Невинный сон

Перри Карен

Всего пять минут – и жизнь Гарри и Робин, счастливой семейной пары, изменяется навсегда: во время подземного толчка в Танжере бесследно исчезает их маленький сын Диллон.

Проходит пять лет – и Гарри с Робин, ждущей второго ребенка, казалось бы, готовы смириться с потерей, но… в бурлящей толпе людей в Дублине Гарри вдруг замечает мальчика, который очень похож на пропавшего Диллона. Неужели это действительно их сын? И если да, то где он был все это время?..

Так начинается потрясающая история любви и предательства, потерь и обретения надежды. История, которая трогает до глубины души…

 

© Karen Gillece and Paul Perry, 2014

© Перевод. Е. Золот-Гасско, 2015

© Издание на русском языке AST Publishers, 2015

* * *

 

Танжер, 2005 год

Надвигается буря. Ее приближение ощущается в неестественной неподвижности воздуха. На узких улочках Танжера ни души, не слышно ни шелеста одежд, ни шепота морского бриза.

Сквозь бельевые веревки, протянутые между домами, над черепичными крышами он видит клочок неба. У него какой-то странный синеватый отблеск, напоминающий северное сияние.

Он, помешивая теплое молоко в чашке, смотрит на поминутно меняющиеся невиданные краски неба.

Положив ложку на стол, он поворачивается спиной к открытому окну и направляется к мальчику, который старательно собирает пазл.

– Держи, – протянув ему чашку, говорит отец.

Мальчик не поднимает головы.

– Брось, Диллон. Выпей.

Мальчик смотрит на отца и хмурится.

– Нет, папа, я не хочу.

Отец снова протягивает ему чашку.

Мальчик нерешительно берет ее. Гарри, делая вид, что не замечает его сомнений, поощрительно кивает головой. Мальчик большими медленными глотками пьет молоко. Из уголка его губ течет маленькая струйка, и отец вытирает ее салфеткой. Диллон делает еще один глоток и возвращает чашку отцу.

– Все, папа, выпил, – говорит он.

Гарри забирает у сына чашку и идет к раковине, чтобы ее сполоснуть.

На дне чашки едва заметный налет порошка. Гарри наполняет чашку водой и следит, как порошок всплывает на поверхность, а потом выплескивается в раковину и исчезает.

Вода все еще бежит из крана. Гарри набирает ее в кастрюлю и ставит кастрюлю на плиту. Газ зажечь непросто, и прежде чем он вспыхивает, приходится не один раз с силой повернуть ручку плиты.

Гарри достает кус-кус, потом берет горсть изюма и насыпает ее в миску. Полупустая бутылка бренди стоит на столике рядом с бутылкой оливкового масла. Гарри выливает бренди на изюм. Но прежде чем закрыть бутылку, он подносит ее к носу и вдыхает запах бренди. А потом поспешно, чуть ли не тайком, делает несколько глотков и, завинтив крышку, ставит бутылку на место рядом с оливковым маслом.

Гарри снова смотрит на переменчивые краски неба. Ему хочется обратить на них внимание сына, но он сдерживается. У мальчика, который завершает пазл, уже слипаются глаза.

Гарри снова принимается за готовку. Налив немного оливкового масла в правую ладонь, он протирает им нож, потом мелко режет финики и высыпает их в миску. Прежде чем положить на доску абрикосы, Гарри проводит пальцем по лезвию ножа.

Улицы за окном безмолвны. Обычно в это время из соседних квартир доносится суетливый шум, но сегодня вечером не слышно ни крикливых голосов, ни звона посуды, ни шипения масла на сковородках, ни плача голодных младенцев. Мир вокруг погружен в тишину. Словно все жители Танжера затаили дыхание.

Гарри поворачивается к Диллону:

– Пора спать.

Не пытаясь протестовать, Диллон молча кивает. Гарри берет сына на руки и относит в его комнату. Там он раздевает мальчика и укрывает одеялом. Он гладит Диллона по щеке и наклоняется, чтобы поцеловать его в лоб.

– Спокойной ночи, мой славный принц.

Но мальчик не отвечает. Он уже спит.

Гарри возвращается на кухню и наливает себе джин с тоником. Позади долгий тяжелый день. Он чувствует, как напряжено его тело, – это сказываются и жара, и требования сына, и невозможность сосредоточиться.

Хотя стало прохладнее, воздух по-прежнему гнетуще тяжелый. Теперь, когда мальчик уснул, он сможет спокойно заняться ужином. Сегодня день рождения Робин, и ему хочется приготовить что-то особенное.

Он включает духовку, снимает крышку с кастрюли, в которой уже лежит баранина, натирает мясо крупной солью, розмарином и душицей и ставит баранину в духовку. Пока Гарри занимается готовкой, он не сводит взгляда с неба: интересно, когда эти тучи разразятся дождем?

Дожди в Танжере бывают затяжными. Порой день за днем льет как из ведра. Это казалось удивительным, когда пять лет назад они переехали сюда. Сейчас он жаждал, чтобы грянула гроза, чтобы она очистила воздух и разрядила тягостную, давящую атмосферу.

Порция джина не спасает от головной боли. Гарри бросает взгляд на старые часы над плитой и наливает себе еще один стакан.

Резкий телефонный звонок заставляет его вздрогнуть.

– Все в порядке? – спрашивает Робин.

– Да, Диллон спит, а я готовлю ужин.

– Он спит?

От удивления в ее голосе ему не по себе.

– Да, он устал.

– Слушай, – говорит Робин, и по ее тону понятно, что она хочет о чем-то попросить. – Симо заболел и ушел домой. Я пообещала Раулю, что задержусь и поработаю за него.

– Но сегодня твой день рождения.

– Это всего на пару часов. Не больше.

Гарри ничего не отвечает.

– Когда я приду домой, все еще будет мой день рождения, – утешает Робин.

Гарри осушает стакан и соглашается: да, когда она вернется домой, действительно все еще будет ее день рож-дения.

Он прощается, вешает трубку и наливает себе еще один стакан. Последний до ее прихода. Он не хочет напиться и испортить ей вечер.

Из-за головной боли и этого витающего в воздухе непонятного напряжения Гарри не находит себе места, и ему безумно не хватает умиротворяющего присутствия Робин. Сегодня вечером ему почему-то не хочется оставаться одному. Чтобы отвлечься, он начинает убирать игрушки, складывать в стопки книги, раскладывать на диване по-душки.

Гарри наводит порядок на кофейном столике и подметает кафельный пол. Комнаты приобретают свой обычный вид – опрятное жилище, ставшее их домом: старенькая, но удобная кушетка, занавеска из бусин, отделяющая закуток кухни от комнаты, уголок у окна, где возле стены стоят несколько полотен. Гарри наводит порядок даже на их обеденном столе. Он слегка сердит на Робин. Если бы он знал, что она задержится, то не стал бы так рано укладывать Диллона.

Все же расстраиваться не стоит, и он принимается накрывать на стол. Ножи, вилки, салфетки. Но где свечи?

Днем он купил на базаре четыре белых свечи, рулон полотна цвета шафрана, чтобы набросить на диван, и большой посеребренный поднос с тонкой филигранью в виде свитков и всевозможных узоров. Поднос предназначался в подарок Робин. Гарри торговался за него минут двадцать, а сейчас вдруг сообразил, что оставил его вместе с другими вещами у Козимо.

Гарри в общем-то не собирался заходить к Козимо. Эта идея пришла ему в голову ни с того ни с сего. И он почти сразу пожалел, что привел с собой Диллона. Козимо не привык к детям, особенно к их присутствию в собственном доме. Пока Гарри болтал с Козимо, Диллон умирал от скуки и раздражения, и вскоре он стал тянуть Гарри за рукав и громко ныть, так что их визит пришлось резко завершить, – Гарри схватил сына на руки и вынес из дома, оставив Козимо наслаждаться благодатным покоем.

– Черт побери! – восклицает Гарри, раздумывая, что ему теперь делать.

Самое простое – позвонить Козимо.

Но Гарри знает, к чему это приведет: Козимо настоит на том, чтобы принести ему забытые вещи, в благодарность за это попросит выпивку; и не успеют приятели оглянуться, как увлекутся разговором и забудут обо всем на свете. Гарри бросит готовку, а Козимо и в голову не придет вовремя откланяться, словом, вечер скорее всего будет испорчен.

Гарри идет проведать сына. Мальчик крепко спит, и Гарри знает, что лучше его не будить. К тому же дом Козимо недалеко, надо лишь спуститься с холма. Он успеет вернуться минут за десять. Но нужно идти прямо сейчас, пока не зарядил дождь.

Бросив последний взгляд на ребенка, Гарри поспешно спускается по лестнице в пустую книжную лавку. В лавке сумрачно – вечерний свет угасает, а небо потемнело и нахмурилось. Гарри выходит наружу, запирает за собой дверь и решительно пускается в путь по узким улочкам Танжера.

Тишина на улицах его тяготит. Гарри поднимает глаза и встречается взглядом с женщиной в парандже, глазеющей на него из окна. Женщина мгновенно отходит назад и исчезает из виду.

Где-то неподалеку в переулке лает собака. Гарри никак не может избавиться от какого-то тягостного предчувствия. Джин не только не снял напряжение, а, наоборот, обострил тревогу.

Но о чем ему волноваться?

Он оставил мальчика одного. Гарри чувствует себя виноватым, он ускоряет шаг и уже почти бегом заворачивает за угол.

Когда он проходит мимо бара, неоновая афиша над ним издает громкое шипение. Как странно, наверное, он выглядит со стороны, – белый мужчина, летящий по улицам Танжера. Гарри, не останавливаясь, добегает до расписных ворот и резко жмет на кнопку звонка.

Проходит минута-другая, и Гарри слышит, как за воротами по каменным плитам мягко постукивают кожаные тапочки. Появляется маленькая фигура, одетая в джеллабу, и по мере того как Козимо приближается к воротам, недоумение на его морщинистом лице тает, и он приветливо машет рукой.

– Мой друг, – говорит он и отпирает ворота.

И в тот момент, когда Козимо с грохотом отодвигает засов, Гарри вдруг слышит ответный шум – громче, резче и гораздо страшнее.

Это не вспышка молнии и не раскат грома. Раздается треск, но этот треск вопреки ожиданию Гарри, не исходит с неба. Он ощущается подошвами.

Из недр земли доносится глухой рокот. Почва под ногами вдруг начинает трястись. Гарри протягивает руку к стене, но стена смещается, а ворота лязгают на металлических петлях.

Тошнотворно раскачиваясь, земля, словно жидкость, расступается под ногами. Мир вокруг наполняется утробным ревом, звоном разбитого стекла, грохотом падающей с крыш черепицы и треском дерева.

Земля пульсирует, уходит из-под ног, и Гарри кажется, что его сердце выскочит из груди.

Он слышит, как где-то на улице со свистом вырывается из лопнувшей трубы газ, и, повернувшись спиной к стене, видит, как здание напротив вдруг накренилось и покачнулось. Зашаталось из стороны в сторону. В воздух взметнулся столб дыма, запахло газом, но в то мгновение, когда здание, казалось бы, должно было рухнуть, оно вновь замирает на месте.

Земля замирает. Рокот смолкает. Буйство в недрах земли постепенно стихает.

Гарри, распластавшись по стене и прижав руки к бокам, стоит не шевелясь. Здание, с которого он не сводил глаз, возвращается в свое прежнее положение.

Тело Гарри парализовано страхом, и проходит минута-другая, прежде чем ему удается успокоиться. Мускулы расслабляются, и он снова может двигаться.

– Ничего себе толчок, – говорит Козимо, лицо у него пепельного цвета, а в широко раскрытых глазах все еще неподдельный страх.

Гарри собирается ему что-то ответить, но не говорит ни слова.

«Что случилось?» – хочет спросить Козимо, но у него пересохло в горле, а Гарри уже и след простыл.

Гарри бежит мимо бара. Неоновая реклама свалилась на дорогу. Прежде чем угаснуть окончательно, она трещит и искрит. Вдоль всей улицы не горит ни единого фонаря. Кругом тихо, в воздухе словно висит пелена тягостного безмолвия. Но это ненадолго.

В хрупкое затишье врывается шум бегущих мимо людей. Гонимые страхом, они мчатся вниз по холму: их пугают повторные толчки, они в ужасе от того, что их непрочные жилища вот-вот рухнут.

Похоже, только один Гарри бежит вверх по холму, он задыхается, сердце бешено колотится в груди.

Внезапно Гарри слышит крики и плач. Открываются двери, и из домов выскакивают люди: одни ошеломленные и растерянные, другие – в безумной панике. Мимо Гарри пробегает мужчина, он несет на руках троих детей. Спотыкаясь, на порог выбегает женщина, она плачет, все лицо у нее в крови, над глазом глубокая рана.

На углу мужчина снова и снова кричит: «Это послал нам Аллах, это все Аллах!»

Гарри останавливается, чтобы отдышаться. Женщина обнимает его за шею. Он отталкивает ее и бежит дальше.

Вокруг качаются здания, взвивается в воздух пламя. Люди плачут, молятся, взывают о помощи. Животные вместе с людьми кричат и воют.

Гарри мчится сломя голову. Пробегая мимо гостиницы «Средиземноморская», он видит на крыше троих мужчин. Эти обезумевшие вот-вот провалятся сквозь крышу в охваченное огнем здание и сгорят заживо; офицер, стоящий перед гостиницей, приказывает своим подчиненным стрелять в этих троих, и на глазах у остолбеневшей толпы солдаты выполняют приказ. Быстро и метко.

Кажется, что наступил конец света.

Повсюду пыль.

Гарри, вдыхая ее, кашляет и отплевывается, из глаз у него текут слезы, в горле пересохло. Дым щекочет ноздри. Гарри видит горящие дома, языки пламени лижут окна и двери.

Вдалеке воют сирены. Но слышны и другие звуки: грохот здания, глухой стук сыплющихся на землю кирпичей, треск отскочившей от крыши кровли.

Гарри бежит дальше. Здание накренилось и, словно старик, который не в силах больше держаться на ногах, прислонилось к соседнему.

Из трещин в асфальте, пузырясь, сочится вода, вода и песок. Эта грязная каша течет по переулку и подбирается к ногам Гарри.

У здания кондитерской на углу его улицы отвалился фасад, обнажив комнаты и непритязательную мебель.

Гарри видны кровать, диван и колышущиеся на ветру занавески.

Он сворачивает на свою улицу. Здесь пыль еще гуще, и прямо на него движется огромное ее облако.

Гарри замирает как вкопанный.

Что-то трепещет и шелестит вокруг его ног. Он опускает глаза и видит сотни разбросанных по дороге книг.

В просвете между домами видно небо – темное и плоское. Устоявшие здания кажутся желтыми и безжизненными.

Гарри обводит разруху взглядом. В памяти вдруг всплывает образ из недавнего прошлого: он стоит в узком коридоре, держа на руках спящего сына; Гарри едва ли не ощущает прикосновение его кожи, тепло его тельца.

Но тут нечто немыслимое одним ударом возвращает его в реальность. Здания, в котором он работал, спал, любил, писал картины, растил сына, укладывал его спать, – этого здания, в котором он жил и которое считал своим домом, больше нет. Оно просто исчезло. Земля поглотила его. Безвозвратно. Навсегда.

 

Глава 1. Гарри

Дублин, 2010 год

Когда я уходил из дома, Робин еще спала. Я хотел разбудить ее и рассказать, что выпал первый снег. Но когда я отвернулся от окна и посмотрел на нее – разметавшиеся по подушке волосы, легкое, ровное дыхание, сомкнутые веки и умиротворенное выражение лица, – я передумал. Последнее время она часто уставала, или по крайней мере мне так казалось. Она жаловалась на головную боль и бессонницу. И потому я решил ее не будить и тихо закрыл за собой дверь спальни. Я спустился вниз, забрал с кухонного стола пустые бутылки и выставил их за дверь. Потом без завтрака и даже без чашки кофе вышел на улицу. Оставлять записку не было никакой нужды. Робин знала, куда я направлялся.

Холодный воздух бодрил. Я уже в который раз пожалел, что слишком много выпил накануне, но свежий морозный воздух помог прийти в себя. Я был полон благих намерений. Я решил начать все с чистого листа, заняться своим здоровьем и вести активную, насыщенную жизнь. И дело было не только в утреннем воздухе. Разве прошлым вечером я не сказал то же самое моей Робин?

– Ты человек с благими намерениями.

– С самыми наилучшими.

Робин улыбнулась моим словам. У нее была щедрая улыбка, своей улыбкой она признавала мои слабости и одновременно прощала их. После истории с Диллоном ее нежность ко мне не иссякла, хотя такое легко могло случиться. И я бы ее не винил. Она не ожесточилась. Несмотря на то что нам пришлось испытать, она осталась самой собой.

Однако порой слова Робин или поступки оказывались настолько неожиданными, что невольно заставляли меня задумываться и посмотреть на нее другими глазами.

Мой приятель Спенсер однажды заметил: «Такова супружеская жизнь». Будучи одиноким, или, как он предпочитал называть себя, «холостяком», Спенсер любил рассуждать о супружестве. Стоило мне как-то раз пожаловаться, что мое свадебное кольцо мне тесно, и он тут же заметил: «Так и должно быть».

Мы с Робин по-прежнему вели доверительные беседы, но когда люди давно женаты, случается, что вечером во время разговора ты уже знаешь, что собирается сказать твоя половина, поэтому перестаешь слушать и отправляешься спать. Именно так и было вчера. Я что-то оживленно говорил, а Робин резко поднялась с места, наклонилась ко мне, оборвала мою речь поцелуем, а потом просто сказала: «Спокойной ночи». Мне не стоило из-за этого расстраиваться. Я, наверное, нес какую-то чушь, однако уход Робин подтолкнул меня к еще одной бутылке вина, а потом уже за полночь – еще одной.

Но сегодня все будет иначе. Сегодня я начну жить по-другому. И первый снег возвестил об этом: он разбудил меня и напомнил о том, что начинается новая жизнь. Я закрывал магазин и запирал двери своей студии в центре Дублина. «Конец эры», – пошутил Спенсер. С сегодняшнего дня я буду работать в нашем гараже. Это сэкономит нам деньги, а в них мы, что и говорить, весьма нуждаемся; они пригодятся для ремонта дома, в который мы только что въехали. Когда-то этот дом принадлежал деду и бабке Робин, а теперь достался нам. У Робин с ним связано немало воспоминаний. И хотя жизнь в пригороде Монкстауна и близко не напоминала наши дни в Танжере и даже нашу совместную жизнь в Дублине, я тем не менее был вполне доволен. Это большой старый дом, и Робин не терпелось взяться за дело и привести его в порядок. А ее энтузиазм оказался заразительным. Ну что я мог ей сказать? Конечно же, «да, да, и еще раз да!». Возьмемся за дело!

Снег захрустел у меня под ногами, и я улыбнулся. Снега уже нападало два-три дюйма, и, судя по его первозданному виду, на нашу улицу я сегодня выеду самым первым. Я подошел к пикапу, но дверь моего старенького «Фольксвагена» почему-то не открылась. Я потянул ее сильнее, и в конце концов она поддалась. Я завел мотор и вернулся домой за чайником с теплой водой, чтобы полить на ветровое стекло. Люблю наш оранжевый пикап. Робин меня умоляла его не покупать. Но разве он хотя бы раз сломался? Разве он хоть когда-нибудь застопорился, взбунтовался и отказался нас везти? Нет, он крепок и надежен. Мы в нем даже спали. Не буду хвастаться, будто нам было удобно, но все-таки мы в нем спали. Утрамбовывая колесами снег, я медленно, осторожно, задом выехал с парковки.

Чудесное морозное утро. Я безо всяких приключений добрался до центра города. Дороги были пустынны, и я доехал быстрее обычного, поставил машину на Финьян-стрит неподалеку от студии и, по моим представлениям, зашагал к своему подвалу в последний раз.

Когда-то эта студия была квартирой, но Спенсер ее выпотрошил. Голые стены и цементный пол. Весь день в туалете, не переставая, булькала вода, а когда я там оставался ночевать, то слышал это бульканье всю ночь напролет. У меня были старый матрас, диванчик, чайник и походная газовая плитка. Мне нравилось, что квартира полупуста, и я расстилал свои полотна прямо на полу. Я обходился без мольберта. И не пользовался палитрой. А порой и кистями тоже. Я писал полотна палками, ножами, битым стеклом. В этом пустынном месте у меня разыгрывалось воображение: я сначала делал наброски, потом их поправлял и писал полотно за полотном. А теперь этому пришел конец.

Я заранее не обдумывал, как именно буду переезжать, но все утро я загружал пикап полотном, рамками, красками в банках и тюбиках, каталогами, законченными и незаконченными картинами. Я не считаю себя сентиментальным, но на душе у меня было паршиво. Эта студия мне верно служила с того времени, как мы вернулись из Танжера. Все мои новые работы я создал именно в ней. Здесь были подготовлены две персональные выставки и несколько совместных с другими художниками. Спенсер, в свое время проявив отменную деловитость, теперь владел этим зданием и жил в нем на верхнем этаже. Он сдал мне студию за гроши и при случае любил напомнить, что он домовладелец, а я его жилец. К одиннадцати утра я провел в студии более двух часов. Именно тогда он и позвонил.

– Говорит ваш домовладелец. Приказ о выселении уже подписан.

– Веселый ты парень, – сказал я.

– Я и без тебя это знаю.

Через десять минут он спустился, чтобы помочь мне, – в черном шелковом халате, в старых кожаных тапочках, с сигаретой в зубах. Воистину помощник: он принес барабан и ящик пива.

– Я великий барабанщик, – заявил он.

– Давай забирай вещи.

– Если бы я сдирал с тебя столько, сколько эта квартирка стоит, я бы безумно разбогател.

– Ты уже разбогател.

– Вчера вечером до меня вдруг дошло. Я мог здорово на ней подзаработать.

– Вряд ли ты разорился из-за того, что сдал крохотную квартирку приятелю.

– Ну, начинается. Ты мне еще скажешь… ты, бессовестный жилец.

Зазвонил телефон.

Это Диана, менеджер галереи, в которой я выстав-ляюсь.

– Может, передумаешь?

– Я уже упаковал вещи.

– По-моему, это серьезная ошибка.

– Ты мне уже об этом говорила.

– И не только потому, что студия в двух шагах от меня и я всегда могла к тебе заглянуть… но и для бизнеса.

– Дело сделано.

Диана пустилась в долгие рассуждения. Я объяснил ей, что больше не могу говорить.

– Кто звонил? – поинтересовался Спенсер.

Если бы я сказал ему, что звонила Диана, то неизбежно последовала бы тирада, которую у меня не было ни малейшего желания выслушивать; поэтому я солгал.

– Робин, – сказал я.

– Милая Робин.

Когда Спенсер поднял к себе в квартиру на лифте последний ящик со своими собственными вещами и выбрал картину, которая пришлась ему по вкусу – «я или продам ее и верну тебе деньги, или возьму себе как рождественский подарок», – я приостановил сборы и сварил нам кофе.

– Самый крепкий кофе на этом берегу Лиффи, – сказал Спенсер.

Он достал из кармана серебряную фляжку и долил ее содержимое в кофе.

– Можно только догадываться, что именно ты имеешь в виду.

– Именно это я и имею в виду. – Спенсер протянул мне флягу, но я прикрыл свою чашку рукой.

– Я за рулем, – объяснил я.

– Я просто не понимаю: кому может прийти в голову в такой день водить машину?

– Ты что, забыл? Я ведь съезжаю.

– Так, послушай, я хочу тебе кое-что сказать.

– Говори, – согласился я, заворачивая кисти в тряпку.

– Скажи, пожалуйста, миледи, королеве Богом проклятого племени, что ты покинул колыбель творчества и отверг мою безмерную щедрость.

– Тебе уже говорили, что ты страдаешь словесным поносом?

– Не смей меня оскорблять.

– Я и не собирался. Ты имеешь в виду Диану?

– Если ты именно так ее называешь. Мне нравится…

– Она прекрасно знает, что я отсюда съезжаю, – сказал я, протягивая руку к фляжке Спенсера и капая из нее в чашку.

Я вдруг почувствовал, что мне надо срочно успокоить неожиданно расшалившиеся нервы.

– Знаешь, чего я боюсь? Поздно вечером она придет сюда тебя разыскивать. А найдет меня. И что тогда? Она вгрызется в меня зубами и высосет из меня всю кровь.

– По-моему, ее уже кто-то опередил. Ты давно смотрел на себя в зеркало?

– Ты – бессердечный засранец.

– Я говорю тебе правду.

Спенсер покачал головой. Он зажег еще одну сигарету, поднялся со стула и принялся кружить по опустевшей комнате. В ней было так пусто, что у меня защемило сердце. Виски словно прожег мне дыру в желудке. Я заметил, как Спенсер неожиданно остановился и заглянул в один из ящиков, которые я еще не успел отнести в пикап. Вынув изо рта сигарету, Спенсер начал перебирать сложенные в ящике рисунки, и все во мне заклокотало от скорби и гнева. Это были портреты Диллона. Спенсер вытащил один из рисунков и, держа его перед собой, стал, сощурившись, внимательно его изучать. Не успел он высказать свое мнение или вообще произнести хотя бы слово, как я бросился через всю комнату и вырвал рисунок у него из рук.

– Эти не для тебя, – резко сказал я и тут же отвернулся, чтобы Спенсер не заметил, как горят у меня щеки и трясутся руки.

Я осторожно убрал рисунок в ящик, мои пальцы секунду помедлили, прежде чем вернуть его к остальным.

Воцарилась тишина, и я чувствовал, что Спенсер раздумывает, сказать что-нибудь или не стоит. Он знал меня достаточно хорошо, чтобы догадаться, когда следует промолчать. Я услышал, как неторопливо зашаркали его тапочки, как зазвенела его чашка, когда он потянулся за ней, чтобы допить кофе.

– У этой штуковины есть какое-нибудь название? – спросил он.

Я поднял глаза и увидел, что он держит в руках выбранную им картину.

Она была написана в Танжере: неясные силуэты, рыночная площадь в бликах солнца, а вдалеке море.

– Нет, она без названия.

– Я что-нибудь придумаю, – сказал Спенсер.

Он указал на барабан:

– Я его заберу позднее.

– Пока, – попрощался я, и он ушел.

Дверь хлопнула, а я, выждав минуту-другую, подошел к ящику Диллона. Это был большой деревянный ящик с углами, обшитыми металлом. Я запустил руку в ящик наугад, выудил пачку листов и уставился на них. На секунду мелькнула мысль, что надо избавиться от них, уничтожить. Перед глазами возникла бочка для сжигания мусора. Все эти образы обратятся в золу. Все говорят мне: «Не думай больше об этом. Живи дальше!» Здравомыслящие люди. Они заботятся обо мне и моем благополучии. Эти люди заботятся о Робин, они заботятся о нас обоих.

Все это время я скрывал свое горе, но тем не менее продолжал рисовать своего сына; что-то необъяснимое заставляло меня это делать, вело мою руку по бумаге снова и снова. Я никак не мог себя остановить. Не знаю, сколько времени я просидел, разглядывая эти рисунки. Я не плакал. Со мной происходило что-то другое. Не уверен, что могу это описать. Какое-то узнавание. Из всего, что я сделал за последние годы, эти рисунки были самыми правдивыми. Я не верю в существование души, но если бы верил, я бы сказал, что в этих рисунках таилась душа.

На всех рисунках стояла дата. Я сидел и просеивал года, просеивал сотни карандашных рисунков и набросков углем мальчика, каким бы он мог стать с возрастом. Мальчика. Слышишь, ты?! Назови его так, как положено: «мой сын».

Эти рисунки не воплотились в картины. Я их никому не показывал, даже Робин. Особенно Робин. Тайные рисунки. И я не мог допустить, чтобы Спенсер высказывал о них свое мнение. Не знаю почему, но они держали меня на плаву.

Я не стал собирать их в кучу и сжигать. Я аккуратно разложил их по порядку на цементном полу. Я пытался нарисовать сына таким, каким бы он, возможно, стал, взрослея с каждым месяцем, с каждым годом. Я стоял, переводя взгляд с одного рисунка на другой, и мой сын снова был передо мною, он взрослел на моих глазах.

«Хватит», – сказал я себе, присел на корточки, собрал рисунки и, не спеша положив на место, снова обратил их в хронологию отчаяния. Закрыл ящик крышкой, вынес его из студии и запер за собой дверь.

Я решил оставить пикап там, где он был припаркован. Я чувствовал усталость от одной мысли о том, что надо вести машину домой, а потом, черт возьми, еще и разгружать вещи. Я шел по улице и прислушивался к жужжанию вертолета, низко кружащего над О’Коннелл-стрит. Я собирался где-нибудь поесть – надо было срочно заполнить пустоту в желудке, – но, завороженный шумом вертолета, вместо этого я двинулся вдоль улицы и лоб в лоб столкнулся с антиправительственной демонстрацией. Занятый своими личными проблемами, я совершенно забыл про эту демонстрацию. В какой-либо другой день я скорее всего присоединил бы свой голос к коллективному возмущению правительством. Я бы даже сказал – гневу. Я был зол не менее других. По всей стране люди единодушно возмущались выкупом нерадивых банков. Тяжкое бремя для нас всех, и потому я был рад, что забрел на О’Коннелл-стрит и в некотором роде тоже стал демонстрантом.

Машин на улице не было, все движение перекрыли, только тысячи людей маршировали, скандировали лозунги и выкрикивали слова протеста. Телеоператоры со всего мира выставили кинокамеры вдоль маршрута демонстрантов. Туристы, останавливаясь, фотографировали процессию или снимали ее на видеокамеры. Откуда бы туристы ни прибыли, зрелище не должно было слишком их удивить. Финансовые проблемы Ирландии давно стали темой международных новостей.

Полицейские тоже были тут как тут. Одетые в блестящие желтые куртки поверх формы, они стояли разрозненными группками по двое-трое, болтали друг с другом и притоптывали на месте, чтобы согреться. Дел у них в общем-то особых не было. Безобидные демонстранты держались вполне прилично. При всем своем возмущении они вели себя сдержанно и с достоинством. Не какая-нибудь бесчинствующая толпа. Один из демонстрантов нес самодельный плакат, гласивший: «Ирландская республиканская армия. Европа, вон! Британцы, вон!» Буквы были нацарапаны черным фломастером. Подобного рода листовка, подсунутая тебе под дверь, выглядела бы устрашающе, но посреди мирной демонстрации этот развевающийся на палке лозунг выглядел довольно жалко и нелепо.

Я шагал рядом с демонстрантами и думал: может, и мне скандировать и петь вместе с ними? Толпа, шествуя по улице, постепенно приблизилась к месту сбора перед Главным почтамтом, где уже заранее была установлена сцена, а за распростертыми руками памятника Джиму Ларкину на огромном экране мелькали черно-белые кинокадры демонстраций прошедших лет. Мрачные кадры. От этого воскресшего прошлого, проносившегося на экране в каком-то странном потустороннем свете, у меня по спине пробежали мурашки.

Затем на сцене, куда теперь было обращено всеобщее внимание, какой-то человек взял в руки микрофон, толпа взревела с одобрением, а он представил женщину, которая запела длинную душераздирающую песню гневного протеста. Гитара у нее в руках дрожала. Шум кружившего над толпой вертолета на минуту-другую заглушил ее пение.

И вот я уже вместе с толпой качаюсь из стороны в сторону. Похоже, я поддался их настроению: я аплодирую и подпеваю. Мой голос вливается в общий хор. Женщина заканчивает свою страдальческую песню под свист и одобрительные крики.

– Нас продали ни за грош! – кричит человек с микрофоном. – Пора за себя постоять!

Он представил еще одну женщину: она заявила о сокращении средств, выделяемых на больницы, и о том, как людям приходится месяцами ждать врачебной помощи. Потом микрофон перешел к мужчине, и он рассказал о маленьких общинах, где закрыли почтовые отделения. А за ним другой мужчина поделился своей историей, и пошло, и пошло; люди поднимались на сцену и рассказывали свои истории, и каждая из них встречалась гулом толпы, аплодисментами и криками одобрения; люди согласно кивали и вздымали вверх кулаки в знак солидарности.

Понятия не имею, сколько времени все это продолжалось. Но я вдруг почувствовал, что устал и охрип. Кто-то в толпе бил в барабан, его дробь отдавалась у меня в голове, и я решил, что пора уходить. Это утро было каким-то странным: неожиданно выпавший снег, выезд из студии, виски в пустом желудке, Спенсер с моими рисунками в руках, а теперь еще рев и напор толпы. «Бум-бум-бум» гремел барабан. Это уже был перебор. Я устал и хотел есть. Нужно ехать домой или хотя бы посидеть в теплом местечке вроде «Слейттерис». Я затосковал по Робин.

В ту минуту, когда я повернулся, чтобы уйти, передо мной вдруг мелькнула вспышка цвета – шарф на шее у какой-то женщины – шарф с развевающимися на ветру концами. Тонкий, прозрачный, наверное, шелковый, дымчато-голубого цвета. Высокая привлекательная женщина, а рядом с ней мальчик, и оба они решительно вышагивали по О’Коннелл-стрит. Мальчик обернулся, посмотрел на меня, и все вокруг замерло. Умолк барабан. Стих шум толпы, и она вся словно отступила назад. В этот миг нас было только двое: я и мальчик. Наши глаза встретились.

Диллон.

Сердце в груди сделало сумасшедший скачок. Я судорожно вздохнул. В ушах оглушающе застучала кровь.

Мой сын. Мой пропавший сын.

Кто-то прошел передо мной, и на мгновение я потерял сына из виду, и в этот неожиданный вакуум снова ворвались шум и визг толпы, грохот барабана, натиск стоявших рядом людей и беспокойное кружение вертолета.

Я вытянул шею, чтобы снова его увидеть, и, чувствуя, как пот льется с меня градом, стал пробираться сквозь толпу. Голубой шарф струился по воздуху словно струйка дыма, и меня охватила паника. Гонимый неведомой прежде силой, я, расталкивая всех на своем пути, продвигался вперед. В мой адрес неслось: «Эй, парень, поосторожней!», «Черт тебя подери!», «Шеф, куда летишь?» Но мне эти оклики были безразличны. Я уворачивался и протискивался сквозь людской поток. Это давалось мне с трудом, но меня было не остановить. Я знал: меня ничто не остановит.

Все эти годы я провел в надежде и сомнении, я искал и расспрашивал, бродил по улицам Танжера, дежурил бессонными ночами в самых злачных местах, хватался за любой намек на ключ к разгадке и каждый раз испытывал разочарование, потому что след все время оказывался ложным. И вот наконец Диллон появился передо мной. Прошел мимо. Сейчас, когда я меньше всего этого ждал, он вдруг очутился здесь, в Дублине, – городе, в котором он никогда раньше не был.

Казалось, что толпа становится гуще и сжимает меня. Атмосфера изменилась. Она стала враждебной и угрожающей. Мне стоило огромных усилий не упустить их из виду – мальчика и эту женщину. Они прибавили шагу. Расстояние между нами росло.

– Диллон! – закричал я. – Диллон!

Не знаю, услышал он меня или нет, но он вдруг обернулся – как будто на мой зов, – и наши глаза встретились. В этой огромной толпе его голубые глаза каким-то образом разыскали мои, по крайней мере на доли секунды. Что было в его взгляде: колебание, неприятие или узнавание? Не могу ответить, хотя задавал себе этот вопрос миллион раз. И лишь только он обернулся в мою сторону, как тут же потерялся из виду. Мой сын, мой пропавший сын еще раз исчез для меня, оставил меня зажатым в толпе, поглотившей меня, словно чрево змеи – ее жертву, потрясенного, барахтающегося в отчаянных попытках выбраться.

 

Глава 2. Робин

Я проснулась и увидела, как Гарри, сидя на краю постели, надевает ботинки и тянется за курткой. Я притворилась, что сплю, и из-под одеяла принялась с тайным удовольствием наблюдать за его привычным утренним ритуалом. Он сунул пачку сигарет в карман рубашки, а бумажник – в задний карман джинсов, потом резко встал и очутился прямо перед зеркалом. Из-за высокого роста он, чтобы увидеть свое отражение, пригнулся и небрежно провел рукой по волосам. Руки у Гарри были большими и сильными, с вечными следами краски вокруг ногтей. В холодном утреннем свете его тело казалось худым и угловатым. Вот он провел рукой по своей трехдневной щетине, и этот жест был преисполнен для меня все тем же очарованием, что и в первые дни нашего знакомства шестнадцать лет назад.

Гарри отодвинул занавеску и изумленно втянул в себя воздух. Я увидела за ним в окне дерево, согнувшееся под тяжестью снега, а на оконном стекле узорную изморозь. Гарри провел по ней рукой и посмотрел в окно.

Сегодня, в последнюю субботу ноября, выпал первый снег. Я смотрела на Гарри: он стоял у окна, и казалось, что отблеск от белоснежного покрова в саду освещает его лицо, на мгновения стирая следы тревог, не покидавших его последнее время. Гарри было тридцать шесть, хотя выглядел он старше. Но в то утро его восторженное созерцание нежданного снега – пушистого и нетронутого, отчего все вокруг казалось чистым и обновленным, – было таким откровенным и по-мальчишески увлеченным, что я невольно улыбнулась. Я уже собралась бросить свое притворство, позвать его, а может, даже встать рядом с ним у окна, обнять его и шепнуть на ухо: «Любимый, не уходи!» – и потянуть его обратно в теплую постель, как вдруг я вспомнила о Диллоне, о том, как раньше он спал между нами.

Внутри у меня все похолодело, и я поняла, что не подойду к Гарри. Я не смогу, как бы мне этого ни хотелось. Я лежала не шевелясь, с закрытыми глазами и изо всех сил старалась отогнать от себя возникший передо мной образ. Мягкое, теплое тельце нашего сынишки между нами. Его легкое дыхание. Его запах.

Мой мозг поглотил этот образ, словно стальной капкан захлопнулся на добыче.

Я не двинулась с места. И не открыла глаз.

Прошла минута, и я услышала, как Гарри тихо спускается по лестнице, и мне стало жаль, что я не остановила его. Но ведь это не главное. Главное, что я держу себя в руках. Мы еще с ним свое наверстаем. Позднее. К тому же сначала мне нужно разобраться кое с чем другим. Снизу послышался звон бутылок и шум захлопнувшейся двери. Пикап чихнул, воспрянул к жизни, и Гарри как не бы-вало.

С Диллоном все было ясно сразу. Однажды утром я проснулась, и мне показалось, что все молекулы тела за ночь слегка изменили привычное положение – едва заметно, почти неуловимо, – но я почувствовала себя по-другому, хотя никак не могла понять, в чем же все-таки дело. Меня точно подменили. Пару дней спустя началась тошнота, она накатывала волнами и днем, и ночью. А вместе с ней появилась и валящая с ног усталость. Если прежде я засыпала с большим трудом, то теперь постоянно клевала носом – на автобусной остановке, в баре, за обедом с друзьями. Я почувствовала ребенка – почувствовала его – еще до того, как поняла, что беременна. С Диллоном беременность словно обрушилась на меня. На этот раз все было иначе. Менструация запаздывала уже больше чем на неделю, а у меня все еще не было ни одного симптома: ни тошноты, ни приступов изможденности. Все по-другому, и меня это радовало. Потому что я не хотела, чтобы эта беременность и этот ребенок напоминали мне о Диллоне. Пусть все, что случилось, останется в прошлом.

Старенький «Фольксваген» мужа с фырканьем и скрежетом отъехал от дома, а десять минут спустя я уже сидела в ванной и, дрожа, не сводила глаз с розовой полосы, подтверждавшей мою догадку.

– Спокойно, – сказала я себе. – Расслабься, Робин.

Я отложила в сторону тест, помыла руки и посмотрела на себя в маленькое треснутое зеркало для бритья. Обычно я довольно бледная, но в то утро на меня из зеркала смотрело ярко-красное лицо: казалось, будто кровь прилила сначала к шее, а потом поднялась по ней вверх и окрасила мои щеки. Я прикоснулась пальцами к лицу и улыбнулась. Откуда-то изнутри сочился радостный шепот. В этой холодной и сырой ванной комнате, где от моего дыхания поднимался пар, я обхватила себя руками и рассмеялась. Новая жизнь. Все заново. Словно пелена чистого белого снега за окном действительно обновляла все и вся вокруг.

В нашем доме есть только одна комната, которую обошли наши никчемные попытки привести жилище в порядок. Это убежище, где можно скрыться от проводов электроинструментов, змеящихся по полу и свивающихся клубками, или исцарапанных стен, с которых местами небрежно содрали обои, а местами сбили кафель, обнажая остатки старого клея и осыпающуюся штукатурку. Эта комната – наш кабинет, и именно туда я и отправилась, все еще одетая в банный халат и в длинные, натянутые до самых коленей носки. Я уселась, дрожа, перед своим компьютером и принялась искать в Интернете календарь овуляции, график менструального цикла – словом, какой-нибудь способ определить, когда именно этот ребенок был зачат. Потом я обнаружила календарь в своем телефоне и пролистала его на несколько недель назад. Я вела себя так, словно за мной кто-то наблюдал, так, будто устраивала какое-то представление, хотя и без того прекрасно знала, когда именно это случилось. Я положила телефон на стол и выключила компьютер. Посмотрев в окно, я увидела, как обнаженное дерево постепенно укутывалось снегом. Дата была известна мне с самого на-чала.

Это была годовщина. Уже шестая по счету. Мы пришли к такому решению однажды вечером, вскоре после того, как он погиб. Мы сидели вдвоем в кафе, пили кофе – никакого алкоголя! – и вдруг Гарри стукнул кулаком по столу и со слезами на глазах прошипел, что не хочет, чтобы наша жизнь подчинилась случившейся с нами беде. Он отказывается постоянно пребывать в скорби, отказывается стать одним из тех, кто парализован своей утратой и живет прошлым. Его трясло от горя, и он с трудом сдерживал эмоции. Чтобы помочь ему успокоиться, я накрыла его руку своей. Я держала его за руку и шептала ему, рыдающему, что нам не нужны никакие ежегодные мессы или еженедельные визиты на могилу, что мы с этим справимся. Мы не будем заново переживать лучшие минуты прошлого, этим Диллона не вернешь. Я сказала, что лучше мы выберем один день в году – день рождения Диллона – и будем его праздновать вдвоем, только он и я. Гарри поднял глаза, захваченный этой идеей, и внимательно слушал, а я продолжала: до конца нашей жизни, независимо от того, что случится с нами в будущем, именно в этот день мы пойдем где-то посидеть, выпьем, поедим, а потом погуляем. Мы будем говорить о нем, о том, как мы его любили, о том, какую он приносил нам радость; мы напьемся, мы предадимся любви, мы будем плакать и делать все возможное, чтобы пережить этот день. Этот день очищения поможет нам сохранить нашу любовь и тоску по ушедшему из жизни сыну.

Когда Диллон умер, ему было три года. С тех пор мы каждый год отмечали его день рождения. Довольно необычное празднование, учитывая то, что мы больше не отмечали наших собственных дней рождения – не только не отмечали, но даже не упоминали о них. После того что случилось в Танжере, я на это просто была не способна.

Месяц назад по дороге к Килкенни, где мы сняли номер в роскошном особняке – камин, модные клетчатые ковры, на стенах в бильярдной комнате оленьи головы и прочие прелести, – мы рассуждали о том, что некоторые сочтут наше поведение нездоровым, то есть то, что через пять лет после смерти нашего сына мы все еще празднуем его день рождения.

– Скажем, твой брат, – заметил Гарри.

– Марк? Ты говорил об этом с Марком?

– Нет, но как-то раз он спросил меня в своей неуклюжей манере: «Мне надо посылать вам открытки в день рождения Диллона или не надо?»

Гарри принялся изображать Марка, высмеивая, как тот запинается и нервно кусает губы, когда речь заходит о чем-то важном. Я притворилась, что шокирована и возмущена, а потом рассмеялась и велела ему прекратить издеваться над моим братом.

– Нет, поверь мне, Робин, так оно и есть! А твоя мать… Боже мой! Когда я ей сказал, что мы едем в Килронан-Хаус и остановимся там на ночь, она вся растаяла и стала рассказывать мне, что недавно прочла о нем в «Имаж интериорс», и добавила, что ее приятельница из карточного клуба его расхваливала; но когда я сказал ей, что мы едем туда праздновать день рождения Диллона, ее лицо застыло от ужаса. Честное слово! Я это, черт подери, не придумываю. Прямо-таки маска мертвеца. Восковая голова Робеспьера после гильотины, да и только.

– Прекрати. Ты же ее любишь. Верно?

Он улыбнулся, а я снова принялась любоваться пейзажем за окном.

Но что-то не давало мне покоя. С самого Дублина у меня было чувство, что я что-то забыла дома, и на полпути к Килкенни я вспомнила: противозачаточные таблетки. Я ни слова не сказала Гарри, я сидела, покусывая губу и тихонько покачивая скрещенными ногами, наблюдая за мелькающими мимо нас полями и колючими заграждениями и пытаясь сообразить, насколько рискованно принять таблетку не сегодня в девять вечера, как обычно, а завтра днем, когда мы вернемся домой. Неужели пятнадцать часов – большой риск? Конечно же, нет. После девяти лет предосторожностей?

Я сказала себе, что завтра, как только мы вернемся домой, я тут же поднимусь наверх и проглочу таблетку.

Только я этого не сделала.

В тот вечер в Килронан-Хаус мы выпили слишком много вина, а потом предались пьяной, беспорядочной, чувственной любви. Когда же мы вернулись домой, оба усталые и, как всегда после этого дня, немного грустные, мы в то же время чувствовали себя обновленными, точно этот день сделал нас сильнее. Я поднялась наверх в ванную комнату и замерла там, уставившись на серебристую упаковку с таблетками: семь пустых блистеров и четырнадцать нетронутых. Не сводя глаз с выведенных на фольге буковок «суб.», я вдруг сказала себе: «Не буду».

Возможно, именно тогда я и приняла свое решение. В ту минуту я считала, что только так и надо поступить. Я не обсудила его с Гарри; я знала, что он мне скажет. В прошлом, когда я заговаривала на эту тему, он всегда говорил «нет». «Я себе не доверяю».

Он говорил это каждый раз. Но когда его глаза встречались с моими, я читала в них совсем другое: страх от мысли, что я больше не доверю ему ребенка. После того, что случилось с Диллоном.

Но я ему доверяла. Я понимала, что из-за чувства вины он не решается даже мечтать еще об одном ребенке, он точно хотел наказать себя за то, что в тот вечер оставил Диллона одного. Все эти пять долгих лет я наблюдала, как он мечется словно в ловушке, как ненавидит себя, как тяготится невыносимым бременем, и я решила, что этому следует положить конец.

Я спустила таблетки в унитаз. «К черту их», – думала я, наблюдая, как они исчезают в стремительном водовороте. Посмотрим, что будет. Это произошло месяц назад, и с тех пор я ни слова не сказала Гарри. Я искала удобного момента, но он никак не наступал. Теперь, когда все стало ясно, обсуждать уже было нечего. И вот сейчас, в это снежное утро, я сидела в холодном кабинете, обдумывала случившееся, и мне в душу впервые закрались сомнения.

– Алло?

– Привет, моя радость. Хорошо, что я тебя застала.

– Мама, как дела?

– Я вся продрогла. Твой отец без конца выключает отопление. Эти разговоры об экономии ударили ему в голову.

Я сидела на нижней ступени лестницы, прижимая к уху телефонную трубку. Из нее доносился стук ложечки о края кружки, и я представила себе: мать сидит за кухонным столом, ее светлые волосы идеально причесаны, лицо старательно подкрашено, на плечах кашемировая шаль, а сама она склонилась над кружкой дымящегося кофе.

– Тепло у нас в одной-единственной комнате – на кухне. Джим вбил себе в голову, что если выключишь плиту, то ее уже потом не включишь.

– И ты, конечно, этот миф с радостью поддерживаешь?

– Конечно. И, пожалуйста, не говори ему ни слова.

– Сохраню в строжайшей тайне.

– А как ты, радость моя? Как ты выдерживаешь этот холод?

– Я сижу в коридоре: над передней входной дверью щель, а задняя вообще как следует не закрывается, так что по коридору вовсю гуляет ветер.

– Представляю себе. Мрачная развалина. У меня от одной мысли о нем мороз по коже. Ума не приложу, почему вы не выбрали себе милый современный дом с хорошей теплоизоляцией и центральным отоплением. Я вас предупреждала, но вы настояли на том, чтобы выкупить у Марка его долю и жить в этом доме. Ты и слушать меня не хотела. Знаю, знаю, – мать не дала мне и слова вставить в свою защиту, – это дом твоей бабушки, и ты не хотела, чтобы в нем жили чужие люди.

– Мам, мы любим этот дом.

– Любовь – это замечательно, я только надеюсь, что ты хорошо одета.

– У меня под джинсами толстые колготки, и еще на мне теплый жилет, фланелевая рубашка и курточка с начесом.

– Наряд у тебя, как у уборщицы. Чем же вы сегодня занимаетесь?

Я уставилась на зажатый в руке шпатель.

– Я отдираю старые обои, а Гарри уехал в центр.

– О! – вырвалось у матери, а потом, помолчав, она спросила: – Он ведь не пошел на демонстрацию?

Демонстрация. Простые ирландцы наконец-то протестуют против правительства, банков, Международного валютного фонда, Европейского союза и всех других чудовищ, которые утверждают, что пытаются нас спасти. Я ясно представила себе, как мать нервно теребит свое жемчужное ожерелье, и на лице ее появляется неприязнь: ее зять участвует в этом позорном протесте, и телекамеры снимают, как он, полный злобы, шагает за знаменем ирландского конгресса профсоюзов, или бросает зажигательную бомбу, или с коктейлем Молотова в руках набрасывается на полицейского.

– Нет, мама. Гарри уехал в студию. Он сегодня забирает оттуда оставшиеся вещи. Ты забыла?

– А-а. Совсем забыла. – Она помолчала, а потом добавила: – Гарри будет скучать по этой студии.

– Знаю. Ему нелегко.

– И все же, – поспешно продолжила мать, – какой смысл бросать деньги на ветер? Зачем тратить их на этот огромный холодный подвал в центре, когда дома столько пустого места?

– Ты права, мама, – отозвалась я.

Но пока она произносила все эти разумные слова, я чувствовала, что до конца в них не верю. Я вспомнила: стоило завести речь о том, чтобы работать в гараже, как Гарри мгновенно умолкал. Он любил свою студию. Любил ее тишину и уединенность. Я это знала. Но с финансовой точки зрения это было непрактично. И тут мне вспомнился вчерашний вечер: мы стояли рядом возле кухонной раковины, мыли посуду, и я предложила ему помочь с переездом. «Нет, Робин», – сказал он холодным, бесстрастным тоном, не сводя взгляда с зажатой в руке тарелки, и я ощутила исходившие от него волны поражения. Мне стало стыдно. Наверное, не надо было его об этом спрашивать. Порой он бывал таким ранимым.

– Кстати, – снова заговорила мать, – уж если кому сегодня и протестовать, так это тебе.

– Мне?

– Да, тебе! Разве этот кризис не ударил со всей силой по архитекторам?

– Ну да, но…

– Сколько дней в неделю ты сейчас работаешь? Четыре? Три?

– Три с половиной.

– Три с половиной. И вы еще платите ипотеку за дом, который разваливается на части.

Я почувствовала, что закипаю. Еще немного, и мать перейдет в атаку, а я начну угрюмо отбиваться.

– Мам, послушай, мне нужно вернуться к моей…

– Конечно. Прости, моя дорогая. Но перед тем как мы попрощаемся, можно, я спрошу тебя кое-что о Рождестве?

– О Рождестве? – Сердце мое екнуло: я догадывалась, что сейчас последует.

– Мне просто хотелось убедиться, что вы с Гарри не передумали и приедете к нам на Рождество.

– Ну…

– Потому что Марк позвонил вчера вечером и объявил нам, что Рождество он собирается провести в Ванкувере со своей новой пассией Сьюзи.

– Мам, ее зовут Суки.

– Господи, да-да, именно так. Не могу произнести это имя без смеха. Таким именем только кошек называть.

Я невольно рассмеялась и тут же подумала, что лучше не увиливать и тянуть до последнего момента, а сразу признаться, что мы с Гарри хотим провести Рождество дома вдвоем.

Последовало изумленное молчание.

– Но вы к нам всегда приходили, – наконец сказала она.

– Я знаю, мама, но в этом году мы решили, что будет славно встретить Рождество в нашем доме, особенно после того, как мы проделали сколько работы…

Я замолчала. Мои слова прозвучали жалко – даже по моим собственным меркам.

Паузу нарушил недовольный голос матери.

– Это идея Гарри? – спросила она.

Во мне вспыхнуло раздражение. Ну, начинается.

– Нет, на самом деле идея была моя. Я хотела провести его здесь.

– Понятно.

Она немного помолчала, а потом сказала с усталой покорностью:

– Что ж, ты всегда отличалась своенравием. Никогда не спрашивала совета, а если его тебе предлагали, никогда его не принимала. Всегда поступала по-своему независимо от последствий.

Ее слова повисли в воздухе. Я знала: она имела в виду Танжер. Мое сердце сжалось. Пять лет подряд надо мной висело молчаливое «я же тебе говорила», но если эти слова произнести вслух, они отравят наши с ней отношения.

Я хотела бросить трубку. Но вместо этого сделала нечто еще более глупое.

– А почему бы вам с отцом не прийти к нам?

– Прийти к вам? – изумилась мать. – Но у вас нет отопления!

– Обещаю тебе, мама, – сказала я, – если вы придете к нам на Рождество, у нас будет отопление. Будет жареный гусь, и вино, и шампанское, и елка, и подарки, и отопление.

– Ну, радость моя, я не знаю, – в голосе ее звучали неуверенность и сомнение, – мне надо спросить отца.

– Хорошо, мам, ты подумай об этом.

– Ладно, подумаю. Спасибо. Всего доброго, радость моя. И одевайся потеплее!

Мать повесила трубку, а я сидела на ступеньке, смотрела на телефон и размышляла. Черт подери!

Теперь у меня появилась еще одна забота: предстояло сообщить Гарри не одну новость, а две.

Все утро я сдирала со стен обои, а после полудня долго нежилась в горячей ванне. Одно из моих излюбленных занятий – лежать в горячей ванне, слушать радио и пить красное вино. Я отказалась от вина, а после десяти минут новостей о морозах на восточном побережье и продвижении демонстрации к правительственному зданию я выключила радио и погрузилась в тишину. Я разглядывала свое тело в неподвижной воде и выискивала на нем признаки беременности. Живот у меня был плоским и гладким: ни складок, ни следов первых родов. Я проверила грудь: не пополнела ли она и не стала ли более чувствительной – но не обнаружила никаких перемен.

Вода остывала, но я еще не готова была выйти голышом в холодную комнату. Я осмотрелась вокруг: пятна плесени на потолке, стены в подтеках, старые темно-зеленые шкафчики, загнутые края линолеума на полу – и меня охватила паника. Каждая комната в этом доме нуждалась в ремонте. Но теперь нас поджимало время. Как мы успеем все закончить вовремя?

«Успокойся, Робин», – сказала я себе. Ребенок родится летом. Об отоплении не нужно будет заботиться до осени. Но в меня уже вселилась тревога, и я наподобие того, кто пытается сковырнуть болячку, уже не могла остановиться.

Я видела, как наш дом постепенно разваливается на части. Мама права: пока еще было возможно, надо было его продать. Мы могли получить за него приличную сумму и купить маленький симпатичный дом в хорошем районе и не волноваться о том, что за него нужно платить ипотеку. Вместо этого мы остались в старой развалюхе, цена которой за последние четыре года существенно упала. И если во время покупки мы считали, что это отличная сделка, то сейчас, когда моя рабочая неделя сократилась, – а как поговаривают, сократится еще больше, если я вообще буду кому-нибудь нужна, – эта покупка кажется весьма рискованной. Я уже не говорю о беременности: как она скажется на моей работе? А в связи с рецессией уменьшился и спрос на предметы искусства, так что будущее Гарри тоже довольно туманно. Он с энтузиазмом работает в новом стиле, но, похоже, за последнее время не продал ни одной большой работы.

Все сейчас в одинаковом положении, сказала я себе. Главное – не паниковать!

Но трудно сохранять спокойствие в атмосфере страха. Стоит включить телевизор, как слышишь об одном и том же: о сокращении расходов, чертовом бюджете, затянутых потуже поясах и общих страданиях. Люди во всю глотку орут о том, что мы потеряли суверенитет, о том, что наши праотцы, которые сложили головы за независимость страны, сейчас переворачиваются в гробах. Французы и немцы без конца корили нас за наши низкие корпоративные налоги; и если они сумеют настоять на своем, то от нашей экономики останутся только рожки да ножки. И я собиралась родить ребенка в этом мире, полном горечи, страха и паники? О чем я, черт побери, думала?

– Алло?

– Робин, это я.

– Где ты?

– В центре. На демонстрации.

– Гарри, я почти ничего не слышу. Ты можешь позвонить мне из какого-нибудь тихого места?

– Я только что видел…

– Что-что?

– Я видел…

Треск в трубке и шум ревущей толпы.

– Что ты сказал?

– Приезжай ко мне.

– В центр?

– Нет, я хочу отсюда выбраться. Нам нужно увидеться. Давай встретимся в «Слейттерис».

– Гарри… с тобой ничего не случилось?

Он повесил трубку, а я стояла с телефоном в руке, не сводя глаз с дерева за окном: освещенное заходящим солнцем, оно бросало на снег холодную тень.

 

Глава 3. Гарри

Я оторвался от толпы и бросился бежать по переулку. Задыхаясь, остановился на углу: посмотрел налево, потом направо – никого. Интуиция подсказывала: направо. Я кинулся по улице, с каждой минутой все больше и больше впадая в панику. Где он? Куда они пропали? Я почувствовал во рту горький привкус страха и мгновенно перенесся мыслями в Танжер: я бегу по холму, сердце бешено колотится, я спешу домой к нему, и из меня рвется нечто вроде молитвы.

Мне навстречу, держась за руки, шла молодая пара, и я закричал им:

– Вы не видели мальчика в красной куртке? Он шел вместе с женщиной.

Их недоуменный взгляд был красноречивее любого ответа. Я не стал ждать, что они скажут, а ринулся дальше, добежал до конца улицы, завернул за угол и оказался на широкой площади. На одной ее стороне стояла церковь, на другой – торговый центр, а по усыпанному снегом пространству между ними хаотично двигались люди. Я пробежался взглядом по их лицам, отчаянно надеясь увидеть среди них Диллона, но в глубине души чувствовал: он от меня ускользает.

– Черт подери! – крикнул я.

Но паниковать было некогда. Думать было некогда. Нужно было действовать, и все тут. Каждую секунду он все больше и больше удалялся от меня.

Я кинулся бежать обратно к О’Коннелл-стрит. В ту минуту, как я достиг Генри-стрит, в боку у меня резко закололо. Вся моя одежда пропиталась потом, а куртка и ботинки словно налились свинцом. Но я продолжал бежать. Мне нужна была помощь. В конце О’Коннелл-стрит был полицейский участок, и когда я до него добрался, руки и ноги у меня тряслись, а горло до боли пересохло.

В участке царила суета. Он явно не был местом покоя и безделья. Только не этот центральный. Парню, который, судя по всему, перебрал с выпивкой, велели сесть на место. Казалось, что он вот-вот рухнет на пол. Ребенок в коляске орал благим матом, а его родители громко переругивались. Нужно было встать в очередь, но я был в таком возбуждении, в таком отчаянии, что просто не мог ждать ни минуты. Я ринулся прямо к столу дежурного офицера и выпалил: «Помогите мне!»

– Это как же так? – возмутилась женщина, которую я только что обошел.

За ней сразу же послышались недовольные голоса: «Какого черта?», «Слушай, парень, тут очередь!».

Мне было все равно. Плевать я на них хотел.

– Мой сын, – взволнованно выпалил я, – мой пропавший сын! Я только что его видел.

И только тут до меня вдруг дошел смысл собственных слов – мне будто дали под дых. Сидевший за столом полицейский окинул меня усталым взглядом.

– Ваш сын, – медленно произнес он.

– Да, мой пропавший сын. Я только что его видел, – тупо повторил я.

Я показал пальцем на улицу, где все еще слышался гул толпы.

– Там, на демонстрации. Я видел его. Он был с какой-то женщиной. Я не знаю, кто она такая. Пожалуйста, помогите мне…

Полицейский жестом руки остановил меня, и только тут я сообразил, что говорю взахлеб, в голосе звучала паника, я задыхался.

– Подождите минуту. Ваш сын… Как давно он пропал?

– Пять с половиной лет назад. Ему сейчас должно быть девять.

– А при каких обстоятельствах он пропал?

– Это случилось в Танжере. Послушайте, у меня сейчас нет на это времени. Мы должны что-то сделать, пока еще не поздно его найти.

– Пожалуйста, говорите потише, мистер?..

– Потише?.. Лонерган. Гарри Лонерган.

– Лонерган, – неторопливо повторил полицейский и аккуратно записал мою фамилию.

Я следил за ним с нарастающим нетерпением. Его безмятежность бесила.

– Ваш адрес?

Стараясь держать себя в руках, я терпеливо продиктовал ему свой адрес, ни на минуту не забывая, что мой сын уходит от меня все дальше и дальше.

