Тридцать первое декабря. Без пяти или, может, десяти двенадцать, в смысле – полночь. В смысле – Новый, 2016 год. За окном уже начинают бухать (с ударением на первый слог) ранние салюты и петарды, обладатели которых не смогли дальше сдерживать себя. А впрочем, почему на первый. Я стою в кухне и то ли чищу картошку, то ли уже поспешно кромсаю ее, начищенную, на богато умащенный лист. Ветер сюда не доносит мне звуков русских военных плачущих труб. В смысле, из телевизора, вещающего в зале, мне едва слышно, как предновогодний концерт – суетливо ускорившийся перед заветным часом – главных звезд, провожавших нас еще в 1984-й, их проскочили петитом, – сменился на торжественные предновогодние фанфары. Какое-то размашистое духовое «па-пара-ра…», которое – стоит сейчас найти и прослушать «ВКонтакте» – вызывает все тот же праздничный спазм всего внутри, идеально отработанный рефлекс русского человека. Между прочим, как я незадолго до того и с удивлением узнал, эта отпечатанная в подкорке миллионов мелодия, вообще-то, не имеет отношения к Новому году. Ею сопровождают любой выход президента на торжественное мероприятие, она начинает звучать с открыванием шестиметровых золотых дверей или обычных дверей, и она – всего лишь – нечто вроде позывных, «пик-пик-пик» перед включением радиоточки. Это я как-то попал на жутко пафосный съезд писателей, главной интригой которого было выступление Путина (все ожидали от него то ли закручивания гаек, то ли переделкинских дач), и стоило зазвучать этим аккордам, половина сидевших (вернее, уже стоявших) в зале рефлекторно дернулись, потому что в поджелудочной, в точном следовании павловским законам, им не к месту и не ко времени екнул Новый год.

Итак, звучат фанфары, после чего начинает вещать президент. Остались последние минуты до события, к которому все неделями так радостно готовились. В большинстве квартир – это видно по горящим окнам – уж истосковались за ранними столами, куда уселись провожать 2015-й и смотреть концерт, оценивая ботокс, костюмы и макияжи; в этих квартирах уже раскручивают проволоку на шампанском. Мы с Леной (а в дальней комнате спит Денис) – без блюд на незастеленном столе (может, был один салат), и вряд ли та картошка, которую я панически пытаюсь отправить в духовку, может как-то это исправить. Я не уверен сейчас даже, что у нас имелось шампанское, потому что в стрессовой ситуации память стирает все самое главное.

Краем уха слушая державные речи и быстро-быстро кромсая, умом понимая, что это уже не надо, ибо не успели, – я и подумать не мог, что год спустя буду описывать эту минуту как самый счастливый Новый год в жизни. Вернее, я бы равно удивился двум вещам: вот этому самому и тому, что однажды сяду за текст в жанре святочного, он же рождественский, рассказа.

Великая Википедия, которая заменила нам все – от Библии до учебника Томашевского, – сообщает, что главное в этом жанре – атмосфера чудесного изменения мира или героя, светлый финал, в котором неизменно торжествует добро. «Герои оказываются в состоянии духовного и материального кризиса, для разрешения которого требуется чудо. Чудо реализуется здесь не только как вмешательство высших сил, но и как счастливая случайность, удачное совпадение, которое тоже в парадигме значений календарной прозы видится как знак свыше… Сложившаяся со временем и ставшая традиционной схема рождественского рассказа предполагает нравственное преображение героя, которое должно происходить в три этапа (отражая три ступени мироздания); соответственно, и хронотоп такого рассказа обычно также имеет трехуровневую организацию». О’кей.

Вот уж никогда не мог применить к тому, что я пишу, пряничную формочку типа «торжествует добро» и прочего «светлого финала». Наоборот, после выхода нескольких повестей и романов критика даже утомилась повторять, что «герои всегда терпят поражение» или что-нибудь в этом духе. Критика, этот неведомый зверь, за которым я наблюдаю издали и с любопытством, всегда любила порассуждать о том, что мой герой – человек слабый, которого только доламывает жестокий внешний мир, даже если этот герой решается на протест… Но тут нужно остановиться, потому что эту синтетическую лапшу из гладких формулировок я и сам умею производить километрами.

