В день последнего визита тёщи Павел Егорович Тихонов убедился, что жизнь его теперь окончательно налажена, что лучшего желать не приходится, а остаётся только жить да жить. Тёщины посещения для него обычно были наказанием. Но последнее обернулось праздником души. Ещё в прихожей Галина Семёновна критически оглядела комбинированную вешалку и, строго поджав губы, сказала:

— Слава богу, теперь хоть есть куда пальто повесить.

И эта скупая, можно даже сказать, сомнительная похвала так подействовала на Павла Егоровича, что тот чуть не заплакал от умиления.

Войдя в комнаты, Галина Семёновна рыскнула глазами по новёхонькому, пахнувшему фабрикой мебельному гарнитуру, хотела было строго поджать губы и что-нибудь, по обыкновению, пробурчать, но не смогла. Она прошлась по комнате, потрогала пальцем обивку шикарной диван-кровати и осторожно, не сгибая спины, опустилась в кресло.

— Ах, как хорошо! — с застенчивой улыбкой только и произнесла она.

Тут уж Павел Егорович не выдержал и, задыхаясь от полноты чувств, без шапки и пальто, побежал в магазин за шампанским. На улице он, как мальчишка, прыгал через лужи, радовался холодному октябрьскому дождю.

Когда Павел Егорович открыл шампанское, тёща встала, поправила рукой задравшийся край накрахмаленной до хруста скатерти и строго посмотрела на Серёжу, выронившего вилку, потом повернулась к дочери и зятю. Все притихли, а Серёжа застыл с куском колбасы на вилке.

— Дорогие мои дети… — сказала тёща и вдруг прослезилась, чего за ней не водилось со времён сватовства Павла Егоровича, то есть с того самого решительного разговора восемнадцать лет назад, когда они с Варей объявили, что намерены сочетаться законным браком. — Дорогие мои дети, — прокашлявшись и промокнув слёзы платком, продолжала Галина Семёновна, — вот я и дожила… Теперь можно и помирать спокойно. — Она повелительным жестом руки остановила возражения. — Ведь что матери надо? Знать, что её ребёнок, её дочь окружена заботой и ни в чём не нуждается. Матери нужно знать, что её дочь счастлива. Не всегда мы с тобой ладили, Павел…

Серёжа фыркнул, потом запихнул в рот колбасу и, наклонившись, стал жевать. Мать постучала пальцем по столу. Павел Егорович втянул голову в плечи и опасливо посмотрел на тёшу, потом на жену. Он не был трусом, но, в силу своего мягкого и чувствительного характера, панически боялся всевозможных скандалов, выяснений и тому подобных вещей.

Тёща сделала обиженное лицо, но в сторону Серёжки даже не посмотрела. Внуку — этому пятнадцати летнему оболтусу — бабушка прощала всё. И он, чувствуя себя привилегированной кастой, человеком на особом положении, не упускал случая подшутить над родителями, припугнуть их — смехом, конечно: «Смотрите, вот бабке пожалуюсь, она вам покажет, где раки зимуют…»

— Не всегда мы были с тобой дружны, — продолжала Галина Семёновна, — не было у меня уверенности, что ты лучшая судьба для моей дочери. И ты должен меня понять, Павел. Ты пришёл в нашу семью простым токарем, а Варечка уже тогда кончала институт… Теперь, после стольких мучений, и твоих и наших, — она скромно опустила глаза, — ты твёрдо стоишь на ногах, теперь ты инженер…

— Бухгалтер, — поправил её Серёжа.

— Сейчас вылетишь из-за стола, — прошептала Варвара Алексеевна.

— …Теперь ты инженер-экономист, — с трагической настойчивостью продолжала тёща, — начальник планового отдела крупного института, уважаемый и заслуженный человек. И за эти годы я могла убедиться, что к дочери моей и к моему внуку ты относишься хорошо. И поэтому, — она сделала паузу и посмотрела по сторонам, глаза её снова покраснели, — я хотела бы, чтобы ты не держал на меня зла. Прости, Павел… за всё и будь счастлив, будьте все счастливы.

И она стала судорожными глотками пить колючее шампанское. Павел Егорович хлюпнул носом, Варя выбежала из-за стола, а Серёжка молча ковырял салат.

Укладываясь спать, Серёжка из своей комнаты прокричал:

— Ужин прошёл в тёплой, дружественной обстановке!

Павел Егорович в это время раздевался в прихожей.

Он вызвал такси по телефону, проводил Галину Семёновну до машины, открыл дверцу и поцеловал тёщу в щекочущий мохеровый шарф, скрывающий её щёки. Потом постоял немного, не отрывая взгляда от «Волги», наблюдая, как она тычется багажником по закоулкам двора — ищет выход. Теперь он раздевался и никак не мог справиться с застывшей на лице улыбкой. Варя вышла к нему, помогла снять пальто и повесила его. Потом обняла Павла Егоровича за шею и горячо зашептала:

— Я так рада, так рада… Ты представить себе не можешь, как я рада. Меня это так угнетало… Теперь всё будет хорошо. Правда?

Павел Егорович посмотрел через её плечо в комнату — не видно ли Серёжке? — и крепко поцеловал жену.

На следующий день, с утра, Павел Егорович почувствовал себя нездоровым. Подниматься с кровати не хотелось, всё тело болело, суставы ныли. Он начал чихать и кашлять, попросил у Вари градусник. Она сама сунула градусник ему под мышку, заботливо подоткнула одеяло и присела на краешек кровати, беспрестанно трогая его лоб губами.

Варя вынула термометр и повернула к свету.

— Ну вот, тридцать восемь и две. Я немедленно вызываю врача. Ещё не хватало, чтобы ты воспаление лёгких получил. Это твой Торчинский виноват, ему спасибо скажи… Вечно он все окна открывает, вечно ему воздуха не хватает…

«Хорошо, что она не видела, как я вчера без пальто в магазин бегал», — подумал Павел Егорович и тихонько улыбнулся.

Телефон стоял в передней, Павел Егорович в ознобе, как сквозь вату, слышал далёкий голос жены:

— …Да, очевидно, сильная простуда, температура тридцать девять…

Она наспех напичкала Павла Егоровича норсульфазолом и аспирином и убежала, оставив Серёжке подробнейшее послание на кухне.

Сколько прошло времени, Павел Егорович не помнил. Он проснулся весь в поту и, услышав ещё один звонок, закутался в одеяло и пошлёпал босиком в переднюю. Снял трубку — длинный гудок. Сообразил, что звонили в дверь, нащупал замок. Пришёл высокий, угрюмый молодой человек с чемоданчиком и сказал, что он врач. Посмотрел на босые ноги Павла Егоровича и раздражённо произнёс:

— Нехорошо, совсем плохо. Так вы никогда не поправитесь.

— Да вот, видите, в самом деле… спросонья не сообразил, — оправдался Павел Егорович и улёгся в постель. Потом, стесняясь того, что весь он мокрый от пота, дал себя осмотреть и выслушать.

— Что принимаете? — строго спросил врач.

Павел Егорович кивнул на тумбочку. Врач бегло окинул взглядом лекарства и сказал:

— Правильно. Будет держаться температура, можете попробовать антибиотики посильнее, но лучше не злоупотреблять. У вас грипп.

Потом позвонил Торчинский и справился, в чём дело. Потом пришёл Серёжка и перенёс телефон на тумбочку, к кровати.

* * *

Через три дня Павел Егорович был почти здоров, вот только донимал насморк.

На пятый день он пошёл к врачу, а когда вернулся, то застал дома Торчинского и Белкина.

— Мы, понимаешь, навестить больного пришли, а больной, понимаешь, где-то шляется, — сказал Торчинский, а Белкин сразу полез обниматься и целоваться, помог Павлу Егоровичу снять пальто.

— Ну что вы, в самом деле, — сконфуженно сказал Павел Егорович, отнимая пальто у Белкина. — Я сам, я сам. Да какой я больной? Я здоровый. Сергей, у нас там в холодильнике, кажется…

— Пал Егорыч, — укоризненно сказал Торчинский, широко разводя руками, — ты, понимаешь, плохо о нас думаешь.

Торчинский ласково взял Павла Егоровича за талию и повёл в комнату, где на столе красовалась бутылка грузинского коньяка, яблоки, апельсины, бананы и тонко нарезанный лимон.

— Фрукты от месткома и женской половины отдела, а всё остальное мы с Михал Григорьевичем, — с готовностью пояснил Белкин и триумфальным жестом пригласил всех к столу.

Растроганный Павел Егорович часто моргал и пытался что-то сказать. Серёжка летал из кухни в комнату с довольным и заговорщическим видом. Видно было, что все эти мужские дела ему очень нравятся.

— А скоро ли Варвара Алексеевна придёт? — спросил Белкин.

— Мама звонила и сказала, что задержится, — отозвался Серёжка. Он стоял в сторонке у окна и делал вид, что внимательно смотрит на улицу.

— Пал Егорыч, — понизив тон, сказал Торчинский, — неудобно как-то, понимаешь. Парень хлопотал, переживал… Пускай посидит с нами.

Серёжка опрометью бросился на кухню — якобы привернуть чайник.

— Конечно, конечно, — сказал Павел Егорович.

— Серёга, — приятельски крикнул Торчинский, — а ну давай сюда, к нам!

— У меня здесь чайник, — дрожащим от жалости к себе голосом отозвался Серёжка.

— Бог с ним, с чайником, тебя все ждут, — сказал Торчинский.

— Давай, Серёга, в самом деле неудобно.

Серёжка, чуть помедлив, вошёл в комнату и придвинул ещё один стул к столу. Торчинский налил ему четверть рюмки коньяку и посмотрел на всех с таким видом, будто хотел сказать: «Ничего, ничего, я знаю, что можно, а что нельзя».

— Я предлагаю тост за Варвару Алексеевну, — сказал Белкин. — Пьётся стоя. Больные могут не вставать…

— И всё-таки коньячок — напиток богов! — сказал Торчинский, не спеша отправить в рот кусочек лимона и вкусно причмокивая.

— Да, в самом деле прекрасный напиток, — вежливо отозвался Павел Егорович, хотя совсем не почувствовал запаха.

Белкин, прожёвывая лимон и кисло морщась, согласно закивал головой.

* * *

Здоровье Павла Егоровича пошло на поправку. Грипп отпустил, только ощущалась лёгкая слабость, неуверенность в движениях и походке.

Павла Егоровича беспокоило одно маленькое обстоятельство, которого он немного стеснялся и потому скрывал от всех. К врачу он пока тоже не обращался по той же причине.

На третий день болезни, то ли вследствие сильного и изнурительного насморка, то ли в виде одного из осложнений, которыми так богат грипп, у Павла Егоровича пропало обоняние. Пропало так решительно, что Павел Егорович не ощущал ровным счётом никакого запаха. Иной раз он специально подносил к носу открытый пузырёк с крепким нашатырным спиртом, глубоко втягивал в себя воздух и ничего, кроме лёгкого холодка и пощипывания в области дыхательного горла, не испытывал.

* * *

Вскоре Павел Егорович поправился окончательно, и врач, высокий и угрюмый молодой человек, тот самый, что приходил к нему домой, в последний раз тщательно осмотрел его.

— Ну вот, теперь всё в порядке. Однако, — он строго взглянул на Павла Егоровича, — никаких нагрузок в первое время. Вы занимаетесь гимнастикой? — неуверенно спросил врач, оглядев с ног до головы когда-то крепкую, а теперь оплывшую и мягкую фигуру Павла Егоровича.

— Да как вам сказать, — застеснялся и заёжился от поползших по нему крупных мурашек Павел Егорович, — в армии занимался… Там все занимаются, и я…

— Та-ак, — протянул врач и чуть-чуть расправил свои широкие, сухие и какие-то даже плоские плечи. — По профессии вы… — он заглянул в больничный листок Павла Егоровича, — начальник планового отдела. Понятно… — осуждающе закончил врач.

Он шагнул к Павлу Егоровичу и несколько даже бесцеремонно пощупал его руки и плечи, нажал на живот.

— Неправильно живёте, — сказал врач и вопросительно посмотрел на Павла Егоровича, будто ожидая, что тот возразит. — Ведёте неправильный образ жизни, — продолжал говорить врач, расхаживая по кабинету и глядя в больничный листок, словно именно там он черпал свои познания о жизни Павла Егоровича. — Возраст у вас ещё не критический, в наше время сорок три года — это не возраст, а организм в безобразном состоянии. — Он коротко и строго взглянул на пациента. — Да вы одевайтесь, одевайтесь.

Павел Егорович уже успел немного озябнуть и обрадовался разрешению одеваться. Кое-как, наспех натянув на себя одежду, он присел и, виновато улыбаясь, но с чувством огромного облегчения, приготовился слушать.

И молодой врач переменил выражение лица на более мягкое, словно вид одетого Павла Егоровича внушал ему большее уважение и к его возрасту, и к общественному положению.

Врач присел к столу и начал внимательно просматривать историю его болезней. Павел Егорович, вытянув шею, старался прочесть непонятные слова в своей карточке, написанные непонятным докторским почерком и перевёрнутые вверх ногами. Ему казалось, что в этой карточке написано о нём такое, что узнать было бы и любопытно и страшно.

— Понимаете, дорогой мой, — всё ещё несколько покровительственно, но уже мягче и ласковее сказал доктор, — ваш организм рассчитан на сильные физические нагрузки. Очевидно, тут дело не только в наследственности, но и в образе жизни, который вы вели в молодости. Так я говорю?

— Видите ли, — рассудительно начал Павел Егорович, невольно попадая в тон врачу, — в молодости мне действительно приходилось много заниматься физической деятельностью, но почему это должно теперь плохо сказаться на моём здоровье?

— Сердце… — многозначительно сказал врач, — ваше сердце привыкло к значительным нагрузкам, а когда они резко исчезли, стало жиреть и слабнуть. Я не хочу сказать, что положение ваше критическое, — молодой врач, очевидно, любил это слово, — но до этого уже недалеко. Вам нужно двигаться, это единственное лекарство. Больше ходить, может быть, даже вернуться к занятиям спортом. Очень полезен в вашем возрасте теннис. Ну а зарядка по утрам — это обязательно. Я не хочу вас запугивать, но если вы срочно не возьмётесь за себя… Нужно менять, менять образ жизни, и чем скорее и решительней, тем лучше.

* * *

«Ну вот, — думал Павел Егорович, внимательно глядя себе под ноги и обходя стороной густые от грязи лужи, — оказывается, неправильно живу. Это надо же! На самом деле, и слова-то у него какие определённые: неправильно! Будто он сам правильно живёт… Это пока молодой, всё нипочём, а проживёшь с моё, так задумаешься, что правильно, а что неправильно. А тон, тон какой! Знаем мы эту манеру… Мы, мол, о тебе печёмся, потому и можем себе позволить…»

Незаметно для себя Павел Егорович оказался возле своего института и опомнился, лишь когда взялся за ручку двери.