– А вы подавали заявление о пропаже сына, мистер Лонерган?

– Вы не могли бы по рации передать его описание? Сегодня ваши парни расставлены по всему городу. Кто-нибудь из них его обязательно заприметит.

– Минуту. – Полицейский бросил на меня холодный взгляд, повернулся и исчез в кабинете.

Дверь за ним захлопнулась, а я остался в приемной, снедаемый волнением и сходя с ума от нарастающей паники.

Под кончиками пальцев я вдруг ощутил шершавую, зернистую поверхность прилавка. Позади меня в очереди люди раздраженно шаркали ногами и тяжело, возмущенно вздыхали. Но мне это было безразлично. Я лишь старательно сохранял спокойствие, пока наконец дверь кабинета не открылась и из нее с папкой в руке не вышел полицейский.

– Значит, так, – неторопливо проговорил он и бросил на меня непроницаемый взгляд, – вы говорите, что ваш сын пропал в Танжере.

– Да, это так.

– И вы уже раньше к нам обращались. В вашем деле говорится, что исчезновение вашего сына совпало с землетрясением.

Он окинул меня холодным, неприязненным взглядом.

– Послушайте, я знаю, что вы думаете. Я знаю, что есть предположение, будто в ту ночь он погиб, но тело его не было найдено, и только что, меньше получаса назад, я его видел. Своими собственными глазами. Он был живой. Он посмотрел на меня, и я понял…

Мой голос сорвался. Во взгляде полицейского сквозили недоверие и жалость. Я знал, что именно он прочел в этой папке. Знал, что они написали в ней обо мне. Я столько раз приходил к ним за эти годы. Полицейский просто-напросто считал меня психом.

– Мистер Лонерган, мы уже говорили вам раньше, что ваше дело было передано в Интерпол. Я советую вам связаться с Центральным национальным бюро в «Парке Феникс».

– Послушайте меня, – медленно произнес я, стараясь говорить негромко и вразумительно, понимая, что только так смогу найти Диллона. – Пожалуйста, сообщите по рации. Пожалуйста, я прошу вас. Просто передайте им его описание. Попросите ваших ребят проверить.

Я затаил дыхание.

– Мистер Лонерган, вы, наверное, видели демонстрацию на улице. Сегодня все полицейские дежурят. Все выходные отменены. У нас нет дополнительных людей, и даже если бы они были, мы такими делами не занимается, потому что, как я уже сказал, Интерпол…

Он говорил, а я сжимал кулаки.

– Если хотите, вы можете заполнить эту форму, и мы приобщим ее к вашему делу. Когда в понедельник придет сержант Сэйер…

– В понедельник, мать твою, будет уже поздно!

– Вы тут не выражайтесь, мистер Лонерган.

Я со злостью ринулся прочь от прилавка и, не обращая внимания на глазевших на меня людей, пулей вылетел из участка.

На улице в грудь хлынул холодный воздух. Я почувствовал безмерное отчаяние. Хотя чего еще я мог ожидать? Но эта болезненная унизительная сцена не шла ни в какое сравнение с мыслью о том, что, возможно, все уже потеряно. Я сам все испортил. Через столько лет у меня впервые появился шанс – единственный шанс за все эти пять с половиной лет! – а я его упустил. Я стоял и не знал, что теперь делать. Позвонить Робин или сесть в пикап и кружить по городу в поисках сына? Одно было ясно: надо успокоиться. Я зашел в бар и заказал себе выпивку.

Перед огромным телеэкраном сидели футбольные болельщики и что-то орали. На улице продолжалась демонстрация под лозунгом «Потеря экономического суверенитета», а здесь внутри на этот суверенитет всем было начхать. Их волновало одно: забьет «Арсенал» еще один гол или нет? Да еще кто следующий будет всех угощать выпивкой? И больше ничего. Атмосфера в баре была тоскливая. Я осушил кружку пива, почувствовал, как оно закружилось в желудке, однако желаемого облегчения это не принесло. В душу просочилась тоненькая струйка сомнения, но к концу дня она рискует стать полноводной рекой.

Я снова вышел на улицу. Было все еще светло, свет, отражавшийся от снега, брызнул мне в глаза, и я зажмурился. Я обошел площадь Парнелл и неизвестно почему забрел в больницу «Ротунда». Я принялся расхаживать по коридору и заглядывать подряд во все палаты. Никто меня ни о чем не спрашивал. Я вышел из больницы расстроенный и, без конца оглядываясь, снова побрел по О’Кон-нелл-стрит. Остановился и позвонил Робин. Желание увидеть ее росло с каждой минутой, мне нужно было поделиться с ней своим бременем. Продолжая оглядываться вокруг, я поспешно договорился встретиться с ней в «Слейттерис» и повесил трубку. Но Диллона нигде не было и в помине: ни его темноволосой головы, ни красной куртки, ни женщины, которая вела его. Я мог обшаривать эту улицу до самой ночи – это ничего бы не изменило. Они оба исчезли.

Когда я вернулся на Фириан-стрит, меня трясло. Оставил ли Спенсер хоть какую-то выпивку? Руки у меня замерзли, и я усердно потирал их друг о друга. Красные старческие руки. Чужие руки, не мои. А последнее время они еще и дрожали. Слишком много выпивки, слишком много стресса, слишком много тревог и страха. Такая вот эстетика. Туманные мазки моей кисти, насыщенные желтком, уксусом и песком, не были осознанным творением. Они не являлись результатом работы мысли, наглядным воплощением каких-то умозрительных концепций. Нет. Если говорить по-честному, мои картины, моя работа, мои идеи – это плод бредового состояния, утреннего похмелья, когда кисть в моей трясущейся руке дрожала над полотном, придавая картине неопределенную, нереальную, размытую ауру. Нервозность и дрожание рук.

Я зажег сигарету и подошел к зданию. Меня осенила идея. У Спенсера, бизнесмена, состоятельного человека, должны быть связи. У него были знакомства. Частные детективы. У кого-то из них может быть доступ к телекамерам, снимавшим на О’Коннелл-стрит. Кто-нибудь из них сможет, не поднимая шума, оповестив лишь немногих, внимательно изучить заснятые кадры и помочь мне выследить Диллона и ту женщину или хотя бы подать мне идею, куда они направились, в каком направлении, на каком автобусе, или с кем они встретились. На меня нахлынул страх, но страх был пополам с надеждой. Охваченный возбуждением, я распахнул дверь в студию. Когда я увидел фигуру в другом конце комнаты, возбуждение сменилось отчаянием.

Диана провела пальцем по поверхности кухонного стола.

– Я бы не сказала, что ты тщательно убрал свою студи-ю.

– Диана, какого черта?

– У меня есть ключ. Тебе же, Гарри, это известно. Твоих вещей, возможно, здесь больше и нет, но твой дух по-прежнему витает.

Даже в субботу на ней был костюм: жесткий черный жакет и юбка. Она отбросила со лба волосы и улыбнулась. Я взял в руки пару оставленных мною папок и двинулся к выходу.

– Я хотела попрощаться, – сказала она.

– Что?! – Я повернулся к ней лицом.

– С твоей студией, с местом, где ты работал. С воспоминаниями. – Она шла по направлению ко мне, в руке у нее была бутылка. – Я ее принесла, чтобы выпить на прощание.

Я ничего не ответил.

– Гар… Гарри, – кокетливо потупившись, проговорила она.

– Слушай, мне надо идти, – сказал я, но она, наливая два стаканчика виски, уже заманивала меня назад в комнату.

Не знаю, то ли меня соблазнила еще одна выпивка, то ли причиной был недавний шок, а может, мне безумно захотелось хоть какого-то человеческого тепла, но я решил, что могу побыть здесь еще немного, что мне это необходимо, чтобы успокоиться.

– Ты здесь написал одни из самых лучших работ, – протягивая мне стаканчик, сказала Диана. – Ты помнишь свою первую персональную выставку? «Танжерский манифест». А устроила ее, Гарри, я.

Я отхлебнул виски и вдруг почувствовал себя опустошенным. Рука Дианы коснулась моего бедра.

– Выставка была превосходная.

Она была права. Я продал немало картин, и действительно я был многим обязан Диане. Но это все в прошлом.

– Диана, я считал, что мы все решили.

– Знаю-знаю, решили. Но я подумала…

Диана была воинственной любовницей: скромной без застенчивости, соблазнительной без вульгарности, то кокетливой, то неожиданно свирепой. Ее сексуальные притязания всегда отличались откровенностью. Когда ее рука скользнула вдоль моей ноги, я невольно почувствовал неодолимое желание.

– Я когда-нибудь тебя подводила? Я когда-нибудь тебя разочаровывала? Я когда-нибудь сообщала твоей жене? И я не собираюсь рассказывать ей, но, Гарри, я хочу, чтобы ты кое-что сделал для меня. Я хочу, чтобы ты сделал мне этот последний, прощальный подарок.

У нас никогда не было любовного романа. По крайней мере я так считал. Интрижка. Череда неудачных решений, бездумные финалы совместных вечеров, минуты страсти, дурацкий секс. Она пришла сюда, когда мы вернулись из Танжера. Она, наверное, поддержала меня, когда я был в плохом состоянии, когда изнывал от горя. Диана стала моим доверенным лицом, она меня подбадривала, внушала мне надежду, устроила мне первую персональную выставку. Она всегда была доступна. Я до сих пор помню, как она пришла сюда в самый первый день.

– Это скорее однокомнатная квартира, а не студия, но она тебе хорошо послужит, – твердо заявила Диана. – У меня для тебя кое-что есть.

«Кое-что» оказалось не бутылкой вина, или контрактом, или деловым предложением, или кистями и красками; это была факс-машина, завернутая в цветную рождественскую бумагу. Но это не было Рождество.

– Это все, что я нашла, – сказала Диана, имея в виду упаковку; она расположилась поудобнее и, заметив мое смущение, усмехнулась.

– Все художники теперь держат эту штуку.

– У себя в студии?

– У себя в студии. По ней можно получать коммюнике.

– Коммюнике?

– Контракты и тому подобное. Она не такая назойливая, как компьютер.

Вот так все и началось. Диана приходила каждую неделю, и мы беседовали. «Расскажи мне о Танжере», – просила она; слово за слово, и мы уже на матрасе в дальнем углу студии. Так оно и продолжалось по-глупому, от случая к случаю, до сегодняшнего дня.

– Я не могу.

– Гарри…

Я думал, она сейчас скажет, что я ей обязан. Ее рука двинулась вверх по моему бедру, медленно и настойчиво. Я чувствовал, что Диана упорно притягивает меня к себе и не приемлет отказа.

– Я видел Диллона.

Ее рука остановилась.

– Я видел его. Он был там, на демонстрации. Какая-то женщина держала его за руку.

Мгновение она смотрела на меня в упор, а потом глаза ее вспыхнули. Она вздохнула и отвернулась.

– Гарри, ты опять за старое?

– Опять за старое? Что ты такое говоришь?

Она убрала руку с моего бедра и вскинула ее в успокаивающем жесте.

– Ты знаешь, о чем я говорю, Гарри.

– Это чушь. Что я вообще тут делаю? Мне надо уходить. Я должен его найти.

– Гарри, сядь и успокойся.

– Успокойся? Диана, ты мне таких слов не говори.

– Брось, Гарри. Все это уже было. Диллон умер. Он погиб во время землетрясения в Танжере. – Она произнесла каждое слово с расстановкой, точно говорила с маленьким ребенком.

– Его тело не нашли.

– Но после того землетрясения не нашли останков многих погибших, однако это не значит, что они выжили, и их разослали по разным странам, дали новые имена, и они теперь живут новой жизнью.

В голосе ее звучала насмешка.

– Я видел его.

– А тебя не удивило, что даже если твой сын чудом остался жив, он вдруг оказался именно в Дублине? – Ее вопрос повис в воздухе. – Гарри, ведь это невозможно, не так ли? Это стресс, тягостные мысли… И это не в первый раз. Когда ты лежал в больнице, в Сент-Джеймс, помнишь, я тебя навещала?

Я обернулся, бросил на нее последний взгляд и, изо всех сил стараясь говорить спокойно и твердо, произнес:

– Диана, я видел его.

Она даже не посмотрела на меня, лишь покачала головой и осушила стаканчик. С меня было довольно. Мне не терпелось уйти. Я уже опаздывал, и мне отчаянно хотелось увидеться с Робин. Я поднялся, не оглядываясь, зашагал к выходу и, хлопнув дверью, вышел на улицу.

Я ехал в «Слейттерис» слишком быстро, и на одном из поворотов машина заскользила, но я ее удержал и, замедлив ход, стал разыскивать место для парковки. Я знал, что Робин уже в баре и ждет меня. Нервы мои были взвинчены. Я не очень-то представлял, что именно ей скажу, но, увидев ее, я понял, что Робин сама что-то хочет мне сказать.

Когда я подошел к столику, я поймал ее выжидающий взгляд. Она никак не отреагировала на мое опоздание, просто подставила мне щеку для поцелуя. Как только я от нее отошел, Робин улыбнулась, протянула мне меню и начала говорить. Я сел напротив, сбросил с плеч куртку, и от одной мысли о том, что мне предстояло ей рассказать, у меня бешено заколотилось сердце.

– Я заказала шампанское, – сказала Робин. – Ты ведь не против? Я знаю, это несколько экстравагантно, и тем не менее…

– А по какому случаю? – спросил я.

Робин пожала плечами.

– Девушки могут заказывать шампанское и без по-вода.

– Верно.

Робин, очевидно, услышала в моем голосе сомнение. Она наклонилась вперед и коснулась моей руки.

– Я счастлива, вот и все, – сказала она. – Разве это не стоит отпраздновать?

Я посмотрел на нее, и то ли потому, что этот день был таким необычным, то ли потому, что во мне вдруг вспыхнуло чувство вины из-за Дианы, но я неожиданно увидел свою жену совсем в ином свете. В сумраке бара она излучала тепло. Мое внутреннее смятение стихло. Я радовался тому, как легко и естественно она из двадцатилетней стала тридцатилетней; теперь это уже была не девушка, в которую я влюбился, а женщина, которую я любил. Утрата Диллона состарила нас обоих, тут уж нет никаких сомнений! Когда я смотрел на фотографии из Танжера, то мне казалось, что мы на них просто дети. Мы познакомились еще студентами. Восторженные, жизнерадостные. Теперь же у нее на лице появились морщинки, следы грусти. Взгляд ее серо-голубых глаз был полон меланхолии, но не отчаяния. Наоборот, я читал в нем безграничное сочувствие и всепрощающее, беспредельное терпение. Разница между нами была в том, что я выглядел побитым и потрепанным жизнью, а в Робин сквозила грациозная зрелость.

– Я за это выпью, – сказал я.

Мы подняли бокалы и чокнулись. Я пил шампанское, и пузырьки газа щекотали мне язык. На мгновение все вокруг закружилось. Я закрыл глаза. Когда я их открыл, то увидел, что бокал Робин стоит нетронутый.

– Так какие у тебя новости? Голос у тебя был просто неистовый.

Я не знал, что сказать. Выжидательное выражение ее глаз, шампанское, – я вдруг растерялся.

Робин не сводила с меня взгляда.

– С тобой ничего не случилось?

– Нет, я просто устал.

– Точно? У тебя какое-то покрасневшее лицо.

– Неужели? Это, наверное, потому что я зашел в теплое помещение с мороза.

Робин все еще смотрела на меня с тревогой.

– Правда же, я в полном порядке. Это все шампанское.

Я потянулся к ее руке. Робин нежно сжала мою ладонь и улыбнулась.

Какой там порядок? Меня обуревали противоречивые чувства. Я то ощущал восторг – что ни говори, а я видел Диллона! – то вдруг проваливался в какую-то пучину, из которой никак не мог выбраться. Я знал, что должен рассказать о случившемся Робин, но не мог найти нужных слов. Мне следовало сообщить эту новость осторожно, так, чтобы она ей поверила. Но меня страшила ее реакция. По-настоящему страшила. Робин о чем-то говорила, а я ждал подходящего момента, паузы, во время которой я выскажу то, что у меня на уме. То, что наш сын жив. Что он где-то поблизости. Что после всех этих лет…

Но после второго бокала шампанского не я открылся Робин, а она сказала мне то, что хотела рассказать с самого утра.

– Гарри, – начала она.

Когда Робин так напрямую ко мне обращалась, я знал, что речь идет о чем-то важном. Обычно о чем-то серьезном. Она хочет в самой тактичной форме попросить меня меньше пить, или проводить больше времени дома, или уехать вместе с ней куда-нибудь на выходной, или пойти на обед к ее родителям. «Проклятие, – подумал я, – она хочет, чтобы мы пошли к ее родителям на рождественский обед». Она сейчас оплатит счет и начнет меня умолять. «Гарри, пожалуйста, – скажет она, – сделай это для меня».

Но жена не стала меня ни о чем просить. Вместо этого она самым обыденным тоном объявила:

– Гарри, я беременна.

Я уставился на нее – но не в удивлении, а в шоке.

Робин нервно улыбнулась и прикусила губу.

– Ты услышал, что я сказала? – мягко спросила она.

Я услышал. Это было яснее ясного. Но я почему-то не мог ничего ответить. Мой мозг мгновенно переполнился и вскипел от мыслей, а потом его прорвало словно плотину, и все растерянность и сомнения вырвались наружу.

– Я не знаю, что и сказать, – наконец выдавил я.

У меня в душе все перемешалось. Внутри стало расти какое-то дикое возбуждение. Я снова буду отцом. Но, глядя на счастливую Робин, излучающую надежду на будущее, на новые возможности, я чувствовал только неуверенность в собственных силах. Но разве я не рад ее беременности? Робин потянулась ко мне, и ее жест отмел все, что случилось в этот день, все мои видения – ведь скорее всего это действительно были всего лишь видения. Те крохотные сомнения, что закрались в меня ранее, стали расти и крепнуть. Они затопили меня безбрежной рекой. Смыли всю мою убежденность, а вместе с ней и злобу на бездействие полицейского, и чувство вины из-за Дианы, и мои бесплодные порывы обшарить все улицы Дублина и найти пропавшего сына. Его образ съежился и растаял.

– Тебе все-таки придется что-то ответить, – заметила Робин.

В эту минуту я уже понял, что ничего не скажу ей про Диллона. Не скажу о том, что я сегодня видел. О том, кого я видел. Мне придется все это скрыть от нее. После того что она мне сказала, все это кажется просто невероятным.

– Не могу поверить, – наконец произнес я.

– А ты поверь, – сказала Робин. – Это правда. Самая настоящая правда. Гарри, я испытываю такое…

Я думал, она скажет: «счастье», но она произнесла слово, которое меня озадачило. Она сказала: «облегчение». Так и сказала: «Я испытываю такое облегчение».

На глаза у жены навернулись слезы. Руки ее тряслись. Я вскочил с места и обошел столик. Присел рядом с ней, обнял ее и ощутил прикосновение ее волос и тепло ее тела. Я шепнул ей, что это чудесная новость, что я просто не мог ей поверить. Я изо всех сил старался сказать то, что следовало, я старательно подбирал правильные слова. Робин обняла меня, ее пальцы коснулись моей спины, и все мои надежды устремились к ней, и только к ней.

Весь вечер мы говорили лишь о будущем ребенке. Мы говорили о сроках, о ночных кормлениях и дневном сне, а призрачный образ Диллона то появлялся в моем сознании, то исчезал. Передо мной то и дело вставал его взгляд, пристальный, неподвижный взгляд, в котором сквозило сомнение.

Позднее я стоял в нашей спальне, пытаясь понять, что творится внутри меня, и казалось, что мир вокруг идет ходуном.

Робин легла в постель. В руках у нее была книга о беременности. Я никогда ее прежде не видел. Или видел? Может, это старая книга? Может, это книга, которую она нашла в Танжере в букинистической лавке Козимо?

– Ты ложишься? – откладывая в сторону книгу, спросила Робин.

Она улыбалась. Ее руки манили меня к себе, и, потянувшись к ней, я сбросил одежду и оказался в ее объятиях. Наши тела пульсировали в давно знакомом ритме, и мы наслаждались друг другом с такой же страстью, с какой наслаждались уже не первый год подряд. Робин так крепко прижимала меня к себе, что пальцы впивались мне в спину. А потом мы лежали рядом, тяжело дыша и истекая потом. Робин повернулась на другой бок и вскоре заснула. А я, немного помедлив, встал и направился в ванную комнату.

Возвратившись, я заметил на полу бутылку воды, поднял ее и выпил всю до капли. Когда я улегся, Робин повернулась и коснулась меня рукой. На ее стороне кровати я увидел книгу о беременности. Корешок книги поплыл у меня перед глазами, и вот уже передо мной замелькали сотни книжных корешков, потом в моем затуманившемся сознании закружились образы Козимо и его пыльной лавки, и, не успев опомниться, я провалился в тревожный сон.

 

Глава 4. Робин

Проснувшись в то снежное воскресное утро, я мгновенно вспомнила события минувшего дня – вспомнила о том, что вчера обнаружила, и обо всем, что за этим последовало. В утренней тишине я лежала в нашей спальне и думала о своем открытии, о том, что оно для нас означает, и, конечно, о том, как теперь все пойдет по-другому. Мне почудилось, будто наш дом тоже переменился. Его словно обволокло новоявленным спокойствием. Этот дом с его древними стенами, скрипучими полами, с его кряхтением и стонами всегда казался мне живым существом. Чуть ли не человеком. Казалось, будто жизненные силы каждого поколения прежних хозяев просочились в стены и полы нашего жилища, а их характеры лежат еще одним слоем на многочисленных слоях краски, лака и пятен. Но в то раннее воскресное утро, когда я, тихонько отбросив одеяло и спустив ноги на пол, прислушалась к окружающей тишине, мне почудилось, будто дыхание дома замедлилось и стало ровнее. Пока я вылезала из кровати и шла к выходу, я не слышала ни кряхтения, ни стонов. Осторожно прикрыв за собой дверь, я оставила мирно спящего Гарри в мирно спящей комнате.

Спустившись вниз, я поставила на плиту чайник и огляделась вокруг. Во мне кипела энергия, мне хотелось немедленно приняться за ремонт дома. Я переходила из комнаты в комнату, оценивала степень обветшалости, мысленно составляла список необходимых дел, а внутри у меня все клокотало и бурлило. Я приоткрыла дверь, ведущую в гараж, и в полумраке передо мной предстало холодное безмолвное пространство, которое вот-вот превратится в студию Гарри. Оно как бы застыло в ожидании; и я подумала, что совсем скоро это пространство переродится в комнату, где будет царить творчество, и я представила, как Гарри, забыв обо всем на свете, пишет свои полотна, и его лучезарная безмятежность просачивается во все уголки нашего дома. Я размышляла об этом и вся горела от возбуждения: все теперь пойдет по-другому.

Чайник засвистел, и я вернулась на кухню. Я поставила кружку на стол, а в ту минуту, когда я лила кипяток на мешочек с чаем, на меня ни с того ни с сего нахлынуло воспоминание: я снова в крохотной ванной комнате в Танжере.

Было жарко. Даже в этой самой прохладной комнате в доме воздух пропитался гнетущей жарой. Я слышала, как за дверью Гарри ходит туда-сюда по коридору. Каждую минуту его шаги замирали у двери, и я знала, что он прислушивается: что там со мной происходит? Я заперла дверь и приказала ему подождать, но его нетерпение и едва сдерживаемое возбуждение, казалось, вот-вот вышибут дверь. Я физически ощущала эту настойчивость. Пот струился у меня по лбу и стекал с верхней губы, а я, замерев, не сводила глаз с зажатой в руке белой п-алочки.

– Ну? – воззвал Гарри из-за двери. – Уже сделала?

Его тон задел меня за живое. Внутри все обрывается.

– Подожди минутку, – отвечаю я дрожащим го-лосом.

Мне нужно было прийти в себя.

Я отложила палочку в сторону, облокотилась о раковину и вздрогнула от ее холодного прикосновения. Если бы только можно было лечь на пол и прижаться лицом и телом к прохладным керамическим плиткам. Я так устала, что, наверное, тут же заснула бы, а когда проснулась, то, возможно, все бы уже уладилось, встало бы на свои места. И я бы снова смогла быть самой собой.

– На инструкции сказано, что все ясно через две минуты.

Его настойчивость снова всей своей тяжестью навалилась на дверь.

– Ну, что там? – Он легонько, но нетерпеливо постучал в дверь. – Я тут просто умираю.

Над раковиной висело зеркало. Из него на меня смотрело бледное, измученное лицо. В глазах застыл испуг.

«Боже мой, Робин, – сказала я себе. – Что ты натворила?»

Трясущимися пальцами я выложила чайный мешочек на сушилку. «Возьми себя в руки», – строго велела я себе. Налив чашку чая, я села в кресло у окна и, сжимая в ладонях теплую кружку, устремила взгляд за окно на уснувший сад. Это воспоминание вывело меня из строя. Почему оно вдруг явилось? Оно встревожило меня и лишило сил; вся моя энергия вдруг исчезла, сменившись усталостью и апатией. И недовольством собой. Тут всплыло новое воспоминание, а за ним следующее. Они наслаивались одно на другое и требовали внимания. Я пила маленькими глотками чай, в то время как мои мысли унеслись совсем в иные края.

Я вспоминала свою первую беременность, ее неустанное безумство. Каждый месяц давался мне нелегко, сознание не успевало свыкнуться с изменениями, которые происходили с телом. Гарри принял перемены в нашей жизни гораздо проще и быстрее, чем я. Он мечтал о ребенке, просто не мог его дождаться. Чуть ли не с первого дня моей беременности Диллоном Гарри донимал меня своим страстным нетерпением, безумным желанием стать отцом. Однако вчера вечером, когда я сообщила ему свою новость, он повел себя совершенно иначе. Он замер и умолк. А потом уставился на стол перед собой и долго не сводил с него взгляда. От Гарри исходило такое сопротивление… Что он сказал?

«Я не могу поверить».

Я сидела в кресле у окна с кружкой остывающего чая, вспоминала его слова, и в этой безмолвной комнате меня вдруг обдало их леденящим отзвуком. Я подумала: что же все-таки кроется за этим сопротивлением? И сказала себе: эта новость оказалась для него слишком внезапной, да еще в такой трудный день – день переезда из студии. Этот переезд наверняка стоил ему немало нервов. Я уверяла себя, что после истории с Диллоном даже хорошая новость может вызвать совершенно неожиданные чувства. Я говорила себе: пусть он постепенно привыкнет к этой мысли.

По опыту я уже знала: моему мужу лучше ничего не навязывать. Пусть все идет, как идет. У Гарри есть свои слабости, и их признаки мне хорошо известны. Занятно, чего только человек не узнает о самом себе, когда с ним случается несчастье. Кто бы мог подумать, что я окажусь сильной и стойкой, а Гарри словно развалится на части.

Заскрипели полы, и я поняла, что Гарри уже встал. Я сидела, прислушиваясь к звукам из спальни: тишина, стон двери, его шаги на лестнице.

– Господи, как ужасно ты выглядишь! – завидев выходящего из коридора Гарри, воскликнула я.

Лицо у него было зеленоватого оттенка, мутные глаза налиты кровью. Он ступал с осторожностью, словно держаться на ногах стоило ему невероятных усилий, и от каждого похмельного движения он, пошатнувшись, мог свалиться в пропасть.

– Чаю, – простонал он охрипшим от курения голосом. – У меня во рту будто какая-то мертвечина.

– Чайник только что закипел.

Я следила, как он наливает кипяток в кружку, и вдруг подумала, что время как будто повернулось вспять, и мы с ним снова студенты. С моего места у окна он казался высоким, худощавым, широкоплечим юношей с темными непослушными волосами; крепким парнем, полным неистощимой энергии. Но мне уже давно не восемнадцать, а ему не двадцать. Гарри бросил чайный мешочек и ложку в раковину и, отхлебнув чай, сморщился. А потом он подошел ко мне и с тяжелым вздохом сел напротив. Он провел рукой по лицу, потер глаза, и мне вспомнилось, каким возбужденным он был накануне. Его взгляд метался по комнате и ни на чем не мог остановиться. Холодные голубые глаза Гарри напоминали освещенную лучами солнца отмель. А в одном глазу сверкал янтарный огонек. Прошлой ночью его глаза казались такими яркими, но сейчас, в холодном утреннем свете они выглядели усталыми и тусклыми.

Гарри наклонился, поставил кружку на пол возле ног, потом выпрямился и достал из кармана пачку сигарет.

– Гарри, – с тонкой усмешкой сказала я, видя, что он кладет сигарету в рот, – разве ты забыл?

Он посмотрел на меня с недоумением. И тут он увидел мою улыбку, и лицо его просветлело.

– Боже мой! Ребенок! Я совсем забыл.

Он покачал головой и, рассмеявшись, положил сигарету назад в пачку, словно заново переваривая эту новость, а я, не сводя с него глаз, ждала, что на лице его сейчас отразится удовольствие, что он всем своим видом покажет, как он рад предстоящему событию.

Гарри провел рукой по волосам и сказал: «Я все еще этому не верю», и лицо его осветилось улыбкой, эта улыбка прорвалась сквозь похмелье, напряжение и усталость; и на этот раз слова его прозвучали совсем по-другому. Казалось, он хотел сказать, что не может поверить своему счастью, что ему не верится, будто после всех наших бед нам дается еще один шанс – новорожденное существо. Он хотел сказать, что ему трудно это осознать.

У меня внутри все возликовало.

– Гарри, ты на меня не сердишься?

– Сержусь? Нет! Конечно, нет. С какой стати? Я несколько удивлен, но нисколько не сержусь. Ни капли.

– Точно?

– Робин, это замечательная новость. Я в восторге. Клянусь тебе.

Гарри произнес эти слова, взял мою руку в свою, и так мы сидели минуту-другую; и я поверила, что он рад. Я действительно в это поверила.

– А как ты себя чувствуешь? Тебя тошнит? Тебе не по себе?

– Нет, ничего такого. Я чувствую себя хорошо, я бы даже сказала – превосходно.

– Везет, – намекая на свое похмелье, заметил Гарри.

Продолжая вчерашнюю беседу, мы поговорили о беременности. Мы обсудили, в какую пойдем больницу, как именно я хочу рожать, когда я скажу об этом на работе и что мы предпримем, когда родится ребенок.

– Здесь что-то надо делать, – сказал Гарри, обводя комнату таким взглядом, точно впервые увидел змеевидные провода, дыры в стене и ворох начатых и брошенных проектов. – Господи, с чего же начать? – добавил он.

– Надо выбрать самое неотложное и сосредоточиться на нем.

– Точно. Давай составляй список!

– Я?

– Ты ведь, моя милая, архитектор, – довольно дружелюбно напомнил Гарри, и все же я почувствовала в его словах легкую язвительность.

Когда, вернувшись из Танжера, я приняла решение стать архитектором, Гарри нелегко было с ним смириться. Я пыталась ему объяснить, что мне в жизни и в работе нужно что-то стабильное, и хотя он, казалось, в какой-то мере понимал это, я всегда чувствовала, что подобная перемена карьеры ему неприятна. Словно в моем решении оставить искусство – в то время как сам Гарри продолжал им заниматься – он усматривал некое обвинение. По правде говоря, в те дни больше всего на свете мне нужно было оставить позади то, что случилось в Танжере, и начать жизнь, совершенно отличную от той, что мы там вели. Мне надо было предать все это забвению. А пока я занималась устройством своей новой жизни, Гарри продолжал цепляться за прошлое. В холодной студии в подвале у Спенсера он по-прежнему писал Танжер, как будто другого мира вокруг него не существовало. Порой казалось, что он вообще не покидал Марокко.

Но об этом не следовало упоминать, особенно сегодня утром, когда Гарри, похоже, сосредоточился на нашем будущем. Итак, мы говорили о теплоизоляции и отоплении, о ванных комнатах и сантехнике, рассуждали о том, как привести в порядок нашу спальню, чтобы в ней было место для детской кроватки.

– Детская кроватка, – допивая чай и удивленно покачивая головой, задумчиво произнес Гарри. – Не думал, что она нам снова когда-нибудь понадобится. А нельзя ли положить младенца просто в ящик?

Я забрала у него из рук кружку.

– Прими-ка ты лучше аспирина, – сказала я. – Похоже, твое похмелье затягивается.

– Спасибо, малыш. Я лучше выйду во двор и выкурю сигарету.

Я подошла к раковине и положила в нее кружку. Затем я достала из буфета высокий стакан, и, наливая в него воду, через окно я увидела Гарри в саду. Он глубоко затянулся сигаретой и выпустил дым в морозный утренний воздух. А потом вынул сигарету изо рта и бросил ее в снег. Несколько мгновений Гарри стоял неподвижно, согнувшись, и как будто не сводил глаз с окурка. Потом он вдруг зажмурился и закрыл лицо руками. Я похолодела. Это был жест беспредельного отчаяния.

– Ну и мороз же на улице.

Гарри прикрыл за собой заднюю дверь и задрожал от холода.

В шкафу я нашла таблетки. Они с легким всплеском плюхнулись в воду, я подала Гарри стакан, и он выпил его содержимое со стоном, словно эта процедура лишила его последних сил.

Я положила руку ему на лоб – он пылал, несмотря на то что в комнате было холодно. Я наклонилась, обняла Гарри и прижалась к нему всем телом, мне хотелось своим теплом рассеять отчаяние, которое все еще мучило его.

– Я знаю хорошее средство от похмелья, – медленно произнесла я отстранившись, и в ответ на мою улыбку Гарри тоже широко улыбнулся.

– Неужели?

– Знаю.

Я потянулась к нему и долгим поцелуем прижалась к его губам. На меня пахнуло кисловатым запахом спиртного и сигарет, но это не имело значения. Во мне разгоралось неистовое желание.

Лишь гораздо позднее, когда мы в безмолвном удовлетворении лежали рядом в постели, нагие и изможденные, я вдруг вспомнила о вчерашнем телефонном звонке.

– Гарри? – Он бездумно наматывал на палец прядь моих волос.

– Гм?

– Ты мне так и не рассказал.

– О чем я тебе не рассказал?

– Вчера по телефону ты упомянул какое-то происшествие.

– Что-что?

– Помнишь? Когда ты позвонил и попросил меня с тобой встретиться? Ты сказал: что-то случилось. Но ты так и не рассказал мне, что именно.

– Не рассказал?

– Нет.

– Я думал, что рассказал.

– Так что же случилось?

Он прекратил играть с моими волосами, потер глаза и нахмурился.

– Я кое с кем случайно столкнулся.

– С кем?

– Э-э, с Таней – той девицей из галереи «Ситрик». Той, что с веснушками. Помнишь ее?

– Смутно. Ну и что?

– Мы разговорились. Я стал ей рассказывать, над чем я работаю…

– И что?

– Она, похоже, заинтересовалась.

Я приподнялась на постели и внимательно на него посмотрела.

– Ты думаешь, она может устроить тебе выставку?

Гарри увидел мои загоревшиеся глаза и рассмеялся.

– Еще не осень, а ты уже подсчитываешь цыплят?

– Нет, Гарри, серьезно. Ты думаешь, это возможно?

Его смех растаял, и на лице расплылась туманная улыбка.

– Возможно. Почему бы и нет.

Он притянул меня к себе, и мы молча лежали рядом, раздумывая о будущем.

– Гарри?

– Спи, малыш.

Его рука покоилась у меня на бедре, а щетина щекотала шею.

– Гарри, мы такие везучие.

Он уткнулся в меня, и мне не видно было выражения его лица.

– Да, везучие, – медленно выговорил Гарри и провалился в сон.

 

Глава 5. Гарри

Мы впервые повстречались с Козимо, когда в одном из переулков старого города его сбил проезжавший мимо велосипедист. Рядом с его распростертым на земле телом валялась соломенная шляпа. Он не вопил и вообще не выражал никакого недовольства. Он глазел на небо, точно размышляя об этом происшествии, и что-то тихонько напевал. А когда я наклонился спросить, все ли с ним в порядке, он посмотрел на меня и ответил: «Я не был пьян».

Я протянул ему руку, он ухватился за нее и встал с земли. А Робин подала ему шляпу.

– Ваше здоровье! – засунув руку в карман жилета, сказал Козимо.

Он быстро что-то отхлебнул из маленькой серебряной фляги, добавил «премного благодарен», а потом повернулся, чтобы уйти, и тут же рухнул на землю как подкошенный.

– Наверное, – начал он все с тем же благопристойным видом, – мне нужно вызвать такси, а может, даже «скорую помощь».

Он говорил необычайно вежливо. Он всегда был предельно вежлив.

К его невероятному удивлению, мы поехали вместе с ним в больницу. Сопроводить его предложила Робин. Больница была маленькой и грязноватой. Робин, отлично говорившая по-французски, объяснила медсестре, что произошло. К тому времени Козимо уже был в каком-то бредовом состоянии и изъяснялся или, вернее, бормотал что-то на разных языках, а потом вдруг тихонько запел или скорее даже защебетал на языке, напоминавшем арабский.

Когда вечером мы покинули его, он пребывал в умиротворенном и довольном состоянии. На следующий день он очень обрадовался, что мы навестили его, и болтал без умолку. Робин спросила его, можем ли мы чем-то ему помочь.

– Да, есть одно дело, – отозвался Козимо.

– Мы сделаем все, что нужно, – сказала Робин то ли из мгновенного к нему расположения, то ли из жалости, то ли из-за того и другого одновременно.

– Вы могли бы проверить, все ли в порядке с моей лавкой?

Лавкой он называл свой книжный магазин. Робин, конечно, согласилась. Она вечно заговаривает с незнакомцами и всегда соглашается им помочь. Она просто не умеет отказывать. Благородная донельзя.

Козимо протянул нам ключи и клочок бумаги с адресом.

– Захудалая лавка, но все же хотелось бы знать, что она еще не развалилась.

Мы сели в такси и закружили по узким улочкам города, пока шофер не остановился и не указал нам на дом в дальнем конце улицы.

– Отсюда уже пешком, – сказал он.

Мы зашагали по переулку и наконец очутились перед старым накренившимся домом. Мы ступили вовнутрь ветхой книжной лавки, в жизнь Козимо и в то, что на последующие четыре года – хотя мы тогда об этом не догадывались – стало нашим домой. Как видите, благородный жест Робин обернулся удачей: когда Козимо выписывался из больницы, он предложил нам жилье.

– Не стоит благодарности, – сказал он. – Вы мне сделаете одолжение.

– Нет-нет, это невозможно, – запротестовала Робин.

– Вы ведь каждый день меня навещали.

Так началась наша жизнь в Танжере, началась, как в чудесном сне, а кончилась, как в ночном кошмаре. Я не в силах рассказать обо всем, что там случилось. Я могу рассказать о Танжере лишь в общих чертах. Если бы меня вынудили окунуться во все подробности, я бы сошел с ума. Странно, но я вспоминаю о нашей жизни в Танжере так, будто речь идет о чьей-то чужой жизни. А переехать в Танжер мы решили, попросту говоря, из-за освещения.

В те дни мы оба были художниками. После окончания художественного колледжа мы недолго путешествовали по Европе, главным образом по Испании, и в конце поездки оказались в Тарифе на Коста-де-ла-Луз. Жить в Тарифе было дешево, нам нравилась тамошняя хипповая атмосфера и возможность писать картины в сияющем свете андалузского побережья. Век подходил к концу, наступление нового тысячелетия мы отпраздновали во время поездки в Танжер и поняли тогда: именно такое место нам и нужно. В Танжере селились люди со всего света, а главное, там было какое-то магическое освещение. Робин бросила писать картины, только когда мы вернулись в Ирландию. После случившегося с Диллоном у нее пропал всякий интерес к живописи. Может быть, живопись для нее была каким-то образом связана с сыном. Она заинтересовала его созданием картин, он как бы тоже участвовал в ее работе. У нас была вольная жизнь, и мы не тряслись над своими полотнами. Если Диллон окунал пальцы в краску и размазывал ее по холсту, нас это ничуть не огорчало. По крайней мере под конец было именно так. Разумеется, вначале мне хотелось работать в уединении, без всяких помех, но когда я понял, что Диллон не столько мешает моей работе, сколько ей помогает, я расслабился и стал позволять ему бросать на мои полотна любую краску, какую ему только заблагорассудится.

Похоже, Козимо нравилось, что в его квартире поселились художники.

– Вот тебе и встали на ноги, – пошутил я с Робин, но после происшествия с Козимо ей эта шутка показалась неуместной.

– Несколько сломанных ребер и какие-то внутренние повреждения, они толком даже не знают какие. И откуда им знать? Жить в Танжере замечательно, но стать пациентом или, как они выражаются, медицинским экземпляром – тут уж увольте.

Козимо говорил с утрированным британским акцентом. Раскинувшись на продавленном диване в нашей квартире и запивая таблетки весьма крепкими коктейлями, он доверительно прошептал нам: «На этом диване был зачат марокканский принц». Мартини был его излюбленным напитком, и мы то и дело слышали, как он требовал вермут.

– Где вермут? А оливки? Где оливки?

Мы были заинтригованы этим эксцентричным, аскетического вида человеком, вечно носившим шелковые штаны и тапочки, его длинные волосы спускались до плеч, однако уже поредели надо лбом. Всю неделю, изо дня в день, мы навещали его в больнице, а потом он приехал к нам, чтобы окончательно поправиться.

– Послушайте, оставайтесь… Мы придем к какому-нибудь соглашению.

– Соглашению? – с некоторым сомнением переспросил я.

– О квартирной плате, которая устроит и вас, и меня.

Помню, как в те первые дни нашего знакомства Робин спросила Козимо, давно ли он живет в Танжере. Он смешал очередной мартини и ответил: «С тех пор, милочка, как Бог был ребенком. С тех самых пор».

В такой манере он обычно и выражался. У него была склонность к театральности. Он владел книжным магазином, но, похоже, почти ничего не продавал. Может, он владел им для прикрытия? А может, это было его хобби? Или ему просто надо было чем-то заниматься?

– Даже и не знаю, – ответил он на мой завуалированный вопрос, когда мы беседовали в один из испепеляющих полдней. – Честно говоря, я и сам не помню, когда и зачем я открыл эту лавку.

Квартира была большая, из трех комнат. В самой дальней, там, где мы писали картины, лежала куча пишущих машинок.

– Мне кажется, я когда-то ими пользовался, – сказал Козимо, – а сейчас я их коллекционирую. Должно быть, я ими все-таки пользовался. Возможно, на одной из них я написал книгу.

Он легонько покачал позолоченным мундштуком в стиле Греты Гарбо и бесцеремонно стряхнул пепел на пол.

Танжер. Это был совсем иной, далекий мир. У нас была свобода. У нас был Диллон. У нас было все, чего нам хотелось. Но вернулись мы без Диллона. Правда, и приехали туда мы тоже без него, и все-таки, когда я вспоминаю те времена, мне кажется, будто он был с нами с самого начала. Смеющийся, озорной, необузданный.

Мы много работали, но и радовались жизни. За одним полотном появлялось другое, но дни в Танжере, окутанные дымкой золотистого тумана, текли медленно и лениво, словно были длиннее, чем в других краях. Нам чудилось, будто у нас есть время на что угодно.

Там мы написали наш Танжерский манифест – совместную декларацию свободной жизни. Плакат, прилепленный к стене на кухне. Мы писали на нем лозунги, цитаты, поощрения, напоминания, шутки и услышанные где-то фразы.

«Живопись или смерть»

«Вставай с рассветом»

«Медитируй»

«Бог наградил меня силами вести двойную жизнь»

«Молоко, пожалуйста, молоко!»

Иногда фразы зачеркивались, и над надписью «Начинай писать с первыми лучами солнца» появлялась «Бутылка в 3 и 6 утра! Очередь Гарри!».

Или «Подгузники! Кончились подгузники! Выключили воду!».

Но нередко мы писали просто все, что приходило в голову.

«Кто такой Будда?» И на следующий день тот же, кто задал вопрос, или кто-то другой писал ответ:

«Три фунта льняного семени!»

Оглядываясь назад, я почему-то думаю, что Робин никогда не принимала Танжер всерьез. Возможно, она думала, что он слишком хорош, чтобы поверить в его реальность. Возможно, так оно и было. Вероятно, она думала, что жизнь такой не бывает. Разумеется, ее мать тоже приложила к этому руку. Без конца ей звонила. Просила вернуться домой. Взывала к ее чувству долга. «Отец болен». «Я по тебе скучаю». Или «Как ты, беременная, выносишь такую жару? В таком месте нельзя растить ребенка!». И так далее; мучила ее до тошноты.

Ее единственный визит от начала до конца прошел хуже не придумаешь. Господи, ну что тут скажешь? Начнем с того, что ее рейс задержали. Я должен был ее встретить. Робин получила работу – несколько часов в неделю в баре «У Каида», поэтому она послала меня. Я послушно ждал ее самолет. Рейс снова отложили. Я пошел выпить кофе. Потом пошел выпить что-нибудь покрепче. Самолет приземлился. Мы разминулись. Когда в тот вечер мы наконец увиделись, она со мной уже не разговаривала. Ей не понравилась наша квартира, и, заплатив приличную сумму за такси, она отправилась в четырехзвездочный отель. Весь выходной она прорыдала, умоляя Робин вернуться домой. Я сказал «умоляя», потому что именно так сказала бы она. Я думал, эта женщина найдет общий язык с Козимо, но она сочла его мелким гнусным типом. Именно так она и выразилась. Выходной прошел тоскливо, Робин поехала проводить мать в аэропорт, а я с ней даже не попрощался.

Робин об этом визите почти не упоминала, и мы вернулись к нашей обычной жизни. Но я знал или по крайней мере чувствовал, что Робин тревожили сомнения. Ее мать только добавила масла в огонь. Наша жизнь отличалась от жизни людей среднего класса, которую, по мнению наших родителей, мы должны были вести, но мы делали то, о чем мечтали в колледже. Жить в Танжере было недорого, и денег, которые я заработал от продажи картин на моей первой выставке еще во время учебы в колледже, по моим подсчетам, нам бы хватило по крайней мере года на три. Такой был у нас план, но через полтора года после нашего приезда в Танжер Робин объявила мне, что беременна.

Не то чтобы для меня это что-то меняло. Я был в восторге. Но когда Робин предложила вернуться в Ирландию, я, мягко говоря, стал возражать.

– Зачем нам возвращаться? – спросил я. – Что такого особенного нас там ждет?

– Семья.

– Твоя семья?

Не так уж трудно понять, почему я не поладил с родителями Робин. Они невзлюбили меня за то, что я увез от них дочь. «Художники должны уезжать», – объяснял я Робин. Она не возражала, и я помню, как долго мы с ней об этом говорили. Она не спорила, однако я продолжал рассуждать об этом даже после того, как мы с ней сбе-жали.

Но я всегда подозревал, что Робин нет-нет да подумывала о возвращении, в то время как я не был уверен, вернусь ли вообще хоть когда-нибудь. Зачем возвращаться?

Фраза «это не лучшее место для воспитания ребенка» подразумевала, что мы были из других мест. Первые годы жизни Диллона прошли в туманной пелене ночных кормлений, бессонных ночей и в прогулках – бесчисленных прогулках в коляске, у меня на руках, у меня на плече, где угодно, лишь бы только мальчик уснул.

Козимо присутствие ребенка озадачивало и завораживало. Он жил совсем близко от книжной лавки в окруженном каменной стеной доме на редкость уединенно, и, хотя мы виделись с ним почти каждый день, он лишь изредка приглашал нас в гости. Нам с Робин это казалось довольно странным, но мы и словом не упоминали об этом в присутствии Козимо. Он был необычайно щедрым человеком и без конца приносил подарки Диллону, однако он нередко бросал на мальчика странные взгляды, как будто впервые в жизни видел ребенка.

– Смешной малыш, – сказал Козимо мне однажды, когда я застал его за тем, что он пускал в лицо Диллону клубы сигаретного дыма. – Ему это не нравится.

И он криво усмехнулся.

– Да, не думаю, чтобы такое могло ему понравиться, – подхватывая игривый тон Козимо, ответил я.

В Козимо было немало загадочного. Откуда он был родом? Откуда у него были деньги? Как выглядел его собственный дом? Почему он проводил столько времени в нашей квартире?

У нас на его счет были свои предположения, но они были всего лишь догадками и не более; и хотя в те времена, я бы сказал, Козимо был моим самым близким другом, мне и сейчас кажется, что я едва его знаю. Возьмем, к примеру, его необъяснимый интерес к оккультизму.

Не помню, как это случилось, но однажды вечером он уговорил меня поучаствовать в спиритическом сеансе. «У меня есть несколько вопросов к умершим», – сказал он. По правде говоря, он почти все время витал где-то в облаках, а я, вероятно, решил пойти на поводу у собственных прихотей. Через Танжер провозили тьму всяких наркотиков, город в них просто утопал. Устраивались вечеринки, на которых были и кокаин, и экстази, и гашиш, – не только все, что пожелаешь, но и все, о чем хоть когда-нибудь слышал краем уха.

– Не думаю, что Робин это заинтересует, – сказал я Козимо.

– Хорошо, устроим сеанс, когда ее не будет дома.

После работы Робин любила прогуляться. Не скажу, что эти прогулки были безопасны или что я их одобрял, но ей хотелось проветриться, ей нравилось любоваться видами города. Нередко она заходила в интернет-кафе и там говорила по телефону. Ей постоянно хотелось общаться со своими родителями. Когда я говорю «постоянно», я не преувеличиваю – она звонила им через день. У меня такой потребности не было. Даже если бы мои родители были живы, я бы так часто им не звонил. Но эти звонки касались одной Робин. В любом случае благодаря ее работе и прогулкам я смог участвовать в спиритических сеансах. Я вспомнил, что когда-то Йейтс тоже участвовал в спиритических сеансах, и мне пришло в голову, что благодаря неожиданному предложению Козимо у меня могут родиться новые творческие идеи, да и опыт этот может оказаться весьма занятным. К тому же я пребывал в наркотическом дурмане.

Интересно, что перед первым сеансом Диллон заснул у нас в квартире прямо на кухонном столе. Знаю, это звучит странно, но мы жили свободно, непринужденно, без всяких правил. На самом краю нашего большого дубового кухонного стола была выемка, и Диллон время от времени в нее забирался. Я часто клал туда подушку, и поздно вечером Диллон залезал в выемку и там засыпал. Мне кажется, в те дни, когда мы устроили наш первый сеанс, ему было года два. В сеансе участвовали еще две сестры-испанки и местная супружеская пара, с которой Козимо познакомился за неделю до этого.

– А что делать с Диллоном? – спросил меня Козимо. – Ты можешь положить его в кровать?

– Очень не хочется его будить, – ответил я.

Диллон с большим трудом засыпал и плохо спал. В этом было все дело. Даже раньше это не имело ничего общего с прорезыванием зубов, или с резкими скачками в росте, или шумом на улице, с криками разносчиков и зазывал, или с музыкой в доме напротив – всеми этими присущими городу звуками; просто он, как и его отец, плохо спал. Да нет же, еще хуже, чем его отец. Если бы мы повели его к врачам, они, наверное, сказали бы нам, что у него какое-то расстройство. Но мы этого не сделали. Мы мучились. Диллон мог не заснуть часами. Целую ночь. Раньше в колледже мы с Робин были ночными совами, но в Танжере мы ни на минуту не забывали о свете – дневном свете. Нам нужно было как можно больше света. За этим мы туда и приехали. Свет был необходим для писания полотен. Необычный, изумительный свет Танжера и его сияние. И его туманное прошлое.

Но нас донимала усталость. Из-за недосыпа я пропускал утренний свет, и это сводило меня с ума. Я стал принимать таблетки: то одни – для того, чтобы держаться на ногах после бессонной ночи, то другие – для того, чтобы ночью уснуть, а потом на рассвете поймать огненный свет для моих картин. У Козимо был целый шкафчик таблеток. А еще был пенал, в который он складывал для себя запас на неделю. Добрый старик, он снабдил меня всем, что мне хотелось, или, вернее, тем, что, он считал, мне понадобится. Разумеется, Робин я об этих таблетках не сказал ни слова. Но чтобы писать, чтобы утром быть готовым к работе, я должен был высыпаться. Как я, изможденный от бессонницы, мог браться за работу?

Сначала я попробовал снотворное. В половине двенадцатого ночи я принял таблетку и проспал до семи утра. Робин ничего не заподозрила. Она была счастлива, что я наконец-то отдохнул.

– Если бы и мне удалось так поспать, – сказала она. – Диллон полночи глаз не сомкнул.

Когда же недосыпание стало сказываться на Робин – она похудела и под глазами у нее появились темные круги, – я решил, что вместо того, чтобы предлагать ей снотворное, я дам четвертинку таблетки нашему малышу. Тогда она, возможно, выспится. Я раздробил таблетку и бросил несколько крошек в стакан теплого молока. Они растворились, и Диллон их даже не заметил. Я знаю, мне не следовало этого делать. Но мне тогда казалось, будто это делает кто-то другой. В моем мозгу чей-то голос шептал: «Дурная идея, очень дурная идея, прекрати!», но другой Гарри – тот, который ходил по дому, разговаривал с людьми, занимался делами, – тот Гарри, пропустив мимо ушей эти слова, подсыпал сыну снотворное. Диллон проспал всю ночь – проспал как убитый, и когда наутро он проснулся с веселым возгласом и довольной улыбкой, я подумал: «Здорово! Все обошлось. Я не причинил ему никакого вреда».

А потом каждый месяц мы стали проводить спиритические сеансы. Козимо удалось связаться со своим двоюродным прадедушкой и с другом детства по имени Альберт, которого он в свое время мог спасти и не спас. Теперь вся эта история меня озадачивает, но тогда наши сеансы казались вполне осмысленными, а может быть, мне просто хотелось в них участвовать, и я старался ни о чем особенно не задумываться. То есть я, например, не задавался вопросом, почему мы не проводим эти каверзные сеансы в куда более удобном и просторном частном доме Козимо. Однако в тот первый вечер все получилось довольно спонтанно. В любом случае в тот день Козимо больше всего хотел связаться – и я не шучу! – со своей самой любимой в детстве собачкой – биглем. Именно так мы и назвали наши ежемесячные сборища – «Орден золотого бигля». Сейчас оно звучит нелепо, но тогда это комичное название нас забавляло и казалось еще одним поводом для поздних вечеринок. Робин никогда в них не участвовала, и даже если она о чем-то догадывалась, я никаких подробностей наших сверхъестественных сборищ с ней ни разу не обсуждал.

Я не давал Диллону раскрошенную таблетку каждый вечер. Так далеко я не зашел. Но я давал ему снотворное чаще, чем мог бы, чаще, чем следовало, и теперь я это понимаю. Я признаю свою вину, хотя признаться в этом Робин смелости у меня не хватило. Кажется, я давал Диллону снотворное раз в месяц. Козимо же скоро убедился, что спящий на столе ребенок – другими словами, Диллон – залог успешного спиритического сеанса. Итак, когда приближалось время сна, я, почитав сыну книжку – он любил истории из «Нарнии», особенно рассказы об Аслане, – давал ему выпить стакан молока с растворенной четвертушкой таблетки и перед приходом «Ордена золотого бигля» укладывал его на дубовый стол. Козимо даже произвел Диллона в почетные члены нашего ордена и принес для него специальную подушку с вышитым на ней названием ордена, и в эти ночи именно на ней Диллон и спал.

А потом мы начинали сеанс. В основном всякая ерунда: мы брались за руки, что-то шептали. Одна из испанок – кажется, ее звали Бланкой, – была нашим медиумом. Интересно, предложила она это сама, или ее выбрал Козимо? Я уже точно не помню, но как бы то ни было, она взяла на себя эту роль. Мне помнится, как она что-то бормотала и просила нас закрыть глаза, а Козимо в это время заново зажигал свечи, погашенные порывом сухого ветра, продувающего город. Оглушительный шум из окна порой становился невыносим: шаги прохожих, громкие разговоры, гудки автомобилей, рев моторов. Потом случилось нечто странное. Во время сеанса вторая испанка вдруг начала выть. Я не помню ее имени. Козимо тоже стал выть. «Не разрывайте круг, – сказала Бланка. – Не разрывайте круг». Но было уже поздно. Все дружно вскочили с мест и теперь переминались с ноги на ногу, испытывая настоятельную потребность в напитке покрепче.

– Я почувствовал, – провозгласил Козимо. – Почувствовал что-то мощное.

– Вам не следовало разрывать круг, – повторила Бланка.

Но сеанс закончился, и мы снова принялись за выпивку. У Козимо была отличная коллекция пластинок. У него был прекрасный старый проигрыватель в форме старинного граммофона, и после сеанса Козимо обычно перебирал свои пластинки с классической музыкой и джазом. Но случившееся в тот вечер сильно его впечатлило, объяснял Козимо, наливая вино нам в бокалы, и тогда я вместо него наклонился над проигрывателем и стал менять пластинку.

Козимо бросил на меня настороженный взгляд. Хотя теперь эта комната была нашей, моей и Робин, Козимо считал, что хозяин пластинок исключительно он. Козимо посмотрел на меня с некоторым подозрением и попросил хорошенько обдумать свой выбор. А потом зазвучала музыка. Мы танцевали и болтали. В тот вечер мы поставили пластинку с песней «Выключи звезды». Помню, как, закрыв глаза, я покачивался из стороны в сторону, подчиняясь ее тягучему, убаюкивающему ритму. Эта песня мне запомнилась и по другой причине: она звучала в нашей квартире в тот день, когда я в последний раз видел Диллона.

Мальчик спал, уткнувшись головой в вышитую по-душку, которую до этого унес в свою комнату. Он лежал тихо и неподвижно, длинные темные ресницы были плотно сомкнуты. Ручки, закинутые за голову, тонкие ноготочки на маленьких пальчиках – Диллон казался таким беззащитным. Я посмотрел на сына, и от любви к нему все внутри защемило.

Потом я по глупости побежал к Козимо, и вдруг началось гибельное землетрясение. И все это время в голове у меня звучала эта мелодия: медленный джазовый ритм – музыкальный фон к моей панике, пожарам, свисту газа, летящей пыли, падающим зданиям и моему неистовому бегу назад домой.

В тот вечер, когда это случилось, Робин работала допоздна. Парадоксально, но в ту неделю или, вернее, в тот месяц Робин переменилась: ее сомнения и тревоги постепенно рассеялись. Она все больше и больше склонялась к тому, чтобы остаться в Танжере. Конечно, не навсегда, но на какое-то время, на то время, пока я не подготовлюсь к своей новой выставке, той, которую я назвал «Танжерский манифест». Это был день рождения Робин. Во время ее обеденного перерыва мы коротко поговорили по телефону. Обычный разговор. Как мы могли предвидеть трагедию, что подкарауливала нас за углом, трагедию, которая стала центром нашей жизни? Потом Робин, наверное, вернулась в бар и продолжала обслуживать горстку собравшихся там посетителей; наверное, кое-кто из них вслух обратил внимание на то, какое напряжение разлито в странно неподвижном воздухе. А потом начались тряска и суматоха, появились толпы испуганных людей, зашатались здания, взвились в небо пламя и дым. И тогда она, наверное, побежала по улицам мимо аптеки, лавки кожаных изделий, прачечной, спустилась к булочной – и тут увидела меня.

Я говорю «наверное», потому что, если честно, я не в состоянии вспомнить, как в действительности все было. Провалы в памяти. Шок, ужас, паника, страх, изумление, горе – все смешалось и парализовало мой ум, черной пеленой затянув финал того вечера, как будто кто-то погасил даже звезды.

Я помню лишь то, как Робин ровно, спокойно спросила меня: «Где Диллон? Гарри, где он? Где Диллон? Где наш сын?»

И это все. Чем завершилась та ночь? Не могу вам сказать, потому что этого я не знаю.

Но позвольте сказать вам то, что я знаю точно, – мне теперь снится один и тот же сон. Я прошу Диллона закрыть глаза. Он не спит. Я уговариваю его заснуть. Рядом со мной его теплое тельце. Мы лежим рядом в его детской кроватке. Мы в Танжере. Диллон обнимает меня за шею. Из его подушки выпало перышко и застряло у него в волосах. Я включаю настольную лампу рядом с кроватью. «Закрой глаза», – говорю я ему, и в тусклом свете лампы я вижу, что глаза у него закрыты и он наконец-то уснул.

А потом я просыпаюсь.

 

Глава 6. Робин

Спустя два дня я стояла на кухне у своей старинной подруги Лиз и прислушивалась к тому, как в соседней комнате она разнимала двух орущих шестилеток, сцепившихся, очевидно, не на жизнь, а на смерть. На полу возле моих ног четырехмесячная Шарлотта что-то бормотала себе под нос и сосала палец. По ее нагруднику обильно лились слюни. Она с любопытством следила за тем, как я завариваю чай, и слушала, как мать кричит на ее братьев.

– Черт побери, Айзик! Если мне придется еще раз вас разнимать, я отберу у вас эти световые сабли и выброшу! Поняли?!

С усталым раздражением на лице Лиз вернулась на кухню, а из комнаты ей вслед доносился шепот недовольных голосов.

– Господи, дай мне сил! – подойдя к столу и плюхнувшись на стул напротив меня, театральным тоном воскликнула Лиз. – И какой черт меня дернул купить эти световые сабли?

– Чего только не натворишь с недосыпа.

Затишье в соседней комнате оказалось недолгим – несколько мгновений спустя малолетние джедаи вернулись к схватке, но на этот раз Лиз не двинулась с места.

– Пусть прикончат друг друга, – сдаваясь, проговорила она.