Дело даже не в этом. За «своим героем» я наблюдаю обычно еще более издали и с еще большим любопытством, чем за изгаляющимися – позже – критиками. Более того, я стал замечать (отстраненно, редактируя позже текст), что отношусь к нему все более иронично зло. Я уже просто не могу сдержаться, чтобы не приложить его побольнее авторским сарказмом, даже запрятанным между строк. Но это, наверное, уже к психиатру. Главное же – что мне всегда хочется написать что-то… что-то… Что-то совсем не то, что в итоге даже не «выходит из-под пера»: даже придумывается. Щелк, и в голове образ будущего романа, пусть самое крохотное зернышко, – и я уже вижу: это будет то, о чем критик напишет про «упадничество» и «поражение», то, что не мое, откуда оно взялось? Но берется снова и снова «оно», чужое, а мое – все не приходит.

Это было «второе», а «первое» – то, что я никогда не подумал бы, что самый суматошный Новый год может вдруг стать самым счастливым… Впрочем, с другой стороны, это было вполне в нашем с Леной стиле – и когда Дениса с нами еще не было. Чего мы оба, кажется, не могли терпеть, так это затянувшейся предновогодней суеты – не праздничной, волнующей, расцвеченной гирляндами от каждого магазина, когда ты торопишь себя – быстрей, быстрей, сделай все, осталось три дня!.. – а такой, степенно-рутинной, как будто встретить Новый год – это пройти аттестацию на классный чин действительного государственного советника Российской Федерации.

Когда в моду вошел «ВКонтакте» и все принялись создавать беседы и чатики, вместо того чтобы попросту обсудить все при встрече, возникла и «новогодняя» мода: начинать изматывающее своей бессмысленностью обсуждение предстоящей ночи еще чуть ли не в октябре. Вот есть хорошая пословица – «воду варить». Какой Новый год, где он? – еще только ложится снег (у нас на Урале – раньше), ложится-ложится, да все никак не ляжет; праздника хочется, как и настоящих зимних, солнечных, блестких, с морозом дней, но всерьез обсуждать, кто, к кому и с кем пойдет – безумие. И вплоть до того, какие салаты готовить и какие напитки брать… Это, конечно, уже не в октябре, и снег уже вполне себе лег, но мы убегали от этого, как могли. Предпочитая решать все с Новым годом – где, с кем, у кого – когда 30-го, а когда и утром 31-го. Монументальность праздника, к которому полагалось так долго и серьезно готовиться, как будто он уже несвеж и заправлен тяжеленным майонезом, оскорбляла. Нет, нет. Только летящая – надеюсь, что европейская – легкость.

«Убегали» – прекрасное слово: даже договорившись уже обо всем и даже взяв на себя повышенные обязательства по салатам (которые, кстати, кровь из носу исполняли), мы редко когда успевали прибыть к праздничному столу не накануне курантов. Одиннадцать вечера, наверное, был наш рекорд, а так, бывало, что мы мчались на шальном такси и без пятнадцати полночь и вбегали в лифт с Путиным, Медведевым, снова Путиным; врывались за стол практически с надтреснутым кремлевским боем. И в этом состояла своя, особая прелесть. Адреналин, что ли? – вдруг не успеем? – но и целуясь в темном такси, мчащемся по замершим улицам, как на ралли, мы ведь не переживали, что можем не успеть. Никогда не переживали и ни разу не опоздали. Мы с самого начала были не прочь встретить этот миг, этот год вдвоем – хоть на опустевшей – вымершей на этот краткий миг, пока с фейерверками все вновь не выбежали, – улице.

Вообще, я бы связал чрезмерную подготовку, подчеркнутую не-подготовку к Новому году с темой возраста (так что, может, и не зря критики фантазируют, что я повернут на теме ухода молодости и старения). Неготовность и нежелание неделями заниматься подарками и Осмыслением Салатов произрастают еще из тех безоблачных студенческих лет, когда зачетная неделя кончалась 30-го ближе к вечеру, и ее последние герои опустошенно шли глотать ледяное шампанское в ближайшую подворотню, чтобы быстро разъехаться и уже назавтра, на свежую голову, вспомнить, что вообще-то – праздник и надо быстро решать. Позднейшее же желание искать варианты за месяц, бронировать какие-то лесные домики чуть не с сентября, снаряжать экспедиции в гипермаркеты в складчину за неделю – есть не более чем нарочито серьезная игра во взрослых.