— Павел Егорович, что ж это? Как же так можно болеть? Без тебя совсем зашились, квартальный отчёт еле спихнули, а тут годовой на носу… Как ты себя чувствуешь?

Перед Павлом Егоровичем, растопырив руки и чуть ли не собираясь его обнять, стоял заместитель директора по хозяйственной части Владимир Серафимович. Павел Егорович радостно улыбнулся заместителю, хотя вообще-то и недолюбливал его за бесцеремонность и особенную, снабженческую привязчивость. Тихонову было приятно, что без него зашились, что его отсутствие почувствовали и заметили.

— Да вот, видишь, уже ничего, завтра на работу, а то залежался в самом деле, самому скучно.

Они стояли в дверях и мешали проходу, а мимо них шли сотрудники, и каждый с весёлой улыбкой здоровался с Павлом Егоровичем.

В плановом отделе его встретили радостными криками и всякими женскими охами, ахами: похудел, осунулся, но выглядит хорошо.

— Понимаешь, Миша, — весело говорил он Торчинскому, — оказывается, мы неправильно живём…

— Это ещё почему? — ответил тот, слегка краснея.

— Живём, как умеем, — сказал Белкин, понимая, что Павел Егорович передаёт чужие слова и даже иронизирует.

— Да вот, доктора говорят, что нам в теннис играть надо, а иначе крышка нам, — весело засмеялся Павел Егорович, расправляясь таким образом с сердитым доктором, чтобы забыть навсегда его осуждающий, обидный тон.

— Ну, если врачей слушать, так ничего нельзя, — облегчённо вздохнув, сказал Торчинский.

* * *

После работы они втроём пошли в маленькое кафе неподалёку от института. На этом настоял Торчинский.

Сюда они ходили иной раз после получки, здесь их хорошо знали, а у Белкина даже был особенный блат. Стоило ему появиться, как одна из официанток начинала суетиться, невпопад смеяться и после всего этого как-то боком подходила к ним и тихо здоровалась. Потом на их столике с изумительной быстротой появлялось всё необходимое. Друзья многозначительно подмигивали Белкину. Тот бывал в эти мгновения чрезвычайно доволен собой.

Вечер прошёл гладко и незаметно, и, когда пришло время расставаться, все были в растроганном и немножко сентиментальном состоянии духа. Прощаясь, друзья долго целовались и хлопали друг друга по плечам.

Домой Павел Егорович вернулся весёленький и посвежевший, и Варвара Алексеевна, заметив в нём благополучные перемены, слегка поворчала за опоздание, но про себя вздохнула с облегчением.

Павел Егорович долго не мог унять радостного возбуждения, и оттого сон не шёл, и он долго ворочался в постели, вспоминая и смакуя подробности вечера. Он лежал и улыбался в темноте, но вместе с тем его не оставляло ощущение, будто что-то раздражало его весь вечер — так назойливый комар мешает отдыхать. И, только засыпая, он понял: раздражало его отсутствие запахов.

Он вспомнил, как нюхал в кафе свой любимый чесночный соус к цыплёнку и ничего не ощущал, вспомнил безвкусное, чуть кислое вино, потерявшее для него свой букет. Он понял причину своего раздражения и успокоился. Да и что это значило по сравнению с прекрасным вечером, с весёлыми, любящими его друзьями… И он опять улыбнулся и спокойно заснул.

* * *

По утрам Павел Егорович стал заниматься гимнастикой. Это очень смешило Серёжку и вызывало недоумение Варвары Алексеевны. Но постепенно к этому привыкли, как привык сам Павел Егорович к отсутствию обоняния.

«Человек ко всему приспосабливается», — любил повторять он. В своё время он быстро свыкался с меняющимися обстоятельствами жизни. Довольно скоро — уже на первом курсе вечернего института — он научился поздно ложиться и рано вставать, обходиться без горячего обеда и питаться всухомятку, бутербродами. В доме некому было готовить. Варя училась в аспирантуре и всё время занималась в библиотеке.

Сложнее было привыкнуть к новой работе. Очень уж непохожи были бумажки, с которыми он имел теперь дело, на мощный, умный и послушный станок. Но и к этому Павел Егорович привык, втянулся…

Проснулся Павел Егорович оттого, что солнце светило ему прямо в лицо сквозь щель в неплотно зашторенном окне. Он открыл глаза и с особой охотой приступил к гимнастике.

На работу Тихонов ходил теперь пешком. Хоть и с неприязнью вспоминал он молодого врача, но советов его ослушаться не посмел. В тот день он с особенным удовольствием шёл по бульвару, который тянулся от его дома до улицы. Сухой морозный воздух покалывал лицо, а солнце, отражённое чистым снежком, было так ослепительно, что заболели глаза и всё время хотелось чихнуть, но Павел Егорович терпел и тёр указательным пальцем переносицу. Чихал он обычно резко и громко и потому стеснялся делать это в присутствии посторонних людей, а тут впереди шла молоденькая девушка, и он боялся её напугать.

Но терпеть стало невмоготу, и, слегка отстав от девушки и торопливо вытащив из кармана платок, Павел Егорович громко и смачно чихнул. Девушка опасливо оглянулась, а Павел Егорович почувствовал громадное облегчение. В носу что-то щёлкнуло, и на него обрушились запахи. Это произошло так внезапно, что Павел Егорович остановился и стал оглядываться по сторонам, словно ища, кому бы рассказать о приключившемся с ним чуде. Но вокруг никого не было, только в хрупком морозном воздухе стоял аромат незнакомых духов, оставленный ушедшей девушкой. Он аккуратно утёрся платком и пошёл дальше. Дышалось теперь легко, воздух свободно и радостно входил в грудь. Новая, прекрасная, полная запахов жизнь открылась Павлу Егоровичу. Обоняние его, так долго бездействовавшее, теперь работало с удесятерённой силой. Он чувствовал запахи, доносящиеся из открытых форточек домов, а они были довольно далеко от бульвара. До того сильно пахло яичницей на сале, котлетами с луком и кофе, что Павел Егорович, недавно позавтракавший без всякой охоты, вдруг захотел есть, да так, что хоть возвращайся. Он чувствовал, как чистый снег пахнет свежими огурцами и к нему примешивается крепкий запах гуталина и табачного дыма от человека, обогнавшего его. «Наверное, с утра почистил ботинки, — подумал Павел Егорович, — вон как ваксой разит. Ведь точно меня Варя учила, что чистить нужно с вечера. Теперь, кто с ним работает, сиди и нюхай».

В плановом отделе, как всегда с утра, было открыто окно, и Торчинский то и дело поворачивал голову и жадно ловил воздух ртом. Валентина Леонидовна, сидящая по соседству с Торчинским, куталась в серый домашний платок. Она его держала в столе специально от утренних сквозняков. Белкина в комнате не было; он, очевидно, где-нибудь в коридоре беседовал с девушками из отдела научно-технической информации. Павел Егорович устроился за своим столом и развернул папку с бумагами. К нему подошёл Торчинский и облокотился о стол так, что на бумаги вывалился его старомодный, жирный от долгого ношения галстук. Торчинский шумно дышал и часто оглядывался по сторонам. От него невыносимо разило винным перегаром.

— Зря ты вчера с нами не пошёл, — говорил Торчинский шёпотом, а Павел Егорович не знал, куда деться от удушающего запаха. — Мы из кафе зашли в магазин, кое-что прихватили — и ко мне, а у меня сам знаешь какой порядок, но эта Леночка из библиотеки оказалась своим парнем, везёт же Белкину.

Павел Егорович осторожно убрал с бумаг его галстук и взглянул из-за его плеча на Валентину Леонидовну Та осуждающе смотрела в их сторону.

— Миша, — взмолился Павел Егорович, — ей-богу, некогда, в другой раз…

— Подожди, тут, понимаешь, самый смех, — не унимался Торчинский.

— Потом, Миша, я прошу тебя, потом, — прерывающимся голосом произнёс Павел Егорович и рукой стал сдвигать локти Торчинского со стола. Последние несколько минут он уже не различал слов. Он сидел, вцепившись в подлокотники кресла, и мучительным усилием воли сдерживал себя, чтобы не закричать, не убежать на улицу за глотком свежего воздуха.

Обиженный Торчинский наконец отошёл, и Павел Егорович судорожно задышал, как ныряльщик, слишком долго пробывший под водой. «Нельзя же так, нельзя, неужели он сам не чувствует, что с ним невозможно разговаривать, даже рядом находиться нельзя, — думал Павел Егорович. — Почему я должен дышать его перегаром, почему должен выслушивать его дурацкие рассказы?.. Что нового он может мне сообщить, кроме подробностей очередной пьянки? Нет, — решил он, — пора прекращать все эти вечеринки. И вообще, что у меня общего с этими людьми? У одного все интересы в выпивке, а другой…»

* * *

Всю первую половину дня Павел Егорович томился. Торчинский ушёл на второй этаж пить газировку. Валентина Леонидовна, зная по многолетнему опыту, что это надолго, намертво запечатала окна, и Павел Егорович, еле переводя дух после беседы со своим дружком, стал мучиться от, казалось бы, привычных, но проступивших сегодня с невероятной отчётливостью запахов родного отдела.

Как только закрыли окно, откуда-то с пола, подобно ядовитому болотному туману, стал медленно подниматься запах мастики от сильно перекрашенных паркетных полов. Запах этот навевал тяжёлую безысходную тоску. Потом из углов комнаты, от книжных шкафов на Павла Егоровича полезли ароматы старой лежалой бумаги и книжной пыли. В мощный канцелярский дуэт пронзительными подголосками врывались косметические излишества женской половины отдела.

Потом начались приёмные часы, и в комнате стали появляться люди из производственных цехов. Они подходили к Павлу Егоровичу с бесконечными бумажками и торпедировали его сладко-горьким запахом пережжённой резины, хватали за горло острыми испарениями всевозможных красителей.

Павел Егорович всегда внимательно относился к производственникам, а уж каждую бумажку рассматривал чуть ли не на свет, но сегодня он подписывал всё не глядя. Производственники недоумённо пожимали плечами и подолгу задерживались у стола, ожидая, что вот-вот Павел Егорович спохватится, вырвет у них из рук бумажку и начнёт её внимательно изучать, а потом расспросит о делах в цехе. Но вместо этого Павел Егорович торопливо кивал и бубнил себе под нос:

— Всё, всё, товарищи, я вас больше не задерживаю.

И производственники уходили с тяжёлым сердцем и предчувствием надвигающейся беды.

Лучше всего было бы открыть окно, но он на это не решился. Минут за двадцать до обеденного перерыва Павел Егорович поднялся из-за стола.

— Что-то нездоровится… — сказал он, отвечая на вопросительный взгляд Валентины Леонидовны. — Пойду на воздух, подышу.

— Я смотрю, вы побледнели, — участливо сказала она, подходя к нему и материнским движением дотрагиваясь до его лба рукой.

Павел Егорович отшатнулся от душного, приторного запаха глицерина, которым Валентина Леонидовна постоянно смазывала руки, чтобы они не пересыхали от бумаги, и поспешно захлопнул за собой дверь.

Его здоровье вызвало в отделе неторопливую дискуссию. Сотрудницы пришли к выводу, что Павел Егорович слишком рано поднялся с постели, что он не жалеет себя и что на месте его жены любая из них следила бы за ним лучше, потому что таких золотых людей, как Павел Егорович, мало, а может быть, и совсем нет, что все остальные мужчины или вроде Торчинского, или же вроде Белкина, и неизвестно ещё, что хуже.

* * *

На лестничной площадке между вторым и третьим этажами, под казённой табличкой с жирной папиросой и указанием, что именно здесь можно курить, в толпе мужчин и молоденьких длинноногих девиц в разноцветных брюках он увидел задушевно беседующих Торчинского и Белкина. Белкин слушал Торчинского, посасывая свою сигарету, как леденец, и оглядываясь на девиц. Друзья заметили Павла Егоровича и отвернулись.

«Ну и бог с ними, — быстренько подумал Павел Егорович, — так-то лучше… А то, в самом деле, мотаюсь с ними, и всё без толку Им-то делать нечего, а у меня семья, жена, дом…» И он, подумав о доме, почему-то прежде всего вспомнил запах вкусного борща или утки, запечённой с яблоками.

На улице ему стало полегче. Он стоял с непокрытой головой, без пальто на институтском крыльце и никак не мог надышаться. Вышел вахтёр и, поправив форменную гимнастёрку, почтительно тронул его за рукав:

— Так нельзя, Павел Егорович, после болезни в один момент застудитесь.

Павел Егорович улыбнулся, довольный тем, что вахтёр, которого он и в лицо-то не помнит, называет его по имени, знает о его болезни и беспокоится.

— Да вот, в самом деле холодновато, — расслабленно произнёс Павел Егорович и дал себя увлечь в вестибюль.

* * *

В институтскую столовую Павел Егорович честно пытался войти два раза. Первый раз он даже не дошёл до конца небольшой очереди в кассу. Неуверенной походкой пробирался он между столиками и старался не дышать. С середины зала он решительно развернулся и с огромным облегчением выскочил в вестибюль.

«Что же это, в самом деле, происходит? Что же случилось? Ведь в эту столовую я хожу без малого десять лет, и никогда… Как же так могло получиться?.. Что же мне теперь — и не ходить туда? А работа? Ведь в отделе я тоже еле сижу А люди? А сотрудники? — напряжённо думал он, вышагивая кругами по вестибюлю и не замечая тревожных и сочувственных взглядов вахтёра. — Вот ведь какая глупость получилась. Не было нюха — страдал. Появился — опять страдаю. Все эти современные болезни… Никогда не знаешь, чего ждать. А может, не в болезни дело? А в чём?»

Однако с каждой минутой Павлу Егоровичу всё сильнее хотелось есть. Его организм, приученный к многолетнему режиму, требовал пищи. И Павел Егорович, внутренне собравшись, твёрдым шагом направился в столовую. На этот раз его решимости хватило на то, чтобы дойти до кассирши и прочитать давно известное меню. Павел Егорович уже достал из аккуратного бумажника рубль, но внезапно понял, что всё это зря, что съесть он здесь ничего не сможет, и, извинившись перед изумлёнными сослуживцами, вышел из столовой.

* * *

Пообедал он на свежем воздухе горячими пирожками с мясом. Раньше Павел Егорович мысленно осуждал людей, жующих на улице. Во всяком случае, относился к ним с недоверием, как это, мол, можно не дотерпеть до дома… Теперь он хрустел аппетитной корочкой и виновато улыбался, поглядывая на собратьев по несчастью. Запах жареных пирожков ему нравился.

