к нему… И будут, как он, дергать головой и смотреть ему в рот. Они, наверное, и сейчас не видят ничего… Этот процесс ему только на руку. Поднимет авторитет. Теперь он будет говорить сквозь зубы: «А срок ты мотал, салага?..» Ну нет!»
— Вы знакомы с Сухановым? — повторил свой вопрос судья, и в его голосе послышалось беспокойство.
— Да, — твердо ответил Горелов.
— Когда и при каких обстоятельствах вы познакомились?
И Горелов начал рассказывать. Все. С самого начала, не упуская ни одной подробности.
Игнатов появлению нового свидетеля не придал особого значения. Он считал, что все уже и так ясно. И вообще, процесс его надежд не оправдал… Хотя был момент, когда он думал, что вот сейчас начнется самое интересное, но ничего не начиналось, а тянулись бесконечные выяснения: кто платил, сколько, что пили, чем закусывали… И вот новый свидетель и новые подробности годичной давности… Одним словом, Игнатов перегорел.
Стельмахович точно знал, что все так оно и будет. Если на бракоразводном процессе Васильев был так дотошен, так что же ожидать от уголовного дела. Правда, было не совсем ясно, куда клонит Васильев, и Стельмахович объяснял его поведение въедливым характером, но когда заговорил этот новый свидетель, он вдруг понял все. И то, что произошло почти год назад, и то, что произошло раньше и что происходит сию минуту, и ему вдруг захотелось вскочить и закричать: «Стойте! Подождите! Дайте мне сказать, я все знаю!» И он заволновался, не зная, как совладать с этим внезапным желанием, не зная, как поступить. И тогда Стельмахович придвинул к себе листок чистой бумаги и торопливо написал: «После выступления этого свидетеля объявите, пожалуйста, перерыв. Очень надо». И дописал: «Необходимо». И отдал листок Васильеву. Тот прочитал и, ни о чем не спрашивая, утвердительно кивнул. Игнатов тоже заглянул в бумажку и с любопытством посмотрел на Стельмаховича. Потом Васильев приписал: «Пятнадцать минут хватит?» И Стельмахович написал: «Да», хотя достаточно было только кивнуть.
Горелов рассказал все. Он трудно лепил слово к слову, фразу к фразе, словно делал тяжелую, но необходимую работу. Он не мстил Суханову и не чувствовал облегчения и сладостного упоения местью. Он боролся с ним, понимая, что это единственно возможный для него способ. Ведь не выйдет же он с Сухим один на один… Тот увильнет, да и вообще смешно — слишком уж разные у них весовые категории, и невозможно применить честные и красивые правила спортивной игры к Сухому. Он как-нибудь, да умудрится и эти правила, справедливые для обеих сторон, приспособит для себя, для своей так называемой справедливости…
Когда Гриня рассказал все, Сухому сделалось жалко себя. Он чуть не заплакал, настолько остро и сильно подкатила эта проклятая жалость. Ему вдруг захотелось подойти к защитнице и уткнуться ей в плечо и поплакать. Никого ближе ее у него в зале не было. Те, что сидели сзади (наверное, Мишка, Андрюха, Рыжий, наверное, все… Только Санька, наверное, не пришел…), уже были чужими и враждебными.
И тут Васильев убедился, что интуиция или опыт не подвели его и на этот раз. Теперь он понял, откуда взялись тревога и ощущение опасности, не покидающие его сегодня. Он понял, что не зря волновался. И за молодых ребят, сидящих в зале, у которых в глазах ничего, кроме сочувственного любопытства, не было, и за Гриню, который теперь совсем вырвался из цепких и липких лап Суханова, и за Саньку Морозова, судьба которого еще была неясна.
Когда Горелов рассказал все и судьи собрались в кабинете Васильева, заседатель Игнатов закурил, а Стельмахович вынул пачку сигарет, бессмысленно повертел в руках и снова спрятал в карман и потом, когда он наконец нашел нужное слово, то так и сказал:
— Он «хазарь». Так они назывались у нас в Астрахани, когда я там жил с родителями… Не знаю, как они называются здесь, да это и не важно. Важно то, что он «хазарь». — Заметив непонимающие взгляды, Стельмахович пояснил: — «Хаза» — это на астраханском жаргоне то же самое, что хата, малина, словом, дом, куда можно прийти, где можно собраться без родителей, без посторонних, а хозяин такого дома — «хазарь». Это очень сложное понятие «хазарь». Вот я сейчас слушал Горелова и удивлялся тому, что «хазари» не меняются ни от времени, ни от места. У Суханова точно такие же ухватки и манеры, как у нашего астраханского Силы. Это была его кличка. Он любил говорить: «со страшной силой», и его сперва звали «страшная сила», потом просто Сила. Только Сила дергал не головой, а правым плечом, будто поводил им… Вот так, — и Стельмахович показал… — И еще у него справа снизу были два золотых зуба или две коронки, и он улыбался криво, одним правым углом рта.
