НАТАША
Я и не знала, что так может быть.
Когда мы приехали в Москву, когда стало ясно, что мы переехали, что с Одессой все связи оборваны, я любила Левушку. Тогда я любила его сильнее всего. Может, не сильнее, но как-то ярче, трепетнее, больнее…
Мы тогда уже полгода жили практически как муж и жена. Он уже не в Одессу приезжал в командировки, а в Москву. Настоящий дом его был там, на Слободке у бабы Шуры…
Нет, я все же не понимаю, как это могло быть… Неужели это заложено в каждой? Или только я такая дрянь?
Когда ехали в Москву, я все про них знала наперед. Левушка говорил, что они увидят меня и полюбят. Как они такие могли меня полюбить? Если б это произошло, я бы пошла на чердак и удавилась.
Отец вышел в полосатой пижаме. Как в плохих фильмах пятидесятых годов. Он вышел с газетой подмышкой и с сигаретой во рту. Я хихикнула про себя. Я подумала, что он собрался идти в сортир, а мой приход ему помешал. Он молча посмотрел на меня и ушел в свою комнату, и больше я его ни разу в жизни не видела. Тогда я подумала, что он, наоборот, вышел из сортира, и хихикнула уже вслух, а из глаз покатились слезы. В жизни этого ему не прощу! Подохну, в гроб лягу и из гроба крикну: «Будь ты проклят!»
А мать поила нас чаем и говорила: «Пожалуйста… Хотите еще варенья? Очень свежее печенье… Овсяное печенье, когда мягкое, похоже на миндальное пирожное…»
А я в темноте, когда голая и если мне рожу полотенцем прикрыть, похожа на Марлен Дитрих.
Я пила чай, и слезы в чашку капали… До сих пор не понимаю, почему я ее простила… Наверное, потому, что сама дрянь.
Нет, серьезно, вы только представьте себе… Вам двадцать один год, вы закончили университет с отличием, биофак, и за вами пол-Одессы бегает. У вас есть жених — механик на пассажирском судне, он вас любит без памяти. Чуть постарше, чем хотелось бы (ему тридцать семь), но выглядит моложе своих лет. Зато отгулял свое, успокоился. На женитьбе сам настаивает, а я тяну… Подруги не понимают, чего я ломаюсь, и смертельно завидуют. Одна так и говорит: «Смотри, уведу! Хоть убей меня — уведу!» Но нет! У вас, видите ли, искания, сомнения, тяга к высокому и прекрасному, как у Зои Синицкой из «Золотого теленка». Та, между прочим, тоже была одесситка. Я, правда, не чистая одесситка, я из Дофиновки, но это же тридцать-сорок минут от центра. Зато у нас собственный дом с летней кухней, огородик, виноградник, десять минут до моря…
В общем, девушка что надо, упакованная во всех отношениях. Как Николай, жених говорил: «Вполне оснащенная для дальнейшего прохождения счастливой жизни».
Он был очень надежный парень. Лысоват, правда… Так ведь и Лева теперь лысеет. И тогда, в семьдесят седьмом, когда мы только познакомились, было понятно, что скоро полысеет. В общем, встретились. Любовь, Москва, другая жизнь… Лева — журналист. Центральное телевидение, программа «Время», собкор. Пишет сценарии для кино, правда, пока для документального. Но показывал мне начало игрового сценария. Мне понравилось. А как могло не понравиться?! Он мог вообще ничего не читать… Когда тебе двадцать один год и в душе, кроме «неясного томленья», ничего нет, достаточно одного слова: «Кино».
Николай мне сказал: «Я ухожу в рейс на полгода. Ты молодая. Я люблю тебя. Ты мне подходишь во всех отношениях. В тридцать семь лет это уже можно понять. А ты еще себя не знаешь. Не понимаешь, что тебе нужно. Я ухожу на полгода, и когда вернусь, ты мне скажешь „да“ или „нет“. Полгода для романтики достаточно».
Оказалось, недостаточно!
Ну и что?! Я ни о чем не жалею!
Этот, в полосатой пижаме, тогда посмотрел на меня и подумал (все его мысли вот такими буквами были написаны на его мясистом лбу. Я словно наяву их услышала): «Хорошо, — подумал он. — Левка дурак, и у него это скоро пройдет. Для меня в его возрасте тоже важнее всего были ляжки и груди, но у него, слава Богу, есть я! И пока есть я, ты, хищница, здесь не пообедаешь. Тебе еще встанет мой Левушка поперек глотки».
Я чуть не расхохоталась ему в лицо. Я ему ответила про себя: «Иди, иди, умник, в свой сортир! Много мне корысти в твоем сынке и в тебе… Все, что ты на нем видишь, я ему купила или сшила. Иди, иди куда идешь, куркуль несчастный, и хоть там не жмись».
Но я ни о чем не жалею. Особенно сейчас, когда понимаю, как нам на самом деле было хорошо! Даже несмотря на то, что жить нам было негде. Целую неделю я ночевала у знакомых по фамилии Звонкины. Отдыхали у нас на море когда-то…
Встречались мы днем у его друзей. И у меня была замечательная подружка, у которой родители днем работали. Она, солнышко, сидела по три-четыре часа внизу на лавочке у подъезда. Я была уверена, что она ходит по делам, что наши свидания не такой ценой оплачиваются, а потом случайно из окна увидела ее. Когда я ей выговаривала за это, она вдруг покраснела и сказала: «Ну что ты, разве мне трудно… Я там сидела, читала. Ведь это же любовь!»
И вот подлая бабья натура — нам трудно, а какой-то бесенок во мне нашептывает: «Посмотрим, посмотрим, на что он способен, как он выкрутится из этого положения».
Бедный Левушка мотался по Москве с утра до ночи. Искал квартиру. Ему и работать еще надо было. Это там, на юге, в провинции он был генерал, а здесь, в метрополии, как он сам выражался, сразу попал в рядовые. И это все из-за меня. А заниматься всякими бытовыми делами он не привык. Всю жизнь он по сути своей был маменькиным сыночком. В общем, хлебнул он со мной горячего в тот год прямо со сковородки…
Потом, наконец, прибегает радостный, гордый собой. Триумфатор. «Все, — кричит, — живем! Полтора месяца живем по-королевски, двухэтажная дача, шесть комнат, две веранды, два туалета, ванная, бар, бильярд, сауна во дворе с бассейном. И все это в нашем распоряжении… Хозяин — мой старый друг, Генка, гениальный мужик. Он неделю поживет с нами, потом отваливает на Иссык-Куль в какой-то суперсанаторий, потом в горы ловить форель. Красиво жить не запретишь!»
«И не научишь», — подумала я.
Можете представить, что там было, как мы дорвались друг до дружки…
А по утрам, когда мы втроем с хозяином собирались внизу в просторной светлой столовой за огромным круглым столом под старинным низким абажуром, и я раскладывала по тарелкам омлет с помидорами (мое фирменное блюдо), а хозяин, Геннадий Николаевич, рассказывал что-то очень интересное, и улыбался, и шутил тонко и умно, я не могла на него смотреть! Честное слово! Просто физически не могла. Не могла себя заставить. Только воровски, в зеркало, когда он не видит. Или в спину, в профиль…
Что это было со мной? Ведь я спускалась еще горячая от объятий, еще помнящая губы, руки, счастливая, как никогда в жизни. Я любила Левушку исступленно, истерично, так что постоянно и неотступно преследовало желание укусить его. До крови. А на Геннадия Николаевича боялась смотреть… И все это в одно и то же время.
Ну и дрянь я была!
Вот такой он ее увидел.
Наташа вышла из стеклянной двери на втором этаже и стала медленно, шлепая вьетнамками, спускаться вниз по открытой лестнице, еще не замечая его, отчаянно зевая и загорелой пятерней расчесывая свалявшиеся за ночь выгоревшие короткие волосы. Она была в кисейном платье, которое моталось вокруг ее длинных шоколадных ног, как необъятная цыганская юбка. Солнце поджигало кончики ее волос и пробивало платье насквозь. Сашка видел, как с ленивой грацией ломалась от каждого шага ее длинная тонкая талия, как вздрагивали маленькие груди с вызывающе твердыми сосками. Она потянулась всем телом, подняв над головой сцепленные руки. И тут увидела Сашку.
Он стоял, как по стойке смирно, держа, словно фуражку, на отлете ржавую консервную банку с мясистыми, красными, влажными навозными червями… Наташа опустила руки, передернула, как в ознобе, плечами и прохрипела спросонья:
— Ты кто? — Она засмеялась над своим басом, прокашлялась и уже своим голосом переспросила: — Ты кто, дружок?
А голос у нее был глуховатый и низкий настолько, насколько низким может быть женский голос, чтоб не потерять женственности. Сашка протянул вперед банку с червями и сказал тоже внезапно охрипшим голосом:
— Отличные червяки к вашему завтраку. Жирные, свежие и недорого…
— А не мелковаты? — через секундную паузу спросила Наташа. — В прошлый раз мне подсунули каких-то недомерков, вилкой не подцепишь…
— Обижаете, хозяйка, мерный червяк, подбирал, как для отца родного…
За Сашкиной спиной раздались негромкие хлопки и довольный голос Геннадия Николаевича:
— Молодцы, молодцы. Замечательно! Вы спокойно можете работать парный конферанс. Ну ладно, этот вундеркинд совершенно сумасшедший, от него можно всего ожидать. Но ваша реакция, сударыня, выше всяких похвал, поздравляю!
Геннадий Николаевич возвращался с утренней пробежки. Пот лил с него ручьями.
Через пятнадцать минут Геннадий Николаевич вышел в столовую в сухом и мягком спортивном костюме с влажными после душа волосами. Спустился и Левушка. Все много смеялись утреннему происшествию и увлеченно делали апельсиновый сок. Наташа мыла апельсины, Левушка и Сашка резали их на четыре части, а Геннадий Николаевич ловко забрасывал их в ненасытное жерло соковыжималки фирмы «Браун».
Машина молниеносно поглощала их, истерично взвывая, и выплескивала пенную струю густо-оранжевого сока. Солнце золотило бревенчатые стены столовой и пробивало зеленый абажур насквозь, как недавно платье Наташи…
Потом пили горьковатый от цедры, остро пахнущий апельсиновый сок, и Геннадий Николаевич, прочно выстраивая каждую фразу и обязательно договаривая ее до конца, негромко рассказывал:
— Меня угощал шеф-повар ресторана «Пекин». Этот негодяй сперва дал мне попробовать нечто невообразимо вкусное, а потом объявил, что это не что иное, как жареные черви. Я не поверил. Он меня окончательно убедил, когда рассказал технологию приготовления этого блюда. Земляных червей моют и помещают в глиняный горшок с творогом. Как известно, дождевой червяк живет тем, что пропускает через себя землю, извлекая из нее питательные вещества. И основная задача кулинара сводится прежде всего к тому, чтобы очистить червяка от земли и снаружи, и внутри. И вот червяк, по обыкновению своему, начинает пропускать через себя за неимением земли творог. Творог в горшке меняют много раз, пока червяки не станут стерильно чистыми, нафаршированными творогом, свежайшим и нежным. Далее идет сложная кулинарная обработка, в подробности которой я уже не вникал. Уверяю вас — замечательное блюдо. Настолько замечательное, что я попросил добавки, уже зная, из чего оно приготовлено.
Потом завтракали.
Потом Левушка поехал на студию, а Наташа, Геннадий Николаевич и Сашка, захватив банку с червями и удочки, пошли на озеро ловить ротана, который за последние пятнадцать лет выжил из подмосковных водоемов всякую другую рыбу.
Ротан клевал круглые сутки, когда лучше, когда хуже. Сашка сел так, чтобы постоянно видеть Наташу в профиль, видеть, как натягивается от каждого движения ее облегающая майка, как проступают сквозь нее точки сосков.
У Сашки все утро перехватывало горло, и он разговаривал хриплым ломающимся баском и все время чуть слышно покашливал.
Это случилось на восьмой день. Мы уже собирали Геннадия Николаевича в дорогу. Левушка принес шампанского. Сашка пришел. Еще какой-то Владик, приятель Геннадия Николаевича, с какой-то умирающей девицей. Нет, действительно умирающей.
Я как увидела ее, честно говоря, дернулась. Нет, действительно потрясающе красивая, но такая мертвая… И такое высокомерное, брезгливо-усталое выражение на лице, что так и хочется чернилами брызнуть и посмотреть, сумеет ли она его сохранить.
Но я ее, слава Богу, сразу раскусила… Она в ванную зашла, а дверь не прикрыла, мол, не такая я, не думайте… Есть такие, которые никуда не заходят, вроде они и не материальные.
А у меня дурацкая привычка по дому босиком ходить. Ну, наверное, я бесшумно шла. Она не видела и не слышала. Быстро оглянулась и ручками так быстро, мелко по полке с косметикой прошлась. Один флакончик схватила, другой, третий, дезодорант понюхала, за пазуху два раза шикнула, крышку закрыла и на место. И еще повернула, как было. Вот этот доворотик-то меня и доконал. Ну, думаю, нет, дорогая, ты не конкурентка. Если так на вечерок, на ночку, еще можешь снять кого-нибудь, а всерьез ты не тянешь…
Когда она потом появилась в столовой со своим высокомерным, брезгливо-усталым выражением лица, то я чуть не расхохоталась. И весь вечер была к ней усиленно внимательна и вежлива. Та от такого внимания даже начала меня побаиваться. Вот ведь стерва! Это я о себе. Ну чем мне девочка помешала? Она ни на кого, кроме Владика, и не смотрела, она за Владика дрожала весь вечер. А он, конечно, когда я разошлась, чуть шею в мою сторону не вывихнул.