– Что поделаешь – мальчики! – наливая ей в чашку чай, сочувственно сказала я.

– Все их игры сводятся к одному: как бы убить друг друга?! По крайней мере у моих мальчишек всегда одно и то же.

Мы с Лиз были знакомы уже не первый год. Мы вместе учились в школе, наша дружба выстояла подростковые годы – когда ее тянуло к готической субкультуре, а меня – к богемному стилю и чтению запоем, – а потом учебу в колледже, где я изучала живопись, а она – историю. Пока я жила в Танжере, она вышла замуж за Эндрю, они купили большой дом в Маунт-Меррион, и у них родились сначала сыновья, а потом Шарлотта – пухленькая большеглазая малышка, которая, не обращая никакого внимания на потасовки братьев, только и делала, что улыбалась и урчала.

– Хочешь печенье? – протягивая Лиз открытую пачку «Рич Ти», спросила я.

– Брось. На холодильнике лежит «Тоблерон».

Я потянулась за гигантской плиткой шоколада и присвистнула.

– Ну и размеры. Да этой штуковиной можно прибить ребенка.

– Не внушай мне, пожалуйста, подобных идей! – рассмеялась Лиз и добавила: – Эндрю принес ее мне, чтобы помириться.

– Помириться?

– У нас тут во вторник была гигантская ссора. Он обвинил меня в том, что мне куда интересней смотреть «Анатомию страсти» и попивать вино, чем заниматься с ним сексом.

– И он прав?

– Конечно, черт возьми, он прав, но я не собираюсь в этом признаваться. К тому же дело вовсе не в этом.

– А в том…

– У меня трое детей, все они моложе восьми! У двоих из них, я подозреваю, СДВГ, или синдром Аспергера, или еще черт знает что! А младшая будит меня каждую ночь – не один раз! – и требует ее кормить. Чего же он от меня ждет? Что я весь день только и мечтаю о том, как буду ублажать его в постели? Господи! Да мне хочется только одного – спать.

– Или есть шоколад, – добавила я, отламывая еще один треугольник от плитки «Тоблерона».

– От этого можно запросто впасть в депрессию, – сказала Лиз. – То он пришел домой с флаконом «Шанель». Теперь этот чертов «Тоблерон».

– По крайней мере ты получаешь хоть что-то.

– Это верно. А как Гарри?

В вопросе Лиз проскользнула язвительность, но я пропустила ее мимо ушей.

– У него все в порядке.

Лиз с бесстрастным выражением лица слушала мой рассказ о том, как Гарри выехал из студии и разместился в нашем гараже. Моя лучшая подруга и мой муж особой симпатии друг к другу не питали. Лиз всегда за меня волновалась: каждый мужчина, к которому я проявляла интерес, вызывал у нее подозрение. «Когда дело касается мужчин, у тебя ужасный вкус, и ты в них ни вот столько не разбираешься», – объяснила она мне однажды свою позицию. Гарри же вызвал у нее настороженное любопытство. Но это до Танжера, переезд в который она сочла безумием. Я до сих пор помню наш жаркий спор по телефону, когда она назвала его эгоистичным гадом, а меня – идиоткой, позволяющей тащить себя в грязную дыру ради нашего прекрасного искусства, а я обвинила ее в продажности – за ее большой дом в предместье и буржуазный снобизм. Несколько месяцев потом мы не разговаривали. Тем не менее после того, что случилось с Диллоном, она была одной из немногих, с кем я могла о нем говорить. За все эти годы столько раз, что не могу и припомнить, я сидела у нее на кухне, пила вино и вспоминала о Диллоне, плакала о нем, обнажала перед ней свои раны. Да, и говорила о Гарри то, чего не следовало говорить. Но мне некому было больше открыться. Сейчас же, стоило мне подумать обо всем, что я рассказала на этой кухне: о Гарри, о его поведении, о своих подозрениях, о том, как порой он меня просто пугает, – как меня захлестнула волна сожаления, настолько мощная, что подкосились ноги.

– Хватит, подружка, – забирая шоколад у меня из рук, сказала Лиз. – Ты так на него набросилась, будто беременная!

От неожиданности я невольно захлопала глазами, а она в изумлении уставилась на меня:

– Ты беременна? Ты, черт подери, беременна! Я не верю.

– Господи, неужели это так очевидно?

– Только тому, кто в этом поднаторел. Сколько ме-сяцев?

– Минут пять. Лиз, не смей никому рассказывать. Я еще даже не сказала матери.

– Не волнуйся, не выдам.

Ее усталые, в темных кругах глаза вдруг оживились, она перешла на шепот и, наклонившись над столом, заговорщически спросила:

– Ну, рассказывай. Давай! Все подробности.

– Да в общем-то нечего рассказывать.

– Ну, ты это брось. Запланированно или случайно?

– Случайно.

– Черт! Могу поспорить, Гарри, наверное, взбеле-нился.

– Да нет. На самом деле он обрадовался. Я бы даже сказала, пришел в восторг.

– Неужели? – Лиз подняла брови и просверлила меня взглядом, от которого я вся съежилась.

– Ладно, признаюсь. Он был удивлен.

– В хорошем смысле этого слова?

– Да, в хорошем.

– Что же он сказал, когда ты ему это объявила?

Я снова вспомнила его безучастный взгляд и то, как именно он произнес «не могу поверить».

– У него был тяжелый день, а я на него ни с того ни с сего обрушила эту новость, и она его поразила. Он на мгновение потерял дар речи.

– А когда он его обрел? – язвительным тоном продолжала допрашивать Лиз.

– Он пришел в восторг. И продолжает радоваться и моей беременности, и появлению ребенка. Говорит об этом, не переставая, и обхаживает меня как может.

– Хорошо. Так и должно быть.

– Лиз, прошу тебя, – вдруг почувствовав, как мне надоели эти игры, взмолилась я. – Не надо меня мучить, ладно? Он переменился. Что бы ты ни думала. Я уверена, что с рождением ребенка наша жизнь пойдет по-другому. Не знаю почему, но у меня такое чувство, будто этого события мы ждали давным-давно.

– Мне просто хочется, чтобы он понял, что произошло, – уже более дружелюбно ответила Лиз. – Я не хочу, чтобы он снова впал в свой художественный солипсизм. «О, какой я несчастный!» Только не сейчас. Только не после того, что вы пережили.

– Этого не случится, – твердо сказала я. – Я это точно знаю.

В глазах Лиз мелькнула тревога, но взгляд ее тут же смягчился.

– Отлично. – Она нежно прикрыла мою руку своей. – Я за тебя очень рада, Роб. По-настоящему рада.

– Спасибо, Лиз. Я тоже.

Я ощущала на себе ее взгляд – все еще тревожный, – и меня пронзило чувство вины за то, что я сказала о Гарри, за то, что уверяла ее, будто он радовался рождению ребенка.

– Но только не говори мне, что ты собираешься рожать его в пустыне.

– Нет, на этот раз не в пустыне, – рассмеялась я.

Лиз улыбнулась.

Я вошла в дом и услышала, как Гарри возится в гараже. По дороге домой я решила не рассказывать ему о том, что поделилась нашей новостью с Лиз. Мне почему-то казалось, что ему это не понравится, вызовет у него раздражение. Кроме того, у меня было чувство, что ему самому нужно еще свыкнуться с этим новым поворотом событий, и я ничуть не возражала дать ему такую возможность.

Я закрыла дверь, повесила сумку на вешалку и спустилась в гараж. Я не постучала и не окликнула Гарри, и поэтому он встретил меня испуганным взглядом, когда я появилась на пороге, будто я ему в чем-то помешала.

– Привет, – сказала я, подошла к Гарри и нежно его поцеловала. – Чем занимаешься?

– Разбираю вещи, – ответил он.

Я увидела на полу позади него коробки и ящики, полные красок, кистей, ножей, полотен и блокнотов для рисования. В противоположном углу стояли его непроданные картины. Он подстелил под них коврик – островок заботливости в этом холодном бездушном гараже.

– Свет здесь ужасный, – проговорил Гарри, протянув руку к свисавшей с провода электрической лам-почке.

Лампочка закачалась, и вокруг нее заклубилась пыль.

– Ты ведь то же самое говорил и о подвале Спенсера, помнишь? Но тебе как-то удалось с этим справиться, верно?

– И здесь страшно холодно.

– Возьми из кабинета электронагреватель и согреешься.

Гарри хмыкнул не то в знак согласия, не то неодобрительно. Он казался мрачным и колючим, но я решила, что мое хорошее настроение превыше всего.

– Так вот, – наклонившись над столом и глядя в лицо Гарри, сказала я, растягивая каждое слово, – я решила, что буду рожать на Холлс-стрит, а наблюдаться у доктора О’Рурке и какого-нибудь консультанта в женской больнице.

– Отлично. Похоже, ты все продумала. – Гарри уставился на противоположную стену. – Пожалуй, я там прикреплю несколько полок. Будет не так тесно. А от этого барахла надо избавиться.

Он обернулся и указал на скопившуюся в гараже гору ненужных вещей, которая росла год от года, как будто была живым существом.

– Мы можем раздобыть контейнер для мусора, – предложила я, – и расчистить все как следует. Давно пора этим заняться.

Гарри начал переставлять вещи и кидать мешки с мусором к двери. Из его рук выпал ящик с инструментами, и они рассыпались по цементному полу.

– На этой неделе я пойду в больницу зарегистрироваться. Хочешь пойти вместе со мной?

– А я тебе там нужен?

– Нет, но…

– Это ведь лишь для того, чтобы заполнить формы?

– Наверное. Для всего остального еще рано.

– Ну, для регистрации я тебе не нужен. – Я внимательно вгляделась в его лицо. – Я пойду на тесты, проверки и всякое такое.

Его слова звучали вполне разумно. Но тем не менее в них слышалась какая-то агрессивность. Нет, наверное, мне просто почудилось.

И я пропустила их мимо ушей.

Гарри принялся сдвигать стулья в угол и громоздить их там друг на друга, чтобы освободить середину ком-наты.

– Хочешь, помогу тебе?

– Что? Чтобы моя беременная жена таскала здесь мебель? – с усмешкой спросил он. – Я ведь не кретин какой-нибудь, правда?

– Ладно, пойду сварю кофе, – сказала я.

Эту незначительную отстраненность в его отношении ко мне наверняка вызвал переезд из студии. Для Гарри всегда важна была окружающая обстановка, особенно то место, где он работал. Я догадывалась, что переезд дастся ему нелегко, и все же меня задевало то, что Гарри не сумел отнестись к нему более позитивно. Однако ссориться из-за этого не стоило.

Я налила воду в кофеварку, насыпала кофе в корзиночку и подумала: сколько же времени будет длиться эта отчужденность? Мрачное настроение Гарри порой тянулось неделями. Я поставила варить кофе, и тут на кухню вошел Гарри. Он остановился в дверях, держа руки в карманах, вид у него был сконфуженный. Взъерошенные волосы, взгляд, смущенно шарящий по полу, – передо мной стоял мальчишка, готовый в чем-то признаться и ждущий прощения. И тут соединявшая нас нить будто вновь напряглась и потянула меня к нему.

– Робин, я счастлив, что у нас будет ребенок, – тихо заговорил он. – Ты ведь это знаешь?

– Конечно, знаю.

– Я подумал, – продолжал Гарри, – теперь, когда я буду работать дома и ты из-за сокращенной рабочей недели будешь проводить больше времени дома, нам нужно установить определенные правила.

– Определенные правила? – недоуменно переспросила я.

– Да, правила.

И тогда мне стало ясно: то, что я приняла за смущение, на самом деле было чем-то другим. Гарри вел себя подозрительно. Словно был себе на уме.

– Робин, мне нужны тишина и покой. Мне нужно, чтобы во время работы меня никто не тревожил. Ты не должна вламываться ко мне всякий раз, когда тебе скучно или одиноко.

Я почувствовала, как волна гнева поднялась во мне, словно ртуть в термометре.

– Так что ты предлагаешь? – ровным, бесстрастным голосом спросила я. – Стучать в дверь? Предварительно договариваться о визите на чашку кофе? Ходить на цыпочках по собственному дому?

– Брось, Робин. Что с тобой такое?

– Что со мной такое? Это ты ведешь себя самым странным образом.

– Послушай, я прошу тебя только об одном: отнесись к моему рабочему месту здесь так же, как ты относилась к студии.

– Ты имеешь в виду – как к святилищу?

– Нет, черт подери, не как к святилищу! – взвился Гарри. – Ты же не забегала туда на чашку кофе, правда? И никогда не заходила просто поболтать.

– Ты мне никогда этого не позволял.

Гарри уставился на меня в упор.

– Зачем ты это делаешь? Зачем ты говоришь такие вещи, будто я никогда тебе этого не позволял? Выставляешь меня каким-то тираном.

Кофеварка шипела и плевалась; я убрала ее с огня и с шумом поставила на стол чашки.

– Робин, не надо делать из мухи слона, – сказал Гарри.

Его слова, словно капли яда, растворились в воздухе. Внутри у меня что-то оборвалось, и я уже понимала, что вот-вот задам ему тот вопрос, который давно хотела задать и никогда прежде не задавала.

– Почему ты мне не дал ключ от твоей студии?

– Что? – настороженно спросил он; взгляд у него был растерянный.

– Ключ. Ты мне не дал ключ от твоей студии.

– Зачем тебе нужен…

– У Дианы был ключ.

Ее имя повисло в воздухе. Оно будто резануло меня по языку. В Диане все было остро и резко, начиная с резко приподнятых уголков ее чувственных губ и кончая острыми каблуками туфель.

– Это другое дело, – мягко произнес Гарри, обходя меня и наливая себе чашку кофе.

– В каком смысле другое?

– Ей нужен был доступ к моим картинам в то время, когда меня не было в студии, – повышая голос, медленно, точно объясняя маленькому ребенку, проговорил Гарри. – Именно поэтому у нее и был ключ.

– Это означает, что у нее будет ключ и от нашего дома?

– Конечно, нет! Робин, да что такое с тобой сегодня, черт подери?!

Мои глаза гневно сверкнули, сердце дико заколотилось.

– Что такое со мной?

– И ты это делаешь каждый раз, когда упоминается имя Дианы. Каждый раз!

– Делаю что?

– Обдаешь меня арктическим холодом. Испепеляешь своим неодобрительным взглядом. Меня это выводит из себя.

– У меня есть для этого причины.

– Какие? Она тебе ничего плохого не сделала. Насколько мне известно, она всегда с тобой вежлива и мила.

– Ха! – Я насмешливо расхохоталась. – О да, необычайно мила! Да ты, Гарри, совершенно слеп. Мила со мной? Да в каждом ее слове сквозит снисходительность. Я ничтожная жена великого человека, и с каким же удовольствием она мне об этом напоминает!

– Робин, все это только в твоем воображении.

– О да, только в моем воображении! Это ты так думаешь. Разве ты не помнишь, как однажды она пришла к нам домой, а возле стены стояло несколько моих картин, и она снизошла до того, чтобы на них взглянуть и высказать свое мнение? Помнишь, что она сказала?

Гарри бросил на меня утомленный настороженный взгляд и отхлебнул большой глоток кофе.

– Она обвела их своим царственным взором и заявила, что они «милы, уютны и местечковы». Так и сказала. Местечковы! Именно таким словом она их и назвала!

Стоило мне вспомнить об этих словах Дианы, и я по-думала: как она меня тогда унизила! Я увидела свои работы сквозь призму ее насмешливого взгляда и почувствовала себя жалкой неудачницей.

– Возможно, ей не понравились твои картины. И что с того?

Я посмотрела на Гарри в упор и тихо сказала:

– А мне не нравится, как она смотрит на тебя.

Гарри мгновенно выпрямился и с грохотом поставил чашку на стол. Бросив на меня мрачный взгляд, он повернулся, чтобы уйти.

– У меня нет времени на эту чушь.

Я стояла, качая головой, руки у меня сжимались в кулаки, в висках стучала кровь.

– Конечно, Гарри, уходи. Не приведи господь остаться и говорить об этом.

– Мы ведь уже об этом говорили! Тут и говорить-то не о чем. У тебя просто паранойя.

– Паранойя?! Да как ты смеешь?!

Гнев переполнил меня, разлившись, казалось, по всем клеточкам тела. Я словно набухла от ярости.

– У меня нет паранойи! Я знаю, что ты с ней спал! Я, Гарри, это знаю! Я не знаю подробностей: когда это началось и как долго продолжалось. Я даже не знаю, спишь ты с ней все еще или нет! И пусть я и не могу этого доказать, но я знаю, что это было. И у меня нет паранойи, и будь ты проклят за то, что смеешь так говорить! Уж по крайней мере мог бы выказать мне уважение и признать, что это правда, вместо того чтобы лгать мне в лицо и выставлять меня жалким параноиком.

– И это тебя обрадует? И ты от меня отстанешь? Отлично – я с ней переспал! Довольна?

Его слова летели в меня как плевки. Он насмешливо, будто сдаваясь, поднял руки вверх.

– Что ж, обращай это в шутку, – покачав головой, сказала я и посмотрела на него совсем другим взглядом. – Но ведь ты таким не был. Я раньше ни за что бы не заподозрила тебя в том, что ты с кем-то спишь… Никогда. До того дня, когда Диллон…

– Не смей упоминать его, – угрожающе подняв палец, прорычал Гарри. – Не смей его в это вмешивать.

– Так вот почему ты это делаешь? – не обращая внимания на его угрозу, продолжала я. – Блудишь с кем попало – и тебя уже не мучит вина. Блуд притупляет твою боль? Неужели он хоть ненадолго стирает из твоей памяти то, что случилось в тот вечер?

Гарри стоял у двери и не сводил с меня взгляда. Усталый, с воспаленными глазами, он едва сдерживал гнев. Я подумала: наверное, в гараже у него припрятана бутылка, и он сейчас пойдет и выпьет – чтобы прийти в себя.

– Не будь такой дурой, – буркнул он и старательно закрыл за собой дверь.

Прошло немало времени, прежде чем я успокоилась. Гнев бродил во мне, точно огромный, выпустивший когти грозный кот. Он метался из стороны в сторону, рычал, и я не могла ни усидеть на месте, ни сосредоточиться.

Мы с Гарри редко ссоримся. Мы не любим конфликтов. Но в тот день на кухне меня вдруг обуял гнев, и дело было вовсе не в Диане. Эта тема была далеко не нова. Причина нашей ссоры крылась не в студии не в инфантильном раздражении Гарри из-за того, что пришлось из нее уехать. И даже не в этих его идиотских правилах. Нет, истинная причина моего гнева крылась в явно двойственном отношении Гарри к моей беременности. Что бы Гарри ни говорил, но он упорно отказывался иметь с ней хоть какое-то дело.

Когда я ждала Диллона, Гарри хотел знать все. Я нашла в лавке у Козимо книгу о беременности, и он от нее просто не отрывался. Он без конца меня обо всем расспрашивал, он интересовался каждым нюансом моих ощущений. Он уговорил меня завести дневник и записывать все, что со мной происходит во время беременности, чтобы потом, через много лет, когда воспоминания о ней сотрутся, мы могли восстановить их в памяти. На такой ранней стадии Гарри уже думал о своем потомстве. Он так жаждал связи с растущим во мне существом, что у меня, глядя на него, порой разрывалось сердце. Казалось, что я вот-вот задохнусь.

Сейчас же было похоже, что Гарри нет дела ни до меня, ни до моей беременности. Он был поглощен своими собственными мыслями, сосредоточен на чем-то, чем не хотел со мной делиться. И это больше всего меня тревожило и не давало покоя. Что же именно или кто именно занимает сейчас его мысли?

В конце той же недели, когда в нашем офисе было затишье, я потихоньку выскользнула из здания, поспешно прошла Парламент-стрит и вышла на Дейм-стрит. Глаза мои слезились: все утро, уткнувшись в монитор, я составляла список чертежей для одного из старших архитекторов. В последнее время я только и делала, что вводила в компьютер какие-то данные; дошло до того, что я испытывала прилив энтузиазма, когда мне поручали составить каталог дверей для клиента. Но в маленькой компании, на одной из самых низких должностей не очень-то покапризничаешь; и в глубине души я знала: надо радоваться тому, что у меня вообще есть хоть какая-то работа.

За ночь выпал густой снег, и город, словно окутанный одеялом, притих и казался пустынным. Немногочисленные машины двигались медленно, а прохожие пробирались сквозь снег и слякоть с необычайной осторожностью. За полчаса мне удалось добраться до Тринити-колледж, а еще за пятнадцать минут по обледенелым мостовым и площадкам для крикета до Линкольн-Гейт. И только тогда я сообразила, что моя дорога пролегает по Финьян-стрит – мимо бывшей студии Гарри. Она была за углом от Холлс-стрит и моей больницы. Проходя мимо, я бросила взгляд на зашторенные матовые окна. Я бы не удивилась, если бы в окне показалось помятое лицо Спенсера. Но окна были пусты и лишь отражали тусклые краски неба. Я подумала о Гарри. Наша ссора была заглажена, но какой-то осадок – словно въевшийся запах – все еще витал в воздухе.

Я зашла в больницу, и мне показали простенькое здание за аркой, куда мне предстояло являться для проверок. С первого взгляда это здание казалось хлипким, временным строением, недостаточно прочным для такого серьезного дела, как рождение младенцев. В здании меня встретила торопливая женщина с волосами, затянутыми на затылке в конский хвостик, записала мои данные и принялась составлять медицинскую карту. Я с изумлением наблюдала, как она собрала кучу разноцветных листов бумаги и, поспешно перебирая их, принялась прилеплять к ним всевозможные наклейки. Вид у нее при этом был раздраженно-тоскливый, как у человека, который проделывает подобную процедуру уже в тысячный раз. Потом она протянула мне папку и талончик на следующий визит и попросила подождать. Через несколько минут меня провели в крохотный кабинет, где проворная веселая женщина записала мои данные уже со всеми подробностями.

– Первый ребенок? – жизнерадостно спросила она.

– Второй.

– Ну, значит, вы знаете, что к чему.

– Да, наверное.

– Мальчик или девочка?

Я растерялась, и тогда она подняла на меня глаза и уточнила:

– Ваш первый ребенок мальчик или девочка?

– Мальчик.

– Какого возраста?

У меня перехватило дыхание. После стольких лет я все еще не научилась справляться с подобными вопросами. Во рту у меня пересохло, язык прилип к гортани. Я подумала о Диллоне, и он тут же предстал передо мной таким, каким он был в те последние дни перед тем, как мы его потеряли. Его мягкие, с завитками на шее, волосы, его упитанные ножки и ямочки на маленьких пухлых руках. Именно таким я его и помнила – трехлетним мальчиком, навечно оставшимся в детстве.

– Три года, – ответила я.

Женщина дружески улыбнулась и перевела взгляд с меня на экран компьютера.

– Я уверена, он очень обрадуется братишке или сестренке.

– Конечно, – тихо проговорила я.

– Значит, так. Поскольку вы выбрали комбинированные медицинские услуги, вам придется заполнить эти формы и отослать их в исполнительный отдел службы здравоохранения.

Остальная часть визита прошла как в тумане – я думала лишь о том, что солгала насчет Диллона. Не столько даже солгала, сколько скрыла правду. Почему я это сделала? Да потому, что представила, как выражение лица этой женщины из веселого мгновенно станет похоронным, и не могла этого вынести – поэтому и солгала. Меня одаривали жалостливым взглядом столько раз, что и не припомнить. Но потом во время нашей беседы я встревожилась: а вдруг моя ложь в последующие визиты обернется неприятными последствиями. Я представила себе, как прихожу в больницу, случайно в коридоре сталкиваюсь с этой доброй женщиной, она меня спрашивает о моей беременности и о том, рассказала ли я уже о ней своему сыну; а в коридоре сидят другие беременные женщины и их супруги, и все они бесцельно оглядываются вокруг и вполуха прислушиваются к разговорам, а я должна буду объяснить, что Диллон умер. Упомянуть о мертвом ребенке в присутствии беременных женщин! Одна эта мысль привела меня в ужас.

– … Вот и все, что вам предстоит при первом посещении. А теперь, чтобы вы не забыли, я запишу дату на вашем талончике.

Я протянула ей талончик и, следя за тем, как она аккуратно вписывает в белый квадратик дату визита, продолжала думать о том, что я должна ей хотя бы что-нибудь объяснить насчет Диллона.

– Когда придете в следующий раз, поднимитесь по лестнице, и там вас примет медсестра. Хорошо?

– Хорошо. Спасибо.

Оставив ее в веселом расположении духа, я шла по коридору, кусая губы от сожаления и ругая себя за нерешительность, как вдруг меня окликнули:

– Робин! Это ты?

Женщина в синем платье, с аккуратной, напоминающей рождественский пудинг округлостью направлялась прямо ко мне, и лицо ее светилось робкой, смущенной улыбкой. Ее каштановые волосы мягко ложились на плечи, а лицо было усыпано веснушками. Знакомое лицо, но я никак не могла вспомнить, кто она.

– Я Таня, – сказала она. – Из галереи «Ситрик». Мы познакомились несколько лет назад на выставке вашего мужа.

– Таня. О да, конечно, мы знакомы. Прошу прощения, что не узнала.

– Ничего страшного! – рассмеялась она и добавила: – От беременности в памяти сплошной беспорядок, верно?

– Наверное. А когда вы ждете ребенка?

– В марте? А вы?

– Не раньше лета. Я на самом деле пришла только зарегистрироваться.

– А-а, – протянула она.

Мы, явно чувствуя неловкость ситуации, с минуту помолчали. Когда идешь регистрировать беременность, вряд ли хочется наткнуться на кого-то из знакомых. Ты еще не готова ни с кем поделиться своей новостью, но если тебя встретили в предродовой клинике, твое положение яснее ясного. У меня было такое ощущение, будто я залезла в чужую сумку и меня поймали с поличным.

– А как поживает Гарри?

– Спасибо, хорошо. Много работает, – добавила я, неожиданно вспомнив слова Гарри. – Он сказал мне, что вы хотели взглянуть на его новые работы.

На лице ее мелькнуло легкое замешательство.

– Когда он встретил вас в прошлый выходной, – продолжала я. – Он очень обрадовался, хотя, боюсь, он убьет меня за то, что я вам это рассказываю. Но знаете, он будет так рад, если его снова выставят в «Ситрик».

Я увидела выражение ее лица и оборвала себя на полуслове. Замешательство перешло в полное недоумение, и она отрицательно замотала головой.

– Робин, вы, наверное, что-то путаете. Я с Гарри давным-давно не виделась. Последний раз мы с ним говорили года два назад, а то и больше.

– О, – смутившись, проронила я. – Должно быть, он говорил о ком-то другом из «Ситрик». Там еще есть эта Салли или Сара? Я уже не помню.

Я рассмеялась, но Таня не сводила с меня недоуменного взгляда.

– Галерея «Ситрик» закрылась, – мягко сказала она.

– Что?!

– Очередная жертва рецессии. – Таня грустно рассмеялась. – Ни у кого больше нет денег на произведения искусства.

Мысли у меня в голове закружились вихрем. Галерея «Ситрик» закрылась? Я снова вспомнила слова Гарри: Таня из галереи «Ситрик». Это было в день демонстрации. Я уверена, именно ее он и упомянул.

– Что ж, – Таня пожала плечами, – приятно было повидаться. И пожалуйста, передайте привет Гарри. Возможно, когда дела пойдут получше, наши пути снова пересекутся.

– Конечно, – улыбнувшись, сказала я. – Желаю вам удачи.

Выйдя из поликлиники и осторожно двигаясь по снежному настилу, я размышляла о Гарри и о его словах. Я недоумевала: почему он мне солгал? И если он не встретил в тот день Таню, то кого же он встретил и почему не захотел мне об этом рассказать?

А вдруг я ошибаюсь? Возможно, Гарри упомянул кого-то другого из совсем другой галереи, и мне имя Таня только послышалось или я не так его поняла. Но как я ни крутила эти мысли в голове, разуверить себя мне не удавалось. Мой муж мне солгал. Я вспомнила, как Гарри вел себя в тот день: он был взбудоражен и рассеян. Воспоминания об этом дне не покидали меня весь долгий путь до офиса, свиваясь в новую ниточку тревоги, еще одну в придачу к остальным.

 

Глава 7. Гарри

Я проснулся под звуки «Сказки Нью-Йорка». Все ясно. Раз по радио звучит «Сказка Нью-Йорка», значит, близится Рождество. Я чувствовал себя омерзительно. Вроде подонка из этой песни. Тягучая мелодия была как нельзя кстати. Кто бы еще, кроме Шейна Макгоуэна, унылым декабрьским утром сумел бы спеть о том, что он мог бы кем-то стать, но не стал, да еще так проникновенно, что тебе тут же хочется напиться?

Постель рядом со мной была холоднее могильной плиты. Робин, наверное, давно уже встала. Я проковылял в ванную комнату и включил воду. Стоя под стекавшими на лицо колючими струями воды, я думал о своей теперешней жизни, о том, что со мной сейчас происходит. Я размышлял о своей работе и о тех возможностях, которые могли мне открыться благодаря предстоявшей вот-вот поездке. Я должен был лететь в Лондон на встречу с хозяевами галереи, которая собиралась устроить мою выставку – некое продолжение «Танжерского манифеста». Скажем, «Танжерский манифест. Часть вторая». Я понимал, какие передо мной открываются перспективы, и потому немного нервничал, но одновременно испытывал и приятное возбуждение. Я думал о Робин и растущем в ней ребенке. Я думал о нашем старом доме и его будущем. Все эти мысли роем проносились у меня в голове. Но над всеми ними нависла тень. Тень встреченного мною мальчика. Его лицо вдруг возникло в струях горячей воды. Я тут же от него отвернулся, выключил воду и вышел из ванной. Я не стал бриться, а только быстро оделся, схватил на ходу несколько вещей и бросил их в дорожную сумку.

– Гарри? Ты готов? – с нижнего этажа крикнула Роби-н.

– Ага, – ответил я и, будто внезапно решив поторопиться, перепрыгивая через ступеньку, ринулся вниз по лестнице.

– Я подвезу тебя в аэропорт.

– Что? В такой снегопад?

– Ничего страшного. Мы еще сможем позавтракать в аэропорту перед твоим полетом.

– Хорошо. Но ты действительно хочешь меня подвезти?

Ее лицо осветилось теплой утвердительной улыбкой, и она зашагала к пикапу. Запирая дверь, я услышал, как Робин включает зажигание и наша машина оживает.

– Билеты? Паспорт? Бумажник? – спросила Робин, пока я усаживался на соседнее сиденье.

– Есть, есть, есть.

Сегодня утром жена была в отличном настроении. От нее так и веяло оптимизмом, и своим теплом она словно согревала холодный день. В эту минуту я был настолько ей благодарен, что мне даже показалось, будто улетучились все мои мысли о мальчике и о том, что я видел, или о том, что мне почудилось. Бредовые иллюзии, всего-навсего плод усталости и чувства вины, а может, и того и другого.

Робин, чтобы выехать задом на улицу, оглянулась через плечо, и выражение ее лица мгновенно изменилось – она резко нахмурилась. Я тоже обернулся и увидел вытянутую морду старого «Ягуара»: он подъехал к нашему дому и загородил выезд. Я услышал скрежетание ручного тормоза, дверь открылась, и из машины вышел Спенсер. Пряди его непричесанных волос развевались по ветру, изо рта торчала сигарета.

– Отлично, – сухо провозгласила Робин, а Спенсер помахал нам рукой.

– Я от него сейчас избавлюсь, – сказал я.

Робин бросила на меня тоскливый взгляд.

– Если бы это было так просто.

Спенсер уже стоял возле двери водителя и стучал по стеклу. Робин послушно открыла окно. В кабину мгновенно вторгся резкий горьковатый запах.

– Куда путь держим?

– В аэропорт.

– Да брось, я вас подвезу.

Спенсер повернулся и, не дожидаясь ответа, зашагал к «Ягуару».

Робин сидела, уставившись на руки, которые все еще крепко сжимали руль.

– Прости, милая, – сказал я и поцеловал ее на прощание.

Робин вздохнула.

– Мы с тобой наверстаем. Бог с ним, с завтраком в аэропорту. Я, когда вернусь, поведу тебя в хороший рес-торан.

Робин ничего не ответила. Чувствуя, что опять ее расстроил, я вылез из машины и пересел к Спенсеру. На нем было пальто из верблюжьей шерсти, из-под отворотов которого выглядывал черный шелк, – все еще был в халате. Судя по покрасневшим глазам, можно было подумать, что он не спал месяц, а то и больше.

– Ты уверен, что можешь вести машину?

– Что? Да, конечно, – взяв в руку алкометр, сказал Спенсер. – Я с этой штукой разобрался.

Он вел машину так, что мне без конца приходилось хвататься за ручку двери и тормозить ногой об пол. Тем не менее мы приехали в аэропорт даже раньше, чем предполагали.

– Я поговорил с Макдонафом, своим приятелем из полиции, и ему удалось добраться до съемок CCTV, сделанных в те самые часы. Сейчас это все в цифровой записи.

– Понятно. Отлично.

– Парень мне кое-чем обязан, так что вот, дружище, держи – полдюжины видеодисков.

Я перевел взгляд на стянутую резинкой пачку дисков, и на меня нахлынуло чувство неловкости, смешанного с сожалением. Зачем я его об этом попросил? Что с ними теперь делать? Мои догадки уже казались совершенно абсурдными, и еще более абсурдным казалось желание разыгрывать из себя детектива-любителя.

– Обязан он мне или нет, а достать их было нелегко. Похоже, их берегут как зеницу ока. Жесткие меры. Протесты. Забудь про «Танжерский манифест»! Вот как надо назвать твою следующую выставку.

– «Жесткие меры»?

– Точно.

– Может, я так и назову.

– Слушай, тебе придется их проанализировать самому. Макдонаф мне обязан, но он и не думал заниматься трехсотчасовым просмотром марша толпы по О’Коннелл-стрит.

– Триста часов?

– Более или менее. Там было три-четыре камеры, так что… Ну не знаю. Ты сам подсчитаешь.

– Понятно. Спасибо. Ты настоящий друг.

– Меня обзывали и похуже. – Он запарковал машину. – Ну, так угостишь меня выпивкой или?..

– А как же машина?

– Я ее здесь оставлю…

– И что дальше?

– Скажу, ее украли, или что-нибудь в этом роде.

Я зарегистрировался на рейс, и мы зашли в ближайший бар.

– Ну? – с выжидательным видом спросил Спенсер.

– Что «ну»?

– Ты мне, черт подери, скажешь или нет, в чем, собственно, дело? – Он указал на диски и потянулся за кружкой.

Я знал, что не могу ему рассказать. Главным образом потому, что мне было неловко, или, скорее даже, я боялся того, что он может обо мне подумать, боялся его замечаний по поводу моего прошлого. К тому же он не был знаком с Диллоном. Не был по-настоящему с ним знаком. Он один раз приехал в Танжер, вскоре после рождения нашего сына, и мы провели вместе знаменательный выходной – как следует выпили за его рождение. Спенсер единственный из наших друзей приехал нас навестить, и он искренне за нас радовался. После этого он души не чаял в Диллоне, правда, издалека – посылал ему открытки и подарки. У Спенсера не было официального звания крестного отца, но для Диллона он был на особом положении. Он был «дядей Спенсером».

Не успел я увильнуть от ответа, как Спенсер снова заговорил:

– Ты знаешь, что в центре города установлено более пятидесяти телекамер, не говоря уже об остальной стране? Большой Брат неустанно следит за тобой.

– Что верно, то верно.

– А как насчет наших гражданских прав?

– Спенсер, тебе же наплевать на наши гражданские права.

– А ты откуда знаешь? Откуда ты знаешь, что мне безразличны мои гражданские права?

– Тебе просто хочется поспорить.

Спенсер посмотрел на меня так, будто я оскорбил его мать.

– Да ты сегодня настоящий бунтарь, – добавил я.

– Вовсе нет.

У меня зазвонил телефон. Это была Диана. Она знала о лондонской галерее «Золотые часы», но мне не хотелось вовлекать ее в это дело. Я не хотел посвящать ее ни в какие подробности, не хотел, чтобы она представляла меня, будто я ее собственность. Чем на большем расстоянии от нее я буду держаться, тем лучше. Телефон продолжал звонить. Спенсер взял его в руки и увидел номер Дианы. Он нажал кнопку «отказ».

– Чем меньше слов, тем лучше.

Я не спорил.

Принесли еще пива.

– Ты сегодня щедрый, – сказал я.

– Это все мой добродушный рождественский дух.

Спенсер снова взял в руки мой телефон и открыл страничку комиксов «Хомяк умер, а колеса все крутятся». Вот это мы. Это Ирландия.

– Смешно до слез, Спенс. Ничего не скажешь, милейшая вещь, – отозвался я.

– Компьютерных программ для борьбы с одиночеством нет, – пошутил он.

– Ты просто завидуешь, что у меня есть смартфон, – сказал я, хотя, по правде, я и сам не мог себе его позволить. С деньгами было туго. Я уже задолжал приличную сумму банку. Нам подарили дом, но он оказался чем-то вроде отравленного кубка. Он, похоже, высосет из нас все наши средства. Здесь щель, там течь. Это сломано, то не работает. Я ни разу не заикнулся об этом Робин, но наш дом не дом, а развалюха. «Из него можно сделать отличное жилье, – сказала она. – Он еще нам послужит много лет. Почему же он тебя не радует?» Знаю, я рассуждаю, как жалкий кретин, но лучше бы мы с ним не связывались. Для того чтобы выкупить долю Марка и привести дом в порядок, нам даже пришлось взять ипотеку. Взять ипотеку на то, что тебе подарили? Полное безумие! Но все эти ипотеки и телефоны сейчас не имели никакого значения. Впереди сверкал и манил проблеск надежды.

– Ты сознаешь, что вся твоя музыкальная коллекция – записи 1980-х годов?

– И что?

– Да ты какой-то печальный засранец. С 1989 года ты не прослушал ни одной новой записи.

– Так это же классический период.

– Ховард Джонс, Ник Кершоу? Да будет тебе.

– Кьюэ. Смиты.

– Ллойд Коул.

– Ллойд Коул и его чертова любовь.

– «Никчемный выходной в отеле в Амстердаме».

– Это просто про меня.

Краем глаза я заметил две фигуры – женщину с ребенком – и тут же развернулся в их сторону. Но мальчик был моложе, чем мог сейчас быть Диллон – лет двух или трех, – и женщина была совсем другая: не тот рост, не тот цвет волос.

Я повернулся назад и увидел, что Спенсер смотрит на меня в упор.

– Эй, приятель, что с тобой сегодня такое? – глядя мне прямо в глаза, спросил он.

– Ничего.

– Ты просто извертелся!

– Да брось ты.

– Извертелся, извертелся. Стоит кому-то пройти мимо, как ты мгновенно оборачиваешься. Ты ждешь кого-нибудь?

– Нет, никого я не жду! – взорвался я. – На, допей за меня! Мне пора двигаться.

Самолет отправлялся с задержкой. Кажется, пришлось размораживать крылья и взлетную полосу. Когда летаешь, о таких мелочах лучше не задумываться. Я вошел в салон и сел рядом с женщиной, которая тут же спросила меня: «Вам здесь не жарко?» От нее исходил такой резкий запах духов, что я ощутил его даже во рту. Я заказал джин с тоником, но коктейль не помог. В соседнем ряду мужчина пытался угомонить плачущего ребенка. Он макнул его пустышку в свою выпивку и сунул малышу в рот. Тот сразу же замолк. Мужчина заметил, что я за ним наблюдаю, улыбнулся мне и подмигнул. Я отвернулся. Казалось, куда ни посмотри, везде дети. Скрыться от них было негде.

Когда я прилетел в Лондон, для деловой встречи уже было поздно; я позвонил Дафни, и она перенесла ее на следующий день. У меня мелькнула мысль пройтись по городу и посмотреть какие-нибудь достопримечательности – сходить в музей или прогуляться возле вокзала Ватерлоо. Но утренняя выпивка вселила в меня инертность, поэтому после регистрации в гостинице я вместо осмотра достопримечательностей плюхнулся на гигантскую кровать, включил телевизор и двадцать минут подряд не сводил глаз с Найджелы Лоусон, отправлявшей себе в рот ложку за ложкой свои сливочные творения. Диски Спенсера лежали на столике возле кровати. Я старался не обращать на них никакого внимания, но чувствовал их присутствие, и они раздражали меня, как болячка, которую так и хочется содрать. Я знал, что этого не стоит делать, но тем не менее вскоре выключил телевизор, включил свой компьютер и вставил первый диск.

Поначалу я просматривал заснятые кадры с некоторым любопытством и не более. Запись была нечеткая, довольно посредственного качества. Я принялся листать журнал, лишь время от времени бросая взгляд на экран. «Через минуту выключу», – сказал я себе, но минуты складывались в часы, и вот я уже вынул прокрутившийся диск и поставил следующий. Я забросил журнал и уставился в экран, теперь уже внимательно следя за всем происходящим на нем.

В одном из кадров вдруг появилась Лиффи. На реке трое мужчин сидели в лодке и размахивали знаменами. В тот день я этой сцены не видел. В углу номера я нашел маленький чайник и приготовил растворимый кофе. Я сбросил ботинки и пристроил компьютер на подушку. Время шло, кадры мелькали один за другим, люди шагали взад-вперед, что-то говорили, снова шагали. Меня одолела тоска.

Компьютер на постели разогрелся донельзя, и от страха, что он сгорит, я его выключил. Пора было передохнуть. Я провел не один час за компьютером, устал, и все же мне хотелось прогуляться. Я выпил кружку пива в баре отеля и вышел на улицу побродить. У меня не было никакой определенной цели, просто мне нужно было выйти на свежий воздух и проветрить голову. Весь город был устлан пеленой снега. На улицах редкие прохожие, в пустынных парках – одинокие силуэты. Черные такси медленно катили по снежному месиву. Я переходил из бара в бар, а в моем мозгу мелькали кадры демонстрации. От ходьбы по снегу у меня заныли икры; усталый как собака, я вернулся в гостиницу и рухнул на постель.

Я проснулся под тихое жужжание компьютера. Его экран светился у меня под боком. Голова трещала. В ванной я сполоснул рот освежающей жидкостью и проглотил болеутоляющие. О завтраке не могло быть и речи. Я взял дорожную сумку и зашагал в сторону Сохо.

До назначенной встречи было еще много времени, но я уже ни одной минуты не мог оставаться в номере гостиницы. Мне нужно было убраться как можно дальше от моего компьютера и от этих дисков. На них не было ничего, кроме образов, питавших мои затянувшиеся бредовые иллюзии. Во всем этом было нечто болезненное. Мне требовалось прочистить мозги и сосредоточиться на будущем. От прошлого только щемило сердце.

Чтобы хоть как-то убить время, я зашел в Британский музей и там случайно набрел на египетскую выставку. Болеутоляющие в какой-то мере сделали свое дело, но голову по-прежнему переполняли мысли и дурманил туман. Я попытался сосредоточиться на музейных экспонатах, но мой перегруженный мозг ничего не воспринимал. Я бродил по залу, словно в полусне, и меня не трогало ничто вокруг, пока я не набрел на мумию ребенка из египетского города Хавара, и тут я замер как вкопанный.

Эту мумию нашли в конце девятнадцатого века во время раскопок римского кладбища возле пирамиды в районе Хавары. Она была как-то замысловато обернута, а на внешней стороне повязки виднелся портрет ребенка. Вдоль туловища мумии саван был расписан сценами египетских религиозных ритуалов. На самом верху была богиня небес Нат. Я прочитал висевшую рядом табличку: на ней говорилось, что этот ребенок был сыном женщины, чья мумия хранилась в Каирском музее. У меня вдруг сжалось сердце. Ребенок в Лондоне, мать – в Каире. Их разлучили даже после смерти.

Я долго не сводил глаз с мумии. Я не сразу понял, почему эта мумия привлекла мое внимание и почему ее созерцание отозвалось во мне такой болью. На табличке было сказано, что портрет мальчика написан темперой на льне. Большие глаза ребенка и темные волосы завораживали. И тут до меня дошло: именно от этого портрета мальчика у меня и захватило дух. Поразительный портрет. Лицо мальчика так походило на лицо Диллона, что мне почудилось, будто кто-то сыграл со мной злую шутку. Словно это был глас Вселенной, послание из космоса! Но о чем оно говорило? Я не знаю. А может быть, это послание меня в чем-то уверяло? Мне вдруг захотелось проникнуть сквозь стекло и коснуться обернутой вокруг мальчика хрупкой повязки.

Я оглянулся вокруг, точно обращаясь к окружающим: «Видите? Вы видите этого принца из Хавары?»

«Это мой сын».

Меня вдруг обуял восторг. Мысли в голове закружились. Руки затряслись. Я увидел свое отражение в стекле: по лицу у меня лились слезы.

Я снова прочитал табличку, на этот раз с жадностью, выискивая хоть какую-то полезную информацию, хоть какой-то ключ к разгадке. Не думаю, что совпадение было случайным. Человек по имени Петри, обнаруживший эту мумию, писал о Египте: «Город походил на горящий дом – таким неожиданным было разрушение». Горящий дом. Что же тогда эта мумия, если не предзнаменование? Все сходилось в одну точку. И еще Петри написал: «Я считаю, что истинное исследование состоит в том, чтобы подмечать малейшие подробности и уметь их сравнивать».

Малейшие подробности. Я вспомнил о дисках, которые машинально сложил в сумку и которые притягивали меня точно магнитом.

Я уже решил, что с галереей ничего не получится, как вдруг увидел на телефоне текстовое подтверждение от Дафни.

Я сфотографировал телефоном детскую мумию и усилием воли заставил себя оторваться от яркого портрета мальчика. При выходе из музея я купил открытку с его фотографией и спрятал ее в куртку. Я подходил к галерее со странным чувством – некой смесью восторга и недоверия. Я точно летел по воздуху.

Дафни была очаровательна – сама миловидность! Из нее так и сыпалось: «Да, дорогуша, конечно, дорогуша, давайте я вам, дорогуша, покажу галерею». Показывать было особенно нечего, но, очевидно, я созерцал историю – по крайней мере так мне без конца повторяли. Судя по всему, она и ее ассистент Иэн придавали истории серьезное значение. Это здание… и пошло, и пошло… Я не слышал из всей речи ни слова. На уме были Диллон и мумия мальчика из Хавары, и они сливались в единое целое.

Мы сидели в комнате для заседаний вместе с Дафни, Иэном и человеком по имени Клайв и рассуждали о будущем, о моем будущем. Мне льстило то, с какой серьезностью они обо мне говорили. В висках стучала кровь. Я изо всех сил старался взять себя в руки. Пока они что-то обговаривали, варили кофе, доставали какие-то записи, слайды и всякую другую ерунду, я включил свой компьютер и просмотрел еще одну серию видеосъемок. Я с головой погрузился в просмотр. Я точно перенесся в тот самый день. Свет, холод и нечто потустороннее. Люди, подобно привидениям, двигались взад-вперед по О’Кон-нелл-стрит. Все это напоминало похороны, огромная процессия в честь мертвецов или процессия самих мерт-вецов.

– Новый проект? – склонившись надо мной и разглядывая кадры на экране, спросил Клайв.

– Изумительно! – воскликнула Дафни, и Клайв и Иэн тут же к ней присоединились.

– Вы переходите на видео.

– Отличная идея.

– Коллаж?

– CCTV.

– Большой Брат.

– Гениально.

О чем они, черт побери, говорят?! Я посмотрел на них и закрыл компьютер.

– Давайте приступим к делу, – сказал я.

Они снова уселись за овальный стол и опять принялись за свое. Выставка, авторские права, продажа, процент выплаты автору, пятилетний план. Иэн пошел раздобыть еще кофе. Дафни предложила выпить вина, и я охотно согласился. Я пил, а они продолжали говорить.

– Гарри!

– Да?

Господи, неужели я заснул? Они что, меня будили? О чем они говорят?

– Так вы согласны?

– Да-да, согласен.

Зазвонил мой телефон. Это была Робин.

– Все в порядке?

– Да, хорошо, очень хорошо.

– А ты сейчас…

– В галерее. Длинная беседа.

– До поздней ночи?

– Ну…

– Гарри?

– Я тебе перезвоню.

– Все в порядке?

Тревога в ее голосе задела меня за живое, и я тут же попрощался, боясь, что, если продолжу с ней разговор, она сможет почувствовать глубоко спрятанную во мне боль.

После собрания Дафни, Иэн и Клайв повели меня в модный ресторан. Я изо всех сил старался поддержать дружелюбную беседу и, подбирая правильные слова, говорить то, что положено. Выпитая в галерее бутылка вина привела меня в чувство, но чтобы перейти на второе дыхание, мне нужно было нечто иное.

Когда принесли закуски, я извинился и направился в бар, где заказал себе бренди, а потом эспрессо. Я считал, что такое сочетание меня взбодрит. Но я ошибся. Когда принесли главное блюдо, я уже клевал носом, и Дафни, взяв меня за подбородок, велела:

– Ну, спящая красавица, проснись и поешь.

Я поднялся и отправился в туалет сполоснуть лицо. Когда я вернулся, мне показалось, будто все удивились моему возвращению. Вскоре Иэн и Клайв, извинившись, ушли. «Завтра рано вставать», – сказали они. Дафни вытащила кредитную карту и предложила пойти в бар.

– Конечно, – согласился я. – Нам обоим не помешает еще по рюмочке.

Я чувствовал себя отвратительно. Пришло сообщение от Робин: она писала, что скучает по мне. Я написал ей в ответ, что отлично провел вечер и сейчас уже на пути в гостиницу, но по какой-то причине текст не отсылался. Написал, что уже в постели. И не послал. Позвонил. Дурацкая идея, правда, никто не ответил. Я решил бросить эту затею. Разберусь со всем этим завтра: что будет, то буде-т.

Когда мы вошли в бар, из громкоговорителей громыхал голос Ллойда Коула. Он нас спрашивал, готовы ли мы к тому, чтобы нам разбили сердце.

– У вас будет потрясающая выставка, – пробормотала мне на ухо Дафни.

Она заказала бутылку шампанского. Свет в баре менялся, как картинки в калейдоскопе. Музыка так грохотала, что у меня заныло в груди. Я вдруг подумал о мальчике-мумии, о том, как он одиноко лежит в темном, огромном, безлюдном музейном зале, а его мать покоится в стеклянном ящике в тысячах миль от него. Внутри у меня все заныло от скорби. А Дафни заглянула мне в глаза и спросила: Ты готов к тому, чтобы тебе разбили сердце?

Когда я проснулся, меня уже ждали два текстовых сообщения. Одно было от Дафни. Она сожалела о случившемся. Второе было от Робин: «Ты, наверное, знаешь, что твой вылет отложен. Тебе сильно повезет, если удастся вернуться домой сегодня или завтра».

Я проглотил пару таблеток болеутоляющего и снова юркнул в постель. В голове мелькали видения прошлой ночи. Не то Дафни, не то Диана. Я пускался в эти бессмысленные эскапады, будто мое бесконтрольное поведение помогало забыть о Диллоне. Но оно не помогало. От него становилось еще хуже.

Когда я проснулся снова, было уже темно.

Я принял душ и отправился за выпивкой. Бороться с похмельем по-другому не имело никакого смысла; нужно было выпить что-то еще. И притом что-то покрепче.

Я вернулся в гостиницу и включил телевизор. Шел «Х-фактор». Мир разваливался на части. Ирландия обан-кротилась. Я встретил погибшего сына. А вся чертова Ирландия и чертова Британия говорили лишь об одном – об «Х-факторе». Изнывая от чувства вины – на душе было паршивей некуда, – я сидел, вперившись в мелькавшие на экране вспышки света, потягивал дешевенький виски и слушал летевшие с экрана истеричные голоса.

Это было невыносимо – слишком ярко и слишком громко. Я выключил телевизор и вернулся к видеосъемкам демонстрации. Я должен был этим заняться. В какой-то мере именно за этим я сюда и приехал. Я вынул открытку с фотографией мальчика-мумии и прикрепил ее к стене возле письменного стола. Я заказал по телефону еду и, почти к ней не притрагиваясь, два часа про-сматривал репортаж. Сейчас меня хватало только на вы-пивку.

Я пил виски и смотрел видеосъемки. Потом прервался и проверил электронную почту. В почтовом ящике куча приглашений от галерей и всякий мусор. И еще письмо от Дианы. Я не стал открывать почту, но одно из сообщений привлекло мое внимание. В окошке «отправитель» стояло «КОЗ», а в окошке «тема» – «Танжерский манифест». Сообщение было кратким: «Дафни сказала мне, ты в Лондоне. Хорошо бы повидаться. К.».

Я остановил такси и протянул водителю клочок бумаги.

Освещая фарами заснеженную мостовую, машина медленно катила от светофора к светофору. На улицах не было почти ни души. Я не совсем понимал, куда мы едем. Дороги стали узкими и кривыми. Я закрыл глаза и задремал.

Когда такси остановилось, я решил, что водитель ошибся. Такого я не ожидал: это был квартал однотипных домов в Ист-Энде.

– Вы уверены, что это тот самый адрес? – спросил я.

Водитель кивнул и указал на счетчик.

Когда я расплатился, он отдал мне назад клочок бумаги, и я снова оказался на морозе.

Я проверил номер на двери и покачал головой. Неужели это его жилье? Маленький дом с террасой. Это дом Козимо? Я был в недоумении.

Нажал кнопку звонка.

– Гарри, очень рад вас видеть.

В дверях стоял Козимо; лицо его было в тени, а сам он казался ниже ростом, но это действительно был он. Козимо жестом пригласил меня следовать за ним и повторил: «Очень рад вас видеть».

Голос его звучал так же помпезно, как и в Танжере, но казался еще пронзительнее. Я побрел вслед за ним по узкому коридору. Козимо устало влачился по плиточному полу, а я внимал методичному «шлеп-шлеп» его кожаных тапочек. Мы вошли в тесную, набитую вещами гостиную. Горел камин, но комнату он почти не согревал.

– Я так рад вас видеть, – сказал я.

– И я тоже, мой друг.

Я ожидал, что он меня обнимет, но вместо этого он протянул мне руку с той хорошо знакомой мне величавостью, с какой ее протягивают короли или архиепископы. И конечно же, на пальце у него сиял восхитительный перстень. Я уже приготовился отпустить шутку: не встать ли мне на колено и не поцеловать ли этот перстень? – но вдруг заметил, как дрожат его слабые, испещренные пятнами руки. Я осторожно пожал его руку и задержал в своей.

– Мы так давно не виделись, Коз.

– Давно, – слегка задыхаясь, произнес он.

На нем был старый цветастый халат, в котором он просто утопал.

– Садитесь, пожалуйста.

Козимо подошел к дивану и переложил с него на покрытый тонким ковром пол пачку пожелтевших газет. Я заметил, что его лицо прорезано глубокими морщинами, – оно походило на карту с неверными поворотами, объездами и тупиками. Контуры печали, радости и несбывшихся надежд. Глаза Козимо больше не искрились, они лишь тускло поблескивали. Радости и озорства в них как не бывало. Словно в подтверждение этих грустных перемен из дальнего угла доносились приглушенные звуки виолончели.

– Вам помочь?

Козимо попятился и опустился в старое темно-красное кожаное кресло.

– Вы должны рассказать мне обо всех своих новостях. Но сначала давайте я вам что-нибудь налью. – Козимо попытался встать с кресла.

– Не надо вставать, – остановил его я. – Просто покажите мне, где что взять.

Он показал, а потом вставил в позолоченный мундштук сигарету.

На столе стояла бутылка с джином, но джина в ней на два стакана не хватило бы.

– В холодильнике, – сказал Козимо. – Там еще одна бутылка, и на кухне должен быть тоник. Не против принести их?

О мартини больше не было и речи. Теперь это был джин с тоником.

Я вошел в темную холодную кухню. Холодильник был почти пуст. Пакет молока, мягкий сыр и банка йогурта. «Господи, – подумал я, – неужели это тот самый Ко-зимо?»

Подошвы моих ботинок то и дело прилипали к линолеуму. На желтой стене возле холодильника висело пыльное зеркало, а рядом с ним коллаж из вставленных в рамки фотографий. На многих из них холеный Козимо улыбался, чему-то радовался или кого-то приветствовал. На одном из моментальных снимков я увидел всю нашу компанию: Робин, Козимо, Симо, Гаррик и Рауль. Снимок был старым и выцветшим, точно слишком долго пролежал под палящим солнцем. Больше всего меня поразило, какой счастливой на нем выглядела Робин. Но что-то в этой фотографии меня смущало.

Мне неловко было задерживаться на кухне, я взял бутылки и вернулся в гостиную. Козимо сидел с закрытыми глазами. Его кожа, потеряв загар, приобрела нездоровую желтизну. Он покачивал головой из стороны в сторону, как казалось, под музыку, хотя и не совсем в такт. Я стал разливать джин, и Козимо открыл глаза.

– Мне лучше безо льда.

– Конечно, – отозвался я и сел на диван.

Большинство вещей, загромождавших комнату, судя по всему, прибыли из Танжера: какие-то мелочи, сувениры, картины – на одной из них был старый город и замки на холме, нависшем над Танжером. На другой картине были изображены три фигуры в сумерках: эти трое смотрели прямо на тебя, и казалось, будто это не картина, а фотография. Может, эту картину написала Робин? Скорее всего, она – характерная для нее яркая охра, к тому же у нее был период, когда она врезала в картину какие-нибудь слова. На этом полотне на небе были выгравированы слова «любовь» и «сумерки». По моим смутным воспоминаниям, Робин подарила Козимо эту работу вскоре после того, как он пустил нас пожить в его квартире. Я так давно ее не видел, что от неожиданности даже растерялся. А потом я вдруг краем глаза заметил на столе колоду карт Таро.

– У вас будет выставка?

– Да, ожидается.

– «Танжерский манифест»?

– Вторая серия.

– Я на ней буду почетным гостем.

Я улыбнулся, а Козимо протянул мне свой стакан:

– На этот раз, Гарри, сделайте, черт возьми, двойной.

Я рассмеялся.

Я не знал, как подступиться, но мне отчаянно хотелось спросить его о том, каким образом он вернулся в Лондон. Я уже собрался задать этот вопрос, когда Козимо, словно прочитав мои мысли, сказал:

– Мне кажется, в возвращении к началу пути есть нечто совершенно особенное.

Я кивнул.

– Знаете, то, что связано с Танжером, постепенно забывается, однако я никак не могу избавиться от его серного запаха. Странно, правда?

Я хотел уже сказать что-то о Танжере и о землетрясении, но Козимо стал расспрашивать меня о Робин.

– Она… она в полном порядке, – сказал я, не сводя взгляда с картины.

Козимо, кажется, усмехнулся, а может, мне показалось.

– У нас хороший домик в Дублине, недалеко от моря.

Я не знал, что еще ему рассказать. Сообщить о том, что она беременна? Мне вдруг показалось, что Козимо сам хочет мне что-то сказать, что-то важное. Он заколебался, а потом неуклюжими, неровными глотками, с каким-то хрипом осушил стакан. Козимо, лакавший джин с тоником, напоминал старого больного пса.

Мне тоже хотелось поговорить с ним по душам. Открыться ему в самом важном. Мне казалось, что он в отличие от Спенсера не будет подвергать мои слова сомнению и не станет надо мной смеяться, что в отличие от Робин он наверняка меня поймет и поверит тому, что я ему расскажу.

Больше всего на свете мне хотелось рассказать ему о том, как я увидел Диллона.

За стеной послышался лай собаки. Козимо посмотрел на меня. Слабо улыбнулся. У него выпали зубы? Его лицо как-то сморщилось.

– Я боюсь собак, – совсем незнакомым тоном неожиданно сказал он.

Мне стало грустно и захотелось, чтобы вернулся наш прежний Козимо – сильный духом, жизнерадостный.

– Я надеялся, нам удастся поддерживать наше знакомство, – сказал я.

В воздухе повисла неловкая тишина. Звуки виолончели неотвязным эхом разносились по маленькой гостиной. В комнате стало тесно и трудно дышать.

– Вчера в Британском музее я увидел… мальчика-мумию. Он был похож на Диллона.

– А-а, – певуче протянул Козимо, понимающе кивнул и грустно улыбнулся.

Мое сердце бешено заколотилось, а его маленькие глазки загорелись и уставились прямо на меня – он был явно заинтригован.

– Я его видел. Я видел Диллона. В Дублине. По крайней мере я думаю, что видел.

Козимо подался вперед, глаза его сузились, и в них мелькнула тревога, а может, подозрение. От этого взгляда мне стало не по себе, но тем не менее я продолжал. Я рассказал ему, где это случилось. Я рассказал ему о женщине, о том, как я окликнул Диллона, как он обернулся и посмотрел на меня и как по его взгляду мне показалось, что он меня узнал. Я рассказал все это Козимо и замолчал, слушая его сиплое дыхание, заполнявшее пространство между нами.

Козимо не произнес ни слова, а я, нервно рассмеявшись, добавил:

– Коз, мне кажется, я схожу с ума. Мой сын воскрес из мертвых. Я знаю, в это трудно поверить.

– Очень трудно поверить, – произнес Козимо вполне доброжелательным тоном, но у меня внутри все опустилось.

Я заглянул в свой пустой стакан и почувствовал, что на душе становится еще горче. И тут он добавил:

– Трудно, но можно.