— Так что же такое «хазарь», содержатель притона? Вроде трактирщика? — весело спросил Игнатов. Его забавляли серьезность и взволнованность Стельмаховича. Васильев, слушавший Стельмаховича с особым вниманием, болезненно поморщился на эту реплику, нетерпеливо попросил:
— Пожалуйста, продолжайте, продолжайте.
— Нет, это не трактирщик и не содержатель притона, но это и не главарь банды, хоть к нему и заглядывали другой раз бандиты (я говорю о нашем, астраханском), и он оказывал им небольшие услуги. Это был хозяин улицы. Они обычно не воруют и никого не подбивают на воровство. Вроде бы не делают ничего предосудительного с точки зрения закона, но все преступления, совершенные на нашей улице, начинались у Силы. Он никого к себе не звал, даже наоборот, когда к нему приходили, он криво улыбался своими фиксами и говорил: «А, пришлепали? Ну и что?» — и замолкал, и у него хватало выдержки молчать до тех пор, пока кто-то из ребят не придумывал какое-нибудь неотложное дело. До сих пор я еще не встречал человека, который мог вот так, одной улыбкой и молчанием внушить свою значительность. К нему приходили, как… — он замолчал, подыскивая нужное слово, — хотел сказать, как домой… Нет, это неверно. Это был не дом. Это была стая. Туда приходили, чтоб почувствовать себя сильнее, храбрее, взрослее, и, честное слово, находили все это. В стае ребята были непобедимыми. А Сила был центром этой непобедимости, и его кривая усмешка была гарантией. И еще одно… Очень важное… Мы были другими… Мы были застенчивыми. Поодиночке подойти к девушке, познакомиться — это было неразрешимой проблемой. А подойти и познакомиться мечтал, разумеется, каждый. Так вот, там, у Силы, в стае, эта проблема решалась просто: девушек развенчивали, лишали загадочного, волшебного ореола. В его доме учились цинизму. Учились незаметно. Это очень важно, что незаметно… Специально вроде никто и ничему не учил. Все просто рассказывали друг другу небылицы, изощрялись в грязных подробностях, и Сила, как медалью, награждал ребят своей золотой ухмылкой. И она ложилась на лоб как клеймо, и избавиться от этого клейма… — Он запнулся. Потом ухмыльнулся одним уголком рта, — я хотел сейчас сказать, что мало кто из той компании нашел свое семейное счастье…
Он надолго замолчал, но никто его не поторопил, как никто не посмел его перебить. Наконец он обвел всех долгим взглядом и, как бы осознав происходящее, сказал:
— И насколько ребята были сильны вместе, настолько каждый из них был слаб. Сильные в стае не оставались. Они уходили, как Горелов, а слабых «хазарь» держал за глотку. У стаи свои законы. Если ты слаб и просто ушел, ты становился парием на улице. Тебя все могли обидеть и стремились обидеть, потому что ты чужой, а заступиться за тебя некому. Заступался и вообще вершил судьбы «хазарь». Он ничего не делал своими руками. Он был перст указующий, а расправлялась стая. Иногда Сила позволял себе начать драку. Он подходил и бил первым, и бил страшно, но только один раз. Остальное доканчивали ребята. По-моему, потерпевший и есть человек, отвергнутый стаей. Он или был в ней, или привлекался, но оказал пассивное сопротивление, и его изгнали.
Мне показалось, что Гладилин знает и боится Суханова. Только этим можно объяснить его поведение и в тот вечер, и на другой день в училище, и здесь, на суде. Типичный уличный пария. У нас такие были. Но вот как объяснить поведение Сухого? Ведь он действительно не был пьян до беспамятства, и деньги ему были не нужны… Предположим, что у него сработал рефлекс на отступника, но тогда он просто бы дал ему пинка, а всерьез связываться не стал бы…
— Вы в этом уверены? — спросил внимательно слушавший Васильев.
— Абсолютно! — воскликнул Стельмахович.
— Что-то не верится мне, что в наше время могут существовать такие стаи и «хазари», как вы их назвали, — сказал Игнатов. — Я родился в этом городе, но ничего подобного не замечал.
— А я думаю, что Стельмахович в чем-то прав, — сказал Васильев.
Самым трудным в теперешней профессии для Васильева было почувствовать себя судьей. Именно так: не научиться быть, а почувствовать. Возможно, это произошло оттого, что профессию оружейника он выбирал сознательно, по любви, а судьей стал чуть ли не случайно… Впрочем, конечно, не случайно, но самому ему казалось, что случайно.