Ну, разве не стерва? Зачем мне нужен этот папенькин сынок, который через слово о папе упоминает, чтобы, не дай Бог, не забыли, что у него такой важный папа есть. Он когда что-то рассказывает, то говорит о себе в третьем лице и называет себя по фамилии… Чтобы лишний раз произнести эту фамилию. Я думаю, он от этого сексуальное удовлетворение получает…
А папа у него действительно хорош. Вот с папой я бы познакомилась. Я помню, класса с третьего была в него влюблена. У меня над кроватью штук пятнадцать открыток висело. Из всех его фильмов.
Сашку было жалко. Он в этой компании на порядок тоньше всех был. Ни одно слово, ни жест, ни взгляд мимо не пропустил. Особенно если этот жест или взгляд касался меня… Остальные слишком были собой заняты. И Левушка, к сожалению, не исключение.
С каким убитым видом бедный Санечка сидел! Ведь Владик-то папино имя над головой, как знамя, — и вперед, не разбирая дороги. И меньше всего его интересовало, есть у меня муж или нет. А Левушка ничего, сидит посмеивается, даже наоборот, доволен. Приятно, что я таким успехом пользуюсь. Это ему всегда льстило.
А Геннадий Николаевич был, как всегда, спокоен и мудр.
Я просто не знала, что с Сашкой делать, смотрю, у него глаза уже побелели. Я его позвала на кухню помочь самовар поставить, а он шишкой в трубу попасть никак не может — руки трясутся. Я подошла к нему сзади, обняла за плечи, ткнулась ему носом в ухо и говорю:
— А правда было бы здорово, если б мы с тобой были братишка и сестренка? — И чмокнула его в щеку. А волосы у него жесткие и речкой пахнут… Он замер, натянулся весь, как струночка. А я говорю:
— А правда, этот папенькин сынок смешной? Ему бы с папиным портретом на груди и на спине ходить… Как в Америке живая реклама, знаешь?
До сих пор, как вспоминаю этот момент, комок в горле… Дай вам Бог хоть раз в жизни увидеть такого счастливого человека. Он даже не вспыхнул, он взорвался радостью! Я уж не помню, что он делал. Что-то кричал, кружил меня по кухне, на руках стоял.
Я весь вечер потом ходила обожженная его радостью, его счастьем.
До сих пор не знаю, куда записать этот мой поцелуй, в плюс или в минус. Может, целовать мне за него на том свете раскаленную сковородку, а может, и простится мне что-то за этот поцелуй… Ведь это была правда. Больше всего на свете мне бы хотелось иметь такого брата. Нет, не такого, а именно его. Мне кажется, я его спасла бы. И тогда бы вся моя жизнь — не зря!
Наверное, из-за Сашки у меня в тот вечер началась истерика.
Сашка внес самовар на вытянутых руках. Они все захлопали, а я свой комок никак не могу проглотить. А Левушка в восторге! Ну как же! Чудный вечер, его жена имеет успех, все мужчины (кроме Геннадия Николаевича) в нее влюблены, лучший друг оставляет дачу, а сам уезжает в горы ловить форель!
Левушку почему-то именно это обстоятельство радовало больше всего! Оно его просто в восторг приводило. Он то и дело говорил: «Ну ты, старик, просто как Хемингуэй!» — «Это правда, — скромно улыбался Геннадий Николаевич, — только экипирован получше!» — «Вот сноб! — восхищенно кричал Левушка. — Вы посмотрите на него! Он экипирован лучше папы Хэма! И что самое удивительное — я верю тебе, клянусь!» — «Что же тут удивительного, — спокойно объяснял Геннадий Николаевич, — во времена Хемингуэя не было углепластика и еще множества современных материалов. По классу наше с ним снаряжение на одном уровне. Только мое современнее. Лучше моих снастей на сегодняшний день не существует в природе. Их не только еще не сделали, но еще и не изобрели. Может, существуют где-то платиновые катушки, золотые блесны и удилища с инкрустацией, но, уверяю вас, ни один уважающий себя спортсмен подобную ерунду и в руки не возьмет».
Он объяснял все это отмороженной девице, но по тому, как усиленно он только к ней обращался, я поняла, что говорит он это только для меня… Боже! Зачем? Защити! Не надо, не хочу! Пусть уезжает скорее, немедленно.
Не знаю, как у меня хватило сил спокойно подняться, пробормотать, что я на минуту, и спокойно добраться до нашей спальни. Там я бросилась на его подушку, и меня стало выворачивать плачем, как рвотой. Я искусала подушку, чтоб не закричать на весь дом, на весь поселок, на весь свет…
Поздно вечером Владик, сильно поддатый, сел за руль и повез свою девушку в Москву. Геннадий Николаевич даже не попытался оставить его ночевать:
— Пора спать, друзья. Завтра рано вставать. Поверьте, мне грустно покидать вас, — сказал он, глядя на Леву.
— А как нам грустно, — сказал Лева, обнимая друга за плечи.
— У вас Сашка остается, — улыбнулся Геннадий Николаевич. Наташа вздрогнула. Сашка покраснел и потупился. — Червями к завтраку вы обеспечены, все снасти я оставляю на его попечение.
Геннадий Николаевич дружески подмигнул Сашке. Тот снова покраснел. На этот раз от удовольствия.
— Ну да, ну да, — мрачно улыбнулся Лева и плюхнулся в кресло. — Очень мило… Славный монтаж, настоящее кино. Кто-то едет в горы ловить форель, а кто-то остается ловить бычков в пруду…
— Я готов с тобой поменяться, — улыбнулся Геннадий Николаевич, глядя прямо ему в глаза.
Наташа внутренне ахнула. Она весь вечер ждала какого-нибудь выпада, укола, уже устала ждать, уже расслабилась, отвлеклась, и вот, когда все, казалось, кончилось, когда все позевывая отправлялись спать, она его получила…
— Ты посмотри на него, — польщенно засмеялся Лева, обращаясь к Наталье, — и этот готов со мной поменяться! Владик мне уже втихаря предлагал махнуться девочками…
Сашка сидел, вжавшись в глубокое кресло, смотрел на свои обшарпанные, зазелененные травою кеды и никак не мог найти удобного момента, чтобы встать и пойти домой.
Наташа поднялась и сухим тоном сказала:
— Ну все! Завтра действительно всем рано вставать. Вообще-то за такие предложения морду бьют.
На втором этаже в спальне на кровати Лева вяло проглядывал шестнадцатую полосу «Литературной газеты».
Наташа лежала в ванне и рассматривала свое увеличенное зеленоватой водой тело. Вода остывала, но Наташа лежала, не меняя положения и ничего не предпринимая, и думала, что хорошо бы закрыть глаза и незаметно умереть…
Она слышала, что самоубийцы вскрывают вены в ванной. Она медленно привстала и пустила горячую воду. Из душа на гибком шланге по бедрам побежали мелкие пузырьки. Вода вновь стала горячей. Ее лоб покрылся испариной.
Она потянулась, выключила воду, потом, не ложась, тем же движением взяла с подзеркальной полочки безопасную бритву. Снова улеглась в ванну, невольно намочив бритву. Покрутила бритву в руках, зачем-то подбрила золотистый пушок на руке возле кисти, потом стала раскручивать станок.
То ли руки были мокрые, то ли станок крепко затянут — у нее ничего не получалось. Она взялась покрепче, приложила усилие, станок провернулся, оставив на подушечках указательного и большого пальцев два глубоких пореза.
Боли она не почувствовала, так как кожа была распарена и сморщена, словно после стирки. Наташа сперва и не увидела ранок. Потом вдруг из обоих пальцев обильно полилась кровь, заструилась, расползаясь по мокрой руке, закапала в воду, образовывая мутно-розовые облачка.
Наташа несколько мгновений молча смотрела на эти облачка, потом швырнула станок в раковину, с шумом, проливая воду, поднялась, выпрыгнула из ванны, поскользнувшись и стукнувшись локтем о кафельную стену, охнула, схватила полотенце, зажала его между порезанными пальцами (полотенце сразу покраснело) и, шлепая мокрыми ногами, побежала в спальню.
Там она кинулась Левушке на грудь так стремительно, что тот не успел убрать газету. Наташа зарыдала в голос, представляя, что было бы, если б она раскрутила станок и вынула лезвие, чувствуя, как толчками начинают болеть подушечки пальцев и как ноет ушибленный локоть, как пощипывает и студит кожу высыхающая на спине вода, как ей холодно и неуютно, как липнет к груди намокшая газета, как испуганно и растерянно обнимает ее Лева.
— Не надо, пожалуйста, — сказала Наташа и убрала его руку с бедра. — Ослабь узел на большом пальце, ты слишком перетянул, больно…
Лева развязал и снова завязал бинт. Наташу трясло. Лева осторожно обнял ее рукой и попытался придвинуть к себе.
— Не надо, я умоляю тебя, — дрожа всем телом, сказала Наташа.
— Я хочу согреть тебя, — обиженно оправдался Лева. — Не понимаю, чего ты сорвалась?! Все было так хорошо… Ты из-за этого Владика? Ну его к черту! Ты его больше не увидишь. Мало ли наглецов на свете, плюнь на него!
— Зачем ты пьешь?
— Что?
— Зачем ты п-постоянно пьешь? — стуча зубами от озноба, переспросила Наташа.
— В каком смысле? — искренне удивился Лева. Ну, ты даешь! Да сколько я пью? Какая тебя муха укусила? Я не больше тебя пью.
— А з-зачем ты куришь? — все еще дрожащим голосом спросила Наташа.
— А ты? — удивился Лева.
Он встал, закурил и стал нервно ходить по комнате, держа в руке большую хрустальную пепельницу.
— Дай и мне… — тихо сказала Наташа.
Лева дал ей сигарету. Щелкнул зажигалкой. Наташа сделала несколько жадных затяжек и с силой ткнула сигаретой в пепельницу, сломав окурок.
— Я люблю тебя, — строго, словно возражая кому-то, произнесла она. — Поцелуй меня.
Лева, отведя неловко руку с пепельницей, в которой дымилась сигарета, нагнулся и нежно поцеловал Наташу в губы. Она мгновенно обвила его одной рукой, впилась сухими, воспаленными губами в его рот и, больно надавливая на шею, изо всех сил привлекла его к себе. Лева охнул от неожиданности, а Наташа все крепче и жарче, все исступленное целовала его, прижимая к себе левой рукой, а правой лихорадочно выдергивала одеяло, застрявшее между ними…
До конца дней своих Лева будет считать, что это была самая счастливая, самая ослепительная ночь в его жизни. Похоже, что первый раз она изменила своему мужу с ним же самим.
За три недели до возвращения Геннадия Николаевича разбилась большая хрустальная ваза. Разбила ее я.
Мы с Сашкой ходили в лес, и я набрала целую охапку фиолетового иван-чая и еще каких-то голубых цветов, нанизанных на длинные стебли. Они обычно растут около железной дороги на насыпи.
Букет уже не помещался в одной руке, а Сашка все скакал по траве и приносил то один, то другой цветок. И я прибавляла его к букету, а потом я положила букет на сгиб руки, и Сашка начал подносить цветы непрерывно. И всякий стебелек укладывал собственноручно и каждый раз касался моей груди тыльной стороной ладони.
Неужели он думал, что я не замечаю этих прикосновений? А если знал, что замечаю, неужели он думал, что мне это тоже приятно? Тогда он просто нахальный мальчишка. Тогда его стоило отодрать за уши!
Но он меньше всего был похож на нахального мальчишку. А мне это действительно было приятно… Не в том смысле, а просто приятно наблюдать, как его рука, словно намагниченная, неодолимо тянется… Или как хитрый, юркий зверек, готовый ежесекундно удрать и который непрерывно тычется острой мордочкой во все стороны… И к чему там тянуться… Всю жизнь комплексовала по этому поводу… У нас на Украине девчонки грудастые, налитые. Я вечно среди них цаплей выхаживала…
В общем, приятно, приятно, зачем самой себе врать? Он очень красив. И кожа… Такая кожа может быть только в шестнадцать лет. «Где мои шестнадцать лет?» Нет, и у меня кожа пока еще ничего, но тогда, в шестнадцать…
Глупо жизнь устроена. Самое острое чувство, самые нестерпимые желания в этом возрасте, и каждый день бесконечен, и каждый завтрашний день — загадка и обещание счастья.
Идешь одна по шоссе, а впереди человек показался или машина притормозит — сердце обрывается, и в голове неясный такой гуд: «А вдруг?» А что вдруг — неважно… Вдруг! И так каждый день, ты, как натянутая струна. Тут не только рукой, тут взглядом заденет кто-нибудь — и зазвенела!.. А тебе еще только шестнадцать. Ничего нельзя. Дурацкая учеба в школе, нелепая школьная форма, смехотворные запреты, кошмарные обязанности — и все это ради какой-то будущей жизни, когда вот она, настоящая, клокочет, клубится в тебе, как лава в вулкане, и ты из последних сил удерживаешь ее в себе, чтоб не выплеснула огненным столбом.
