Кто бы мог предположить, что это – лучший Новый год в моей жизни! И что по сию пору буду вспоминать его, сравнивать с ним наступившие после. И что никакого сравнения они не выдержат…

Через три недели после Нового года мне должно было исполниться восемь. Законное время ожидания подарков и поздравлений (по поводу сначала всеобщего, а потом – моего личного праздника). Но на этот раз в душе копошилось опасение быть обнесенной удовольствиями: как мое поведение, так и прилежание в последнее время оставляли желать лучшего… Я часто капризничала, неаккуратно вела прописи, укусила брата Костю за руку (зубы там так и отпечатались пунктиром!), а не далее чем вчера изуродовала любимую книжку: обиделась за что-то на маму (мама утверждала, что, когда я рвала из книги листы, выражение лица у меня было мстительное).

Выданная мне навсегда близость моих новых годов – первого января и января девятнадцатого – превратила начальный месяц года в самый любимый. Я прощала ему все: короткие темные дни, лютую стужу, кусачие гамаши и даже ненавистный платок, которым мне повязывали голову под шапкой. Настоящее лето бывает только в детстве, но и настоящих зим после тех, что приходили в Свердловск в конце семидесятых, я как-то не припомню. А мне особенно повезло – родиться в самый холодный день года! Никто не объяснял, что девятнадцатого января отмечают Крещение, никто не заикался о знаке зодиака Козероге – это был просто мой день, самый лучший в году.

Новый год я воспринимала всего лишь как разминку перед Настоящим Праздником, как, наверное, и полагалось младшему ребенку в счастливой и дружной семье. Этого я тогда тоже не понимала, про дружную и счастливую. Жизнь омрачали разве что наши с братом стычки, ну и, пожалуй, денежные нехватки. На многие свои пожелания я слышала: «Не получится, нет такой возможности» (то есть денег). Впрочем, это шло как-то мимоходом, а в целом я ощущала себя почти всегда довольной жизнью.

Третьего дня мы с братом старательно обыскали квартиру в поисках припрятанных подарков, но не нашли ничего интересного или хотя бы из ряда вон выдающегося. Мне, правда, померещилось в стенном шкафу нечто инородное, явно не здесь прописанное и к тому же мягкое, способное обратиться плюшевым зверем, к которым я в том году была расположена особенно. Но Костя, выслушав мое предположение, заявил авторитетно:

– Это папины валенки!

Скорее всего, брат просто поленился лезть с инспекцией на самую верхнюю полку, но я с ним спорить не стала. Валенки так валенки. Хотя почему они лежат дома, если на улице минус тридцать? Вопрос остался открытым, как и дверцы стенного шкафа. В результате мама сделала правильные выводы и рассердилась на нас обоих. Сердиться и ругаться мама не умела, так до сих пор этому и не научилась, хотя поводов лично я давала ей множество.

– Вообще никаких вам подарков, раз так! – Мама грозила пальцем, хмурила брови, а глаза у нее блестели и смеялись, я это видела, и Костя видел тоже. Тем же вечером, когда я никак не могла заснуть и прибежала к маме в соседнюю комнату – она писала там свою диссертанцию (это детское слово до сих пор кажется мне очень красивым: в нем струится движение, танец, тогда как правильная диссертация скучна и статична), – мама для баловства нарисовала мне черной шариковой ручкой маленького чертика на животе. Это был очень красивый чертик, ничем не хуже тяжеленного черта каслинского литья, который стоял на полке в каждой третьей квартире Свердловска. Мама прекрасно рисовала, она все делала и делает прекрасно, и это удивляет многих ее знакомых: понятно, что можно защитить докторскую, заработать себе имя в научной среде, выпустить целый прайд аспирантов и с десяток словарей с учебниками. Но уметь при этом еще и варить варенье? Готовить рябчиков в сметане (а вначале – потрошить этих самых рябчиков)? Шить-вязать? Белить и красить? Полоть и окучивать? А также играть на фортепиано?

Чернильный чертик меня обрадовал и успокоил. Я вернулась в детскую и с гордостью показала рисунок Косте, а он, конечно, начал меня дразнить:

– Завтра все скажут: «Девочка с татуировкой! Смотрите, девочка с татуировкой!»