В 1942 году прямо из госпиталя его эвакуировали на Урал, в родные края. Надо было работать. А что он мог? С трудом передвигался, так как еще не привык к протезам. Нужно было искать сидячую работу. Нашел: устроился приемщиком в контору Заготживсырье. Ну что ж, кому-то надо работать и приемщиком, тем более что на другое ты не способен. Поначалу так и думал, что обречен на сидячую работу. И хоть подолгу не отпускал из конторы охотников, сдающих шкуры и мясо, все выспрашивал, жадно глотал мельчайшие подробности той внешней, закрытой четырьмя бревенчатыми стенами жизни, хоть поставил свой стол так, чтобы сидеть против маленького, тусклого окошечка, прорубленного прямо на родной уральский лес, вскоре почувствовал, что задыхается. Нет, эта работа не для него.
Он похудел, как в самые тяжелые времена в госпитале, когда месяцами не ощущал себя живым, когда и жить не хотелось…
Потребность в движении, в деятельности он чувствовал как жажду, физически, ежеминутно, до галлюцинаций. И собственная беспомощность доводила его до бешенства.
Вот тут и произошло то, что про себя называл случайностью. В газете прочитал, что в Казани при юридическом факультете организованы трехмесячные юридические курсы по подготовке судебно-прокурорских работников. Прочитать было мало, нужно еще было все продумать. И на это ушло несколько дней. Только потом решился послать запрос. Описал честно все свои обстоятельства и ответа ждал как приговора.
Он до сих пор считает, что тогда ему повезло. Если б отказали, то неизвестно, как все повернулось бы дальше.
И потом была учеба, но эту, в Казани, он будет помнить всю жизнь. Будто кто-то специально подтасовал его годы так, чтоб самая черная карта выпала вначале, словно кто-то намеренно испытывал его на прочность, на волю, на готовность к будущей работе…
В первый же месяц учебы Васильев свалился с тяжелейшим приступом аппендицита. Операция прошла неудачно, около двух месяцев он провел в больнице. Когда вышел, до экзаменов оставалось три недели.
Он не мог упустить этот шанс. Занимался чуть ли не круглыми сутками. Взял у товарищей конспекты, литературу. Соседи по общежитию, глядя на него, чувствовали себя бездельниками. Для них это не было единственным шансом, для них это была просто очередная попытка.
Экзаменаторы, зная о его судьбе, зная, что две трети занятий он пропустил, уважая его фронтовые заслуги, попытались спрашивать осторожно, чтоб не натолкнуться как-нибудь ненароком на провалы в знаниях. Васильев это почувствовал и разозлился.
— Скажите, вам меня очень жалко? — спросил он ровным голосом, глядя прямо в глаза экзаменатору. Экзаменатор не нашелся с ответом. Тогда Васильев сказал все тем же ровным голосом:
— Если вы считаете, что неполноценный, убогонький человек может быть судьей в награду за его прошлые заслуги, я отвечать отказываюсь. В противном случае, пожалуйста, спрашивайте меня по-настоящему.
Экзамены он сдал блестяще.
В городке К. Васильев появился в феврале сорок четвертого, через три месяца после того, как оттуда прогнали оккупантов. Первое время участвовал в судебных процессах в качестве народного заседателя. Думал, что сможет привыкнуть и к аудитории и к процессу, но когда его выбрали народным судьей и когда настал черед сесть в судейское кресло и начать первое в своей жизни разбирательство, единственное, в чем он был уверен до конца, — это то, что он никакой не судья.
Перед ним проходили люди со своими заботами, бедами, проблемами, и он должен был решать их судьбу. И хоть на первых порах Васильев вел заседания, вооружившись кодексами и справочниками, он чувствовал, что прежде всего он должен узнать этих людей…
Прокатилась по этим местам война, прогулялась туда и обратно, и неизвестно, когда ее походка была тяжелее…
Они много потеряли: детей и внуков, матерей и отцов, дома, добро, хлеб, корову, последнюю курицу… Да, в сорок четвертом было больше всего «коровьих» дел. Отберут фашисты коров, соберут в стадо и погонят в Германию, а партизаны отобьют стадо и раздадут в соседнем селе. А после освобождения увидит хозяин корову и идет к судье — моя, мол, корова, могу свидетелей предоставить. И как тут быть? Ведь у того, нового хозяина, немцы тоже отобрали корову. И семья у него больше, и дети грудные, и скормил он этой корове крышу с сарая, и с риском для жизни (еще во времена оккупации) прятал эту корову и таскал из леса по ночам вязанками сопревшее сено из позапрошлогодних, забытых под снегом копешек, и отними сейчас у него эту корову — малые детишки перемрут с голоду, да и не только его, но и соседские… И никто не виноват, ни прежний хозяин, ни теперешний, и как тут быть? И ответа на этот вопрос не найдешь ни в одном гражданском кодексе. Если б можно было ответчиком вызвать саму войну, тогда все было бы проще.