Я Сашку очень понимаю. Особенно в эти редкие минуты, когда он становится вдруг задумчив. Нет, он совсем не нахальный мальчишка! В нем есть глубина чувств… И мне это приятно.
Я понимаю, что это пройдет у него, что это обычное явление у мальчишек, это все равно, что влюбиться в учительницу или в киноактрису, но мне все равно приятно, потому что в меня влюбился именно он, Сашка. И, честное слово, если б могла, я бы облегчила его страдания. Но даже если я ему дам то, чего он больше всего на свете сейчас хочет, о чем мечтает по ночам, что в мыслях его уже давно произошло, — это не облегчит его жизнь, а, наоборот, только все усугубит.
Сразу же окажется, что он хотел от меня совершенно другого, что ему нужно не только спать со мной, ему нужно, чтоб я полюбила его, и не так, как я его уже люблю (как братишку или сыночка), а на равных, той же большой, жгучей любовью, которой он любит меня. А это невозможно. Это совершенно невозможно.
Он вдруг сделался печален, замолчал, потемнел, словно в тень вошел. Я хотела спросить — что с тобой? Но в последнее мгновение удержалась, поняла, как фальшиво прозвучит вопрос, ответ на который я прекрасно знаю.
А он словно почувствовал это мое внутреннее усилие, испытующе взглянул на меня и как бы в благодарность за мое молчание криво улыбнулся и вроде небрежно предложил: «Хочешь, стишок прочту?
Я молча кивнула, побоялась звуком нарушить его так неловко скрываемую от меня печаль. Он начал медленно читать:
Дождь прошел стороной…
Не коснувшись оврага,
И улиц кривых не коснувшись…
Только ветер принес
Одуряющий свежести запах
И затих.
И опять духота,
И желанье уехать куда-то.
И тут я чуть не разревелась, как дура… От бессилия и стыда. И стала противна себе за то, что попыталась заслониться Сашкой от того…
Сашка долго объяснял, что это — верлибр, свободный стих, долго уклонялся от ответа на вопрос, кто автор. И было ясно, что это его стихи.
Я попросила прочитать еще, он застеснялся вдруг, покраснел, как девчонка, потупился, наотрез отказался, чуть не убежал. Потом признался, что это его стихи. «А правда, ничего?»
И тут мне стало так тоскливо, что я повернулась и пошла домой. Там я, придерживая цветы одной рукой, налила в эту несчастную вазу воды и со злостью воткнула в нее букет и словно в замедленном кино увидела, как ваза пошатнулась, легла на выпуклый бок и покатилась, изрыгая из себя воду, как она скатилась на край стола, задержалась на долю секунды, и в это время Сашка кинулся к ней и не успел, а может, и помог ей упасть неловким движением, и ваза с ужасным звуком грохнулась на пол, и цветы развалились почему-то веером. Я увидела побелевшее лицо Сашки, его зря протянутую руку и первое, что мелькнуло в голове: «Так им и надо!»
Как я понимаю теперь, им — это моему благоверному, которому теперь придется раскошелиться, и Геннадию Николаевичу. Ваза-то все-таки его, и ваза какая-то уникальная, авторская, как и все в его доме…
Когда на грохот из своего кабинета спустился Лева, по его пришибленному виду и виноватому, собачьему взгляду было понятно, что он опять не написал ни строчки. Я молча ушла на кухню готовить обед.
У Геннадия Николаевича из кухни в столовую прорезано окошечко, для подачи пищи. Оно закрывается скользящей деревянной дверцей, чтобы в столовой не пахло кухней. Я подняла эту дверцу. Лева и Сашка сидели на корточках и подбирали осколки и цветы.
— Завтра с утра мы переезжаем на «Юго-Западную», в квартиру Жарковского, — сухо сказала я.
— Но почему завтра? Ведь еще три недели… — Лева глядел на меня снизу, сидя на корточках.
— Ты можешь остаться и еще поработать… — сказала я с сучьей улыбкой. — А с меня довольно! Завтра на десятичасовой электричке я еду в город.
И потом весь вечер уговаривала Сашку, что это не он разбил вазу, а я.
Я не была раньше на этой квартире. Лева ездил с Жарковским один. Когда я стала укладывать в сумку мыло, шампунь и еще какие-то хозяйственные мелочи, Лева таинственно улыбнулся и выложил все это из сумки.
— Тебе это не пригодится, — сказал он.
— Ты хочешь сказать, что мне не нужно мыться, раз тебя не будет?
— Не в этом дело. Там все есть. Возьми с собой только косметичку.
Я пропустила его слова мимо ушей. Слишком много квартир мне пришлось снимать в Одессе. Наемная квартира так и осталась в моем представлении узким пенальчиком с разболтанной кроватью, со старомодным пустым сервантом, со сломанной деревянной линейкой в ящике. И хорошо, если в коридорчике, приспособленном под кухню, находилась и раковина. Квартиры с ванной или душем мне не попадались.
Когда я очутилась в квартире Жарковского, то просто остолбенела от восторга. Квартира была превосходно обставлена. Все было так, словно никто никуда не уезжай… В прихожей стояли в ряд красивые шлепанцы, в ванной висели свежие, еще со складочками полотенца, на полках сверкали флаконы с шампунями и одеколонами, на кухне в шкафчиках был идеальный порядок. Постели были застелены свежим бельем. Все было так, будто хозяева ушли на работу и скоро вернутся.
Я долго, как сомнамбула, бродила по комнатам, а когда наконец поняла, что в этой роскоши мы будем жить целых два года, то бросилась на кровать, завизжала и задрыгала ногами.
Потом я, как кошка, обследовала все углы, выдвинула все ящики, открыла все дверцы, перетрогала и перенюхала все флаконы в ванной и выскочила в магазин. Мне не терпелось что-нибудь приготовить на новой кухне, на электрической плите. Внизу я нос к носу столкнулась с Сашкой.
— Ты куда?
— К вам.
— А как адрес узнал?
— Вы же сами… И Лева тогда на вашем дне рождения говорил.
— И ты запомнил? Ну, что молчишь?
— Я сначала запомнил, а потом вышел на кухню и записал.
— Интересно, зачем?
— Так… на всякий случай.
— Ты сказал Леве, что едешь ко мне?
— Нет… Я не к вам ехал… У меня тут недалеко товарищ живет. Потом, думаю, почему бы и вас заодно не проведать.
Все это он говорил вроде бы небрежно, но голос его предательски подламывался.
— Ну хорошо, пошли в магазин, — сказала я и вручила ему большую красивую сумку, хозяйскую между прочим.
Денег мне Лева дал много, больше, чем требовалось на неделю. Мы ходили с Сашкой по магазинам и покупали сыр, помидоры, хлеб, курицу, какую-то зелень у старушки, торгующей прямо около входа в магазин.
У меня вдруг возникло какое-то бесшабашное настроение. Стало очень весело, чуть ли не до слез, так, словно веселишься в последний раз. Я и Сашку заразила этим шальным весельем. Мы ходили и хохотали, как сумасшедшие, по каждому поводу. Дурачились… Сашка с полной сумкой прыгал через железное ограждение тротуаров, рвал цветы на клумбах и торжественно, на одном колене, держа сумку в зубах, преподносил их мне. И все это на глазах у изумленной публики.
Все нам сходило в тот день с рук. Ни одного милиционера поблизости не оказалось. Я не помню, кому пришла в голову мысль купить шампанское и торжественно отпраздновать мое новоселье. Мы купили две бутылки.
Потом мы жарили в .духовке курицу, готовили салат, накрывали на стол в гостиной. Отыскались даже свечи. Работал у Жарковских проигрыватель (какое чудо!), были мои любимые пластинки. Я поставила Глюка «Орфей спускается в ад», и Сашка просто обалдел. Он слушал Глюка в первый раз.
— Значит, ни одна душа в мире не знает, что ты у меня? — шуткой спросила я у Сашки.
— Ни одна, — серьезно сказал он и вдруг покраснел.
А я, стерва, вместо того, чтоб свести мою глупую шутку на шутку, наоборот, понизила голос и прошептала:
— Поклянись же, что ни одна живая душа об этом не узнает…
— Клянусь, — так же шепотом ответил Сашка. И тут пришел мой черед покраснеть.
Шампанское еще лежало в испарителе, а курица топырилась четырьмя обуглившимися конечностями в духовке, как еретичка на костре… Я заглянула в духовку и именно так подумала. И еще что-то веселое об аде… Я подумала, что если б он был, то черти за сегодняшний вечер наверняка будут меня точно так же поджаривать в своей духовке.
Вину я тогда чувствовала уже не перед Левой. И не ему назло поступала. Про Леву я тогда забыла, словно его резинкой стерли, так, одни лохмушки остались на бумаге. Видишь, что было написано что-то, но не разобрать, что именно. Нет, так нельзя сказать, «чувствовала вину». Не все же время я ее чувствовала, как, скажем, больной зуб. Было какое-то неясное мгновение, заглянула в духовку, пошутила сама с собой насчет ада, чертей, краем сознания (так видишь что-то краем глаза) подумала, что, наверное, не стоит так издеваться над Сашкой, ведь все равно это безнадежно, все равно ни я его не может быть. И тут же тоже мимоходом проскочило: «А почему нет? Ведь ему эта мука приятна. И мне его мука приятна. И вообще нечего комплексовать, то, что будет — пройдет без следа. И ни одна живая душа… Да и что будет? Разве он осмелится? Да у него руки дрожат, когда он к ладони случайно прикасается. Ведь не буду же я сама!.. Интересно, что бы он стал делать?.. И ведь ни глотка шампанского еще не выпила. Это просто какая-то лихорадка».
Я вдруг заметила, что у меня у самой дрожат руки. Меня это даже разозлило. Я выскочила в ванную, умылась холодной водой, растерла щеки полотенцем (знаю, знаю, что этого не стоит делать), взлохматила свои короткие жесткие патлы и долго-долго смотрела на себя в упор. Потом сказала сама себе: «Стерва — вот ты кто!» И сама себе ответила: «Да? Ему можно ездить по горам с какими-то шлюхами, а мне нельзя?»
— С кем вы разговариваете? — крикнул Сашка.
— Со своей совестью.
— Ну и как?
— Я ее уговорила. Нам нужно выпить на брудершафт. А то когда ты мне выкаешь, я начинаю чувствовать себя твоей бабушкой.
Курица получилась смешная, сверху — обугленная, а внутри — ледяная. Мы ведь не потрудились ее разморозить.
С ума сойти — он меня бросил!
Я дала себя уговорить, пожалела его, приласкала (практически по-матерински), сама себя убедила, что это ему поможет, что это его спасет, а этот молокосос взял и бросил меня.
И поделом мне, старой дуре! «Впредь тебе, бабушка, наука — не ходи замуж за внука».
Но почему же так больно? За что? Неужели это всегда так больно? Даже когда есть за что, даже когда еще не успела полюбить… А может быть, успела?
Да нет же! Это смешно! Просто у него кожа атласная и тонкая, и под ней он весь чувствуется, каждая жилочка, каждая косточка… И куда ни прикоснись, он вздрагивает всей кожей, как жеребенок. И пахнет от него молодым горьким потом, похожим на запах зеленоватой черемуховой коры или на запах низкой степной полыни. Я, когда была еще девчонкой, так любила растирать ее между ладоней. А потом все — и губы, и хлеб, и черешни — было горьким.
Все началось в тот раз, когда Сашка внезапно приехал ко мне в Москву. Мы пили шампанское, спалили курицу, которая внутри оказалась совершенно сырой. Было так беззаботно, так хорошо, так не хотелось думать ни о каких последствиях…
Я страшно удивилась, когда поймала себя на том, что глажу его по плечам, по груди, что моя рука пробирается к расстегнутому вороту его рубахи, туда, где горячая и сухая, загорелая кожа… Но он, по-моему, удивился еще больше.
А как было трогательно, когда в какой-то момент он вдруг замер, остановился… Я спросила: «Что с тобой?» Он густо покраснел и через силу, еле слышно сказал: «Я ничего не умею». — «Я у тебя первая?» — тут же не удержалась я, хотя и так все было ясно. Но мне обязательно нужно было услышать собственными ушами. А как же! Не просто же так… Надо взять все, что можно! «Ну что ты молчишь? Я у тебя первая? Ты никого не любил до меня?» — «Никого», — прошептал он. И хоть я заранее знала ответ, меня обдало жаром от этого шепота. Я готова была раздавить его в объятиях… Я чувствовала, что сама покраснела не меньше чем он, а в висках почему-то застучало «пропадаю, пропадаю, пропадаю». А потом вдруг промелькнуло озлобленное: «Ну и пусть! Ну и черт с ними!».
Расставаясь с ним в пять часов утра, мы попрощались навсегда. Я ему сказала, что это была причуда, может быть, слабость с моей стороны, и поэтому мы больше не должны встречаться. Это все равно ничем хорошим кончиться не может, бесконечно твердила я. А он молча кивал мне в ответ. «Не сердись, — говорила я и в искренности своей совершенно не сомневалась, — ты уже взрослый человек, ты должен понять, что лучше всего нам расстаться сейчас. Лучше всю жизнь благодарить судьбу за то, что она нам послала такую ночь, чем утопить все это во лжи. Пусть все останется волшебным сном. Ты понимаешь меня?» — «Понимаю», — побелевшими губами прошептал он, и мое сердце защемило от жалости. «Прощай», — сказала я, глотая комок. «Прощай», — ответил он и бесшумно затворил за собой дверь.