В последние несколько лет и мы с Леной поддались легкому остепенению, и наш новогодний забег был уже не тот. В шумные компании друзей мы мчались уже не в 23.55, а в 2–3 часа Нового года, в более спокойной и расслабленной – спасибо брюту – обстановке. Город оживал, отмирал мгновенно (в значении «замри/отомри»). Маршрутчики выезжали на линии ради двойного тарифа (всего лишь), таксисты все как один бурно исповедовались на тему «Разлюбил Новый год, нет настроения праздновать, хоть подзаработаю». Саму полночь мы стали чаще встречать у тестя с тещей, благо все это было спокойно, душевно, а главное – до их дома двадцать минут пешком, ну максимум – с сумками, кастрюлями, листами и салатницами наперевес – полчаса. То есть чего бы ни происходило в подлунном мире, мы знали, что, выскочив из дома в половину, в полночь-то точно будем за столом, не завися уже от переменных вроде офигевшего такси.

Такое расслабляет, поэтому мы снова забегали на середину президентской речи, не улавливая в панике смысл (да и какой может быть смысл в ритуальных словах), но потешаясь над нюансами. Например, в какой-то момент президенты начали степенно удаляться от Кремля. В какой момент Путин вышел из ельцинской декорации кабинета, где «Берегите Россию» и робкая елочка в углу, я, честно говоря, пропустил. Опомнившись, я застал его уже на улице под кремлевскими стенами. С этого даже начинается один мой роман – «Терешкова летит на Марс». Мне хотелось начать путь своих героев символически – прямо с минуты наступления Нового (2007-го) года, и телекартинка, без которой россияне не мыслят смену вех, была здесь логична. Роман начинался так: «Путин замолчал. (Абзац.) Пару секунд он еще гипнотизировал камеру; снег красиво ложился на черное номенклатурное пальто; выхваченный кусок Кремля – стены, ели – был до того залит белейшим светом фонарей, что казалось, будто он готовится принимать инопланетные корабли». Когда-то я бегло написал это, ничего не черкая и не рождая в мучениях, и даже не обратив внимания. Но именно два слова – «Путин замолчал» – Те Самые Критики вспоминают чаще всего, чаще, чем сам роман в принципе…

Но Медведев шагнул дальше, физически, и последнее (кажется) обращение он записывал вообще непонятно где, но с видом на Кремль вдали: пожалуй, у Дома на набережной. Все уж пошутили, что в следующий раз он подастся куда-нибудь в Медведково или Тушино, а впрочем, кажется, было уже известно, или все догадывались, что следующего раза не будет. Восторжествовал консерватизм. Президент вернулся под стены Кремля. Вангую: скоро в кабинет.

Кажется, его никогда не заставала Наташа – сестра Лены, которая живет к родителям ближе, а прибегает позже. Например, бьют куранты, мы чокаемся, а они с Матвеем (сыном) вбегают в открытую для них дверь – и сразу к столу. И сразу весело и шумно, и после гимна ты обрушаешь отвалы оливье с чувством благополучно конченного приключения: успели, встретили, собрались.

Может, мы стали слишком ленивы или неамбициозны, но другие схемы – которые мы видели вокруг, которые все популярней у нашей не столько взрослеющей, сколько набирающей солидность компании, – почему-то не были нам милы. Раз мы хотели устроить серфинг по клубам. Раз съездили на ферму родителей приятеля Лены. Запомнилась швыряемая грузовая «Газель», везущая нас непроглядными полями – фары выцепляли только поземку; запомнилось, как мы ходили в какой-то сарай смотреть каких-то животных, в первую очередь – лошадь. Когда несколько лет спустя эта ферма сгорела, и лошадь сгорела тоже, от последнего было не по себе… Кто-то бронировал баньки и домики где-то на горнолыжных склонах Абзакова или Мракова, или просто в районах полесистее: мы тоже бывали близки к тому, чтобы вписаться, но необходимость отбыть куда-то ранним утром 30-го, и с концами, – досрочно выехать из этого года, его финальных хлопот, – было unreal. Кто-то летел на экзотические курорты и тоже искал компанию…

Не знаю, может быть, сейчас, в ходе этой окололитературной исповеди мы мигом превратились из бунтарей в старосветских помещиков, но иногда одно другому не мешает, а потом, иногда действительно хотелось ответить «я слишком стар для этой фигни» хотя бы ради красного словца.