Однажды он заметил, что человек, с которым еще вчера он спокойно разговаривал на улице, сегодня, придя к нему в кабинет, стал объясняться суконными, невразумительными словами, да так запутанно, что понять его решительно было невозможно… И Васильев понял, что он для этих людей чужой, что вчера на улице он был чуть проще и доступнее, а сегодня нормальному человеческому разговору мешает этот казенный стол, что и сам за этим столом чувствует себя неуютно. Так и родилась эта легенда о лавочке и о мировом. Ни разу он не позволил себе сказать, мол, приходите завтра на прием и там разберемся… Большинство вопросов решалось прямо на месте.
Он стал одним из них. Он так же возделывал свой небольшой участок и сажал картошку. У него на огороде так же, как у соседей, квохтали куры, его жена (а женился он в сорок шестом) так же, как и все жены, пекла хлеб да еще пироги, знаменитые на весь городок.
Он был одним из них, но он был судья, как один сосед был бондарь, другой кузнец, третий шорник, а четвертый медник-жестянщик. И они, когда рассыпалась бочка, шли к бондарю, когда распаивался самовар, шли к меднику, а когда возникал спор, они приходили к судье. Притом приходили по-простому, по-соседски, в любое время и даже ночью… Приходили и знали, что никто в целом районе не может его упрекнуть в несправедливом решении, и им было достаточно одного его слова, а до судебного разбирательства дело частенько и не доходило.
Да, они много потеряли на этой войне, но, приходя к нему, они понимали, что и он потерял не меньше, и потому его слово, опирающееся на закон, было для них законом, хотя они меньше всего задумывались о статьях и параграфах, стоящих за его словами.
Вот потому-то Костричкина и не нашла той легендарной лавочки перед зданием суда. Потому-то легенда все-таки оказалась правдивой.
Только тогда, после нескольких лет работы, ему удалось победить свою неуверенность и он почувствовал себя судьей.
Прокурор докуривал свою сигарету в коридоре, в стороне от всех. Заседатели Игнатов и Стельмахович стояли порознь. Видно было, что равнодушный, слабый интерес друг к другу сменился у них отчуждением. Причем Игнатов, как человек более темпераментный и энергичный, проявлял его отчетливее. Он все время поглядывал на Стельмаховича и крутил головой, будто хотел сказать: «Ну надо же… напридумают, нафантазируют, а тут судьба человека решается, тут не до фантазий».
Васильев на этот раз изменил своему правилу, захватил палку и теперь шел, опираясь на нее всей тяжестью. Сашка Морозов, куривший на лестничной площадке в обществе Румянцева и еще двух парней, увидел Васильева, повернулся к нему и церемонно раскланялся и даже приподнял двумя пальцами несуществующую шляпу, и опять Васильеву захотелось его выпороть.
Игнатов двинулся навстречу Васильеву и, остановив его, тихо сказал:
— Ну что, дело к концу? По-моему, с Сухановым все ясно… А мотивы его поступка, — он помолчал и покрутил в воздухе толстенькими пальцами, — по-моему, мы усложняем самого Суханова. Он проще, и мотивы проще…
— С Сухановым ясно, — задумчиво сказал Васильев, — если б все дело было в Суханове, можно было закончить еще час назад. Вот Румянцев, что за фигура?
— Но судим мы не Румянцева, — сказал Игнатов.
Васильев, на мгновение задумавшись, ответил:
— Это еще неизвестно.
Стельмахович стоял отчужденно. Очевидно, признания в кабинете судьи дались ему нелегко.
Взглянув на публику в зале, Васильев наконец понял, что именно в ней его смущало; в зале сидела притихшая, растерянная, потерявшая своего вожака стая. Вот откуда такая заинтересованность, вот откуда наэлектризованная атмосфера.
То, что Сашка Морозов стоял в, одной компании с Румянцевым, Васильева неприятно поразило, еще когда он проходил по коридору. Еще тогда мелькнула догадка, в которую побоялся поверить, но поверить было очень соблазнительно. Тогда все сходилось бы: и сведение Румянцевым счетов с Сухановым, и их взаимная ненависть, и уверенность Румянцева в своей неуязвимости, и обида Суханова, когда Румянцев расценил его поступок как мальчишество. И эта соблазнительная догадка огорчила Васильева настолько, что он чуть даже вслух не сказал: «Э-эх! Прозевали мальчишку. Ты прозевал, ты!»
— Пригласите свидетеля Морозова, — сказал Васильев и повернулся к двери.
Сашка вошел чуть враскачку, не вынимая рук из карманов брюк, неторопливо оглядел зал, будто знакомился с аудиторией, перед которой ему предстоит выступать с сольным номером, потом подошел к трибуне и, прежде чем подписать предупреждение об ответственности за дачу ложных показаний, долго читал бумажку, потом картинно рассматривал шариковую ручку и снимал невидимый волосок с кончика и только после этого размашисто и небрежно расписался.
— Свидетель Морозов, — сказал Васильев строгим голосом, — вы знакомы с подсудимым Сухановым Анатолием?