Я вообще не собиралась подниматься с постели на другой день, но когда уже в двенадцать часов дня раздался звонок в дверь, я открыла и увидела на пороге свежего, пылающего румянцем Сашку с огромной охапкой явно ворованных отовсюду понемножку цветов и с бутылкой шампанского, то очень обрадовалась.
И понеслось, поехало… Он являлся ко мне каждый день и всякий раз с бутылкой шампанского. Он словно боялся, что без этих ритуальных предметов ничего не состоится. Он боялся, что все может оборваться в любую минуту…
Эта неделя длилась целый год, никак не меньше. Когда на четвертый день он опоздал на три часа (потом выяснилось, что отменили дневные электрички), я уже места себе не находила, металась по квартире, как голодная, разъяренная пантера.
Поджег он меня своими сухими огненными руками. А я позволила себя поджечь. Вся эта бесконечная неделя прошла под лозунгом: «Пропади все пропадом».
Потом позвонил со станции Левушка и сказал, что возвращается Геннадий Николаевич. Я в который раз предложила Сашке расстаться, пока не поздно.
Лева приехал издерганный и жалкий. Я старалась его успокоить, но каждое мое сочувственное слово он оборачивал против меня. Мне это надоело, и я замолчала. Это взбесило его еще больше. Кончилось все грандиозной истерикой. Он плакал у меня на коленях, и мне стало по-настоящему его жалко. Проигрывать тоже нужно уметь.
На Сашку мои запреты не действовали. Он подстерегал меня на каждом углу, звонил с утра до вечера и ставил меня в дурацкое положение тем, что не хотел скрываться. Когда к телефону подходил Лева, он вежливо с ним здоровался, представлялся и просил позвать меня. Лева однажды не выдержал:
— Это когда-нибудь прекратится? — взревел он, когда я повесила трубку. — Нашла себе приятеля! Не понимаю, о чем можно с ним трепаться часами. Не воображай, что я ревную! Просто у меня в голове это не укладывается. Неужели удовольствие нравиться какому-то сопляку перевешивает в тебе здравый смысл? Ну понимаю, там на даче рыбалка, пляж, безделье… Он был нам оставлен вроде приданого, как собачонка, которую нужно кормить, или как цветы, которые нужно поливать… А теперь что? Не понимаю… — Он пожал плечами и ушел в другую комнату.
Я усмехнулась ему в спину и решила завтра же встретиться с Сашкой.
Встретились мы с ним только в четверг, так как у его матери по средам был творческий день и на работу она не ходила. Мы встречались с ним почти каждый день. Если можно было, я ехала к нему, если его мать была дома, мы встречались в городе и шли в кино. Или просто ходили по улицам, по каким-то неизвестным мне переулкам, и он показывал мне Москву. Откуда он ее знал? Когда я спрашивала его об этом, он только улыбался и рассказывал, кто жил в красивых, уютных особняках, какие гости туда приезжали.
Он как-то очень быстро успокоился. Не остыл, а именно успокоился… В первые дни он не мог ко мне прикоснуться — его сразу начинала бить крупная дрожь.
Внешне мы ни у кого не вызывали удивления. Мы смотрелись почти ровесниками. И по умственному развитию он был не ниже меня, во многих вещах даже наоборот. А душою он был, пожалуй, старше меня, вернее, глубже, зрелее… И все равно я относилась к нему, как к ребенку. Дорогому, любимому, такому родному.
Я любила мыть его в ванной и шлепала, когда он начинал шалить. Наверное, я без тени смущения смогла бы вытирать ему нос… Не знаю, как он относился ко мне. Может, как к старшей сестре или как к матери или просто подстраивался, чувствуя мое к нему отношение, но очень быстро перестал дрожать от любого прикосновения.
Нет, он не охладел, даже наоборот, распалялся день ото дня. Он был совершенно неутомим в любви, и случалось, выматывал меня до бесчувствия. Ему теперь постоянно не хватало времени, чтобы насытиться мною. Но стоило нам выйти на улицу, просто на кухню — он тут же переключался, становился смешлив, остроумен, говорлив. Я уже не ловила на себе его обжигающих взглядов. Его руки уже не искали повода прикоснуться ко мне.
Когда я ему об этом однажды сказала, он стиснул меня в объятиях с такой силой, что хрустнули косточки, и закружил в воздухе и засмеялся во все горло. Нет, не обидно, не оскорбительно, а просто весело. Он был доволен, что я его немного ревную к прошлому. Он так и сказал об этом.
А потом он меня бросил.
Наташа приехала к нему в двенадцать. Саша сорвался с уроков — занятия уже начались — и встретил ее в школьной форме. Наташа сразу почувствовала что-то неладное. Не было шампанского. Сашка в своей нелепой форменной курточке хлопотал на кухне, все время приговаривая:
— Сейчас чаю попьем с вареньем, с пряниками. Ты же любишь мятные пряники…
Он старался не встречаться с ней взглядом. Наташа некоторое время с любопытством и удивлением наблюдала за ним, потом пожала плечами и пошла в ванную. Там она разделась и долго стояла под душем. Сашка что-то кричал ей из-за двери, но она даже не пыталась вслушаться. Потом она растерлась полотенцем и, обвязав его вокруг бедер, прошла в комнату и, отвернув одеяло вместе с покрывалом, легла на кровать.
И тут в комнату вошел Сашка. В руках у него был поднос с чашками. От чая шел пар. Пряники лежали высокой горкой в керамической плошке.
— С чего ты взял, что я хочу чаю? — усмехнулась Наташа. — А где же традиционное шампанское? Я бы выпила глоток чего-нибудь холодного.
Он застыл с подносом посреди комнаты.
— Ну что ты стоишь как истукан? Черт с ним, с этим чаем. Иди ко мне… — Наташа протянула к нему обнаженные руки. Сашка отпрянул от нее, и горка пряников с тихим стуком рассыпалась по подносу.
— Может, все-таки чаю попьем? — пробубнил он.
— Ну так… — решительно сказала она и села на кровати. — Да поставь ты этот дурацкий поднос. Ты с ним как половой в трактире! Что происходит? — спросила она строго.
— Нам нужно поговорить…
— О чем? — усмехнулась Наташа. — По твоему торжественному виду можно подумать, что ты собираешься сделать мне официальное предложение.
— Наоборот.
— Что значит, наоборот? Как это понимать — наоборот?
— Нам с тобой не нужно больше встречаться.
— Что-о? Что такое?
— Нам не нужно больше встречаться, — повторил он, не глядя на обнаженную Наташу.
— Почему? — с веселым любопытством спросила она и поправила мокрые после душа прядки волос.
— Понимаешь… Я думал, это не имеет значения… Одно другого не касается… Оказывается, это не так.
— О чем ты, милый? — подняла одну бровь Наташа и, передернув плечами словно от холода, натянула одеяло до подбородка.
— Понимаешь, я думал, что можно думать об одной, а с другой….
— А с другой спать? Ну и о ком же ты думаешь?
— Я думал, что это просто так… Я не хочу вранья. Кажется, я полюбил другую девушку.
— Кажется или полюбил?
— Кажется, полюбил.
— А она тебя?
— Это не имеет значения.
— Ты это все придумал?
— Нет.
— Это чтоб меня подзадорить, правда?
— Нет.
— И кто же эта счастливица?
— Она учится в нашем классе.
— И она, наверное, отличница? Да? Ну что ты молчишь? Ее к тебе прикрепили, чтоб она тебя подтянула по литературе, да? Это у нее было общественное поручение? Признавайся, это же не стыдно в твоем возрасте.
— Перестань, — нахмурился он.
— Ну, хорошо, хорошо, не буду, — вдруг легко согласилась она и переменила тон: — И давно это? Давно ты о ней думаешь?
— Больше недели…
— Она что, новенькая? — по-дружески, участливо спросила Наташа.
— Да нет, — пожал он плечами. — В том-то и дело…
— Значит, ты раньше ее не замечал, а тут вдруг увидел?
— Понимаешь, теперь это совершенно другой человек. У нее даже походка стала другой. Глаза другие. Я имею в виду выражение…
— Она просто повзрослела, такое с девушками бывает…
— Нет, — горячо возразил Саша, — конечно, она повзрослела, но не в этом дело. Она стала вся светиться изнутри… Понимаешь? Я не могу выразить… Мы все одинаково повзрослели, но другие девчонки рядом с ней, как незажженные лампочки рядом с горящей.
— Значит, ее кто-то полюбил, — задумчиво сказала Наташа.
— Кто?
— Не знаю… — Она пожала плечами и, выпростав одну руку из-под одеяла, поманила его. — Ну какой же ты дурачок. Я думала, и вправду произошло что-то непоправимое… Иди ко мне.
— Это очень серьезно, — вспыхнул Саша.
Конечно, конечно, серьезно, кто спорит. Но это же другое… Ну, хватит дуться. Я же не виновата в твоих переживаниях. Иди сюда, сядь поближе. Иди же, дурачок. Ну вот так… Не съем же я тебя на самом деле… Понимаешь, это другое, — ласково говорила Наташа, поглаживая его по колену. — Ведь и я люблю Леву, и постоянно думаю о нем, и переживаю его неудачи… А с тобой мы друзья. Нежные друзья, у которых всегда есть друг для друга немножко тепла и нежности. И это тепло и эта нежность принадлежат только нам, это невозможно отдать другому.
— Для других у нас другие чувства, ведь так?
Он молча кивнул.
— Ты не сердись, что я так о ней говорила. Я чуть-чуть разозлилась… Нельзя же так неожиданно. С друзьями так не поступают. Да сними ты эту дурацкую курточку, у тебя руки из рукавов торчат, как у второгодника. Здесь же тепло, даже жарко. — Она отпустила одеяло. — Ты должен был как-то по-другому мне рассказать. Ведь оттого, что ты стал думать об однокласснице, я не стала хуже, правда? И ты не изменился, и наши отношения… Ведь у нас всегда найдется друг для друга немножко ласки?.. — говоря это, она дрожащими руками, торопливо расстегивала его рубашку, ловила эти упрямые пуговицы на коротких тесных манжетах.
— Принеси мне воды, — сказала Наташа, устало откинувшись на подушку, — мне весь день хочется чего-то холодного.
Он встал, натянул плавки и пошлепал босиком на кухню. Там он открыл воду и подставил ладонь под струю, долго ждал, пока пойдет холодная. Он улыбался и сам этого не чувствовал.
Когда он пришел, Наташа лежала на спине, вытянув руки вдоль бедер. Щеки ее пылали, глаза были закрыты. Сашка бесшумно подкрался и поставил холодный мокрый стакан ей на живот.
— Что за дурацкие шутки! — сказала Наташа, даже не вздрогнув, и посмотрела на него прямым твердым взглядом. Она ладонью стряхнула воду с живота, приподнялась на одной руке и взяла у него стакан. Долго, маленькими глотками пила. Потом поставила стакан на тумбочку, поднялась и, обматывая бедра полотенцем, сказала между прочим:
— Да, кстати, я приехала сказать тебе, что это наша последняя встреча. Ты, конечно, славный парнишечка, но мне становится с тобой скучно… — Она направилась в ванную и на пороге столкнулась с Сашиной матерью.
— Добрый день, — со всей иронией, на какую была способна, произнесла она, закрылась в ванной и пустила в полную силу воду, чтобы ничего не слышать.
Мне не удалось обмануть себя. Все равно ОН меня бросил. Я ехала в электричке и в такт колесам бормотала: «Так и надо, так и надо, так и надо, так и надо». Ну все, думала я, теперь я свободна! Теперь я сильная, теперь мне ничего не страшно. Я буду любить, беречь и жалеть Левушку. Теперь ему ничего не угрожает… Этот позор выбил из меня всю дурь, все мои страхи… Я буду самой послушной, самой преданной женой. Мы обязательно будем счастливы. Во что бы то ни стало! Назло всем! Мне нужно было это пережить, чтобы понять, как дорог мне Лева.
Теперь пусть приходит ТОТ, на которого я боялась смотреть, от которого пыталась спрятаться за Сашкину спину… Я ничего не боюсь!
Лева рассказал мне, от какого «заманчивого» предложения он отказался. Рассказал мимоходом, так, словно это случилось год назад, с легкой иронией, как о курьезном случае. Я не перебила его ни разу.
Как только он заговорил о «товарной бреши», я сразу поняла, о чем он собирается мне сообщить. Геннадий Николаевич мне рассказывал о шапочном промысле.
Чтобы облегчить и себе и ему задачу, я принялась мыть посуду. Нужно что-то делать руками, чтобы выдержать все это и не сорваться. Я с самого начала знала, что он отказался. Ведь для того, чтоб ухватиться за это дело, не нужно раздумывать три дня. Это время ему понадобилось, чтоб найти оправдания…
Когда он кончил, я домыла вилки и ложки, вытерла их полотенцем, побросала в ящик в разные отделения, с треском задвинула ящик, повесила полотенце на место и только тогда спросила:
— Почему?
— Что, почему?
— Почему ты отказался?
— Понимаешь… — он замялся. — Это все не так просто… Ты же знаешь, что я работы не боюсь, но это все дурно пахнет.
— В каком смысле? — спросила я.