Из всех многообразных «схем» лишь одна оставалась для нас загадкой – потому что касалась только двоих (точнее, троих). Это история молодой пары, у которой недавно родился ребенок. Двери для всех посторонних в тот дом закрывались, и даже сама организация празднования «для себя» была окутана ореолом тайны, потому что – в этом же доме в 9-10 часов вечера уже отбой. Но что-то было в этой катакомбности замечательное, какая-то теплота, с какой двое могут сидеть на полутемной кухне – не включая телевизор, не врубая иллюминацию, – вот только что делать с истерикой салютов за окном, – и тихо, интимно трогать бокалом шампанского бокал другого. Хотя, наверное, нет: ведь и шампанское при кормлении нельзя?.. Сплошная, словом, тайна: люди, родившие ребенка, исчезали со всех радаров, из всех компаний, и это их молчание, исполненное важности миссии, казалось интересным, как и все, что скрыто. Кстати, мы знали и исключения, порой довольно забавные, например – развеселую пару друзей, где она сцеживала молоко чуть не месяц и складывала в морозильник, чтобы как следует оторваться на новогодние праздники, а он… Но это уведет нас слишком далеко.

Взгляд, согласен, наивный, хотя что-то я, как потом понял, и угадал. Например, это ощущение всеохватного, полнейшего покоя, с каким ты проводишь предновогодние дни. Лишняя суета, от которой мы раньше суетно же пытались убежать, обтекает тебя, как заговоренного, отступаются все, как с неважным перед важным.

Ну, мне так казалось.

Как уже, наверное, понятно, мы с Леной ждали ребенка.

Лето мы провели, можно сказать, отрываясь, а в июле даже триумфально слетали на Родос: триумфально, потому что врач нам «не советовала». Не по каким-то показаниям, а просто так, хотя срок еще позволял летать. Еще недолго. Мы обгоняли запреты буквально недели на две, снова бежали – успевая в последний момент; естественно, и в самолете я сидел как на иголках. Но мы чувствовали, что так – а не в асфальтовом мареве – будущему Денису лучше. Там, где под солнцем лоснятся дымчатые оливковые рощи и Средиземное схлестывается с Эгейским до такой степени, что в первый день мы свернули от отеля не на ту улочку, и перепутали моря, и думали: ну надо же, если это – Средиземное – «спокойное», то какое же тогда Эгейское?.. Холодное, синее-синее, облюбованное серфингистами, но не пловцами. В нем мы, наивные, в первый день и купались, вдвоем на весь пустынный пляж, нет, втроем, потому что Денис уже жил какой-то своей жизнью и бурно пинался в животе.

Пол мы узнали буквально недели за две до того. Лена почему-то думала, что будет девочка, а я – и тут вдвойне «почему-то» – был уверен, что мальчик; сейчас мне уже кажется, что я даже примерно представлял его, и не ошибся. С именем мы определились тоже как-то сразу, едва оно прозвучало, как поняли – вот оно!..

Попутно я перебираю в памяти, как кого зовут в моих текстах… Пожалуй, героев Денисов нет и там, за одним исключением, где имя было важно и поэтому мне запомнилось. Уже написав рассказ, я почему-то вдруг вообразил (почему – не помню), что это прямо-таки готовая реплика на какой-то из прославленных «денискиных рассказов» Виктора Драгунского. Реминисценция, аллюзия, вот это все; повзрослевшие герои на фоне постмодернистского снижения смыслов. По этой причине герой готового текста был немедленно переименован в Дениса. Теперь-то тот текст, напрочь забытый и автором (это нормально), запрятан где-то в выцветших – из голубого в серый – «Новых мирах», и бог бы с ним, но если вдруг случится что-то когда-то переименовать, то я немедленно переименую героя Дениса обратно в… Ну, разумеется, этого я не помню тоже.