Я поднял голову и встретился с его взглядом – непроницаемым взглядом. Я молча ждал, что за этим после-дует.

Козимо медленно, натужно вздохнул:

– Я кое-что знал и, наверное, должен был вам об этом рассказать.

– Что именно?

– Теперь, думаю, это не имеет значения.

Он хрипло закашлялся, пожал худыми плечами, и лицо его приняло выражение усталого смирения.

– А может, это имеет значение.

– Я устал, – печально произнес он.

Я наклонился к нему, чтобы побудить его высказать то, что его тревожило, но тут неожиданно послышался шум отпираемой двери. Кто-то пересек коридор и вошел в гостиную.

– Это Майя, – представил Козимо. – Вы помните друг друга?

Я поднял глаза и увидел невысокого роста испанку лет сорока. Я не помнил ее, и она тоже меня не узнала. Женщина сняла пальто, подбросила в огонь еще одно полено и забрала у Козимо стакан.

– Рада с вами познакомиться…

– Гарри.

– Гарри… Козимо пить нельзя. – Она поставила стакан на стол и безо всякого упрека добавила: – Ему сейчас надо отдохнуть.

Козимо просительно улыбнулся.

– Но Гарри только что пришел.

Майя подставила под ноги Козимо пуф и поправила укрывавшее их одеяло.

– Гарри, Робин и их сын Диллон жили в квартире над моим книжным магазином.

Майя ничего не ответила, а Козимо бросил на меня взгляд, в котором сквозило некое подобие жалости.

– До землетрясения. После него все переменилось. Я его, Гарри, до сих пор не могу забыть.

– Ну да.

– А ведь мы неплохо проводили время, верно, Гарри?

У меня вдруг пропало желание выудить из него то, о чем он упомянул, то, на что он намекал. Возможно, из-за того, что он в присутствии Майи заговорил о Диллоне, или потому, что произнес слово «землетрясение». А может, я подумал, что при таком состоянии здоровья подобный разговор будет ему не по силам. Я вдруг растерял всю решимость и не стал его больше расспрашивать.

– А какие вечера были у Козимо!

Старик, похоже, ударился в воспоминания. Он поудобнее устроился в кресле и, казалось, погрузился в свои мысли.

Майя явно ждала, когда я уйду.

– Что ж, – сказал я, – завтра позвоню.

– Гарри, спасибо, что пришел, – помолчав, ответил Козимо и уставился на огонь в камине.

Виолончельная сюита закончилась, и игла проигрывателя соскочила с последней бороздки на пластинке со звуком, напоминавшим убаюкивающий шум прибоя.

Я взял пальто, и Майя проводила меня до двери.

– Я очень надеюсь, что мы снова увидимся, – едва слышно произнес Козимо, и я вышел на заснеженную улицу.

Я забрал вещи из гостиницы, поехал в аэропорт и обнаружил, что мой рейс отменен.

– Завтра утром погода должна улучшиться, – сказал мне сотрудник авиакомпании.

Я принялся искать, где бы присесть или прилечь. Весь аэропорт был устлан людскими телами словно после стихийного бедствия. Я нашел свободный угол и, прикрывшись пальто, лег на пол; но в аэропорту было холодно, и я не мог уснуть. Я вытащил компьютер и включил его. Час за часом на экране мелькал один мутный кадр за другим. Наступил рассвет. Небо над терминалом из черного превратилось в фиолетовое, где-то загудел пылесос. От усталости мысли в голове расплывались. И вдруг я увидел эту картинку на экране. Я мгновенно выпрямился. Две призрачные фигуры, мальчик и женщина, рука в руке, шагают в толпе демонстрантов по О’Коннелл-стрит.

Женщина останавливается и смотрит на витрину. Мальчик тянет ее за руку. Они продолжают идти. Они доходят до конца О’Коннелл-стрит.

Конец записи на диске.

Мое сердце заколотилось, во рту пересохло. «Господи, – подумал я, – да это же они! Это же он! Это же Диллон». Я действительно его встретил. Я не схожу с ума. Я перемотал запись до последнего кадра и увеличил изображение. Да, это был он. По моим щекам покатились слезы. Внутри все перемешалось: радость, страх, паника, облегчение.

В дикой спешке я полез за следующим диском, вставил его в компьютер и снова стал упиваться образом сына. Я следил, как они не спеша поднялись по О’Коннелл-стрит и подошли к ожидавшей их машине. Старый красный «Форд». Я всмотрелся в номерные знаки. Остановил запись и полез в сумку за бумагой и ручкой. Но разобрать номера не удавалось. Батарея компьютера почти разрядилась. Я отмотал немного назад и снова впился глазами в экран. Разглядел год: 01. Разглядел буквы графства и четыре последующие цифры. Последняя была нечеткой – лишь смутное очертание. Я перемотал назад, снова включил. И наконец увидел.

 

Глава 8. Робин

Когда в ту среду вечером я подошла к дому, улица была погружена во тьму. В одном из соседских домов вопила сигнализация, а у кого-то на заднем дворе бесилась собака. Я почувствовала легкую боль в спине. Отперев входную дверь, я зашла внутрь и принялась щелкать выключателем. Без толку!

– Отлично, – заявила я в сумрачной прихожей. – Лучше не бывает.

Я помнила, что где-то на кухне лежал фонарик, и шаг за шагом стала осторожно продвигаться туда, а тьма вокруг все сгущалась и сгущалась. На кухне было немного светлее. Наш сад, все еще скрытый снегом, освещался холодным сиянием луны, и струившийся из окна свет легкой синевой ложился на кухонные поверхности. Я пошарила в ящиках стола и, разыскав маленький черный фонарик, свечи и спички, в последующие десять минут бродила по комнатам и наполняла их мерцающим светом. В доме было холодно, и, покончив со своим первым заданием, я включила радиатор на кухне, зажгла камин в гостиной и еще один маленький – в нашей спальне. Мне так хотелось света и тепла, что не пугал даже риск пожара. Порывшись в вещах, разбросанных на нижней полке платяного шкафа, я вытащила огромный шерстяной свитер Гарри. Натянув его на себя, я уткнулась носом в шершавый рукав и вдохнула горьковатый запах сигарет и химический запах краски – суть его жизни, – и мне стало тепло и уютно.

В этой темноте было нечто ностальгическое. Она напоминала мне дни моего детства, когда в восьмидесятые годы во время глубокой рецессии у нас не раз отключали свет. Я вспомнила, как все мы – мать, отец, брат и я – собирались за кухонным столом и играли в «Эрудит».

Но в этот вечер играть в «Эрудит» было не с кем. Гарри из-за снегопада застрял в Лондоне. Обычно я не против побыть одной. Временами мне даже хочется уединиться. В Танжере, где мы жили вместе, вместе ели, вместе спали, вместе работали, меня это стесняло и подавляло. Мне все время хотелось вырваться из дома, подальше от этих комнат – и даже подальше от Гарри. Просто побыть одной. Присутствие Гарри всегда заметно. Он заполняет собой все окружающее пространство. Я с такой силой ощущала силу его личности, ее постоянный напор, что порой казалось: если мне не удастся от него отстраниться, я просто в нем растворюсь и потеряю саму себя. В ту ночь, в красноватом сиянии радиатора, я вдруг впервые осознала, насколько велик наш дом. Высокие потолки, два этажа огромных комнат с закоулками. Мне вдруг стало одиноко.

Я позвонила Гарри, но у него включился автоответчик. «Привет. Надеюсь, в Лондоне все идет своим чередом. А я сижу в темноте и холоде, электричества нет. Прямо как в восьмидесятых. Надеюсь, что у тебя светло и тепло. Как бы то ни было, но я по тебе скучаю. Когда сможешь, позвони».

Я повесила трубку и подумала об оставленном сообщении. Хотелось бы, чтобы мой голос звучал бодро и весело, а не жалобно и тоскливо. Гарри такого терпеть не может.

Поскольку электричество отключили, о готовке не могло быть и речи, и я принялась за то, что смогла найти в холодильнике: йогурт, остатки сыров, полузасохший ломоть дыни, пара кусочков шоколада. Еды дома почти не было, и от голода я почувствовала легкое головокружение. Но из-за снега я не решалась снова выйти на улицу, а заказывать пиццу не хотелось. Я примостилась за кухонным столом, однако на месте мне не сиделось.

То, что случилось потом, я вовсе не планировала. Все началось с моей непоседливости. Сначала, пока не разрядилась батарея в моем компьютере, я лазила по Интернету. Затем я попробовала читать, но чтобы различить буквы при мерцающем свете свечи, мне все время приходилось щуриться, так что я скоро сдалась и стала оглядываться вокруг. Я сидела и созерцала то старые облупившиеся полки буфета, то длинную цилиндрическую лампу дневного света на потолке, покрытую толстым слоем пыли. Сейчас лампа тонула во мраке, и без ее привычного жужжания кухня казалась странно тихой, равно как и без ровного гудения холодильника. Я внимательно разглядывала все, от чего хотела избавиться, все, с чего хотела содрать краску и заново выкрасить, все, что хотела попросту выбросить, и вдруг мой взгляд остановился на двери, ведущей в гараж.

Я не сводила глаз с этой двери и думала о том, насколько же мы с Гарри в последнее время отдалились друг от друга. Все эти дни он был резок и угрюм. А я являла собой сплошной комок нервов. В наши отношения закралась холодность, а в разговорах приходилось следить за каждым словом; я вела себя с предельной осторожностью: казалось, что в каждой произнесенной мною фразе таится какой-то скрытый смысл, и любое выражение лица, любой самый невинный жест может быть неверно истолкован и наполнен самым невероятным значением. Мне вдруг почему-то пришла в голову мысль: стоит мне войти в его будущую студию, и все станет возможным наладить. У меня появилось смутное ощущение, что, если я одна проведу в студии какое-то время, побуду среди его картин, среди предметов, с помощью которых он их творит, я начну понимать Гарри совсем по-новому, начну больше ему сочувствовать, и это смягчит наши отношения. Правда, с другой стороны, подобный поступок напоминал шпионство. И возможно, меня на него толкнуло возникшее между нами недоверие. А может, это было не более чем любопытство. В любом случае я встала со стула, взяла стеклянную баночку со свечой, распахнула дверь, по привычке щелкнула выключателем и вошла в холодную бетонную комнату.

Не знаю, что именно я там искала. Честное слово, не знаю. Стоя со свечой в руке и оглядывая кучу мусора в углу и ворох вещей, привезенных Гарри из его прошлой студии, я сказала себе: «Робин, это нелепость. Ты ведешь себя просто глупо».

Но вместо того чтобы выйти из гаража, я прошла дальше и пристроила свечу. Холод в гараже стоял неимоверный. На двери я нашла куртку Гарри и тут же надела ее. Потом оглянулась вокруг: с чего же начать? Возле стены стояли пластмассовые ящики, к ним я и направилась. В одном из них была факс-машина. В другом – куча свернутых проводов и кабелей и какие-то батареи; я слегка наклонила ящик, и они чуть из него не выкатились. Под этим ящиком был еще один, с бумагами, и я, усевшись по-турецки на старый, свернутый в рулон ковер, принялась их рассматривать, внимательно прочитывая каждую квитанцию, каждый факс и счет, каждое письмо, – все, что могло бы помочь мне понять, почему последнее время мой муж ведет себя так странно. Я провела за этим занятием не менее получаса, с каждой минутой все сильнее замерзая и все больше впадая в отчаяние. И еще – чувствуя себя все более виноватой. Чем дольше я просматривала бумаги Гарри, тем больше меня мучил стыд. Я за ним подглядывала. Уж в этом-то я могла себе признаться. В бумагах я почти ничего не обнаружила. Единственным изобличающим документом был ресторанный счет на триста евро в «Ля Кейв». Да еще загадочный факс от Дианы: «Какой замечательный вечер! Полный триумф! Ты был нечто… как всегда. Д.».

Я не сводила глаз с текста. «Сука! – крикнула в пустоту гаража. – Ядовитая сука!» В ярости я поднесла листок к свече и наблюдала, как в языках пламени он чернеет и скукоживается. В углу возле груды полотен стояло эмалированное ведро; я бросила в него тлеющую страницу, а потом не сводила с нее взгляда, пока она не съежилась и полностью не сгорела. От этого зрелища я получила некоторое удовлетворение, однако не успокоилась. Оглянувшись, я увидела деревянный ящик с металлическими уголками. Он был наполовину прикрыт рулоном полотна и задвинут под полки. Он привлек мое внимание, и я, пристроив свечу на полу, отодвинула рулон полотна и вытащила ящик из-под полок. Я услышала, как в нем покатилась бутылка и звякнула обо что-то металлическое. Я сунула руку в ящик и из-под свернутых в рулоны рисунков извлекла почти пустую бутылку «Лагавулина». Я уставилась на золотистую жидкость, переливавшуюся в свете свечи. Что еще можно было ожидать? Мне стало тоскливо. Зачем я пришла сюда? Что я надеялась найти? Неужели было не понятно, что ничего хорошего из этого не выйдет и все, что я здесь найду, ранит меня еще больнее? С тяжелым сердцем я положила на место бутылку и уже собралась задвинуть ящик назад в потайное место, как, наклонившись, я увидела его. Я остановилась как вкопанная. У меня перехватило дыхание.

Первый из тех, что я вынула из ящика, был датирован апрелем 2005 года. Едва ли месяц спустя после смерти Диллона. Это был карандашный рисунок, и сходство было так велико и так очевидно, что у меня сжалось сердце. Черные сияющие глаза в блюдцах глазниц. Гарри нарисовал его мягким карандашом, и из-за этой мягкости глаза Диллона казались мечтательными и жалобными, словно он смотрел на нас сквозь водную пелену. Рот у него был слегка приоткрыт, а губы казались чуть-чуть влажными, будто он только что их облизал. Одним штрихом карандаша Гарри изобразил на подбородке Диллона ямочку, из-за которой я столько переживала. Волосы у сына были взъерошены, словно он только что проснулся. Я внимательно всмотрелась в рисунок. Образ невинности.

Следующий был помечен ноябрем 2005 года. К тому времени мы уже вернулись в Ирландию и изо всех сил пытались наладить нашу жизнь, разбитую вдребезги гибелью сына. Этот портрет Гарри нарисовал так, будто Диллон был застигнут врасплох. Он стоял спиной и смотрел на художника через плечо. Карандаш на этот раз был жестче и темнее. Резкие штрихи очерчивали глубоко посаженные сияющие глаза, подчеркивая их вопросительное выражение, и прямую линию сжатых губ. Волосы были длиннее и слегка вились на затылке.

Следующий был датирован маем 2006 года. И снова твердый карандаш, и снова резкие линии. На этот раз Диллон стоял лицом к художнику. В лице его было что-то гневное. В глазах не было прежней глубины, и смотрели они холодно. В этом рисунке появилась какая-то отстраненность, но в чем она выражалась, я не понимала. Волосы были еще длиннее и растрепаннее. В облике его была какая-то неопрятность, за которой крылась нелегкая жизнь, отражавшаяся и в его глазах. Оборонительный взгляд.

Рисунки, еще рисунки. Множество рисунков. Год за годом. И на каждом последующем рисунке он немного старше. И на каждом последующем он все отстраненнее и жестче. На каждом новом портрете Диллон все больше закрывался и отгораживался, а на самом последнем, датированном июлем 2010 года, казалось, что от прежнего моего сына не осталось и следа. На меня в упор смотрело резкое, с жесткими чертами лицо. Мягкость стерлась, невинность исчезла. Суровый, сердитый мальчик. Мальчик, похожий на Диллона. Но не тот Диллон, которого я знала, не тот Диллон, которого я помнила, не тот Диллон, которого я любила.

Внезапно зажегся свет, и я вскрикнула от неожиданности. Теперь, когда включили электричество, меня словно выбросило в этот ослепительно яркий свет, и, оглядевшись вокруг, я увидела, что стою на коленях в углу гаража, окруженная портретами Диллона. Сердце вдруг сжалось, и меня охватила паника.

– Почему? – спросила я вслух. – Почему он это сдела-л?

Столько лет рисовал эти портреты. Какой труд и какую мучительную боль он в них вложил? Я смотрела на деревянный ящик, который Гарри засунул под полку – спрятал от всех, – и думала о той боли, которую он так глубоко в себе хранил и так тщательно скрывал, и меня охватили печаль и мучительное раскаяние. Я неторопливо собрала рисунки, сложила их в ящик, засунула ящик под полку и прикрыла рулоном полотна так, чтобы его, как и прежде, не было видно. Как будто я к нему и не прикасалась.

Я не могла уснуть. Часы напролет я крутилась и вертелась, пытаясь удобно пристроиться на подушке. То и дело я хотела коснуться спящего Гарри. Оставаясь одна, я всегда с трудом засыпала. Я вперилась в потолок и пыталась сбить свои мысли с выбранного ими пути – выгнать их из старых, пыльных, заполненных призраками коридоров. Танжер. Воспоминания о былых днях, о былых лицах – Козимо, Рауль, Гаррик…

Но одно воспоминание тяготило больше всего. Вечер в Танжере в те дни, когда мы с Гарри расстались и жили отдельно друг от друга. Это длилось недолго – всего недели три-четыре. Правда, вполне достаточно для того, чтобы почувствовать одиночество. Достаточно для того, чтобы мой гнев вскипел и остыл. Диллону тогда было три года, я упоминаю о его возрасте потому, что Диллон и был причиной нашей ссоры. Вернее, причиной было то, что Гарри с ним сделал, то, что меня разозлило, то, из-за чего я взорвалась и выгнала Гарри из дома.

Таблетки.

Я все это до сих пор отлично помню. Я высыпала таблетки в ладонь, поняла, что Гарри все это время делал, и меня охватил страшный, безумный гнев.

Разумеется, Козимо забрал Гарри к себе. Козимо – его друг и союзник. В какой-то мере его сообщник. И именно Козимо пришел ко мне через три-четыре недели просить за Гарри: он умолял меня позволить ему вернуться.

Я помню тот вечер. Улочки были темны и безмолвны. Диллон тихонько возился с игрушками у себя в кроватке. Козимо развалился на диване и томно потягивал мартини, который я сама скрепя сердце ему приготовила. Я сидела напротив Козимо, скрестив руки на груди и без тени улыбки глядя на него в упор. Во мне незаметно закипал гнев – какая же наглость!

– Вы не сможете злиться на него вечно, – замечает Козимо.

– Неужели?

– Конечно, не сможете, дорогая. Вы на него сердиты, и в этом нет ничего странного. Вы имеете на это полное право.

– Об этом, Козимо, я догадываюсь.

Он пропустил мимо ушей мое язвительное замечание и продолжал:

– Но подобный гнев изнуряет. Он высосет из вас все соки. А неизменная суть состоит в том, что вы любите Гарри, а Гарри любит вас, и, как говорится, тут уж ничего не попишешь.

Он поднял брови, точно возвещая конец спора, поглубже устроился на диване и отпил мартини.

– Слово «неизменная» я бы поставила под вопрос.

Козимо улыбнулся и хмыкнул.

– Ваша любовь друг к другу уже, бесспорно, проверена.

– Проверена?

– Из-за таких мелочей брака не разрывают.

– Мелочей?! – Я убрала руки с груди и пододвинулась на край стула.

– Да, мелочей, – невозмутимо ответил он.

– Козимо, он дал нашему сыну снотворное. Следует добавить, ваше снотворное, и вы считаете это мелочью?

На его морщинистом лице затаилась едва заметная улыбка, и от этой улыбки и его невозмутимости я просто взъярилась.

– Вы дурманили ребенка наркотиком! Я должна заявить об этом в полицию! – гневно воскликнула я.

– Тут, дорогая, я должен вас поправить. Я никогда никого не дурманил. Я просто дал Гарри таблетки, а что с ними делать, решал он сам.

У меня от злости сузились глаза.

– Скользкий вы старик! – выпалила я. – Плывете по жизни, увиливая от каких-либо обязанностей…

– Робин, это моя жизнь, и мне в ней больше всего нравится именно то, что у меня нет ни перед кем никаких обязанностей. Я никогда не понимал, с какой стати мужчины к кому-то себя приковывают, – у меня такого желания ни разу не возникло. И мой образ жизни не вашего ума дело.

– Моего! Поскольку вы вмешиваетесь в мою жизнь.

Козимо на минуту зажмурился, а когда открыл глаза, он казался спокойнее, возможно, даже холоднее.

– Но вы, дорогая, отвлекаетесь от темы.

– Почему же это?

– Факт остается фактом: вы по-прежнему в Танжере, и это лучше всего доказывает, что вы все еще любите Гарри и потому скорее всего позволите ему вернуться и освободите меня от присутствия в моем доме гостя. Как я его ни люблю, а каждому человеку нужен свой уединенный уголок.

– Его присутствие вас тяготит? Мешает вашему образу жизни? – Я начинала входить во вкус.

– Послушайте, Робин, вы что, воображаете, будто я в своем маленьком дворце веду разнузданную жизнь? – Козимо грустно улыбнулся. – Честно говоря, я веду очень простую жизнь. Нет, присутствие Гарри меня не тяготит. Если серьезно, мне больно смотреть на то, какой он печальный, как его мучит раскаяние. Он тоскует без вас, он проклинает себя за то, что сделал. Если бы вы только согласились с ним увидеться, поговорить, услышать то, что он хочет вам сказать…

– Козимо, какой в этом толк? Это будут всего лишь слова. Слова, слова. Обещания и извинения, а за всем этим стоит то, что уже подорвано и чего не вернуть.

– Что же это такое?

– Доверие.

Мои слова повисли в воздухе. Козимо в упор уставился на меня, и воцарилась тишина.

Потом Козимо поставил на столик стакан, медленно поднялся. О чем-то раздумывая, он подошел к окну и устремил взгляд на улицу.

– Доверие, – тихо повторил он, внимательно рассматривая что-то, видимое лишь ему одному.

Заложив руки за спину, он повернулся ко мне и все с тем же задумчивым выражением заговорил:

– Я всегда удивлялся: какое странное понятие – доверие. Забавное понятие. Какое безмерное значение придают ему люди. Какое огромное влияние оно оказывает на человеческие отношения. И меня поражает то, насколько страстно мы все хотим доверять другим людям. Мы хотим доверять тем, кого мы любим, даже тогда, когда знаем, что доверять им не следует, даже когда прошлый опыт учит нас этого не делать. Мы говорим: «Я не могу ему больше доверять», а проходит время, и мы снова впускаем этих людей в наши сердца. Мы прощаем их и продолжаем жить.

Козимо направился к двери, а я следила за ним, чувствуя, что у него что-то есть на уме.

– А бывают и такие, которым мы доверяем лишь потому, что у нас нет причин им не доверять. Но кто знает? Может, и есть такая причина, по которой нам не следует им доверять, только мы о ней не догадываемся? В конце концов, мы не святые, верно же? Даже самые среди нас добродетельные могут поскользнуться.

Он пристально посмотрел на меня, и в жестком взгляде его маленьких глаз я увидело нечто… опасное.

– Я не понимаю, что вы имеете в виду.

Он выпрямился и улыбнулся.

– Вы, моя дорогая, никогда не совершали проступков? Гм? Вы уверены, что Гарри может доверять вам?

Он не сводил с меня взгляда, и мое сердце вдруг сжалось от страха.

– Дать таблетку беспокойному ребенку, чтобы тот быстрее уснул, наверное, не самое страшное в мире преступление, верно? Мы оба с вами знаем, что люди подрывают доверие других и куда более серьезным образом.

Его серые глаза вдруг приобрели металлический оттенок, и я отчетливо ощутила холодок опасности, исходящий от него.

А потом он внезапно улыбнулся, и я поняла: он добился цели своего прихода.

– Я сам найду дорогу, – сказал Козимо, и я еще минуту-другую слышала, как шаркают по ступеням его кожаные тапочки.

Даже сейчас, столько лет спустя, я все еще слышу это шарканье, хотя лежу в своей кровати в темной комнате, за окном падает снег, а Диллон, Козимо и сам Танжер далеко позади. Не вспоминай об этом, говорю я себе. Пусть все это останется там, где ему и место, – в прошлом.

Полная решимости уснуть, я повернулась на другой бок, и в этот момент вдруг испытала странное ощущение. Внутри меня что-то забурлило. Как будто лопнул пакет с жидкостью. Его теплое содержимое потекло по ногам. Я дотронулась до пижамы – мокрая! Меня охватила паника. В лихорадочной спешке нащупав выключатель, я зажгла свет.

Первое, что я увидела, были кровавые отпечатки пальцев на простыне.

– Нет! – вскрикнула я и натянула на себя одеяло.

Меня обуял ужас. Столько крови, и так неожиданно – такого не бывает. Я выскочила из постели и с плачем понеслась в ванную комнату. Там я уставилась на свое отражение в зеркале: по щекам льются слезы, лицо белое как мел, а ниже пояса – на диком контрасте – алая кровь.

– Не может быть, – пробормотала я, и мой жалобный вопль прокатился по пустому дому.

Мне казалось, будто меня ударили в живот кулаком и из меня все вылилось наружу. Я сидела на краю ванной, а влажная пижама, как нечистая совесть, прилипла ко мне и не давала покоя.

– Это несправедливо! – крикнула я. – Это, черт возьми, несправедливо!

И в момент утраты я поняла, насколько сильно хотела этого ребенка. До меня дошло, что его рождение означало для меня не только то, что у нас появлялся еще один шанс. Его рождение должно было стать и искуплением грехов.

Я поехала в больницу уже после рассвета. Какой смысл было мчаться на Холлс-стрит посреди ночи, когда и так все было ясно? Завернувшись в пододеяльник, я до утра пролежала на диване, пытаясь как-то себя успокоить.

С первыми лучами солнца я оделась и завела пикап. Я вела машину медленно, механически, с тупым, застывшим выражением лица. Приехала, запарковала машину, поговорила с женщиной в регистратуре – и все это в каком-то тумане, точно я наблюдала все свои действия со стороны. Плакать я больше не могла. И все же когда я заговорила с дежурной акушеркой и рассказала ей, что ночью у меня случился выкидыш, она посмотрела на меня с такой жалостью, что все мои эмоции хлынули наружу, и я снова расплакалась.

– Бедняжка ты моя, – сказала акушерка. – А другие дети дома есть?

Я отрицательно покачала головой, и она нежно погладила меня по спине.

– Давай-ка с тобой разберемся, – сказала она, протягивая мне пластмассовую баночку и указывая рукой в сторону ванной комнаты.

Когда я принесла полную баночку назад, акушерка велела мне подождать в приемной, которая уже начала заполняться пришедшими на осмотр беременными женщинами.

– Нет! – возразила я, к ее удивлению. – Я не могу сидеть в одной комнате с беременными женщинами!

У меня снова хлынули слезы. Возможно, из-за этих слез, а может быть, из-за того, что акушерке стало жаль меня, потому что я пришла одна, она провела меня прямо в смотровую комнату.

– Сиди тут смирно, деточка. Еще пара минут, и тебя посмотрит доктор.

Я сидела на смотровом столе, оглядывала серые стены и думала, что сейчас все будет кончено. Беглый осмотр. Визит для того, чтобы удалить остатки беременности. Последнего шанса как не бывало. Никаких больше младенцев. Никаких детей. Интересно, как теперь сложится жизнь с Гарри? Когда я забеременела, его поведение явно говорило о том, что он не хочет детей. Что ж, ситуация разрешилась в его пользу, причем без всяких усилий с его стороны. Мерзкая мысль, но во мне клокотали обида и ярость. Всю ночь я ему звонила, и каждый раз отзывался его автоответчик. Что он делал? Почему, когда я больше всего в нем нуждаюсь, до него не дозвониться? Я с ужасом думала о нашей встрече. Я не в силах была выслушивать его пустые слова утешения. Все они будут звучать фальшиво. Я не хотела, чтобы меня утешали, по крайней мере я не хотела, чтобы это делал он. До меня вдруг дошло, что на этот раз скорбеть я буду одна. После гибели Диллона мы делились друг с другом нашей болью, сердились друг на друга, стучали кулаками по стене, стенали в ночи, плакали в объятиях друг друга. А теперь было ясно: горевать я буду в одиночестве. Я представляла себе грядущие дни и ночи: Гарри окружает меня заботой и одновременно пытается скрыть свое облегчение, а я, притворяясь спокойной, держу его на расстоянии. Я знала, что это расстояние будет расти и расти.

Из больницы я вышла, пошатываясь. Именно пошатываясь – по-другому и не скажешь. Потрясенная, растерянная, я вышла на улицу и сощурилась от яркого солнца: начинался новый день. До меня никак не могло дойти то, что со мной случилось.

Врач, высокий серьезный чернокожий мужчина с легким акцентом в твердом, уверенном голосе, заглянув в то самое интимное место, сказал:

– Шейка матки у вас закрыта.

– Это хорошо?

– Возможно.

Я все-таки не могла ничего понять. Столько крови. Ужасное кровотечение.

Ультразвук. Туманная картинка, как у телевизора с плохим приемом. Появилась темная пещера моего чрева – сплошная чернота. И тут я его увидела. Что-то крохотное, притаившееся в уголке. Гусеница. Фасоль. Свернувшийся папоротник, готовый вот-вот раскрыться.

– Вот он! – торжествующе воскликнул доктор. – Видите? Ваш младенец!

– Но… он что…

Я не могла произнести этого вслух. Я не в силах была спросить, жив ли он.

– Видите, вот здесь? – Доктор ткнул темным пальцем в экран. – Видите?

И тогда я увидела. Трепетание. Частую пульсацию.

– Это бьется сердце вашего младенца.

Я почувствовала, как учащенно забилось мое собственное сердце.

– Я не понимаю. А как же кровотечение? Было столько крови. Как же…

Занятый распечатыванием снимков, доктор в ответ пожал плечами:

– Кто знает, почему такое случается? Непонятно.

Он вручил мне маленькую черно-белую распечатку. В моем темном чреве маленькая фасолинка отдыхает и ждет своего часа. Я взяла листок в руки и сглотнула слюну.

– Так что же теперь? – спросила я.

– У вас было то, что мы называем «угрозой выкидыша». Но ваш младенец по-прежнему жив. И шейка матки закрыта. Будем надеяться, что кровотечение прекратилось.

– Так что же мне делать?

Он опять пожал плечами.

– Это вам решать. Некоторые говорят, что стоит больше лежать в постели. Но научные исследования этого не подтверждают. Постарайтесь не волноваться. Постарайтесь настроиться положительно. Все в руках Божьих.

В руках Божьих. Странно было это слышать от доктора. Я уже давно не верила в Бога. Но когда доктор произнес эти слова, у меня внутри что-то екнуло. Вспыхнула надежда, которая, как казалось, уже умерла. Мне опять было за что держаться и во что верить.

 

Глава 9. Гарри

Когда я вернулся, меня встретил Спенсер. Но он не ждал меня у прохода, как обычно встречают родные или друзья, он сидел в баре, согнувшись в три погибели, и сражался с кроссвордом. В том же халате, с теми же всклокоченными волосами. Точно с той минуты, как я улетел, он не двинулся с места. Спенсер вздрогнул и грустно покачал головой, явно не одобряя какую-то очередную неприятность в стране.

– Ты видел это?

Не спросил ни о перелете, ни о том, как прошла встреча в галерее, не упомянул, что вылет был задержан, не спросил, как я провел время в Лондоне, ни одного вопроса о дисках с видеосъемками, – ни единого вопроса обо мне! Лишь злобное: «Ты видел это?»

В руках у Спенсера была потрепанная первая страница одной из наших государственных газет. Он указал на заголовок о результатах вскрытия одного из популярных телеведущих. Большими буквами красовалось слово «КОКАИН». Слухи подтвердились.

– А чего ты ожидал? – спросил я.

– Уж слишком они на него набросились.

– Ты так считаешь?

– Да его этим добром ублажал кто только мог.

– Что-что?

– Да, об этом написано в газете.

Я пожал плечами, а Спенсер, пошатываясь, встал со стула. Он взял у меня сумку, и мы вышли из аэропорта.

– Дай мне ключи, – сказал я. – У тебя такой вид, будто ты провел здесь неделю.

Спенсер безо всяких возражений протянул мне ключи и бросил на меня взгляд, судя по которому, можно было подумать, что он действительно провел все эти дни в баре. Меня бы это не удивило.

Мы подъехали к Дублину. Город казался усталым. Возможно, дело было в моем пассажире, но город выглядел каким-то обветшалым. Даже надпись «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ДУБЛИН» производила впечатление потрепанной.

– Езжай через туннель, – сказал Спенсер. – Я за-плачу.

Почти все последние дни я провел в номере гостиницы, и вести машину было теперь несколько непривычно. На самом деле после всех моих открытий я путешествовал точно во сне.

– Этот «Порт-туннель» – выброшенные на ветер деньги. Ты слышал: чертов порт переводят в Болбригган?

– Ты превращаешься в ворчливого старика.

– Я и есть ворчливый старик. Заметь и другое: прошло три дня, а снег все так и лежит!

Спенсер произнес это так, словно снег нанес ему личное оскорбление. Когда мы проехали туннель, Спенсер бросил взгляд на свой телефон и вздохнул.

– Давай оставим где-нибудь машину и выпьем по кружечке. У меня зверски болит голова.

– Где-нибудь возле «Поинт Депо»?

Он весело потер руки.

– Отлично. Может, кто свистнет мою машину. Надоела она мне до смерти.

Мы нашли маленькую пивную – одну из тех старых пивных, куда любили захаживать докеры, – и устроились в тихом уголке. Спенсер заказал две пинты.

– Давай заглатывай! – сказал он, жадно опрокидывая свою кружку.

Странно было сидеть в полутьме, склонившись над кружками пива, когда за окном только-только начинался день: к платформам подходили поезда, из вагонов вываливались пассажиры, люди спешили в офисы, а вдоль Лиффи вовсю хлестал ветер. За последние сутки я не сомкнул глаз, все мое тело ныло от усталости, и все же во мне бурлила дикая энергия, маниакальное желание что-то сделать, куда-то пойти, разобраться что к чему, пока не поздно. Мой сын жив. Я его видел. Он живет где-то в наших краях. Я чувствовал: он совсем рядом.

– Ну? Так что, расскажешь, почему тебе так срочно надо было со мной повидаться? Мне не часто звонят на рассвете и просят забрать из аэропорта.

– Знаю. Спасибо. Я тебе очень благодарен.

– Да брось ты. Ну, так что? С деньжатами туговато? Не наскреб на автобус? Поцапался со своей старушкой, и она отказалась тебя забрать?

При упоминании о Робин я ощутил угрызения совести. Я не позвонил ей и даже не послал сообщение. Я игнорировал ее звонки и ее сообщения, мне почему-то хотелось от нее отгородиться. Никакого контакта, и точка. Частично из-за трусости. Это я прекрасно понимал. После Дафни… Я не мог смотреть на себя в зеркало, говорить с женой. Я боялся, что мой голос мгновенно меня выдаст. Но частично дело было в моей вновь обретенной решимости, в испепеляющем желании найти Диллона. Выследить его. То, что я видел в день демонстрации, не было бредовой иллюзией. Я не терял рассудок. Кадры видеосъемок подтвердили то, что задолго до их просмотра я уже знал чутьем. Он был жив. Это самое главное. А теперь мне надо было его найти, вернуть, воссоединить с матерью, и тогда, может быть – не наверняка, но может быть, – она наконец-то меня простит. Я подумал: если я верну жене Диллона, то, возможно, мне удастся стереть с ее лица выражение ужаса, исказившее ее черты, когда она узнала, что я оставил сына одного.

– Слушай, полицейские с тобой еще не расплатились за все твои одолжения?

– Гарри, какого черта?

– Те диски, что ты мне принес. Я их просмотрел. И нашел то, что искал.

– Это замечательно, – язвительно отозвался Спенсер. – Но я до сих пор не знаю, чего ты добиваешься.

– Все дело в номерных знаках. Мне надо знать, чья это машина и где они живут.

– Почему бы и нет.

– Правда?

– Нет, Гарри, неправда. Какого дьявола? Ты думаешь, я Коломбо? Никто мне больше ничего не должен, никто и ничего!

Спенсер явно был чем-то раздражен. Что-то его тревожило, и интуиция мне подсказывала: дело было не во мне. Спенсер постоянно думал о деньгах. Наверное, в этом и дело. Я заказал еще по кружке и снова принялся за свое.

– Это важно.

– У тебя всегда одно и то же.

Я не совсем понимал, откуда у Спенсера были связи в полиции и с какой стати полицейские захотят иметь с ним дело. Он всегда напускал туману. У него были самые разные интересы – так он их называл. Он входил в какой-то синдикат, и у них была общая лошадь. Ездил в Челтенхэм, когда она участвовала в скачках. Такого рода птица. Макдонаф должен был ему деньги: он одолжил у Спенсера, чтобы сделать ставку на скачках, и проиграл. Эту историю Спенсер выдавал по крупицам. Еще он владел или совладел неким заведением – не исключено, что публичным домом. Клиентами там были весьма именитые люди. Но вряд ли Спенсер мог добиваться своих целей, пользуясь их именами, если бы он на это решился, ему бы несдобровать. Однако если бы ему это потребовалось, он все-таки мог бы ими воспользоваться. Вы понимаете, о чем я говорю? В этих кругах черт знает что творится, и если Спенсер кому-то сделал одолжение, ему бы за это с радостью помогли в его делах. Однако в чем бы Спенсер ни был замешан, я в нем нуждался. Я подумал: надо ему все рассказать. По-другому не получится.

– Спенс?

– Что?

У меня пересохло в горле, и голос был какой-то чужой. Как будто я наблюдал со стороны свое собственное странное поведение.

– Я видел Диллона, – сказал я.

– А еще кого?

– Я видел Диллона. На демонстрации. В тот день, когда я выехал из студии. Моего сына. Я его видел.

До Спенсера, похоже, не доходило то, что я говорил.

– Он шел с какой-то женщиной, держал ее за руку. Они шли по О’Коннелл-стрит.

– Рассказывай сказки!

– Спенсер, ты слышишь, что я говорю? Я видел своего сына. Он жив.

– Пресвятая Дева Мария! Ты опять за свое!

– Я видел его. Я видел Диллона.

Бармен бросил взгляд на наш столик: видимо, я повысил голос. Спенсер жестом велел мне говорить по-тише.

– Слушай, шеф, давай разберемся. Ты что, наелся своих мерзких лекарств?

Дешевый прием, и Спенсер это знал. Шесть недель, которые я провел в «Сент-Джеймс», были сплошным кошмаром. У меня нашли депрессию и нарушение мышления. И я не любил, когда на эту тему шутили. Но тут я решил пропустить слова Спенсера мимо ушей. Я не сда-вался.

– Спенсер, я его видел. Я видел Диллона, и мне нужно все разузнать об этих номерных знаках, и помочь мне можешь только ты.

Спенсер погрузился в молчание. Он огляделся вокруг, словно советовался с невидимыми консультантами и ждал их одобрения. Судя по всему, они его дали, поскольку минуту спустя Спенсер улыбнулся и спросил меня:

– Помочь могу только я?

И похоже, он не шутил.

– Только ты.

– Гарри, нам нужно поговорить. Ты уверен, что с тобой все в порядке?

– Я, Спенс, нашел своего сына. Вот и все.

Спенсер внимательно всмотрелся в меня, взгляд его был серьезен. Кривой усмешки как не бывало. На лице его появились тревога и неожиданная усталость.

– Послушай, – начал он тихо, взгляд его увлажнился и стал пристальным. – У тебя последнее время дела складывались далеко не гладко, я это прекрасно знаю. Напряженная жизнь. Заботы о доме, у Робин сократились часы работы. Черт, пока ты не сказал мне, что съезжаешь из студии, я даже не представлял, насколько туго тебе приходится. Не может ли быть, что это… это видение, – он произнес последнее слово с ударением, – каким-то образом со всем этим связано? Не ты первый видишь то, чего на самом деле нет. Господи, да вспомни всех этих засранцев, которые видели привидения, летающие тарелки или ожившие статуи Девы Марии. Бредовые иллюзии. Суть в том, чтобы понять: это был некий знак. Предупреждение о том, что тебе надо расслабиться, проветрить голову, сбавить темп.

– Предупреждение о том, что надо расслабиться? Да ты сам себя слышишь? Ты как будто зачитываешь пособие по работе над собой. Сделай мне одолжение, не мучай меня этой любительской психоболтовней. Ладно?

Спенсер медленно покачал головой, опустил взгляд на кружку пива и, казалось, обдумывал мои слова. Он был моим другом далеко не первый год. Верным другом. Одним из немногих, кто навещал меня в больнице. Одним из немногих, кто не испугался моих монологов, творческих простоев, отсутствия вдохновения и заработанного душевного расстройства. Мне казалось, что мы с ним знакомы всю жизнь. А порой мне казалось, что моя жизнь началась лишь с того дня, когда я поступил в художественный колледж, встретил Робин и Спенсера и поселился в квартире, которую он предложил мне на съем.

Спенсер долго молчал. А потом он поднял на меня глаза – одна бровь приподнята, в уголках рта притаилась улыбка.

– Не думаю, что ты рассказал обо всем этом своей жене? – сказал он.

– Нет, не рассказал.

– Не рассказал?

– Только тебе.

– Дьявольская честь.

– Так ты поможешь мне или нет?

Спенсер, раздумывая над моим вопросом, тяжело вздохнул и поставил кружку на стол. Полез в карман куртки, достал из него пачку сигарет и оторвал от нее кусок.

– Напиши на обратной стороне этот номер. Я поговорю с Филти.

Я посмотрел на него с благодарностью и накорябал на картонке цифры, которые уже выучил наизусть.

Спенсер взял в руки листок и прищурился.

– Между прочим, это тебе дорого обойдется.

– Я понимаю.

– Тебе придется со мной расплатиться. Не думай: я тебе одолжение, а ты мне шиш.

– Сколько скажешь, столько заплачу.

В ту минуту он мог попросить меня о чем угодно, и я с радостью отдал бы ему все на свете. Все, что угодно, только бы вернуть Диллона. Любую плату.

Мы сидели и молчали. В углу комнаты работал телевизор, передавали новости. Какой-то человек в знак антиправительственного протеста въехал на грузовике по сбору вишен в ворота ирландского парламента. Кран грузовика был расписан лозунгами. Прочесть их все было невозможно. Но один из них гласил: «Англо-яд-банк», а на другом что-то говорилось о пенсионном плане Берти Ахерна. Краем глаза я заметил еще один: «Всех политиков выгнать взашей!»

– Этот парень, – указывая на собирателя вишен, сказал Спенсер, – наверняка вкладывал в недвижимость.

Потом мы распрощались. Увязая в слякоти тротуара, я наблюдал, как громоздкий, неуклюжий Спенсер неторопливо вышагивал по Пирс-стрит; видел, как из-за налетавшего с пристани ветра пальто плотно облепило его внушительную фигуру. Я свое дело сделал. Подбил Спенсера связаться с его приятелями из полиции. Запустил в действие план разыскать владельцев машины с обнаруженными мною номерами. Это было достижение, и мне следовало радоваться, но вместо этого я чувствовал себя опустошенным. Правда, какие-то остатки энергии во мне еще бурлили. Я знал, что должен пойти домой и загладить свою вину перед Робин. Я не очень понимал, как именно я объясню ей умышленный отказ отвечать на ее звонки и сообщения. Какое этому можно найти оправдание? Это странное желание всем своим существом сосредоточиться на одной-единственной иллюзорной цели – найти сына – заставляло меня отречься от всех остальных обязанностей. Я боялся, что стоит мне отвлечься от моей цели хоть на миг, и я растеряю всю свою отвагу. И я не позвонил Робин. И не вернулся домой. Вместо этого я направился в сторону Мэри-стрит повидаться с Ха-вьером.

Хавьер – это предсказатель будущего. У него конторка в подвале под парикмахерской. Он известная личность: работает с картами Таро, гадает по ладони, составляет таблицы, и всякое такое прочее. Хавьер не какая-нибудь гадалка с улицы. Он один из немногих, кто вселял все эти годы в меня надежду. Я позвонил ему, и его помощник сказал мне, что может записать меня на получасовой сеан-с.

Всякий раз, когда я спускался по ступеням к подвалу, у меня по коже пробегали мурашки. В приемной сидела женщина, моя очередь была сразу за ней. Женщина рассказала, что приехала из графства Клэр и добавила: «Он лучше всех». Вид у нее был унылый, и я подумал: интересно, что она надеется услышать в этом подвале, каким сверхъестественным знанием с ней сейчас поделится Хавьер, и изменит ли оно ее жизнь?

После нашей последней годовщины я пообещал Робин, что больше не буду тратить деньги на Хавьера. Она человек благоразумный. Но я пообещал ей это до того, как увидел Диллона.

Хавьер провел меня в заднюю комнату. В тускло освещенном помещении стоял стол и два стула. Стол был покрыт красной бархатной материей. Я почувствовал терпкий запах табака. Вид Хавьера меня всегда успокаивал. У него были седоватые волосы, и говорил он с сильным испанским акцентом. Хавьер спросил меня, какое я предпочту гадание. Много лет назад у меня развился страх перед картами Таро. Помимо внушительного отдела по оккультным наукам в книжной лавке, у Козимо была колода карт Таро, которые он держал в нашей квартире наверху, и время от времени он ими баловался. Но стоило мне к ним приблизиться, как на меня накатывал страх. Я даже не знаю почему. Я помню, как однажды утром Козимо сидел у нас за столом на кухне и поигрывал колодой Таро.

– Не бойтесь, я не собираюсь предсказывать по ним ваше будущее, – сказал он. – Мне для этого карты не нужны.

Когда он мне это сказал? В первый год нашего знакомства? Робин была беременна, и впереди у нас было будущее.

– Эти карты мне дал один мудрый старик из старого квартала, – объяснил Козимо. – Мы играли в покер. У него кончились деньги, и он отдал мне эти карты. Он сказал, что им сотни лет и они из тех краев в Северной Италии, где вьется река Таро. Он сказал, что по-арабски Таро означает «пути». Так вот, пути.

Однако в последующие месяцы Козимо с их помощью все же занимался предсказанием будущего и, хотя я сопротивлялся, пытался обучить этому и меня.

В то утро он вложил мои руки в свои и сказал:

– Эти карты не для забавы, и играть в них нельзя.

Я посмотрел на него с удивлением. Его серьезность казалась совершенно искренней.

– Я могу подарить вам эти карты, но меня страшит то, что вы можете в них увидеть.

Я попросил его, чтобы он объяснил, что именно он имеет в виду.

– Эта колода особая, очень честная и проница-тельная.

Я рассмеялся и потянулся за картами.

– Они расскажут вам то, о чем вы и знать не хотите. Они рассказали мне то, о чем я вовсе не хотел бы знать.

Я отдернул руку.

– Что же именно? – шепотом спросил я.

– Вы можете себе представить, что я вернусь в Лондо-н?

Мы тогда оба рассмеялись, но в смехе Козимо звучала осведомленность. Она отражалась в его глазах. Продолжая улыбаться, он взял карты и быстро сунул их в нагрудный карман, словно говоря: «Так будет надежнее».

В руках Хавьера Таро почему-то вызывали больше доверия и меньше настороженности. Я поддался своему необъяснимому порыву и попросил его погадать мне на них. Хавьер без лишних слов взял в руки колоду и неторопливо перетасовал ее. С картами Таро есть несколько видов гадания: гадание на двенадцати картах, гадание на картах, разложенных в виде подковы, гадание на полном раскладе и так далее. Но на этот раз Хавьер сказал:

– Буду гадать по одной карте.

Он протянул мне колоду. Я заколебался, а потом выбрал карту. Я вытащил карту Солнца – одну из старших арканов. На карте был изображен младенец, скачущий на белом коне. Наверху было солнце, а на заднем фоне – цветы подсолнуха. Ребенок держал в руках красный флаг. А солнце человеческим лицом взирало на младенца.

У меня перехватило дыхание, и я чуть не рассказал все Хавьеру: о Диллоне, о мальчике-мумии, о Танжере. Казалось, меня со всех сторон окружили образы детей, словно они хотели мне что-то сказать, хотели мне помочь. Но я придержал свой язык, и Хавьер приступил к предсказанию.

– Карта Солнца, – начал он, – многими считается лучшей картой в Таро. Ее связывают с приобретенными знаниями. Сознание побеждает страхи и иллюзии подсознательного. Открытие возвращает невинность и приносит надежду на будущее.

Хавьер не столько предсказывал твое будущее, сколько объяснял то, что он видел в картах. Он глубоко проникал в суть вещей, он их чувствовал. В конечном счете он предоставлял тебе самому интерпретировать его слова так, как тебе заблагорассудится. Но он давал тебе ключи к разгадке и указывал направления, которые должны были привести тебя к принятию необходимых решений. Хавьер сказал мне и нечто более определенное. Он указал на сильное притяжение со стороны какой-то чужестранной земли. Он сказал, что я с чем-то не разобрался и продолжаю разбираться до сих пор. Сказал, что дело это пока не решено. Но скоро решится. Я только должен открыть свое сердце. Хавьер сказал, что солнце – хороший знак. Я не помню, что еще он сказал. Он не говорил: «Ты найдешь своего сына». Но он сказал: «Есть ребенок, но он уже не твой». Эти слова причинили мне боль. И Хавьер это заметил. Меня прошиб пот, я изо всех сил старался унять дрожь в руках. Господи, я не знаю, что со мной тогда происходило.

Перед уходом Хавьер дал мне зеленый амулет.

– На счастье, – пояснил он.

Я был в таком состоянии, что едва не обнял его. Хавьер заметил, что я бросил взгляд на лежавшую у него на столе книгу. Это была «Книга мертвых».

– Возьми ее, – сказал Хавьер.

И, поблагодарив его, я взял книгу.

Теребя в руке амулет, я словно в тумане шел по Дублину. Откуда столько людей на улице? Как они сюда попали? Как они пробрались сквозь весь этот снег? Я остановился послушать, как какой-то человек пел «На дороге Раглэн». Когда он запел «Я слишком сильно любил и оттого погубил, погубил свое счастье», у меня комок подступил к горлу. Черт, похоже, я совсем расклеился. Если бы кто-нибудь сейчас до меня дотронулся, я бы, наверное, рассыпался на части.

Не знаю почему, но я считал, что идти домой сейчас не следует, хотя и знал, что Робин именно этого и хотелось. В тиши бара в подвальчике рядом с Графтон-стрит я заказал кружку пива, достал из кармана открытку с мальчиком-мумией и на смартфоне стал искать о нем информацию. Я наткнулся на описание, в котором говорилось о том, что ребенка-мумию защитила зеленая магия: археологи нашли рядом с этим редким мумифицированным ребенком амулет – яркий зеленый камень, – обладавший, как считалось когда-то, магической силой; и археологи пришли к выводу, что древние египтяне верили, будто зеленый цвет предохраняет детей от вредных влияний и помогает сохранить здоровье в загробной жизни.

Может, поэтому Хавьер и дал мне этот амулет? Может, он сделал это не случайно? Он, наверное, хотел защитить меня и защитить Диллона, ведь мой сын был жив. Так я расценил жест Хавьера. И тогда он приобретал смысл. Я ведь никогда не верил, что Диллон погиб во время землетрясения, хотя Робин месяцами – нет, годами – пыталась меня в этом убедить. В конце концов я должен был сделать вид, будто поверил в это, но лишь после того, как я заявил в полицию Танжера и в ирландскую полицию о его пропаже. Я звонил, писал письма и делал запросы по электронной почте, обращался к местным политикам, вступил в онлайн-группы поддержки: общался с людьми, пережившими трагедию, и с жертвами преступлений. Месяц за месяцем после землетрясения слушал и читал все подряд новости, выискивая рассказы тех, кто выжил, и информацию о тех, кого откопали живыми или мертвыми.

Я связался с Интерполом, с марокканской полицией и с ирландской полицией. В лучшем случае я получал один и тот же ответ: «Ваш сын трагически погиб во время землетрясения. Здание обрушилось и провалилось под землю. На все Божья воля».

Робин уехала из Танжера через три недели после землетрясения. Думаю, что я ее до сих пор за это не простил. Я остался еще на несколько недель.

– А вдруг он остался в живых? – спросил я.

– Гарри, прекрати. – Робин покачала головой.

– Я его не брошу, – сказал я.

Но Робин меня не хотела и слушать.

– Гарри, это из-за горя, – ответила она. – Горе мешает тебе мыслить здраво.

Должен признаться, что я действительно сходил с ума от горя, но возражения Робин не рассеивали моих сомнений. А вдруг Диллон по какой-то невероятной случайности выжил? Откуда она могла знать, что это не так?

– Сотни людей погибли, – сказала Робин, как будто на этот вопрос можно было ответить с помощью статистики.

А потом, когда я вернулся в Ирландию, она сказала, что хочет устроить службу по Диллону.

– Какую такую службу? – спросил я.

– Просто службу, – сказала она.

– Похороны?

Она не ответила.

– Мы не можем хоронить Диллона, если он не умер.

– Гарри…

– Или если нам неизвестно…

Я уже собрался заказать еще одну кружку пива, когда вдруг засветился экран моего телефона. Сообщение от Дианы. У нее, видимо, сразу включился мой автоответчик. «Знаю, что ты был в Лондоне. Слухами земля полнится. Гарри, позвони мне. Я по тебе скучаю». Я проигнорировал ее послание и выключил телефон. За окном снова повалил снег. Наше бюро прогнозов оставляло желать лучшего. Снега нападало куда больше, чем оно пообещало. Снег падал и падал большими роскошными хлопьями – всепоглощающий снег. Похоже, метеорологические приборы не отличались точностью, а может, их показания не умели верно интерпретировать. Я знал, что и предсказания Хавьера были несколько туманными. Я не дурак. Но в них ничего не утверждалось, в них лишь высказывались предположения; они ничего не исключали, а лишь будили твое воображение. Предсказания почтальона из Дангала о вероятности снегопада были ничуть не менее – если не более – точными, чем прогнозы метеорологов. Я помню, как он говорил: когда солнце освещает горы Блюстак, потом низины и становится коричнево-красным, жди снегопада. Еще он говорил о том, что овцы и другой рогатый скот начинают беситься, метаться и бежать со склонов гор в долины. Такое поведение тоже предвестник снегопада.

Предвестники были налицо. Главное – уметь их правильно интерпретировать. Я не сводил глаз с падающего снега, как вдруг ни с того ни с сего на меня нахлынуло воспоминание. Мы в Танжере. Я лежу на кровати рядом с Диллоном. Мы смотрим телевизор. Передают новости.

– Она говорит это нам? – спрашивает Диллон о ведущей программы.

– Она рассказывает о политиках, которые приехали в нашу страну в гости.

– Пусть она тоже придет ко мне в гости, – говорит Диллон.

На следующей неделе ему исполнялось три года.

– Думаю, она будет очень рада, – говорю я.

Диллон нежно проводит рукой по моему лицу. От щеки до щеки. С теплотой, с любовью.

– Папа, – говорит он, – мне нравится твоя борода.

И добавляет:

– Папа, я тебя люблю.

Я допиваю пиво и, поднимаясь по лестнице из подземного царства алкоголя, размышляю о том, куда приведут меня номера машины, на какую выведут тропу. Засияет ли снова солнце? А тот мальчик на коне – это Диллон?

 

Глава 10. Робин

Гарри не было дома четыре дня подряд. Когда он наконец появился на пороге, то едва держался на ногах. Под глазами темные круги, щетиной зарос так, словно неделю не брился. Несчастный, опустившийся человек. Точнее, тень прежнего человека. Мне вспомнилось, каким он был в Танжере – ярким, живым, искрящимся, любознательным, с неутолимой жаждой жизни. Нет, он не был тогда усталым, изможденным, побитым судьбой человеком с пустым, растерянным взглядом. Мне стало его невероятно жаль.

Я рассказала Гарри о том, что случилось – о кровотечении, больнице, угрозе выкидыша, – он тяжело опустился на диван рядом со мной и уставился в пустоту. А потом, опустив голову, уткнулся лицом в руки и заплакал. Безмолвные слезы. Я не видела его лица, только трясущееся тело и дрожащие руки.

– Гарри.

– Робин, прости меня.

– Ну что ты, милый. Иди ко мне. Не прячься от меня.

Я почувствовала его сопротивление, но потом он медленно повернулся ко мне. Я взяла его руки в свои, а он сидел, потупившись, не в силах посмотреть мне в глаза.

– Не верится, что тебе пришлось все это вынести одно-й.

Гарри поднял на меня глаза, и мне показалось, что в эту минуту все можно было исправить.

– Гарри, я так на тебя сердилась, – неуверенно начала я. – Все те дни, что ты был в отъезде, я пыталась до тебя дозвониться. Звонила и звонила. Прошлой ночью я оставила тебе сообщение, писала, а от тебя никакого ответа. Я не могла предположить, что ты поведешь себя так бесчувственно, так бессердечно. А после того, что случилось, я… можешь представить, что я себе воображала. Наши отношения последнее время были не самыми лучшими. С того дня, как ты выехал из своей студии. С того дня, как я рассказала тебе о ребенке.

Гарри грустно покачал головой и уставился в пол. Я увидела, как у него сжались челюсти, как он стиснул зубы, и тем не менее я продолжала:

– Ты так обрадовался путешествию в Лондон, что я решила: ты ищешь любую возможность сбежать от меня.

– Робин, это неправда.

– Неправда? В эти дни мне казалось, я тебя теряю.

Гарри ничего не ответил. Он ничего не отрицал.

– Тебе тоже так казалось? – спросила я, и он не сразу, но кивнул.

У меня задрожали губы, по щекам покатились слезы, но я, торопливо глотая их, не обращала на это внимания.

– Гарри, мы не должны терять друг друга. После всего, что мы с тобой вместе пережили…

– Робин, я не хочу тебя потерять. Просто…

Он прервал себя на полуслове, но мне показалось, что он сейчас мне что-то расскажет, в чем-то мне признается; мне вспомнились портреты Диллона, и я подумала о той боли, которую Гарри так тщательно от меня скрывал. Я взяла в руки его лицо и заглянула ему в глаза.

– Гарри, у нас начинается новая жизнь. Совсем новая жизнь. Этот ребенок не выдумка. Он у нас родится. Когда я увидела на ультразвуке, как бьется его маленькое сердечко, я поняла: все остальное не имеет никакого значения. Важно только это. И потому я не буду задавать тебе никаких вопросов о Лондоне. Я не буду требовать от тебя объяснений, почему ты не отвечал на мои звонки или почему ты в последнее время так от меня отдалился. Мы должны все это оставить в прошлом, потому что в нашей жизни главное – вот здесь. – Я положила его руку на свой живот.

И хотя живот был еще плоским, я уже думала о младенце в моем чреве, о том, как в глубине моего тела тихонько растет крохотное зернышко.

– Я знаю, моя беременность тебя не обрадовала, – нет, дай мне договорить. Я знаю, что не обрадовала. Но, Гарри, если бы только ты был со мною в больнице! Если бы ты только увидел то, что видела я, ты бы отнесся к этому совсем по-другому. Этот ребенок не Диллон. Никто никогда не займет место Диллона. И тем не менее у нас будет ребенок, и мы можем любить его или ее так же сильно, как мы любили Диллона.

– Я знаю, знаю.

– Гарри, послушай. Больше никакой лжи. Никакого обмана. Я не хочу, чтобы мы хоть что-то скрывали друг от друга. Когда-то мы доверяли друг другу все на свете. Мы могли рассказать друг другу все, что угодно. Ты помнишь?

– Я помню. Я только не могу вспомнить, когда этому пришел конец.

Он посмотрел на меня, и глаза его были такими жалобными и грустными, что на меня накатило чувство вины, и я чуть было не проговорилась.

Прошла минута-другая. Мы сидели рядом. Гарри медленно водил рукой по моему животу, а я слушала, как в камине трещат поленья.

– Гарри, мы все начнем сначала.

– Да, начнем сначала, – откликнулся он.

И замолчал.

Снова пошел снег, он был мягче и падал дольше. Впервые за много лет снежное Рождество. Снег падал и окутывал сад, мягким одеялом покрывал кусты, облеплял крючковатые ветви деревьев и черепицу на крыше, ложился изморозью на окна. Мы без конца топили камин. Мы старались, чтобы в доме было тепло, а на душе легко и приятно, однако холод просачивался сквозь ветхие оконные рамы, свистел в щелях между кирпичами. Нас закрутило в вихре рождественских вечеринок, и я постоянно ощущала усталость и раздражительность, которые я приписывала беременности и растущему напряжению на работе. В офисе становилось все неспокойнее. Проект, который мы так успешно выиграли на конкурсе, отменили, и в фирме поговаривали о том, что нам урежут зарплату.

Холодным вечером в четверг мы с Гарри, надев туристические ботинки, двинулись по снежным улицам к колледжу Блэкрок, где продавались рождественские елки для общества «Сент-Винсент де Пол». Мы выбрали большую пушистую елку и то несли ее, то волочили по земле, пока не добрались до дома. По совершенно непонятной мне причине мы с Гарри в тот день почти не разговаривали. Я была измождена и встревожена. Накануне наш офис устраивал рождественскую вечеринку. Прежде из года в год это было роскошное пиршество, на этот же раз мы пошли в местный бар, и там все свелось к незамысловатой выпивке и бутербродам. Трезвой среди всех была только я. Во время вечеринки один из моих коллег, уже напившись, пустил слух, что после Нового года начнется сокращение штатов. Когда же я подошла к нему и стала расспрашивать о подробностях, он глупо рассмеялся и сказал: «Наверное, вытурят пешек вроде нас с тобой». Тут он увидел, как я встревожилась, и мгновенно сменил тему. Я хотела рассказать об этом эпизоде Гарри, но по-думала, что не стоит его расстраивать. В тот день он, похоже, был погружен в свои собственные мысли, и у меня не было сил разрушить окутавшее нас тягостное мол-чание.