Я никогда не сомневалась в словах брата, что понятно уже по истории с «папиными валенками». Мне даже в голову не пришло, как эти «все» увидят моего чертика, ведь на каждом человеке в такой мороз надето по четыре слоя одежды! Я разрыдалась от горя и унижения, и тогда мама бросила свою диссертацию и теперь уже действительно рассердилась. Выяснив, в чем дело, она в момент стерла чертика с моего пуза при помощи ваты и капельки одеколона «Саша», и теперь я уже оплакивала то, что у меня больше нет чертика…

В общем, неделька выдалась довольно нервная. Еще и папа ходил с каким-то очень невеселым лицом, а я считала, что любое невеселое лицо в нашем доме имеет отношение ко мне. Именно я должна быть причиной для чужого недовольства и беспокойства – более никто и ничто. Чудесная была, как вы заметили, девочка. Мне, взрослой, такие решительно не нравятся.

Папа мой к тому времени уже давно защитил докторскую и работал профессором, как я выражалась, в университете. Много позже я узнала, что в начале карьеры разлет интересов у него был широченный – от латыни и античной литературы до этимологии и топонимики, ставшей в конце концов главным делом его жизни. В промежутках между лекциями и научными экспедициями папа играл на фортепиано (для любителя, начавшего обучение в возрасте сорока с лишним лет, – очень даже неплохо); в сезон, строго по лицензии, бил в лесах рябчиков, тетеревов и глухарей, а не в сезон патрулировал в лесу для ловли браконьеров. Взятыми глухарями он особенно гордился, а взятых браконьеров презирал. С Костей их сближала любовь к лесной жизни: охоте, рыбалке, экспедициям, дальним походам. Со мной в моем раннем детстве общего у нас было значительно меньше. Я лесной жизни не любила, один раз меня взяли за грибами, всей семьей собрались – и сильно пожалели. Я двигалась с тайком прихваченной книжкой от пенька к пеньку и на каждом норовила посидеть и почитать (читать очень любила). По очередному окрику вставала, как во сне, и топала на голос – до следующего пенька или грибной поляны, где движение замедлялось. Происходящего вокруг – лес, не лес – в упор не замечала. Мне нравились романы Дюма и карикатуры из журнала «Крокодил».

В том, что касалось персоны Деда Мороза, мы с братом проявляли редкостное единодушие. Считали себя уже достаточно взрослыми для того, чтобы не верить в чудаковатого старца с возрастными нарушениями слуха (иначе для чего его нужно так громко, хором звать на елках, выстроившись в хоровод?), но не хотели лишить родителей радости еще раз сыграть с нами в эту игру.

На дом к нам Дед Мороз не являлся. Может, у родителей просто не было денег на такой сервис, а может, они к нему и не стремились. До сих пор с замиранием сердца слушаю чужие детские впечатления: например, мой муж, будучи мрачным шестилетним мальчиком, увидев в дверях красную шубу и белую бороду, тут же метнулся в детскую и скрылся под кроватью. Дед Мороз, потея от натуги, пытался достать оттуда ребенка и обслужить его согласно прейскуранту, а мама причитала:

– Ну как же, Кеша, это ведь Дед Мороз! Он тебе подарок принес!

– Пусть оставит подарок и немедленно убирается! – был дан ответ из-под кровати.

Или вот еще кто-то рассказывал: Дед Мороз пришел к ним домой то ли к пятым, то ли к восьмым по счету, и к белой бороде его намертво прилипла засохшая килька. (Точно так же – намертво – она прилипла к памяти девушки, которая об этом рассказывала, а следом – и к моей.)

У нас праздник устраивался четко, по плану, как, кстати, и все остальное. За несколько дней до Нового года папа и Костя покупали елку на базаре, приносили ее домой спутанную и жалкую, а потом она отогревалась в тепле, протягивая ветви к дивану и телевизору. Мы с мамой наряжали ее, то есть наряжала мама, а я вертелась под ногами вокруг ящика с подзабытыми уже елочными игрушками, который доставался с антресолей только к моменту украшения елки.

Мне нравилось вынимать из игрушек упругие острые шпильки, на которых крепились петельки с продернутыми нитками. Иногда я случайно кололась этими шпильками до крови, но это не убавляло моего энтузиазма. С энтузиазмом у меня вообще никаких проблем не было. Напоследок окутав елку мишурой и опутав гирляндой с маленькими цветными лампочками, мама ставила под нижние ветви ватного Деда Мороза в желтом полушубке и пластмассовую Снегурочку, с лица которой годы давно уже смыли глаза и рот, так что я нарисовала ей новые – шариковыми ручками голубого и красного цвета.

Часов в восемь мы садились за стол, что-то ели (эта часть праздника меня в те годы совершенно не занимала) и пили, после чего под елкой таинственным образом появлялся мешок с подарками. Я не знаю, когда мама или папа успевали его туда подсунуть, – мы с Костей ни разу не смогли это отследить. Дед Мороз и Снегурочка с чернильными очами находились вне подозрений.