Сашка долго смотрел на Сухого так, словно в первый раз видел, и даже весь подался вбок, якобы для того, чтобы лучше разглядеть этого человека. Потом повернулся к судье и, глядя на него ясными глазами, сказал:
— Знакомы.
— Как давно?
— Года полтора.
— Так почему же вы его так долго рассматривали? — не выдержал прокурор. Его бесило Сашкино кривляние.
— Он с тех пор сильно изменился, — сказал Сашка. — Похудел очень… — добавил он после паузы.
В зале засмеялись. Васильев отметил, что засмеялись только в одном углу: те ребята, что стояли в перерыве с Румянцевым.
— Какие у вас были отношения с подсудимым перед арестом? — спросил Васильев. Он уже не интересовался историей их отношений, она была и так достаточно ясна со слов Горелова, его сейчас больше всего волновала справедливость догадки.
— Добрососедские… — жеманно ответил Сашка, и в зале снова засмеялись.
— Нам известно, что одно время вы были очень дружны с Сухановым, а теперь разошлись. Когда это произошло и по какой причине?
— Что?
— Когда вы разошлись? И прекратите кривляться, Морозов, — Васильев сказал это таким тоном, что Сашка невольно присмирел. Его живое лицо застыло в лениво-презрительной гримасе, и Васильев даже вздрогнул, настолько Сашка сейчас был похож на Румянцева. Судья склонился к Стельмаховичу и тихо сказал:
— Год назад он подражал Суханову, а сейчас…
— Румянцеву? — ответил Стельмахович. — Это новый «хазарь». Они соперники с Сухановым.
— Мне тоже так кажется, — сказал Васильев и снова обратился к Морозову: — Так когда вы разошлись с Сухановым?
— Полгода назад, — ответил Сашка без ужимок.
— Почему?
Сашка пожал плечами, посмотрел на Суханова, и лицо его стало еще более презрительное.
— Мне с ним стало неинтересно.
— А раньше вам с ним было интересно? Насколько я знаю, вы целый год не отходили от Суханова ни на шаг.
— Молодой был, неопытный. Сами знаете, чуть в колонию из-за Суханова не попал…
— А теперь поумнели, — невесело усмехнулся Васильев. — С кем вы сейчас дружите? — Он даже не ожидал, что Сашка прямо ответит на этот вопрос.
— С Румянцевым, — сказал Сашка, и в голосе его прозвучала даже некоторая гордость.
— С Румянцевым вам интересно? — спросил Стельмахович и сам смутился. Он не ожидал от себя этого вопроса.
— Конечно, — гордо ответил Морозов.
— А как вы считаете, Румянцеву с вами интересно? — спросил Васильев и посмотрел на Румянцева, сквозь презрительную гримасу которого проступила определенная тревога.
— Думаю, что интересно.
— А я думаю, что нет, — резко сказал Васильев, — и держит он вас при себе как мальчика на побегушках…
— Какое точное определение, — со своего места иронично заметил Румянцев.
— Помолчите, свидетель Румянцев! Вам еще будет предоставлено слово, — сурово одернул его Васильев.
— Как же так получается, Морозов, — сказал он более мягко, — у Суханова вы были чем-то вроде денщика, теперь к Румянцеву попали на такую же роль. Когда же вы на самостоятельные роли выйдете?
— А я не артист, — обиженно сказал Сашка, видно было, что эти слова задели его за живое.
— У вас есть вопросы к свидетелю? — Васильев повернулся к заседателям. Игнатов покачал головой, а Стельмахович утвердительно кивнул. — Пожалуйста, — усталым голосом сказал Васильев.
— Скажите, Морозов, почему вы в тот вечер не были с Румянцевым, раз уж вы так с ним дружите?
— Не помню.
— Он вас не взял к Суханову или вы сами не пошли?
— Сам не пошел, — мрачно сказал Сашка, и Васильев понял, что он соврал.
— А утверждаете, что не помните, — удовлетворенно сказал Стельмахович. — А не говорил ли вам Румянцев, что ему предстоит серьезный разговор с Сухановым?
— Нет, — снова соврал Сашка и испуганно покосился на Румянцева.
«Что же это получается? — думал Васильев. — Один негодяй пожирает другого, и притом делает это нашими руками. Да он сегодня, — думал он о Румянцеве, — навербует себе, пожалуй, поклонников и сторонников еще больше, чем было. Суханов-то развенчан. Король умер — да здравствует король! Так, что ли? Ну нет! Этого не будет. Иначе все зря».
— Садитесь, Морозов, — сказал Васильев. — Свидетель Румянцев, встаньте. — Румянцев встал. — Пожалуйста, подойдите сюда, — сказал Васильев. — Вот так, а теперь расскажите нам, как вы в тот вечер встретились с Сухановым.
— Я пришел к нему домой, — спокойно сказал Румянцев. В каждом его слове сквозила уверенность в своей неуязвимости, и это бесило Васильева.