— В прямом и переносном. Главное, в переносном. Я специально ходил в нашу библиотеку и листал Уголовный кодекс…
— Ну и что же?
— Это запрещенный промысел, со всеми вытекающими отсюда последствиями…
— А какие будут последствия, если мы не займемся этим, ты подумал?
— Но мы же живем как-то… Я совершенно уверен, что постепенно все образуется.
— Каким образом?
— В конце концов я сделаю что-то стоящее… Или мои предки убедятся, что у нас с тобой все прочно, поймут, что не правы, и…
— И что? — перебила его я.
— И пропишут тебя.
— И что дальше?
— Ну, ты сможешь работать по специальности, и нам легче будет собрать на кооперативную квартиру.
— И когда это, по твоим подсчетам, произойдет?
— Не знаю… — он пожал плечами. — Во всяком случае, у нас есть два года в запасе. Пока не приедет Жарковский… А он может задержаться еще на один срок, тогда над нами еще два года не каплет…
— А над тобой вообще не каплет, — стараясь не повысить голоса, сказала я.
— Что ты имеешь в виду?
— У тебя обеспечены тылы. Что бы ни случилось, тебя ждет твоя мамочка. Да и папуля, я думаю, раскроет объятия именно тогда, когда что-нибудь случится… Поэтому ты и спокоен…
— Ты не должна так говорить.
— Это почему же? — Я заметила, что, произнося эту фразу, уперла руки в боки, как торговка в рыбном ряду на «Привозе».
— Потому что я люблю тебя. Ты мне бесконечно дорога, и я сделаю все возможное, чтобы сохранить нашу любовь.
— Все, кроме этого… — усмехнулась я, опустив руки и потом скрестив их на груди, так как девать их было совершенно некуда.
— Да, все, кроме этого! — торжественно сказал он. — Потому что это разрушит нашу любовь! Я не хочу строить наше счастье грязными руками.
— Тогда этим займусь я! — сказала я и с облегчением вздохнула.
У меня словно камень с души упал. Теперь, после того как он отказался ради меня, ради нас поставить на карту свои фарисейские принципы, я почувствовала себя свободной, и значит, ни в чем не виноватой. Вот если б он во имя нашей любви бился головой о стенку, карабкался, срывая ногти, тогда бы меня грызла совесть, а так… В одну секунду стало все ясно. Я нужна ему, как нужно человеку пообедать… А чтобы слаще было, он заводит красивую посуду. Это вполне в его духе. За те же деньги, да еще с любовью, с романтикой, с красивыми словами…
Весна, осень и короткая зима в Дофиновке ужасны! Да и лето ужасное. Вот если б можно было не уходить с моря…
Мы переехали в Дофиновку из райцентра Крестцы Новгородской области, когда мне было одиннадцать лет, а младшей сестренке Надьке — четыре года. Я до сих пор так и не знаю, из-за чего и зачем мы туда переехали. Отец все время намекал на какую-то историю, на гонения…
Мы жили вчетвером в большой несуразной комнате с колоннами. Честное слово! Посередине потолка пролегала квадратная балка, которая опиралась на настоящие дорические колонны.
Когда я узнала, что место, куда мы переезжаем, называется Дофиновка, и что это в пятнадцати километрах от Одессы, — во мне кто-то тихо ойкнул и замер. Я выбежала на улицу, по которой суетливо растекались ручейки в сверкающих ледяных берегах. На дне ручейков виднелись чистенькие промытые камешки. Стены купеческих кирпичных двухэтажных домиков потемнели, забрызганные капелью.
Я шла по нашей улице и представляла себе Дофиновку. Какое красивое название! Я тогда как раз читала «Трех мушкетеров», и Дофиновка виделась мне каким-то волшебным королевством с пряничными домиками, под островерхими крышами, с жестяными вывесками ремесленников, поскрипывающими на ветру.
Я шуршала ледяным крошевом, загребая ногами в маминых резиновых сапогах, и думала о стенах, увитых виноградом…
Больше всего в Дофиновке меня поразила грязь. Жирная, липкая, обильная. Это было непривычно. У нас в Крестцах почвы были песчаные, сухие, чистые.
Пряничных домов не оказалось. Стояли низенькие, синюшного цвета побеленные саманные домики, штакетные заборы как и у нас в Крестцах, и автобусная остановка из серого кирпича, заляпанная грязью до самой крыши; продовольственный одноэтажный магазин и какой-то полуразвалившийся саманный сарай рядом с ним.
Потом на этом месте построили кафе «Парус». Потом большинство домов поселка заменили на каменные.
Сразу за сараем было море. Серое, холодное, теряющееся в серой дымке. Я не удержалась, пробралась между штабелями бочек, воняющих рыбьим жиром, к самой кромке воды. С холодным плеском и шипом нахлестывались серые волны на темный утрамбованный песок и откатывались, оставляя грязные разводы пены. Я потрогала воду рукой, зачерпнула и лизнула с ладони… Вода была холодная и горькая. Я долго плевалась. Дул ветер. Я плакала.
Пока я горевала, наступило лето. Оно обрушилось внезапно, когда я уже ничего хорошего от жизни не ожидала.
Это был какой-то бесконечный карнавал. Сперва поспели черешня и клубника, потом покраснели вишни. Море стало таким нестерпимо лазурным, что я с рассветом убегала смотреть на него и смотрела, смотрела, пока солнечные блики не выбивали из глаз слезы.
Это лето было самым долгим и самым коротким в моей жизни. Мне кажется, что тогда я прожила все радости и восторги, что были отпущены на весь мой век.
Потом карнавал кончился. Дачники — москвичи, ленинградцы, одесситы, киевляне — разъехались, и наступила осень. И снова грязь, ветер, дождь. Грязные, заплеванные подсолнечной шелухой полы в клубе, танцы по субботам… Кучка глупо хихикающих девчонок…
Парни лет с четырнадцати считали своим долгом перед танцами пропустить по стакану или по два домашнего вина. Особым шиком считалось незаметно курить прямо в зале во время кино.
Это было потом, когда мне самой исполнилось четырнадцать. Это уже после того, как моя одноклассница Жанка, предводительница дофиновских девчонок, пробегая мимо меня, вроде бы нечаянно толкнула меня локтем. Я стояла в одной босоножке на осклизлом от водорослей валуне и, сполоснув другую ногу, надевала вторую босоножку. Я полетела вверх тормашками, подняв кучу брызг. А Жанка, хохоча, уплывала в море. Константин, наш дачник из Черновцов, даже не успел поддержать меня. Девчонки — их была целая компания — демонстративно повалились от хохота на песок…
Я, как была в платье и в одной босоножке, бросилась за Жанкой, рискуя сломать ноги между скользкими камнями, потом споткнулась, плюхнулась животом на воду и поплыла, ничего не видя перед собой от бешенства. Я быстро догнала ее и начала топить. Жанка была толще меня и, наверное, сильнее, но на воде она была передо мной котенком. На воде они все были передо мной котятами, даже мальчишки.
Это море было мое. У меня с ним были свои отношения. У нас была тайна. Мы любили друг друга. По вечерам, когда пляжи пустели, я тайком приплывала в свое укромное местечко на каменную гряду, метрах в пятидесяти от берега, снимала с себя купальник, ложилась спиной на покрытый шелковистыми водорослями бетонный куб и закрывала глаза. Вода еле-еле покрывала меня, и нежные волны перекатывались через грудь, лаская ее. Это было мое море.
Я была в нем хозяйка и утопила бы Жанку, если б она тихо не пискнула: «Мамочка, родная». А пока она ругалась, я безжалостно и бездумно топила ее…
Потом мне пришлось на себе переть ее к берегу. У нее уже не было сил плыть, она здорово нахлебалась. Я испугалась только на берегу, когда у нее изо рта полилась мутная вода… После этого случая они наконец перестали травить меня. А на танцы вместе с ними я начала ходить гораздо позже.
Отец быстро сошелся с местными мужиками, а мы с матерью и сестренкой долго оставались чужаками. Я целыми днями и вечерами читала. Все книжки из школьной библиотеки я уже помнила наизусть, узнавала их в чужих руках издалека, по обложке, и ревновала, потому что с каждой книжкой я проживала яркую, волшебную жизнь, так не похожую на бесконечную осень и зиму за окном.
Отец долго не верил в домашнее вино. Года через три он научился его делать не хуже чем соседи, но и тогда не верил в него, не опасался. Потом один раз свалился, другой… Потом мать начала скандалить, просить его не пить, сестренка плакала, он обещал, клялся, сам плакал, потом начал гоняться за нами с молотком.
Есть девчонки, которым с самого детства ничего не надо. Они толстые, спокойные, едят и пьют, помогают по хозяйству, добры по-своему, удачно выходят замуж за соседа или одноклассника, рожают полных розовощеких детишек и ничего другого им и не надо. Таких у нас в Дофиновке было больше половины. А для других, живых, с неугасающим огнем в глазах, самым важным местом, неиссякаемым источником тайных надежд был… автобус. Да-да, обыкновенный рейсовый автобус, который проходил из Григорьевки, где уже тогда строился новый порт, в Одессу.
На этом автобусе ездили молодые монтажники, портовики и моряки из Григорьевки, офицеры из Чабанки… И каждый был возможной судьбой. Проезд до Одессы стоил двадцать пять копеек. Мы собирали эти полтинники по копейке.
Сейчас странно и смешно об этом вспоминать, но автобус был для нас всем. К тому же ведь были положительные примеры. Три, нет даже четыре девчонки познакомились со своими будущими мужьями в автобусе. Одна с моряком, одна с военным, кажется, с прапорщиком, и две с простыми рабочими ребятами.
А сколько там было встреч, незаконченных романов!.. Поймаешь чей-то взгляд, отвернешься, вроде ты недовольна, а сама лихорадочно вычисляешь человека. Кто такой? Откуда? Куда едет? Почему не видала раньше? Украдкой рассматриваешь его отражение в окошке. Вот глупый, уставился в затылок и пялится с такой силой, что уши краснеют и волосы на темечке шевелятся, а в окошко взглянуть не догадается… А он ничего… Что это он приятелю шепчет? Заржали, жеребцы! Про меня, наверное… Ну чего, чего уставился?! Вот показать бы тебе язык! Это же неприлично за спиной обсуждать человека…
А потом он едет один и опять смотрит… Уже робко, украдкой. А ты меряешь его ледяным взглядом и снова гордо отвернешься. Жалко только, что день, и его отражение в окне еле видно…
И вот между вами уже существует невидимая ниточка, а он все никак не решается подойти. Потом ты едешь с подругой и уже ты шепчешься с ней и хихикаешь, а у него краснеют уши от смущения. Потом однажды ты встречаешь его в городе в кино-театре, и он бросается к тебе, как к старой знакомой, как к землячке. А подруга, недоумевая, смотрит на вас… Она ведь точно знает, что вы не знакомы, а вы разговариваете так, словно продолжаете прерванную беседу.
Потом начинаются свидания… На той же автобусной остановке. Не будешь же торчать посреди деревни, как столб.
Автобус для нас был единственным окошком в другую, светлую, счастливую жизнь, полную высоких чувств, отчаянных приключений и еще чего-то, о чем не думалось словами, что звучало в душе прекрасной музыкой.
В Одессе девчонки не знакомились. Они боялись города. Ходило в Дофиновке несколько историй об изнасилованиях, ограблениях, о коварстве и развращенности одесситов, и особенно приезжих курортников, которым от девушки только одного и надо… Веры городским не было.
Случались, правда, романы с горожанами и с благополучным концом, то есть со свадьбой, но потом все равно в семьях с городскими зятьями что-то начинало потрескивать, лопаться, разваливаться… Словом, дофнновская традиция городских отвергала. А местных ребят, знакомых с грудного возраста — Колей, Петей, Ваней, лузгающих семечки в клубе и довольствующихся дофиновской сытой, пьяной и нетрудной жизнью, — никто всерьез не принимал. Они как бы заранее были предназначены нашим медленным, коротконогим, глуповатым и домовитым толстушкам, на которых и женились без всяких романов, волнений, пожалуй, и без любви.
Люди, ездившие в автобусе, были золотой серединой, желаемым компромиссом между местными и городскими.
Я еще училась в десятом классе, когда наша соседка Тамара выходила замуж за своего прапорщика, добытого летом в переполненном, душном и пыльном автобусе.
Она шила у моей матери свадебное платье и поэтому не могла не пригласить меня. Свадьбу играли в Дофиновке, хотя у Саши, у ее жениха, была самостоятельная, как говорят в Одессе, квартира в гарнизонном доме.
Тогда еще не гуляли свадьбы с таким размахом, как сейчас, но все равно собралось около ста человек, и были ребята из Сашиной части. С одним из них, с лейтенантом Гришей, мы самозабвенно целовались на задворках, в кромешной темноте. Дело кончилось тем, что я влезла белой босоножкой в свежую коровью лепешку.
Наутро, отмывая босоножку и вспоминая свадьбу, шумных румяных офицеров, прогулку по задворкам, поцелуи и бессвязный, горячий шепот лейтенанта Гриши, я поняла, что ни за что не останусь в Дофиновке. И в Чабанке, и в Григорьевке не останусь… Я поняла, что буду жить другой жизнью или не буду вообще. И еще я поняла, что никто мне этой другой жизни не преподнесет на «блюдечке с голубой каемочкой».