Дома я нарезала на дольки апельсины, начинила их гвоздикой и запекла в духовке. А потом, продев веревочки в высушенные дольки, повесила их на елку. Наш дом запах Рождеством: елочные иглы, пряности, сладковатый аромат апельсина, – и на душе у меня стало легче. Гарри поднялся на чердак и принес лампочки и коробку с елочными игрушками, а потом уселся на пол и, потягивая кофе с виски, наблюдал, как я распутываю гирлянду.

– Это дерево черт знает какое огромное, – оглядывая елку, сказал он. – Похоже, мы перестарались.

– Но и комната тоже большая.

– Не такая уж большая. Эта елка скорее для бального зала.

– А мне она очень нравится. Мне кажется, лучше не бывает.

– У ангела на верхушке начнется головокружение. Может, спилить кое-какие ветки?

– Нет, не надо! Оставь как есть! Подожди, я сейчас повешу лампочки и игрушки, и елка не будет выглядеть так чудовищно.

– Эту елку неплохо бы сначала подстричь. А то потом придется ее кромсать.

– Гарри, пожалуйста, не надо ее кромсать. Оставь ее как есть.

Я распутала гирлянду, встала на стул и попыталась обернуть ею елку.

– Ты уверена, что тебе следует это делать? – с сомнением наблюдая за мной, сказал Гарри. – Женщине в твоем положении?

– Брось, Гарри. Даже не начинай…

– Что именно «не начинай»?

– Ограждать меня от всего подряд.

– Почему? Разве я и раньше это делал?

– Гарри? Ты действительно не помнишь? Когда я ждала Диллона, ты не давал мне и пальцем пошевелить. Я не могла выйти из дома без сопровождения. Стоило мне пронести несколько тарелок от стола к раковине, как ты устраивал истерику!

– Правда?

– Конечно! – рассмеялась я. – С тобой было одно мучение.

Случилось необычное. Мы снова заговорили о Диллоне. Я уже давным-давно запретила себе вспоминать о той прошлой жизни. Я похоронила ее в глубоком подвале памяти. Но теперь, когда во мне затеплилась новая жизнь, я сумела приоткрыть дверь в подвал и впустить в эту маленькую щелку луч света. Мы постепенно, шаг за шагом, снова утверждались в роли родителей. Мы снова вернулись к нашему сыну – к нашим воспоминаниям. Вспоминать о нем по-прежнему было больно – боль никуда не исчезла, но она немного ослабла. Словно ее острые углы слегка сгладились. Я почувствовала, что в силах произнести его имя вслух и услышать, как его произносит Гарри. И при этом я не погрузилась мгновенно в меланхолию.

– А у тебя не маловато игрушек? – шутливо спросил Гарри, заглядывая в большую коробку, полную ангелочков, Санта-Клаусов, игрушечных оленей, колокольчиков и звездочек.

– Но ты же видишь – и дерево не маленькое!

Гарри вынул из коробки деревянного ангелочка с крутящимися ножками и ручками и пальцем принялся подбрасывать его руки и ноги вверх-вниз, вверх-вниз.

– Слушай, сколько лет ты все это собирала?

– Не знаю. Годы и годы. Тут уж ничего не поделаешь – я люблю Рождество.

– Многие любят Рождество. У тебя это просто мания.

Гарри замолчал, уткнулся взглядом в пол, и глаза его затуманились какими-то воспоминаниями.

– А помнишь ту елку, которая была у нас в Танжере? – вдруг спросил он.

Я застыла на месте.

– Наверное, у нас единственных во всем Марокко была настоящая елка. Господи!

– Это точно, – отозвалась я.

Я уставилась на повисшую у меня на руке гирлянду.

Гарри сказал что-то еще, но я уже не слушала. Я перебирала пальцами лампочки, и мои руки слегка задрожали.

– Робин? Ты в порядке?

Я посмотрела на Гарри: в глазах у него была тревога. Мои руки больше не дрожали, но мне было как-то не по себе.

– Я устала, – проговорила я.

Я спустилась со стула и бросила лампочки на диван.

– Я пойду прилягу.

Не глядя на Гарри, я вышла из комнаты.

В субботу перед самым Рождеством мы с Лиз бродили по отделу домашних товаров «Браун Томаса», и обе пытались, уложившись в два часа, купить рождественские подарки. При одном взгляде на цены меня захлестнуло чувство вины: как я буду расплачиваться за дом? Часы на работе сократили – откуда мне взять деньги на подарки для родных? Я была в полной растерянности.

– Как ты думаешь, купить мне эту штуковину для матери Эндрю? – спросила Лиз и протянула мне синюю хлебницу с крышкой из грецкого ореха. – Безумно дорогая, но зато какой вид! Не хочу, чтобы его мать подумала, будто я купила ей первую попавшуюся дешевку, особенно учитывая то, что она собирается готовить рождественский обед для всей нашей честной компании.

– Выглядит неплохо.

– Хм. – Лиз нахмурилась и поставила хлебницу назад на полку.

– А Эндрю не может купить подарок своей собственной матери?

Лиз рассмеялась.

– Если оставить подарки на его усмотрение, он ей даст подарочную карточку, и на этом все закончится. Или еще того хуже – вручит ей чек!

– А что он собирается подарить тебе?

– Подарочную карточку, – пропела Лиз. – Роб, лучше ничего не говори. Я и так знаю: о романтических отношениях больше нет и речи.

Я улыбнулась и, сняв с полки кувшин, перевернула, чтобы посмотреть его цену.

– А что происходит у вас? – спросила Лиз. – Ты по-прежнему считаешь, что твои родители должны прийти к вам на Рождество?

– Да, тут у нас уже полный порядок. Гуся заказали, вино и шампанское купили…

– Что ж, все как положено. Только не переусердствуй.

– Что ты имеешь в виду?

– О, Робин, ты знаешь, что я имею в виду. Готовка, уборка дома, развлечение гостей. Я просто не хочу, чтобы ты перестаралась, вот и все. В твоем положении этого делать нельзя. Особенно после той жуткой истории.

Лиз уставилась на мой живот и закатила глаза, а я рассмеялась.

– Успокойся. Ничего сверхъестественного я не затеваю. Просто отметим Рождество. К тому же Гарри твердо намерен мне помочь.

– Представляю себе эту помощь, – скептически заметила Лиз. – Могу поспорить, он в восторге от одной мысли о том, что будет справлять Рождество с тестем и теще-й.

– Кстати, Гарри отнесся к этой идее вполне доброжелательно. Я ждала, что он будет противиться, но ничего подобного не случилось. Он повел себя просто безупречно. Гарри закупит продукты и уберет дом. Мне останется только готовка. Так что у нас все распределено.

– Отлично. Рада это слышать.

Лиз рассеянно взяла в руки кастрюлю «Ле Кросе» и, полуобернувшись, спросила:

– А как прошел его переезд? Он уже привел в порядок свою новую студию?

– Кажется, да.

Я мгновенно вспомнила о найденном мною ящике с рисунками – портретами Диллона – и подумала: они все еще там, в темноте, спрятанные под полкой? С того вечера я ни разу не заходила в студию. Я постаралась обо всем этом не думать. Повернуться спиной к прошлому, лицом – к будущему. Сейчас важно только будущее.

– Его поездка в Лондон прошла успешно, – приподнятым тоном продолжала я. – Похоже, из нее будет толк.

– Да? – Лиз бросила на меня быстрый взгляд. – Ну, это замечательно. Главное, чтобы он не разбрасывался. Он пишет отличные картины, но в последние годы его работу вряд ли назовешь плодотворной.

– Вы только послушайте! Ее волнует, сколько картин написал Гарри!

– Да, меня это действительно волнует, – с неожиданной серьезностью резко отозвалась Лиз. – Мне важно знать, что он заканчивает дело, за которое берется. Учитывая его прошлое, это важно.

– Лиз…

– Хорошо, Робин, скажи мне: «Не суй нос не в свое дело» – и пошли меня к черту, но что я за друг, если меня не волнуют дела Гарри? Я же знаю, как он себя ведет, когда от него что-то требуется. Я знаю, какой он уязвимый. Мне страшно даже подумать, что он может опять оказаться в беде. И мне невыносима мысль о том, что все это опять ляжет на твои плечи.

– Этого не случится, – веско сказала я и в ту минуту действительно в это верила. – С ним все в порядке. У нас с ним все в порядке. На самом деле даже лучше, чем в порядке. Все эти неприятности позади.

Моя рука машинально потянулась к животу. Лиз заметила мой жест, и выражение ее лица смягчилось.

– Забавно, вот уж не думала, что у вас будет еще один малыш.

– Почему?

– Я не была уверена, что хоть у одного из вас хватит пороху на еще один круг на этой карусели.

Лиз улыбнулась, и ее лицо опять засияло. Не сводя глаз с кастрюли «Ле Кросе», она заявила:

– Все, решено. Покупаю. Если не понравится, она в любую минуту может ее вернуть, верно?

– Ага.

– На, подержи ее, – попросила Лиз.

Всучив мне тяжеленную кастрюлю, Лиз полезла в сумку за кошельком; и в эту минуту я, прижимая кастрюлю к груди, увидела его. Мое сердце бешено заколотилось, и кастрюля чуть не выпала у меня из рук.

Наклонившись вперед, он внимательно разглядывал кофемашины, а как только я подошла к нему поближе, он поднял голову, и я увидела, как у него на лице мелькнули изумление и страх.

– Здравствуй, – сказала я, стараясь сохранять спокойствие и в то же время глядя на него в упор. – Не могу поверить своим глазам.

В нелепом месте, в нелепую минуту. Столько лет спустя мы вдруг встречаемся в универсальном магазине Дублина! Это казалось таким неуместным, я бы даже сказала, злонамеренным.

Выражение его лица вмиг изменилось, словно он замкнулся в себе и приготовился к обороне.

– Ты разве меня не узнаешь? – с нервным смешком спросила я.

Он до сих пор не двинулся с места и напряженно молчал. Я почувствовала, как краска бросилась мне в лицо.

– Конечно, я узнаю тебя, Робин.

Меня мгновенно окатило жаром так, что даже во рту пересохло.

Он теперь выглядел гораздо старше: виски поседели, от глаз разбегались морщинки, а две глубокие борозды, словно скобки, пролегли от носа к уголкам рта. На нем была дорогая теплая одежда, и ее вид мешал мне собраться с мыслями. Наверное, потому, что раньше я видела его только в чем-то хлопчатобумажном или льняном: на марокканской жаре ничего другого и не требовалось. Сейчас же вся его одежда была из шерсти и кашемира, и это сбивало с толку.

– А что ты тут делаешь? – выпалила я, и вопрос мой прозвучал довольно резко и грубо.

Я ясно сознавала, что Лиз не сводит глаз с этого высокого незнакомца с американским акцентом, встреча с которым заставила мои щеки запылать.

– Делаю покупки, – пожав плечами, ответил он, и его жест выражал не столько равнодушие, сколько неловкость. – Наверное, то же самое, что и ты.

– Нет, я имела в виду: что ты делаешь в Ирландии?

– Знаю. Я пошутил.

Он скользнул взглядом по моему лицу, и оно стало пунцовым; я тут же пожалела, что не успела накраситься, что надела старые туфли и поношенное пальто и не уложила волосы.

– У Евы больна мать. Мы приехали, чтобы побыть с ней.

– Очень жаль, что она больна.

– Старая женщина, – пожав плечами, сказал он.

– Она в больнице?

– Да, именно поэтому я и пришел сюда. – Он обвел взглядом ярко освещенные залы магазина. – Как-то провести время, пока Ева в больнице.

– А твой сын?

– Сын с ней, – скользнув взглядом мимо меня, поспешно ответил он.

Меня вдруг пронзило холодком. Встреча была такой неожиданной, что я не знала, о чем с ним говорить. Лиз, встав рядом со мной, откашлялась, и я тут же повернулась к ней. Она вопросительно улыбнулась ему, и, представившись друг другу, они пожали руки. Я была словно в тумане, все было настолько странно, что казалось нереальным. Последовала долгая неловкая пауза, после которой он кивнул нам и заметил, что ему пора уходить. Он сказал Лиз, что приятно было с нею познакомиться, а потом пристально посмотрел на меня.

– Рад был повидаться, Робин.

– И я тоже рада.

Он повернулся к нам спиной и торопливо зашагал прочь. И только когда я увидела его удаляющуюся фигуру, я вдруг вспомнила, о чем мы должны были поговорить: он не спросил меня о Гарри, мы лишь мельком упомянули Еву и Феликса, и я не спросила его, сколько времени он собирается пробыть в Дублине.

– Ну? – сгорая от любопытства, напирала Лиз. – Ты скажешь мне, кто эта длинная сосулька или нет?

Он стоял уже на самой верхней ступени эскалатора. Не оборачиваясь. Секунда-другая, и он скрылся из виду.

– Так, никто, – бесстрастно сумела ответить я, хотя сердце билось как сумасшедшее. – Один знакомый из Танжера.

Я все помнила. Помнила так, будто это случилось вчера.

Кафе рядом с Пляс-де-Франс. Темно-серый от дыма воздух. Тени, застывшие под потолком. Ящерица, бегущая по полу. Козимо лениво развалился на диване; Гарри, наклонившись вперед, все с большим и большим интересом листает какую-то старую книгу Козимо. Собралась вся наша теплая компания экс-патриантов: Сю, Елена, Питер и еще несколько человек, чьих имен и лиц я уже не помню. Я сидела на полу, скрестив ноги, и медленно, в безмолвном гневе потягивала пиво.

– Вы сегодня особенно молчаливы, – заметил Ко-зимо.

Я подняла голову: на меня вопросительно в упор смотрели его маленькие яркие глаза.

– Она в плохом настроении, – не поднимая головы от книги, пояснил Гарри. – Козимо, потрясающие иллюстрации. Откуда у вас эта книга?

– Я выиграл ее в карты, – не отрывая от меня взгляда, поспешно ответил Козимо.

Не думаю, что он сказал правду. Не думаю, что в том, что произносил этот маленький сухой рот, была хоть половина правды.

– Почему вы в плохом настроении? Вы же не поссорились? Вы оба слишком молоды и прекрасны, чтобы терять время на такие глупости.

– Рождество, – сказал Гарри, бросил на меня взгляд и вернулся к книге.

Я закатила глаза и страдальчески вздохнула. Я терпеть не могла манеру Гарри рассказывать всем и каждому о наших ссорах. Он просто не умел хранить в тайне наши конфликты. Похоже, он даже не понимал, почему я хочу, чтобы они оставались между нами.

– Рождество? – переспросил Козимо, и на его заостренном лице мелькнуло замешательство.

– Она сердится оттого, что я не хочу ехать домой на Рождество.

Козимо перевел взгляд с Гарри на меня и в изумлении воздел руки к небу. Как это можно ссориться из-за такой ерунды?

– Гарри, пожалуйста, не надо, – тихо попросила я, но он, похоже, меня не слышал.

– Робин – типичная ирландская атеистка: Бога нет, но на Рождество Он есть. И тогда уже это и младенец Иисус, и полночная месса, и семейный обед с гусем или индейкой, и вся прочая ерунда.

– Это не ерунда.

– Это «Аве Мария», и «О, святая ночь», и «Слушайте! Запели ангелы», и все прочее, от чего тебя скоро уже начинает тошнить.

– Гарри, прекрати.

– И конечно, справлять Рождество в теплом климате просто невозможно, – продолжал Гарри. – Нет, никоим образом. На Рождество должно быть холодно. Справлять его надо с деревьями родом из Скандинавии. Как можно украшать камин оливковыми ветвями или пальмовыми листьями? Только остролист и плющ – и ничего больше.

– И что же в этом плохого?

Я подняла глаза. Голос был незнаком – низкий, с певучей американской интонацией. И лицо тоже было незна-комо. Холодные голубые глаза, высокие скулы, раздвоенный подбородок, неулыбчивые губы и гладко зачесанные назад длинные светлые волосы. Узкое лицо с резкими чертами напоминало лезвие клинка, и все же он, несомненно, был красив – какой-то мальчишеской красотой. Угадать его возраст было невозможно: ему могло быть двадцать два, а могло быть и сорок четыре. Он расположился на диване и сидел, не шевелясь. Лишь слегка пожал плечами и повторил свой вопрос.

Гарри посмотрел на него и хмыкнул.

– Неужели и у вас от Рождества глаза на мокром месте? Мечтаете о снежных горах Вермонта, а? – с добродушной усмешкой спросил Гарри.

Незнакомец снова пожал плечами.

– Конечно. Почему бы и нет? Для меня Рождество означает родной дом. Дом и семью. Правда, я не из Вермонта, а из Орегона.

– Вермонт, Орегон – какая разница? Наверняка вы предпочитаете Танжер, где жизнь реальна, где все время что-то происходит, а не какие-то вдохновленные «Кока-Колой» празднования с родственниками, которых вы на дух не переносите, правда же?

– Что ж, я понимаю вашу точку зрения и отношусь к ней с уважением. Но должен признаться, что эта реклама «Кока-Колы» мне по душе. Она всегда мне нравилась. Так же, как и рождественская реклама «Будвайзера». И если из-за этого меня сочтут безмозглым потребителем или сентиментальным идиотом, что ж, так тому и быть, – с покаянным жестом закончил он и тут же добавил: – Да, и к тому же я люблю своих родственников. А уж такое совсем ни в какие ворота не лезет, а?

Мой муж, заинтригованный, уставился в упор на незнакомца. Гарри, судя по его виду, не знал, что и подумать про этого парня, который держался естественно, выражался прямолинейно и весь вид которого говорил: «Я ничего из себя не строю, и мне плевать, что обо мне поду-мают». Я чувствовала, что Гарри так и подмывает над ним подтрунить. Однако этого незнакомого парня нельзя было счесть дураком или очередным бесцветным американцем. Судя по его спокойной уверенности в себе и твердой убежденности в своих принципах, было ясно, что этот человек не боится конфронтации и умеет за себя постоять. Он смотрел прямо в глаза, и в его взгляде сквозил вызов.

О том вечере у меня не сохранилось больше никаких четких воспоминаний. Только знаю, что с этим человеком – его звали Гаррик – я не разговаривала, а он не разговаривал со мной.

Шли дни, и в отношении Рождества мы с Гарри заключили некое безмолвное перемирие. Я согласилась остаться с ним в Танжере, а мои родители собирались приехать к нам вскоре после Нового года – вот к какому мы тогда пришли компромиссу.

В барах и кафе, куда мы периодически ходили все с той же компанией, я иногда видела и Гаррика. Еще один друг-приятель из пестрого круга общения Козимо; правда, даже в компании он всегда держался в стороне: казалось, что он одинок, всегда с отрешенным видом, всегда сам по себе. Мы никогда с ним не разговаривали, и мне казалось, что он меня даже не замечает. Но я его заметила: высокий, скучающего вида американец с пронзительным взглядом. Из разговоров знакомых я выудила о нем кое-какие сведения, однако они были отрывочны и противоречивы. Мальчик из богатой семьи, из тех, кому родители выделяют фонды на содержание и у которых нет других дел, кроме как разъезжать по Европе и Северной Африке и тратить деньги направо и налево. Он поэт, философ, коллекционер произведений искусства. Он работал на НГО. Бросил не то Кембридж, не то Йель, не то Сорбонну. Был успешным финансистом, пока не устал от работы до смерти и не возненавидел капитализм. Его жена трагически погибла во время несчастного случая, и он приехал в Танжер, чтобы забыться. Подобно множеству других людей, шатающихся по здешним краям, он пытался сбежать от самого себя.

У меня он вызывал любопытство – и не более того.

Жизнь продолжалась. Я старательно занималась живописью, но дела шли туго. Меня в отличие от Гарри Танжер не вдохновлял. Я нередко чувствовала себя одинокой. Мне хотелось пообщаться с родными, с друзьями, и я без конца заходила в интернет-кафе. И когда они в электронных письмах рассказывали о своей насыщенной жизни, о новой работе, об идущей в гору карьере, о зарабатываемых деньгах, об ипотеке, о мужчинах, с которыми они познакомились и в которых влюбились, о помолвках и рождении детей, меня охватывала не свойственная мне зависть. Я чувствовала себя оторванной от всего этого. Мне казалось, что жизнь течет мимо меня. Но я эти мысли держала при себе. У Гарри все было по-другому. Я никогда прежде не видела его таким счастливым и таким жизнерадостным. Его работы были пронзительными и страстными, они будили чувства и навевали воспоминания, свет и яркие цвета на его полотнах так и плясали. Они тебя манили и затягивали.

Как-то вечером в конце декабря я возвращалась в на-шу квартиру с тем самым чувством опустошенности, которое на меня обычно накатывало после разговоров с родными. Взобравшись по ступеням, я вошла в гостиную и застала там неожиданную сцену. Козимо, развалившись на диване, снимал кожуру с апельсина, Гаррик сидел напротив него: руки на коленях, большие пальцы перекрещены – он медитировал. А посреди комнаты Гарри сражался с рождественской елкой. Он поставил ее в ведро и для того, чтобы она стояла ровно, обкладывал ее ствол свитерами.

– Где ты ее достал? – спросила я.

– Вот тебе и елка! – вылезая из-под ветвей, воскликнул Гарри и, повернувшись ко мне, спросил: – Ну, как она тебе? Стоит ровно?

– Как она мне?

Я посмотрела на это маленькое деревце с тоненькими веточками и множеством залысин там, где иголки совсем облетели. В пыльном Танжере эта крохотная елочка была маленьким чудом.

– Малыш, это просто замечательно! Невероятно! Господи, где же ты ее раздобыл?

Я кинулась к нему, обвила руками его шею и потянулась, чтобы его поцеловать: его заботливость так меня тронула, что мне захотелось приласкать его даже прилюдно. Гарри чуть смущенно рассмеялся и поймал меня за талию.

– Ну-ну, без буйства, – сказал он и, нагнувшись, поцеловал меня в губы. – И благодари не меня. Я тут ни при чем. Это все твой собрат-рождествоман.

Я обернулась. Он не сводил взгляда с елки и уже не шевелил пальцами. Вдруг он поднял на меня свои голубые лучистые глаза, и похоже, именно в ту минуту мы впервые посмотрели друг на друга. Он махнул мне рукой в знак приветствия и лишь уголками губ едва заметно улыбнулся. Но прежде чем я от него отвернулась, он с минуту удерживал меня взглядом.

Я поднялась в спальню положить сумки и снять туфли. Я села на кровать, уткнулась лицом в ладони и почувствовала, как к щекам прилила кровь.

В гостиной Козимо украшал елку кожурой апель-сина.

– Так не годится, – сказала я. – Елка заслужила, чтобы ее украсили как следует.

Я принялась перебирать наши с Гарри художественные принадлежности, пытаясь отыскать среди них хоть что-нибудь, из чего можно было смастерить елочные украшения. Гарри достал из холодильника бутылки с пивом, и мужчины погрузились в разговоры о предстоящей новогодней поездке в Касабланку, предоставив мне возиться с украшениями в полном одиночестве.

Позднее, когда Гаррик уже собрался уходить, он подошел к елке и постоял рядом со мной, пока я развешивала на ней мои импровизированные украшения.

– Вам она понравилась? – тихо спросил он.

– Чудесная елка.

– Я не был уверен, что она вам понравилась. Мне показалось, что вы смутились, и непонятно было, одобряете вы ее или нет.

– Нет, что вы, она мне понравилась, – сказала я и тихо добавила: – Очень понравилась.

Я посмотрела ему в глаза и вдруг столкнулась с его напряженным взглядом; такого взгляда я никогда прежде не встречала: он, казалось, проникал прямо в душу, стараясь добраться до самых тайных ее уголков. Я с трудом выдерживала этот взгляд и силой заставила себя не отвернуться.

– Это замечательно, – кивнув, сказал он.

В его тоне сквозила серьезность. Серьезность с налетом печали. Словно мысленно он был где-то далеко. Он казался непостижимым.

Он ушел, а я продолжала наряжать елку, выпила еще пива, сидя на диване, вместе с остальными выкурила сигаретку марихуаны. Но что-то во мне переменилось. Женщина, которая в тот вечер отправилась спать, была совсем не той, что проснулась утром. Женщина, которая в тот вечер отправилась спать, никак не могла угомониться и уснуть. В ней зрело тайное желание.

 

Глава 11. Гарри

Шли дни, а от Спенсера ни звука. Ни звонка. Ни адреса. Ничего. Я сидел дома. Я тосковал. Но Робин я так ничего и не рассказал. Я скрывал от нее свои мысли. Я скрывал от нее свои чувства. Я ни слова не сказал ей о том, что видел Диллона. Даже когда она произнесла его имя, я промолчал: о нем, о видеосъемках, о номерах машины, об адресе, которого я ждал с таким нетерпением. Я пил кофе. Я пил чай. Я курил сигарету за сигаретой. Я забрался к себе в студию и решал кроссворды. Но на месте мне не сиделось: меня все время подмывало куда-то пойти и что-нибудь сделать, чтобы разыскать Диллона.

Я рисовал, я делал эскизы. В основном мальчика-мумии, его образы не покидали меня с самой поездки в Лондон. Рисование помогало мне справиться с видениями, которые без конца всплывали в моей памяти. Оно было, можно сказать, неким духовным очищением. Я буквально выплескивал из себя эти образы. Но даже их вскоре вытеснило надвигающееся Рождество. И вот за несколько дней до праздника грянул гром и туча разразилась ливнем.

От прежнего спокойствия Робин не осталось и следа. Рождество ее просто изнуряло. На рождественский обед должны были прийти ее родители, а для Робин это было нешуточное дело. Она составляла списки. Дополнительные списки. Списки покупок. Списки необходимых дел. Списки кулинарных рецептов. Списки рождественских подарков. Списки всего того, что ни в коем случае нельзя было упустить. Она выглядела усталой и изможденной.

– Наш дом – это сплошное бедствие, – в отчаянии проговорила она.

Я уже собирался ей что-то ответить, как вдруг зазвонил мой телефон. Это был Спенсер. Из трубки донесся его хриплый таинственный голос:

– Нам повезло.

– Что-что?

– Я раздобыл адрес.

Мое сердце екнуло. Адрес. Я только о нем и думал. Я почти уже потерял надежду, а теперь почувствовал безмерную благодарность и временно потерял дар речи.

– Спасибо скажешь потом. Я за тобой заеду после полудня.

Робин бросила на меня внимательный взгляд.

– Кто это звонил? – с подозрением спросила она.

– Никто, – сказал я.

– Никто? Все-таки, наверное, кто-то. Что у тебя за секреты?

– Это был Спенсер. Ничего важного.

Робин бросила на меня косой взгляд и медленно покачала головой.

Когда за окном послышался шум «Ягуара», я уже был на взводе. Я чувствовал, что Робин хотелось провести этот вечер дома вдвоем со мной, но и она тоже была чем-то взволнована. Она уселась в гостиной; я зажег камин, сварил кофе и добавил в него немного виски.

– Гарри, еще столько дел, – сказала Робин.

Она произнесла эти слова как-то грустно. Мне захотелось ее подбодрить, но не успел я открыть рот, как в дверь позвонили. Я вскочил со стула и кинулся в переднюю.

Я открыл дверь и оказался лицом к лицу с исполнительницами рождественских гимнов. Две девочки с голодным выражением лица во всю мочь распевали «Динь-дилень». Когда они закончили, одна из них сказала: «Эй, мистер! Веселого Рождества!» – и потрясла перед моим носом пластмассовой кружкой. В ней звенели монеты. Чуть поодаль, опершись о клюку, девочек ждал здоровенный детина. Я пошарил в кармане, протянул им все монетки, которые удалось наскрести, и девочки тут же ринулись к своему телохранителю, а затем – к соседнему дому.

– Кто это был? – спросила Робин.

– Рождественские певички, – ответил я.

Сгустились сумерки, и мы, погрузившись в мирную тишину, лишь время от времени перебрасывались короткими фразами. Положение было своеобразное: со стороны, наверное, казалось, что течет обычная беседа, но мне-то было ясно, что эти редкие фразы исходят не от меня, а от какого-то человека по имени Гарри, который говорит, как Гарри, и ведет себя, как положено Гарри. А сам я уже совсем другой и совсем в ином месте. Внутри у меня все клокотало. Я был весь в ожидании вестей. В последние недели я спал тревожно. Мне снилось, будто я снова на пустынных улицах Танжера, задыхаюсь от пыли, а под ногами у меня вьются и шуршат страницы сотен книг. Проснувшись, я все еще ощущал пыльный налет у себя во рту и беспредельную пустоту внутри. Я знал, что уже больше пяти лет живу в ловушке, застыв на том самом месте, где меня сразило несчастье. А теперь у меня появился шанс все это изменить. Мне хотелось поддержать Робин, но из-за того, что происходило, я не в силах был этого сделать. Я сидел рядом с ней, и меня так и подмывало рассказать о своих поисках, но мне казалось, что ее это только расстроит, и я откладывал свое признание до более удачной минуты, до самой правильной минуты. Я знаю, это звучит нелепо: ведь в данном случае я же не собирался делать ей предложение и не искал удачного момента, чтобы с нею познакомиться, или первый раз поцеловать, или что-нибудь в этом роде. Я теперь вел себя импульсивно, непредсказуемо, и когда позвонили в дверь, я именно так и поступил. Я вскочил со стула и, не говоря ни слова Робин, схватил пальто.

– Гарри?

– Я скоро вернусь.

– Что случилось?

– Мне надо кое-что сделать.

– Что сделать?

– Я расскажу тебе позже.

– Это нельзя отложить?

– Нет, никак нельзя.

Она последовала за мной в переднюю.

– Гарри, что происходит?

– Ничего особенного. Я скоро вернусь.

Я должен был придумать хоть какую-то причину. Хоть как-то объяснить свой уход. Но я лишь бормотал что-то невнятное.

– Если ты идешь выпить по рюмочке со Спенсером, так и скажи. – В голосе ее звучало разочарование.

Я зажмурил глаза, сердце бешено колотилось. Я сказал себе, что скоро все это кончится, и тогда она все узнает. Тогда я смогу ей все рассказать. Но сейчас мне хотелось одного – как можно скорее уйти.

Я открыл входную дверь и увидел Спенсера: он сидел в машине, склонившись над рулем, и по его усталому лицу блуждала улыбка. Я услышал, как Робин, стоя за мной, раздраженно вздохнула. Приезд Спенсера, его старый «Ягуар», резкость его торможения, его беспечно безразличный вид, – все это не смягчило моего ухода. Я повернулся к Робин, чтобы поцеловать ее на прощание, но на лице ее отражался один лишь упрек.

– Иди уже, – сказала она и, потуже затянув халат, проводила меня грустным взглядом.

Я снова ее обидел. Но на этот раз дело того стоит, сказал я себе. На этот раз дело того стоит.

– Проблемы с супружницей? – спросил Спенсер, когда я сел в машину.

– Заткнись! Лучше скажи мне, куда мы едем.

– Ну, у меня есть адрес. Ты бы знал, чего мне стоило его раздобыть! Ты у меня, само собой, в долгу. В любом случае когда мы туда приедем…

Он так и не закончил фразу, и мы продолжили путь в молчании. Стемнело, пустынные улицы города казались усталыми и бесцветными. Я прижался виском к окну и наслаждался его прохладным прикосновением. Моего возбуждения как не бывало – внутри одна пустота. Спенсер обвинил меня в том, что я весь ушел в себя, но я, не обращая на него внимания, продолжал провожать взглядом мутные пятна уличных фонарей и серые дома в дождевых подтеках.

На меня вдруг накатило воспоминание о поминальной службе, устроенной нами по Диллону. Мы собрались целой группой у родителей Робин – друзья, родные, люди, которые искренне нам сочувствовали, те, кого тронула наша боль. Говорили слова, кто-то читал стихи, напоминавшие молитвы, кто-то молча плакал. Робин сидела рядом со мной, ее сухие глаза были широко открыты, все тело напряжено. Она изо всех сил старалась не выдать свою скорбь. Я хотел взять Робин за руку, но она резко отдернула ее. И в этом жесте я мгновенно почувствовал ее гнев, ее глубоко скрытую ярость. Меня поразило, сколько в этом незначительном жесте было непривычной жестокости, и я тогда понял: она во всем винит меня и никогда мне этого не простит. Не важно, какие слова были сказаны, чтобы смягчить мои муки и отчаяние, этот упрек будет изо дня в день сопровождать ее боль. Я сидел огорошенный, смахивая навернувшиеся от потрясения слезы. А потом, словно почувствовав сожаление, Робин смягчилась и сама взяла меня за руку. Я не сопротивлялся. Я безмолвно просидел до конца службы, моя горячая рука неподвижно лежала в ее руке, и все это время я думал об одном: в самом сердце нашей любви появилась червоточина.

– Приехали, – сказал Спенсер, сворачивая к однотипным домам за невзрачным отелем и паркуя машину рядом с пустырем. – Дом прямо тут.

Спенсер указал на противоположную сторону улицы.

Я очнулся от своих воспоминаний и вздрогнул. Я был растерян и не очень понимал, что же сейчас надо делать. Я посмотрел на Спенсера.

– Ну? Что же теперь?

– Жди и наблюдай. Жди и наблюдай. Никакой спешки. – Он, видимо, и сам не имел понятия, что теперь следует делать. – Мы лишь ищем подтверждения. И больше ничего. Когда мы получим подтверждение, мы перейдем к следующему этапу.

– Но машины нет на месте. – Меня вдруг охватила паника.

– Это ничего не значит.

Прошло несколько минут. Спенсер постукивал пальцами по приборной панели, а я закурил очередную сигарету и стал обдумывать план действий.

– Черт возьми, – сказал Спенсер и взялся за ручку двери.

– Что ты делаешь? – Я схватил его за руку.

Он смахнул мою руку.

– Жди здесь. Я через минуту вернусь.

Он хлопнул дверцей и перешел на другую сторону дороги. Он нажал кнопку звонка и в ожидании ответа принялся теребить рукава пальто. Вышла старушка и растерянно, с подозрением уставилась на Спенсера. Ни женщины, которая была на О’Коннелл-стрит, ни Диллона видно не было, одна лишь старушка. Я видел, как Спенсер включил свое обаяние, и через минуту старушка жестом пригласила его войти. Дверь за ними захлопнулась. Я заерзал на сиденье. Вся эта ситуация выводила меня из себя. Насколько я знал Спенсера, он был человеком ненадежным, даже опасным. Я подумал о том, что, наверное, стоит выйти из машины и последовать за ним в дом. Но делать этого не стал.

Я достал еще одну сигарету, но моя зажигалка вспыхнула и умерла. В машине зажигалки на месте не оказалось. Я полез в бардачок в надежде найти там коробку спичек. От того, что я там увидел, у меня перехватило дыхание.

В бардачке лежал пистолет. Черный пистолет с коричневой рукоятью лежал среди старых квитанций, конфетных оберток и пустых сигаретных пачек. Я закусил губу и провел рукой по лбу. Какого черта Спенсеру понадобился пистолет? Похоже, он замешан в гораздо более темных делах, чем я предполагал. Но меня разобрало любопытство, и я вытащил пистолет и взвесил его на руке. Тяжелее, чем я думал. Наверное, магазин полон патронов.

– Черт подери! – воскликнул я и осторожно положил пистолет на место.

Я услышал, как Спенсер щелкнул ручкой двери, и мгновенно захлопнул бардачок.

– Она продала машину, – сказал он, устраиваясь на сиденье, – но без регистрационного свидетельства. У нее не было адреса того, кому она ее продала, но был номер телефона.

– Бесполезное дело, – сказал я.

– Не волнуйся. – Спенсер завел машину. – Предоставь это дело мне. Я с ним разберусь. Но не сегодня вечером.

Я попросил у него номер телефона, но он мне его не дал, а сил спорить с ним у меня уже не было.

– Ты и оглянуться не успеешь, как я раздобуду этот адрес. И никакой Филти нам не понадобится, – сказал он.

Высаживая меня у дома, Спенсер что-то пробормотал о вытатуированной у него на ладони любовной песне. Он поднял руку, и я увидел у него на ладони номер теле-фона.

Я стоял на дорожке, и передо мной маячил наш дом. Казалось, что в нем царит мертвая тишина. Я вставил ключ в замок, и ключ сломался. Оставив его в замке, я скрипучими шагами обогнул дом и подошел к задней двери. Не хотелось звонить в дверь и будить Робин. Отлично, придется пробираться взломщиком в собственный дом. Именно это я и сделал. Я с размаху ударил локтем по стеклу задней двери, и… никакого эффекта! Глухой стук – и только! Я поднял камень, разбил им стекло, просунул руку и повернул ключ в замке.

Робин не проснулась. Зато рука заныла от боли; я посмотрел на нее и увидел, как по тыльной стороне ладони растекаются ручейки крови. На кухне я включил кран и стал ждать, пока вода как следует нагреется. Тело ломило от усталости, а в голове роились тысячи мыслей: события вечера проносились одно за другим, и я знал, мне теперь не уснуть. Подумал о снотворном. Нет, я к нему больше не притронусь. После Танжера – ни за что! Я сидел на кухне в темноте, с перевязанной полотенцем рукой. При свете телефона я принялся за чтение «Книги мертвых» – той, что дал мне Хавьер. Я открыл ее на главе, которую следовало читать при спуске на воду корабля длиной в семь локтей, построенного из зеленого камня Чачау. Глава пленила меня своей поэзией: «Сотвори рай из звезд и умасти его благовониями. На новом камне нарисуй красками Ра и помести этот камень на носу корабля. Потом сотвори тело умершего, сделай его совершенным и положи его на корабль. Пусти тело это по волнам на корабле Ра, и сам Ра улицезрит его».

Я налил себе виски и продолжил чтение.

«Не изымай сердца из тела, в нем весь ум и чувства, и в загробной жизни человеку оно понадобится».

Я взял с полки лист бумаги и сделал набросок образа Диллона. Я нарисовал ему сердце и заштриховал его.

«Сотвори тело умершего, – сказано было в книге. – Сделай его совершенным. Положи на корабль».

Я налил себе еще стаканчик. Я то дремал, то читал, то рисовал. Я впал в нечто вроде транса. Я прочитал молитву из книги и наконец забылся тревожным сном.

Мне снилось землетрясение в Танжере. На этот раз я не пошел к Козимо, а остался с сыном. Я через горящее здание прошел в книжную лавку. Пламя меня не обжигало. Я был не подвластен его жару. Я шел сквозь огонь. На мне был зеленый амулет. Он меня защищал. Я нашел сына: он спрятался за одним из книжных шкафов. Но он меня не увидел. Я старался ему что-то сказать, но он меня не слышал. Губы мои онемели, я не мог произнести вслух ни слова. Я попытался поднять сына, но мои руки прошли сквозь его тело. И тут я увидел, как в лавку ворвался мужчина; он дерзко ринулся к прилавку, наклонившись, не раздумывая, схватил Диллона и унес его прочь.

Я проснулся как от толчка и растерянно, с изумлением увидел, что сижу в темноте за кухонным столом, и все вокруг меня покрыто налетом холодного голубого света. Я был не один. Робин стояла возле окна спиной ко мне и вглядывалась в сад. Я не задернул занавески, и было видно, что ночь стоит ясная. Светила почти полная луна, и из-за падающего снега ее свет казался серебристым. Робин ежилась от холода. На ней была моя футболка, я видел ее стройные ноги и маленькие босые ступни, которым явно было зябко на холодном кафельном полу. Она стояла неподвижно, словно глубоко задумавшись, словно она следила за падающим снегом и словно на что-то опиралась для устойчивости. Робин застыла в такой неподвижной позе, что казалось, будто она наблюдает за кем-то на улице. Я вытянул шею, чтобы разглядеть, бродит ли кто-то за окном, но там никого не было. Лишь темнота, снег и лунный свет.

И тут Робин обернулась. Я увидел, как по лицу ее текут слезы, и вздрогнул. В ту минуту она казалась холодной и прекрасной. И печальной.

– Что такое? – тихим хриплым голосом спросил я. – Милая моя, что случилось?

Робин потупилась, покачала головой, и когда она заговорила, в голосе ее было столько грусти и сожаления, что мне стало больно. В ее голосе звучала такая тоска, будто он говорил: «Я думала, у нас началась новая жизнь. Я думала, все это в прошлом».

– Он мне приснился, – прошептала она. – Столько времени прошло, а он мне по-прежнему снится. Казалось, что все это наяву. Он был здесь. Диллон был здесь. Вот там, он играл в саду.

– Робин…

Но она покачала головой, отвернулась и снова уставилась в окно; и в ее позе была какая-то недоверчивость, точно она, обшаривая взглядом замерзшую землю, пыталась увидеть на ней доказательства – скажем, следы на снегу, – хоть что-нибудь, подтверждающее ее немыслимое предположение.

Я подошел к ней и обнял ее за плечи. «Еще немного, – подумал я. – Продержись еще немного».

– Сегодня канун Рождества, – бесстрастно произнесла Робин.

А потом вырвалась из моих объятий и зашагала прочь.

 

Глава 12. Робин

Утром в канун Рождества приехали родители. Дверь им открыл Гарри, потому что я в это время, склонившись у духовки, сцеживала жир с гуся.

– Какая прелесть! – услышала я голос матери, обращенный к передней.

– Здравствуйте, Аврил, – ответил Гарри.

Наступила короткая пауза, во время которой он наверняка наклонился, подставил ей щеку, а она запечатлела нежный поцелуй за его ухом.

– Я рад вас видеть.

– Здравствуй, Гарри.

– Джим, давайте я вам помогу.

– Спасибо. Одному Господу известно, что во всех этих сумках. Похоже, Аврил собирается у вас перезимовать.

– Тут лишь всякие мелочи. Нет никакой нужды, Джим, поднимать из-за них столько шума.

Закрылась входная дверь, и я, вытерев руки о фартук, вышла их встретить.

– Радость моя!

Мать отлично выглядела: красное шерстяное платье, помада, которая соответствовала ему по тону, идеальная укладка и бриллиантовые серьги. Мать протянула пальто Гарри и подошла обнять меня.

– Счастливого Рождества, мамочка, – сказала я, ощущая тепло ее рук и легкий запах шерри. – Уже выпили? А что скажут соседи?

– Ну что ты! Крохотный стаканчик шерри, только и всего. И именно соседи и заставили его выпить.

– Точно, заставили. Бились с ней насмерть. Ну, где моя девочка?

Мой отец был маленького роста, а волосы у него на голове можно было легко пересчитать еще во времена моего детства. При этом он обладал почти военной выправкой и суровым голосом, что на самом деле никак не соответствовало его мягкой натуре. Отец крепко обнял меня, а потом отстранил и своими маленькими проницательными глазами внимательно всмотрелся в мое лицо. Затем он твердо кивнул: то ли одобрил, то ли наоборот – по его взгляду подчас ничего нельзя было понять.

Позади него мать хвалила Гарри за его внешний вид, и действительно, мой муж выглядел замечательно. Он недавно подстригся, утром тщательно побрился, и на нем была черная кашемировая рубашка. Я посмотрела на него и почувствовала облегчение. Он поднял на меня глаза, встретился со мной взглядом, улыбнулся, и все мои тревоги о сегодняшнем дне вмиг улетучились.

Мой отец уже давно не был в этом доме – доме своего детства, – и ему захотелось увидеть, что в нем переменилось. И вот мы вчетвером отправились бродить по комнатам. Мы с Гарри показывали то, что уже сделано, и рассказывали о том, что собираемся сделать. Во время нашего обхода отец то и дело с серьезным видом кивал, и снова было непонятно, одобряет он нашу работу или просто воздерживается от суждения. С другой стороны, моя мать то и дело весело откликалась на наши объяснения и отпускала нам восторженные комплименты. Она явно решила вести себя оптимистично и доброжелательно. Я знала, что эта наигранная веселость долго не продержится – Гарри от нее лез на стену, – но я была ей благодарна за старания и за ее решимость провести этот день самым наилучшим образом.

Наш тур завершился в студии Гарри, и пока мы стояли в холодном бетонном гараже, Гарри показывал нам сооруженные им полки, рассказывал, как расчистил помещение для работы и сделал новое освещение. Он говорил, а я обводила взглядом студию, пытаясь определить, где теперь стоит ящик с тайными рисунками. Но его нигде не было видно.

Мать театрально задрожала.

– Господи, ну и холодно же здесь. Может, вернемся в дом?

– Вы, девочки, идите в дом, – сказал отец, – а я хочу взглянуть на кое-какие работы.

Он присел на корточки перед прислоненными к стене картинами. Мой отец всегда выказывал интерес к работам Гарри, а Гарри, в свою очередь, радовался его вниманию. Мне было приятно, что у этих двух мужчин – самых мною любимых мужчин – есть общие интересы.

Мы вернулись на кухню, и я заглянула в духовку.

– Как вкусно пахнет, – заметила мать.

Я жарила в духовке картофель с пастернаком, кабачками, луком-шалотом и чесноком. Аромат этой компании разносился по всей кухне.

– Ты отлично готовишь, – сказала мать, – стоит тебе только захотеть.

– Спасибо за комплимент, мамочка.

– Кстати, это касается не только готовки. Ты такая умная и такая талантливая.

Я посмотрела на мать: в ее взгляде сквозило сожа-ление.

– Мам, перестань.

– Перестань что? – спросила она и улыбнулась. – Сегодня Рождество. Давай-ка выпьем. Где у вас штопор?

Пока она открывала бутылку вина, я пошла в столовую за бокалами. Она налила два бокала, а когда я спросила, не позвать ли отца и Гарри, она отмахнулась.

– Они сами о себе позаботятся. Пусть делают что хотят. Давай побудем вдвоем и насладимся компанией друг друга. За хорошее настроение, доченька!

– За хорошее настроение!

Мы чокнулись, и я подождала, пока она допьет вино. А когда она поставила бокалы на кухонный столик, я ей все и выложила.

– Мам, я беременна.

Она изумленно уставилась на меня, прижала руку к груди, и из нее вырвалось нечто среднее между вздохом и рыданием. А потом, не говоря ни слова, она подошла ко мне и обняла меня, и я почувствовала силу и страстность ее объятия. Мы отстранились друг от друга, и я увидела в ее глазах слезы. Она покачала головой и сказала:

– Это замечательно. Радость моя, это замечательно.

И вдруг мать зарыдала. Я изумленно увидела, как она, прикрыв трясущимися руками лицо, яростно трясет головой, а по щекам у нее растекается тушь с ресниц.

– На, возьми, – сказала я и протянула ей кусок бумажного полотенца.

Мать вытирала с лица тушь и пыталась прийти в себя, а я поглаживала ее по спине.

– Ты в порядке? – спросила я.

– Он был чудным ребенком. Диллон, – все еще тряся головой, проговорила она. – Ты же знаешь, я очень его любила. Я его обожала.

– Знаю, мама.

– Я каждый раз сомневаюсь: заговорить о нем при тебе или нет? Мне так не хочется тебя расстраивать. Но что есть, то есть… Я безумно по нему скучаю.

Она произнесла это страстно и снова расплакалась. Я почувствовала, что во мне тоже все заклокотало, но я изо всех сил сдерживала свои чувства.

– Я знаю, мама, тебе было нелегко.

– Радость моя, – сказала мать, повернулась ко мне, взяла мое лицо в ладони и улыбнулась мне сквозь слезы. – Еще один ребенок. Ты не представляешь, что это для меня значит. Даже не представляешь.

Открылась дверь, и в комнату вошел Гарри, а за ним отец. Они на ходу продолжали беседовать, но, заметив нас и увидев на лице матери слезы, оба замерли.

– Джим! – воскликнула мать. Отец уже шагал к ней, озабоченный и растерянный. – Замечательная новость.

Она рассказала ему, и отец тут же обнял меня, а в минуту нашего объятия я почувствовала, как его тело сотрясается от каких-то глубоко запрятанных чувств. Потом он отстранился, посмотрел на меня и одобрительно кивнул.

А позади него мать обнимала Гарри, смеялась, вытирала слезы. Она потянулась за своим бокалом вина и на полпути остановилась.

– Вино? Какое вино? Мы должны пить шампанское! У нас праздник!

Отец словно вдруг очнулся, и оба они принялись искать бокалы для шампанского и снимать серебристую обертку с «Вдовы Клико». Оба они веселились с каким-то детским упоением.

Мы с Гарри переглянулись. Я улыбнулась ему, и мой взгляд говорил: «Ну, не чудесно ли это? Видишь, какую радость уже приносит этот ребенок? Как он врачует раны?»

Лицо Гарри было неподвижно и непроницаемо. Отец протянул ему бокал шампанского, и Гарри отвернулся.

Обед получился роскошный. Я бы даже сказала – чересчур роскошный. Свечи и льняные салфетки, букеты цветов и белая фарфоровая посуда; серебряные приборы и белая накрахмаленная скатерть, а из стереопроигрывателя доносились негромкие звуки рояля – Билл Эванс. Обед начался с копченого лосося, за ним последовал паштет, а потом, чтобы перебить вкус прежней еды, лимонный шербет. Беседа за столом была живой и беспечной. Сначала поговорили о моей беременности: мы с Гарри рассказали родителям кое-какие подробности. Потом разговор перешел на более серьезные темы: положение в экономике, когда развалится наше правительство, и за кого мы будем голосовать на следующих выборах. Нас было всего лишь четверо, но шума от нас было по крайней мере как от восьми, и, несмотря на тему разговора, беседа была оживленной и приподнятой.

На кухне Гарри разрезал гуся, а я перекладывала печеные овощи в салатницы.

– Все идет хорошо, – сказала я Гарри.

Поглощенный своим делом, он только что-то пробурчал себе под нос.

– Ты в порядке?

– Я?

– Да, ты. Когда я им рассказала о ребенке, ты как-то притих.

– Ну да. Я не думал, что мы уже начали посвящать всех в это событие. Только и всего.

– Гарри, они не «все», они мои родители.

– Я знаю. Я просто подумал, что мы должны были обсудить это заранее.

– Но ты на меня не сердишься?

Гарри положил на стол нож и поцеловал меня.

– Конечно, не сержусь.

– Это хорошо. Ты видел, как они восприняли эту новость? Видел, как они обрадовались?

Гарри улыбнулся:

– Видел.

Он повернулся к столу, взял нож и снова принялся за гуся, а я понесла овощи в столовую.

Едва мы подали торт, пропитанный амаретто, как у Гарри зазвонил телефон. Телефон лежал на каминной полке, и как только Гарри взял его в руки и посмотрел, кто звонит, выражение его лица переменилось. Он тут же встал и, извинившись, собрался уходить.

– Гарри, – тихо сказала я. – Сегодня Рождество. Какое-то чрезвычайно срочное дело?

– Я через минуту вернусь. – Проходя мимо меня, он легонько сжал мне плечо. – Обещаю.

Он вышел из комнаты, а мы продолжили беседу; мать перевела разговор на моего брата Марка и его новую подружку Суки, и мы стали гадать, долго ли продлятся их отношения. При этом я все время прислушивалась к беседе в соседней комнате. Гарри говорил приглушенным голосом, и я не могла разобрать ни слова. Но когда он вернулся в комнату, он был оживлен, и глаза его возбужденно блестели. Гарри сел за стол, уперся одной рукой в подбородок, а другой принялся постукивать по столу. Он барабанил по нему снова и снова, и, судя по выражению его лица, мысли его были где-то совсем далеко, и ему не сиделось на месте. Мне стало не по себе. Его вид меня тревожил. Я видела, что последние недели Гарри был нервным и вел себя непредсказуемо, и вспомнила слова Лиз: «Его прежние проблемы». Я внимательно наблюдала за Гарри, настолько внимательно, что и сама почти ничего не слышала из разговора родителей.

Когда отец задал Гарри какой-то вопрос, тот, похоже, даже не заметил, что к нему обратились, и я вдруг рассердилась. Почему он себя так ведет? Все шло замечательно, с какой стати вдруг устраивать сцену?

Гарри ушел на кухню сварить себе кофе, и я последовала за ним. Он стоял посреди кухни, уставившись в пол и почесывая макушку.

– Кто это был?

– Что?

Гарри поднял на меня глаза, и во взгляде его мелькнуло нечто дикое. Его тщательно причесанные волосы теперь были всклокочены, в свете кухонного света его лицо казалось бледным и встревоженным, под глазами легли тени.

– Кто тебе звонил? После этого разговора ты все время о чем-то думаешь. Кто это был?

Гарри глубоко вздохнул.

– Спенсер.

Я сморщилась. Гарри заметил это, и на лице его мелькнуло раздражение.

– Робин, это вовсе не то, что ты думаешь.

– Брось, Гарри. Со Спенсером это всегда одно и то же – неприятности.

Гарри задумчиво посмотрел на меня и прикусил губу, как будто раздумывал: сказать мне или нет?

– Так что? – нетерпеливо спросила я.

Не глядя мне в глаза, Гарри подошел ко мне, и я вдруг поняла: то, что он собирается мне сказать, важно. Мое сердце сжалось.

– Это Диллон, – едва слышно произнес он. – Я его нашел.

Наступила тишина. Мы оба молчали.

Когда ко мне наконец вернулся голос, он был низкий и хриплый, и я могла только шептать:

– Диллон умер.

Гарри медленно покачал головой:

– Нет, Робин, он не умер. Он жив. Он жив, и я его нашел.

Говорил он негромко, но в словах его звучала спокойная уверенность. Глаза его точно светились изнутри. Меня пробрала дрожь.

– Это правда, Робин. Послушай, я знаю, что в это трудно поверить, но ты должна с этой мыслью свыкнуться.

– Гарри, прекрати.

– Послушай. Я знаю, это кажется безумием, я знаю, что ты считаешь, я сошел с ума, но все-таки выслушай меня. Помнишь тот день, когда была демонстрация? В конце ноября. Тогда я его и увидел. В толпе. С какой-то женщиной. Он сейчас, конечно, взрослее, но я его узнал. Я мгновенно его узнал: те же глаза, то же лицо. Он посмотрел на меня, и я тут же сказал себе: это он. Он был с какой-то незнакомой женщиной. Я не успел к нему подойти, как она его увела. Но я нажал на Спенсера, а он нажал на своих приятелей в полиции, и они раздобыли видеосъемки…

Он рассказывал и рассказывал. Его голос то и дело возбужденно взлетал вверх, слова торопливо сыпались одно за другим. Глаза его расширились, жесты становились резче и стремительнее. Я видела, что он шевелит губами, но до сознания смысл его слов не доходил, они пролетали мимо меня, словно пух от одуванчиков.

Я вдруг почувствовала себя изможденной. Сколько труда я положила на приготовление к сегодняшнему дню. А что уж говорить о том, что было раньше… Казалось, что последние пять лет я взбиралась в гору, тащила за собой что-то тяжелое, и вот теперь, когда я уже почти на вершине, на пути встретилась преграда, преодолеть которую у меня больше не было сил. Я вспомнила о тех неделях, когда Гарри вернулся из Танжера, в каком опасно нервозном состоянии он был, об этих адских неделях, – я ведь была уверена, что все это позади! Я себя убедила, что Гарри почти что выздоровел. Но теперь, увидев эти дикие глаза, я поняла: рана еще не зажила. Он сорвал повязку и обнажил страшную кровоточащую болячку. Из меня словно выжали все соки.

Гарри замолчал и вопросительно посмотрел на меня.

– Нет, – медленно покачав головой, сказала я.

Он последовал за мной в столовую, где в неловком молчании, перебрасываясь тревожными взглядами, сидели мои родители. Трудно было сказать, слышали ли они что-нибудь из нашей беседы.

– Робин, не уходи от разговора со мной. Ты должна меня выслушать. Ты должна понять.

Я обернулась к нему, и гнев придал мне силы.

– Понятно одно: ты слишком много выпил.

– Что? Нет-нет, послушай, я не пьян…

– Что ж, значит, ты сумасшедший. В любом случае я не хочу ничего такого слышать.

Отец поднялся из-за стола и кивнул матери, которая, вся подобравшись, с тревогой переводила взгляд с меня на Гарри.

– Пошли, Аврил. Давай займемся посудой.

Они прошли мимо Гарри, но он смотрел на меня в упор и, похоже, их даже не заметил.

– Зачем ты это делаешь? – Я почувствовала усталость и жалость к себе, я никак не ожидала такого оборота событий. – Почему ты пытаешься испортить сегодняшний вечер?

– Я не пытаюсь…

– Я знаю, ты не хотел, чтобы приходили мои родители. Ты ненавидишь Рождество. Но это? Но сделать такое? Сказать мне такое? О Диллоне?

Я яростно замотала головой, чувствуя, как к горлу подступает комок.

– Гарри, это уже слишком.

Он застыл на месте, будто что-то обдумывая.

– Подожди меня здесь, – сказал он и вышел из комнаты.

Я опустилась на стул, положила руки на стол и уткнулась в них головой. Мне казалось, что засни я сейчас на неделю, мне и того будет мало.

Гарри вернулся со своим компьютером, и я, устало подняв голову, наблюдала, как он включил его, вставил в него диск и прокрутил запись до нужного ему места.

– Вот! – торжествующе заявил Гарри и повернул ко мне монитор.

На экране появилось зернистое изображение женщины, ведущей за руку мальчика. Гарри нажал кнопку «старт», и картинка ожила: женщина и мальчик шли к машине.

– Видишь? – спросил Гарри.

– Мальчик как мальчик, – сказала я. – Это мог быть кто угодно.

– Робин, я же там был. Я его видел. Это был Диллон. Клянусь жизнью.

Его глаза дико заблестели, и мне стало страшно. Я вся съежилась.

– А вот это! Посмотри.

Он перелистал фотографии на телефоне и остановился на той, которую искал. Еще одна туманная фотография семилетнего или восьмилетнего мальчика, сделанная издалека, – на этот раз мальчик стоял лицом к камере, и на его лице было легкое изумление.

– Разве ты не видишь сходства? Посмотри на его глаза.

И тогда я заплакала. Я уже не могла сдерживаться. Мне невыносимо грустно было думать о том, как Гарри изо дня в день просыпается с мыслью, что его сын жив, и фотографирует каких-то мальчиков, и всех этих мальчиков по ошибке принимает за своего погибшего сына.

– Диллона больше нет, – сказала я. – Было землетрясение, и он погиб. Это было ужасно. И я так же, как и ты, тоскую по нему каждый божий день. Но он умер.

Я прикрыла его руку своей.

– Гарри, оставь его в покое, – тихо добавила я.

– Я думал об этом, – заговорил он таким тоном, будто не слышал ни одного моего слова. – А что, если он не погиб? Ведь тела так и не нашли. Они вытащили другие тела, но его ведь там не было. Разве это ни о чем не говорит? Разве это тебя ничуть не настораживает?

Он излагал свои мысли, а меня все больше и больше одолевал страх.

– А что, если Диллон не погиб, а его похитили? По-думай об этом. Скрыть такое похитителям было проще простого. Кто мог такое заподозрить? Что, если все эти годы он где-то жил и рос с людьми, которые выдавали себя за его родителей? Что, если все эти годы мы думали, что он погиб, а наш мальчик на самом деле жив?

Он говорил, а на виске его пульсировала жилка, и все лицо покраснело от напряжения. Я вспомнила портреты, которые Гарри рисовал все эти годы, – образы нашего сына в представлении Гарри. Эта жалкая попытка оживить мертвого сына наводила на меня мучительную тоску.

– Гарри, ты сам слышишь, что ты говоришь? Тебя ведь можно принять за сумасшедшего.

Он с яростью выдернул руку.

– Я не сумасшедший. Я его видел своими собственными глазами.

– Ты хочешь верить, что он жив, потому что не можешь смириться с его смертью.

– Нет, потому что я не верю в то, что он умер.

– Господи помилуй, Гарри! Хватит! Я понимаю, почему ты это делаешь. Я знаю, в последние недели ты живешь в стрессе: переезд в новую студию, волнения из-за денег, а теперь еще и новый младенец, но…

– Это не имеет никакого отношения к младенцу!

– Неужели? А может, эта беременность вызвала у тебя страх перед новыми несчастьями и новой болью? Может, после наших страданий из-за Диллона ты боишься, что в этот мир придет новое существо, ты его полюбишь, а с ребенком связано столько риска…

– Какого черта! – прошипел Гарри и вскочил так стремительно, что мне пришлось схватить его стул, чтобы он не перевернулся.

Гарри ринулся к окну, на ходу продолжая говорить о том, что все это не имеет никакого отношения ни к беременности, ни к чему другому.

– Робин, пожалуйста, перестань ставить мне диагнозы и сделай одолжение: подумай о том, что в моих словах, вполне возможно, кроется правда!

– Нет, Гарри, – сказала я. – Я с тобой по этому пути больше не иду.

– Что?

– Говорю в последний раз. Я помню все эти недели, что ты провел в «Сент-Джеймс». Все наши беседы с психотерапевтом, когда мы ворошили прошлое, копошились в воспоминаниях. Господи! Ты же мне обещал! Разве ты не помнишь? Ты мне обещал, что это больше не повторится. Не будет больше ни диких предположений, ни безумных идей. Ты сказал мне, что смирился с тем, что Диллон погиб. Ты мне это сказал, Гарри. Ты мне дал слово. А теперь оказывается, что все эти годы ты мне лгал?