— Вы знали, что он дома? Он вас ждал?
— Нет. Шел мимо, увидел свет и зашел.
— Свидетель Морозов, — Васильев неожиданно протянул руку к Сашке, и тот даже вздрогнул. — Вы виделись в тот вечер с Румянцевым?
— Да, — растерянно ответил Морозов.
— Где?
— Я заходил к нему домой.
— Вы вместе вышли из дома? — Сашка задумался и оглянулся на Румянцева. — Правду, только правду! — сказал Васильев.
— Да.
— Румянцев сказал вам, куда он идет?
— Да.
— Что он вам сказал?
— Что идет к Суханову.
— Зачем?
— Не знаю… Сказал, что тот звал.
— Садитесь, Морозов. Румянцев, вы говорите неправду. Вы предупреждены об ответственности за дачу ложных показаний? Расскажите еще раз, как вы в тот вечер встретились с Сухановым?
— Я встретил Суханова утром, — тихо и без прежней уверенности начал Румянцев, — и он попросил меня зайти к нему после работы, часов в семь.
— Зачем? Суханов вам сказал зачем?
— Просто так, — пожал плечами Румянцев. — Разве обязательно встречаться с определенной целью?
— И все-таки?
— Ну он сказал: «Заходи, выпьем, потолкуем».
— О чем?
Румянцев пожал плечами.
— Подсудимый Суханов, — сказал Васильев, — о чем вы собирались потолковать с Румянцевым?
— Не помню, — зло ответил Суханов.
— Вам, наверное, кажется, что запирательством вы помогаете себе, — сказал Васильев, — а на самом деле вы выгораживаете больше Румянцева, чем себя. Ваше дело, но не советую… Садитесь. Потерпевший Гладилин, вам нечего прибавить к тому, что вы уже рассказали?
— Нет. Нечего.
— В каких выражениях Суханов у вас требовал деньги?
— Я точно не помню…
— Как далеко стоял от вас Румянцев?
— Я не обратил внимания.
— Садитесь. Свидетель Никифоров, встаньте. Как далеко от Суханова стоял Румянцев?
— Метрах в трех… Да, не дальше.
Румянцев все так же стоял в одиночестве на трибуне, и хоть и пытался сохранить лениво-презрительную гримасу на лице, Васильев видел, что чувствует он себя далеко не так уютно, как вначале. Создавалось такое впечатление, что судят его, Румянцева, и именно этого Васильев и добивался, во всяком случае, этого эффекта.
— Вы слышали, что говорил Суханов?
— Нет. Голос я его слышал… Но слов понять было нельзя… Хотя два слова матом я разобрал…
— Свидетель Румянцев, — Васильев сделал ударение на слове «свидетель», — вы слышали, в каких выражениях Суханов требовал деньги у Гладилина?
— Нет. Я не прислушивался.
— Никифоров на другой стороне улицы слышал, а вы нет. Вам собственный ответ кажется убедительным?
— Я по характеру несколько рассеян, — нашелся с ответом Румянцев. — В конце концов я мог бы не говорить и того, что сказал. За язык меня никто не тянул. Почему вы сомневаетесь в моих теперешних показаниях и верите в предыдущие? Это тоже не очень убедительно. Я ведь мог, к примеру, сказать, что в тот момент отвернулся, загляделся на девушку и ничего не видел.
— Нет, этого вы сказать не могли, — тихо сказал Васильев, — на это у вас не хватило бы храбрости. Вы знали, что есть еще один свидетель, вы знали, что есть потерпевший, и не могли даже предположить, что он будет обо всем молчать, и к тому же вам, очевидно, было нужно показать против Суханова, — Васильев снова выделил слово «нужно». — Но сделать вы это хотели как можно «благороднее».
Румянцев видел, как судья переглянулся с заседателем и потом сказал:
— Вы все слышали и видели. Вы спокойно наблюдали, как на ваших глазах совершается ограбление с насилием, и не пришли на помощь потерпевшему. Кроме того, вы, пользуясь правами знакомого, могли удержать Суханова от совершения преступления, но вы и этого не сделали. Суд еще рассмотрит ваши действия. Можете сесть.
Свидетель Морозов, подойдите сюда, — сказал Васильев усталым голосом и долгим и каким-то безнадежным взглядом следил, как выбирается Морозов со своего места, как неторопливо подходит к трибуне. — Свидетель Морозов… — сказал Васильев и запнулся. — Вы понимаете, что здесь происходит?
— Да… — Морозов пренебрежительно пожал плечами. — Суд здесь происходит.
— Скажите, Морозов, подсудимый был вашим другом?
— Да, — Морозов снова пожал плечами и криво улыбнулся, дескать, зачем повторяться.
— Вы были ранее судимы, Морозов?
— Сами знаете… Вы же и судили.
— Я здесь не один, — спокойно ответил Васильев, — отвечайте точнее, были или не были?