Потом мы доставали подарки из мешка и угадывали, кому они предназначены. Ни разу не случалось, чтобы я ошиблась и возжелала что-то, приготовленное для брата, или наоборот: и вкусы наши были различны, и родители хорошо знали, кто из нас о чем мечтает. Я мечтала обычно вслух, громко и на всякий случай много раз, а брат – тихо и секретно, но в результате каждый получал то, что хотел. В этом таилось еще одно волшебство, загадочное умение родителей.

Взрослые у нас никогда не получали подарков от Деда Мороза. Он приходил только к детям, и, в общем, это казалось разумным. Заканчивался вечер всякий раз одинаково: я умоляла маму разрешить мне хотя бы начать читать подаренную книгу или сыграть в новую игру, а она все равно выключала свет. Однажды, лет в пять, я в знак протеста за такой произвол улезла с одеялом под кровать, так и проспав там почти всю новогоднюю ночь.

Ночью я просыпалась – проверить подарки, которые лежали у изголовья (вдруг исчезли?). Обычно это были книги (как правило, Средне-Уральского книжного издательства). Довольно часто Дед Мороз дарил настольную игру. Изредка в мешке находилась мягкая игрушка, пластилин или карандаши, хотя особенно нами ценились фломастеры.

Сейчас я думаю, что мне тогда были важны не сами подарки, а их наличие. Главное, чтобы под елкой вовремя появился тот самый мешок (вполне прозаический, чуть ли не бельевой – никакого там бархата и витых золоченых шнуров) – и чтобы в нем лежало нечто новое, предназначенное только мне. Я не помню, чтобы хотя бы раз осталась огорчена или разочарована подарком к Новому году или ко дню рождения. Даже самые скромные подношения всегда вызывали радость и чувство горячей благодарности…

В тот вечер, как я уже сказала, папа был невесел и пытался скрыть это от нас, но мы все равно видели, что он не в настроении, и каждый на свой лад старался отвлечь его от грустных мыслей.

Мама, как всегда, делала одновременно сто разных дел, и можно было не сомневаться в том, что каждое из этой сотни будет сделано безупречно. Ровно в семь часов вечера раздался звонок, и сердце мое подпрыгнуло, как обернутый фольгой мячик из тех, которые продают у входа в зоопарк. Нет, я не верила в Деда Мороза, но даже у самого отъявленного атеиста сердце порой прыгает мячиком.

– Кто там? – спросила я у двери. Дверь ответила:

– Снегурочка.

Я отворила – и, к своему глубочайшему разочарованию, увидела никакую не Снегурочку, а самую обыкновенную тетю Надю, мамину подругу, которая жила неподалеку и решила поздравить нас с праздничком. Мне ее шутка категорически не понравилась. Не говоря уже о том, что никаких подарков тетя Надя с собой не принесла, зато довольно долго сидела с мамой на кухне, где что-то варилось, жарилось, пеклось, в общем, происходило.

Костя в детской дочитывал «Уленшпигеля», а я маялась, слоняясь по дому и не зная, чем себя занять. Только дети умеют страдать от скуки с полной отдачей, взрослые от страха перед этим чувством в момент находят себе с десяток разных занятий.

Наконец тетя Надя ушла, а мы с мамой начали накрывать на стол. Хмурый папа так шуршал бумагами за своим рабочим столом, что было понятно: лучше к нему не подходить.

Ровно в девять вся наша семья села за стол, и взгляд папы немного смягчился. Как будто бы он принял какое-то решение и смирился с ним, так я сказала бы теперь. А та маленькая девочка, которая сидела за праздничным столом, провожая 1979 год, всего лишь почувствовала, что теперь все будет по-прежнему, как в прошлом и позапрошлом году. Это очень важно в детстве – чтобы все оставалось по-прежнему. Как раньше.

Мешок с подарками таинственным образом возник под елкой, когда мы накрывали стол к чаю. Дед Мороз и Снегурочка стояли перед мешком как часовые и были нетерпеливо (хотя и с уважением) отодвинуты в сторону.

В этом году пришла моя очередь доставать подарки. Костя терпеливо ждал, пока я подниму мешок и перенесу на диван, чтобы с комфортом прожить момент.

Увы, мешок оказался слишком легким. А мое предчувствие – слишком тяжелым.

Неужели родители решили наказать меня, оставив без подарков? Неужели проклятые прописи и загубленная книжка так много значат?