– Я тебе не лгал…

– Я нашла твои рисунки.

Он окаменел.

– Твои портреты Диллона.

Он не произнес ни слова.

– Ну, скажи хоть что-нибудь.

– Это рисунки, и только, – пожав плечами, ответил он. – Ко всему этому они не имеют никакого отно-шения.

– Нет, имеют! Думаешь, я не понимаю? Все это время в твоих мыслях он был жив…

– Нет, это не так…

– Все это время ты тешился фантазией, будто в ту ночь он не погиб во сне. Ты не веришь в его гибель исключительно потому, что тебе не позволяет этого твоя совесть!

Я замолчала, и мы оба, потрясенные, уставились друг на друга.

– Моя совесть? – с расстановкой переспросил он.

– Да, совесть, – твердо произнесла я, подводя к тому, что намеревалась сейчас сказать. – Гарри, все дело тут в чувстве вины. В том, что ты себя в этом винишь, и больше ни в чем.

Он онемел.

– Я хочу тебя кое о чем спросить, – тихо проговорила я. – О чем я тебя никогда раньше не спрашивала. И я хочу, чтобы ты мне ответил честно. Ты можешь ответить мне честно?

Я резко сглотнула, но Гарри, по-прежнему не говоря ни слова, не сводил с меня глаз.

– В ту ночь перед землетрясением ты что-то дал ему, чтобы он заснул?

Гарри вздохнул и опустил голову, а когда снова посмотрел на меня, в его взгляде сквозили усталость и досада.

– Робин, только не это.

– Ты сказал мне, что перестал это делать. Когда я позволила тебе вернуться. Ты пообещал мне, что никогда больше этого не сделаешь. Но…

– Но?

Гарри произнес это слово с вызовом, однако в глазах у него я заметила страх.

– Был мой день рождения, ты готовил ужин, и когда я позвонила предупредить, что задерживаюсь, ты сказал, что Диллон уже спит, и в твоем голосе прозвучало нечто… Не знаю, но это врезалось мне в память. Твой голос. Он звучал… виновато. Я права, Гарри? Ты его одурманил, и это значит, что, когда началось землетрясение, он не мог проснуться и убежать. Я знаю, так оно и было. Попробуй убеди меня, что я не права.

Я сказала это спокойно, но с вызовом, и выражение его лица переменилось. Оно стало серьезным и непривычно застывшим.

– Ну, скажи это, – тихо произнес он.

– Гарри…

– Давай. Скажи.

Я вдруг почувствовала, как из глубины меня на поверхность, словно воздушный пузырь, поднимается что-то страшное – то, что таилось во мне с того самого вечера, когда погиб Диллон; нечто настолько черное и уродливое, что я даже не решалась осознанно взглянуть на него, облечь в слова из страха, что этим разрушу то, что еще осталось между нами.

Я заплакала и, рыдая, выпалила:

– Почему ты его там оставил? Почему ты не взял его с собой? Господи, Гарри! Ты его оставил! Ты оставил моего маленького мальчика. Моего малыша. Ты оставил его погибать!

Лишь только я произнесла эту фразу, как поняла, что зашла слишком далеко.

Я плакала, а он еще с минуту не сводил с меня холодного взгляда, а затем прошел мимо меня. Хлопнула входная дверь, послышался отчаянный шум мотора и сердитый скрип шин по снегу.

А потом наступила тишина.

Я сидела не шевелясь, потрясенная тем, что сказала, тем, что сделала. Все эти годы я держала эту мысль при себе, а теперь, когда я ее выпустила наружу, казалось бы, я должна была почувствовать облегчение, или чувство вины, или сожаление. Но я не почувствовала ничего, я словно онемела.

Приоткрылась кухонная дверь, в щелке показалось взволнованное лицо матери.

– Робин? Ничего не случилось?

Я отрицательно покачала головой и снова заплакала, а она подошла ко мне, прижала мою голову к груди и стала гладить меня по волосам.

– Все уладится, – снова и снова шепотом повторяла она.

Я вспомнила, как мать говорила мне те же самые слова, когда умер Диллон. Я стояла в зале дублинского аэропорта и на виду у всех горько плакала, а мать, обняв меня, покачивалась из стороны в сторону и повторяла те же самые слова: «Все уладится. Все будет хорошо».

И все уладилось. На это ушло время. Немало времени. И я считала, что мы наконец-то начали новую жизнь. Но теперь-то стало ясно, что я ошиблась. Я-то считала, что мы зажили другой жизнью, а на самом деле все это время под покровом темноты гноилась старая рана.

– Ну что ты, радость моя. Приди в себя.

Я вырвалась из ее объятий. Мне теперь хотелось лишь одного: чтобы они ушли домой, а я поднялась наверх и заснула. Я посмотрела на мать; мое лицо словно пронзили сотни иголок.

Она окинула меня мучительным, тревожным взглядом.

– Пойдем на кухню.

Я вошла следом за ней на кухню. Закусив губу и нахмурив брови, мать подошла к кухонному столику.

Отец стоял спиной к раковине, прижав руку ко рту, и не сводил с меня мрачного взгляда. Я ждала, что они начнут выражать тревогу и меня успокаивать. Но когда я посмотрела на отца, то поняла: речь пойдет о чем-то другом.

– Что случилось? – спросила я. – В чем дело?

– Ты должна переехать к нам.

– Папа, ради бога, не надо.

– Я не могу тебя здесь оставить. Я тебя здесь не ос-тавлю.

– Здесь мой дом!

– Робин, – с расстановкой начала мать, – мы видели, как он себя ведет.

– У него сейчас напряженное время…

– Это все те же самые проблемы, – продолжил отец, лицо его приняло торжественное выражение, а в голосе зазвучали твердые нотки. – Это паранойя, или неврастения, или уж не знаю, от чего он там страдает. Его недуг вернулся. Но на этот раз он еще серьезнее.

– Ой, пап…

– Робин, я хочу, чтобы ты поехала к нам домой.

– Но Гарри, возможно, вернется…

Тогда отец подошел ко мне. Он крепко сжал мою руку и твердо посмотрел мне в глаза.

– Да, возможно, – прошептал он. – Именно это меня и пугает. Доченька, прошу тебя. Собери свои вещи.

 

Глава 13. Гарри

Я ехал сам не зная куда, глаза застилали слезы, и я почти не различал дороги. Голова моя горела. Я громко всхлипывал, из груди вырывались рыдания, и, казалось, они заполняли все пространство салона пикапа. «Ты его одурманил. Ты оставил его погибать! Ты оставил моего маленького мальчика. Моего малыша». Все бессонные часы, когда я думал о том же самом, когда я задавал себе те же самые вопросы, черной волной накатили на меня и готовы были вот-вот утопить.

Дороги почти пусты. На улицах ни одного грешника. Несколько машин. Одна или две пары брели на обед или после обеда. Пустынный город, да и только. Я ехал к побережью; понемногу смеркалось. Снег, собранный в сугробы по обеим сторонам улиц, уже начал чернеть. Поднялся ветер, и морские брызги взмывали в небо.

Я поставил машину в песчаной бухточке возле скалистого залива и попытался привести себя в чувство. Я выключил мотор и услышал, как ноет ветер, как шипят и разбиваются о берег волны. Слезы иссякли, но осталось ощущение тяжелого осадка внутри. Мы перешли черту. То, что было сказано, из памяти не сотрешь. Стремительный водоворот мыслей захлестывал сознание, но за ним прятался страх: а что, если Робин права? Что, если и вправду все это плод моего воображения? Что, если я все это придумал лишь для того, чтобы искупить вину и успокоить свою совесть?

Мне надо было привести в порядок мысли. Я сидел в машине и следил, как волны накатывали на берег и возвращались восвояси. Чтобы успокоиться и унять трясущиеся руки, я принялся глубоко дышать. Потом извлек из бардачка хранившуюся там фляжку. Встряхнул ее, чтобы убедиться, что внутри ее еще что-то осталось, и сделал большой глоток. Дыхание сразу перехватило, а по телу прошла дрожь. Второй глоток помог расслабиться.

В море виднелись несколько пловцов. Они купались неподалеку от скал. Когда-то перед рождественским обедом сюда, к Форти-Фут, меня приводил отец. Мы приходили только вдвоем. На Рождество у нас всегда был поздний обед. «Меньше будет гостей», – говорил отец, и по его тону я догадывался, что именно этого ему и хотелось.

Под влиянием минуты я потянулся к заднему сиденью и из одной из картонных коробок, использованных мною для переезда, вытащил полотенце. Я выскочил из машины и побежал к воде. После всего съеденного и выпитого за обедом и в том нервном напряженном и тревожном состоянии, в котором я пребывал, большей глупости, чем отправиться плавать, трудно было придумать. Но именно это я и сделал. Голова моя плохо соображала, и я был полон решимости. На меня снова обрушились вопросы: «Почему? Почему ты это сделал? Почему?»

Я двинулся к скалистому участку, где была переодевалка: железобетонное укрытие с каменными скамьями. Там стоял мужчина в оранжевых плавках и бил себя в грудь, приговаривая: «Огромное удовольствие». Он указал на сидевшую рядом с ним женщину. Голова ее была повязана шарфом, а на лице сияла довольная усмешка.

– Мою жену, – сказал мужчина, – заманить в воду можно либо круизом, либо Томом Крузом.

Женщина добродушно кивнула, а мужчина крякнул и запел: «Я мечтаю о снежном Рождестве». Их веселость меня ничуть не тронула. Для меня сейчас, кроме собственного одиночества, ничто не имело значения.

Я разделся. Женщина сделала резкий вдох, а ее муж сказал что-то насчет «прежних времен». Обнаженный, я подошел к камням, собрался с духом и прыгнул в воду. Вода была ледяная. Я набрал в грудь воздуха и нырнул. Вернувшись на поверхность, я глубоко вздохнул и вскрикнул. Затем какое-то время я плыл, пока не почувствовал усталость. «Ты его одурманил. Ты оставил его погибать». У меня заболел живот. Я сделал двенадцать взмахов и решил возвращаться назад, но как только я развернулся, резко кольнуло в боку. Я постарался взять себя в руки, но снова почувствовал резкую боль. «Почему ты его там оставил? Почему ты не взял его с собой?» И тут я почувствовал, что у меня нет сил бороться. Я глубоко вдохнул и расслабился. Не было никакого смысла бороться. Я распростер руки, голова снова ушла под воду. Как ни странно, но вода уже больше не казалась холодной. Я вытянул ноги и еще глубже ушел под воду. Я погружался все ниже и ниже, чувствуя, как вода постепенно смыкается надо мной, тянет вглубь. Глаза мои были открыты, и я видел темное зернистое дно. Оно напоминало те самые кадры видеосъемок. И тут мое тело вытолкнуло на поверхность к свету, и голова моя выскочила из воды, прежде чем погрузиться обратно. На этот раз на зернистом экране моря всплыли те самые образы, которые я сохранил на диске и показал Робин. Возникло ощущение, что я вот-вот достигну дна, как вдруг мое тело, точно буек, опять взлетело на поверхность, и на этот раз я уже не вернулся в стальные объятия моря.

Я доплыл до берега и вышел на сушу. Мужчина в оранжевых плавках протянул мне мое полотенце.

– На, глотни этой штуковины, – сказал он, протягивая мне фляжку с горячим кофе, слегка сдобренным виски. – Ты испугал мою жену до смерти.

Я извинился.

Он рассмеялся.

– Ты в порядке?

– Да, в порядке, – все еще дрожа, ответил я и вернул ему фляжку.

Тех немногих, что плавали, когда я нырнул, уже не было видно. Незнакомец сказал мне, что на сегодняшний день я, очевидно, последний.

– Ты то и дело уходил под воду, я даже заволновался. Когда плаваешь, лучше, чтобы кто-то за тобой наблюдал.

Он пожелал мне хорошего Рождества и направился к машине, где его уже поджидала жена. Я тоже двинулся к пикапу, чувствуя, что они оба не сводят с меня глаз.

Я оделся и позвонил домой. Сам не знаю почему. Телефон звонил, но никто не отвечал. Я представил, как он надрывается в пустом доме и звук эхом разносится по комнатам, как спускаются сумерки, а на столе стоит недоеденный десерт…

Сидя в машине, я закрыл глаза и перенесся мыслями в прошлое. Я попытался всмотреться в руины нашего дома и увидеть среди них безжизненное тельце моего сына. Это видение затмилось пеленой пыли – мое сознание отказывалось принять подобную сцену: тело моего сына, сброшенное на землю и придавленное обломками здания, тлеет, превращаясь в прах. Я сидел с закрытыми глазами, пытаясь почувствовать, как это происходит, пытаясь поверить этому. Но ничего не получалось. Что-то внутри меня сопротивлялось и не позволяло мне смириться. Я открыл глаза и порылся в куртке. Вынул телефон.

Среди входящих сообщений одно было от Спенсера: «Это он?» К нему был приложен сделанный издалека туманный снимок мальчика. Я пристально вгляделся в фотографию и почувствовал, как во мне крепнет убежденность, что это он. Я знал: это был он.

Я позвонил Спенсеру.

– Дай мне адрес, мне нужен адрес.

– И тебя тоже с веселым Рождеством. Гарри, я не дам его тебе по телефону. Заезжай ко мне завтра.

Я повесил трубку.

От веявшего с моря холода пробирала дрожь. Меня всего трясло. Я взглянул на свои руки: они посинели и покрылись какими-то пятнами. Я сразу невольно подумал о Козимо: о его хрупких, покрытых пигментными пятнами руках старика. И вдруг я вспомнил его слова: «Очень трудно поверить. Трудно, но можно». Сейчас я мог отправиться только в одно-единственное место. Я вывел машину на дорогу и двинулся в сторону центра города.

Спенсер открыл мне дверь в футболке с фотографией Ллойда Коула, в носках и шапке Санта-Клауса. В руке у него была банка с пивом.

– Господи! Гарри, что с тобой?

Я прошел мимо Спенсера в теплое нутро его жилища, мне нужно было хоть немного согреться. На диване сидела Анжела – последняя подружка Спенсера. Мы с ней знали друг друга уже давным-давно.

– Привет, незнакомец, – сказала она.

На ней был халат Спенсера, и, судя по ее растрепанным волосам, она только что выбралась из постели. Я стоял посреди комнаты, потрясенный и растерянный, а рядом со мной уже оказался Спенсер, которому явно было не по себе. Он поглядывал на меня с легким раздраже-нием.

– Гарри, что с тобой? – снова спросил он.

Анжела встала с дивана и дотронулась до моей руки.

– Ты, зайчик, похоже, замерз. И волосы у тебя мокрые.

Она бросила взгляд на Спенсера.

– Рождественский заплыв, – смеясь, сказал я, но мой смех прозвучал как-то фальшиво, и было ясно, что я его из себя выдавил.

Они обменялись тревожными взглядами. Я держался из последних сил.

– Черт возьми, – сказал Спенсер. – Сядь посиди, а я принесу тебе что-нибудь согреться.

Из кухни струился дымок.

– Сожгли индюшку, – объяснила Анжела.

Спенсер пожал плечами.

– Сгорела, и получилась сосиска.

– Ну и ладно, – сказала Анжела. – Я иду в душ и одеваться. А потом позвоню в «Шелбурн» и закажу нам столи-к.

– Последняя из транжирок, – заметил Спенсер.

Тон у него был легкомысленный, но выражение лица тревожное. Кажется, он что-то прошептал Анжеле. А может, мне это почудилось. Я мало что соображал.

– Тебе надо согреться. Принести тебе свитер или полотенце?

– Спасибо, Анжела, я в полном порядке.

Она пожала плечами и вышла из комнаты.

– Я пришел за адресом.

– Гарри, сегодня, черт подери, Рождество.

– Я не могу больше ждать. Я знаю, что он у тебя. Выкладывай!

– Послушай, приятель…

– Спенсер, не говори мне «послушай».

– Хорошо. Хорошо!

Он поднял руки вверх и шагнул в другой конец комнаты, снял со спинки дивана джинсы и, пошарив в карманах, вытащил клочок бумаги. Перекладывая листок из руки в руку, Спенсер с явной неохотой двигался ко мне, а я в это время не сводил с него глаз. Он словно меня поддразнивал.

– Я дам его тебе при одном условии: я еду вместе с тобой, – сказал он.

– Тогда поехали.

Он вздохнул и покачал головой.

– Знаешь, Гарри, я думаю, что, возможно, это пустое дело.

– Что?!

– И адрес, и мальчик.

– Ты же его видел. Фотография, которую ты мне послал…

– Гарри, я видел какого-то мальчика…

– Ты же сам его видел. Своими собственными глазами. Фотографию…

– Гарри, это не он.

Я замер. Затаил дыхание и ждал, что еще он скажет, и хотя я ждал его слов со страхом, я хотел, чтобы он высказался.

– Послушай, когда я получил этот адрес, я решил, что прежде чем отдавать его тебе, я сам туда съезжу и посмотрю, что к чему. Я поехал. И проверил. Дом этот – обыкновенный коттедж в глуши. Ничего в нем злодейского нет. Живет там супружеская пара с ребенком.

– С Диллоном.

– Небольшое сходство есть. Но честно тебе скажу, я не думаю, что это он.

Я ничего не ответил, лишь молча посмотрел на Спенсера – в глазах его сквозило беспокойство.

– Брось ты эту погоню, – мягко произнес он. – Эта твоя мания… она отразится на твоем здоровье. Гарри, я за тебя волнуюсь.

Он уже направился ко мне, чтобы положить мне руку на плечо, но я жестом его остановил.

– Слушай, я уверен, что Робин о тебе тревожится. Поезжай-ка ты лучше домой. Мы можем об этом поговорить и завтра.

Я опустил голову; во мне как будто что-то надломилось.

– Мне надо выпить, – сказал Спенсер. – Выпьешь со мной?

– Угу. Выпью.

Спенсер подошел к холодильнику и принялся за джин с тоником, а я стоял и слушал его рассуждения о полном лунном затмении; как Луна становится красной, как скоро мы увидим это затмение, и что-то еще непонятное о том, как Луна пройдет в тени, отброшенной Землей.

Все это время я не спускал глаз с кухонного столика и клочка бумаги, который Спенсер засунул под кофейную чашку. Позвякивая кусочками льда в стаканах, он говорил и говорил; и на этот раз я радовался его болтовне, потому что он не должен был заметить, как я наклонился над столиком, чтобы потихоньку вытащить записку. Нарезая на дольки лайм и огурцы, он продолжал рассуждать бог весть о чем, а я в это время косился на его корявую запись и силился запомнить адрес. Задача не из легких, если ты выпил, объелся гусем да еще стучишь зубами после заплыва в ледяной воде Ирландского моря, и все-таки мне это удалось.

Стараясь удержать в памяти адрес, я потихоньку выскользнул через входную дверь, а вслед мне все еще несся неумолкающий голос Спенсера.

Мой пикап стоял там же, где я его и оставил, рядом со старым «Ягуаром». Не успел я открыть машину, как меня вдруг осенило: я подошел к «Ягуару» со стороны пассажирской двери и подергал ручку. Заперто. Оглядевшись, я поднял возле переднего колеса камень величиной с кулак и, почти не раздумывая, одним ударом разбил окно. Завопила сигнализация, а я просунул руку вовнутрь и открыл дверцу. В бардачке я нашел то, что искал. Я даже не стал проверять, заряжен пистолет или нет, просто сунул его в карман, запрыгнул в пикап и, не оглядываясь, умчался прочь.

Снова на дороге. Сумерки сгущались, улицы были пусты и безмолвны. Сверкнул экран телефона. Кто-то оставил мне сообщение на автоответчике. На самом деле сообщений уже было два. Я уверен, что одно из них было от Спенсера. У себя дома он изо всех сил старался вести себя благопристойно, пытался снова завоевать мое доверие. Но на него это было совсем не похоже. Первое сообщение оказалось от Козимо. Голос его звучал едва слышно, словно издалека. Я с трудом мог разобрать то, что он сказал: «Гарри, простите меня. Мне нужно было поговорить с вами подольше. Мне нужно было вам сказать…» Предложение оканчивалось мучительной неопределенностью, как наша последняя с ним встреча. Второе сообщение было от Робин.

Голос ее звучал хрипло, как будто она плакала. «Гарри, я уехала с родителями. Сегодня вечером я останусь у них ночевать. Не знаю, что еще сказать». И это все. Телефон смолк. Я остановил машину и позвонил Робин. Ответа не было. Но я продолжал звонить. Десять, двадцать… понятия не имею сколько раз. Наконец она ответила мне шепотом:

– Гарри?

– Робин.

– Гарри, я не хочу этого слышать.

– Чего этого?

– Того, что ты собираешься мне сказать.

Она тяжело вздохнула. Не знаю почему, но я улыбнулся. Настала пора рассказать ей все, и я вдруг почувствовал необъяснимый трепет. Я знал, что Робин не повесит трубку. Я подумал: представляю, что с ней будет, когда я поделюсь тем, что сказал мне Хавьер; представляю, что с ней будет, когда она узнает про зеленый амулет, про карты Таро, про карту с Солнцем; господи, представляю, что с ней будет, когда она обо всем этом узнает! И про мальчика-мумию в Британском музее, и про «Книгу мертвых» – про все, что вело меня к Диллону. Ее это убедит, это ей докажет, что я прав; она больше не будет сомневаться, она будет потрясена всем, что я узнал. Робин с ее интуицией мгновенно это оценит. Но не успел я даже начать, как Робин сказала:

– Я о тебе беспокоюсь.

– Не беспокойся.

– Ты вел себя так… сумасбродно.

– Робин, у меня есть адрес. Его адрес.

Молчание.

– Гарри, с этим надо кончать. Ты нуждаешься в помощи.

– Разве ты не видишь? Все теперь стало ясно. Робин, он уже совсем близко. После всех этих лет я почти достиг цели. Я почти его нашел.

– Господи, ты бы себя послушал. Ты точно так же вел себя и в прошлый раз.

– Прошлый раз? – изумленно спросил я. – О чем ты говоришь? Я сейчас первый раз тебе об этом рассказываю.

– Гарри, у тебя в голове все перепуталось. Ты нездоров. Тебе надо показаться врачу.

– Робин, ты не понимаешь…

– Мне самой уже с этим не справиться. Я долго делала вид, что с тобой все в порядке, что это всего лишь незначительный срыв – временный срыв из-за стресса. Но дело гораздо серьезнее. Я это поняла сегодня вечером. Гарри, я боюсь за тебя. – Тон ее голоса вдруг переменился, и я услышал в нем искреннюю тревогу.

– Ты за меня боишься или ты меня боишься?

Робин пропустила мой вопрос мимо ушей.

– Я уехала к родителям, – отчаянно прошептала она в трубку.

– Но я хочу, чтобы ты вернулась домой.

– Нет, Гарри.

– Ты от меня уходишь? – спросил я и вздрогнул от одной мысли, что такое может случиться. – Ты уходишь?

Робин замолчала, словно обдумывая мой вопрос. Я ждал ее ответа, ждал, что тон ее голоса сейчас переменится и она станет отрицать мое предположение и сразу же согласится вернуться домой. Но она сказала совсем другое.

– Возможно, ухожу. Тебе нужна врачебная помощь. Но ты этого не признаешь. Судя по всему, ты не понимаешь, как далеко ты зашел. Может быть, мой уход – единственное, что тебе поможет.

Мне стало трудно дышать: я глубоко вдохнул и изо всех сил выдохнул. А в трубке наступила мертвая ти-шина.

Я вел машину, но она будто двигалась сама по себе, будто руль сам поворачивался из стороны в сторону, а на нем по чистой случайности лежали мои руки. Мы повернули налево, повернули направо, замедлили ход, ускорились, где надо, остановились. Но все это делал не я, а мой пикап, он вез меня, я был всего лишь пассажиром.

Когда я туда добрался, в доме уже было темно, свет горел только на первом этаже в гостиной. По комнате кто-то вышагивал взад-вперед. Это был Джим. В руке он держал стакан, Джим размахивал руками и разговаривал сам с собой. Я постучал по стеклу. Джим обернулся и увидел меня. Я, должно быть, испугал его, потому что стакан у него в руке вдруг дернулся и расплескал содержимое. Я жестом указал на входную дверь.

– Гарри, – сказал он, открывая дверь.

Голос его прозвучал устало, словно у него уже не было сил бороться. Я ожидал, что он начнет со мной ссориться, но он лишь смотрел на меня с грустью и разочарованием. Уж лучше бы он меня ударил. Он отвернулся, открыл дверь пошире и впустил меня в дом. Я вошел внутрь, откашлялся и спросил:

– А где Робин?

При упоминании имени дочери и моих на нее притязаний Джим вздрогнул, но тут же расправил плечи и собрался с духом.

– Гарри, мы всегда хорошо понимали друг друга. По крайней мере мне так казалось.

– Где она?

Рядом со мной на стене устрашающе красовалась голова газели – одного из охотничьих трофеев Джима.

– Гарри, я к тебе питаю глубокую симпатию. Мне нравится то, что ты преуспел в своем деле. Но я хочу, чтобы Робин ты оставил в покое…

– Оставил ее в покое? Она моя жена!

Джим снова ссутулился. Видно было, как он перебирает в мозгу все возможные последствия.

– Гарри, я думаю, тебе сейчас лучше уехать. Она не хочет тебя сегодня видеть.

– Но мне нужно с ней повидаться.

Он медленно кивнул, но не решился посмотреть мне в глаза.

– Мне просто нужно с ней объясниться.

– Гарри, отложи это на день или два. Поезжай домой. Отдохни. Судя по твоему виду, тебе это необходимо.

Джим не собирался сдаваться. Он встретился со мной взглядом и около минуты смотрел на меня в упор. Но тут что-то меня дернуло и будто потянуло куда-то в сторону. У меня был адрес. Надо было торопиться.

– Скажите Робин… Скажите ей: что бы ни случилось, я хочу, чтобы она знала… я прошу у нее прощения.

Я направился к машине, а Джим закрыл за мной дверь и погасил на крыльце свет.

Ночь была непроглядная. На дорогах ни души. Я пустился по М50 в сторону Уиклоу. Казалось, я был последним жителем Земли. На пассажирском сиденье лежала карта. Я изучал ее по пути, мысленно проговаривая: поезжай по М50, пока она не перейдет в Н11, мимо Арклоу на запад, в сторону Огрим. Мой путь в основном проходил по темной пустынной местности. Шоссе Н11 было довольно сухим и чистым, но, когда я свернул с него на узкую пустынную дорогу, она оказалась скользкой и весьма коварной, и мой пикап раз-другой забуксовал. Я до того устал, что глаза то и дело закрывались. Этому дню, похоже, не было конца. Дворники сметали с ветрового стекла свежевыпавший снег. Вдалеке дрожали и гасли в домах огни: рождественский вечер подходил к концу.

Доехав до нужного мне перекрестка, я свернул с главной дороги и очутился на проселочной, которая, похоже, вела в долину. Это был вовсе не комплекс однотипных домов, как я ожидал увидеть, а один-единственный дом, одинокое строение. Я мог бы догадаться об этом по адресу. На самом деле, если честно, я мог бы догадаться и кое о чем другом. Этот дом стоял недалеко от дома, который принадлежал моим родителям, когда я был еще ребенком. Мы прожили там всего года три или четыре, но дом этот мне хорошо запомнился, и потому моя поездка в какой-то мере была возвращением в места моего детства. «До чего же это странно», – подумалось мне. Я вспомнил свой красный велосипед и натертую правую лодыжку: я без конца корябался ею о цепь. Я вспомнил, как в воздухе летали пушинки одуванчиков, вспомнил, как однажды летним днем я сбежал из дома. Убегая, я запихнул в какой-то черный мешок свитера и бутерброды. Мать стояла во дворе, беседовала с соседкой и курила сигарету. И вдруг она заметила меня. Я прятался в кустах и все еще надеялся, что она меня не обнаружит. Мать наклонилась, заглянула в мое убежище и сказала: «Ну, дружок, пора идти домой».

При подъезде к дому пикап соскользнул в канаву. Я нажал на акселератор, мотор взревел. Колеса закрутились, но машина не сдвинулась с места. Я попытался еще и еще, но все без толку. Правда, теперь это не имело значения. Я уже почти добрался до места.

В последний раз вцепившись в руль, я выглянул в окно: со всех сторон темнота, в которой с трудом можно было различить очертания кустов и деревьев. За ними тонули во мраке горы Уиклоу, и где-то вдалеке мелькал свет фар проезжающих машин. Окружающая тьма словно стремилась поглотить и меня. Дрожа от озноба и едва держась на ногах, я вылез из пикапа и прошел по тропинке около полумили. Тропинка уткнулась в деревянные ворота, за которыми длинная дорожка тянулась к дому, наполовину скрытому густыми деревьями. В саду перед домом стояла ель, обвитая гирляндой красных лампочек. В одной из передних комнат – совсем темной – светился экран телевизора. В конце дорожки стояла машина. Мне не видно было ни ее цвета, ни номеров, поэтому я пробрался мимо ворот к забору, осторожно, чтобы он не скрипел, перевалился на другую сторону и опустился на четвереньки.

Я медленно пополз по затвердевшему снегу. Лицо и руки намокли. Вдалеке слышались голоса соседей. Кто-то желал спокойной ночи, кто-то смеялся. На небе появились звезды. Мириады звезд. Меня снова пробрала дрожь. Я уже был недалеко от машины, но разглядеть номера никак не удавалось. Наконец я пересек газон и ступил на гравийную дорожку. Как можно тише я приблизился к заднему бамперу. Силы были на исходе, а голова гудела так, как будто кто-то с размаху по ней врезал. Меня никто не видел. Скорчившись на коленях в темноте, я пытался сосредоточиться. Машина была той самой марки, и, почувствовав облегчение, я поднес к ее номерам светящийся экран телефона. Медленно, одну за другой, я проверил каждую букву и каждую цифру. Да, они самые. Та самая машина. Я откинулся назад и облегченно вздохнул.

Открылась входная дверь, и из нее вышел мужчина.

 

Глава 14. Робин

«Ты от меня уходишь?»

Я лежала с телефоном в руке, а в голове все еще эхом отдавался голос Гарри. У меня не было больше сил бороться. Лучше бы он не задавал этого вопроса. И лучше бы я не ответила ему то, что ответила. Эта мерзкая азартная игра после всего, что мы пережили вместе: после стольких лет любви и нежности, после тоски, горя и боли. Конец. Что еще можно сделать? Моя голова распухала от вопросов. Но искать на них ответы не было ни духу, ни сил.

Но и уснуть никак не удавалось. Я лежала на спине и водила взглядом по потолку. Мне хотелось встать с постели, спуститься вниз на кухню, посидеть там в тишине и попробовать во всем разобраться. Но под дверью виднелась полоска света: значит, несмотря на такой поздний час, родители еще не легли. До меня доносились их приглушенные голоса. Они говорили совсем тихо, едва слышно. Я представила себе их встревоженные лица и вообразила, как они задают друг другу лихорадочные вопросы: «Разве мы могли предугадать, что такое случится? Как же так? Как могла наша дочь, которую мы растили с такой заботой и такой любовью, дочь, в которую мы вложили столько сил и на которую возлагали столько надежд, как она могла до такого докатиться?» Я представила себе этот разговор и вся съежилась.

Чуть позже я услышала, как мать отправилась в спальню, а отец остался внизу: он мерил комнату тревожными шагами и никак не уходил спать. В тот вечер мне больше не хотелось с ним видеться. Почему-то его молчаливое неодобрение ранило еще сильнее, чем резкий разговор с Гарри. Во всем теле была такая усталость, что казалось, будто ноги меня уже больше не носят. Я лежала в постели, уставившись в потолок, и задавалась вопросом: как же такое со мной случилось?

На меня нахлынули воспоминания. Я вспомнила вечер в этой самой комнате много лет назад, когда я впервые привела домой Гарри. У меня, девятнадцатилетней девушки, это был первый настоящий любовный роман, и мне все было нипочем. Я тайком вела Гарри по лестнице, мы оба были навеселе, и оба хихикали. Он повалился на кровать, а я стояла, прислонившись к двери, и задыхалась от смеха. Гарри лежал на спине, скрестив ноги, закинув руки за голову, и улыбался во весь рот, словно уже чувствовал себя здесь хозяином. В двери моей комнаты не было замка – мать замков не одобряла, – и я подставила под ручку двери стул. Когда я обернулась к Гарри, он по-прежнему улыбался, но улыбка эта уже не была дурашливой, и в глазах его появилась серьезность.

– А теперь сними всю свою одежду, – сказал он.

Я помню, каким было в ту ночь его тело – длинным, стройным и упругим. Под гладкой кожей крепкие рельефные мускулы, а вниз от пупка черная ниточка волос. И твердые, сильные бедра. А когда он лег на меня, я помню, каким неожиданно тяжелым оказалось его тело, какими острыми кости таза, когда он скользил по моему телу, а потом входил в него – сначала медленно, а потом все неистовее и неистовее.

Я предавалась любви немного нервозно, я замечала каждый громкий вздох и стон, каждый скрип кровати, ни на минуту не забывая о том, что по другую сторону коридора спят родители. Гарри же был полон дерзости и озорства. Он был уверен в себе, и для него секс был развлечением, которым надо было наслаждаться и которое не стоило принимать слишком серьезно. Ему нравилось ласкаться, лизаться и щекотать, и мой смех возбуждал его еще сильнее. Но так было в прежние времена. С годами его шаловливость иссякла. После того как погиб Диллон, мы уже не предавались любви. Долгое время мы друг к другу даже не прикасались. Горе удерживало нас врозь, а может быть, что-то другое? Обида? Не высказанные вслух обвинения?

Возвращаясь мыслями к той ночи, я вспоминаю, как потом, прежде чем мы оторвались друг от друга и откинулись на подушки, он осторожно, нежно поцеловал меня в шею и лопатки. В этом жесте уже не было прежней веселости и фривольности – в нем было уважение и была нежность. Именно в эту минуту я почувствовала его открытость и уязвимость и поняла, что он ко мне относится всерьез. Именно тогда меня вдруг к нему потянуло и словно привязало невидимой нитью, и я поняла, что это не скоротечный роман и что рвать наши отношения будет болезненно. Именно тогда я вдруг осознала, какую могу причинить ему боль.

Посреди ночи хлопнула дверца машины, и я проснулась. Сначала я растерялась, а потом удивилась тому, что мне вообще удалось уснуть. Я лежала и прислушивалась к звукам родительского дома: потрескиванию в трубах, к стону платана, тяжко сгорбившегося во дворе под снежной ношей. Я еще раз попыталась дозвониться Гарри, но включился его автоответчик. Я понятия не имела, где он сейчас находится, и не очень понимала, о чем стану с ним говорить. Наверное, я должна сказать, что скучаю по нему, что я вовсе не хотела его обидеть и хочу, чтобы он вернулся – но не нынешний незнакомый, свихнувшийся, скрытный Гарри, а прежний Гарри, занимательный и щедрый, искрящийся жизнелюбием и весельем, тот, которого все любили. Тот, которого я любила. Однако я так и не оставила ему никаких сообщений. Я просто повесила трубку. И сразу уснула.

Я проснулась, когда было еще темно, в незнакомой комнате. Я посмотрела на телефон – ни одного сообщения. Я лежала, и неясные силуэты в комнате постепенно приобретали очертания платяного шкафа, комода, длинного зеркала. Из комнаты давным-давно убрали плакаты и игрушки – всю дребедень, накопленную за многие годы, и комната стала пустой и как бы уменьшилась в размере. Я разглядывала обои с розочками, пупырчатое изголовье кровати, вафельное постельное белье – совершенно незнакомые мне вещи. От моего пребывания в этой комнате не осталось и следа. Это уже не был мой дом, теперь уже это был вовсе не мой дом. Я подумала о доме, из которого уехала: после того, что вчера случилось, он тоже стал мне чужим. Я вдруг почувствовала себя одинокой и неприкаянной.

Я встала с кровати, раздвинула занавески и выглянула в окно на пустую пригородную улицу; слабый мерцающий свет, слегка позолотив ночное небо, осветил снежную порошу и обнаженные деревья, дремавшие в призрачной тени. События предыдущего дня казались такими далекими, такими нереальными, что в них трудно было поверить. Я вспомнила, что Гарри ушел из дома, вспомнила лицо отца, сердитое и растерянное, застывшую от ужаса мать.

– Ты должна поехать домой вместе с нами, – твердо сказал отец.

В свете кухонной лампы щеки его казались припухлыми, а глаза старыми.

– Пап, что ты говоришь.

– Я не могу тебя здесь оставить, – резко добавил он.

Только тогда я заметила, какой он взвинченный, и поняла, как тяжело ему от того, что между мною и Гарри разверзлась неодолимая пропасть. Глядя на грустное лицо отца, я вспомнила слова матери о том, как она скучала по Диллону, но никогда не решалась мне в этом признаться. Интересно, что еще мои родители от меня скрывают? Сколько своих собственных несчастий и утрат, своих собственных тревог и печалей?

Я спустилась вниз. Из кухни уже доносился шум. Не было и шести часов утра, а мать, как я догадывалась, в поисках отдушины своим тревогам уже была на кухне и чистила духовку или размораживала холодильник. На нижней ступени лестницы я приостановилась: я вдруг почувствовала себя маленьким ребенком, девочкой, разочаровавшей старших, девочкой, которая, вызвав неодобрение своих родителей, теперь должна приложить все усилия, чтобы вернуть их любовь.

Я открыла дверь и увидела, как мать накладывает тесто в формочки для кексов. Она посмотрела на меня и улыбнулась. В утреннем полумраке ее яркий халат казался аляповатым. Ее прическа потеряла форму, а под глазами видны были следы туши. Она выглядела старой, усталой и маленькой. Плечи ее ссутулились, и я впервые заметила, что спина у нее сгорблена. Я на миг представила ее старой женщиной – по-прежнему привлекательной, в кашемировом свитере, с брошью, с ярко-красной помадой на губах, но сухонькой и сгорбленной, с узловатыми пальцами и морщинками возле глаз.

– Робин, как ты спала?

– Нормально.

– Кровать удобная?

– М-м-м.

– Хорошо, что в канун Рождества я поменяла белье.

– Словно вы меня ждали, – сухо заметила я.

Мать бросила на меня настороженный взгляд, а потом уверительно улыбнулась.

– Садись, моя радость, и я сварю нам с тобой кофе.

– А где отец?

– Еще в постели. Решил немного понежиться.

Я не стала спрашивать, во сколько он наконец лег спать. Мне не хотелось знать, как долго он еще мерил шагами комнату. Вместо этого я принялась наблюдать за матерью: она включила кофеварку и сунула кексы в духовку. Я никогда не задумывалась о том, с какой легкостью она управлялась с домашним хозяйством, но сейчас, в свете того, что со мной происходило, я сочла это неким триумфом. Позади у нее было почти сорок лет удачного замужества, и ее дом, и ее родные по-прежнему были при ней. Впервые в жизни я поняла, какое это важное достижение.

– Мам, что я натворила? – сказала я.

Услышав, как задрожал мой голос, мать подошла, села рядом со мной, обняла меня и прижала к себе.

– Робин…

– Вчера мне так хотелось, чтобы день прошел идеально. А он прошел хуже не придумаешь.

– Робин, ты уж слишком к себе строга. Не забывай: ты приготовила отличный обед.

Я резко от нее отстранилась: как она умела, когда ей было нужно, приукрасить дурное.

– Мам, мой муж меня бросил. Разве это не катаст-рофа?

– Ну, если ты считаешь, что он тебя бросил…

Она встала, налила кофе, а потом принесла две дымящиеся кружки, и в это холодное зимнее утро от них повеяло таким приятным теплом.

– Мам, что же мне теперь делать?

– Доченька, я не знаю. Но ты можешь оставаться у нас, сколько захочешь. Этот дом всегда будет твоим.

Я замотала головой:

– Не думаю, что это решение вопроса.

– Но ты не можешь возвращаться в тот дом.

– Почему?

– Боже мой, Робин. После такого поведения Гарри? Это нелепо. Подумай о будущем ребенке.

– Я думаю о ребенке. Я обязана ради него или ради нее во всем разобраться со своим мужем. Господи! – Я закрыла лицо руками. – Младенец. Какой все это кошмар.

Мы помолчали. А потом я подняла на нее глаза и рассказала ей о Гарри.

– Он считает, что Диллон жив.

На лице матери отразилось смятение. Она опустила на стол чашку.

– Он говорит, что видел его.

– Когда? Где?

– Какое это имеет значение? Это лишь его фантазии.

Я немного смягчилась.

– Он говорит, что видел его в Дублине, – сказала я. – В центре. Он видел какого-то мальчика, как он клянется – Диллона, с какой-то незнакомой женщиной.

– Боже мой.

– Но самое страшное то, что Гарри влез во все это по самые уши. Раньше он просто говорил о том, что Диллон, возможно, жив, говорил и говорил, пока это не превратилось в манию, пока он не заболел. Но на этот раз все по-другому.

– В каком смысле?

– Во-первых, Гарри до вчерашнего дня ничего мне не рассказывал. Неделю за неделей он вел себя престранно, но об этом ни слова. А вчера я узнаю, что он уже целый месяц изображает из себя сыщика и, похоже, занимается нелегальными делами. Он каким-то образом раздобыл записи с уличных камер и убежден, что на них заснят Диллон. Но ужаснее всего эта фотография.

– Какая фотография?

– У него на телефоне. Он показал мне на своем телефоне фотографию какого-то мальчика. Она туманная, сделана издалека. Он утверждает, что это Диллон. Но это не так. Просто этот мальчик того же возраста, какого бы сейчас был Диллон. Представляешь, Гарри ходит по улицам, разглядывает мальчиков и фотографирует их телефоном только потому, что они смутно напоминают его погибшего сына. В этом есть нечто гадкое и зловещее. И это так не похоже на Гарри. Я просто не понимаю, как он до такого дошел. Может, из-за будущего ребенка? Неужели именно это его подкосило?

Мать грустно покачала головой.

– Ты думаешь, у него опять срыв? – мягко спросила она.

– Ой, мам, – неожиданно расплакавшись, сказала я. – Очень надеюсь, что это не так.

Все признаки были налицо. Все начиналось сначала – очередной срыв. Мой взгляд скользнул поверх матери сквозь стеклянную дверь в замерзший сад. На глаза мне попались свисавшие с платана качели. Я смотрела на них и вспоминала те недели, что Гарри провел в «Сент-Джеймс», и все те сессии с психотерапевтом. Я вспомнила, как Гарри тогда держался, как он, уставившись в пол, точно защищаясь, прижимал к груди руку, а пальцем, сам того не замечая, тер и тер нижнюю губу; вспомнила, как он замкнулся в своих иллюзиях и как страстно он был поглощен своими бредовыми фантазиями. Я вспомнила, как волновались за него родные и друзья, как осторожно расспрашивали меня об успехах его лечения, как искренне тревожились о его здоровье. Я помню, как меня это сердило, порой я приходила просто в бешенство. Только что погиб наш сын. Погиб страшной, трагической смертью. У меня от боли разрывалось сердце. Я просыпалась среди ночи, и все снова всплывало в памяти – как удар молотком по голове, и такой сильный, что я начинала задыхаться. И все это время я была одна. Гарри укрылся в цитадели своих иллюзий, он отказывался верить в то, что Диллон погиб, он придумывал безумные теории о том, что его украли или с кем-то перепутали. Я терпеливо за ним ухаживала, я приходила на все его сессии с психотерапевтом, я держала его за руку и выслушивала докторов, я отвечала на все их вопросы, регулярно давала отчеты об успехе его лечения, я ждала и ждала, но внутри у меня бушевал гнев. Этот раскаленный до предела гнев клокотал с неистовой силой, а я его старательно от всех скрывала. Но он тайно пожирал меня.

Я наблюдала за тем, как холодный рассвет подкрадывается к безмолвному саду, и думала о том, каким беспорядочным и сумасбродным было поведение Гарри в последние недели, каким отстраненным и хмурым он был все эти дни. Каким подавленным. Вдруг меня охватила паника.

– Господи! Думаешь, он собирается покончить с собой?

– Нет, не думаю, – успокаивая меня, поспешно проговорила мать.

– Боже мой, не знаю, что и подумать. Он позвонил мне вчера вечером, и в его голосе было что-то… что-то фатальное.

Сердце мое застучало с бешеной силой, и меня затошнило. Мать ничего не ответила, но вдруг побледнела, и в лице у нее не осталось ни кровинки.

– Мам? Что с тобой? У тебя такой вид, словно ты увидела привидение.

Она сглотнула.

– Он был здесь прошлой ночью.

– Кто он?

– Гарри.

У меня внутри все сжалось.

– Почему вы меня не разбудили?

– Я его не видела. Я только потом узнала, что он приходил. Он говорил с Джимом.

– Что случилось?

Она прикусила губу и, уткнувшись взглядом в стол, принялась теребить салфетку.

– Мам?

У меня внутри все похолодело.

– Он сказал твоему отцу… Он просил передать тебе, что просит прощения. Сказал: что бы ни случилось, он хочет, чтобы ты это знала.

Я развернулась и побежала в переднюю. Возле двери висели ее ключи от машины, и я схватила их на ходу.

– Робин, не делай этого…

– Я ничего не собираюсь делать, – ответила я, стараясь сохранять спокойствие, стараясь держаться так, как держалась бы уверенная в себе женщина, хотя об уверенности уже не было и речи. – Не волнуйся, пожалуйста.

Выпалив это, я стремглав выбежала за дверь.

Я вела машину как во сне. Слегка кружилась голова. От белизны снега щипало глаза. В животе ощущалась какая-то пустота, а в голове от бессонницы был туман. Я подъехала к нашему дому. Пикапа на месте не было. Сидя в машине, я уставилась на входную дверь. Что ожидало меня в доме?

Я сразу заметила, что в комнатах стоял лютый холод. Огонь в камине погас, и с прошлого вечера никто не включал отопления, а когда я приоткрыла входную дверь, утекло и последнее тепло. Не снимая пальто, я прошла на кухню: возле раковины стояла груда кастрюль, на сушильной доске – перевернутые бокалы. Всю ночь здесь горел свет, и от гладких холодных стен эхом отражалось тихое жужжание ламп.

В столовой все осталось в том же виде, что и до нашего ухода. Мисочки с недоеденным ликерным тортом, бокалы с недопитым вином, разбросанные по столу салфетки. В кофейных чашечках темнел остывший кофе, рядом стояли скисающие сливки. На краю тарелки притулилась вилка, словно кто-то всего лишь на минуту вышел из-за стола.

Я обошла все комнаты. Затаив дыхание, я открывала каждую дверь, не зная, что увижу за ней, и в страхе ожидая самого худшего. Наконец я проверила весь дом и, немного успокоившись, вернулась в столовую. Постояла там минуту-другую, оглядывая комнату и изо всех сил стараясь почувствовать облегчение или хотя бы немного прийти в себя и набраться решимости привести ее в порядок, начать что-то делать и разобраться в своих собственных чувствах.

Но вместо этого я уселась на стул в столовой и стала прислушиваться к царившим в доме звукам. К тиканью и поскрипыванию. Стала следить за летающей по дому пылью. Старый дом, полный воспоминаний. Я сидела тихо-тихо и старательно прислушивалась, пытаясь уловить хоть какие-то признаки прошлого и людей, что когда-то обитали в этих комнатах, моего деда и моей бабки, едва слышные отголоски их бесед. В доме не чувствовалось ни единого запаха. Гарри, похоже, домой не возвращался. Интересно, куда он уехал? Мой муж казался мне теперь таким далеким, таким чужим; человеком, жившим в своем собственном безумном мире.

Компьютер Гарри стоял на столе, там, где он его и оставил. Взглянув на компьютер, я вспомнила, с каким жаром и страстью мой муж говорил со мной накануне, с каким возбуждением он просматривал туманные кадры видеосъемки, с каким триумфом он показал мне тот кадр, который искал, а потом вспомнила, как он расстроился, как оскорбился и возмутился, когда я отказалась увидеть то, что видел он, когда я отвергла то, что ему казалось очевидным. Я нерешительно потянулась к компьютеру и пододвинула его к себе. Я включила его и стала ждать, когда засветится экран. Из щели выскочил диск, и я, затолкнув его назад, стала ждать, пока он загрузится. Рассеянно, скорее всего из праздного любопытства я принялась прокручивать запись, пытаясь вспомнить, какие именно кадры так потрясли Гарри. Я просматривала съемку, уверяя себя, что сама сдурела, что я не лучше Гарри, и все же не могла остановиться.

Понятия не имею, сколько времени я так просидела. Видимо, довольно долго, потому что я замерзла и кончился заряд батареи. Я встала, включила отопление и заварила себе чаю. Бросив взгляд на составленные возле раковины тарелки, я сказала себе, что их пора наконец-то помыть. Но вместо этого я нашла зарядное устройство и, подключив компьютер к сети, продолжила просмотр.

Не знаю, зачем я это делала. Наверное, мне хотелось понять Гарри. Как-то к нему пробиться, найти причину, объясняющую его поведение. Возможно, я хваталась за соломинку в жалкой попытке доказать самой себе, что мой муж не сумасшедший, что всему этому есть простое объяснение. Но в глубине души я знала, что сама себя обманываю.

Запись на диске была одуревающе занудной. Я перематывала ее вперед целыми кусками. Интересно, какую часть всего этого просмотрел Гарри? Все подряд? Я мысленно представила, как он сидит в своей холодной железобетонной студии, глаза его краснеют и моргают от усталости, а он все просматривает и просматривает кадр за кадром – то и дело поглядывая на дверь, чтобы не пропустить мой приход, – и украдкой разыскивает потрясшего его воображение мальчика. От одной этой мысли мне захотелось тут же бросить весь этот бесполезный поиск.

Но не успела я сдаться, как нашла тот самый фрагмент. Мальчик лет восьми-девяти шел за руку с женщиной, очевидно, своей матерью, а потом оба остановились и сели в машину. Запись была нечеткой, и когда я остановила ее, чтобы изучить получше, кадр получился настолько расплывчатым, что разглядеть сходство было просто невозможно. Лицо было размыто. Это мог быть кто угодно.

Я откинулась на спинку стула и сложила руки на груди. Потом закрыла глаза и потерла пальцами веки. В доме стало теплее, и я решила подняться наверх и поспать.

Но когда я открыла глаза и снова взглянула на образ на экране, мне что-то почудилось, что-то, о чем я раньше не подумала. Я пододвинулась ближе к экрану. Посмотрела на мальчика. Посмотрела на женщину. Меня вдруг осенило. Почти невероятный шанс. Внутри у меня все задрожало, и я вскочила на ноги.

Я кинулась на кухню. Сердце колотилось, в голове стучало. В моем списке абонентов значился этот номер. Я достала телефон из сумки и нашла его. Нажала на «вызов» и стала ждать ответа. Руки мои тряслись.

– Алло?

– Это я. Робин.

Смущенное молчание.

– Робин, с тобой ничего не случилось?

– Прости, что звоню тебе… так неожиданно. Но…

– Что случилось?

– Я… Мне надо тебя кое о чем спросить.

– Ну, спрашивай.

– Когда мы на днях с тобой встретились, ты сказал, что уже какое-то время живешь в Ирландии. Сколько времени?

Снова смущенная пауза.

– Несколько недель, – медленно произнес он. – Мы приехали перед самым Хэллоуином…

– Ты помнишь демонстрацию? Протест против введения мер по сокращению бюджета? В конце ноября.

– Конечно, помню.

– Ты, случайно, на него не ходил?

На верхней губе у меня проступил пот, и пока я ждала ответа, я почувствовала его соленый привкус.

– Нет.

Я закрыла глаза. Выдохнула.

– Нет-нет, я не был на демонстрации, – сказал он, точно поясняя свои слова. – Но я был в тот день в городе. Ева навещала свою мать в больнице. Я приехал, чтобы ее забрать.

Мое сердце сжалось от боли.

– Господи.

– Что такое? В чем дело?

– Гарри, – сказала я. – Там был Гарри. Он ее видел. Он видел ее с мальчиком.

Я слышала, как он задохнулся.

– Черт!

– Возраст мальчика. Сходство… Он сразу же пришел к ложному выводу. Мы должны увидеться, – сказала я. – Скажи мне, где ты находишься.

– Робин, подожди…

– Ждать нельзя ни минуты. Я должна увидеться с тобой до того, как к тебе придет Гарри. Умоляю, скажи мне, где ты.

 

Глава 15. Гарри

От света лампочки на крыльце на гравийную дорожку прямо передо мной упала тень мужчины. Щелкнула зажигалка, мужчина зажег сигарету и затянулся.

Прижавшись к машине, я старался не шевелиться, как вдруг почувствовал резкую боль в бедре. Свободной рукой я нащупал прореху в джинсах и открытую рану. На руке остались следы крови. Наверное, я поранился, когда перелезал через забор. Я приподнялся с земли, чтобы не касаться ее раной. Сидеть не шевелясь было пыткой. Все мое существо рвалось к этому человеку – к незнакомцу, который преспокойно пускал в ночное небо колечки дыма. Очевидно, кто-то позвал его из дома, потому что он обернулся и ответил:

– Иду. Только достану из машины бенгальские огни.

«Черт подери», – подумал я, скрип открываемой дверцы машины поверг меня в панику. Не раздумывая, я бросился на снег, подполз под машину и затаил дыхание. Не сводя взгляда с шасси, я жаждал снова услышать этот голос. В нем было что-то знакомое – некая самоуверенность и какой-то необычный акцент. Я как будто знал этот голос, но никак не мог вспомнить, кому он принадлежит. Мне неожиданно вспомнились слова Козимо: «Очень трудно поверить. Трудно, но можно». Эти слова в какой-то мере меня сюда и привели.

На крыльцо вышла женщина. Мне виден был лишь ее силуэт. Он походил на силуэт той женщины на О’Кон-нелл-стрит.

– Дейв, ты нашел их? – спросила она.

– Нашел. На дворе лютый холод. Иди в дом.

Опять этот знакомый мужской голос. Откуда я его знаю?

Скрип над головой, а потом его шаги по гравийной дорожке, совсем близко от меня. Коричневые туристические ботинки. Я бесшумно выдохнул, а затем вдохнул и, словно нырнув в воду, задержал дыхание. Я старался не пошевелить ни единым мускулом.

Свет на крыльце освещал дорожку до самой машины, но под машиной я оставался в тени. Я снова бесшумно выдохнул и вдохнул запах ржавчины и бензина.

– Ты готова? – спросил мужчина.

– Еще одну минуту, – сказала она и исчезла в доме.

Мужчина скрестил ноги и в ожидании прислонился к машине. Меня обуяла паника. К горлу подступила тошнота. Что мне делать, когда он заведет машину? Я всмотрелся в шасси: за что можно зацепиться, когда машина поедет? Зацепиться было не за что. Выхлопная труба старая, ржавая. Может, просто лежать, не шевелясь, и молиться, чтобы этот гад меня не переехал?

Я понятия не имел, что теперь делать. Выйти из укрытия и поговорить с ними напрямую? Но у меня не было четкого плана действий. Прежде чем что-либо предпринять, я должен был увидеться с Диллоном. Я еще не знал, уведу ли его с собой, поговорю с ним или сделаю что-то еще. Это нужно было обдумать, но на обдумывание у меня не было времени. Кто такой этот Дейв? Я знал людей с таким именем, и голос его был знаком, но кто же он такой? Незнакомец сел на водительское сиденье и включил зажигание. Я закрыл глаза и обхватил себя руками.

Мотор надо мной все еще жужжал, но шасси вдруг чуть приподнялось, и я увидел мужские ноги. Они зашагали по снегу назад к дому. Медлить не имело смысла. Как только ноги исчезли из виду, я вылез из-под машины и спрятался в елках, обрамлявших подъезд к дому.

Скрючившись под толстыми ветвями ели, я облегченно вздохнул. Диллон так и не появился, но по крайней мере меня никто не заметил. Я уже дышал намного ровнее и постепенно приходил в себя. Но в мыслях у меня был полный разброд. Я полез в карман. Слава богу, я не забыл прихватить фляжку с виски. В левом кармане виски, в правом – пистолет.

Тишину вдруг прервало щебетание моего телефона. Чертов телефон! У меня чуть не разорвалось сердце. Я убрал звук и посмотрел, кто звонил. Спенсер. Проклятие! Ему, видимо, не терпится, чтобы меня прикончили. Я выглянул из-за ветвей, но ни мужчины, ни женщины не было видно. На телефоне вдруг мелькнуло сообщение: «Не смей делать глупостей!»

И это говорит он! Но входная дверь приоткрылась, и я тут же забыл о Спенсере. Мужчина стоял в дверном проеме и снова курил. На голове у него был капюшон, и я не мог разглядеть его лица. У него, похоже, были широкие плечи и осанка боксера. Он докурил сигарету, бросил на землю окурок, подошел к машине со все еще гудящим мотором и сел на водительское сиденье. Женщина заперла входную дверь, спустилась по ступеням крыльца и открыла ворота. Мальчика нигде не было видно, и я не понимал, испытываю от этого облегчение или тревогу.

Я подождал, пока свет задних фар не исчез на темной дороге, а потом еще минуту-другую, чтобы убедиться, что они не вернутся. Я попытался двинуться с места, но не мог и шевельнуться. Меня будто парализовало. Я сделал еще одну попытку и на этот раз медленно выполз из-под ветвей. Я весь одеревенел, и тело ныло от боли. Я осторожно выпрямился. Холод пронизал меня до самых костей. Я сделал шаг, за ним второй. Ноги потихоньку пошли. Я двинулся к дому. В доме ни огонька. И вокруг темным-темно, как бывает только далеко за городом. Не слышно ни голосов, ни шума включенного телевизора.

Я обошел дом со всех сторон. Маленький коттедж, наверное, с двумя или тремя спальнями. Я попытался заглянуть в окна, но все занавески были задернуты, и в стеклах отражалось лишь мое собственное лицо, освещенное луной, – бледное и испуганное.

Мои шаги заскрипели по гравию: я снова зашагал вокруг коттеджа. Я размышлял: не проникнуть ли внутрь, не побродить ли по дому, не пройтись ли на цыпочках по чужой жизни? Я подошел к задней двери, потянул за ручку, и дверь со скрипом отворилась. На мгновение я застыл как вкопанный. В доме стояла мертвая тишина. Я ступил за порог, на ощупь нашел выключатель и зажег свет. В кухне все было довольно обыденно, кроме одного: казалось, будто эта пара встала посреди обеда и неожиданно уехала. На деревянном кухонном столе тарелки с недоеденной едой и неоткрытая бутылка вина, а стулья отодвинуты от стола.

В комнате рядом с кухней к стене было прислонено несколько картин. Первые, что попались мне под руку, оказались яркими, ослепительными, в абстрактном стиле. Я стал просматривать остальные: нечто вроде каталога модных, прихотливых, в современном духе картин. Ничего оригинального, ничего стоящего, пока я вдруг не наткнулся на большое полотно. Я чуть не задохнулся! Это полотно… это была моя картина.

Я помню, как писал ее, будто это было вчера. Живая, задорная акварель, уверенные, резкие мазки, яркий, пульсирующий свет Танжера. Но гораздо важнее, чем манера, в которой была написана картина, был ее сюжет: мой самый первый портрет Диллона. Ему, наверное, было всего месяцев шесть. Не помню, чтобы я эту картину продавал или кому-то дарил, и пока я раздумывал над тем, как она сюда попала, у меня внутри вдруг что-то дрогнуло, и я вмиг сообразил, кто такой этот Дейв.

Мы не знали его имени, и я не уверен, что фамилия, по которой мы к нему обращались, была настоящей, но низкий голос, уверенные интонации – все это указывало только на одного-единственного человека. Я вдруг понял, что это Гаррик, американец из Танжера, чудотворец, который разыскал в пустыне рождественскую елку, поэт, художник, дилетант. И вот теперь он живет в Ирландии с этой женщиной и Диллоном. Силы вдруг оставили меня, живот скрутило. Я почувствовал, что устал и изможден. Я вспомнил фотографию в доме Козимо: я, Робин, Козимо, Симо, Гаррик и Рауль. И слова Козимо: «Я кое-что знал и, наверное, должен был тебе об этом рассказать».

Я почувствовал, как меня охватывает бешеный страх. Я двинулся по коридору, заглянул в одну комнату, потом в другую. Меня била дрожь. Отчаянный посетитель, незваный гость, рыскающий по дому в поисках своего сына. После всех этих лет, после одного тупика за другим, после поисков в переулках и закоулках, после слез и уклончивых ответов, после жестоких ссор, визитов к врачу и рождественских обедов, вот до чего мы дошли: я ночью брожу по чужому дому.

Никогда бы не подумал, что Гаррик будет жить в таком доме; этот коттедж вовсе не был в его стиле. И что вообще он делал в Ирландии?

Последняя комната на моем пути – в самом конце коридора – принадлежала Диллону. Я в этом был просто уверен. Маленькая прямоугольная комната. Почти никакой мебели, лишь узкая кровать и стул в углу. Рядом с кроватью несколько книг. На полу перевернутый ящик с игрушками, на стуле – разбросанная одежда. Я вошел в комнату, и по моему телу пробежала дрожь. Я едва держался на ногах.

Я забрался в кровать и укрылся покрывалом с рисунком Человека-паука.