* * *

Как только на третьем этаже раздался звонок, возвещающий окончание рабочего дня, Павел Егорович, уже прибравший на столе, выходил из отдела. Обычно он задерживался, теперь же наспех попрощался с удивлёнными и слегка испуганными сослуживцами.

— Наверное, что-нибудь с женой случилось, — предположила Валентина Леонидовна.

— Почему непременно с женой? — хихикнул Белкин. — Будто только к жене может спешить мужчина!

— Вы, Белкин, только об одном и думаете, — осудила его Валентина Леонидовна.

— Все только об одном и думают. Только одни скрывают, а другие не находят нужным скрывать. Можно подумать, что вы сами каждый день на лице вернисаж устраиваете для мужа или любимой свекрови.

Валентина Леонидовна только отмахнулась рукой в ответ. Белкин в нравственном отношении считался человеком конченым, и отвечать ему что-либо было бесполезно.

«Неудобно как-то, — думал Павел Егорович, надевая пальто, — выскочил, в самом деле, первым, попрощался второпях… Ещё подумают бог знает что. И как это получилось? Вроде всё, что нужно, сделал… Ничего не забыл». И замелькали вкрадчивые мысли, что вовсе не обязательно задерживаться на работе позже всех, что прекрасно всё можно успеть и до звонка, что вот уже десять лет он просто так, за здорово живёшь, потратил бездну времени, что это время можно было употребить с большим толком и пользой или же с большим удовольствием.

Дорога промелькнула, как будто её и не было. По лестнице он взбежал одним махом. Чуть постоял перед дверью, отдышался и звякнул ключом…

Павел Егорович перешагнул порог и чуть не попятился… В его доме, в его родном, тёплом гнезде, не пахло борщом, По всей квартире стоял плотный, густой запах новой полированной мебели. Павел Егорович медленно снял пальто.

— Мам, это ты? — спросил Серёжка из комнаты.

— Это я, — ответил Павел Егорович.

— Чего так рано?

— Матери ещё нет? — спросил Павел Егорович.

— Она звонила. У них там какое-то собрание. Ещё бабка звонила. Интересовалась твоим здоровьем, — насмешливо сообщил Серёжка и высунулся из своей комнаты, чтобы посмотреть, какое у отца будет лицо.

Павел Егорович ничего не ответил, только постоял в дверях с тоскливым видом, оглядывая новенький, без пятнышка гарнитур, и пошёл на кухню. По дороге он заметил, что дверь в ванную приоткрыта и там горит свет. Он машинально заглянул, держась одной рукой за выключатель. В ванной заметно попахивало табачным дымом. Он погасил свет, прошёл на кухню и уже оттуда позвал:

— Сергей!

Серёжка прибежал сразу — очевидно, почувствовал в голосе отца какие-то новые нотки.

— Ты куришь? — без обиняков спросил Павел Егорович.

Серёжка пожал плечами: мол, раз застукал, так чего спрашивать…

— Садись, — сказал отец, показывая на табуретку. — Совсем уже распустился… — начал он, но понял, что говорит совершенно не то и не так, и досадливо крякнул: — Ну, вот что… Ты садись, садись… А может, зря я тебя не порол в своё время?

Серёжка насторожился. Посмотрел на отца.

— Да, теперь уже поздно тебя пороть, — с сожалением сказал Павел Егорович, — как ты считаешь?

Серёжка пожал плечами. Он уже не ухмылялся, как обычно, с видом снисходительного превосходства.

— По-моему, рановато ты начал, — сказал отец. — Надо бросить. Крепко втянулся?

— Да нет, так себе… — оживился Серёжка, — ещё некрепко.

— Сможешь бросить? Или надо лекарство достать? У меня один приятель тоже трудно бросал. Потом лекарство гомеопатическое посоветовали. Только с помощью этой штуки и бросил.

— Да какое там лекарство, — закричал Серёжка, — я сам! Я ведь ещё некрепко…

— Ну смотри… А что куришь-то?

Серёжка поспешно достал из кармана пачку египетских сигарет и протянул отцу. Павел Егорович повертел пачку в руках, понюхал. Вынул длинную сигарету с голубым фильтром и тоже понюхал. Положил сигарету на место и передал пачку сыну.

— Вот хорошо пахнет, а курить, говорят, невозможно. Мужики говорят — дрянь. Не табак, а так…

Серёжка обиженно убрал пачку в карман.

— А ребятам нравится. У нас все такие курят.

— Много твои ребята понимают, — добродушно сказал отец. — А пачку-то давай сюда.

Серёжка и сам не мог понять, что с ним происходит. Он уж и рот открыл, чтобы сказать что-то резкое, обидное и, как обычно, заострить разговор, довести его до скандала, а затем, обиженно поджав губы, выскочить на улицу и проболтаться до позднего вечера, зная, что отец панически боится скандалов и к вечеру отойдёт сам по себе, но тут, вместо того чтоб начать задираться, он безропотно залез в карман, пошуршал целлофаном, неуверенно вытащил пачку и протянул отцу. Павел Егорович ещё раз неодобрительно хмыкнул, повертел пачку в руках и кинул на кухонный столик. Пачка, заскользив по гладкой пластиковой поверхности, шлёпнулась на пол. Серёжка молниеносно нагнулся, поднял её и уже сам положил на стол. Потом вопросительно посмотрел на отца.

— Что ж, они так и будут здесь лежать?

— Ну убери куда-нибудь… А то выброси в мусоропровод, — устало сказал Павел Егорович и вышел из кухни. Уже раскинувшись в новом кресле, он услышал, как заскрежетала и хлопнула крышка мусоропровода.

Павел Егорович прикрыл глаза и весь как-то обмяк… Ядовитый мебельный лак будто разъедал веки. Ему стало казаться, что он не сможет жить в этом запахе, что не сможет заснуть сегодня ночью. Вдруг как-то само по себе в мозгу оформилось слово: «Попался». Отчётливо представилось, что идти некуда. У него нет другого дома с другими запахами, нет другой работы, других друзей.

«Так что же ты, на самом деле, нажил, — думал он о себе и как бы не о себе, как бы впервые отстранившись и посмотрев на себя со стороны. — Что же ты нажил за сорок три года? Вот дом, друзья, твой мир… Он тебе казался таким прочным, устойчивым, трудно, по кирпичику, построенным. Ты его сам лепил и думал, что уж он-то не подведёт. Будет стоять всю жизнь… И что же? Такая мелкая, пустая ерунда, какой-то насморк — и всё зашаталось? Где же тут прочность? Где устойчивость? Но ведь так же не может быть. Это временно. Вот когда завалил первую, самую трудную сессию в институте, тоже казалось, что всё кончилось. Но потом прошло… И Варя поняла и помогла. И сейчас у меня есть Варя. Она и теперь меня не подведёт. А к остальному можно притерпеться. Ничего… Не велик барин… И Серёжка вон… Ты думал, он зафырчит на тебя, хвост поднимет, а он уважает. И любит, наверное. Если б не любил, то и не уважал бы…»

— Пап, я пойду погуляю, — прервал его размышления Серёжка.

Павел Егорович открыл глаза. Серёга стоял в дверях уже одетый, и видно было, что спрашивает он из чистой проформы. Разрешат ему или не разрешат — он всё равно уйдёт. И Павел Егорович вяло и неопределённо махнул рукой и вздрогнул, когда Серёжка хлопнул дверью. И вдруг испугался: «А что, если и Варя?..» У него даже закружилась голова и перед глазами поплыл новый мебельный гарнитур. Он поднялся и стал торопливо одеваться. Он не знал, куда идёт, зачем, от чего уходит, в конце концов он просто выбежал на улицу.

* * *

Павел Егорович не понимал, что с ним происходит, почему он бесцельно бродит по вечерним холодным улицам, почему с завистью и подозрением вглядывается в чужие тёплые окна, а если б ему кто-то сказал, что он просто ищет выход и пока не видит его, он не поверил бы. Впрочем, через какое-то время он отчасти успокоился и стал находить своё новое положение даже забавным. Он, и сам того не желая, никак к этому не стремясь, вдруг начал узнавать о людях больше, чем знал вчера.

Раньше он шёл в толпе, почти никого не замечая, и толпа обтекала его, безликая, бесцветная, как вода, и нужно было кому-то уж очень сильно постараться насчёт своего внешнего вида, чтобы заслужить пристальный взгляд Павла Егоровича.

Теперь же однородная, вязкая толпа будто бы развеялась. Его обгоняли и шли навстречу отдельные люди. И каждый, словно отдельная планета, нёс свою атмосферу, свою жизнь.

* * *

Вдруг запахло чем-то настолько знакомым и родным, что Павел Егорович даже споткнулся. Запах нёс высокий крупный мужчина с самоуверенной, чтобы не сказать — надменной, походкой. Он шёл прямо на Павла Егоровича и, посмотрев с каким-то смыслом ему в глаза, тотчас намеренно отвернулся с подчёркнуто безразличным видом. Лицо высокого мужчины показалось Павлу Егоровичу тоже знакомым, как и запах. Они разминулись. Павел Егорович оглянулся и пристально посмотрел в спину высокому. Нет, он не мог вспомнить, откуда ему известен этот запах и этот человек. Но ему казалось, что если он не вспомнит, то произойдёт что-то непоправимое. Конечно, Павел Егорович не думал именно такими гладкими словами, мысли его суматошно и растерянно метались, потому что знакомый ему незнакомец с каждым шагом удалялся всё дальше и дальше и готов был вот-вот врасти в монолит вечерней толпы.

Наконец Павел Егорович решился и, наплевав на приличия и на то, как смешно и подозрительно будет выглядеть со стороны, решительно повернулся и суетливо затрусил вдогонку за этим человеком. Он даже обогнал его на десяток-другой шагов (а сделать это было нетрудно, ибо незнакомец двигался вальяжно, не роняя в толпе своего достоинства) и завернул к нему навстречу. И опять ничего не вспомнил. Незнакомец посмотрел на него — на этот раз уже с определённым смыслом. Павлу Егоровичу показалось, что по его лицу скользнула ядовитая усмешка. Незнакомец уже не отвернулся, и они так и разминулись глаза в глаза.

Когда Павел Егорович, проклиная своё любопытство и слабохарактерность, ещё раз проделал этот же манёвр, мужчина остановился и, не убирая с лица насмешки, сказал:

— Ну что, узнал наконец?.. И на том спасибо, что хоть с третьего захода узнал…

И тогда Павел Егорович узнал его по голосу. Это был Колька.

Если люди встречаются редко, от случая к случаю, то с ними порой происходят забавные вещи. У них вдруг возникает ощущение, что долгих лет разлуки не было, что это время вдруг как-то выпало из жизни. И чем сильнее они изменились и внешне и внутренне, тем острее они вдруг начинают ощущать себя прежними, какими расстались несколько лет назад. Причём каждый, глядя на растолстевшего товарища, думает: «Надо же, что годы-то с человеком делают…» — но себя представляет прежним и неизменным и потому позволяет себе и тон и шутки, уместные лишь два десятка лет назад. И если один из них был раньше под влиянием другого, то, как бы он с тех пор ни вырос в чинах и положении, он снова в одно мгновение попадает под влияние и, что самое интересное, нисколько этим не тяготится. Ощущение вдруг вернувшейся молодости окупает всё.

— Колька! — закричал Павел Егорович, забыв о своём конфузе и о том, что вокруг тесно идут люди. — Колька… — мурлыкал Павел Егорович и пытался похлопать старинного друга по плечу.

— Пашка, — глухо проурчал высокий и положил ему руки на плечи, рывком придвинул к себе, и Павел Егорович уткнулся в отвороты его жёсткого пальто и с наслаждением втянул в себя знакомый до головокружения запах. — А я смотрю — Пашка, — говорил Николай, не выпуская Павла Егоровича из рук, а лишь чуть отстраняя, чтоб ещё раз полюбоваться, — а он идёт и нос в сторону… Ну, думаю, ладно, мы тоже гордые. Гляжу — другой раз плывёт навстречу, глазам не поверил. Я ведь только на третий раз догадался, что ты никак меня не признаёшь. — И на этих словах он ещё больше, насколько хватило рук, отодвинулся, чтобы продемонстрировать себя, изменившегося.

— А у меня стукнуло: кто же это, кто? И даже… — Павел Егорович хотел сказать, что даже запах знакомый, но осёкся и замолчал.

Так они и стояли некоторое время, молча и любовно оглядывая друг друга.

Потом Николай, не говоря ни слова, уверенным, командирским движением развернул Павла Егоровича, цепко взял его за рукав и зашагал быстро и решительно. Павлу Егоровичу, чтобы поспеть за приятелем, пришлось быстро-быстро перебирать ногами. Он даже несколько откинулся, будто сопротивлялся. И, не убирая с лица умилённой улыбки, расслабленно приговаривал, как бывало раньше:

— Ну куда, Коль, подожди, надо же Варе позвонить, я же на минутку вышел…

Николай сурово молчал и отвечал ему лишь нарочито свирепыми взглядами.

* * *

В чебуречной Николай потерял всю свою вальяжность и стал привычно и складно суетлив. Впрочем, суетливость его выражалась в скорости и мелкости движений, а не в их бестолковости.

Он поставил Павла Егоровича в очередь за чебуреками, два раза напомнил, чтобы тот брал восемь штук, потом пошарил по подносам, чистых стаканов не нашёл, подхватил два из-под кофе и нырнул в мойку Потом, мелко встряхивая стаканами и сгоняя с них капельки воды, проскользнул меж занятых столиков. Как-то отыскал местечко, кого-то подвинул, где-то нашёл бесхозный стул и со скрежетом придвинул к столику, крикнул через весь зал насчёт селёдочки или огурчиков, да так зычно, что стеснительный Павел Егорович поёжился, втянул голову в плечи и быстро закивал; мужики, посмотрев на него с пониманием, ещё больше утеснились.

Когда Павел Егорович подошёл с чебуреками, уголок стола сиял чистотой, и в прозрачных тонких стаканах мерцала налитая на два пальца водка. Приборы лежали на белых салфеточках, аккуратно протёртые, а Николай откинулся на стуле и приятно улыбался, но, увидев, что в ветчине с солёным огурцом и хреном мало солёного огурца и хрена, с тарелками побежал на раздачу. Павел Егорович опять слегка поёжился от его голоса, но на этот раз к смущению примешалось восхищение и даже некоторая зависть. От уверенной хозяйской ухватки друга у Павла Егоровича даже спина зачесалась.