Я взялась за учебу. Это было неожиданно для всех. Я сидела над учебниками, как проклятая. Мама, глядя на меня, тихо радовалась и боялась сглазить. Она окончательно обалдела, когда я попросила ее научить меня шить. Раньше усадить меня за машинку было просто невозможно, теперь же я замучила ее своими вопросами. Я твердо усвоила, что соседка Тамара, входившая в самый аристократический дофиновский кружок, не могла не пригласить нас на свадьбу, потому что шила у мамы подвенечное платье. Я поняла, что умение шить — это пропуск в любое общество.
Через два года я поступила в Одесский университет на биологический факультет. Увидев в списках свою фамилию, я приехала домой, тихонько пробралась в свою комнату, заперлась, укрылась ватным одеялом и, наверное, целый час ревела, стараясь не выдать себя ни звуком. Потом целый час я ждала, пока глаза и нос примут человеческий вид. И все это время в голове у меня стучало, гудело, крутилось одно-единственное слово — «Начинается».
Начинается другая жизнь…
Я прекрасно понимала, что характер у меня тяжелый, нелюдимый, что я трудно схожусь с людьми. В Дофиновке у меня так и не было близких подруг. После того случая, когда я чуть не утопила Жанку, девчонки приняли меня в свои, но я их своими так до конца и не считала. Я боялась, что не смогу сойтись и с новыми, нужными друзьями.
Я могла ездить на занятия из дома, но сняла комнату в Одессе, на Слободке. Ту самую комнату, в которой мы потом жили с Левой. Я перевезла туда швейную машину. В первый же месяц я сама заработала на жизнь и на плату за комнату. Повторяю, я могла бы ездить на занятия из Дофиновки. На дорогу до университета со Слободки у меня уходило только на пятнадцать минут меньше. Но если б я оставалась дома — это была бы прежняя жизнь. А я хотела «другую». И я заработала право на эту самостоятельную, «другую» жизнь в первый же месяц. В Дофиновку я приезжала на воскресенье. Это была моя вторая, главная победа.
Третий раз я сказала себе «Браво, Наталья!», когда меня пригласили на Новый год в ту компанию, в которую я сама хотела попасть. И не думайте, что это было просто. На нашем курсе многие до самого диплома так и оставались одиночками… Конечно, они были в комитете комсомола, несли общественные нагрузки, но стоило им выйти за пределы альма-матер и… стоп. Проводить было некому. Были, правда, еще и другие. Девчонки маленькими стайками терлись по танцплощадкам, мечтали выйти замуж за иностранцев, дежурили у ресторанов. Иностранцев было много в университете.
Элиту составляли девчонки в основном из моряцких семей. А одна была даже дочкой профессора. Они держались обособленно, и проникнуть в их компанию постороннему человеку было невозможно. Некоторые из них и до университета были знакомы, а незнакомые прежде как-то очень быстро выделяли друг друга из толпы. По каким-то только им понятным признакам. К ним-то и тянуло меня неудержимо. Никаких других компаний, в которые меня постоянно зазывали, я не признавала. И как потом выяснилось, правильно делала. Если б я себя скомпрометировала дружбой с ними, то вход в высшее университетское общество был бы для меня заказан.
И вот в эту компанию меня, как бы на пробу, пригласили встречать Новый год. Это была моя третья победа. И я ее заработала своими руками. И это было ой как нелегко! Попробуйте на стипендию, на гроши, которые я зарабатывала, обшивая слободских модниц, конкурировать с моряцкими и профессорскими дочерьми в одежде, когда они буквально купаются в «джинсухе».
Я вылезала только на фантазии и наглости. Я выдавала такой авангард, что когда в новой шмотке приходила на лекцию, у доцента язык отнимался.
Никто на факультете и понятия не имел, что я из Дофиновки. К тому же и книжек я прочитала побольше их всех, вместе взятых. В свое время я поняла, что ни постоянно склоненная над швейной машиной мама, ни вечно поддатый отец не дадут мне культуры, достаточной для вступления в «другую» жизнь, и поэтому добросовестно и последовательно изучала мировую литературу.
Чтоб не промазать, я читала классиков собраниями сочинений от первого тома до последнего, вместе с письмами. Золя, Горький, Алексей Толстой, Бальзак, Паустовский, Гончаров, Генрих Манн, Уэльс, Куприн, Блок, Маяковский, Есенин, Мопассан, Грин, Джек Лондон, Жорж Санд, Вересаев, Герцен — вот имена, которые первыми вспоминаются. На самом деле список прочитанных мною классиков гораздо длиннее.
Вот только с музыкой у меня ничего не получалось… У нас в Дофиновке стоял приемник с проигрывателем «Урал», такой длинный, черный. Когда-то был модный… Я сама в магазине «Культтовары» покупала пластинки. Оперу я так и не поняла. Балет тоже. Я, правда, долго смотрела его по телевизору и, только поступив в университет, начала ходить в оперный театр, но, честно говоря, в Одесском театре мне больше всего понравилось само здание театра.
Зато танцевала я классно. У меня, говорят, выдающаяся пластика. В университете…
В общем, в университете, когда меня пригласили в ту компанию, а главное, когда я в этой компании осталась, я стала королевой курса. И эту марку я держала до конца.
Следующим этапом в «другой» жизни было знакомство с Николаем.
Когда мы с ним начали жить, я даже начала подумывать, что этот этап — последний. Квартира, машина, мебель, одежда… Все эти вопросы, останься я с Николаем, решались бы в рабочем порядке, без проблем.
И моя работа, и аспирантура, и кандидатская диссертация — все это образовалось бы само собой, за это уже не нужно было бороться. Все это пришло бы в результате нормальной, спокойной, планомерной жизни. С приложением определенных усилий, разумеется, но без борьбы.
Но тогда получалось, что Николай — это «потолок» моей «другой» жизни, у меня порой возникало ощущение, что я уже живу в своем будущем… Это же страшно! Это значит, что впереди — ничего… Ничего «другого», о чем стоило бы мечтать.
И тут появился Лева. И «потолок» этот вдруг взлетел на головокружительную высоту. И вновь ожили надежды, мечты… Я и слов-то таких раньше не употребляла — «собственный корреспондент»! В этих словах было все — и экзотические страны с пальмами, и встречи с академиками, с писателями, с Софи Лорен… Лева когда-то брал у нее коротенькое интервью. И какая-то неясная слава, и имя Левы аршинными буквами на киноафишах по всему городу, и ужины в ресторане Дома кино, и еще столько всего…
И вот теперь я должна была от всего отказаться только потому, что Лева боится испачкаться? Он врет, что боится испачкаться в переносном смысле, что боится нарушить закон.
Да если уж за такую каторжную работу сажать, тогда нужно всю страну за решетку упечь. Все чем-то подрабатывают… И почти все это противозаконно. Никто никого не грабит, не убивает, не насилует, но все равно это, видите ли, противозаконно.
Вот кому, скажите на милость, я сделаю плохо, если начну шить шайки? Покупателям? Но если им плохо, пускай не покупают. Это же не первая необходимость, это же не хлеб. А раз покупают, значит, их все устраивает. Собакам? Птичку жалко? А ягненочка невинного не жалко на шашлык и на ту же шапку? А белочку? А кролика ушастого? Государству плохо? Да, плохо! Доходы мимо его кармана. Но ведь если б я не шила эти шапки, а просто сидела бы и суп варила, какой от меня ему был бы прок? Только расходы. А так я хоть шапки буду производить. Сделаю сотню, так ему на ту же сотню их делать меньше надо.
Ведь логичнее меня наказывать, когда я бездельничаю, а не тогда, когда работаю… И вообще, дало бы оно мне возможность спокойно за свои деньги приобрести жилье, тогда бы я и занималась своим делом… А то ведь оно своими дурацкими законами поставило меня в зависимость от Левиных предков, и пока они меня не пропишут…
Ну вот, сорвалась на любимого конька. О чем бы я ни заговаривала, меня заносит на одну и ту же песню, как заезженную пластинку.
Лева не моральной грязи испугался, а натуральной. А я ничего не «боюсь. Мне отступать некуда. Я все за собой сожгла — и Дофиновку, и Одессу, и Николая…
А здесь еще не все потеряно. Я это поняла. Спасибо Геннадию Николаевичу. Так что с Левой ли, без Левы, но я добьюсь «другой» жизни, чего бы это мне ни стоило. И в ней будет праздник!
Он меня просто купил! И что самое интересное, он и не собирался меня покупать! Не было у него такой задачи. Я и так уже была его… Со всеми потрохами…
Мы легально встретились у него на даче. Он позвонил Левушке и поплакался, что нужно, дескать, ехать на дачу консервировать се на зиму, прибрать кое-что, окна заклеить и так далее… Левушка тут же-, естественно, предложил мою помощь. А сам он действительно замотался в последнее время. И работа, и шкуры — и все это одновременно.
Аскерыч, мастер, обучавший Левушку всем премудростям кожевенного ремесла, оказался занудой и после каждого Левиного опоздания поднимал густые, торчащие кустами, как у филина, брови и говорил, что он никого не принуждает учиться, что если у Левы такая важная работа, с которой нельзя вовремя уйти, то зачем обучаться другому ремеслу?
Геннадий Николаевич заехал за мной, и мы покатили на дачу. Это была наша седьмая или восьмая встреча. Сначала я их считала, а потом пошел какой-то сумбур… Нет, я не потеряла голову, просто пошла какая-то суетливая жизнь, встречи были полулегальные… Он приезжал, мы пили шампанское (Геннадий Николаевич, разумеется, только пригубливал), потом ехали куда-нибудь обедать, потом забрасывали Левушку или домой, или к Аскерычу, а сами ехали как бы по моим скорняжным делам… Или приклад доставать, или какие-то сверхдефицитные и сверхэкономичные лекала, или за вторым «болваном».
За швейной машиной, шьющей кожу, мы ездили раза три или четыре. На самом же деле все скорняжное оборудование в полном комплекте хранилось у Геннадия Николаевича на даче, и мы каждый раз забирали по одному предмету.
Словом, первая горячка, когда пересыхают губы, трясутся руки и подгибаются колени, прошла, и наступила некоторая организационная суета. Любовные будни, если можно так выразиться.
И вот за неделю до ноябрьских праздников Геннадий Николаевич предложил мне пойти в праздничный круиз на теплоходе «Одесса». Как он объяснил — это будет показательный рейс, в котором наших туристов (меньше всего это слово подходит к участникам круиза) будут обслуживать, как иностранных.
Я выслушала его, почувствовала, как ногти впились в ладони, как судорогой свело кулаки, и сказала:
— Нет.
— Почему? — удивился он.
— Лева здесь будет работать, пахать как негр, а я поеду развлекаться? Это слишком!
— А то, что ты делала до сих пор, это не слишком? Снявши голову, по волосам не плачут.
— Ну, знаешь… Это другое.
Мы перешли с ним на «ты», хоть это было мне нелегко. Я то тыкала, то выкала.
— Не вижу разницы, — пожал плечами он. — Впрочем, как хочешь… Там будет славно.
— Надеюсь, я тебя не подвожу своим отказом?
— Нисколько.
— Ладно, — сказала я, — когда надо ехать?
— Пароход отходит седьмого утром и возвращается девятого вечером.
Я уехала из Москвы на другой день и провела два дня дома в Дофиновке. Отец опять пил. Мать мучалась с давлением. Я, как сумасшедшая, металась по дому, хватаясь за все сразу. Затеяла ремонт на кухне, заклеила окна, перестирала кучу тряпья. Я словно замаливала грехи, а по ночам шила себе туалеты…
Седьмого мы встретились с Геной у морвокзала и прошли на судно.
Когда мы наконец очутились в нашем двухместном люксе с цветным телевизором, холодильником, телефоном, я скинула с себя одежду, вошла в душ и долго стояла под горячими, острыми струями, смывая с себя усталость, чувство вины, чувство берега, заботы, сомнения, злость на отца, боль за мать, бессильную жалость к сестренке, которой уже не выбраться из Дофиновки. Ведь не будь ее, я бы не смогла бросить мать и уехать. Да и отца бы я не бросила… Выходило, что я живу в Москве за ее счет.
Мои богатые университетские подруги, ходившие по многу раз в подобные круизы со своими родителями-моряками, с упоением рассказывали о них. Я их с интересом выслушивала, но даже мысленно не примеряла эти праздники к себе. Сознание бунтовало. Для девушек моего круга был только один способ попасть на такой круиз — в качестве «девочки на круиз», но я его с возмущением отвергала.
Однажды механики из автосервиса приглашали нас с подружкой на пароход. Она согласилась. Я гордо сказала — «нет». Может, в память того «нет» я и Гене сперва сказала «нет»?
Стоя под душем и чувствуя, как твердеет под кожей и наливается силой тело, я вдруг вспомнила, что подруги говорили о каком-то специфическом пароходном запахе, который, по их словам, нельзя спутать ни с чем. Я не почувствовала этого запаха.
И теперь, смывая с себя суету последних дней и готовясь к празднику, я вдруг испугалась: а что если праздник не состоится? Вернее, состоится, но для других, меня не затронет? Что если я не смогу его почувствовать, как и пароходный запах?
Я выключила воду, вытерлась, причесалась, вышла из душевой кабины и почувствовала этот запах и удивилась тому, что не уловила его раньше.