Комнату заливал по-сказочному лунный свет. Я вынул пистолет из кармана и положил его под рубашку, прямо на грудь. От него веяло холодом, но на душе стало как-то спокойнее. Намного спокойнее, чем я ожидал. Пистолет будто ко мне прирос. Я чувствовал его отпечаток, он татуировкой врезался в мою плоть. Он был довольно тяжел, и, когда моя грудь поднималась и опускалась, казался частью моего тела.

У меня вдруг закружилась голова. Я отхлебнул виски, и по жилам медленно разлилось тепло. Правда, энергии оно не прибавило. Совсем наоборот. Я почувствовал сонливость и, придавленный тяжестью пистолета, стал постепенно проваливаться в сон. Но прежде, чем окончательно заснуть, я все же решил позвонить Козимо. Неужели он мой единственный друг? Неужели, кроме него, у меня больше никого и нет? Как мне его сейчас не хватало. В телефоне послышались ленивые гудки, будто он звонил в каком-то нереальном мире. Но реального мира, похоже, уже не было и в помине.

Трубку сняла женщина.

– Слушаю.

– Можно Козимо?

– Кто это?

– Это Гарри. Я хочу поговорить с Козом.

– Его здесь нет.

– А когда он вернется?

– Он…

– Кто это? Это Майя?

– Да, Майя.

– Я хочу поговорить со своим другом.

Но не успела она ответить, как я уже все понял. Я обо всем догадался по ее молчанию – по той кратчайшей паузе, во время которой у меня в висках застучала кровь.

– Мне очень жаль, Гарри. Козимо больше нет.

Меня точно толкнули к самому краю бездонной пропасти.

– Он умер сегодня вечером, совсем недавно.

Не помню, добавила ли она что-то еще и сказал ли я что-то в ответ. Тьма сгустилась. Я уже ничего больше не понимал. Может, подобно метеориту, вошедшему в атмосферу, я стал распадаться на части. А может, случилось что-то еще. Все летело в тартарары. Со смертью Козимо исчезали последние крупицы счастья Танжера. Никогда прежде я не чувствовал себя чужаком в своей собственной жизни. Козимо, друг мой дорогой, как же ты мог меня покинуть?

За окном ярко светили звезды. В сельской местности они обычно ярче, чем в городе. А тишина как будто стала осязаемой, и я мог до нее дотронуться. Я мог в нее погрузиться. Мои руки и ноги отяжелели и мягко, постепенно, точно якоря, стащили меня на дно сонного моря.

Странно, но я знал, что мой сын был где-то неподалеку. А может, не был? Я ведь его не видел и понятия не имел, что теперь делать. Я мог притвориться, будто никогда не ждал этой минуты и этого дня, но во мне с самого начала, с невесть каких времен – даже до того, как я встретил Робин, мою любимую Робин, – затаилось нечто, и это нечто предсказывало: мой сын жив, он здесь, он ждет меня, он готов к встрече со мной. В любую минуту.

Я уткнулся головой в его подушку и вдохнул его запах. Мне стало сниться, что Гаррик пишет мой портрет. «Сиди смирно, – говорит он. – Сиди смирно. Теперь замри». Я заворожен его взглядом. Я не могу пошевелиться. Я парализован, я застыл, словно дикое животное в клетке, и вдруг я уже пантера и хожу по клетке из угла в угол. «Сиди смирно», – требует Гаррик. Он то взмахивает кистью, то направляет на меня пистолет. Неужели он выстрелит? И вот уже наставляет на меня пистолет не Гаррик, а Спенсер, и Спенсер вдруг начинает писать мой портрет, и тут же передо мной появляется горящий в огне Диллон. У него глубокий серьезный голос. Это не его голос, это голос сварливого старика. Это голос Джима. И тут же рядом с ним появляется Козимо; он протягивает мне руки и ласково говорит: «Я так рад вас видеть». Сны кружатся и снуют, увлекая меня в темные закоулки разума, а может, вообще неведомо куда.

Я вынырнул: все еще во сне, в каком-то другом месте и в какое-то другое время. Разумеется, в Танжере. В нашей старой спальне. Занавески колышет ветер. Небо пылающе-синее. Здания обшарпанные, шаткие, вот-вот развалятся. Солнце мне здесь по душе, но полдень не для прогулок. Полдень в Танжере для отдыха в постели. С Робин. Моя возлюбленная Робин. Снова в моих объятиях. В те самые дни. Каждый раз, когда мы предавались любви, я закрывал глаза. «Открой их, – говорила мне она. Отважная, бесстыдная Робин. – Посмотри мне в глаза. Открой их». И я открывал глаза и утопал в ее взгляде. В овальной глубине серых таинственных глаз. И мы двигались синхронно во всех направлениях, точно зная, как именно это надо делать, словно по инструкции. Но наши движения были интуитивны и естественны. А потом я входил в нее еще глубже, и она не сводила с меня глаз, и кусала меня, и крутилась и вертелась, и мы предавались любви так, точно знали все существующие в мире позы, и все это время она не сводила с меня глаз, а я не мог выдержать ее взгляда, и перед самым концом я закрывал глаза и уносился далеко-далеко, в другую галактику; я несся, словно метеор, сквозь пространство и время, а Робин прижимала меня крепче к себе, а потом отпускала со вздохом удовольствия, но одновременно и разочарования: почему я закрыл глаза? Она обнимала меня и корила. «Ты закрыл глаза», – говорила она, судорожно глотая воздух, смеясь, вдыхая весь мир. В те дни именно так все и было, за исключением того раза, когда мы зачали Диллона.

На улице шел дождь. Я помню, какую он принес прохладу. Правда, прохлада была лишь временной. В ту ночь я знал: что-то произошло, мы что-то сотворили, мы кого-то сотворили. Предаваться любви мы тогда могли с утра до вечера. Но после истории с Диллоном, после возвращения в Ирландию всему этому пришел конец: нашей чувственности, нашей страстности как не бывало. Мой сон избежал скуки Дублина и ринулся в самую сердцевину Танжера: жаркие, душные дни; наши губы то и дело ищут друг друга, а языки никак не могут насытиться. Близость, похоже, была для нас истинным пропитанием. В послеполуденные часы мы вылезали из постели, пили мятный чай, а вечером уходили из города и бродили по дорогам, усаженным деревьями и подсолнухами.

Я проснулся и не мог понять, где я нахожусь. Рот пересох. Я потянулся за водой и вдруг сообразил, что пистолета на груди уже нет. Куда он делся? Я почувствовал, что обливаюсь потом. Моя одежда пропиталась им, и меня пробирала дрожь. Я протер глаза и, к своему изумлению, увидел, что надо мной стоит Гаррик.

 

Глава 16. Робин

Я вела машину безрассудно, на безумной скорости, и меня ничто не могло остановить. От обуявшего меня дикого страха каждый мой мускул был напряжен до предела. Было ясно, что я опоздала; ясно, что Гарри, опередив меня, уже добрался до снежных безмолвных гор Уиклоу, что он уже рыщет в этом незнакомом краю и вот-вот откроет ящик Пандоры, битком заби-тый моим прошлым. Передо мной мелькнуло его бледное словно тень лицо, и я услышала его хриплый изумленный голос. «Господи! – взмолилась я. – Пожалуйста, сделай хоть что-нибудь!» Только бы успеть! Но в глубине души я знала, что ничего уже не изменишь. Я должна буду ему все рассказать.

Я стала думать, как именно все это преподнести, как помочь ему меня понять. Мне хотелось объяснить ему, что в те дни события потянулись чередой, одно за другим. Мы были с ним совсем недолго. Но в воспоминаниях все кажется куда более протяженным. Мелочи вырастают в колоссов, приобретают иное значение. Все так быстро накалилось…

Мне хотелось объяснить Гарри, что столько лет спустя трудно даже сказать, когда все это началось. Ведь я в какую-то минуту приняла решение. Я знаю, что это не случилось само по себе: как бы люди ни пытались оправдать себя, такое само по себе не случается. У тебя есть выбор. Рано или поздно приходится принимать решение. И все это мне хотелось ему объяснить.

Выехав из Дублина, я загляделась на остроконечную вершину Шугарлоуф, сияющую в свете холодного снежного утра, раздумывая, как объяснить эту историю Гарри. Мысленно я перенеслась в другие края и другое время, когда я была совсем другим человеком. Во времена, когда все это началось.

Не думаю, Гарри, что ты сможешь выслушать мой рассказ. Но я знаю тебя. Ты потребуешь подробностей, отважно заявив, что хочешь их услышать, что тебе необходимо их услышать. Только сомневаюсь, что это действительно так. Неужели тебе по силам их режущая боль? Неужели она хоть кому-нибудь по силам? Когда-то ты сказал мне, что истина выражается в подробностях. Мы говорили об искусстве – весьма безобидная беседа. Здесь же дело гораздо серьезнее. В реальной жизни подробности могут ранить в самое сердце, и эта рана уже никогда не заживет.

В трубке раздалось потрескивание, похожее на далекий раскат грома.

– Сегодня вечером, – сказал он. – Придешь?

Я намотала шнур на палец. Огляделась вокруг. Бар был почти пуст. Подслушивать нас было некому.

– Куда?

– Сады Мендубии. Под аркой. После призыва на молитву.

Я глубоко вздохнула. По груди потекла струйка пота. Я почувствовала, как она медленно стекает под грудь.

– Так ты придешь?

– Приду.

Весь день стояла сухая сонная жара. А потом с океана подул прохладный бриз. На горизонте повисла гряда розовых облаков. Я торопливо шла по горбатым улочкам старого города, прислушиваясь к звукам, лившимся из открытых окон: громким голосам, стуку горшков и сковородок. Пахло рыбой и пряностями. Где-то неподалеку имам поднялся на минарет, и над крышами зазвучал его призыв на молитву.

Я добралась до Гранд-Сокко и повернула к садам. Я пришла раньше его. Встала под аркой, стараясь вести себя естественно, – мне не хотелось привлекать к себе внимания. Поблизости болталась группа подростков. Бросая на меня взгляды, они шептались и хихикали. Я натянула на голову шарф и приняла безразличный вид. В висках яростно стучала кровь.

Я отошла от арки, села на скамейку среди смоковниц и драконников и с растущим возбуждением стала его поджидать. Он появился точно тогда, когда я уже собралась уйти. Я увидела, как он вошел в сад и в поисках меня стал обводить взглядом тенистые места. Руки он держал в карманах, шел вразвалочку. Он увидел меня, но выражение его лица ничуть не переменилось, и он преспокойно сел рядом.

Мы не сказали друг другу ни слова. Мы сидели рядом и провожали взглядом тех, кто проходил под аркой. Мне казалось, что один из нас должен заговорить, но я боялась заговорить, боялась, что из меня вырвется лишь нервный писк. Он молча предложил мне сигарету, и я, обхватив его руку ладонями, наклонилась к его зажигалке. От этого краткого прикосновения нас точно ударило током, и мы тут же отстранились друг от друга. Солнце спряталось за дома; наши тени стали длиннее. Сердце неистово колотилось, а я изо всех сил старалась сохранять спокойствие. Он вдруг взял меня за руку, а я от неожиданности ее чуть не выдернула. Его рука была большой и прохладной. Он держал мою руку небрежно, едва ее касаясь. Потом он вдруг сжал ее и наклонился ко мне так близко, что я почувствовала на лице и шее его дыхание.

– Пошли отсюда, – сказал он.

Он вел меня незнакомыми улицами. Мы шли мимо прохожих, которые нас едва замечали. Щеки мои горели. Я боялась, что нас увидит кто-то из наших приятелей. Все это время он держал мою руку в своей. Его шаги были длиннее моих, и я едва за ним поспевала. Лишь один-единственный раз он остановился и обернулся ко мне, и я выдавила улыбку.

Тогда у меня еще был выбор. Тогда я еще могла повернуть назад. Да, я совершила необдуманный поступок, проявила слабость, но не более того. Моя неверность ограничивалась только тем, что мы держались с ним за руки. Но мои мысли опережали события, они безрассудно летели вперед в последующие несколько часов; и спору нет, я сама допустила то, что случилось. Я поддалась не только его желаниям, но и своим. Я не была невинной девочкой. И наивной я тоже не была. Я знала, что сейчас произойдет. Он вел меня по лестнице в свои затемненные комнаты, и у меня от ожидания захватывало дух. Когда же он захлопнул за собой дверь, резко схватил меня, прижал к стене и нетерпеливо приник ко мне всем телом, я поняла, что с той минуты, как мы познакомились, все слова, которые мы говорили друг другу, все взгляды, которыми мы обменивались, неумолимо вели нас именно к этому шагу.

Когда я вернулась домой, в квартире горел свет. Я заметила его, уже достигнув последних ступенек лестницы. Я остановилась перед дверью и сделала глубокий вдох, старясь успокоиться. Потом еще один. Рука потянулась к волосам, и я старательно пригладила их. Провела пальцем по шее, там, где пульсировала жилка, там, где он прижимался ко мне губами. Я погладила ее так, словно вела по следу его поцелуя, нежного и страстного.

Я толкнула дверь. Свет в комнате был слишком ярким и слепил глаза, поэтому я его выключила. Комната была пуста. Я положила сумку и направилась к спальне. Ты, Гарри, распластавшись на кровати поверх одеяла, уже спал. Я не стала тебя трогать. Когда же я легла в постель, ты даже не пошевелился. От тебя пахло виски. В полутьме я вгляделась в твое лицо. Оно светилось покоем.

Да, я чувствовала себя виноватой. Но не настолько, чтобы раскаиваться. Я отвела от тебя взгляд и перевернулась на другой бок. Кажется, я мгновенно заснула.

В следующий раз я отправилась прямо к нему в квартиру, где он уже поджидал меня. Как только мы вошли в комнату и дверь за нами захлопнулась, он схватил меня за руку и развернул лицом к себе. Пожирая меня жадным взглядом, он стащил с меня футболку, потом стянул до бедер юбку и толкнул спиной на кровать. Мы не произнесли ни слова. Он не желал медлить ни секунды, и в его желании сквозила агрессивность, налет жесткости. Он схватил меня за волосы и, запрокинув назад голову, впился зубами в шею. На коже у меня остался след, который потом пришлось долго скрывать.

Солнце спустилось по небосклону, и комнату окутал полумрак. Вдалеке слышался шум автомобилей, сердитое нытье самоката. Но в этой маленькой жаркой комнатке с пустыми стенами и скомканными простынями стояла тишина. Лишь мое дыхание, переплетавшееся с его, хриплым и натужным. Он вдруг потянулся и прижался к моему рту губами.

Когда мы собирались компанией, я на него не смотрела. Я никогда не отвечала на его взгляд. Я смеялась шуткам наших приятелей, улыбалась своим собеседникам. Я с жаром бросалась в любой разговор и страстно в нем участвовала. Я слышала свой смех: он звучал фальшиво. Словно наяву я ощущаю прикосновение его губ к своей груди, капли пота, бегущие по спине, и моя совесть железным обручем туго стягивала мне голову.

Я потеряла интерес к живописи. Пустые холсты смотрели на меня с укором. Кисти больше не признавали моих рук. Час за часом я томилась бездельем. Мне было скучно и не сиделось на месте. Я потеряла способность ясно видеть. Все вокруг казалось туманным, расплывчатым. Я теряла веру в себя.

Я уронила банку с оливками. Стекло разлетелось по кафельному полу мельчайшими осколками, а оливки, будто мраморные шарики, подпрыгивая и переворачиваясь с боку на бок, раскатились по всем углам.

– Что с тобой такое? – спросил ты.

– Ничего.

– Ты сама не своя.

– Не понимаю, о чем ты говоришь.

– Ты рассеянная. И неуклюжая.

Ты обвел взглядом осколки на полу.

– С тобой все в порядке?

Ты погладил меня по спине, и я почувствовала, что ты встревожен и озабочен.

– Со мной все в порядке, Гарри, – сказала я и отодвинулась.

Я опустила голову, чтобы скрыть от тебя лицо, и, опустившись на колени, принялась собирать осколки.

Полутемная, погруженная в тишину комната. Надо мной медленно вращается вентилятор, голова моя покоится на его груди, его рука лениво перебирает мои волосы. Краткий миг покоя перед тем, как я выскользну из-под простыни, оденусь и, оставив его одного, выйду в жаркую ночь.

– Я хочу, чтобы ты осталась, – сказал он.

– Я знаю.

– Но ты не останешься.

– Я не могу.

Он замолчал. Его молчание отдавало злостью и раздражением. Он лежал, не шевелясь, а я чувствовала, как в нем нарастает недовольство.

Это было нечто новое. Растущая в нем потребность побыть со мной подольше. Желание не расставаться. Я ощущала его притяжение. Мне тяжело было уходить, этот уход истощал, лишал меня сил. Мне казалось, что я раскалываюсь на куски, распадаюсь на мельчайшие частицы. И до этого довел меня он.

– Ты можешь от него уйти, – сказал он.

Эти слова словно повисли над нами, пульсируя в сухом, жарком воздухе спальни.

Сколько же это продолжалось? Пару месяцев? Десять недель? Недолго. Если соизмерить со всей моей взрослой жизнью, то это лишь краткий ее отрезок. Но почему мы оцениваем наши любовные романы по временной категории? Сорокалетнее супружество считается успешным. Но ведь порой краткие события оказываются намного значимее и в какой-то мере продолжительнее тех, что тянутся всю жизнь.

Вечер дома. Козимо пришел к нам на обед. Вы с ним обсуждали предстоящее путешествие в Севилью, пока я готовила жаркое из баранины и вареники. Мои руки были перепачканы мукой. В последнее время я старательно посвящала себя готовке. Я хотела как следует тебя кормить, придать тебе сил, укрепить тебя для того, что может между нами произойти. В чем только люди не выражают чувство вины!

Между делом я вполуха слушаю ваш разговор, как вдруг мое внимание приковало произнесенное имя.

– Мне его дал Гаррик, – сказал Козимо.

Я услышала, как ты одобрительно присвистнул.

– Джеймсон 1780, – сказал ты. – Неплохо. Совсем неплохо.

– Верю вам на слово. У меня никогда не было особого интереса к виски. Но я и никогда не смотрел дареному коню в зубы, так что…

Козимо тихонько засмеялся.

– А по какому поводу такой подарок?

– Он разбирал свои вещи. И отдавал то, что не хотел брать с собой.

Я замерла на месте. Я стояла не дыша, вслушиваясь в каждое слово.

– Он уехал?

– Да, уехал. Насколько мне известно, на корабле вчера вечером.

– А вы знаете, куда он отправился?

– Он не сказал. Наверное, домой.

– Непонятно только, где этот дом.

– Это точно.

– Думаете, он вернется?

Я подалась вперед, чтобы услышать ответ, но его не последовало. По крайней мере словесного. Возможно, Козимо покачал головой или пожал плечами.

– Что ж, это в его духе, верно? – с усмешкой в голосе сказал ты. – Таинственный человек. Исчез без следа.

– Точно.

– Козимо, а в чем же все-таки дело?

– Да я в общем-то не знаю. Но думаю… Нет, не знаю.

– Так в чем же?

– Я думаю, тут замешана женщина.

– Неужели? – заинтересованно спросил ты.

У меня задрожали ноги.

– Кто же это? Кто-то из здешних?

– Нет. Хотя я уверен, у него и здесь были интрижки. А у кого их нет? Думаю, эта женщина в его родных краях, где бы они там ни были. Мне всегда казалось, что его кто-то ждет.

Из меня вырвался едва слышный стон – крик боли и обиды. Он меня предал. Этот стон вырвался непроизвольно, и я рукой зажала рот.

– Пойду принесу бокалы, – сказал Козимо.

Он двинулся в мою сторону, и я отвернулась. Чтобы он не заметил моего отчаяния, не заметил, как трясутся мои руки, я стала усердно рубить лук.

В поисках бокалов Козимо принялся шарить в буфете, а я не решалась на него даже посмотреть. У меня скрутило живот. Мне хотелось согнуться в три погибели и закричать во весь голос. Я услышала звон бокалов на стойке, шум открываемой бутылки. На плечо легла его рука.

– Милочка, хотите аперитива?

Я подняла глаза: сквозь медовую желтизну виски струился солнечный свет, в ноздри мне ударил сладковатый мускусный запах, и меня дико затошнило. Я едва успела добежать до раковины, как меня вырвало.

Физическая, острая боль. Открытая, незаживающая рана. День тянулся за днем. Бесконечно. Я то взрывалась от гнева, то плакала, то впадала в панику. При виде еды мне становилось плохо. Я чувствовала нескончаемую усталость. Я позвонила на работу, сказала, что больна, и, уткнувшись лицом в подушку и закутавшись в одеяла, часами лежала в постели. Я настолько измучилась, что у меня уже не было сил плакать.

Ты тревожился. Ты присаживался на край кровати и проверял, нет ли у меня температуры.

– Нам следует позвать врача.

– Зачем? – спрашивала я. – Это, наверное, грипп или что-то в этом роде.

– Тебе надо что-нибудь поесть.

– Попозже.

– Хотя бы гренок и чай.

– Гарри, пожалуйста, не волнуйся. Мне просто нужно отдохнуть.

Мне хотелось лишь одного: чтобы меня оставили в затемненной комнате одну и дали поваляться. Мне разбили сердце. На душе у меня было тяжело. Никакой доктор не мог мне помочь.

Ты посмотрел на меня и озабоченно нахмурился:

– А ты не беременна?

Как только ты произнес эти слова, я мгновенно поняла: так оно и есть.

– Ты беременна? – подняв брови, повторил ты.

Я подтянулась на локтях, уставилась в подушку и стала яростно высчитывать даты.

Ты положил мне руку на спину. Я обернулась к тебе, и по твоему лицу расползлась улыбка.

– Робин? – мягко спросил ты. – Это возможно?

– Я… я не знаю.

– Черт! – проведя рукой по волосам, воскликнул ты.

С твоего лица не сползала улыбка.

– Гарри…

– Сколько дней у тебя задержка?

– Я даже не знаю…

– Но у тебя задержка?

– Да, похоже, что да.

По правде говоря, такой задержки у меня никогда раньше не было.

Ты вскочил с кровати и потянулся за бумажником.

– Что ты собираешься делать?

– Пойду куплю тест.

– Нет, подожди…

Ты проверил в бумажнике наличные и сунул его в задний карман. События разворачивались слишком быстро. В голове моей роились вопросы, вопросы перемежались с тревогами и возможными объяснениями.

– Самое лучшее – сразу же выяснить, правда?

Ты склонился ко мне и поцеловал долгим нежным поцелуем. Ты скользнул пальцами по моим волосам, придержал рукой мою голову, и я почувствовала страстное прикосновение твоих губ к моим губам. А потом ты отстранился и заглянул в самую глубину моих глаз, и в этом взгляде было столько любви и надежды! Мне хотелось, чтобы ты поскорее ушел, пока на меня не накатили угрызения совести. Как только за тобой захлопнулась дверь, я уткнулась головой в подушку.

Это была любовь. Чистая, абсолютная и пугающе сильная. Я вглядывалась в это маленькое треугольное личико, загнутые пальчики, мягкие шелковистые волосы на головке – и не могла поверить в свое везение! Он был истинным совершенством. Во время беременности меня не покидало чувство вины – пережиток моего католического воспитания. Я не могла забыть своего проступка. Младенец рос в моем чреве, а вместе с ним или с ней росла моя убежденность в том, что с моим ребенком что-то будет неладно. Затаившаяся болезнь или какой-нибудь физический дефект. Наказание за мой страшный обман.

Была минута, когда я готова была тебе во всем признаться, но она прошла и забылась. Ты мгновенно влюбился в мою беременность, ты просто помешался на зревшем в моем чреве младенце. То, что ребенок, возможно, не твой, тебе и в голову не приходило. Твоя откровенная любовь к этому еще не родившемуся существу, твое безумное возбуждение от одной мысли, что ты будешь отцом, порой были просто невыносимы. Человек, который всю свою жизнь стремился к свободе и старался избегать любых связанных с обыденной жизнью обязательств, ничуть не паниковал при мысли о предстоящих обязанностях, а, наоборот, рвался к ним всем сердцем. Надежда стать отцом вдохновляла тебя и придавала сил.

От Гаррика не было никаких вестей. Я не могла понять, как он мог уехать, не попрощавшись. Он исчез, словно растаявший в воздухе дымок сигареты. Сначала боль меня не покидала, потом она стала утихать, а когда родился сын, я узнала в нем черты Гаррика. Ошибиться было невозможно. Внешность мальчика подтвердила то, о чем я и так догадывалась. Еще до нашего романа с Гарриком я редко предохранялась. И тем не менее это не имело никаких последствий. Гарри, мы с тобой столько раз предавались любви, но ребенка так и не зачали. А в тот самый месяц, когда начался мой любовный роман, в тот самый месяц, когда мы с тобой едва касались друг друга – не говоря уже о физической любви, – в те несколько недель, когда я целиком и полностью отдалась своему любовнику, именно тогда я и зачала ребенка. Это не могло быть совпадением. Я смотрела на Диллона, и у меня не было ни капли сомнений. Ямочка на подбородке, эти широко раскрытые пронзительные глаза. У мальчика были мягкие черты лица, но в будущем – стоило исчезнуть младенческой пухлости – они бы наверняка заострились. Я видела все это яснее ясного, однако, к моему удивлению и облегчению, никто больше этого сходства не заметил. Даже ты.

– Он вылитая мама, – гордо говорил ты всякий раз, когда кто-то заглядывал в колыбельку.

Цвет кожи у Диллона был такой же, как у Гаррика, и такой же, как у меня. Со временем люди стали говорить, что он похож на меня, а в нижней части лица – на тебя, и я с этим с радостью соглашалась. Эту идею поддерживал даже ты. Забавно, как человеческий мозг падок на подобные трюки.

Диллон был моим утешением. Мне казалось, что более совершенного ребенка нельзя и пожелать. Я благодарила богов и свою счастливую звезду за то, что моя тайна осталась нераскрытой, и за то, что они наградили меня таким чудным мальчиком. Но я не знала, что наказание ждет меня впереди, что оно постигнет нас в самый неожиданный момент.

Был теплый весенний полдень 2003 года, дул легкий бриз. Я поднялась на террасу прибрежного кафе и вдруг увидела его. Он сидел вместе с Козимо, Еленой и Бланкой – сидел, полуразвалясь, сдвинув темные очки высоко на лоб. Как будто никогда и не уезжал. Я замерла. Сердце екнуло, но я постаралась взять себя в руки.

– Привет, – поднимаясь со стула, сказал он.

– И тебе привет, – сказала я. – Можешь не вставать.

Козимо распростер руки и подался вперед, подзывая Диллона, и тот отпустил мою руку и, улыбаясь, затопал к своему любимому дядюшке. Старик подхватил его и усадил себе на колени. Все, как обычно, засуетились вокруг Диллона, и я рада была, что они занялись малышом. Мне нужно было оправиться от шока и прийти в себя.

Он не сводил с меня глаз, и я с вызовом встретила его взгляд. Внутри у меня все кипело, во мне с новой силой вспыхнули гнев из-за его отъезда и тупая боль от былых обид. Он бросил беглый взгляд на мальчика, потом снова посмотрел на меня.

– Так что, вы вернулись? – как бы невзначай спросила я веселым тоном.

– Ненадолго.

Я понимающе кивнула. Я не знала, что еще сказать. «Вы приехали по делу или так, для удовольствия?» «Вы приехали один или с кем-то?» Что бы я ни спросила, какой бы невинный вопрос ни задала, он мог решить, что я все еще в нем нуждаюсь, усмотреть в нем прежнее желание. Поэтому я не сказала больше ни слова. Я села рядом с Еленой. И она сразу же кинулась обсуждать со мной последний кризис в ее личной жизни. Мы говорили полушепотом и целиком погрузились в разговор. Я не могла на него смотреть, но все это время ощущала его присутствие: чувствовала, как он, худой и угловатый, наклоняется к собеседникам, как взгляд его глубоко посаженных светлых глаз неотрывно устремлен на океан. Время от времени он бросал какую-нибудь реплику или выражал свое мнение – каждый раз хорошо знакомым мне медленным, певучим голосом. От него веяло спокойствием. А может, скукой? Я завидовала его хладнокровию, его небрежности, его привычной сдержанности. У меня же внутри все клокотало.

Прошло больше двух лет с тех пор, как я его видела в последний раз, с тех пор, как мы сидели так близко друг от друга, и у меня голова шла кругом от одной мысли о том, что наша прежняя близость теперь сменилась равнодушием и отчужденностью.

Диллону не сиделось на месте. Он ушел от Козимо и рвался на улицу. Когда его привели назад, он захныкал, и я решила воспользоваться случаем и побыстрее уйти.

– Ему нужно побегать, – объяснила я.

– Хочешь, я с ним погуляю? – спросила Елена.

– Нет-нет, я пойду с ним на пляж.

И мы зашагали – рука в руке. Диллон что-то лопотал на своем языке, обращаясь то ко мне, то к плюшевому мишке, которого он всюду таскал с собой. Я настолько была поглощена случившимся, что почти не отвечала и почти его не слушала.

Возле моря было прохладнее. Мы сбросили туфли, и наши ноги утонули в теплом песке. Ветер развевал нам волосы и отбрасывал прямо в лицо, и одна из прядей попала мне в рот. Волосы у Диллона были длинные, слишком длинные для мальчика, на шее они вились пружинистыми золотистыми колечками, и я никак не решалась их подстричь. Диллон с увлечением собирал ракушки, засовывал их в мои и свои туфли, потом высыпал и начинал все сначала. Я сидела на песке и наблюдала за ним. Играя, он болтал без передышки. Занятная детская болтовня с интонациями, похожими на мои собственные. Изредка он пересыпал ее узнаваемыми словами: «мама», «папа», «Диди» – так он называл самого себя.

На нас упала тень. Еще до того, как я оглянулась, я знала, кому она принадлежит. Я с самого начала знала, что он последует за нами, что он будет искать со мной встречи.

– Можно мне сесть? – спросил он.

– Конечно.

Он сел на песок, но, будто чувствуя мою настороженность, не слишком близко ко мне.

– Симпатичный, – кивнув в сторону Диллона, сказал он.

Я не ответила. Я отгородилась стеной молчаливой обиды.

Диллон бросил на него острожный взгляд, каким он обычно встречал незнакомцев. А потом вдруг передумал и решил ему довериться. Он подошел к Гаррику и протянул ему Теда, своего закадычного приятеля, игрушку, подаренную ему при рождении.

– Вот это да! Спасибо, малыш. Кто же это такой?

Диллон посмотрел на него исподлобья.

– Это Тед, – сказала я.

– Привет, Тед, – сказал Гаррик, поворачивая игрушку лицом к себе. – Какой же ты славный парень!

Он вернул игрушку Диллону, и тот, не то удовлетворившись, не то заскучав от этого обмена, повернулся к нам спиной и продолжил поиск ракушек.

Мы молча наблюдали за ним. Мне хотелось прервать это молчание, но не хотелось говорить ничего обыденного или банального. И в то же время я боялась, что у меня вырвутся слова, из которых он поймет, как сломил меня его отъезд, какую причинил мне боль. Но первым заговорил он.

– Я понимаю, что должен объясниться, – сказал он.

– Точно. Должен, – сухо произнесла я. – Или по крайней мере извиниться.

– Конечно. Ты права.

Я почувствовала, как он медленно кивнул, и тем не менее я не могла на него даже посмотреть.

– То, что мы делали, было безумием, – заговорил он. – Я ничего подобного никогда не делал. И никогда не испытывал таких чувств.

Он произнес это мягко, но слова его вонзились в меня, точно стрелы.

– Наши отношения становились серьезными, и быстрее, чем я предполагал. Ты была замужем, и я…

Я повернулась к нему и увидела, как он уткнулся взглядом в песок.

– Ты тоже был женат, – заканчивая за него фразу, сказала я.

Я вдруг ясно увидела то, чего раньше в упор не замечала.

Он кивнул, отвел взгляд, глаза его выражали чуть ли не стыд.

Я вдруг расхохоталась, расхохоталась над своей глупостью. Он повернулся и посмотрел на меня.

– В чем дело?

– Это так… не знаю. Так прозаично.

Он задумался и медленно кивнул.

– Наверное, можно это назвать и прозаичным.

– Ты мог мне тогда сказать, что женат.

– Это что-то изменило бы?

– По крайней мере мне бы ясна была причина. Я не пребывала бы в этом страшном неведении. Ведь я не знала, что и подумать. Я чувствовала себя покинутой и даже не понимала – почему?

Я прикусила губу, молча досадуя: зачем я себя вы-дала?

– Ты права, – тихо проговорил он. – Я должен был тебе сказать. Просто мне…

Он умолк, а я ждала продолжения.

– Мне было так, черт возьми, трудно с тобой расстаться, – сказал он.

Эти слова поразили меня в самое сердце. Вмиг исчезли и ненависть, и копившаяся все это время обида. Его слова с налета разрушили их до самого основания.

– Я тебя любил. Я никогда не говорил тебе об этом.

– Не надо, – сказала я. – Пожалуйста, не надо.

– Хорошо, – внимательно вглядываясь в меня, произнес он и замолчал.

Какое-то время он сидел задумавшись, а потом снова заговорил:

– Не знаю почему, но я решил, что следует тебе об этом сказать.

Я сидела к нему спиной; тыльной стороной ладони я смахнула набежавшие слезы.

– Это не имеет значения, – как можно убежденнее проговорила я. – Это все в прошлом.

Он не сводил с меня взгляда.

– А что с твоей женой? – спросила я, изо всех сил стараясь казаться спокойной. – Где она сейчас?

– Она в Америке. Правда, по происхождению она ирландка. Похоже, у меня есть определенные склонности, а?

Я пропустила его слова мимо ушей.

– А она знает? – помолчав, спросила я.

Он кивнул:

– Да, знает. Тогда мы с ней разъехались. А потом она захотела, чтобы мы помирились. Я счел это правильным шагом. Здесь царило такое безумие. Я хотел, чтобы хоть что-то в моей жизни сложилось правильно. И поскольку мы с ней начинали новую жизнь…

– Ты ей рассказал.

– Я ей рассказал. А ты не рассказала Гарри?

Я отрицательно покачала головой.

– Ты и твоя жена… вы по-прежнему вместе? – спросила я.

Он кивнул.

– У нас сын. Феликс. Он немного младше Диллона.

Гаррик сидел, глядя прямо перед собой, – он не сводил глаз с Диллона, который потихоньку удалялся от нас и приближался к морю. Я крикнула сыну отойти от воды, и он тут же выполнил мою просьбу. Диллон слегка сгорбился, и было видно, что он устал. Он тер глаза, ясно, что скоро надо будет уходить.

– Он мой сын, верно?

Я онемела. Я не могла сказать ни слова. Я только обхватила руками колени и прижала их к груди. Я чувствовала, как он смотрит на меня в упор, и мое нежелание отвечать для него красноречивее любого ответа.

– Гарри не знает и об этом?

Я покачала головой.

– И не должен узнать, – с каким-то надрывом, едва слышно произнесла я.

Он глубоко вздохнул.

Солнце почти село, и подул прохладный ветерок. Я знала, что ты уже вернулся домой и волнуешься, почему нас до сих пор нет. Я собрала наши туфли и поднялась. Он схватил меня за руку.

– Можно мне с тобой увидеться? Перед моим отъездом?

– Нет, – сказала я твердо и решительно покачала головой.

Мне было больно отказать ему. Его рука все еще сжимала мое запястье. Первое прикосновение с того времени, как мы расстались.

Он с минуту держал мою руку в своей, затем отпустил.

Мы молча шли вдоль берега. Я несла на руках Диллона, черпая силу в прикосновении его маленького теплого тела.

Перед тем как мы расстались, он сунул руку в карман и достал визитную карточку.

– На ней мой электронный адрес и номер сотового, – сказал он.

Я бросила взгляд на протянутую мне визитку. Нужно было срочно уходить, пока я снова не расплакалась.

– Я бы хотел поддерживать с тобой связь, – все еще держа карточку в протянутой руке, сказал он.

Солнце уже почти село, и его лицо погрузилось в тень, но мне все равно было видно, что он пристально на меня смотрит.

– Не знаю. Думаю, не стоит этого делать.

– Я понимаю. Но если ты хоть как-то можешь… Хотя бы писать мне время от времени. Чтобы я знал, как дела у тебя и у Диллона. Чтобы я знал, что вы оба в порядке. Я сам не буду тебе писать… если ты этого не захочешь.

Взвинченная, растерянная, я схватила карточку и поспешно зашагала прочь, чувствуя, как он провожает нас взглядом. На улице царила тишина, слышны были только шум океанского прибоя и стук моих шагов по пыльному асфальту.

Подъезжая к дому по узкой дорожке, я услышала, как заскрипели по гравию шины. Сад безмолвно дремал под снежным одеялом. Подъехав к самому дому, я увидела, что входная дверь открыта, и изо всех сил нажала на тормоза. Из дома не раздавалось ни звука. Никаких признаков жизни. Я выключила мотор, в машине стало тихо, и я начала прислушиваться к зловещей тишине. По коже невольно пробежал мороз. Что ждет меня за этой открытой дверью? Но мой страх длился секунду, не больше. Я выскочила из машины и взлетела по ступеням: я должна была знать, что теперь с нами будет.

 

Глава 17. Гарри

Я не сводил взгляда с пистолета. Он крепко держал его в руках, направив дуло мне в голову. Взгляд его был спокоен. Воздух в комнате казался тяжелым и неподвижным. В ту минуту я, наверное, испытывал страх – страх, что он меня убьет, – но сильнее страха было безумное нетерпение. Я хотел знать, где мой сын. Что он с ним сделал? От гнева в жилах закипала кровь. Я почти нашел Диллона, а Гаррик, этот мрачный человек с неумолимым взглядом, пытается мне помешать. Голова все еще гудела от вчерашней выпивки. Я пригасил бушующую во мне злобу и, медленно поднявшись, сел на узенькой постели.

– Так что? – неторопливо спросил я. – Застрелишь меня или нет?

– Пока не знаю, – холодно ответил он. – Но могу. Никто меня за это не осудит. Ты вторгся в мой дом. Я защищался.

– Точно, – сказал я.

Я почему-то был уверен, что он не нажмет на курок. Если бы он хотел, он бы уже это сделал. Мне уже не было страшно. Мой страх перешел в раздражение. Я встал с кровати. Гаррик, по-прежнему держа меня на прицеле, отступил на шаг, и на мгновение мне показалось, что комната закружилось вокруг меня.

– Стой на месте, – произнес он твердо и бесстрастно.

Я остановился.

Он о чем-то задумался, очевидно, оценивая ситуацию, а потом медленно опустил руку с пистолетом. Я увидел, как у него напряглась челюсть и сузились глаза; в комнате по-прежнему царило напряжение.

– Ты сам скажешь мне, зачем ты сюда пришел? Или я должен догадаться?

– Я пришел за Диллоном.

Глаза его сверкнули.

– Понятия не имею, о чем ты говоришь.

– А я думаю, что имеешь.

– Кроме меня, здесь никого нет.

Не успел он договорить, как за окном послышался шум подъехавшей машины. С того места, где я стоял, мне ее видно не было.

– Жди здесь, – хладнокровно проговорил он.

Он двинулся к выходу – на лице у него не было ни страха, ни тревоги – и захлопнул за собой дверь.

Я слышал его шаги в коридоре, твердые и неторопливые. Я прислонился к двери и стал прислушиваться. Приглушенные голоса: Гаррик и какая-то женщина. Из того, что они говорили, невозможно было разобрать ни единого слова. Раздражение мое росло и нетерпение тоже. Если это была та самая женщина, которую я видел с Диллоном, я потребую от нее ответа. Что она сделала с моим сыном? Куда она его спрятала? Мне вспомнился ее голубой шарф, вившийся на ветру, точно легкий дымок, и то, как она, торопливо зашагав прочь, увлекла за собой мальчика. Во мне с новой силой вскипела ярость.

Они стояли перед открытой дверью, и из-за горевшей на крыльце лампочки их фигуры казались лишь темными силуэтами. Я придвинулся ближе, женщина повернулась ко мне лицом, и тогда я понял, что это вовсе не та женщина, которую я видел на демонстрации.

Это была Робин.

– Что ты тут делаешь? – В горле у меня пересохло, язык едва шевелился.

– Гарри! Слава богу, с тобой все в порядке! – бросаясь ко мне, воскликнула Робин.

Вид у нее был встревоженный, голос дрожал. Она обняла меня, и я прижал ее к себе. От ее теплого прикосновения у меня заныло тело, и по нему разлилась легкая усталость. Я почувствовал облегчение. Все это время я сражался один в темноте, страшась своих собственных мыслей и убеждений, и тем не менее я двигался вперед, невзирая на то что мои поступки могли кому-то причинить боль. Робин, любимая моя, моя единственная, как я жаждал, чтобы ты мне поверила, как мне хотелось, чтобы ты поняла, что я не безумец и что наш сын действительно жив. И теперь она здесь, теперь она наконец рядом со мной. Всю горечь прошлого, все сказанные в гневе слова, все обиды и упреки мы рассеем по ветру и забудем. Навсегда. Сейчас важно только одно: мы вместе, и скоро к нам вернется наш сын.

– Поехали домой, – уткнувшись мне в шею, прошептала она.

– Скоро всему этому наступит конец, – сказал я и тут же, зарывшись ей в волосы, чтобы не услышал Гаррик, добавил: – Осторожно! У него пистолет.

– Что?

Робин отстранилась от меня, на лице ее мелькнул ужас, и она повернулась к Гаррику. Увидев у него в руке оружие, она вырвалась из моих объятий, ринулась к нему и без малейшего труда выхватила пистолет у него из рук. Я не сразу сообразил, что произошло. Ни минуты не колеблясь и ничуть не сопротивляясь, Гаррик отдал ей пистолет. Робин что-то сказала ему, что-то, чего я не расслышал, и положила пистолет в карман пальто.

– Гарри, милый мой, – вернувшись ко мне, сказала она. – Поехали отсюда.

Но я не двигался с места. Я точно прирос к полу. Что-то меня во всем этом смущало.

– Робин, наш сын. Мы не уедем без него.

– Любимый мой, пожалуйста. Поедем. Мы здесь ничего не добьемся. Только станет еще больнее.

Напряжение в ее голосе не давало мне покоя; и где-то внутри меня эхом вдруг прозвучал совсем другой голос – голос Козимо: «Я кое-что знал и, наверное, должен был вам об этом рассказать».

Танжер. Тени. Темно. Мутные воды плещутся о берег бухты. В ноге внезапно заныла рана, требуя, чтобы я сел. Мысли в голове путались. Я никак не мог сосредоточиться, а потом вдруг вспомнил, зачем приехал сюда.

Неожиданно в мозгу мелькнул вопрос, и я повернулся к Робин. Как она догадалась сюда приехать?

– Тебе рассказал Спенсер? – спросил я.

– Спенсер?

Недоумение на ее лице ясно говорило, что Спенсер тут ни при чем. Она узнала об этом доме от кого-то другого. Но какое это имело значение? Значение сейчас имел только Диллон.

Я повернулся к Гаррику.

– Скажи мне, где он. Скажи мне, что ты сделал с моим сыном?

– Ты сам не понимаешь, о чем ты говоришь.

– Не болтай ерунду. Я видел его своими глазами. У меня есть доказательства.

– Доказательства? Какие доказательства?

– Фотография. Видеосъемки. Номера машины.

Я держал Робин за руку и слышал, как она звала меня и что-то мне говорила. Но я, не обращая ни на что внимания, продолжал:

– Ты был там, ты был той ночью в Танжере, верно? Я знаю: это ты его забрал. Я знаю, что это был ты. Только не знаю, почему ты это сделал. Этого я никак понять не могу. Но сейчас это уже не важно. Я хочу получить его назад. Мы оба хотим.

Я сжал руку Робин. Она придавала мне сил, сил не сдаваться, сил держаться до тех пор, пока мы не доведем дело до конца.

– Гарри, – сказала она, и на этот раз голос ее прозвучал настойчивее, а когда я на нее посмотрел, то увидел страх в ее миндалевидных серых глазах. – Милый, ты нездоров. Давай поедем домой.

– Что? Нет-нет, Робин, подожди. Ты сама все увидишь.

– Но…

– Поверь мне, Робин. Я его видел. Я видел Диллона.

– Нет, – сказала она.

Она произнесла слово «нет» так убежденно, что я замер. Я посмотрел на нее, и что-то в голове у меня стало проясняться, но не до конца. А может, я не хотел, чтобы прояснилось?

– Ты видел Феликса, – мягко проговорила Робин.

– Кого?

– Феликса, – повторил Гаррик. – Моего сына.

– Нет, – замотав головой, сказал я.

Я отказывался им верить, я вспомнил лицо мальчика, и на меня мгновенно накатило то самое ощущение, которое я испытал, когда увидел его и тут же узнал.

– Это был Диллон. Я знаю, что это был наш сын. Я его видел.

– Тебе только показалось, будто это был он, – сказал Гаррик. – Из-за сходства.

– Сходства? – повторил я, и внутри у меня все похолодело.

– Дейв, – предостерегающе произнесла Робин, и, услышав, как моя жена называет его по имени, я невольно отшатнулся от нее.

Может, Гаррик и услышал предупреждение в голосе Робин, однако не внял ему.

– Диллон и Феликс – братья.

Его слова рассекли воздух и исчезли в небытие. Наступила тишина. Они оба настороженно следили за моим лицом, они не сводили с меня глаз, страшась того, что я сейчас могу предпринять.

– Братья? – медленно произнес я и посмотрел на Роби-н.

В глазах ее стояли слезы. Она покачала головой, но этим жестом она не столько отрицала утверждение Гаррика, сколько беспомощно сдавалась.

– Диллон был моим сыном, – сказал Гаррик.

Робин обернулась к нему и с неподдельной яростью крикнула:

– Заткнись же ты, ради бога!

И вдруг все стало на свои места. Я наконец все понял. Из закоулков моего сознания внезапно всплыли образы: они обнаженные, в объятиях друг друга, сгорающие от страстного желания… Я почувствовал, что теряю рас-судок.

С испугом в глазах Робин приблизилась ко мне, нежно обхватила руками мое лицо и стала звать меня по имени, пытаясь вернуть к действительности, пытаясь спасти меня своим любящим взглядом.

– Послушай меня, милый мой. Прости меня. Никакими словами нельзя описать, как я об этом сожалею.

– Это неправда, – сказал я, все еще не веря, все еще отказываясь смириться с реальностью. – Скажи мне, что это неправда.

– Гарри, я люблю тебя. Только это и имеет значение. Наше будущее. Ребенок в моем чреве. Прошу тебя, любимый. Я не могу тебя сейчас потерять.

Мое сознание все еще отказывалось принять случившееся. Эта женщина, которую я знал с самых юных лет, знал уже шестнадцать лет подряд, вдруг показалась мне совершенно чужой. Бледная, несчастная незнакомка, а вовсе не та женщина, которой я всегда доверял, о которой тревожился, которую любил. Она горевала и раскаивалась. Прошлое, которое она оставила позади, внезапно настигло ее.

Наверное, мне следовало сказать ей, что от прошлого не сбежишь.

Я почувствовал на лице жар ее рук – они дрожали.

– Я не отец Диллона?

– Милый, – прерывающимся голосом произнесла она, и на ее глазах снова выступили слезы. – Ты был его отцом. Во всем самом главном ты был его отцом.

– Что?!

Она уже плакала навзрыд, и голос ее дрожал от страха.

– Гарри, я совершила страшную ошибку. Господи, если бы я могла все повернуть вспять! Одно утешение – Диллон. Но поверь мне… Я молю тебя: в душе я всегда считала тебя его отцом.

Робин обняла меня, а я стоял неподвижно и чувствовал, как сотрясается от рыданий ее тело. У нее за спиной я увидел Гаррика: сунув руки в карманы, он стоял, сосредоточенно уставившись в пол. И тут на меня накатила неистовая злоба. Мне захотелось оттолкнуть жену в сторону и добраться до него, но вместо этого я притянул Робин к себе, и ее волосы коснулись моего лица. Она по-прежнему вся содрогалась от плача. Я обнял ее покрепче и шепотом попросил успокоиться, а потом сунул руку к ней в карман.

Робин почувствовала это и резко вздрогнула. Но она не сразу сообразила что к чему. Я оттолкнул ее и, изо всех сил ударив Гаррика по лицу дулом пистолета, свалил его на пол.

– Господи! – вскрикнула Робин.

Я встал над ним и смотрел, как он корчится от боли и стонет, как из его раны по щеке сочится кровь.

– Что ты делаешь?! – закричала она. – Боже мой!

Она опустилась на колени рядом с ним, но я оттащил ее в сторону.

– Черт возьми, Гарри! Он же истекает кровью!

– Ему повезло, что я не пустил в него пулю, – ответил я со злостью.

Потом повернулся и врезал ему ногой под дых. Поразительно, каким мягким у него был живот.

Он захрипел и скорчился от боли. Робин заплакала. Казалось, с ней вот-вот начнется истерика.

– Где Диллон? – требовательно произнес я.

Он схватил меня за ногу и подтянулся поближе, я наклонился к нему и приставил пистолет к его виску. Он что-то говорил, но из-за затрудненного дыхания и булькающей во рту крови я ничего не мог разобрать. Я наклонился ниже, чтобы расслышать его слова.

– Ты должен был лучше о нем заботиться, – прохрипел Гаррик.

Робин в отчаянии заломила руки, потом провела ими по волосам и, тревожным взглядом обведя комнату, принялась мерить ее шагами.

– Прекрати, – сказал я ей.

Я все еще держал пистолет у его виска. Чуть сильнее нажав на курок, я словно ощутил исходивший от не-го жар.

– Ты должен был лучше заботиться о Диллоне, – повторил он. – Тебе не следовало оставлять его перед землетрясением, совсем одного, сонного. Ты, Гарри, не должен был дурманить мальчика, и ты сам прекрасно это знаешь.

От этих правдивых слов я весь съежился. На душе стало муторно и тоскливо. Я убрал пистолет; на виске у Гаррика осталась вмятина. Он откашливался и брызгал слюной – я отвернулся.

– Я хочу получить его назад, вот и все, – сказал я, но в моем голосе уже не звучали ни гнев, ни угроза.

Робин ринулась ко мне, но я жестом остановил ее. Я знал: стоит ей до меня дотронуться, и я рассыплюсь в прах; и тогда все мои усилия пропадут даром.

– Гаррик, где он? Ради бога, скажи мне!

Он лежал на полу и все еще тяжело дышал. Я с трудом держался на ногах. Я не помнил, когда в последний раз крепко спал, когда в последний раз, положив голову на подушку, погружался в безмятежный сон. Веки мои отяжелели, глаза закрывались, но я боролся с собой изо всех своих сил. Я говорил себе: продержись еще немного! Всему этому скоро придет конец.

Я снова достал пистолет и направил его дуло Гаррику в голову. Он перевернулся на спину и в упор смотрел на меня: в лице его не было страха, одна лишь решимость. Этот мерзавец хотел, чтобы я его пристрелил, а я – да смилостивится надо мной Господь! – чувствовал, что дошел до предела. Я действительно мог его пристрелить. Я отчетливо представлял, как нажимаю на курок, звучит выстрел, в воздухе повисает запах пороха, и пуля входит в его тело, разрывая плоть и круша кости. Секунда, и все будет кончено! От этой мысли у меня задрожала рука. Но выбора не было.

И вдруг в ту самую минуту, когда я готов уже был спустить курок, когда от моего самообладания уже не осталось и следа, за дверью послышался шум, и за моей спиной мелькнул свет фонаря. Я обернулся и увидел его: мальчик взбежал по ступеням и перешагнул порог этого сумасшедшего дома. В руках у него был фонарь. «Папа, папа», – звал он. Я застыл от изумления. Мой длинный одинокий путь завершился: передо мной стоял мой мальчик, мой Диллон. И все же я не мог в это поверить.

Вдруг раздался какой-то странный крик. Гаррик с трудом приподнялся, и я услышал его голос:

– Диллон, уходи! Уходи!

И тут же прозвучал еще более странный крик, похожий на вопль раненого животного, – такой резкий и жуткий, что от него переворачивалось все внутри.

Я обернулся. Моя жена с потрясенным видом стояла на коленях. Ее лицо было белым как мел, а в широко открытых глазах застыл ужас. Она смотрела на мальчика, которого считала мертвым, и этот крик был ее последним горестным стоном. Гаррик, мальчик и я молча уставились на нее, а все вокруг закачалось и завертелось в лучистом, пылающем свете.

 

Глава 18. Гаррик

Говорят, что у истории, как у медали, есть две стороны. А порой их бывает не две, а три.

Он долго-долго держал руку мальчика в своей. Это все, что он помнил. Позже, после того, как все было кончено, когда остальные вышли из палаты, он по-прежнему сидел рядом с мальчиком и сжимал его руку. Он не сводил глаз с этой руки и изумлялся: какая она была маленькая. На тыльной стороне ладони между указательным и средним пальцем он заметил веснушку. Мелочь, конечно, но как же он ее раньше не замечал?

Сквозь открытую дверь он слышал голос жены: низкий, усталый, надтреснутый. Непосильную задачу сообщить всем о случившемся она с готовностью взяла на себя. Они даже не обсуждали это. Жена наклонилась, достала из сумки сотовый телефон и вышла из палаты. Она всегда умела управлять своими эмоциями гораздо лучше, чем он, и ей удавалось это даже сейчас, когда жизнь испытывала их на прочность самым невообразимым образом. Помимо голоса жены, из коридора доносились обычные больничные звуки: скрипели каталки, хлопали двери, раздавались шаги и чей-то смех, селектор бормотал монотонным голосом. За проведенное здесь время весь этот шум стал таким привычным. Ему вдруг пришло в голову, что он уже больше его не услышит. Сегодня они уйдут отсюда и больше не вернутся. Эта мысль заставила его по-другому посмотреть на свое будущее. Он представил себе грядущие дни, недели и месяцы – и словно увидел длинный темный туннель.

Сквозь приоткрытые жалюзи в дверном окошке он заметил, как жена прижала руку к губам, и тело ее содрогнулось. Он еще до этого не дошел. Он еще этой точки не достиг. Но очень скоро достигнет. А пока что он сидел в палате рядом с мальчиком. Ему не хотелось оставлять его одного. Их окружала каменная тишина, тяжелая и неподвижная. И медленно наваливалась безысходность. Он сжал руку мальчика, но ответного пожатия не последовало – ни малейшего признака жизни. Он опустил взгляд на руку сына и подумал о том, что видит ее в последний раз. Она уже холодела.

Имя Феликс означает «счастье», «удача», «радость». Когда его не стало, из их жизни ускользнули и счастье, и радость. Окружающий мир обесцветился. Феликс умер в те дни, когда одно время года сменяло другое. Все лето Гаррик курсировал между домом и больницей, но по дороге он не замечал ни цветения деревьев, ни яркой зелени травы, ни бурного созревания фруктов на деревьях, окаймлявших широкую улицу, что вела к их дому. Только после того как мальчика не стало, Гаррик стал оглядываться вокруг, чтобы хоть на чем-то сосредоточиться и отвлечься от мрачных образов, не оставлявших его в покое ни днем, ни ночью. Новая Англия осенью красива – глаз не оторвешь, но в тот год ее очарование Гаррика ничуть не трогало. Бордовые, огненно-оранжевые и ярко-золотистые листья казались вычурными и аляповатыми. Своим буйным калейдоскопом красок природа словно издевалась над ним. На самом деле это был всего лишь кричащий фасад, прикрывающий смерть и тление. Он смотрел на окружавшую его красоту и чувствовал, как в нем с новой силой закипает гнев. Как смеет эта красота возвращаться из года в год, когда его сына больше нет на свете?

О своих чувствах и мыслях жене он не рассказывал. В те недели и месяцы, что последовали за смертью сына, они почти не разговаривали. Они прибегали к общению лишь по необходимости. Они избегали бесед, старательно обходили друг друга стороной, точно боялись коснуться открытой раны; при этом Гаррик охотно заводил разговоры с другими людьми, делился своим горем и своей болью с друзьями и приятелями, даже с незнакомцами в баре. Он знал, что его жена поступает точно так же, однако такие отношения казались предательством.

Винить было некого. Феликс заболел и умер. Причина была неясна, и предвидеть это было невозможно. В их семьях никто не страдал этой болезнью; это не была бомба замедленного действия, заложенная в их ДНК. Мальчик не погиб в результате несчастного случая или по недосмотру одного из родителей. Тем не менее Гаррик считал себя ответственным за смерть сына и чувствовал себя виноватым.

Они оба были людьми молчаливыми, а со смертью Феликса тишина в доме стала просто зловещей. Ева держалась от него в стороне. Она почти никогда не выказывала ему свою скорбь. Это случилось всего лишь пару раз и просто потрясло Гаррика – таким неистовым и отчаянным было проявление ее горя. После подобных вспышек жена снова становилась прежней спокойной и молчаливой Евой, но тень ее безудержной скорби никуда не исчезала, затаившись в закоулках их дома. Казалось бы, горе должно было их объединить, но вместо этого оно их разделило. Гаррик видел, как жена постепенно отдаляется от него, – неприступная, отчужденная, одинокая в своем несчастье.

В стремлении Евы к уединению было нечто величественное; и, как бы оно его ни расстраивало, Гаррик в душе восхищался женой и даже в какой-то мере ей завидовал. Но в ее замкнутости он усматривал и кое-что еще. Обвинение. Она никогда его ни в чем не винила. Да и в чем она могла его обвинить? Он любил своего сына. Он сделал все возможное, чтобы его спасти. То, что случилось, было не в его власти. Тем не менее в ее отчужденности Гаррик усматривал молчаливое обвинение. И он знал, что оно не имеет ничего общего со случившимся. У него был другой сын, и этого Ева ему простить не могла.

Он рассказал ей о Диллоне, когда вернулся домой из поездки в Танжер. Гаррику вовсе не обязательно было о нем рассказывать, но ему страстно хотелось кому-то открыться. Эта женщина, его жена и мать его ребенка, должна была узнать о Диллоне. Скрывать правду от умной, достойной женщины казалось ему оскорбительным. Ева была сильной натурой, решительной, уверенной в себе. Ее молчаливое спокойствие вытягивало из него самые сокровенные тайны, самые затаенные и постыдные страхи. Он вечно порывался ей в чем-то признаться, а своим признанием вымолить у нее прощение за совершенный им проступок. Поэтому он и рассказал ей о Диллоне. Гаррик знал, что идет на риск: он опасался, что признание может вбить клин между ними и разрушить их отношения до основания. И действительно, признание ее взбесило. За гневом последовал период ледяного молчания. Гаррик ждал, когда она смягчится, в тревоге задаваясь вопросом: стоило ли ей рассказывать? Но со временем их отношения потеплели и даже – вопреки ожиданию – у них снова проснулся интерес друг к другу. Гаррик изо всех сил старался быть примерным мужем и отцом, и, глядя на жену и чудесного сына, он благодарил судьбу за благосклонность. О другом мальчике они никогда больше не заговаривали.

Теперь же время текло медленно и тоскливо. Пришла зима, приближалось Рождество, и они решили куда-нибудь уехать. Их приглашали родные Евы из Ирландии и его собственные из Орегона – все стремились заполучить их на праздники и хоть как-то утешить. Но ни ему, ни ей этого не хотелось. После болезни и смерти Феликса они еще не оправились от страданий и боли. Ева похудела и стала бледной. Порой она часами, сложив руки на коленях, неподвижно сидела перед окном и застывшим взглядом всматривалась в сад. Ее хрупкость пугала и настораживала Гаррика. Еву, прежде такую сильную, теперь, казалось, страшила любая мелочь. Гаррик боялся, что неловкое замечание или непрошеное сочувствие могут безумно обидеть ее и окончательно сломить.

Они решили поехать в Нью-Йорк и остановиться в оте-ле на Мэдисон-авеню. Они подолгу гуляли в Центральном парке, ходили в музеи: в Метрополитен и Гуггенхайм. Он повел ее в «Тиффани» и купил ей платиновое кольцо с маленькими бриллиантами, и оно теперь соседствовало с ее обручальным и свадебным. В тусклом свете ресторанов за бокалом вина они, нежно касаясь друг друга, пытались вернуть время, когда были только вдвоем и ребенок еще не был центром их внимания. А в рождественское утро – по ее желанию – они пошли на мессу в собор Святого Патрика. Они обменялись подарками, а потом в своем номере легли на широкую кровать и лежали на ней, уставившись в экран телевизора, где горело традиционное рождественское полено. А рядом с ними неотступно был их сын. Лишь краем глаза видимая тень. Тихий, неприметный призрак.

Вечером, накануне отъезда из Нью-Йорка, пока Ева мылась в душе, Гаррик просматривал свою электронную почту и наткнулся на сообщение от Робин. После смерти Феликса он с неохотой общался с внешним миром и проверял свою почту лишь раз в неделю, а то и реже. Письмо от Робин пришло пять дней назад. Он открыл его и прочитал. Краткое – скорее даже скупое – сообщение о ее жизни, о Гарри и Диллоне и пожелание веселого Рождества ему, Еве и Феликсу. Он прочел ее письмо, и у него защемило сердце. Робин не знала. Да и как она могла знать, если он ей об этом не сказал? Он закрыл компьютер и крикнул Еве, что выйдет ненадолго за сигаретами.

Внизу в вестибюле Гаррик нашел стул в тихом месте в углу и достал сотовый телефон. Он никогда раньше этого не делал. Таков был их безмолвный уговор. Ни телефонных звонков, ни каких-то других контактов, разве что по ее собственной инициативе. Он набрал номер и прислушался к междугородным гудкам, а потом Робин взяла трубку. Послышался ее голос – далекий, отрывистый.