Николай, пристукнув, поставил тарелки на стол. Ветчина буквально плавала в жидком хрене, а огурцы были наложены в отдельную тарелку грудой. Он снова откинулся на стуле и положил ладони на стол, как пианист перед вступлением. Суета кончилась. Всё, что должно произойти теперь, говорил весь его вид, должно свершаться неторопливо и вдумчиво. И Павел Егорович, отметив про себя эту перемену ритма, постарался, как говорится, подладиться в ногу и тоже откинулся на спинку стула.

* * *

Николай тихонько, двумя пальцами, взял стакан.

— За встречу, — сказал Николай.

— За встречу, — сказал Павел Егорович и уже забытым жестом лихо опрокинул свой стакан.

Никогда ещё водка с её запахом, вкусом и видом не доставляла ему такого удовольствия. Никогда ещё чебуреки не выглядели так аппетитно и не пахли так оглушающе, до щемления под языком. Он закусил наспех огурчиком, не дожевав его, потянулся за чебуреком и впился в его горячий хрустящий бок. Сок брызнул из углов, и Тихонов, согнав его в одну сторону, стал, причмокивая, высасывать.

Николай поглядывал на него с одобрением, но сам с чебуреками не спешил. Он ел огурцы, макая их в хрен.

— Ты даже не знаешь, как я рад, — сказал Павел Егорович, покончив с первым чебуреком.

Николай согласно кивнул и, почти не нагибаясь и не глядя, протянул свою длинную руку за бутылкой, стоявшей под его стулом.

— Я не гоню, но чтоб было налито, — пояснил он и налил столько, сколько и раньше. — Я не мелочу, на твой взгляд?

— Нормально, — сказал Павел Егорович и снова почувствовал запах водки. В животе у него сделалось тепло, и он впервые оглянулся.

Чебуречная помещалась в старинном доме со сводчатыми потолками, расписанныхми на новый лад — легко и неярко. И можно было сидеть и подолгу разглядывать разные сюжеты. Нарисованные на стенках люди тоже ели и пили.

— Хорошо здесь, — сказал Николай. — Можно посидеть, и не беспокоят.

— Да, хорошо, — согласился Павел Егорович и поглядел на соседей по столику.

* * *

У мужиков, соседей, очевидно сослуживцев, забежавших сюда на минутку после работы, уже иссякло вино. Разговоры, десятки раз уже проговорённые, потихоньку затухали. Мужики к тому времени, когда подошли наши друзья, находились, говоря образно, на перепутье: оставаться было вроде незачем, а расходиться не хотелось; так и витало в воздухе ощущение незавершённости. Но вместе с тем мужики понимали, что, для того чтобы остаться, кому-то из троих нужно бежать в гастроном, а это уже было чревато всякими труднопредвидимыми последствиями. И у всех троих хоть и не было особенного страха перед этими последствиями, но решительности пока тоже не хватало, и потому появление двух друзей, обстоятельность их действий и возбуждённость привлекли внимание. Все трое замолчали и стали деликатно, но пристально наблюдать за друзьями, и лишь маленький, рыжий, с конопушками на беспокойных коротеньких пальцах, бывший, очевидно, заводилой в этой троице, подмигнул своим и восхищённо покивал в сторону новеньких, вполне одобряя всё, что они делают.

И так как все сидящие за столом прекрасно понимали друг друга, то молчание как-то стало общим молчанием, будто сидят все за общим столом, давно знают друг друга, и сейчас у них лишь пауза между закусками и достаточно чьей-то новой реплики, чтобы общая беседа вспыхнула с прежней силой.

Всё забыл Павел Егорович. Он снова был молодым и бесшабашным. Он чувствовал взгляды соседей и старался держаться молодцевато и уверенно… Как Николай.

— Сколько же мы не виделись? — спросил Павел Егорович и лихо подхватил свой стакан.

— Считай, — сказал Николай и протянул руку за своим стаканом, — ты ушёл с завода, как только кончил… Когда это было?

— Диплом… Подожди, диплом я защищал, уже работая в отделе, в институте… А ушёл я, когда был на четвёртом.

— Ну и считай, — снисходительно улыбнулся Николай, покачивая свой стакан с водкой.

— Пятнадцать лет прошло, — сказал Павел Егорович и сам удивился.

— За это надо выпить! — с воодушевлением определил Николай. — Это будь здоров какой срок! Я имею в виду не за то, что мы не виделись пятнадцать лет, а за то, что встретились.

Он звонко чокнулся с Павлом Егоровичем и одним махом выпил. Рыжий сосед, поймав взгляд Николая, кивнул головой: мол, дело ясное, за это обязательно надо выпить, и опять обернулся к своим за поддержкой. Те вместо ответа полезли за бумажниками. Как-то само собой вышло, что радость старых друзей перекинулась и на них, и если начали они здесь без особого повода, по привычке, то теперь должны, просто обязаны были продолжать. Один из них встал с самоотверженным и решительным видом и вопросительно посмотрел на рыжего. Тот не глядя достал из кармана бумажку, — очевидно, он наизусть знал, где что лежит, — и безмолвно прикрыл глаза, что означало разрешение действовать. Потом коротко бросил:

— Ещё по чебурекам?

Уходящий сказал:

— Да.

— Вот почему они не могут здесь продавать? — напористо спросил рыжий, обращаясь прямо к Николаю.

— Коньяк продают, — ответил Николай и саркастически ухмыльнулся, считая, что само слово «коньяк» уже не требует никаких комментариев.

— И шампанское, — в тон ему подхватил рыжий и повернулся к оставшемуся товарищу за поддержкой.

— Шампанское, — хохотнул Павел Егорович.

— Ну что, Саня, — ласково сказал рыжий, обращаясь к оставшемуся товарищу, но уже так, будто он обращался от лица всех, — наверное, пора брать чебуреки, а? Толя сейчас прибежит. — Он говорил не тихим голосом, каким обычно разговаривают между собой люди в присутствии посторонних, а громко, как бы выражая общее мнение.

Николай протянул руку за бутылкой, потом предупредительно, по-особому посмотрел на рыжего и как бы между прочим спросил:

— Какой ваш стаканчик?

— Не надо, не надо, — замахал коротенькими конопатыми руками рыжий и даже со скрежетом отодвинулся от стола, показывая, что он вовсе не для того заговорил с соседями, чтоб ему налили.

— Давай, давай, пока твои ходят, чего так-то сидеть? — сказал Николай. — Хуже нет…

Рыжий выпил с друзьями, но закусывать не стал, неожиданно протянул свою руку через стол к Николаю.

— Юра, — коротко и утвердительно сказал рыжий.

Николай отложил приготовленную вилку с огурцом и, серьёзно и долго пожимая конопатую руку, сказал:

— Николай.

Павел Егорович зачем-то незаметно потёр ладошку о колено и, дождавшись своей очереди, тоже представился:

— Паша.

— И всё-таки, — без всякого перехода начал рыжий Юра, — ну почему им не продавать здесь вино? Коньяком торгуют… Так коньяк я в хороший ресторан пойду пить. Под коньяк нужно рубашку белую надевать и галстук… Разве мы побежали бы в гастроном, если б здесь торговали вином и водкой? Вот раньше в каждой столовой — пожалуйста, сто пятьдесят, двести, и пьяных меньше было.

Ещё на улице, когда Павел Егорович узнал Николая, когда встреча, как говорится, состоялась, в его груди что-то мягко и обнадёживающе шевельнулось, и ему хотелось рассказать старинному другу о всех злосчастиях, случившихся в последнее время. И вот теперь, когда он, казалось бы, должен был досадовать на этого рыжего, совершенно постороннего Юру, мешавшего ему высказаться, Павел Егорович ничего не хотел, как только продолжать этот бессмысленный разговор о вине с незнакомым человеком.

* * *

Остаток водки и принесённое вино были выпиты сообща. В чебуречной пустело, и дым горящего в жаровнях масла перемешался с табачным дымом. Усталая уборщица медленно ходила среди пирующих и сердито заглядывала под столики. Николай раскраснелся и, расстегнув пиджак, посматривал на полную, флегматичного вида блондинку за кассой.

Павел Егорович вдруг, неожиданно для себя, разошёлся и царил над столом, забивая даже энергичного Юру.

— Почему, — восторженно кричал Павел Егорович, и флегматичная кассирша медленно поворачивала свою большую голову в его сторону, — почему о любви написаны миллионы книг, а об осязании ни одной? И любовь — чувство, и осязание — чувство. Об этом пишут, а о другом, как сговорились, ни слова. А ещё неясно, что важнее.

— Так чего о нём писать, когда всё известно! — возражал Юра и оглядывал уже весь стол, ища поддержку.

— И о любви всё известно, а пишут, — хитро прищурился Павел Егорович.

— О чём-то надо писать, вот и пишут, — очень разумно и рассудительно сказал Николай, оторвавшись от созерцания кассирши.

— О любви пишут, а об осязании нет, — упрямо сказал Павел Егорович. Ему вдруг очень захотелось свернуть на обоняние. Ему хотелось услышать, как это бывает у других. Так ли, как у него. — Ещё о зрении пишут, — развивал он свою мысль, — у Короленко есть хороший рассказ «Слепой музыкант». О слухе пишут, сам читал о Бетховене, как он, оглохший, сочинял музыку, о вкусе пишут, что ни книжка, то обязательно едят, а об осязании и обонянии ни слова.

— Как же ни слова! — вскричал пламенный Юра. — «Он гладил её гладкие ноги, напоминающие слоновую кость», «Он вдыхал черёмуховый аромат её волос»… Разве это не пишут?

— Не пишут, — поддержал друга Николай. Он забыл о кассирше и полностью включился в спор: — Вот я руками на ощупь другой раз сотку различаю, а обо мне разве пишут?

— Как это сотку? — оторопел Юра.

— А вот так — сотку! — сказал Николай и, не глядя, одной рукой сгрёб Павла Егоровича и придвинул к себе, а другую руку для демонстрации выставил над столом ладонью вверх. — Вот этой рукой и различаю, Пашка знает.

— Не понимаю… — опешил Юра.

— Точно, точно, — сказал Павел Егорович, и Юрины товарищи вгляделись в большую мозолистую ладонь Николая. — Он ещё в ремесленном десятку ловил на спор.

— А сейчас сотку! — торжественно сказал Николай и убрал ладонь, покрутив ею напоследок.

— Не понимаю… — упрямо и злясь на себя, сказал рыжий Юра, и его товарищи молчаливо кивнули.

— Я токарь, — сказал Николай и надолго замолчал, чтобы это слово могли осмыслить. — Я токарь-лекальщик седьмого разряда.

— Седьмого не бывает, — тут же вставил Юра.

— А мне и восьмого было бы мало… — Николай самодовольно улыбнулся. — Я на любой завод приду, возьму в руки две детали и скажу, какая из них на две сотых миллиметра, — он подчеркнул «миллиметра», — толще. Без штангеля и микрометра, — добавил он, словно на сладкое. — И меня возьмут, не заглядывая в трудовую книжку.

— Этого не может быть, — категорически отмахнулся Юра, и его товарищи посмотрели на него растерянно. Им очень хотелось поверить Николаю. Ведь спорили не они, а в чудо всем хочется верить.

— Может, может! — закричал Павел Егорович, но Юра молча помотал головой и уставился на Николая требовательным взглядом, ожидая доказательств.

— Понимаю, — пока согласился Николай. — В каком?

— Я? — Юра замешкался. — Я работаю в отделе…

— Понимаю, — пока согласился Николай. — В каком?

— В отделе снабжения.

— А сколько ты получаешь?

— Сто пятьдесят плюс прогрессивка, в среднем сто семьдесят, — неуверенно ответил Юра. Он не знал точно, что в этой цифре — победа или поражение, но сильно подозревал, что поражение.

— Ну а я в плохие месяцы — четыреста, — спокойно и тихо сказал Николай, считая этот ответ самым верным доказательством своего дара.

Но Юра не поверил и в зарплату. Правда, он ничего не сказал, но по глазам было видно, что не поверил.

— Сашок, — ласково сказал Николай, обращаясь к Юриному товарищу, — у тебя есть ручка? Самописка, я имею в виду.

— Есть, — замирая от предвкушения чуда, шёпотом ответил Сашок.

Николай медленно полез в карман и медленно извлёк из него плоский и длинный кожаный предмет, похожий на допотопный чехол для очков, только больше. Потом он медленно достал из этого, явно самодельного, простегнутого крупными белыми стёжками чехла ослепительно сверкающий изящный штангенциркуль и медленно протянул Сашку, даже не глядя в сторону рыжего Юры.

— Я тут отойду на минутку, — тихо и доверительно сказал Николай, — а ты, Сашок, измерь свою ручку и запиши на бумажке. Нет, нет, пока не доставай, — предупредил он Сашка, уже полезшего в карман за ручкой. — Потом, когда я отойду. Ты умеешь штангелем пользоваться? — Сашок с готовностью кивнул. — Измеришь её всю. И длину и толщину. Здесь, правда, можно только до одной десятой миллиметра. — Николай выговорил это слово с ударением на втором слоге, вот так: миллиметра. — Но ничего. Я и сам сейчас под градусом. Чувствительность не та. Когда будет готово, скажите. — И он отошёл к кассирше.

Павел Егорович, естественно взявший на себя обязанности третейского судьи, ревниво следил за Сашком, измерявшим штангенциркулем свою ручку. Делал он это неловко, и Павел Егорович всё вырывал у него штангенциркуль и смотрел сам. Юра въедливо вглядывался в деления и собственноручно, постоянно косясь на Николая, стоявшего у кассы, заносил параметры ручки в записную книжку. Николаи демонстративно не смотрел на них. С соседних столиков начали стекаться болельщики, и Юра сердито шикал на всех, чтобы цифры не произносились вслух. Женщины на раздаче тревожно поглядывали в сторону беспокойного столика.

Павел Егорович от переживаний даже вспотел. Его аккуратная лысина покрылась испариной, а руки дрожали.

Наконец всё было готово, и Юра собственноручно сдвинул штангенциркуль и вложил его в чехол, потом захлопнул записную книжку, убрал в боковой карман, а только тогда негромко и коротко позвал:

— Николай!

Николай оглянулся, кивнул и не спеша отошёл от кассы. В руках его золотистым цветом светилась бутылка коньяка, а кассирша зачарованно глядела ему в спину и громко шуршала фольгой, развёртывая большую плитку шоколада «Сказки Пушкина».

— Как будем делать? — сощурившись, спросил Юра, будто не замечая бутылку коньяка, поставленную посреди стола, рядом с авторучкой.

Николай несколько помедлил с ответом, потом тонко и вместе с тем печально улыбнулся, словно пожалев Юру, такого недоверчивого.

— А вот так… — сказал он, оставаясь стоять. — У вас есть листок бумаги? — обратился он к Юре на «вы».

— Есть, — сказал Юра и выдрал листок из книжки, не открывая страницы с записями.