Говорят, есть целые трактаты, посвященные значению имен героев в великих книгах. То есть почему «говорят», я сам заканчивал кафедру истории литературы и сам могу оглушить всех бойкой лекцией на тему, почему князя Мышкина зовут Лев Николаевич и почему Достоевский при этом избегал личного знакомства с Толстым. Но это где-то там, в заоблачных высотах великого искусства; сам же я всегда называл героев не столько случайно, сколько по принципу – как бы ни в кого не попасть. Почему-то мне всегда представлялось, что близким людям будет неприятно читать, если моей рукой их имена окажутся приписаны несимпатичным им людям. Один раз только я похулиганил и назвал второстепенного героя (да к тому же комичного писателя-графомана) Игорем и вообще отрывался по этому поводу, как мог. Надо сказать, Некоторые Критики попались на уловку и не без удовольствия поцитировали. А я всего лишь вспомнил тезис из все тех же лекций: Достоевский наделял именем Федор самых, по-простому говоря, отрицательных героев своей прозы.

Итак, мы прилетели из солнечной Греции домой, где жизнь понеслась, опасно ускоряясь, в том числе и потому, что я поменял работу, боясь обречь семью на безденежье. Субботними утрами мы наконец спокойно пили чай и читали мобильное приложение, сообщавшее, что «на этой неделе ваш ребенок размером с кабачок» (маленькую дыньку и прочие внезапные примеры). Мы завели собаку. Родственники крутили пальцем у виска и намекали, что это заскок. Но сейчас, год спустя, можно точно сказать, что мы все сделали правильно. Мы завели собаку, как только Лена вышла в декрет; наступала осень; вечерами, в сырой промозглости, дрожало серебристое предчувствие холодов; пахло грибницей и прибитым к земле табачным дымом. До декрета Лена шутила, что весь присущий беременным «инстинкт гнездования» она растрачивает на работу (она архитектор). С наступлением осени мы отправились в «Икею», накупили полок и шкафов, чтобы преобразить лысоватый зал, заказали дверь в кухню… Идти по «Икее», держась за руки, заходить в бутафорские детские, обсуждать, какую кровать мы купим Денису, когда он немного подрастет, а за каким столом он будет делать уроки, – это величайшая психотерапия, скажу я вам.

Тут можно было бы залихватски вырулить обратно к Новому году и не париться, но мне хочется передать это удивительное чувство бега времени, когда все понеслось, и только что казалось – вот, беременность, долго-долго, да когда же; а тут сразу… Мы уже будто ничего не успевали; Лена носила мой тонкий пуховик и радовалась его стилю unisex; мы мчались к врачам, оттуда в транспортную компанию, потому что моя сестра Наташа (тоже Наташа) прислала нам из Москвы двадцать килограмм детских вещей и в дополнение еще стопку книг о том, как готовиться к родам и жить с младенцем.

Наш веселый драйв, с каким мы забегали к бою курантов, был с нами и здесь. Сестра звонила из Москвы и спрашивала: как, вы еще не собрали сумку в роддом?! – мы отвечали: да вот-вот на днях соберем, недели две еще есть; мы действительно хотели прочитать, пролистать все эти книги, потому что понятия не имели – как купать, когда начать выводить на улицу, что делать с пупком, как, что.

Передышкой в нашем забеге наметились длинные праздники: впереди было 4 ноября, День народного единства, с пристегнутыми к нему выходными. Разделавшись с основными вызовами времени, как то – оформление родового сертификата, мы могли присесть-отдышаться. Собрать вещи. Вообще – разобрать вещи, разобрать квартиру, потому что к новому ее жильцу надо было подготовить все капитально. Заполнить книгами пустые полки из «Икеи».

Даже странно, что я так углубляюсь в бытовые детали, совсем не умея передать, какое радостное волнение поднималось в нас и как мы выходили вечерами гулять с собакой – в полный шуршания листьев парк, где в дымке почти по-лондонски светили матовые фонари. Мы вдыхали сырой холодный запах леса, и Лена клала мою руку на живот: «Чувствуешь?» – и мощные тычки ощущались даже через пуховик. «Кажется, у него выросли ногти, и он уже скребется».

Первого ноября мы приехали к нашему врачу – в консультацию, делящую с роддомом одно здание. Врач был хорош, знаменит, и вся его приемная была заполнена пациентками примерно на том же сроке, что и Лена, а то и позже. Кто опирался на маму, кто на мужа; кто с трудом расстегивался, кто застегивался, а кто и застегнуться больше не мог. Большинство из них приехали ложиться на плановое кесарево на 3 ноября, и мы от нечего делать наблюдали за ними, шепотом подшучивали, напевая: «День рождения твой не на праздник похож, третье-е ноября-я…»

Второго ноября был сумрачный день. Жители коттеджного поселка на окраине протестовали против строительства городского крематория прямо на первом плане их дорогущих видов. Мне пришлось этим заниматься, вечером я ввалился в дом никакой от усталости. Еще сделал крюк через книжный, куда должна была поступить моя новая книга, «Вверх на малиновом козле», но на полке я ее не обнаружил, а спрашивать всегда стесняюсь.