— Был.
— Скажите, свидетель Морозов, имел ли Суханов на вас определенное влияние?
— Не знаю… — сказал Морозов.
— А мне думается, что имел. И еще думается мне, что, не будь этого влияния, вы бы не оказались год назад на скамье подсудимых. Скажите, Морозов, а Румянцев, с которым вы теперь дружны, хороший товарищ?
— Да.
— Он и Суханову был хорошим товарищем? — с горькой иронией спросил Васильев.
Морозов промолчал.
— Посмотрите в зал, Морозов, — сказал Васильев и кивнул, понуждая Сашку оглянуться. — Много здесь ребят, для которых Румянцев хороший товарищ?
— Много, — не оглядываясь, буркнул Сашка.
— До первого случая, так ведь? — как бы про себя спросил Васильев. Морозов угрюмо молчал. — Как и было с Сухановым, — добавил Васильев. — Вас Суханов обидел чем-нибудь? — неожиданно спросил Васильев.
— Кого нас? — недоверчиво переспросил Сашка.
— Именно вас, Морозов.
— Нет.
— И вы бы с ним до сих пор дружили бы, если б не нашли друга поинтереснее?..
Сашка ничего не сказал.
— Ну хорошо… Ответьте мне на последний вопрос. Что сказал Румянцев, направляясь к Суханову?
Все в зале замерли, ожидая ответа. Морозов стоял, будто бы оцепенев и глядя перед собой. Он так стоял долго. Потом хриплым от напряженного молчания голосом произнес:
— Он сказал: «Мы еще посмотрим, кто тут хозяин».
Суханов вскочил со своего места и первый раз обернулся в зал, бешеным взглядом отыскивая Румянцева. Тот сидел, низко опустив голову. В зале стояла мертвая тишина.
— Суд переходит к судебным прениям, слово предоставляется государственному обвинителю…
Прокурору еще до выступления Горелова стал понятен смысл действий Васильева. Его поначалу раздражало собственное непонимание происходящего, и он про себя все время торопил Васильева, чтоб поскорее добраться до сути.
И хотя то, что выяснилось на суде, не совпадало с утвержденным им обвинительным заключением, он не чувствовал ни досады, ни разочарования. Он понимал, что Васильев отчасти обязан своим открытием случаю. Ведь могло быть так, что и Горелова и Морозова судил бы в свое время другой судья.
И теперь, выступая с обвинительной речью, прокурор шел к сути так же постепенно, как несколько часов назад она постепенно раскрывалась ему. Ему хотелось много сказать — и о человеческой, вернее, уже нечеловеческой сущности подсудимого. Он не хотел бы сваливать ответственность за все хулиганства в городе на Суханова и ему подобных, но не может и отвернуться от их незримого участия; такие вот, как Суханов, и создают, к сожалению, определенную нравственную атмосферу на своей улице.
— Ведь смотрите, товарищи судьи, что получается, — говорил прокурор, — перед нами налицо организованная группа со своими внутренними законами, со своим неписаным уставом, со своим вожаком. Я предвижу возражения защиты, мол, нет никаких оснований называть эту группу преступной (юридических оснований). Она, мол, не создана с целью грабежа, воровства, терроризирования или с какими-либо другими преступными целями. Да, это так. И ее вожак не говорил: «грабь», «убей», «изнасилуй», «укради», — больше того, он вроде бы стоял за справедливость и защищал слабых, но почему же тогда всего за год эта «человеколюбивая» группа породила три преступления? На этот вопрос отвечать нелегко… Да потому, товарищи судьи, что в основе этой группы лежали принципы, далекие от любви к человеку, от уважения к личности, от честности и душевной чистоты, свойственной большинству нашей молодежи. Но мы судим сейчас не за прошлое, а за конкретное преступление. Что можно сказать по этому поводу?
Подсудимый пытался, и довольно настойчиво, оправдаться своим пьяным состоянием, хотя прекрасно понимал, что пьянство не облегчает вину, а, наоборот, усугубляет. Для чего же он это делал? Только для того, чтобы скрыть истинные мотивы преступления, ибо он понял, что именно мотивы и страшны в этом деле, а само преступление, хоть и квалифицировано страшным словом «грабеж», фактически не так уж и страшно. У парня отняли шесть рублей, два раза ударили — и все. Со стороны выглядит не так уж и страшно, если прибавить, что совершено это было по пьянке, впервые, без расчета и вроде бы без особого умысла, и все бы так и было, и суд наверняка нашел бы обстоятельства, смягчающие вину Суханова, и постарался бы применить к нему не очень суровую меру наказания, если бы не мотивы.