Им была пропитана вся мебель, шторы, потолки. Это была смесь дорогого табака, дорогих духов, дорогого вина и кофе. Только выйдя из душа, я услышала тихую музыку, заметила на столике изящно напечатанную программку круиза, где по часам и минутам были расписаны все культурные и увеселительные мероприятия.
Наше окно выходило на пирс, и я невольно обратила внимание на то, что публика, прибывая на пароход, несет с собой огромные чемоданы, словно готовится в дальнее путешествие.
— Что у них в этих чемоданах? — спросила я у Геннадия Николаевича.
— Сама увидишь, — усмехнулся он.
— Когда?
— Скоро…
Самое обидное то, что мне некому было рассказать о пароходе. О том, как я попала «в лапы к однорукому бандиту», как Гена принес мне целый мешок жетонов, и я в первые же минуты выиграла два раза по двести рублей, как я визжала, как кричали и аплодировали болельщики, как неведомо откуда появилось шампанское и как я пыталась за него заплатить, и как все снисходительно улыбались. Я не успокоилась, пока не просадила все, до последнего жетона, и мне самой это показалось ужасно забавным.
Незаметно подкрался праздничный ужин. В ресторане было выключено электричество, и на каждом столике горели свечи в шандалах, и огоньки свечей отражались в хрустале и начищенном мельхиоре. Вспыхивали бриллианты на дамах, которых я узнавала с трудом, так как они сменили не только одежду, но и прически и грим.
Мужчины были подчеркнуто корректны и красивы в сливающихся с таинственным полумраком велюровых пиджаках. Их ослепительно белые рубашки резали глаза.
Негромко играл оркестр. Бесшумно скользили между столиками винные стюарды с тележками, уставленными винами и коньяками.
Оглушительно и всегда неожиданно, то тут, то там хлопали в потолок пробки шампанского. Чопорная публика становилась постепенно веселее, говорливее, развязнее.
К сожалению, мне некому рассказать, как две дамы обнаружили, что совершенно одинаково одеты, и под добродушный смех побежали переодеваться и вскоре появились снова почти одинаково одетыми, и как одна из них, ухарски махнув рукой, осталась, а вторая переоделась в третье платье и кричала через весь зал сопернице: «Предупреждать нужно, Изабелла!»
Как потом в ресторан пробралась маленькая пушистая собачонка и, жалобно попискивая, искала в потемках свою хозяйку, и за каждым столом ее ласкали и кормили бутербродами с икрой, шоколадом и куриными шницелями.
Потом все начали танцевать, и тут я показала класс!
Меня единодушно избрали королевой круиза, и эти разряженные в парчу и бархат дамочки позеленели от злости! За мной ухаживали все мужики и наперебой приглашали танцевать. Наш столик был завален цветами и уставлен шампанским. Гена был доволен мной.
В мою честь заказывались песни и танцы, засовывались новенькие сотенные бумажки в отверстие гитары.
Внезапно музыка смолкла, барабаны забили дробь, и на специальных тележках вкатили подожженные, мерцающие синим пламенем торты-сюрпризы, внутри которых оказалось твердое мороженое.
Праздник начал растекаться по судну, взрываясь то здесь, то там хохотом и музыкой. Дамы переоделись в четвертый или в пятый раз, и до меня наконец дошло, зачем им большие дорожные чемоданы. Мне тоже захотелось переодеться, и я потащила Гену в наш люкс.
Переполненная счастьем, радостью, благодарностью, я набросилась на него. Он был весело удивлен этой внезапной вспышкой страсти.
Потом мы, не успокоенные вовсе, а словно бы еще больше возбужденные, оказались в баре, где висела рында (корабельный колокол), и я лихо прозвонила в него три раза, потому что было три часа ночи. И оказалось, что я обязана всем собравшимся в баре три раза поставить выпивку — такова традиция. Гена одобрительно улыбнулся мне и мигнул бармену, который начал наполнять ряды рюмок.
Какой-то семнадцатилетний юноша, наверное, еще школьник, запинаясь и краснея, прочел стихи, посвященные мне и написанные тут же в баре, и я почему-то плакала, хотя стишки были пошлы и бездарны.
Потом мы поднялись в свою каюту. К нам еще долго кто-то ломился, но мы никому не открывали…
Поздним утром нам принесли завтрак в постель, мы не спеша завтракали, опоздали со всеми на экскурсию в Ялту и вдвоем бродили по городу, обедали в каком-то ресторанчике. Там был замечательный хлеб — такие длинные и плоские лепешки, горячие, с хрустящей корочкой.
Мы вернулись на «Одессу» только вечером, ко второму праздничному ужину.
Господи, как же это было смешно. После поездки в Одессу, через месяц примерно, он утратил ко мне интерес. Я это поняла сразу, как только он предложил купить мне кольцо. Старое и очень красивое. Маленький ярко-синий сапфир и вокруг него бриллиантики, как он мне с плохо скрываемой гордостью объяснял, очень хорошей огранки. Это было «маленькое бриллиантовое колечко с сапфиром». Такой жанр.
Но главное было в том, что у меня ни дня рождения, ни именин в обозримом будущем и не намечалось. Надо было видеть, как он ходил кругами вокруг меня, не решаясь объявить о нашем расставании.
И чем я ему мешала? Ведь я ему почти ничего не стоила… Не от чего было откупаться. Даже наоборот, мы с Левой еще оставались у него в долгу… Я сколько раз хотела вернуть ему деньги, которые он давал на приобретение машинки, «болвана», химикатов (ведь мы начинали с нуля, и денег в то время никаких не было), но он каждый раз отмахивался и говорил: «Потом, потом, подождите, пока раскрутитесь».
А вел он себя так, будто не я ему, а он мне был должен и замышлял сбежать, но опасался, что я догоню и накажу. Он словно добивался, что бы я сама, добровольно его отпустила.
Клянусь, я бы сказала ему: «Беги, родной, беги», если бы не опасалась, что он, по обыкновению, поднимет удивленно брови и спросит: «Куда, дорогая? Почему я должен бежать? Я вовсе не собираюсь. Это твои фантазии».
Короче говоря, он решил дать мне отступного, но не желал в этом признаваться.
— Есть одно колечко… — сказал он, как бы между прочим. — Не хочется упускать. Его хозяева ценят его практически как лом. Оно досталось им случайно. А там самое ценное не караты, а работа.
— А сколько стоит? — спросила я. — Честно говоря, мне сейчас не до колец…
— Ерунда! — улыбнулся он. — Деньги — пыль. Я уверен, что оно тебе понравится и ты не сможешь от него отказаться.
— Этого я больше всего и боюсь…
— Ерунда. Заедем, посмотрим.
И по дороге, чуть ли не наслаждаясь его замешательством, я спросила:
— Уж не собираешься ли ты мне его подарить?
Он рассмеялся:
— Ну вот! Ты с твоей проницательностью никогда не даешь мне сделать тебе сюрприз.
— Мы что, расстаемся? — спросила я. — Это прощальный обед и подарок на память?
— Неужели ты думаешь, что у меня не хватило бы смелости сказать об этом впрямую? — Он удивленно поднял брови и на секунду оторвался от дороги.
Мы ехали обедать в Дом литераторов. Он всегда обедал там, а ужинал или в Доме кино, или в «Берлине». Везде его знали, везде ждали и даже любили. Он не скупился на чаевые. Однажды он так ответил на мой вопрос о чаевых: «Люблю поощрять обслуживающих меня людей. К этому роду деятельности отношусь с большим уважением. Тут я их полный сторонник. Мы становимся в эти минуты единомышленниками, почти друзьями. Ведь цель у нас в эти минуты общая — доставить мне удовольствие и удобства».
— Нет, у тебя не хватило бы смелости сказать об этом впрямую, — подумав сказала я.
— Ну почему я не могу подарить кольцо просто так? — сказал он. — Просто из желания сделать тебе приятное…
— Отчего же не сделать приятное, — усмехнулась я, — обязательно сделай, если хочешь.
Это я ему сказала. А хотела сказать, что, когда нечем платить за любовь, платят деньгами. Это же гораздо проще… Это так убедительно доказывает любовь… И не надо прятать пустые глаза. Можно смотреть с самодовольным вопросом во взоре: «Ну, и как тебе мой подарок?», что означает: «Ну и как тебе моя любовь?» Но я ничего не сказала. Я отдала инициативу, предоставив ему самому выкручиваться… И это было забавно. Это было смешно.
Дело в том, что на пароходе, когда мы шли мглистым, серым морем домой, в Одессу, стоя на палубе, я вдруг поняла, что ничего больше не будет… Что — все! Конец. Нечего больше ждать. В этом круизе я словно увидела целый пароход Геннадиев Николаевичей. Они, конечно, все были хуже моего, грубее, глупее. Но все они были вылеплены из одного теста. Одни хуже, другие лучше. У них была одна общая черта. Они покупали то, что нужно было заслуживать.
Мне это пришло в голову, когда я, продрогнув на палубе, вернулась в каюту, легла на мягкую пароходную койку и, замерев, всем телом ощутила скрытую, напряженную вибрацию судовой машины. Мне даже показалось, что это меня лихорадит, и я сообщаю вибрацию матросу, палубе, всему пароходу.
Ну, ничего не предвещало. Я и помыслить о таком не могла… Думала, что кого-кого, а уж себя-то я знаю, как облупленную.
А ведь как спокойно было на душе. Во всяком случае, так хотелось покоя. Я думала, что все это ушло. Оказывается, нет. Только отстоялось. Всякая легкая чепуха и дрянь всплыла и слилась через край. Настоящее осталось на самом дне, куда и заглядываешь-то редко.
Я его даже не сразу узнала. Открываю дверь — стоит парень в синей нейлоновой курточке, рукава короткие, руки красные торчат. Шапка бесформенная, облезлая, когда-то, вероятно, черная, а теперь какая-то пятнистая с коричневато-фиолетовыми разводами. Конечно, привычно подумала я, это же кролик, фабричная работа.
И куда делась моя злость?! А ведь я была на него зла, ой как зла! Только сама себе в этом не признавалась. Ну как же, стыдно злиться на мальчишку! Кто он такой, чтоб я на него злилась? Молено подумать… Так я себя уговаривала и злилась.
Я набросилась на него, стала раздевать… И слова из меня посыпались горохом, и такие бабьи, такие простые, каких я в себе и не предполагала даже:
— Санечка, родненький, солнышко мое золотое, как же я рада тебя видеть. Ну что ж ты, дурачок, пропал? А я к тебе ехать боялась. Боялась опять с мамой твоей встретиться… Мальчишечка мой любимый, проходи, садись. Да брось ты эту драную шапку, мы тебе новую, красивую сделаем, оденешь — все девчонки твои будут. Пойдем скорее, сейчас такой пир горой устроим! Ты только посмотри в холодильник, ты только глянь, что у нас есть. Ты ведь голодный, я по глазам вижу…
Причитаю я таким образом, а сама все поглаживаю его, целую в холодные щеки, волосы ему тереблю. Ну, словно сынок из армии в отпуск приехал. Насмотреться не могу. А он и вел себя так, словно согласился на эту роль. Я ведь говорила, что когда мы с ним встречались, я не ощущала нашей разницы в возрасте. Даже, наоборот, иногда чувствовала себя моложе его. А тут просто захлебывалась от материнской, что ли, любви. И так мне самой это приятно было, так легко, светло… А главное — безопасно. Поэтому я и позволила себе распуститься, поэтому и пошла вразнос.
Я вдруг такую бурную деятельность развила, что немного напугала его. Во всяком случае, сбила с толку, он не скоро вспомнил, зачем пришел. А может, просто не захотел меня сразу расстраивать.
Мы устроились на кухне. У меня просто сердце зашлось от удовольствия, когда он не удержался и, округлив глаза, изумленно присвистнул. А я метала и метала на стол все подряд — и балык, и икру, и сырокопченую колбасу, и семгу, и ветчину, и баночное пиво, и шампанское, маслины, соленые орешки, маринованные чеснок и черемшу, свежую редиску и зелень, два красных помидора (это в январе, заметьте), какой-то импортный шоколад, еще что-то…
Это было похоже на игру. Сперва он присвистнул удивленно, потом озадаченно, потом весело. Потом он взял орешек, весело прохрустел им и сказал:
— Большое спасибо. Можно убирать. Я все равно не верю, что это не мираж… — Мы дружно захохотали. Он сквозь смех спрашивал, откуда такое изобилие, а я сквозь смех объяснила, что Левушка в последнее время «совершенно двинулся» на запасах и заготовках, что Геннадий Николаевич лично отвел его в какие-то жутко закрытые закрома, в какие-то спецмагазины, и Левушка как начал возить харчи картонными коробками, так не может остановиться.
— Ну хорошо, — сказал Саня, — а откуда у него столько денег?
— Ты себе даже представить не можешь, — продолжала я, не замечая его вопроса. — Еще недавно он считал каждую копейку. Чтоб купить колготки, я должна была спрашивать у него разрешение, а теперь он, что увидит хорошее, то и покупает. Надо, не надо…
— Откуда же у него деньги? — повторил свой вопрос Саня.
Я не собиралась ему врать, но взять вот так и рассказать все про шкуры, про шапки, про деньги, про всю эту новую жизнь я еще не была готова. И я сказала: — У него какие-то дела с Геннадием Николаевичем… По реставрации. Так что деньги теперь у нас есть. Мы долго будем сидеть и смотреть?