Николай положил листок на стол и взял ручку. Сперва он просто смотрел на неё, держа за самый кончик. Потом повертел между пальцами, словно махорочную самокрутку, потом пощупал всей ладонью и даже взвесил, потом, закрыв глаза, медленно и чутко провёл двумя пальцами по ручке от начала до конца. Потом открыл глаза и даже вздрогнул, словно вернулся к действительности из глубокого сна» и уже деловым взглядом посмотрел на ручку, уяснил, где она включается, щёлкнул и, так и не присаживаясь, перегнувшись через чьи-то плечи, быстро и уверенно, этой же ручкой, записал на листке колонку цифр и выпрямился, скрестив руки на груди.

Юра, мелко передёрнув от волнения плечами, развернул свою книжку и положил рядом с листочком.

Среди болельщиков и спорщиков раздался приглушённый стон. Все цифры, кроме последней, обозначающей толщину высунутого стерженька, совпадали. Да и то в последней расхождение было на одну десятую.

Николай, увидев это расхождение, побагровел и, растолкав болельщиков, с хрустом и скрипом уселся на стуле, разъярённо выхватил штангенциркуль из ножен и торопливо стал мерить, не попадая от злости. Наконец он поймал маленький стерженёк, сощурился на шкалу, судорожно вздохнул, придвинул штангенциркуль сперва Павлу Егоровичу, а потом Юре. Его, Николая, цифра оказалась верной.

— Точно! — не своим голосом, захлёбываясь от счастья, оттого, что чудо свершилось, крикнул Сашок.

И все закричали и бешено захлопали, а Николай, иронично улыбаясь, откупорил бутылку коньяка.

Потом был ещё коньяк, купленный болельщиками с соседних столов. Потом столы сдвинулись, и всё кафе пело, а патрульные милиционеры стояли в дверях и улыбались, выключив свои рации.

Павел Егорович не сводил с Николая влюблённого взгляда и даже немного прослезился.

Рыжий Юра стучал себя в грудь и просил простить его, если можно, и в седьмой раз записывал свой телефон и совал бумажку Николаю в карман, а Павлу Егоровичу в руку. А Николай через все головы подмигивал кассирше.

* * *

— Ты счастливый? — спрашивал Павел Егорович, забегая вперёд и останавливаясь перед Николаем, чтоб получше расслышать ответ. Николай, в распахнутом, развевающемся на ветру пальто, улыбался. — Ты счастливый, — сказал Павел Егорович. — А как ты этого снабженца уел! Не люблю их! У нас в институте тоже один есть — Серафимыч… Прилипнет — не отвяжешься. Не люблю их.

— Ну, этот фокус и ты бы показал, — великодушно сказал Николай.

— Что ты, что ты, я уже забыл всё, — всплеснул руками Павел Егорович.

— Это так кажется. Это как на велосипеде: думаешь, что забыл, а сел через двадцать лет и поехал. Я знаю. Ну а ты-то доволен?

— А что я? — безнадёжно сказал Павел Егорович.

— Как — что ты? — Николай нахмурился. — Как это — что ты?! Ты человек с дипломом, начальник, жена — замечательная женщина.

— Да, замечательная, — повторил Павел Егорович и принюхался. И опять сквозь винный дух услышал знакомый запах, и теперь он понял, чем пахнет от Николая. Это был запах завода, эмульсии, подожжённого резцом металла, масла, опилок, которыми уборщицы посыпают кафельный пол в коридорах.

— Не люблю! — сказал Павел Егорович. Николай даже не стал переспрашивать, чего он не любит, только опасливо посмотрел в его сторону, как смотрят на раскрасневшегося ребёнка, подозревая у него жар.

Помолчали. До метро идти было недалеко. Дорога исчезла сама собой с неуловимой скоростью. Впереди уже светилась буква «М», красная, как выскочивший из пылающей печки уголёк.

— Поедем ко мне! — неожиданно позвал Павел Егорович.

— В другой раз, — рассудительно отозвался Николай.

— Поедем, прошу тебя! — взмолился Павел Егорович и тотчас почувствовал, что ему действительно необходимо привести Николая к себе и показать ему свою жизнь. Он понял, что объяснить словами он ничего не сможет. — Поедем, прошу тебя, ну что тебе дома? У меня заночуешь. Посидим, поговорим. Мне так много… Пятнадцать лет… — торопливо говорил Павел Егорович. Он схватил Николая за рукав и удерживал, он спешил уговорить его до метро, ему казалось, что в метро всё оборвётся и они снова разъедутся ещё на пятнадцать лет.

— Эх и чудак! — добродушно приговаривал Николай, машинально прибавляя ходу и буквально волоча Павла Егоровича за собой. — Что мне дома? Жена у меня дома и дети. Ты вот даже и не спросил, а у меня их трое.

— Я свинья! — Павел Егорович от неожиданности даже остановился. — Я свинский бюрократ! — вскричал он. — Эгоистическая и бюрократическая свинья, — торжественно объявил он на всю улицу. — А ты орёл! Беркут! Кондор! И я тебя буду целовать. — И Павел Егорович стал его целовать, прижимаясь к нему мокрыми от умиления и восторга щеками. — Ну как же я не спросил! — так же восторженно прокричал Павел Егорович. — Я ведь и не подумал. Ты ведь на женатого не похож. Ты орёл, а я свинья. Мы едем к тебе, и ты меня представишь своей супруге как старого… нет, как старую и неблагодарную свинью. Мы сейчас купим цветов, шампанского и поедем.

— Эх и хороши мы будем! — ухмыльнулся Николай. — Во-первых, — он аккуратно другой рукой загнул один палец, — шампанского мы нигде не купим. Во-вторых, о цветах и разговаривать нечего, — он загнул и второй палец. — В-третьих, ты только сейчас хотел позвонить домой, но не позвонил, и Варя, замечательная, между прочим, женщина, ждёт тебя и волнуется. В-четвёртых, у меня все уже спят. В-пятых, — он сделал хитрую паузу, — хороши мы будем, когда я Тоньке Колесниковой начну представлять Пашку Тихонова. Она ещё и в неотложку с перепугу позвонит.

— Какой Тоньке? — оторопело переспросил Павел Егорович.

— Колесниковой, какой же ещё!

— Какой Колесниковой?

— Моей жене.

Павел Егорович, ещё раз дёрнув носом и всхлипнув, полез по новой целоваться. Потом оторвался от друга и резко отвернулся, вдруг устыдившись своих слёз.

О чём он плакал, он и сам не знал. Ему было приятно и радостно, что Николай всё-таки женился на Тоне Колесниковой, которая ещё в ремесленном училище повсюду, куда ни пойди, следила за Колькой своими огромными, прозрачными, тихими глазами. И всякий раз, встретившись с ним взглядом, застывала, будто внезапно окаменев, и хмурила брови, сердясь на себя за то, что не смогла утаить этого взгляда. Потом то же самое было на заводе, куда они вместе попали после училища, потом Павел Егорович ушёл с завода…

Вот он и плакал оттого, что не досмотрел этот молчаливый роман, оттого, что не кричал на их свадьбе «горько!". Ещё оттого, что Николай никак не был похож на женатого, что женитьба никак на нём не отразилась, разве что стал он ещё вальяжнее и шире в движениях и походке, а он, Павел Егорович, женившись, полысел, и согнулся, и заплыл мягким, нездоровым жирком. Положим, Павел Егорович понимал, что облысел он по наследственности (в их семье все мужчины были лысоваты), а растолстел и ссутулился от сидячей работы, но сейчас он благополучно валил всё это на свою женитьбу, понимая, впрочем, что жена у него замечательная женщина. Теперь, когда причина была найдена, притом самая неожиданная причина и самая непоправимая, Павел Егорович оплакивал уже себя, свою загубленную жизнь. Николай неизвестно каким чувством уловил перемену в его плаче, обнял его за плечи и, прижав его голову к своей груди, стал похлопывать Павла Егоровича ладошкой по спине, словно укачивал грудного ребёнка.

— Ну, Пашка, будет, будет… Что ты, Пашка! Ну хочешь, ко мне поедем?

Павел Егорович судорожно помотал головой, не отрываясь от Николая.

— Давай действительно к тебе махнём, — уговаривал его Николай. — Ну что же это с тобой делается? Да перестань ты, наконец. — Николай не на шутку встревожился и рассердился на то, что ничем не может помочь Павлу Егоровичу, и, взяв его за плечи, встряхнул так, что у Павла Егоровича зубы застучали. Помогло. — Не понимаю я тебя, — сказал Николай, — вроде никогда плаксивым не был…

— Зато я теперь всё понимаю, — с неожиданной злостью сказал Павел Егорович и сощурился куда-то вдаль, мимо Николая. — Я всё понимаю. Им нужен был другой! Ну и искали бы другого. Нет!.. — Он многозначительно поднял палец вверх. — Им понадобилось человека корёжить, перекраивать по своим желаниям и мыслям. А мысли-то вот — он сложил пальцы щепотью, — копеечные мысли-то. — И Павел Егорович сатанински захохотал. — Это всё она! — вскричал он.

— Варя, что ли? — недоверчиво переспросил Николай.

— Варя — святая женщина, — отрезал Павел Егорович и, даже не простившись с Николаем, бегом вдруг бросился вниз по лестнице в метро.

Николай долго и подозрительно смотрел ему вслед.

* * *

Редкие сонные пассажиры метро были разбужены странным зрелищем. В вагон ворвался невысокий лысоватый растрёпанный человек в пальто, застёгнутом на одну лишь нижнюю пуговицу, со скомканной шапкой в руке. Человек этот, когда двери захлопнулись, пробежал сперва в голову вагона, затем неожиданно развернулся и помчался обратно. Пассажиры решили, что человек этот пьян, и одни непроизвольно заёрзали и подобрали под себя ноги, а другие словно окаменели, спрятав глаза, и старались ничем не привлечь к себе внимания. Впрочем, эта мера была излишней. Павел Егорович и не видел никого. Напряжение, тихо копившееся в нём, вдруг нашло выход. С самого утра он мучился тупой и сильной душевной болью, и теперь ему показалось (а может, и не показалось, а так и было на самом деле), что он нашёл средство избавиться от этой тянущей боли, и уже не мог и не хотел остановиться.

Он ехал к тёще. В одно мгновение всё как-то повернулось и с пугающей логикой и последовательностью подытожилось в его разгорячённой голове. Сегодня, как только к нему вернулось утраченное обоняние, он обнаружил, что его работа, да и вся жизнь, образно говоря, нехорошо пахнет для него. Потом он вспомнил, что всегда этот запах ему не нравился. Потом он был вынужден признаться себе, что эту работу и этот образ жизни, вытекающий из работы, он не любит. Потом, встретившись с Николаем, он вспомнил другой запах и сперва не придал этому значения, но постепенно вместе с запахом он вспомнил и прежнюю, любимую и лёгкую жизнь. Вспомнил, как с болью отрывался от неё, с каким мучением приспосабливался к новой, нелюбимой. И как уже тогда, понимая, что новая-то жизнь, выходит, нелюбимая, он утешал себя, что, мол, со временем стерпится, слюбится. Но не стерпелось и не слюбилось. Он понял, вернее, признался себе в этом только сегодня.

И только сегодня он окончательно убедился, что страдать, терпеть, надрываться и приспосабливаться было незачем. Ведь лучше, чем был, он не стал. Теперь казалось, что прежняя жизнь, в том изменённом и усиленном виде, в котором он нашёл её в Николае, дала бы ему больше радости и лёгкости. И он был бы полезнее в той старой жизни. Он чувствовал и раньше, и теперь, что в нём хватило бы и упорства, и материала, чтобы работать красиво, чтобы быть настоящим мастером, артистом своего дела, таким, каким стал с годами Николай.

* * *

«Так что же случилось? — думал он ещё в чебуречной, выключаясь на мгновение из удалого застолья. — Почему я взял себе другую, чужую жизнь и проживаю её, как манную кашу пережёвываю? Кто заставил меня, кто принудил? Ведь сам. Сам! Своими руками всё сделал. А ведь что-то же имел в виду… Что-то видел впереди… Только вот что? “Чистую” работу? И кто придумал это словечко — “чистая” работа? Кто так говорил? Ах да! Тёща так говорила… Галина Семёновна… А потом Варя. Нет, Варя не говорила, она только вздыхала при этих словах… Нет! Не сам! Не своим умом я выбрал эту новую жизнь. Делал сам — это верно, а выбирал не сам. Тёща — вот кто выбирал!»

Так на одном-единственном слове «тёща» и замкнулся весь круг его бед. Казалось, была найдена причина боли. И теперь он только удивлялся, как раньше он не мог этого понять.

И опять обманывал себя Павел Егорович. Тёща не нравилась ему всегда, и всегда он с ней был внутренне не согласен, но только боялся признаться себе в этом. А ведь с самого начала, с первых дней своей женитьбы, когда речь заходила о тёще, он начинал воровато оглядываться, втягивал голову в плечи и говорил, сдерживая тяжёлый вздох: «Да, трудный характер, в самом деле. Ничего не поделаешь…»

И теперь стоило только сказать про себя, что тёща (нет, неплохой человек, может, для кого-то она была и хорошей) виновата, как посыпались невесть откуда доказательства её вины. В качестве первой и одной из самых тяжких улик вспомнилась кость. Что-что, а уж эту кость Павел Егорович умирать будет — не забудет и не простит.

Вспомнив о кости, Павел Егорович, угомонившийся было на мягкой лавке, даже подпрыгнул.

— Змея! — злобно пробормотал он. — Змея шипучая! Никогда!.. Никогда не прощу… — И вдруг содрогнулся всем телом, будто снова увидел тот знаменитый тёщин взгляд…

* * *

Павел Егорович с детства любил обгладывать кости. До войны, ещё при отце, жили Тихоновы в достатке, но отец, у которого тоже было не очень сытое детство, питал к костям особую страсть. Никто лучше и обстоятельнее его не мог разделаться с хорошей мозговой или сахарной косточкой. Бывало, закончив наружную обработку кости, оглядев её придирчивым взглядом и убедившись, что на гладкой, уже подсохшей до матовой белизны поверхности не осталось ни ниточки мяса, он обтирал одну руку о вафельное полотенце и неторопливо лез в карман за самодельным складным ножиком с деревянной ручкой в красивых медных заклёпках и длинным и узким лезвием. Неторопливо раскрывал ножик и осторожно, словно хирург, погружал лезвие в полую кость. Немного поковыряв там, он вынимал ножик, вытирал о полотенце, одной рукой закрывал его и клал в карман, а в другой руке, несколько на отлёте, отверстием вверх лежала кость. Потом он брал столовую ложку, одним быстрым движением переворачивал кость и ударял по ложке, и на ложке появлялась целенькая колбаска костного мозга. И только тогда маленький Пашка, следивший за действием отца, переводил дух.