Что же это за мотивы? И чем они так страшны? Товарищи судьи, теперь, когда известны все обстоятельства дела, когда ясна личность подсудимого, можно смело говорить о так тщательно скрываемых подсудимым мотивах. Суханов сознательно пошел на грабеж, находясь в трезвой памяти и рассудке (я допускаю, что он был слегка разгорячен вином, но не больше), только для того, чтобы доказать сопернику свое превосходство, свою силу, свою власть на улице. Вдумайтесь, граждане судьи, пошел на грабеж, на насилие только для того, чтоб кому-то что-то доказать. Насколько нужно быть циничным, насколько нужно не любить и не уважать человеческую личность, насколько нужно чувствовать себя безнаказанным, чтобы пойти на такое. И я уверен, что Гладилину повезло, что, окажи он сопротивление, эта история кончилась бы для него более тяжкими, если не трагическими последствиями. Неизвестно, как бы повел себя Суханов, встретив отпор. Ведь не забывайте — ему нужно было доказать именно силу и превосходство. Неизвестно, что было в кармане у Суханова, но известно только одно — он не остановился бы ни перед чем.
Прокурор попросил назначить Суханову четыре года лишения свободы в исправительно-трудовой колонии.
Белова очень рассчитывала на последнее слово подсудимого. Она и строила свою защиту, чтобы акцент пришелся на это последнее слово. Но Суханов не оправдал ее надежд…
— Вот представитель обвинения высказал мысль, что Суханов чуть ли не главарь преступной банды, — говорила Белова. — Я, естественно, никогда не была мальчишкой, но даже и среди девочек в дни моей молодости постоянно возникали всевозможные группировки, которые, как правило, имели своих лидеров. Ведь, согласитесь со мной, одну и ту же вещь можно охарактеризовать разными словами. Вот мы говорим — главарь банды, и дело предстает в самом мрачном свете, но скажем: лидер — и все не так страшно, как кажется.
Здесь много говорилось о дурном влиянии моего подзащитного на окружающих его подростков, — продолжала Белова. — И хотя мне кажется, что рассматривается сегодня не дело о дурном влиянии, а дело об ограблении, мне все-таки хотелось бы остановиться на этой точке зрения. Во-первых, сам факт влияния — такой ли уж это плохой факт? Раз влияет — значит, его слушаются, а раз слушаются, значит, уважают… И еще о влиянии… Раз уж в ходе сегодняшнего судебного разбирательства так сложилось, что влияние рассматривается как чуть ли не отягчающее ответственность обстоятельство, то нам остается только принять эти условия… Но тогда должна обратить ваше внимание на следующее. Разве Румянцев, присутствующий здесь в качестве свидетеля, не имел определенного влияния на моего подзащитного? Разве не при его, пусть даже косвенном, участии совершилось преступление? Уважаемый суд вменил в вину Румянцеву то, что он своевременно не пришел на помощь потерпевшему Гладилину, а он и не мог прийти, потому что… — она снова сделала паузу, — потому что, — повторила она, и голос ее зазвенел, — он сам это преступление спровоцировал. И я надеюсь, — продолжала она, подождав, пока утихнет шум в зале, — что в своем последнем слове подзащитный подтвердит мою правоту.
Но Суханов от последнего слова отказался.
Галоши со сломанными задниками стояли под шкафом, и Васильев долго доставал их оттуда палкой и потом долго надевал. Носить эти галоши, неизменно вызывающие ироническую улыбку у непосвященных, придумал он сам. И не потому, что они ему нравились. Васильев всегда внимательно следил за модой и одевался со вкусом. Он терпеть не мог эти галоши, порой они бесили его, но не носить их, особенно в слякоть, он не мог. Он не мог прийти домой и переобуться в домашние тапочки. Переобуться для него означало снять протезы и, стало быть, лишить себя возможности передвижения… И он снимал эти проклятые грязные галоши на лестничной клетке перед дверью, и соседская девочка каждый раз ставила их поровнее, и он с тревогой думал о том времени, когда промышленность прекратит выпускать эти галоши, у которых так быстро ломаются задники.
Он медленно прошел в вестибюль, уже совершенно опустевший, и направился к своей машине, оставшейся в одиночестве перед зданием суда.
Он шел и думал, что, может, зря он так затянул процесс? Может, следовало быть покороче, ведь и так примерно к середине все было ему ясно. И тогда сегодня он, может быть, успел бы просмотреть материалы товарищеского суда, подготовиться к завтрашнему выступлению на комбинате шелковых тканей, поговорить толком с Костричкиной по поводу результатов проверки и вообще сделать много необходимых дел.
Нет, по-другому он поступить не мог.
Потому что в зале сидела притихшая ребятня. Потому что мог остаться безнаказанным Румянцев (суд вынес по его поводу частное определение и направил в техникум, где учился Румянцев, «для соответствующего реагирования»). Потому что он, Васильев, так дорого заплатил за право этих ребятишек рождаться, жить, учиться, петь песни, любить девушек, рожать детей и заселять эту прекрасную землю, и он просто не мог допустить, чтоб они этим правом не воспользовались.