Третьего ноября Лене нужно было ехать в консультацию (куда уже как на работу) – сдавать анализы, притом в какое-то невообразимое время, кажется, к семи утра. Накануне мы решили, что с машиной будет слишком много возни: очищать ее от ледяной корки и снега (а у нас уже выпал снег), прогревать… Можно ведь встать, не приходя в сознание (тем более завтракать все равно нельзя), упасть в такси и выпасть из него на месте через 15 минут, досматривая сны. Но в 6.30 обнаружилось полное отсутствие налички в кошельках. Нечем оплатить такси. Пока Лена умывалась, я торопливо одевался, потом бежал к ближайшему круглосуточному банкомату, оставляя следы первопроходца на снегу. В банкоматном зале грелись кошки…

Задним умом, конечно, все сильны, но сейчас мне кажется, что в то утро у меня случилось какое-то «пра-знание». Такое ощущение бывает во сне, когда ты все знаешь наперед, но не можешь пошевелиться. Кажется, я как-то понял, что что-то идет не так (например, по тому, как неразговорчива была Лена и как надолго запиралась в ванной), но, как заколдованный, не мог проговорить это для себя… Когда вернулся с деньгами, у темного подъезда уже ждало такси, одетая Лена ждала меня на пороге – чмокнула в щеку – и сказала: «Кажется, начинаются роды, я еду в консультацию, а оттуда меня, видимо, сразу переведут в роддом, а ты привези сумку и все необходимое». И умчалась. А я обалдело остался на пороге.

Это было безумное утро, в которое я даже попытался выгулять собаку, но она, чувствуя, видимо, волнение, упиралась и не хотела отходить от подъезда. Конечно, эпопея с подготовкой к родам – долгая. Мы постоянно висели на телефоне, я разгромил весь дом, чтобы найти все необходимое по спонтанно составленному списку. Потом – через две аптеки. Потом что, где… Еще час я кружил среди многих крылечек роддома, выясняя, где можно сдать пакеты; что из вещей придется забрать назад; где остался ее пуховик (точнее, мой); где остались сапоги; гардеробщица консультации не хотела отдавать, короче… К обеду я вернулся домой с вещами; мой сын еще не родился; я не мог сидеть дома и поехал срочно менять какую-то валюту (потому что деньги, отложенные именно на роддом, у меня хранились в долларах, и мне казалось, что если, не дай бог, какое-то осложнение, нужно будет платить всем, много и сразу). Короче, чтобы не растягивать: Денис родился 3 ноября в 14 часов – к этому времени я уже примерно сходил с ума в каком-то банковском закутке. (Наташа повезла в роддом памперсы нужной марки и очень удивилась, не застав меня ни там, ни тут: мол, еще и по делам поехал, железные нервы, гвозди бы делать из этих людей.) Мне в WhatsApp пришла фотография: клееночка с весом и прочими цифрами и надписью: «Живой мальчик». Мне даже сложно вспомнить, что я чувствовал… Потом, через несколько часов, когда мы уже говорили с Леной, выяснилось, что фотографии было две, и первая мне просто не дошла – поэтому я не понимал вопрос «Как он тебе?». Она послала мне повторно… Там изображался маленький сморщенный нос, точнее, как раз большой, потому что занимал, кажется, пол-лица; там был красный, сонный, с пальцем во рту, очень родной…

Дни, пока Лена с Денисом находились в роддоме, почему-то слились для меня в изнурительный марафон (хотя, казалось бы, здесь бы и отоспаться). Ограничившись скромным распитием джина с друзьями в ночь на 4 ноября (и мучаясь от елового выхлопа на следующий день перед столом справок и передач), дальше я упал в электрические ночи, когда отмывал шкафы от пыли, разбирал темную лоджию, гладил пеленки перед бессмысленным обалделым телевизором. Дверь на кухню, которую мы успели заказать, но не успели поставить, превратилась в целую проблему, потому что ее еще везли из Москвы, а разводить дома строительство позже было уже нельзя; в итоге мне удалось перенаправить ее куда-то на хранение… И сразу стало как-то очень спокойно, когда мои приехали в свой дом.