Отец разделял колбаску на две части и одну отдавал Пашке, всякий раз приговаривая, что мозги мужикам нужнее. А мать каждый раз отмахивалась от него и говорила, что она их не любит…

Отец погиб на фронте. Мать всё продала в войну. Не осталось даже ножика. Потом Пашка поступил в ремесленное и там в мастерских сделал себе ножик, точь-в-точь как отцовский. Теперь он сидел на отцовском месте, и все кости доставались ему. Он и праздники-то любил особенно за то, что на праздники варился холодец, и разбирать его (то есть отделять мясо от костей) мать поручала только ему.

И вот однажды, через неделю после свадьбы, на первом настоящем семейном обеде Павел Егорович, заприметив в кастрюле с борщом большую сахарную кость, игриво подкатил к молодой жене:

— Варюсик, чур, моя косточка, чур, моя, — и, проглотив слюну, поцеловал жену в щёчку.

Варя недоумённо пожала плечами и, немного посомневавшись, бухнула кость в его тарелку.

Кость возвышалась как айсберг, и Павел Егорович, не замечая окружающих, кидал на кость многозначительные взгляды и чуть ли не подмигивал ей с таким видом, как подмигивают друг другу старые приятели, когда мимо пройдёт хорошенькая девушка. Он торопливо, капая с ложки на клеёнку, объедал борщ вокруг косточки, словно уничтожал досадную преграду между ним и любимым существом. И когда борщ со всеми морковками и капустками был подобран дочиста, Павел Егорович отложил ложку в сторону, двумя руками, мгновенно заблестевшими от жира, взял кость, перебирая пальцами (кость была ещё горячая), поднёс её ко рту и, припав губами к её ноздреватому боку, с шумом потянул в себя невообразимо ароматный и густой сок. Он, закрыв глаза и постанывая от наслаждения, причмокивал и подсасывал и потому не сразу понял, что за столом что-то случилось. Потом уловил какую-то необыкновенную тишину и оторвал кость от лоснящегося рта.

Тёща, видимо, только и поджидала, чтобы он на неё посмотрел. Встретившись с ним глазами, она (тогда ещё впервые) одарила его своим знаменитым взглядом. И столько было в этом взгляде презрения, высокомерия, осуждения и брезгливости, что бедный зять с испугу чуть не подавился этой костью величиной с добрый кулак.

Тёща же, убедившись, что взгляд попал в цель, надменно пожала плечами, гордо поднялась и вышла из-за стола.

Варя посмотрела ей вслед, потом перевела взгляд на мужа, на его жирные руки, на лоснящийся подбородок, на виноватые, испуганные глаза и заплакала.

С тех пор Павел Егорович ни разу не позволил себе и взглянуть в сторону косточки. И даже когда обедал без жены и тёщи, всё равно не разрешал себе этого, чтобы скорее отвыкнуть.

Другой бы на его месте глодал кости украдкой или, не обращая внимания на выступление тёщи, глодал назло ей; но совестливый Павел Егорович подумал, что это и в самом деле нехорошо, некультурно, и перестал. И будто бы забыл об этой привычке. Но в том-то и дело, что только будто бы…

— Некультурно… — бормотал Павел Егорович, — некультурно в ресторане кости глодать… А дома ем, как хочу… И никто мне не запретит. И вообще… Хватит! — выкрикнул он, и парочка влюблённых повернула головы в его сторону и слегка раздвинулась. — Хватит! — прорычал Павел Егорович и махнул рукой. Шапка выскочила из горсти и отлетела коричневым котёнком под самую дверь. — Пора становиться мужчиной, в самом деле, — приговаривал он, ловя шапку. Наконец усевшись и уложив шапку, как котёнка, на колени, он стал с удовольствием представлять грядущую встречу с тёщей.

* * *

Дом чёрный, большой. Все спят… Как тогда, когда провожал Варьку. Все спят. И тёща спит. Вся потная и храпит. Одна нога наружу. Бигуди в щеку врезались.

А на лестнице тихо. Мусоропровод сломан. Пахнет гнилой картошкой и кошками. Вечно здесь так пахнет. Небось когда живы были все начальники из этого дома, то кошками не пахло. И тараканов не было. Теперь начальников нет — кто помер, кого сняли, — а тараканы есть.

Дверь. Медная табличка блестит. Тёща её мелом по субботам натирает. Небось посуду так не трёт, как эту табличку. Дорога, как же! Ничего уж нет: ни мужа, ни персональной машины, ни зарплаты, только табличка. Вот она её и трёт…

Звонок всегда тихий был… Работа у тестя была нервная, так что дома он искал покоя. Теперь не дозвонишься. Тёща за собственным храпом не слышит, но ничего! Мы кулаком в дверь — приятного пробуждения, дорогая тёща!

Во! Испугалась спросонья! Решила, что землетрясение или пришли излишки жилплощади забирать. Теперь сопит перед дверью, открыть боится. А цепочка-то в руках звенит. Боится. Всего боится. Как муж умер, так года через два стала всего бояться. А сперва жила ещё в былой славе и почёте. Да и деньжата были. Это уж потом, когда запасы кончились, когда и стирать сама стала, и полы и окна мыть, лак с ногтей полез. А красить так и не отвыкла. «У меня без маникюра пальцы болят чисто физически…» «Чисто физически» ей нужно было на работу идти, а не жить на пенсию, да и то чужим горбом заработанную. Тогда и не боялась бы ничего.

— Да открывай же! Это я, твой зятёк любимый.

— Паша, ты, что ль?

— Кто же ещё!

— Одну минуточку, я совсем не одета.

— Открывай, какая разница.

Наконец открыла. Так и есть, пластмассовые бигуди в щеку вмялись. След красный, как от новенького протектора. А губы без помады бледнее щёк. Неужели и Варя такая будет?

— Не ждала? — вкрадчивым злодейским шёпотом спросил Павел Егорович и, прищурившись, полоснул отпрянувшую тёщу стальным взглядом.

— Что ты, что ты, Пашенька, голубчик? Зачем так поздно?

— Да, слишком поздно, — рокочущим басом отозвался Павел Егорович, и глаза его увлажнились.

Он скрипнул зубами, справился с собой и одним уверенным движением плеч скинул пальто на руки оцепеневшей Галине Семёновне. Потом, ступая каменно, по-хозяйски, прошёл на кухню, рванул пожелтевшую от времени дверцу гигантского холодильника, похожего на автобус, поставленный на попа, не глядя, нащупал бутылку противопростудной перцовой настойки, налил себе полный стакан и выпил.

Тёща не отрываясь смотрела на него, и сердце её замирало, как при быстрой езде по ухабам. Наконец она как бы очнулась, вспомнила, кто есть кто, и, порывисто тряхнув бигудями, сказала, поджимая после каждого слова губы:

— Что ещё у вас стряслось? Почему без звонка? В таком виде! Где моя дочь, где внук?

— А где моя жизнь? — взревел Павел Егорович. — Куда ты дела мою жизнь?

Он грузно сел на табурет, отодвинул от себя пустой стакан, с печалью и мудростью посмотрел на тёщу, с которой моментально слетела вся спесь. Она стояла, прислонившись к стене, держалась за сердце и не смела отвести от него взгляда. А Павел Егорович смотрел на неё и словно видел насквозь, с её мелкими, суматошными мыслями, смешными страхами, с глупыми опасениями, и ему было жаль её, и он, велико душно смягчив тон, тихонько говорил, поглаживая ладонью импортную клеёнку:

— Ну что ты всю жизнь суетишься, стараешься что-то урвать, что-то кому-то доказать? Ну на кой чёрт тебе это нужно? Командуешь всеми, а они только делают вид, что слушаются, а за спиной тебе язык показывают. Вон Серёжка, тот тебя вообще зовёт жандармским ротмистром… А разве ему запретишь? Так-то вот… А ты небось думаешь, что ещё при силе, при прежней власти. Конечно, раньше, при живом муже, тебя слушались, а теперь-то, когда ты командуешь, смешно, право. И мне смешно… теперь. А раньше было не до смеха. Раньше я тебя как огня боялся. Твоё слово — закон. Всё думал, не так хожу, не так сижу, не так ем.

Этого я очень стеснялся. Я ведь к разным гастрономиям и разносолам не был приучен, ведь картошку в мундире как ни ешь, всё будет правильно…

А при тебе, бывало, кусок в рот не лез… — Павел Егорович замолчал и погрузился в воспоминания. И опять всплыла перед глазами та злосчастная кость. И ему стало жалко себя. — Одного я не понимаю, — сказал он, — и на кой чёрт тебе это нужно? Вот испортила мне жизнь, а чего ожидала? Благодарности? Что я тебе ноги стану целовать?

— Разве от тебя дождёшься благодарности, — прошипела тёща, — тебя человеком сделали. Вспомни, кто ты раньше был… Токарь-пекарь, из тарелки руками ел, кости глодал, как дворовый пёс, вместо благодарности ещё претензии. Да кто ты такой, чтобы мне претензии выставлять? Да ты со всеми институтами мизинца моей дочери не стоишь. Как был бревно неотёсанное, так и остался. Вон из моего дома! А Варваре я сейчас позвоню, чтоб на порог тебя не пускала, а если ломиться начнёшь, скажу, чтоб милицию вызвала. В том доме твоего ничего нет. Ты вспомни, вспомни, когда получать-то вровень с женой начал, приживалец несчастный… А Сергея, пока ты окончательно не уберёшься из нашей семьи, я забираю к себе. Я не могу доверить воспитание моего единственного внука такому ничтожеству, как ты. — Она сидела нога на ногу, выставив из-под распахнутого халата жилистую, узловатую коленку, и, скрестив руки на груди, ехидно и презрительно улыбалась.

Что тут случилось с несчастным Павлом Егоровичем, и сказать трудно. Свет померк в его глазах, и он осознал, что жизнь кончилась…

* * *

Прежде чем открыть глаза, он почувствовал, что кто-то осторожно трогает его за плечо. Павел Егорович с трудом открыл и снова закрыл глаза, не поверив в то, что увидел. Тёщино лицо, оказавшееся вдруг совсем рядом, увеличилось, вытянулось, и на нём появились седые, с прозеленью от табака усы. Увиденное было до того жутко, что от него не спасали плотно сомкнутые веки. «Уж не того ли я, действительно, в самом деле…» — промелькнуло в его голове, и Павел Егорович в панике открыл глаза. Кругом стало почему-то сумрачно. Он сидел в пустом вагоне метро с притушенным освещением. Над ним склонился пожилой усатый милиционер и с доброй настойчивостью теребил его за плечо. Причём на усатом лице милиционера было написано, что он всё понимает, что будить ему приличного человека не хочется, но будить надо, и никуда от этого не денешься.

— А? Что? — воскликнул Павел Егорович. — Какая станция?

— Конечная, — сказал милиционер и ещё раз по инерции потряс его за плечо. — Вставай, приехали…

— Да, да, — согласился Павел Егорович и поднялся.

— Шапку-то, шапку возьми, — напомнил милиционер и подал ему шапку.

— Хорошо, спасибо, — смущённо пробормотал Павел Егорович и облизал спёкшиеся, пахнущие чебуреками губы.

— Тебе куда ехать-то? — сочувственно спросил милиционер.

Павел Егорович помолчал, глядя, как поезд закрывает двери и не спеша уползает в чёрный тоннель, потом несколько раз прочитал на появившейся из-за последнего вагона стене название станции «Беляево», потом посмотрел на милиционера и недовольно спросил:

— А как я сюда попал?.. Как я здесь очутился? — сказал он таким голосом, будто милиционер был во всём виноват.

— Тебе куда ехать-то? — терпеливо повторил милиционер.

— В Текстильщики, — недоумённо ответил Павел Егорович.

— Ты время-то знаешь? — сокрушённо поинтересовался милиционер и кивнул в сторону больших квадратных часов, на которых уже даже лампочки, отмечавшие каждые пять секунд, потухли и ничего больше не отмечали, будто время остановилось. Стрелки, впрочем, показывали половину второго.

Павел Егорович растерянно огляделся. На станции они были вдвоём с милиционером, только где-то в конце слышались женские голоса и отчётливо пахло керосином и ещё чем-то унылым, названия чему Павел Егорович не знал. Он в ужасе зажмурился, полагая, очевидно, что эта мрачная и фантастическая для него картина исчезнет, но стоило ему зажмуриться, как перед глазами его стали мелькать разрозненные картинки: распахнутое пальто Николая, Галина Семёновна со скрещёнными руками, её узловатая коленка… Павлу Егоровичу стало ещё страшнее, и он открыл глаза.

— Я к тёще ехал, — проглотив липкую слюну, сказал Павел Егорович.

— Тогда понятно, — кивнул милиционер, будто эта фраза разъяснила всю ситуацию. — Оно, может, и лучше, что не доехал… Теперь-то куда?

— Теперь надо домой…

— Вот и правильно. У меня один знакомый тоже из-за тёщи сидит, ему ещё полтора года тянуть, а сам по себе мужик смирный…

Павла Егоровича передёрнуло от слова «тоже».

— Домой поеду, в самом деле… Жена, наверное, волнуется. Только вот как? — Он доверчиво посмотрел на милиционера, и ему захотелось, чтобы милиционер обнял его одной рукой за плечи, как давеча Николай, и тихонько повёл домой.

Он шагнул к нему навстречу и тут понял, что ещё кроме симпатичных усов, приятного голоса и добродушной улыбки так быстро расположило его к этому незнакомому человеку. От милиционера остро пахло валерьянкой, мёдом и ещё чем-то, чего сразу не поймёшь, но до того знакомо и радостно, что Павел Егорович несколько раз с шумом втянул в себя воздух и… узнал этот запах, как узнают друзей далёкого детства.

— Табачок нюхаете? — вдруг улыбнувшись и забывая все свои неприятности, спросил Павел Егорович.

Милиционер тоже улыбнулся, но только смущённо и застенчиво кивнул.

— Я сразу узнал, по запаху, — сказал Павел Егорович, — дед, покойник, страсть как любил. Помню, я всё таскал у него и с ребятами нюхал. Он, бывало, увидит и согнутым пальцем по столу: «Ну поймаю, механик…» Механиком звал…

— Угощайся, враз голову прочистит.

Павел Егорович угостился, но зачихал только на улице, уже простившись с милиционером. И действительно прочистило…

* * *

«Беляево — надо же! — уныло думал Павел Егорович. — И как я сюда попал? Поле… Дома… Холодно! Чёрта лысого я отсюда уеду! На чём?»

Он полез во внутренний карман за деньгами. Крупных денег, надо сказать, Павел Егорович с собой не носил. Они лежали дома в туалетном столике жены, откуда и брались по надобности. Павел Егорович достал бумажник. От трёшки, взятой сегодня утром, оставался рубль с мелочью. В чебуречной угощал Николай.