Я зажмурилась, сунула руку в мешок – и достала два конверта. Светло-голубые конверты, украшенные по краю синими и красными толстыми косыми черточками, похожими на флажки. Иностранные марки с крупной надписью Europa и Deutsche Bundespost, штемпели, таинственный адрес отправителя на иностранном языке…

– Немецкий, – сказала мама, разглядывая конверты с не меньшим, чем у нас, изумлением. А потом она начала с таким же точно изумлением разглядывать папу, но он невозмутимо размешивал сахар в своей чашке чая.

– Положи-ка мне еще кусочек пирога, – попросил он маму.

Мы с Костей продолжали глазеть на конверты, не решаясь открыть их. В правом нижнем углу каждого конверта было пустое продолговатое окошечко, а на листке, вложенном внутрь (это мы уже потом разобрались), напечатан наш домашний адрес, русскими буквами. И наши имена: «Косте Матвееву лично», «Ане Матвеевой лично».

– Ну что же вы? – не утерпел папа. – Открывайте!

Я распечатала конверт – и вытащила оттуда листок с крупными буквами.

Вот он (сейчас, спустя 36 лет!) – передо мной.

Дорогая госпожа Аня Матвеева!

До меня дошли слухи, что ты ведешь большую переписку с Зорой из Чехословакии, Калиной из Болгарии и даже с Борисом Заходером. И мне стало очень обидно, что ты не пишешь мне, самому большому вралю и самому честному человеку в мире. Вот я и решил написать тебе письмо. Вдруг ты мне тоже напишешь.

Для начала немного повру. Только вчера я прилетел с далекой звезды, которая называется Альдебаран. На этой звезде живут одни бараны, поэтому правильнее ее было бы назвать Ай-да-баран. Но люди думают, что там никого нет и температура в пять миллионов градусов, так пусть уж эта звезда числится Альдебараном. А по дороге мне еще удалось навестить планету Сатурн. Это очень веселая планета: вокруг нее летает столько всякой мелочи изо льда и снега, что она издали походит на обледеневшую луковицу в разрезе. И до того ей смешно над самой собой, что она то и дело надувается и раздувается. Бывает, что ветерки с Сатурна добираются и до Земли.

Между Сатурном и Альдебараном хорошее сообщение – регулярно летают змеи-горынычи три раза в день. Немного жарко, но на улице (я хотел сказать, в космосе) холодновато, так что уж лучше сидеть в пузосалоне у очередного змея-горыныча.

До свидания, милая Аня! Может быть, напишешь мне? Правда, часто я писать не могу, все время в пути.

Твой будущий друг барон фон Мюнхгаузен.

P.S. Не удивляйся, что я пишу на русском языке: я знаю все языки мира, птичий язык и общекосмический, которого на Земле никто больше не знает.

В конверте, кроме этого письма, лежала еще и какая-то странная карта – со стрелками и рифмованными подсказками. Увы, она не сохранилась, не пережила последних 36 лет… И у Кости, в его конверте, тоже находилась такая карта, предназначенная лично ему. Самые обычные, рядовые предметы в нашей квартире – шкаф или выдвижной ящик стола назывались в картах Мюнхгаузена «горами» и «пещерами». Надо было отсчитывать шаги, крутиться на месте, произносить таинственные заклинания – тем новогодним вечером мы с братом превратились в кладоискателей и обнаружили в конце концов припрятанные бароном подарки!

Не помню, что получил брат, а мне Мюнхгаузен (заменивший с той поры Деда Мороза) преподнес роскошную книгу Астрид Линдгрен и набор кубинских марок с цветами (я собирала «флору», Костя – «фауну») для моей коллекции – к нему прилагалась записка «Посылаю тебе, Аннет, кубинских цветов букет».

Это было настоящее, истинное, неподдельное чудо! Счастье самой высокой пробы. Даже старший брат, при всем его скептицизме, не смог найти ни одного довода против таинственного барона, отправлявшего письма в настоящих германских конвертах! Такая подделка никому не под силу, правда же?..

…Больше всего на свете в то время я любила писать и получать письма. Действительно, переписывалась с незнакомыми мне девочками из Тренчина и Софии и однажды отправила письмо Борису Заходеру, попросив его перевести с английского продолжение «Мэри Поппинс» (Заходер мне ответил, чему я до сих пор удивляюсь, и бережно храню две его открытки.) И, конечно, я тут же написала ответ Мюнхгаузену, положив листок под елку (барон не уточнил, как именно он будет забирать корреспонденцию).

Он ответил – в мой день рождения я получила от него красивую открытку с розочками.