Потянулись светлые дни, несмотря на ноябрьский сумрак за окнами. Зима вступала в свои права. Из-за холода запрет на прогулки затягивался. Я взял «хвост» отпуска, оставшегося после Родоса. Я помню первые моменты общения, что ли, с сыном: например, Лене надо было съездить к врачу через несколько дней после выписки, и я, боясь потревожить сон Дениса, пролежал два часа с ним на груди, вслушиваясь в сопение. Или я держал в ладони его ступню, думая, что запомню, как она была ровно в половину ладони, и еще он умеет сжимать ножку почти в кулачок, как ручку…

Вообще, мы зря боялись его потревожить (и вскоре перестали бояться). Денис еще жил какой-то своей, полуутробной жизнью, мало откликаясь на происходящее, мало отвлекаясь от сна. Взгляд его при этом являлся вполне осмысленным, Денис спокойно смотрел мне прямо в глаза своими огромными, ярко-серо-голубыми глазами. Говорят, радужка потом теряет первородную яркость, и жаль, что это нельзя зафиксировать так, чтобы было понятно, что это не «подтянуто» фотошопом, а так и было; человечество переплюнуло, перехитрило в этом само себя; говорят, радужка больше не растет, и поэтому глаза кажутся такими огромными. Говорят, сейчас дети сразу все четко видят из-за витаминов, которые матери пьют при беременности, и всякой прочей фолиевой кислоты в таблетках; нет этих «овощных», расфокусированных, перевернутых первых недель.

Дениса тогда действительно мало что тревожило, даже собачий лай, так что в какие-то моменты его родители даже могли вернуться к разухабистой жизни а-ля новогодний кураж. Когда у Лены случалась срочная работа («архитектор» и «декрет» понятия не всегда совместимые), а я ваял срочную же статью про рынок нерудных строительных материалов («журналист» и «отпуск»…), Денис у нас безмятежно спал там, куда отложили: в коляске в уголке комнаты… В то время я совсем забросил прозу, но не потому, что мешали домашние хлопоты. Это было как в теннисе: чувство, что вот я подал пас и теперь жду ответ. Той осенью вышли несколько моих книг – одной серией; наконец они появились на прилавках, и я, замерев, ждал какой-то реакции. От кого: от критики?.. От абстрактных читателей?.. Я и сам не знал. Сиротливое чувство отсутствия читателя начало пробиваться позже, а пока я был счастливо спасен, действительно, прокаливанием пеленок, перебежками меж тремя окрестными аптеками – где дешевле. Не будь Дениса, я бы только измотал себе нервы, потому что «ожидание ответа от системы» (как частенько пишет мой закаленный в боях ноутбук) – состояние, когда ты мало что можешь сделать.

Где вы, Всезнающие Критики, Предвзятые Критики, Тонкие Критики? Вы не прочтете сборник новогодних сказок и не увидите этих слов, обращенных к вам. Без вас – почти богооставленность.

В бытовом-то смысле у нас отчего-то было время: помнится, в двадцатых числах декабря мы с Леной и Денисом в коляске даже сходили за елкой, обошли базары, неспешно повыбирали, чего отродясь не происходило; купили симпатичную сосенку… Теперь-то мы были «законно» отключены ото всех предновогодних чатов. Суета действительно стала казаться оскорбительной, как в храме, и я со странным чувством глубокого удовлетворения пропустил корпоратив, потому что хороший детский невролог мог посмотреть нас только в этот вечер.

Вечерами улицы заливались иллюминацией, а в ледовом городке под елью визжали дети, на радость собаке, но не сыну, который спал, спал, спал.

Все как-то шло своим чередом, легко, и само собой решилось, что на Новый год мы возьмем коляску и неспешно прикатим к теще, и Денису там обустроим местечко, и вообще, все складывалось как-то размеренно-спокойно… Предчувствие, что здесь что-то не так, не обмануло. 31 декабря ближе к вечеру теща позвонила и сказала упавшим голосом, что у нее начался насморк, гриппозное состояние, со взрослыми можно было бы перетерпеть, но месячного малыша, конечно, к ней везти нельзя.