— А как же мы будем есть? Куда мы поместимся? — улыбнулся Сашка.
Кухонный стол был так завален продуктами, что тарелки ставить было некуда. Я вдруг решила, что пировать мы будем в гостиной. Дала ему задание все переносить в комнату, а сама ушла в спальню переодеться. Прежде всего я затолкала все свои заготовки, лекала, меховые лоскуты в большой мешок, приготовленный специально для срочной эвакуации, накрыла чехлами машины.
Убираясь, а потом выбирая, что надеть, я не переставала ехидно улыбаться. Я словно наблюдала за своей суетой со стороны и даже издевалась сама над собой вполголоса:
— Ну и что? И зачем ты убираешься?
— Ну нельзя же все так оставлять… Нельзя же, чтобы он видел. Лева специально предупреждал.
— Достаточно просто закрыть дверь, и он ничего не увидит. Может, ты собираешься затащить его сюда?
— А если и собираюсь? Тебе-то что?
— Расхрабрилась? А если он опять скажет — нет? Как это тебе покажется?
— Не скажет.
— А если скажет?
— Ну и пошел он к черту, сопляк!
— Но я бы на твоем месте спросила у него, зачем он пришел, прежде чем расстегивать ему штаны.
— А вот это деловой совет.
— И последний вопрос.
— Пожалуйста.
— Ты сама себе не кажешься чокнутой с этими разговорами?
— На себя посмотри!
Словом, веселилась вовсю. И долго не могла выбрать, что надеть. Одно слишком закрытое, другое слишком строгое, третье не по сезону, четвертое…
— Слишком трудно снимается?
— Заткнись!
— А ты выйди к нему голая…
Я плюнула и вышла к нему в том, в чем и была — в заплатанных джинсах и в свитере с растянутым горлом.
Он все, мой мальчишечка дорогой, перенес в гостиную, как я и велела, все расставил, пока я там металась в сомнениях, и сидел на диване, закинув ногу на ногу и обхватив их своими длинными худыми руками. И думал о чем-то, наморщив лоб.
Я, как увидела его, посмотрела в его печальные зеленые глаза, так во мне все и обмерло. Господи, поняла я вдруг, да я же люблю его без памяти. И мне плакать захотелось. А ведь еще утром ничего не предвещало…
Он почти ничего не пил. Бокал шампанского так и не осилил. А к еде даже не притронулся. Только орешки все схрумкал. Праздника не получилось. Мне так и не удалось его развеселить. Я, конечно, побаивалась «лезть в воду не зная броду», конечно, я собиралась последовать собственному совету и спросить его, зачем он ко мне пришел, но временила с этим делом, не торопилась, словно чувствовала, что с этим вопросом оборвется последняя моя надежда. И он не торопился. Хотя я видела, что ему очень нужно заговорить. Задать этот проклятый вопрос. Он сам его, бедняжка, боялся.
Я пила шампанское (допила-таки бутылку), что-то болтала, смеялась, рассказывала, как мне казалось, с юмором о праздничном круизе, о том, как круизные дамы по три-четыре раза за ужин бегали переодеваться, какие они чемоданы для этого на себе тащили, ведь деньги есть, а посыльных и швейцаров все равно нет, а мужьям не до того, они делом заняты.
Он улыбался. Что же это делается? Ведь только что уговаривала себя, что рада ему, как сыночку, как младшему братишке. Ведь только и хотелось, что прижать к груди и гладить, гладить по голове. Ведь только поэтому я и позволила себе распуститься, расслабиться, и вот…
Неужели там, в спальне, когда я вместо того, чтоб переодеваться, как дура сама с собой разговаривала, я была права? Допивая шампанское, я уже только и смотрела на его шею в расстегнутом вороте клетчатой рубашки… И уже даже внутренне над собой не усмехалась. Мне уже было не до этого, мне было страшно, я с замирающим сердцем ждала, когда же он заговорит. Ничего хорошего я от этого разговора не ждала.
Он явно собрался заговорить, подошел к окну, очевидно, так ему было легче, прислонился к холодному стеклу лбом и хриплым, застоявшимся голосом чуть слышно сказал:
— Помнишь, я…
— Подожди, я сейчас… — перебила я его и выбежала из гостиной.
Когда я вернулась, он так и стоял лицом к стеклу. Я на цыпочках подкралась и, как корону, надела на него лучшую мою шапку. Она была из тонкого пушистого, разлетающегося от дыхания меха, черная с дымчатыми подпалинами, легкая, мягкая, приятная на ощупь. И совершенно непохожая на собачью. Мой маленький шедевр.
От неожиданности он втянул голову в плечи, быстро снял шапку, мельком взглянул на нее и положил на стул.
— Ты посмотри, как она тебе идет! — возмутилась я. — Надень сейчас же, мальчишка! Посмотри, какая красота!
— Нет… — сказал он и покраснел. — Прости.
Я полчаса его уговаривала, и так и этак вертела его перед зеркалом, трясла перед ним обеими шапками (его и моей) и вопрошала трагическим голосом, какая лучше. Он соглашался, что моя лучше, но принять ее в подарок отказывался с необъяснимой твердостью.
— Ну и черт с тобой! — крикнула я, швырнула шапку куда-то под телевизор, забилась с ногами в уголок дивана и уткнулась носом в диванную подушку. Я все еще надеялась, что он подойдет, как раньше, обнимет за плечи и зашепчет что-то смешное, щекоча своим горячим дыханием ухо и шею. Но вместо этого он сказал:
— Помнишь, я говорил тебе о девушке?
Я молчала, затаив дыхание, ожидая, куда он повернет. Ведь оставался еще шанс, что он скажет: «С ней все кончено. Это была ошибка, прости». Через невыносимую паузу он продолжил:
— Ее зовут Тина. Она учится в нашем классе.
Я молчала.
— У нее неприятности, она… В общем, она беременна и не знает, что делать.
— Пусть рожает. От тебя должен получиться красивый ребенок. — Это вырвалось у меня помимо моей воли. .
— Это не… — так же бессознательно вырвалось у него. И потом уже сознательно, уже решившись, он сказал: — Это не мой .ребенок.
— А чей же?
— Это не имеет значения, — почти не разжимая побелевших губ, сказал он.
— Ничего не понимаю… — пробормотала я, пытаясь справиться с бешеной каруселью, которая завертелась у меня в голове.
— Все очень просто, — по-прежнему глядя в окно, ровным голосом объяснил он, — она полюбила другого. У нее теперь должен появиться ребенок, которого тот, другой, не хочет. И она сама не хочет…
Мелькнула мысль, что уместно было бы по-сатанински расхохотаться, я даже воздуха набрала, но я взглянула на его старчески сгорбленную спину и спросила:
— А как же ты?
— Это не имеет значения.
— Для меня имеет…
— Я люблю ее.
— И ты пришел ко мне?
— Мне больше не к кому идти. Совсем. И ей тоже.
— И что же вы хотите?
— У тебя, наверное, есть врач.
— Есть. А как же ты…
— Это не имеет значения, — сказал он. — Насчет денег пусть он не беспокоится. Я достану… Ты только скажи, сколько надо.
Я молча взяла его за руку, подвела к секретеру, откинула крышку и открыла картонную коробку из-под моих итальянских туфель, в которой мы держали наши деньги…
— Не говори мне больше о деньгах! — сказала я с какой-то злостью.
— Нет, — сказал он, — я обязательно заплачу сам, только скажи, сколько. Я слышал, что это стоит пятьдесят рублей. Это правда?
— Наверное. Я узнаю. Ты правильно сделал, что пришел ко мне… Мы ведь друзья, правда?
— Да, — обрадовался он.
— Ну и хорошо, — вздохнула я. — Будем пить чай. Или кофе?
— Спасибо, я, пожалуй, побегу, — виновато улыбнулся он. — Я тебе сегодня же позвоню!
Господи, ну конечно, он побежит. Он ведь заработал себе повод увидеть ее. Может, даже вызовет ее на улицу. Может, даже она согласится погулять с ним, пока они обсудят все подробности. Может, она даже чмокнет его в щеку в знак благодарности…
— Ну хорошо, беги… Только вот насчет шапки ты зря. Левушке она все равно мала, а тебе как раз. Может, еще подумаешь? Ведь я чисто по-дружески.
— Нет, — с прежней твердостью сказал он, — прости.
Когда он ушел, я убрала все несъеденные продукты обратно в холодильник, допила его шампанское, решила, что еще рюмочка коньяка мне не повредит, и выпила ее, ополоснула бокалы и терла их полотенцем до тех пор, пока один не лопнул у меня в руках. Я даже и не почувствовала, что порезалась. Я поняла это, только залив все кухонное полотенце и джинсы кровью.
Я выбросила осколки в мусорное ведро, зажала рану полотенцем, заревела в голос и повалилась на угловой кухонный диванчик.
И тут я увидела то, что он, при его росте, не мог не заметить, то, о чем я впопыхах забыла. Наверху, на кухонных полках, в самом теплом месте квартиры, сохли четыре разномастные собачьи шапки. Три из них были натянуты на опрокинутые трехлитровые стеклянные банки, а одна — на деревянного «болвана».
Мне и самой в тот день было неудобно с ним встречаться. Три дня до этого я сидела без кожи для шапок и вынужденно простаивала. И вот наконец кожа и весь остальной приклад появился, мех у меня на несколько шапок был раскроен, и я собиралась зарядиться на авральную работу.
Он позвонил рано утром, перед школой, и сказал, что хочет вернуть деньги. Я могла сказать — приезжай немедленно, как мне хотелось. Или — приезжай завтра, как мне было бы нужно. Я. выбрала третий, какой-то лицемерный вариант. Я сказала ему: «Приезжай после школы». Я оправдывалась тем, что и сама успею поработать, и он не пропустит школу.
Еще можно было бы сказать, что мне не нужны его деньги, что он может приехать просто так… Но тогда он бы и слушать меня не захотел. Я вообще могла бы отложить его визит на потом. Он и не рвался ко мне. Наоборот, ему хотелось быть в Щедринке, рядом с Тиной, у нее под рукой, на всякий случай. Он хоть и не разбирался в возможных последствиях, но не мог не заметить, как она бледна, как неестественно блестят ее сразу повзрослевшие глаза… Но ему было важно вернуть долг.
А я, считаясь только со своим желанием, позвала его. И при этом сама себя убедила, что делаю это исключительно для его душевного спокойствия. Очень хотелось его видеть… Ни для чего. Я ни на что не надеялась и не рассчитывала. Просто видеть. Может быть, ободрить, поддержать. Я посмотрела в расписание и сказала:
— Электричка идет в 14.28.
Я сама назначила время его гибели…
Первую рюмку я выпила в половине третьего. Клянусь, когда раскололось на две почти равные половины зеркальце, я про себя ахнула: «Сашка!» Мне и самой теперь кажется, что я себе все напридумала задним числом, но ведь я тогда крикнула шепотом, одними губами: «Сашка!» Меня вдруг начало колотить. Я заметалась по квартире, не отдавая себе отчета в том, что делаю.
Да-да, надо выпить, подумала я, и открыла бар. Потом зачем-то пошла на кухню. Это я помню. Я отчетливо помню все, что было в тот день, буквально по минутам. На кухне я взяла чайник и притащила его в гостиную. И только поставив его на стол, я вспомнила, что собралась выпить. Но прежде я сходила к мусоропроводу и выбросила оба осколка зеркала. И слушала, наклонившись, как они летят по трубе, звякая о стенки.
Первую рюмку коньяка я даже не почувствовала. И не почувствовала никакого действия, никакого успокоения. После второй рюмки сразу отпустила тревога, и сделалось весело. Я подумала, что вот будет смешно, если он приедет, а я пьяненькая, и начну к нему приставать, начну расстегивать ворот рубашки, неслушающиеся тугие пуговички на его тесных коротких рукавах.
Эта картина так развеселила меня, что я, хлопнув третью (самую вкусную, самую сладкую) рюмку коньяка, вдруг начала смеяться. Да что там смеяться — безудержно ржать, до икоты, до слез… И чтоб успокоиться, я, давясь и кашляя, сквозь слезы, выпила четвертую рюмку.
Потом позвонил Геннадий Николаевич и долго, крадучись подбирался скользкими, лживыми, дрожащими от нетерпения словами к этой бедной девочке. Чтобы прошло ощущение застывшего, прогорклого жира на губах, мне пришлось выпить пятую рюмку.
Потом вернулся Лева, и я увидела, что всю оставшуюся жизнь я буду врать ему, потому что не смогу сказать правду даже самой себе. А вся правда в том, что больше всего на свете, больше солнца, моря, счастья, мне хочется расстегивать воротничок застиранной ковбойки на Сашкиной худой и сильной шее, что за это я готова заплатить спасением своей души, что ни за какую плату мне этого не получить.
Я попросила у Левы прощения за все вперед… И мы с ним выпили по рюмочке. И я начала плакать по Леве и по себе, и смеяться над собой и над Левой. Потом мы с ним выпили шампанского и позвонила в дверь Тина.
Я не знаю, как она доехала. Не могу этого представить… И как у нее еще хватило сил мне рассказать о том, что произошло на площади перед винным магазином…
Когда ее с сильным кровотечением и с температурой отвезла в больницу «скорая гинекологическая помощь», я налила себе стакан водки и выпила залпом. И ничего со мной не произошло.