Тоска тут охватила Павла Егоровича. Можно было, конечно, поймать такси и дома расплатиться. Он тут же представил, как в пальто, спотыкаясь о стулья, пойдёт в спальню (а там всё равно придётся зажигать свет), как, воровски оглядываясь на жену, станет потихоньку выдвигать ящик туалетного столика, как жена проснётся, а утром станет звонить тёще…

Он повертел в руках и зачем-то понюхал рубль. От рубля пахло чебуреками.

Подмораживало. Низкий ветерок погнал по гололёду позёмку. В стеклянном аквариуме метро погас свет, и стало совсем неуютно.

«Ну вот, — обречённо думал Павел Егорович, непослушными руками застёгивая пальто, — теперь околею здесь от холода… А что делать-то? Что же это со мной? Торчу один на краю света, будто у меня дома нет. Как нашкодивший мальчишка, в самом деле… В собственный дом боюсь возвращаться. Поди, Николай не стоял бы здесь… То-то и оно, что я не Николай. Хотел раз в жизни тёще пару слов сказать и то не смог. Нет, Павел Егорович, не орёл ты, не хозяин своей жизни… Ну уж нет! Хватит! Я ей всё скажу… И не завтра. Сейчас! В конце концов, хватит ёжиться! Ничего — разбужу. Не каждый день. Я ей только пару слов скажу — и домой, а там расплачусь. Ничего, деньги дома есть. Не каждый день гарнитуры покупать…»

От этих мыслей Павел Егорович весь преобразился. Понуро опущенная голова его теперь горделиво поднялась, движения стали уверенны и энергичны. Он выбежал на середину улицы и решительно зашагал в ту сторону, где, по его разумению, была Москва. Здесь, в Беляеве, он раньше не бывал и считал этот район другим концом света.

Свободных такси не оказалось. Ветер, подгонявший Павла Егоровича в спину, вдруг повернул и колко задул в лицо. Павел Егорович поднял барашковый воротник пальто. Над дверями редких магазинов горели жёлтые и красные лампочки сигнализации, бессмысленно перемигивались светофоры. Павла Егоровича обогнал милицейский газик и притормозил. Павел Егорович опасливо покосился в его сторону и прибавил шагу. Люди в газике сочли, очевидно, Павла Егоровича существом безобидным и уехали, стремительно рванув с места. На всякий случай он сошёл с проезжей части на тротуар.

Некоторое время машин вообще не было. И дома кончились. По обе стороны от дороги, в бугристом заснеженном поле, чернели изломанные силуэты каких-то непонятных строений. Павел Егорович остановился и опустил уши шапки. Сделалось совсем тихо… И вот в глухой тишине, беззвучно, как привидение, неизвестно откуда выползла странная машина, на которой не светилось ни одного огонька. В кабине никого не было видно, а кузов машины странным образом напоминал гроб, В воздухе (Павел Егорович это определённо почувствовал) запахло сырой землёй. Машина двигалась ровно посреди дороги, по самой разделительной полосе. Павлу Егоровичу стало жарко. Машина свернула в его сторону и прижалась к тротуару, и тут Павел Егорович с облегчением разглядел, что это обыкновенная песко-разбрасывательная (чёрт её знает, как она называется!) машина с кузовом, действительно похожим на гроб. Дверца у машины откинулась, и из тёмной кабины, пахнущей теплом и бензином, весёлый голос прокричал:

— Ну что, начальник, поедем?

Павел Егорович радостно закивал и торопливо забрался в кабину. Шофёр, которого нельзя было разглядеть в темноте, сладко, со стоном потянулся и дёрнул рычаг коробки передач. Мотор взревел.

— Куда поедем-то?

— В центр, — коротко ответил Павел Егорович и с удовольствием убедился, что решительность его не пропала.

От теплоты кабины, от весёлого и ладного говорка шофёра ему стало хорошо и спокойно. Он теперь не сомневался в правильности своего решения.

— Это мы можем, нам всё равно, где дорогу мостить, — сказал шофёр.

— Я ей покажу, в конце концов, кто есть кто… — бормотал Павел Егорович. — Я ей только пару слов скажу, не больше… Пусть раз в жизни правду послушает. А то она думает, что осчастливила меня…

— Ты, начальник, всё-таки не того… — насторожился шофёр. — А то загремишь… И я с тобой.

— Не беспокойся, друг, — торжественно заверил его Павел Егорович. — Я её не трону. Я только скажу пару слов, и этого будет достаточно.

Вот он, дом, большой, тёмный, темнее, чем во сне. Ни одно окошко не горит. И почему тут так воняет кошками? А табличка на двери — так и есть — начищена. Горит, как золотая…

Павел Егорович с наслаждением нажал на кнопку звонка. За дверью что-то слабо загудело. Он с сомнением прислушался и нажал ещё раз. «Разве мыслимо от такого звонка проснуться?» — подумал Павел Егорович и нажал на кнопку так, что побелел палец. Потом приложил ухо к двери, обитой потрескавшимся от старости дерматином.

— Ага… — сказал Павел Егорович, — ничего! — И начал стучать кулаком по глухому дерматину.

По пустой и сумрачной лестничной клетке снизу доверху пронёсся гул. С коротким, отчаянным «мявом» откуда-то из темноты выскочила рыжая кошка, сверкнула ошалелыми глазами и брызнула вниз.

— Ничего… — с угрозой сказал Павел Егорович и застучал ещё сильнее.

В соседней квартире проснулись и зажгли свет. Павел Егорович определил это по вспыхнувшей точке глазка. Он перестал стучать.

— Галина Семёновна, это я, Паша, — сказал он невинным голосом, косясь на соседский глазок, за которым угадывалось какое-то движение.

Стучать было уже невозможно, и Павел Егорович терпеливо жал на кнопку звонка, размышляя про себя: «Чёрта с два она теперь откроет! Зря я голос подал… Скажет, не проснулась — и привет. Ну ничего, я тебя достану!..» И он, побрякивая мелочью в кармане, весело спустился по лестнице и выскочил на улицу. Машина стояла около подъезда, и в тёмной кабине мерцал огонёк сигареты. Увидев Павла Егоровича, шофёр откинул дверцу и весело спросил:

— Ну что, начальник, отмитинговал?

— Не пускает. Сейчас я позвоню. Подожди, друг, я мигом.

Павел Егорович нашёл будку автомата и набрал номер. Он держал трубку и слушал спокойные гудки до тех пор, пока не замлело от холода ухо.

— Ничего, — сказал Павел Егорович дрожащим то ли от холода, то ли от возбуждения голосом. — Теперь она от меня не уйдёт. Поехали, друг, в Текстильщики.

То, что тёща не открыла ему, вовсе не расстроило Павла Егоровича, а даже, наоборот, как бы успокоило и отчасти удовлетворило. Не открыла — значит, боится. Значит, кончилась её власть.

— Им всё мало, — жаловался он по дороге домой. — Всегда мало. Что ни сделай… Всегда какой-нибудь Евгений Григорьевич зарабатывает больше, а Сергей Васильевич гарнитур лучше достал. Вот и тянись за всеми… Купил гарнитур. А чем была плоха старая мебель? «Это всё так убого, так некрасиво, — пропищал он, подражая Галине Семёновне, — порядочного человека в дом позвать нельзя». А кого звать? Кто там порядочный? Вот Николая пригласил бы… Так ему на новый гарнитур наплевать. Он бы и без гарнитура пришёл. Так ведь не звал… А почему? Стеснялся. А как же! Алкоголика Торчинского и бабника Белкина позвать можно — интеллигентные люди, а токаря Николая вроде и звать незачем. Позвал его на свадьбу, так на него там косились, как на постороннего. Мне уже тогда не прощали мою профессию. Уже тогда считали, что это явление временное. Помню, там один толстый, сипатый разговаривал с тёщей в сторонке. Мол, это хорошо, что токарь. Это пригодится для биографии, но пора подумать и о настоящем деле. Интересно, что за начальник был этот сипатый? Может, какой-нибудь бухгалтер вроде меня… А гонору… Жена сейчас небось спит. А что, легла и заснула. У неё со сном всегда было в порядке. Чего ей волноваться за мужа — никуда не денется. А и не придёт — невелика потеря. Недорого дался — недорого и ценят.

— Это точно, — с сочувствием сказал шофёр.

— Ведь не она меня, а я её добивался, — всё более ожесточаясь, продолжал Павел Егорович. — Слово-то какое — «добивался». Добивал себя. Вот и добил… Ну это ладно… но ты скажи, друг, почему я один должен был всего добиваться, почему приспосабливался к ней? Допустим, так надо: в семье оба должны идти в ногу. Но почему я к ней в шаг попадал, а не она ко мне?.. Что ж я, совсем ничего не стою?

— Да разве они чего ценят?.. Бабы есть бабы, — закончил шофёр.

Павел Егорович вспомнил недавний сон в метро, тёщу со скрещёнными руками и голой коленкой, её ехидную улыбку, своё пробуждение и сказал в сердцах:

— Ну что это за жизнь! Засыпаешь — тёща, просыпаешься — милиционер…

— Это точно, — оживился шофёр, — от них никуда не денешься…

* * *

— Приехали, — сказал Павел Егорович. — Теперь вот что: ты подожди, друг, а я схожу за деньгами, потому что с собой у меня нет. — Павел Егорович замялся и из кабины не вылез. — С собой у меня рубль только.

Шофёр деликатно промолчал.

По лестнице Павел Егорович поднимался медленно, и с каждым шагом в нём крепло спокойствие и твёрдость духа. Он невольно представил себе, что было бы, возвращайся он так поздно дня, скажем, три назад. Наверное, и нога бы не шли, размышлял он, а внутри, должно быть, всё дрожало бы и опускалось. А вот теперь он внутри гранит, скала. Ну а до тёщи ещё доберёмся… Она своё получит.

Перед дверью он несколько замешкался, отыскивая ключи. Ноги, вопреки обыкновению, вытирать не стал.

Только он вставил ключ в замочную скважину, как дверь распахнулась, и на пороге Павел Егорович увидел совершенно одетую жену… и тёщу, не снявшую, по-видимому; пальто.

— Господи! — воскликнула жена и отпрянула в глубь прихожей.

— Слава богу, — без всякой надменности и ехидства сказала тёща и начала расстёгивать пальто. — Мы уж тут чуть с ума не сошли. Все больницы обзвонили. Я уже собралась ехать опознавать безымянный труп в морге. Слава богу, живой.

Варя плакала, уткнувшись в одежду на вешалке.

Не произнося ни слова и не снимая даже шапки, прошёл Павел Егорович в спальню. Доставая десятку из туалетного столика, он услышал, как тёща разговаривала с кем-то по телефону:

— …Да, да, всё в порядке, явился живой и здоровый. Можете снять заявку. Извините за беспокойство. Спасибо… Не дай бог, не дай бог…

Когда суровый Павел Егорович вышел из спальни, обе женщины тихо и измученно улыбались.

— Ведь телефон есть, — с ласковой укоризной, как бы про себя, начала тёща.

Жена грустно закивала.

— Ну и ничего… погулял немножко с друзьями… — уже из прихожей услышал Павел Егорович и хлопнул дверью.

— Всполошились… — злорадно проговорил он, спускаясь по лестнице. — Ну ничего, ничего.

Потом он услышал, как открылась дверь в его квартире и два жалобных, напуганных голоса (один жены, другой тёщи) разнеслись по всей лестничной клетке:

— Паша! Пашенька! Павлик! Ты куда, Павел?

Рассчитавшись с шофёром, он медленно поднимался по лестнице и думал: «С кем же я воевать собрался? Они же меня любят».

Растерянный и обмякший, словно из него выпустили воздух, Павел Егорович вернулся домой. Он вытер ноги, разделся, переобулся и молча, ни на кого не глядя, прошёл в спальню и лёг спать.

* * *

Едва проснувшись, Павел Егорович понял, что мир как-то неуловимо изменился. Нет, это было не похмелье, хотя голова разламывалась и во рту будто песок просыпали. И не болезнь, хотя его слегка познабливало, а руки мелко и противно дрожали и ещё внутри что-то отдельно болталось и расплывалось, будто его внутренности находились в животе во взвешенном состоянии и сотрясались от каждого движения. И дело тут было не в угнетённом состоянии духа, хотя дух его был угнетён и мрачен. Впрочем, обычного при похмелье чувства вины он почему-то не ощущал.

Он даже постоял немного в одних полосатых пижамных брюках, почёсывая волосатый живот, и прислушался, пытаясь уловить эту перемену, но на слух так ничего и не различил и прошаркал в ванную умываться.

Варя и тёща были на кухне и кормили завтраком Серёжку. Они с весёлым любопытством посмотрели на Павла Егоровича, когда он проходил в ванную.

Вода сегодня казалась особенно холодной, и он изменил заведённой после памятной беседы с врачом привычке умываться ледяной водой. Когда он брился, под сердцем снова кольнула мысль: что-то переменилось.

Причёсывался он дольше обычного. Было приятно водить щёткой по затылку, где ещё остались густые, совсем без седины волосы, по незаметно отросшим бачкам, на которые Серёжка уже начал многозначительно, впрочем не без удовольствия, ухмыляться, приговаривая: «Клёвый мен скоро будешь…»

Идти на кухню не хотелось. Варя, конечно, поинтересовалась, где Павел Егорович вчера был, но, услышав, что он встретил Николая, вполне удовлетворилась такой причиной и даже с интересом послушала о старом друге. Серёжка, вопреки обыкновению, в разговор не встрял. Он быстро проглотил яичницу, крикнул: «Я пошёл!» — и выбежал, попадая на ходу в рукава курточки. Галина Сергеевна, тихо улыбаясь, пила кофе.

И тут Павла Егоровича словно осенило. Он понял, что изменилось в этом мире.

Случилось это, когда он начал есть вчерашние щи. Сперва он про себя отметил их привычный вкусный запах и только на третьей или четвёртой ложке вдруг понял, что запах обыкновенный. То есть совсем обыкновенный, такой, каким он и должен быть. Не сильнее, не слабее. В волнении выбежал он из кухни в комнату и с шумом стал втягивать в себя воздух. Его ноздри трепетали. Варя выглянула вслед за ним и, ничего не сказав, снова скрылась в кухне. Павел Егорович подошёл к новой комбинированной стенке и даже придвинулся к ней вплотную носом. Стенка как стенка. Конечно, она пахла мебельным лаком, но не так, как вчера, не оглушающе, не до першения в горле. Мебель пахла нормально, а с середины комнаты её запаха почти и не чувствовалось…

Он медленно вернулся на кухню и, исподтишка оглядываясь на Галину Семёновну, подошёл сзади к жене и украдкой принюхался. От жены еле различимо пахло мылом и зубной пастой.