Мы переписывались несколько лет после того Нового года – самого счастливого, как я теперь понимаю, в моей жизни. Иногда письма приходили в таких же конвертах с немецкими (а изредка – финскими и австрийскими) марками, иногда это были просто сложенные вчетверо листки бумаги. Обычно я находила их под подушкой. Мюнхгаузен рассказывал о своих приключениях, шутил, советовал мне хорошо учиться и не ссориться с братом. С Костей такой долгой переписки у барона не получилось – он быстро вырос, повзрослел… Сказки приходились ему уже не по росту. «Вон как вымахал, это уже не Костя, а две кости», – сказала тетя Надя, заглянувшая к нам в очередной раз.

Когда мы переехали на другую квартиру, Мюнхгаузен ненадолго пропал, но потом появился снова. Я не рассказывала даже самым близким подругам о том, что веду переписку с бароном. Я никому, даже папе (тем более папе!), не говорила, что давно догадалась о том, что пишу эти письма ему. Моему любимому, лучшему в мире отцу, готовому переодеться в сказочный костюм барона Мюнхгаузена для того, чтобы сделать своих детей счастливыми, пробудить в них фантазию и глубокую веру в чудесное, которая живет во мне и теперь.

Тогда, в 1979 году, и позже, на протяжении многих лет отец вел вовсе не сказочную, а серьезную научную переписку с известным немецким финно-угроведом, профессором Вольфгангом Феенкером из Люнебурга. Профессор Феенкер работал в Гамбургском университете, специализировался в славистике и финно-угроведении, защитил диссертацию на тему «Финно-угорский субстрат в русском языке». Он много раз приглашал выдающегося российского ученого Александра Константиновича Матвеева приехать на конференцию или конгресс в Гамбург, Хельсинки, Вену и так далее по карте Европы. Приглашения профессор Матвеев складывал аккуратной стопкой, и на этом все заканчивалось, не начавшись.

– Ну, может, тебя выпустят хотя бы в Хельсинки? – спрашивала мама. – Там можно купить дубленку…

Отец был беспартийным, с подозрительной дворянской родословной и сложным характером. Работал в университете закрытого для иностранцев города Свердловска. Шансов поехать за границу – ни малейших.

– Вступили бы в партию, Александр Константинович, все стало б легче, – говорили знающие люди.

В почтовый ящик падали очередные извещения – «На ваше имя получено м/п из Федеративной Республики Германии», в Европе готовились к новому конгрессу. Бог с ней, с дубленкой, но увидеться с коллегами, послушать их выступления, обсудить научные проблемы, продвинуться в собственных исследованиях… А какие там, наверное, библиотеки!.. Отец знал если не все языки мира, то, по крайней мере, многие из них. Преподавал латынь и древнегреческий. Свободно читал по-немецки, по-английски, по-французски. Знал финский, венгерский, мансийский.

В тот новогодний вечер отец получил еще одно приглашение на еще один недоступный конгресс, поэтому и был так невесел. Но дети ждали праздника, чуда, счастья, поэтому профессор Матвеев заправил чистый лист в пишущую машинку и написал два письма от лица барона Мюнхгаузена, чудесного враля, который, не будучи членом партии, мог отправиться куда угодно – даже на Альдебаран! Конверты папа распечатывал аккуратнейшим образом, заклеить их заново не составляло труда. Вот так письма профессора Феенкера и получили вторую жизнь – не научную, а сказочную…

За границей отец побывал впоследствии лишь один раз – в давно заочно любимой Финляндии. Костя, уже будучи взрослым, устроил для него большую выездную рыбалку, и профессор Матвеев начисто сразил местного проводника тем, что говорил на его родном языке и знал о финском житье-бытье не меньше его самого.

Тридцать шесть лет прошло с того Нового года – самого, как я теперь понимаю, счастливого в моей жизни. Уже одиннадцать лет, как за нашим праздничным столом нет и никогда не будет моего старшего брата Кости. Уже шесть лет, как я не покупаю новогодних подарков отцу. Я давно не радуюсь девятнадцатому января – потому что счастливые дни рождения бывают только в детстве, как настоящее лето и настоящая зима. Но в Новый год, в канун его, я всегда чувствую приближение чуда, неожиданного и бесценного, – и знаю, что это ощущение останется со мной до последнего дня моей жизни…

И где-то в далекой Германии барон в парике с косичкой пишет письмо моим детям, а потом, если Бог даст, напишет и внукам. Наш Мюнхгаузен будет жить вечно – как родительская любовь, которая не исчезает, даже когда земная жизнь окончена.

Он напишет – а они ему, конечно же, ответят!