Я огляделся.

Поскольку мы никак не ожидали, что будем встречать Новый год дома, то не подготовились никак, то есть даже не как в прошлые годы, когда хотя бы приводили все в порядок, даже отправляясь в гости. Стояла елка, которую я не успел нарядить. Лежала комом сеть наоконных гирлянд, в которой я запутался. Я подумывал затолкать этот ком в прозрачную вазу, чтобы он там кучно блистал. Дверь на кухню была недоделана с ноября. Во всю стену зияли пустые книжные полки и шкафы. Решив, что это выглядит наиболее вызывающе, я занялся шкафами. Снимал книги с полок в кабинете, прямо штабелями тащил в зал и расставлял. Распаковал коробки с «авторскими экземплярами» сборников и журналов, пережившие нетронутыми пару переездов.

Временно разруха усилилась. Лена, кажется, даже всплакнула. Но потом взяла себя в руки и распутала-таки сеть из гирлянд. С грехом пополам закрепили ее на гардину. Стало веселей.

Был вечер 31 декабря; на улице шарахали салюты, шарахались уже подвыпившие праздные компании, а в стране дураков вовсю кипела работа.

Лена пыталась спорить насчет того, что книги – это не первоочередное, но я убедил ее, что главное – атмосфера, а не еда. Действительно, когда книги встали на полки (может быть, часам к десяти: на экране буйствовала подрумяненная «Карнавальная ночь»), окружающий разгром будто бы немного уменьшился.

К ночи я побежал за продуктами. Значит, шампанское все-таки имелось, потому что не мог же я его не купить. Хотя бы чисто ради формальности. Моя мама вспоминала, что, когда я был грудным и наступил Новый год, она все-таки выпила бокал шампанского, и после этого я диво как хорошо спал. Наступал 1984 год, воплощенная оруэлловщина. В Кремле работала Искусственная Почка, где-то готовились к синхронной смерти Шолохов и Кортасар, в муках рождалась «восьмерка», и эстрада демонстрировала отвратную картинку – качество тогдашней съемки, – задерживаясь на ноте марганцево-красного, когда камера мазала по мишуре.

Просыпался и засыпал Денис, Лена прерывалась на кормление, я лихорадочно наряжал елку… Момент с едой как-то оттягивался, и мы, кажется, сделали единственный салат, и только потом я отчаянно схватился за картошку. Было без пяти полночь. С экранов спокойным людям вещал спокойный президент.

Но Наташа нас не подвела.

Появившись с сыном Матвеем на пороге раньше обычного – до боя курантов, – они деловито начали выгружать перемотанные пленкой салатницы, прочие икорницы и вообще, кажется, кастрюли с горячим. Мы не то что «забыли», что они тоже собирались к теще, и, если та заболела, гости естественным образом перемещаются к нам; суета неопытных родителей просто слегка заслонила нам реальность.

Без одной минуты. Бросив ненужную картошку (мы обратимся к ней позже), я достаю из морозильника шампанское: ко мне вернулась спокойная уверенность единственного взрослого мужчины, хозяина дома и отца. Я раскручиваю проволоку. Говорят, что «эмоциональная нестабильность» присуща только матерям, но как еще назвать это применительно к себе – то, что меня только что швыряло от самого провального Нового года в жизни, когда я вообще ничего не сумел организовать, к самому счастливому? В дальней комнате безмятежно спит Денис – расти, Денис, первый же «внеполночный» тост будет за тебя, – мы сидим за праздничным столом узким семейным кругом, чокаемся бокалами и, наверное, загадываем желания, хотя главное уже осуществилось.

Кто-то может сказать, что в этом «святочном рассказе», где Денис заявлен как главное чудо, спустившееся в руки давно ждавшим его, собственно Дениса-то почти и нет – то он спит, то в другой комнате, то еще не родился, – как нет в полной мере и чувства отцовства. Но что поделать. Этот рассказ о тех неделях, когда мы совсем его не знали (особенно сейчас – из нынешнего дня – так кажется) и я, кажется, тогда еще толком не научился думать о нем.

Но это все лирика, а в ту новогоднюю ночь и меня, и Лену заполняло, распирало чувство начала новой жизни.

Я налил и наконец-то выпил до дна бокал ледяного полусухого шампанского, о котором давным-давно мечтал.