* * *

Этот необыкновенный собачий нюх прошёл так же внезапно, как и объявился. Поразмыслив на досуге, Павел Егорович решил, что никакого такого особенного нюха и не было. Привиделось ему это после долгого насморка, пригрезилось.

А раз нюха не было, значит, и ничего не было… Ни сомнений, ни горьких размышлений. Ни этой бесконечной кошмарной ночи.

Пока он шёл пешком по скверику, остатки вчерашнего хмеля выветрились, и он почувствовал себя просветлённо и легко. В отдел он вошёл, мурлыкая песенку про Чебурашку и про день рождения. Жить захотелось нестерпимо. После вчерашних неприятностей, так неожиданно разрешившихся, он почувствовал себя помилованным преступником, и так хотелось просто жить… И, грешным делом, даже подумать наспех, вскользь: «А ведь, ей-богу, стоит иной раз пережить что-нибудь эдакое неприятное, чтобы потом почувствовать, как прекрасна жизнь». Правда, какой-то очень противный и ехидный голосок внутри проскрипел при этом: «Не ври, Пашка, не ври…» Но Павел Егорович отмахнулся от него.

В отделе было уютно. Фрамуга ещё не открывалась. Торчинский сидел, прилежно склонившись над бумагами; Белкин изящно бегал толстенькими пальцами по клавиатуре настольного компьютера; отдельские дамы во главе с Валентиной Леонидовной сгрудились вокруг одного стола, на котором стояли необычного фасона, с невиданными каблуками, на необыкновенной платформе лакированные сапоги. Сапоги мяли, гнули, нюхали и чуть ли не пробовали на язык. Словом, благостно, спокойно и тепло было в родном отделе. И ничем таким особенным не пахло.

День начинался чудесно.

— Ты сегодня прямо ожил, — заметил Торчинский через столы, а потом подошёл и, скользнув по его физиономии намётанным взглядом, склонился к самому уху и тихо, чтобы дамы не слышали, спросил: — Вчера встряхнулся, а? Отдохнул?

Павел Егорович кивнул.

— Ну вот, — удовлетворённо сказал Торчинский, — а говорят, вредно… Кому вредно, а кому и нет. А другой раз без этого дела никак… Ходишь сам не свой, пока не встряхнёшься.

Павел Егорович слушал его, сладко щурясь и тихонько улыбаясь. «Нет, всё-таки вкусный человек Миша», — подумал Павел Егорович и поднялся, подхватив дружка под руку.

— Эта штука, — развивал свою мысль Торчинский в коридоре, — действует вроде парилки. Сперва чувствуешь себя разбитым, утомлённым, а просыпаешься на другой день, точнее сказать — на третий, после грамотного, по всей науке осуществлённого похмеления, а тебя прежнего и нет, а есть другой человек, принципиально новый…

— А я и на третий день болею, — сообщил догнавший их Белкин.

Торчинский снисходительно посмотрел на него и ничего не сказал, только передёрнул плечами. Затем он вдруг остановился и глубокомысленно заметил:

— На этаже газировку пить не стоит — дрянь, можно было бы пойти в цех, в вальцовку, там стоит импортный аппарат, газировка — зверь, ершом в глотку идёт, но всё это нерадикально. Тебе, — он смерил Павла Егоровича оценивающим взглядом, — сейчас надо не меньше двух кружек хорошего пива, чтобы вчерашнее осадить, а то ты не работник.

— Да нет, — возразил Павел Егорович, — я в норме, и голова не болит.

Торчинский отечески похлопал его по плечу.

— Это бывает, Паша, — сказал он томным голосом, — это пройдёт. Это у тебя просветление. А если ты вчера, ко всему прочему, и намешал, то, — он посмотрел на часы, — через полтора часа на тебя так навалится, что не будешь знать, куда деваться. Тогда уж две-три кружки не помогут, а на тебе отдел.

— А мне ничего на другой день не помогает, только аспирином и спасаюсь, — сказал Белкин.

— Знаешь что, — Торчинский вдруг рассердился на Белкина, — иди-ка ты работать. Если нас кто спросит, скажешь — вышли в цехи или ещё куда-нибудь. Должен ведь кто-нибудь в отделе остаться.

— Да ничего, — возразил Павел Егорович, — сегодня же не приёмный день… — Ему не хотелось оставаться один на один с Торчинским, взявшим уж чересчур командирский тон. Да и неудобно стало… Что ж Белкин? Тоже ведь свой человек.

В пивном зале, куда дворами провёл их Торчинский, народу было немного. По углам стояли и переговаривались тихими, страдальческими голосами люди нездоровые, света белого ещё не увидевшие.

Павел Егорович твёрдо решил выпить не больше одной кружки, долго не застаиваться и лаврового листа, предложенного предусмотрительным Торчинским, не жевать. Лавровый лист Торчинский носил от запаха в нагрудном карманчике россыпью.

— А что, в самом деле?.. Разве мы не живём? — неожиданно для себя спросил Павел Егорович, отхлебнув пронзительно холодного пива и не почувствовав его вкуса.

Торчинский осадил его взглядом: мол, время для разговоров ещё не наступило, и снова припал к кружке. Белкин причмоки-ват, брал пиво маленькими глотками и подолгу грел его во рту, чтобы не застудить горло.

Павел Егорович, не обращая внимания на Торчинского, решительно поставил кружку, повторил:

— Я говорю, неужели мы не живём, в самом деле… — И поспешил объяснить: — Конечно, мы не космонавты, не учёные, в теннис не играем, так что же, нам теперь и не жить?

Белкин поспешно закивал с полным ртом. Он был согласен с Павлом Егоровичем.

Торчинский промолчал. Он вынул из кармана вчерашнюю обтрёпанную пачку, кинул в рот помятую сигарету и, вместо ответа выпустив изо рта густой клуб дыма, с равнодушным любопытством уставился на Павла Егоровича, ожидая продолжения.

Павел Егорович собрался было развить свою мысль, как что-то тягучее, вязкое, тёмное навалилось на него и утренний ехидный голос прокричал: «Не ври, Пашка, не ври!»

— Ничего мы не живём, — отчётливо и страшно сказал Павел Егорович, и его друзьям показалось, что в пивной стало тише. Он залпом, всё ещё не чувствуя вкуса, допил кружку и решительно придвинул к себе другую.

— Почему? — коротко спросил Торчинский.

— Разве это жизнь? Я о тебе не говорю… Ты-то в порядке. Тебе никто не указывает. Живёшь как хочешь… А вот я вчера встретил человека, друга встретил, старинного приятеля, мы ещё с ним в ремеслухе учились, — вот он живёт… — Павел Егорович отвернулся и посмотрел в окошко. На стекле веснушками прилипли рыбья чешуя и красные креветочные усики. За окном шли люди. Он вдруг понял, что ничего не сумеет сказать, разъяснить.

— Что же он — большой человек, директор? — поинтересовался Белкин.

— Большой человек, — сказал Павел Егорович. — Большой. Не директор. Токарь. Хороший токарь, отличный, редкий, но не в том дело. Я всю жизнь чего-то добивался, спины не разгибал, на всех оглядывался, а он жил. И результат в его пользу. Я сижу в отделе, а он живёт. Широко, свободно, не оглядываясь.

— Не надо, Паша, — глухо сказал Торчинский. — Я тебе друг, ты знаешь… Не надо. Живёшь не хуже других. Тебя уважают. Не надо. Я тебе друг, ты это помни.

— Уж как мы тебя уважаем! — сказал Белкин, и глазки его заблестели.

— Я ведь вчера всех вас… — сказал Павел Егорович с какой-то отчаянностью в голосе. — Я ведь не просто ушёл. Я с презрением ушёл. А потом понял, что презирать-то себя надо, что сам-то я хуже всех. Вот, Миша, ты пьёшь, ты прости, это я по-дружески, без осуждения… Но ты человек. Ты человеческого облика не теряешь. Ни под чью дудку не пляшешь… Я мужик, рабочий человек, а сделался червём бумажным. А как это произошло? Чёрт его знает! Вчера мне казалось, что всё получилось из-за жены и тёщи. Из-за того, что я к ним приспосабливался… — Павел Егорович задумался.

— Варвара Алексеевна такая женщина… — сказал Белкин, мечтательно прикрыв глаза. — Ты, Павел Егорович, это зря говоришь. Зря. Вот у меня было две жены, ты знаешь, обе красавицы, прекрасные женщины, так я до сих пор вспоминаю о них с благодарностью. Хотел бы, очень хотел бы я приспособиться, подняться до них, да не получилось… А ты смог Гордиться надо. Варвара Алексеевна — редкая женщина. Про тёщу я ничего не говорю…

Торчинский загасил сигарету, бросил окурок в корзинку с промасленной рыбной бумагой, оценивающе прищурился на Белкина, будто готовясь отмочить какую-нибудь шутку, и вдруг сказал серьёзным голосом, обращаясь к Павлу Егоровичу:

— А ведь он прав. Вот живёшь, понимаешь, бережёшь свою свободу, за каждую привычку, понимаешь, держишься как чёрт знает за что, а потом глядишь на то, что сберёг, а там ничего, кроме дряни, и нет. Может, и стоит другой раз махнуть на себя со всеми потрохами и прилепиться к кому-нибудь… На, бери меня, делай из меня что хочешь, хоть верёвки вей, только не оставляй одного. Но теперь, понимаешь, поздно. Засох весь, закостенел. Сейчас из меня верёвку не совьёшь. И если бы во всём был такой стойкий… А то и гнулся, и верёвкой завивался… где не надо… Всё было, и всё без толку. Только в одном и устоял. И то зря…

— Постой, постой, — загорячился Белкин, — ну и что же плохого тебе сделали, Павел Егорович? Образование получил? В люди вышел? От жиру бесишься, ты уж прости меня, от жиру. Дом — полная чаша, работа спокойная, жена хорошая, сын здоровый, чего ещё надо?

— Не о том ты, Белкин. Не о том, — досадливо поморщился Павел Егорович. — Они действительно ни при чём. Я давеча как задумался обо всём, как стало мне тошнёхонько, так я сразу виноватых искать… Разошёлся куда там… (Павел Егорович о своих вчерашних подвигах всё-таки умолчал.) А потом опомнился. Ведь они меня любят. В чём же они виноваты? Они правы. И тёща… Что же это я, в самом деле? Ведь и она мне по-своему добра желала — хотела меня в люди вывести. — Павел Егорович горько усмехнулся. — Так что, кроме себя, и винить некого. Да и не один я такой, хотя от этого не легче. С нашего курса только Володька Александров на своём месте. Заведующий сектором, докторскую защитил, книжки пишет. Он в этой экономике как рыба в воде. Ведь смешно, право. Сколько судеб покалечено, а причина анекдотическая. В тот год в Плехановский был самый маленький конкурс. Для заочников со стажем один и одна десятая человека на место. Смешно… Помню, как мы радовались, когда поступили. Чему? Откуда это пошло? И как лицемерили перед собой. Получить образование. Любой ценой. Какое — не важно, лишь бы высшее. Для чего? Вот тут-то самое лицемерие. Для того, мол, чтоб быть образованным и культурным человеком. Враньё! — Это слово Павел Егорович выкрикнул. На друзей стали оглядываться, но он этого не замечал. — Думали устроиться потеплее!

Торчинский тяжело молчал. Белкин смотрел на Павла Егоровича с испугом.

— Серёжа и тот мне как-то сказал, — продолжал Павел Егорович, — это у вас, говорит, было заведено: есть призвание, нет призвания — пихайся, толкайся, поступай, учись, а для чего? Вот и наплодили чиновников и бездарей. А куда бездарю идти? Только в начальники. Но и начальнику тоже талант нужен. Молодец! Я в его возрасте так не рассуждал. В его возрасте я оглядывался на всех. Собственное-то мнение было у меня? Было, когда дело касалось кого-нибудь другого. На подлость я так и говорил — подлость, за слабого всегда голос подавал. В международной политике вполне грамотно разбирался, своё суждение имел, а вот о себе… Знал, как выполнить план, как лучше организовать производство, а как прожить свою жизнь, и не то чтобы идеально правильно, а просто по-своему, свою жизнь, а не чужую, не придуманную, не навязанную, вот этого я не знал. И ведь до сих пор оглядывался, будто всем должен. А кому я должен, за что? Нет! Хватит оглядываться. Я своё отдал. Все долги погасил. — Павел Егорович машинально отхлебнул из третьей кружки. — Тут мы как-то сели с Серёжкой по душам поговорить… Я спрашиваю, мол, чем дальше-то заниматься собираешься? Он и бухнул: «Восьмой класс закончу и пойду в ПТУ, хочу работать продавцом радиотоваров». Я так рот и открыл… «Врёшь, — говорю, — смеёшься». А он упёрся и ни в какую, на самом деле хочет быть продавцом. «Объясни хоть», — говорю.

«А чего, — говорит, — мне в институте пять лет мозги сушить? Да ещё неизвестно, какая потом работа будет. Вот придётся, как тебе, штаны протирать, а я, — говорит, — на такое не согласен. А там работа с людьми, ты всем нужен, каждый тебе друг. Вон Игорек из нашего подъезда работает. У него там целый день музыка. А в технике разбирается как бог, все системы наизусть с закрытыми глазами знает. А дома у него такая аппаратура… Сказал бы тебе, да всё равно ты ничего, кроме старой радиолы и телевизора, не знаешь. Какой год прошу тебя стерео купить — всё жмёшься…» Вот как тут с ним разговаривать? Так руки и зачесались, чтобы выпороть. А разве можно? Такой крик поднимется. Потом он же меня педагогикой замучает. Нахватался верхушек отовсюду и чуть что — в глаза тычет, а мне возразить нечем… А может, он и прав… Ну что ему я скажу? Мол, или на врача учись, или на инженера? Это потом, когда повзрослеет и захочет большего… Что ж, тогда и пойдёт учиться. Зато ни года из жизни не потеряет. Это мы раньше думали, что жизнь-то потом начинается, после института, а раз не поступил — считай, год потерян. А у них наоборот. Они жить хотят сразу, сегодня. Выходит, молодцы.

Павел Егорович отвернулся. Торчинский о чём-то спросил его, но он не услышал. Потом посмотрел на Торчинского, как бы не узнавая, и тихо сказал, очевидно, продолжая начатую про себя мысль:

— …А Серёжку я им не дам. Сам его жизнь ломать не буду и другим не позволю. Пускай живёт как хочет. Живёт свободно, как дышит.

* * *

Рабочий день пролетел как в тумане. Заботливая Валентина Леонидовна несколько раз подходила к Павлу Егоровичу, интимным голосом справлялась о самочувствии.

Но Павел Егорович отмалчивался.