– Алло?

– Это я, – сказал он.

– Я узнала номер.

– Ты можешь говорить?

– Не вешай трубку.

Звук шагов и шум захлопнувшейся двери. Когда Робин снова заговорила, она казалась ближе и спокойнее.

– У тебя все в порядке? – спросила она и легонько вздохнула.

– Да, просто я только что получил от тебя электронную почту и… не знаю… Сейчас Рождество. Я подумал: позвоню, поздравлю. Спрошу, как у тебя дела. Вот и все.

Гаррик уже знал, что не скажет ей про Феликса. По крайней мере не сразу.

– Дейв, зря ты это сделал. А что, если бы трубку снял кто-то другой? Как бы я объяснила твой звонок?

Гаррик пожал плечами. Правда, она этого не видела.

– Ну, поскольку этого не случилось, то не о чем и волноваться.

Она помолчала.

– Пожалуй, что нет.

– Ну, так как ты поживаешь? Как Диллон?

– Он в порядке. Растет. Становится высоким и неуклюжим.

– Вроде меня.

– Да, – настороженно проговорила она, – вроде тебя.

– Так какой же он? Хороший парнишка?

Зачем он это спросил? К чему все это? Он почувствовал, как Робин напряглась от его слов.

– Дейв, что все это значит?

– Ничего не значит. Я же тебе сказал: мне просто хотелось узнать, как дела…

– У тебя какой-то странный голос. Ничего не случилось?

В словах Робин прозвучала тревога, и Гаррик мгновенно замолчал. Ни с того ни с сего из глаз у него хлынули слезы. От горечи перехватило дыхание. По спине потекла струйка пота. Затряслись руки. Он принялся глубоко дышать: глотал ртом воздух и пытался прийти в себя.

Во время этой паузы Робин, видимо, что-то почувствовала. Когда она снова заговорила, голос ее зазвучал по-иному. Он стал мягче и добрее. В нем теперь сквозило сочувствие. Она не стала его больше ни о чем расспрашивать, а заговорила о Диллоне, о том, какой он стал разговорчивый, какие у него голубые глаза и длинные ресницы. Робин рассказывала, что Диллон стал любознательным и бесстрашным – залезает на диван и стулья и безрассудно прыгает с них, что однажды он потерялся на узких улицах в лабиринте домов и перепугал ее до смерти. Он стал живым и общительным, говорила она, правда, ее беспокоит, что он слишком много времени проводит в компании взрослых. В последнее время она стала подыскивать ему друзей его собственного возраста.

Гаррик слушал ее рассказ и постепенно успокаивался. В мозгу у него мелькнула мысль, что он по идее должен был расстроиться: его Феликс лежит в промерзшей земле Новой Англии, а ему приходится выслушивать рассказ о ее ребенке – его втором сыне, которого он не знал и никогда не узнает. Однако его почему-то утешила мысль о том, что где-то на другом конце земли жив и успешно развивается этот другой малыш. Из трубки доносился нежный голос Робин, и этот голос утешал Гаррика и успокаивал.

Когда же он спросил Робин о ее собственной жизни, голос ее снова переменился. В него будто вкралась усталость. Она по-прежнему работала в баре и по-прежнему писала картины, но не так часто, как хотелось бы. Похоже, счастливой ее не назовешь. Наверное, Робин разочарована тем, как повернулась ее жизнь. По ее тону казалось, что она живет не так, как ей хотелось бы, но признаться в этом ему она, очевидно, считала предательством.

– А как Гарри? – спросил он. – Как идут его дела?

– Хорошо. Он работает. Пишет удачные картины, хотя…

Она умолкла всего на миг, но эта пауза выдала все ее сомнения.

– Хотя?..

– Жизнь у нас сейчас непростая.

– В каком смысле?

– Мы с Гарри больше не живем вместе.

Эта новость его огорошила. Такого оборота событий Гаррик почему-то никак не ожидал.

– Вы расстались?

Она рассмеялась коротким безрадостным смехом.

– Расстались. Это звучит весьма пристойно. Нет, я бы не сказала, что мы расстались.

– Он тебя бросил?

– Нет, скорее я его прогнала.

– Но почему? Что случилось?

Она снова замолчала.

Гаррика одолело любопытство. В бравурном фасаде Робин ощущалась явная брешь, слабое место.

– Кое-что случилось. Я узнала… он…

Гаррик представил, как она сидит на темном крыльце, кусает губу и пытается решить, довериться ему или нет.

– Робин, ничего страшного, – мягко произнес он. – Ты можешь мне рассказать. Я не стану тебя осуждать.

– Дело в том, что Диллон не спит. То есть спит, но совсем немного. И мы из-за этого устаем.

– Неужели? А сколько ему лет? Три года?

– Я знаю. Это кажется странным, верно? Наверное, Феликс спит всю ночь напролет месяцев с трех?

У Гаррика снова перехватило дыхание. Он уставился на ковер под ногами и принялся сосредоточенно разглядывать его рисунок.

– Точно.

– А я себе такое даже не могу представить. Я забыла, когда в последний раз спала четыре часа подряд. И это если повезет!

– Почему же он не спит?

Она вздохнула и принялась объяснять: колики, чувствительность к шуму, какая-то пищеварительная проблема, которую уже решили. Робин казалось, что бессонница просто вошла у него в привычку. Она винила себя в том, что в свое время не проявила с ним достаточной строгости, что не давала ему поплакать и заснуть, когда он был еще мал и достаточно податлив для того, чтобы приучить его ко сну.

– Но? – Гаррик мягко, но настойчиво склонял ее к откровенности.

– Для Гарри это стало невыносимо – то, что он никак не мог выспаться. Я думаю… Я думаю, его уговорили такое положение каким-то образом изменить.

– Каким же именно?

Внутри у него что-то кольнуло. Во рту стало горько, словно от желчи, а на душе снова тревожно. Он ждал продолжения. И Робин заговорила, но совсем тихо, почти шепотом:

– Пару раз, когда я работала допоздна, а к Гарри приходили гости, Диллон… он спал всю ночь. Глубоким, беспробудным сном до самого утра. Для него это было так необычно. Поначалу я решила, что у него наступил перелом, что он наконец-то повзрослел и распростился со своей бессонницей. Но потом…

– Потом?

Робин, словно сдаваясь, тяжко вздохнула и рассказала ему, что случилось.

– Я нашла рядом с диваном таблетки. Снотворное. Гарри сказал, что это таблетки Козимо, что они, наверное, выпали у него из кармана.

– Ты думаешь, он давал Диллону снотворное? – как можно спокойнее спросил Гаррик, но голос его вдруг прозвучал хрипло, а в интонации проявились нотки изумления и гнева.

– Наверное. Да, так и было. Когда я потребовала у Гарри ответа, он все отрицал. Но я ему не поверила. Я пришла в бешенство.

– А этот сон? Как он его объяснил?

Гаррик изо всех сил старался не выдать своего возмущения. Раньше он испытывал к Гарри обычную неприязнь, теперь же в нем закипало нечто гораздо более мрачное и опасное.

– Он сказал, что Диллон поздно лег спать, что он играл в игры со взрослыми, что он страшно устал и что мы должны радоваться тому, что случилось. Но все это чушь собачья. Ты же знаешь, когда эти двое – Гарри и Козимо – собираются вместе… Они, наверное, посчитали, что это безвредно. Они, несомненно, убедили себя в том, что Диллону от этого будет польза, или в какой-нибудь еще такого же рода чуши.

– И ты его выгнала?

– Да, выгнала.

– Когда же это случилось?

Робин снова вздохнула.

– Пару недель назад.

– Что же ты теперь собираешься делать?

– Не знаю. Я на самом деле не знаю. Гарри сейчас живет у Козимо. Он хочет вернуться. Клянется, что, если я позволю ему вернуться, все будет по-другому.

– И ты позволишь ему вернуться?

Робин глубоко, устало вздохнула, и Гаррик почувствовал, что она не знает, как ей поступить: ее замучили сомнения, и ей надоело обо всем этом думать.

– Не знаю. Действительно не знаю. В любом случае, – продолжила Робин, словно вдруг придя в себя, и Гаррик почувствовал, что эту тему она больше обсуждать не собирается, – в любом случае к тебе это никакого отношения не имеет.

Тем не менее Робин положила начало кое-чему. Та короткая беседа посеяла в Гаррике семя гнева, и весь последний вечер в Нью-Йорке он носил это семя в себе, а когда на следующее утро проснулся, семя уже разбухло. По дороге домой Гаррик все время думал о разговоре с Робин – и чем больше думал, тем сильнее его охватывал гнев. Это тип, этот идиот дурманил мальчика, наплевав на возможные последствия, и все для того, чтобы пару часов повеселиться со своими приятелями, выпить или покурить травку. Какое безрассудство, даже хуже – настоящее преступление! Гаррик вспомнил, как все эти дни и ночи не отходил от постели Феликса, прислушивался к шуму приборов, поддерживавших в его сыне жизнь, обо всех этих трубках и мешках, прикрепленных к его маленькому тельцу. И стоило ему подумать об этом, а потом о Гарри, как руки его яростно сжимали руль и белели от едва сдерживаемого возмущения и гнева.

Всю длинную дорогу домой из Нью-Йорка они молчали. Но когда он подъехал к дому, выключил мотор и почувствовал, как руки наконец-то расслабились, Ева неожиданно сказала:

– Я не могу зайти в дом.

Она неотрывно смотрела на темные окна и голый стебель плюща, вившийся по стене дома – дома, в котором они прожили последние четыре года.

– Я не могу, – покачав головой, повторила она.

Тот день для Евы был явно не из лучших, и из-за вновь нахлынувшей скорби она была молчаливее и сдержаннее обычного. Жена отвела взгляд от дома, посмотрела на Гаррика и вдруг заговорила с ним ясным, уверенным голосом. Она сказала ему, что в этом доме ей все напоминает о Феликсе: и его комната, и ящик с игрушками на кухне, и прилепленные к холодильнику рисунки, и зубная щетка в ванной комнате. Она сказала, что каждый раз, подметая пол, наталкивается то на мелкие игрушки, то на кусочки головоломки. Но даже если они уберут дом самым тщательным образом, это ничего не изменит. Воспоминаниями о Феликсе полна каждая комната. Порой, войдя в дом, она ощущала его запах. И это невыносимо. Они не могут здесь больше оставаться.

– Забери меня отсюда, – сказала она Гаррику. – Пожалуйста, забери меня туда, где не будет постоянных напоминаний о нем. Я не хочу идти по улице и всякий раз думать: а вдруг за поворотом я увижу его?

Гаррик внимательно ее выслушал. Он посмотрел в ее ясные серые глаза и почувствовал облегчение. Наконец-то она ему открылась, наконец-то призналась в своих мучениях. Это был шаг – пусть и небольшой! – но все же шаг к новой жизни, к тому, чтобы заново построить разрушенное, и он в силах выполнить ее желание, в силах сделать то, в чем она нуждалась. Гаррик мгновенно понял: именно этот шаг им и следует предпринять. Именно этот, и никакой другой!

Он прикоснулся рукой к ее лицу, и перед ним на миг предстала тень той прежней Евы. Он с минуту не отрываясь смотрел ей прямо в глаза, а потом, не говоря ни слова, завел мотор и медленно покатил прочь от дома.

Сначала они отправились в Лондон. Гаррик предложил поехать в Ирландию, на родину Евы, туда, где жила ее мать, но Ева сказала, что не хочет туда, и попросила пожить там, где их никто не знает, где никому не известно об их трагедии.

Ранним утром они приземлились в «Хитроу». Гаррик открыл дорожный футляр Евы и изумленно вздрогнул: в нем лежали не два паспорта, а три. Внутри у него все задрожало от боли. Когда же позднее они сидели в отеле и пили крепкий кофе, он не выдержал и спросил ее: почему она до сих пор возит с собой паспорт их мертвого сына? Ева подняла на него глаза, в свете раннего утра они казались еще более усталыми, чем обычно, – и, когда она заговорила, в голосе ее звучали изнуренность и страх.

– Я не могла этого сделать, – тихо призналась она. – Я не могла решиться его выбросить или оставить дома. Мне казалось, что, если я отделю его от наших, это уже… бесповоротно. Совсем бесповоротно. Я не смогла.

Гаррик бросил взгляд на дорожный футляр жены: все три паспорта так славно соседствовали друг с другом.

– Я еще к этому не готова, – сказала она. – Дейв, пожалуйста, не заставляй меня этого делать.

Не возразив ей ни словом, он спрятал дорожный футляр.

Из Лондона они переехали в Париж, а потом стали медленно продвигаться на юг – через горы и долины центральной Франции в Прованс и к Средиземноморью. В городах они посещали соборы, дворцы и художественные галереи: разглядывали картины, витражи и статуи святых, освещенные мерцающим светом свечей. Они проходили целые мили, насыщаясь окружавшей их красотой, которая вызывала восхищение и благоговение. Они проезжали через города и деревушки, мимо лесов и полей, мимо домов с красными черепичными крышами и площадей с булыжными мостовыми. Они ели в бесчисленных ресторанчиках и выпили несчетное количество чашек кофе и бутылок вина. Они научились каждую паузу заполнять ремаркой. А когда потеплело, они пересекли Пиренеи и очутились в Испании.

И вот как-то раз в Севилье они сидели под широким навесом кафе на Плаза-дель-Триунфо, потягивая пиво и провожая взглядами проходивших мимо людей. Все утро Ева была задумчивой и рассеянной, и пока официантка не принесла им пива, Ева не произнесла ни слова. Она надела большие темные очки и, казалось, сосредоточенно наблюдала за тем, что происходило на площади. А когда она медленно провела пальцем по краю кружки, Гаррик понял: она что-то задумала.

– В чем дело? – с любопытством и волнением спросил он.

В те дни, когда жене было особенно тяжело, ему становилось тревожно.

– Я хочу туда поехать, – ответила она. – В Танжер.

Она сняла солнечные очки, посмотрела ему прямо в глаза, и он понял, какую именно цель она преследует.

– Зачем? – спросил он, хотя и так уже знал ответ на свой вопрос.

– Я хочу туда поехать. Я хочу почувствовать этот город, хочу его узнать и понять, что тебя там удерживало.

Гаррик слушал ее и догадывался, что она лукавит. В ее взгляде сквозила тень давнего обвинения. Но как ни страшно ему было возвращаться в Танжер, он не стал ее отговаривать. Он должен защитить свою жену, должен сделать все возможное, чтобы рассеять ее меланхолию. Он дал себе слово. Гаррик допил пиво, поставил кружку на столик и утвердительно кивнул. Ева нежно прикрыла его руку своей.

В тот же день они заказали билеты и в конце недели на пароме уплыли из Испании в Танжер.

Они прибыли в Танжер под вечер, когда солнце уже томно садилось за горизонт. Сняли номер в отеле на берегу моря. Еву мучила головная боль. Как только они зарегистрировались в отеле, Гаррик отвел жену в комнату, уложил спать и, оставив ей бутылку воды и обезболивающее, выскользнул на освещенные предзакатным солнцем улицы Танжера.

Сначала Гаррик шел вдоль берега; с моря дул едва ощутимый бриз. Равномерная ходьба уменьшила напряжение в шее и плечах. Дойдя до Американских Ступеней, он свернул влево, прошел мимо мечети и оказался в лабиринте полузнакомых улочек, сгрудившихся позади Петит Сокко. Каждый поворот, каждая витрина лавки и каждая улица – все напоминало ему о Робин. Его беспощадно преследовала ностальгия. Где-то поблизости был дом, в котором Гаррик тогда снимал квартиру, и за каждым поворотом он ждал, что вот-вот на него наткнется, и всякий раз его постигало разочарование. Все мысли вели к Робин, а думая о ней, он думал и о мальчике. Опасные мысли: из-за них почему-то всегда всплывали воспоминания о Феликсе – и Гаррик, чтобы снова не впасть в отчаяние, изо всех сил гнал эти мысли прочь.

Он размышлял о том, что неплохо было бы повидать Козимо, этого умудренного жизнью старика с проницательным взглядом и язвительными шутками. Он принялся разыскивать Козимо в его излюбленных местах и в конце концов забрел в кафе возле Испанского собора, где, как нетрудно было догадаться, в центре внимания незнакомых Гаррику экспатриантов восседал его старый приятель. Он подошел поближе, и выражение лица Козимо тут же изменилось: удивление уступило место широкой улыбке.

– Гаррик, дружище, – приветливо произнес он, поднялся с места и направился к нему с распростертыми объятиями. – Сколько лет, сколько зим!

Не желая оставлять Еву надолго одну, он провел с Козимо не более часа. Они говорили о старых временах, и эти ностальгические разговоры навеяли на Гаррика грусть. Козимо был прежним Козимо, и тем не менее ощущение от этой беседы было иным. Да Гаррик и сам теперь был другим; он чувствовал, что устал и постарел. Когда-то Гаррик получал удовольствие от этих прокуренных кафе и от бесконечных убаюкивающих рассказов Козимо – какими бы непристойными и дикими они ни были; однако в тот вечер выдумки Козимо показались ему просто жалкими. Гаррик смотрел на своего давнего приятеля и видел грустного старика, который, будто паук, плел и плел паутину из лжи и никак не мог остановиться. Гаррика вдруг потрясла пустота и ничтожность его рассказов. Правда, кое-что важное он все-таки узнал: Робин и Гарри снова были вместе. Козимо не рассказал, как именно они помирились, а он, конечно, не стал его об этом расспрашивать. Гаррик узнал лишь то, что они по-прежнему жили вместе в квартире над книжной лавкой Козимо. Эта новость почему-то его расстроила, и он, печальный и подавленный, зашагал назад к своему отелю.

На следующий день после того, как Гаррик и Ева несколько часов бродили по старому городу, посетили собор Святого Эндрю и Американский посольский музей, Ева снова почувствовала себя изможденной; и второй вечер подряд Гаррик оставил ее в отеле и отправился бродить в одиночестве по узеньким улочкам и переулкам. Он вышагивал по ним, вбирая в себя ароматы и звуки Танжера, и ноги сами привели его на улицу, где жили Робин и Гарри. Спрятавшись в тени, он уставился на освещенные окна их квартиры, с нетерпением ожидая, что в окне мелькнет знакомый силуэт, надеясь хоть мельком увидеть… Что именно? Или кого? В нем зашевелилось какое-то новое чувство, и оно не было любопытством. Гаррика самого удивляло, насколько сильно его расстроило известие о том, что Робин позволила Гарри вернуться. Эта новость привела его в бешенство. Как Робин посмела? После того, что он сделал? Все то время, что он стоял в тени их дома, и по дороге назад к отелю пламя гнева разгоралось в нем все ярче и ярче.

В третий вечер Гаррик снова оставил Еву одну и на этот раз уже намеренно зашагал к месту своего назначения. Он твердо решил поговорить с ними всерьез. Его гнев до сих пор не утих. Не сказав ни слова жене, Гаррик рвался в бой. Он жаждал разоблачения. Он не понимал, почему стремится к нему, и не знал, как объяснить этот порыв Еве. Стемнело, и в городе вдруг стало непривычно тихо. Воздух словно застыл, и его неподвижность немного тревожила. Спускалась ночь. Гаррика не покидали сомнения, и он четко понимал, что надо возвращаться в отель к Еве, и тем не менее гнев гнал его вперед.

Он добрался до книжной лавки и обнаружил, что она не заперта. Поколебавшись с минуту-другую, он толкнул дверь и вошел внутрь. В нос ударил знакомый запах. Этот затхлый запах старых книг мгновенно напомнил ему, как в послеполуденные часы он не раз сиживал здесь с Козимо, пил чай, курил турецкие сигареты и беседовал с ним об искусстве, философии или политике. Гаррик провел рукой по корешкам книг и с любовным сожалением представил себя самого прежнего, совсем молодого. За последние несколько лет столько всего переменилось. Там наверху Робин и Гарри, наверное, готовят обед, или играют с сынишкой, или рисуют, или просто отдыхают. Гаррик на мгновение вообразил, что он сейчас предпримет. Он поднимется наверх, ворвется к ним в дом, вломится в их жизнь и не оставит камня на камне от их вновь обретенного семейного согласия. Перед ним на миг промелькнула эта сцена. Насколько далеко он зайдет? Что именно он собирается разоблачить? От страха его пробрала дрожь. А стоит ли это делать? Стоя в нерешительности в дальнем углу комнаты, он неожиданно услышал шаги на лестнице, поднял глаза и увидел, как мимо него к двери пробежал Гарри. Незамеченный, он наблюдал, как Гарри запер дверь и убежал, оставив его одного в лавке.

Гарри промчался мимо так быстро, что Гаррик не успел и опомниться. Он все еще боролся с сомнениями и даже не двинулся с места, когда тот пролетел мимо, словно метеор. Гаррик растерянно стоял в окружении книг и ругал себя за нерешительность. Робин и мальчик теперь были наверху вдвоем, и эта мысль погнала его вперед. На этот раз он не колебался; любопытство толкало его к лестнице, и он полез по ступеням. Каждый шаг его раздавался в полной тишине, и казалось, будто кроме него в доме никого не было, и все-таки Гаррик надеялся, что Робин где-то поблизости. Он распахнул дверь и, к своему разочарованию, обнаружил, что гостиная пуста. Робин в комнате не было. Не было в ней и мальчика.

Гаррик обвел взглядом низкую кушетку и составленные в углу картины. Он почувствовал запах еды, а на кухне заметил следы приготовлений к ужину: доску для резки овощей, кус-кус, полупустую бутылку джина. В ту минуту, когда он раздумывал, не приложиться ли ему к бутылке, началось землетрясение. Оно ударило по основанию здания, и ударная волна пронзила Гаррика с ног до головы. Его свалило на стену, и он покатился к ближайшему дверному проему. Стены начали трястись и качаться. Гаррика охватил бешеный испуг. Все кастрюли на кухне полетели на пол. Дверь духовки распахнулась, и оттуда вывалился увесистый кусок мяса. В гостиной трескалась и раскалывалась на куски посуда; висевшие на стенах тарелки слетели на пол, а стеклянный журнальный столик разбился вдребезги. В стенах и на потолке появились огромные трещины, которые увеличивались с молниеносной скоростью. Ни минуты не сомневаясь, что дом вот-вот рухнет, Гаррик, скользя и перекатываясь по полу, стал перемещаться к выходу. Он уже добрался до лестницы, когда взгляд его случайно скользнул по коридору, и через приоткрытую дверь спальни он увидел, что на постели кто-то спит.

Землетрясение вдруг прекратилось. Здание теперь покачивалось, словно дверь на разболтанных петлях. Гаррик стремительно ринулся в спальню. Он посмотрел на мальчика – своего сына – и с ужасом понял, что затишье было обманчивым. Стены снова заскрипели и застонали, а снизу послышался уже совсем иной шум, – это рушился фундамент здания.

Знал ли тогда Гаррик, что именно он намеревался делать дальше? Даже впоследствии он не был в этом уверен. Но возможно, и знал. В мозгу мелькнула мысль о том, что ему не удалось спасти жизнь одного сына, зато теперь он спасает жизнь другого. Это не был героический поступок. Инстинкт заставил Гаррика схватить ребенка и вынести его из рушащегося дома. Он торопливо завернул мальчика в покрывало и спустился по лестнице. Быстрее, быстрее на улицу! Гаррик пересек лавку и добрался до двери. В этот момент он услышал над головой треск дерева и увидел, как вокруг него падают стены. Изо всех сил он толкнул входную дверь, и они вывалились на улицу. Только тогда он услышал плач и крики из соседних домов.

Гаррик даже не оглянулся на рухнувшее позади них здание. Он побежал по улице, думая лишь о том, как оттуда поскорее выбраться. Казалось, что в бега пустился весь Танжер. Людской поток стекал по холму и разливался притоками по улочкам и переулкам.

Пот струился у него по лицу, в груди горело, но Гаррик продолжать бежать. Он должен был доставить мальчика в безопасное место! Вперед и вперед сквозь пропитанный пылью и дымом воздух, не останавливаясь ни на миг, ни на минуту не задумываясь о добре или зле. Сил ему уже придавало совсем иное чувство. Гнев. Теперь он убедился в бездумном отношении Гарри к ребенку, убедился в его абсолютной виновности. Гаррик бежал по улицам старого города мимо разрушенных лавок и кафе, ни разу не останавливаясь до тех пор, пока не достиг побережья.

«Мальчика надо отнести в больницу, – подумал он. – Потом разыскать Робин». Но вместо этого он прибежал к себе в отель. Отель – в доказательство собственной прочности – не шелохнувшись стоял на своем прежнем месте. Его постояльцы испуганными группами толпились в вестибюле. Гаррик с колотящимся сердцем принялся выглядывать среди них Еву и увидел, что она, бледная как полотно, не сводя глаз с мальчика, направляется прямо к нему. Не произнеся ни звука, они отделились от толпы и ушли, никем не замеченные.

В номере царил мрак, так как электросеть вышла из строя. Гаррик закрыл спиной дверь и прошел в глубь комнаты. Он осторожно положил мальчика на кровать. Ева зажгла спичку. Неизвестно откуда она достала свечу. В ее мерцающем свете от белого покрывала, казалось, исходило сияние. Ева подошла и стала рядом с мужем. Гаррик взглянул на ее испуганное лицо, потом посмотрел на спящего ребенка и только тогда вдруг, сделав глубокий судорожный вдох, провел руками по лицу и подумал: «Господи! Что же я наделал?»

Они проговорили почти до утра. Шепотом Гаррик объяснил Еве, что случилось: он отправился в лавку Козимо, началось землетрясение, он нашел в доме мальчика. Гаррик рассказал ей, как бежал всю дорогу, пока не добрался до их отеля. Она не спросила его: «Почему? Почему ты рисковал своей жизнью?» Не спросила она и о том, с какой стати он отправился туда и почему принес ребенка в отель, вместо того чтобы вернуть его родителям. Он говорил, а Ева слушала его со спокойным, непроницаемым лицом и лишь кивком головы поощряла, чтобы он рассказывал дальше.

– Надо сообщить его матери, – наконец сказала она.

– Надо.

Но он продолжал сидеть, и она больше об этом не упомянула.

Мальчик тихо спал. А Гаррик наблюдал, как жена подошла взглянуть на ребенка уже в шестой или седьмой раз с той минуты, как Гаррик положил его на постель. Она подтянула покрывало и получше укрыла малыша. Ее рука машинально потянулась коснуться кудрявых волос, и Гаррик вспомнил, как она точно так же гладила по голове Феликса; этот привычный жест был таким естественным и одновременно таким невыносимо печальным, что Гаррик не выдержал и отвернулся.

– Может, следует вызвать врача? – взволнованно спросила Ева.

– С ним, похоже, все в порядке. Пусть поспит.

Ева, скрестив руки на груди, не сводила с мальчика глаз.

– Он крепко спит.

– Да, спит.

– И он не проснулся, когда ты забрал его?

– Нет.

– Он спал всю дорогу до отеля?

Гаррик уткнулся взглядом в пол и почувствовал боль во всем теле. Он знал, что жена смотрит на него в упор и ждет ответа. Она явно не могла в это поверить.

– Я думаю, ему дали снотворное.

– Что?!

Ее вопрос был не столько вопросом, сколько обвинением. Гаррик поднял голову и встретился с ее взглядом, таким же недоверчивым, гневным и возмущенным, каким в свое время встретил это известие он сам.

– Откуда ты это знаешь? – требовательно спросила она.

Гаррик покрутил на руке часы.

– Дейв?

Гаррик понял, что ему придется ей все рассказать.

Он подошел к мини-бару и вернулся с двумя порциями виски с содовой. Жена села рядом с ним и со стаканчиком виски в руках слушала о телефонном разговоре в Нью-Йорке, о Робин и о том, что он от нее узнал.

В комнате воцарилась мертвая тишина, и в этой тишине Гаррик физически ощутил ее потрясение.

– Так поступить с ребенком, – качая головой, проговорила Ева, – да еще во время землетрясения. Он же мог погибнуть.

– Знаю.

– Такая безответственность, – продолжала она и снова перевела взгляд на мальчика.

– Точно, – подтвердил Гаррик.

– И она знала об этом и позволила ему вернуться? – спросила Ева и резко обернулась к нему, точно эта мысль только что пришла ей в голову.

Гаррик кивнул, а Ева издала тяжкий вздох – вздох, полный ярости. Комнату будто захлестнули волны гнева, и в них выплеснулся немой вопрос: «Что же это за мать, если она подвергает своего ребенка такому риску?»

Гаррик знал, что всякий раз, когда всплывало имя Робин, оба они чувствовали неловкость: он испытывал чувство вины, а в Еве закипала злость при одном упоминании другой женщины. Однако в тот вечер не было ни упреков, ни холодного молчания. За окном пылали пожары. Всю ночь выли сирены. А в номере отеля между Гарриком и Евой постепенно крепла связь. Они становились ближе и ближе друг другу, их теперь притягивало и связывало нечто совсем неожиданное.

Ева спросила его о Гарри, и он в общих чертах описал его характер, каким помнил его по тем временам, когда у них были не близкие, но дружелюбные отношения.

– Думаю, он неплохой парень. Правда, несколько эгоцентричный.

– Гм. Похоже, настоящее сокровище.

Ободренный язвительностью жены, ее завуалированным желанием видеть в Гарри только дурное, он принялся высказывать ей свое недоверие к Гарри, свои пусть незначительные, но все же сомнения в достоинствах человека, который растил его сына. Но что уж тут поделаешь? Кое-какие мелкие недостатки у него, конечно, были.

– Какие же именно? – допытывалась Ева.

В полутемной комнате ее взгляд стал напряженным, глаза лихорадочно блестели. Она внимательно наблюдала за мужем и с жадностью ловила каждое его слово: любой недостаток Гарри, любая его мелкая оплошность и любой проступок, о котором Гаррик мог вспомнить, питали витавшую в воздухе идею.

Ни один из них пока не высказывал ее вслух, но она уже созрела. Она уже приобрела определенную форму.

Вскоре Гаррик посоветовал Еве хотя бы немного поспать. Сам же он, по правде говоря, был настолько взволнован, что ему казалось, будто комната ходит вокруг него ходуном. От грандиозности задуманного у Гаррика кружилась голова, и он боялся, что стоит ему подняться, как он тут же рухнет на пол. Он предложил жене лечь на постель рядом с мальчиком, а сам вытянулся на кушетке. Гаррик уже почти заснул, когда увидел, что Ева опустилась рядом с маленьким, свернувшимся калачиком тельцем, и ее рука взметнулась над ним и повисла, словно жена раздумывала: обнять мальчика или нет? Не разбудит ли его ее прикосновение? И тогда он увидел, что Ева лишь легонько коснулась плеча ребенка, скользнула пальцами по его предплечью и тут же молча убрала руку.

Гаррик понятия не имел, сколько часов он проспал, но когда проснулся, то увидел склонившуюся над ним жену.

– Что такое? – спросил он, чувствуя, что она напряжена и в лице ее сквозит какая-то неуверенность. – Что-то случилось?

На ней поверх нижнего белья была надета его футболка, и Гаррик, скользнув взглядом по ее стройному телу, заметил, что Ева держит в руке какую-то вещь.

– Посмотри, – протянув ее Гаррику, сказала она.

Он привстал, протер заспанные глаза и мгновенно ощутил боль в спине; казалось, будто его тело было сделано из картона и, свернутое всю ночь напролет, теперь медленно распрямлялось. Он опустил взгляд на паспорт, который Ева только что вложила ему в руки.

Пока Гаррик открывал его, она кусала губы, и в глазах ее горело дикое возбуждение. Со страницы паспорта на него смотрело лицо Феликса. Ева отвернулась и отошла назад к постели.

Эту фотографию Гаррик сделал сам. Он вздрогнул, вспомнив, как он тогда был раздражен, как злился на сына, который отказывался сидеть смирно и смотреть в объектив, а когда все-таки посмотрел, то никак не мог удержать на лице серьезное выражение и, озорно улыбаясь, портил снимок. «Черт возьми, Феликс! Прекрати это!» – закричал он тогда на сына.

Вспомнив эту сцену, Гаррик залился краской стыда и раскаяния. Он отдал бы все на свете, чтобы исправить непоправимое.

Ева сидела на кровати рядом с Диллоном. Мальчик все еще спал, и его грудь мерно вздымалась во сне.

– Поразительно, правда? – сказала Ева. – До чего же они похожи.

Гаррик все еще держал паспорт в руках. Он проверил дату. Паспорт не был просрочен.

Мальчик вдруг зашевелился. Гаррик, затаив дыхание, следил, как он приоткрыл глаза, приподнялся на постели и принялся тереть кулачками сонные глаза. А когда он увидел незнакомую комнату, а потом Гаррика и Еву, он мгновенно проснулся, и лицо его исказилось от страха.

– Где моя мама? – спросил он, и при звуке этого тихого, с хрипотцой, испуганного голоса внутри у Гаррика все похолодело.

Если у Евы и вспыхнули угрызения совести, то она их ловко скрыла, потому что у нее на лице не дрогнул ни единый мускул.

– Твоя мама и твой папа сейчас не могут сюда прийти, – сказала она мягким уверительным тоном. – Они попросили нас за тобой присмотреть.

Эту ложь Ева произнесла так нежно и с такой легкостью, что у Гаррика перехватило дыхание.

Ева представила себя и своего мужа мальчику по имени, и Гаррик заметил, как Диллон тут же, словно обороняясь, свернулся в клубок. Из-под каштановой челки на них уставились большие настороженные глаза. У мальчика задрожал подбородок, а из глаз неожиданно хлынули слезы. Гаррик почувствовал, как будто кто-то ударил его в грудь ножом. Ева же подошла к мальчику и заговорила с ним веселым, успокаивающим тоном:

– Диллон, ты не голоден? Что ты хочешь на завтрак? Ты любишь рогалики? Гренки?

Мальчик посмотрел на нее с подозрением, но подбородок у него уже не дрожал.

– Может, стакан молока и вкусную сладкую булочку?

Мальчик едва заметно кивнул и еще теснее обхватил себя за колени. Ева, протянув руки, наклонилась к Диллону, но он мгновенно отстранился. Гаррик видел, как его жена отдернула руки, но лицо ее по-прежнему было веселым и оптимистичным.

– Диллон, ты любишь корабли? – спросила она.

Мальчик ничего не ответил, лишь слегка заерзал под покрывалом, подтянул колени поближе к подбородку и в упор уставился на этот торчавший пред ним горбик.

– Сегодня, немного позже, – продолжала Ева, – мы втроем, наверное, отправимся в небольшое путешествие на корабле. Ты бы хотел поплыть на корабле? Если захочешь, мы можем сесть на палубе и смотреть на другие корабли, на чаек, на волны. Здорово, правда?

А потом Ева посмотрела на Гаррика, и до него мгновенно дошли суть и глубина этого не высказанного до конца предложения. В ту минуту он не думал о последствиях. Нет, тогда они о последствиях не думали. Ни он, ни Ева. Они убедили себя, что делают это в интересах мальчика. Ему будет лучше с ними, вдали от родителей и их недосмотра и безрассудства. Они смогут обеспечить Диллону гораздо более хорошую жизнь, чем его теперешняя в этой хибаре, в этой ловушке, в окружении хиппи и почитателей марихуаны. Они будут любить и ценить его, они окружат его заботой. В их семье перед ним откроются необозримые возможности; он сможет развить любые способности и достичь любых высот. Именно такими словами они себя и убеждали. Но за этими уверениями крылась их собственная боль, их мучительная борьба с безысходностью и надежда: самым неожиданным образом у них вдруг появился шанс спастись.

Как можно кому-нибудь объяснить, что на подобном обмане ты собираешься заново построить свою жизнь? Если бы в газете ему попался шокирующий заголовок «СУПРУЖЕСКАЯ ПАРА УКРАЛА РЕБЕНКА, ЧТОБЫ ЗАМЕНИТЬ ИМ УМЕРШЕГО СЫНА», он счел бы такой поступок расчетливым и мерзким. Но все получилось совсем по-другому. Один мелкий обман следовал за другим, постепенно они накапливались, и вскоре ложь уже вошла в привычку. Череда обманов, и ни один из них не был злостным, и целью каждого из них было страстное желание защитить ребенка, избавить его от последующих страданий. Но до того, как они приступили к непростому, но радостному построению новой жизни втроем, им предстояло пережить тяжкий период скорби и долго друг к другу приспосабливаться.

Поначалу были слезы. Бесконечные слезы. Гаррик научился замечать их предвестников. Лицо мальчика принимало настороженное выражение, наступала мертвая тишина, а потом на лбу у мальчика появлялась хмурая складка, нижняя губа выпячивалась, и он заливался слезами. Вопросы о матери, вопросы об отце, вопросы об его доме. Требовательный тон, истерики. Он размахивал руками и ногами, взрывался бешеной злобой. Они терпеливо пережидали каждый такой взрыв. Еве это удавалось гораздо лучше, чем ему. Она оставалась на месте, приговаривала что-то утешающее, шептала нежные слова и называла его ласковыми прозвищами, которые прежде предназначались только Феликсу. Гаррик порой просто не мог вынести таких сцен. Он уходил из комнаты. Ева же всегда оставалась. Она не сорвалась ни единого раза. Ее решимости можно было позавидовать. Ее стойкость перед лицом такого невыносимого горя, гнева и смятения просто потрясала. Гаррик наблюдал за ней со страхом и благоговением, стыдясь своих колебаний и сомнений, своих приступов растерянности. Но чтобы рассеять его сомнения, Еве было достаточно одного – напомнить ему о той ночи в Танжере.

«Он оставил ребенка одного», – холодно говорила она, и Гаррик мгновенно переносился в ту комнату, где вокруг него шатались и валились стены, туда, где он увидел беззащитную фигурку мальчика. Земля раскалывалась на части, а этого ребенка, одурманенного снотворным, оставили дома одного! Стоило Гарри вспомнить эту картину, как у него перехватывало дыхание. Казалось, что в их судьбу тогда вмешались высшие силы, и вовсе не случайно он оказался в ту ночь в Танжере: ему было предначертано разыскать Козимо, предначертано, подобно вору, пробраться наверх в их квартиру, а потом бежать по страшным улицам Танжера, прижимая к себе спящего ребенка.

На все вопросы Диллона они отвечали спокойно и терпеливо. Его мама и папа нездоровы и попросили Еву и Гаррика присмотреть за ним. Нет, они не знают, когда он снова их увидит. Нет, они не могут позвонить его родителям по телефону – это невозможно. А потом они ждали, когда Диллон перестанет плакать, ласкали его и засыпали подарками, изо всех сил стараясь побороть его скорбь и растерянность. Они слишком далеко зашли, и пути назад уже не было.

– Помнишь наш отпуск в Орегоне? – как-то вечером спросила его Ева.

День выдался тяжелый. Мальчик то и дело разражался слезами, и Гаррик чувствовал, что еще чуть-чуть – и он не выдержит и сдаст ребенка властям, признается в своем преступлении и разом покончит со всей этой исто-рией.

– Наш самый последний отпуск, – пояснила Ева.

Гаррик кивнул. Конечно, он помнил. Последний отпуск до болезни Феликса.

– Помнишь, как мы ехали в машине? Как уже часа три-четыре были в дороге, когда Феликс начал рыдать? Он забыл своего Боу.

Гарри улыбнулся при воспоминании об этой истории. Грустно, с ностальгией. Боу был потрепанным плюшевым котом, к которому Феликс по непонятной причине привязался всей душой.

– Помнишь, в какую мы впали панику?

– Помню. Я чуть не разбил машину вдребезги.

– Точно! Мы чуть с ума не сошли! Что же мы будем делать без Боу? Как мы справимся с Феликсом целый месяц без его любимого Боу?

– Верно.

– И вначале это был ад, правда же?

– Точно.

– Весь этот плач, рев. То он угрюмый, то закатывает истерику.

– Но потом он успокоился.

– Правильно, успокоился. И довольно скоро, – сказала Ева, и глаза ее заблестели. – Через две недели он о Боу даже не упоминал. А когда мы вернулись из отпуска, вел себя так, словно Боу не было и в помине. Он начисто забыл о нем.

– Ева! – Гаррик вмиг стал серьезным, и хотя он старался говорить спокойно, в голосе все равно звучала тревога. – Сейчас речь не о какой-то плюшевой игрушке. Речь о его родителях.

– Ты его родитель, – молниеносно парировала Ева.

Гаррик потянулся к ней и, не говоря больше ни слова, взял ее за руку.

Они друг друга поняли. Время идет, воспоминания блекнут, и чувства мальчика к своим родителям постепенно угаснут. Ему всего лишь три года. Он их забудет.

Прошли недели. Они переезжали с места на место. Каждый раз, когда надо было пересекать границу, Гаррика бросало в жар, от напряжения голову словно сжимало обручем. Обращаясь к Диллону, они изо всех сил избегали называть его по имени. И ни разу не проговорились.

Свой дом в Америке они выставили на продажу. Они приняли твердое решение не возвращаться. Они отдалились от родных и друзей. После смерти Феликса они держались от всех в стороне. Теперь же ко всему прочему им предстояло давать объяснения насчет Диллона. Они писали письма, отправляли тщательно продуманные электронные сообщения, а по телефону звонили лишь поздно вечером, когда Диллон уже спал. Они договорились, какую именно историю всем расскажут: мать Диллона погибла в Танжере во время землетрясения. А Гаррик, его отец, взял на себя заботу о нем. Эту новость, конечно, встретят с недоумением; начнутся толки и сплетни, подсчет соответствующих дат. И не потребуется большого ума сообразить, что Гаррик изменял жене. Но Ева готова была согласиться с подобным унижением. А Гаррик готов был признать свою вину и испытать неизбежное чувство стыда. Им обоим довелось пережить событие куда более тяжелое. Сейчас по крайней мере их страдания не были бесцельными, и если в результате им доставался Диллон, они оба были готовы с ними смириться.

Это случилось в дождливый полдень через несколько месяцев после того, как Гаррик и Ева забрали Диллона. Незадолго до этого они прибыли в Канаду и сняли дом в пригороде Торонто, где никто их не знал и где можно было начать жизнь заново. Гаррик и Диллон мирно сидели на кушетке и смотрели фильм, который оба уже видели раньше. «В поисках Немо». Любимый фильм мальчика. Вдруг Диллон повернулся к Гаррику, лицо его стало серьезным, и он едва слышно спросил:

– Моя мама умерла?

У Гаррика сердце сжалось от страха, но он, изо всех сил стараясь казаться спокойным, обернулся к бледному взволнованному Диллону.

Мальчик смотрел на Гаррика в упор.

Гаррик медленно кивнул.

– А мой папа?

– Умер, – пересохшими губами произнес Гаррик.

Мальчик с минуту смотрел на него тем же серьезным взглядом, а Гаррик, затаив дыхание, ждал, что из глаз Диллона вот-вот брызнут слезы. Но Диллон не заплакал. Он повернулся к телевизору, и они в полном молчании продолжили смотреть фильм.

Он никогда еще никому не говорил подобной лжи. И как легко она ему далась! Гаррик сам испугался собственных слов и их возможных последствий, однако вместе с тем он вдруг почувствовал некое облегчение, точно с его пути вдруг убрали гигантское препятствие.

После этого мальчик больше не задавал никаких вопросов. Он по-прежнему скорбел, но теперь это выражалось по-иному, словно скорбь его смягчилась пониманием. Постепенно – почти незаметно – в их доме воцарилось спокойствие. Недели складывались в месяцы. Месяцы – в годы. Они постоянно были вместе и становились все ближе друг другу. Связь между ними крепла, будто теперь они трое противостояли всему остальному миру, и никто другой им больше не был нужен.

Но сколько такое могло продолжаться? Кто знает? С той минуты, как Еве сообщили, что ее мать всерьез больна, у Гаррика возникло дурное предчувствие. Он ясно помнил тот вечер. Ева, скрестив руки на груди, с мокрым от слез лицом, раздираемая горем и нерешительностью, ходила взад-вперед по комнате.

– Ты должна к ней поехать, – сказал он Еве. – Она твоя мать. Если не поедешь, то потом пожалеешь.

– А ты со мной поедешь? – спросила она.

– Это рискованно.

– Ты думаешь? После стольких лет?

– А если кто-нибудь его заметит? Если узнает?

– Какая вероятность того, что такое случится? К тому же он сильно изменился. Прошло пять лет. Он выглядит совсем по-другому. Он теперь похож на тебя. А не на нее.

Гаррик пропустил последнее замечание мимо ушей, но ему стало не по себе: любое упоминание о Робин заканчивалось ледяным молчанием. После этих слов жены Гаррик сдался. Он обязан был сдаться. Из-за своей вины, из-за ее скорби, из-за обещания, которое они дали друг другу, когда забрали мальчика, – обещания держаться вместе. Они трое теперь были одной семьей. Они не станут разлучаться.

Проходя паспортный контроль в дублинском аэропорту, Гаррик чувствовал, как его прошибает пот. А потом, когда они шли по аэропорту, его пробирала нервная дрожь. И только в такси, по дороге к Уиклоу, он немного успокоился.

Мать Евы лежала в больнице в самом Дублине, и им приходилось курсировать между горами Уиклоу и центром города. Еве нравилось брать мальчика с собой в больницу, но Гаррик ездил с ними довольно редко. Во время болезни Феликса он возненавидел больницы и до сих пор не мог избавиться от отвращения к ним. Сначала их поездки в город тревожили Гаррика, но постепенно он расслабился и потерял бдительность. Они жили теперь в подвешенном состоянии. Мать Евы умирала, и они знали, что она долго не протянет.

Ноябрьское утро. Оно ему ясно запомнилось. Они ехали на север в сторону города. По краям шоссе возвышались сугробы. Часть дорог была закрыта, и из-за вынужденных объездов в то субботнее утро машины двигались медленно. Демонстрация протеста. Долго искали парковку. А потом длинный путь к больнице. В тот день старушка уже почти ничего не понимала. Она то и дело теряла сознание. Похоже, она никого из них не узнавала, а присутствие Гаррика ее тревожило.

В коридоре Ева сжала ему локоть.

– Не принимай это близко к сердцу. Она в полной прострации, только и всего.

– Пойду пригоню машину, – сказал Гаррик.

Он собирался подъехать за Евой и Диллоном ко входу в больницу, но когда дошел до машины, то понял: меньше чем за час он до больницы не доберется. Демонстрация двигалась в южном направлении, в сторону набережных, и запруживала нужные ему дороги. Если же Ева и Диллон пойдут в его сторону, он сможет подобрать их на полпути, и так будет гораздо быстрее.

Он позвонил жене на сотовый, и они договорились о встрече. Один звонок. Одно мгновенное решение.

Когда они встретились, непоправимое уже случилось. Они допустили промах. После пяти лет стараний один телефонный звонок разрушил весь тщательно продуманный план.

– Если вы не верите моему рассказу, то поверьте хотя бы одному: мы не ехали в Танжер с намерением выкрасть Диллона, – сказал Гаррик. – Каким бы ужасным наш поступок ни выглядел со стороны, забирать Диллона мы не собирались.

Однако случай представился, и они им воспользовались.

Именно так выразился Гаррик, когда дошел до этого места в рассказе.

 

Глава 19. Гарри

Он рассказывал нам эту историю, а голос его звучал словно издалека. Вслед за ним мы прошли по извилистой дороге, которая привела к его мерзкому поступку. Его тон казался почти что интимным. Я старался слушать. Ты, Диллон, изо всех сил пытался сосредоточиться, сфокусировать все внимание на его рассказе, потому мне было важно узнать, что с тобой случилось. Но его слова, едва касаясь меня, пролетали мимо. Они не проникали в сознание. Честно говоря, я не мог оторвать от тебя взгляд. Я впитывал твой образ всем своим существом. Видеть тебя, знать, что ты жив!.. Я никак не мог прийти в себя. Ты стоял рядом с ним – с Гарриком – не шевелясь, и я восхищался твоей выдержкой. Выражение твоего лица стало серьезным, в нем появилась настороженность, и мне, Диллон, было больно ее видеть. Скорее бы все это было позади, скорее бы зажили твои раны! Он обнимал тебя, а я не сводил глаз с выглядывавшей у тебя из-под джинсов пижамы.

А Робин не сводила глаз с моего лица, и я заметил, что она уже не смотрит на меня с испугом. Взгляд ее был спокойным и искренним, и хотя Робин не сказала еще ни слова, я видел, что она меня больше не винит. Она наклонилась вперед – к тебе, Диллон. Ей, как и мне, безумно хотелось тебя обнять, но она боялась тебя смутить или испугать, и я испытывал точно такие же чувства. Я посмотрел на Робин, и вдруг во мне с новой силой вспыхнула прежняя любовь.

Поток слов неожиданно иссяк. История Гаррика закончилась. В комнате воцарилась тишина. И тут до меня дошло: все выжидательно смотрят на меня. Что я сейчас сделаю? А я с ужасом сообразил, что в руках у меня пистолет; и в ту же самую минуту в дверях появилась тень. Мы все обернулись. На пороге стояла та самая женщина.

Мы все забыли о Еве. Она обвела взглядом комнату и в ужасе вскрикнула. Ее лицо было белым овалом во мраке. Она кинулась к Гаррику, опустилась на колени рядом с тобой и обхватила тебя руками. В ее жесте, в том, как она обняла тебя и прижала к себе, было нечто звериное – защитное и оборонительное одновременно, – она походила на животное, отнимающее своего детеныша у хищника. Она повернулась ко мне и, пронзив меня яркими, холодными глазами, прорычала:

– Я его не отдам!

Мы все вскочили на ноги, атмосфера накалилась до предела. Я почувствовал, как пистолет оттягивает мне руку, и я знал, что с ним я могу добиться чего угодно. Но эта женщина обнимала тебя, Диллон. Как я мог размахивать оружием перед своим собственным сыном?

Первым заговорил Гаррик – тихо, осмотрительно:

– Ева, дорогая, успокойся. Мы все уладим, но ты должна успокоиться. Хорошо?

Но о спокойствии уже не могло быть и речи. Трясясь от страха, со слезами на глазах, она прижимала тебя к себе все крепче и крепче.

– Нам не надо было сюда возвращаться, – содрогаясь, проговорила она. – Нам нельзя было рисковать.

– Ева…

– Это все моя вина. Я не должна была брать вас с собо-й.

Гаррик явно не хотел вмешиваться, но он и не хотел, чтобы Ева так расстраивалась.

– Мы же договорились, Ева. Твоя мать…

Ева опустила голову и уткнулась головой тебе в макушку. Она стояла, прижимая тебя к себе, и словно впитывала в себя все твое существо. Я думаю, она уже с тобою как бы прощалась, она готовила себя к невыносимой потере и пыталась впитать в себя как можно больше, чтобы самых сильных воспоминаний о тебе ей хватило на всю оставшуюся жизнь. Я это понимал и чувствовал, как меня начинает разъедать жалость. Моя решимость с каждой минутой таяла. Диллон, это почти что сработало.

Неожиданно Гаррик обошел вокруг нее, и мне пришлось вмиг сосредоточиться: он теперь двигался прямо на меня – медленно, осторожно, подняв руки вверх, точно показывая мне, что он не задумал ничего дурного. Но это уже не имело значения. Я крепче сжал рукоять пистолета.

– Ни шага вперед, – сказал я.

– Гарри, отпусти их, – тихо заговорил он. – Их всех. Пусть они уйдут. Давай мы с тобой вдвоем сядем здесь и спокойно все обсудим.

– Нет.

– Брось ты! Прояви благоразумие. Пусть Ева и Робин уведут Диллона из дома, – так будет безопаснее. – И тихо добавил: – Я не хочу, чтобы он был в той комнате, где оружие.

Лишь только Гаррик произнес эти слова, я тут же бросил взгляд на тебя, Диллон, и увидел, как ты побледнел от страха, и мне стало невыносимо стыдно оттого, что мой поступок так тебя напугал. И в тот же миг последних лет как не бывало: я стою на нашей улице в Танжере, в глаза летит пыль, а прямо передо мною руины – все, что осталось от нашего дома, все, что осталось от моего спящего сына.

Я опустил голову и закрыл глаза, провел рукой по лбу. Я не знал, что мне теперь делать. Представляю, Диллон, как я выглядел со стороны. Злой, растерянный, несчастный. Я сам себя не узнавал. Вдруг кто-то мягко коснулся моей спины, и я словно очнулся; рука моя задрожала, и я увидел, что это Робин. Она наклонилась ко мне и обняла меня.

– Гарри, пожалуйста, отпусти его, – мягко проговорила она. – Обещаю тебе: я не спущу с него глаз. Я ей не позволю его забрать. Это больше не повторится.

Ее глаза светились теплом, и, клянусь, в ту минуту я готов был упасть ей в объятия. Она снова посмотрела на меня, и меня захлестнула прежняя любовь. Куда бы она ни подевалась, она теперь вернулась. Я ощущал ее физически – внутри себя, в крови.

– Хорошо, – дрожащим голосом произнес я.

Мне невыносимо было опять расстаться с тобой, Диллон, даже на несколько минут. Меня страшила мысль снова выпустить тебя из виду.

Ты посмотрел на меня, потом на Еву и Гаррика.

– Все в порядке, Диллон, – шепнул тебе Гаррик. – Скоро все это кончится. Иди с мамой. Все будет хорошо. И с тобой, и со мной. Скоро увидимся.

Глаза твои широко раскрылись.

Ева дрожала. А я из страха потерять решимость старался не смотреть на Робин.

Ева подошла и обняла Гаррика. А ты в последний раз взглянул на него. Возможно, он хорошо к тебе относился, и, возможно, вы с ним отлично ладили, но ты к нему не подошел. Вместо этого ты повернулся и посмотрел в глаза своей матери. Похоже, ты понимал, что проис-ходит.

– Со мной все будет в порядке, – ясно и спокойно сказал ты.

Каким же ты, Диллон, был отважным. Я вдруг представил, как обнимаю тебя – впервые за столько лет. Я потянулся к тебе, вгляделся в каждую твою черточку и вдохнул запах твоих волос. Ты не отстранился. Даже когда я поцеловал тебя в щеку.

– Диллон, – сказал я, но тут меня точно накрыло волной, и больше я не мог произнести ни слова.

А потом ты послушно зашагал вместе с матерью – прочь, в темноту ночи. Сердце мое сжалось, и все тело с головы до ног пронзила жгучая боль. Я снова с тобой расставался.

Мы оба, Гаррик и я, молча наблюдали за тобой. Гаррик, прижав руку к раненому лицу, присел в углу возле лестницы. Я стоял около двери. Мы вместе следили за тремя фигурами, сошедшими с крыльца в непроглядную темноту сада. Я стоял спиной к Гаррику, что было довольно неблагоразумно. Правда, похоже, с той минуты, как я позволил тебе уйти, его враждебность иссякла. Казалось, что у него нет ни на что больше сил.

Я продолжал неотрывно следить, как все дальше и дальше в темноту уходят два любимых мною человека. Где-то вдали послышался шум машины, мелькнул свет фар на дорожке возле дома. Но это видение отвлекло меня лишь на миг. Я не отрывал от тебя взгляда, пока ты совсем не скрылся в темноте, пока от тебя не осталось и следа.

Тебе, наверное, хочется узнать, что произошло потом. Возможно, ты уже знаешь. А может, ты сам себе все представил.

Как бы то ни было, по-моему, случилось следующее.

На дорожку перед домом, расшвыривая во все стороны гравий, влетела машина. Она резко остановилась, и из нее вышел Спенсер. Лицо его казалось суровым – даже свирепым, – но и в то же время настороженным.

– Гарри, что тут происходит?

По тону его голоса я понял, что он испуган, и от этого мне стало еще страшнее. На мгновение у меня в голове все прояснилось. Я словно увидел себя и все происходящее со стороны и понял, что натворил. Пистолет жег мне руку.

– Не подходи! – стоя в дверях, крикнул я.

Спенсер двинулся вперед.

– Гарри, черт тебя подери, брось эту штуковину!

Я не бросил. Я направил дуло прямо на него. Послышался вопль – крик ужаса. Чей это был голос? Робин? Евы? Кто знает, может, это кричал я сам. Я быстро отступил и с шумом захлопнул дверь. Руки мои дрожали. Чтобы успокоиться, я прижался лбом к двери.

Я точно совсем забыл про Гаррика.

Я нашел тебя, Диллон. Только одна эта мысль переполняла мое сознание. И тут последовал удар – резкий удар сзади по голове. Я рухнул на пол и почувствовал, как в ухо полилась кровь. Ее теплые струи ошеломили меня, и я остался лежать, будто парализованный.

Гаррик переступил через меня и распахнул дверь. В этот момент я вдруг пришел в себя, налетел на Гаррика и повалил его на землю. Я-то думал, что он уже ни на что не способен, а теперь почувствовал, что каждый мускул его тела наливается силой. Он схватил меня за руки и подмял под себя. Я дотянулся до его лица и ногтями вцепился ему в рану. Он заорал от бешенства и боли. Я тоже был взбешен. Я кипел от злости. Кровь заливала мне ухо и волосы, заполнила рот, и я плюнул ею в лицо человека, который украл тебя у меня.

Дверь была полуоткрыта, наши тела вывалились в проход; и краем глаза я увидел несколько китайских фонариков, плывущих по воздуху.

– Какого черта?! – подбегая ко мне и Гаррику, крикнул Спенсер, но замер как вкопанный, услышав выстрел.

Сначала я решил, что это фейерверк или что взорвался один из китайских фонариков. Однако вспышки и россыпи волшебных огней не последовало. Гаррик либо выхватил пистолет у меня из рук, либо я его уронил, а он подобрал. Не знаю. Я знаю только одно: сначала я вообще ничего не понял. Пуля прошла сквозь меня с такой скоростью, что я только почувствовал лишь какую-то необычайную легкость.

Мне показалось, что я плыву.

Неужели крохотный кусочек свинца, запущенный силой пороха, в состоянии причинить какой-то вред, просто промчавшись через мое тело? Да, Диллон, в состоянии.

Поразительно, какой шквал образов обрушился на меня в ту самую минуту.

Лицо Гаррика отдалилось, а Спенсер обхватил мою голову руками.

Звуки и ощущения сменяли друг друга, и передо мной появился египетский принц, мальчик на коне, красный флаг, солнце и раскаленные булыжники Танжера. Твое детское воркование, твое хныканье и смешное выражение лица. Твое объятие перед сном и твой шепот «папа» в темноте, то, как ты хихикал, когда я тебя щекотал, и то, как у тебя портилось настроение, твои слезы и твой смех. Твои измазанные краской руки в нашей квартире в Танжере. Все это было ценнейшим грузом и благословением – сонмом радости.

Так что теперь, Диллон, ты знаешь, что случилось.

Все началось холодным снежным днем, во время демонстрации в Дублине; и когда я переносился в другое состояние бытия, в холодные объятия другой зимы, я, Диллон, не испытывал грусти. Ведь я все-таки тебя нашел. Покидая эту жизнь, я ощущал страстное желание написать еще одно полотно. Веришь мне, Диллон?

Что я собирался изобразить на этом полотне? Откуда придет этот образ? Из моего умирающего воображения? Или из воспоминаний о наших первых днях вместе с тобой?

Милый мой Диллон, разве это важно?

 

Глава 20. Робин

Однажды сентябрьским вечером я сижу одна в кафе в центре старого города. Подобные кафе привлекают туристов, которые слоняются среди ларьков Петит-Сокко и ищут, где бы укрыться от кипящей на рынке торговли, от громогласных споров и перебранок, от зазывал и гидов: ищут места, где можно спокойно выпить чашку мятного чая и одновременно понаблюдать за тем, как течет жизнь на улицах Танжера. Официант, молоденький марокканец с мимолетной улыбкой и рассеянным взглядом, слушает мой заказ, затем пренебрежительно кивает головой и не спеша удаляется. Вокруг меня американцы, итальянцы, французы и австралийцы: у одних взгляд все еще полон энтузиазма, у других – вид утомленных путешественников. Все они сидят на пластмассовых стульях, придвинутых к хлипким столикам, расставленным вдоль площади. Площадь омывается лучами нежного предзакатного солнца, и туристы наслаждаются тенью, которая с наступлением вечера расплывается все шире и шире.

В кафе нет ни единого свободного столика, и только я сижу в одиночестве.

Официант приносит заказанный мною кофе и бесцеремонно плюхает чашку на столик.

– De rien, – бесстрастно бросает он в ответ на мою благодарность и с подносом в руке, на ходу обводя взглядом посетителей, уплывает к другому столику.

Я отпиваю глоток и начинаю теребить сотовый телефон. Женщина за соседним столиком наклоняется к своему спутнику и что-то шепчет ему на ухо, а он, развернувшись, бросает на меня оценивающий взгляд и снова поворачивается к своей собеседнице. В эту минуту я в полной мере ощущаю свое одиночество. Странное ощущение – тем не менее весьма знакомое! Меня вдруг захлестывают образы и запахи прошлого и, нежно тревожа мою память, возрождают воспоминания. Величественные силуэты высоких пальм, обрамляющих Петит-Сокко и чернеющих на фоне вечернего неба; пласты серых облаков, скользящих вдоль горизонта, убаюкивающий говор торговцев, которые ждут, чтобы вечерняя смена заняла их место за прилавком, запах выхлопных газов от назойливых мопедов вперемешку с пронзительным ароматом мятного чая, который заваривают во всех кафе на побережье, – вся эта смесь обволакивает меня дымкой прошлого. Есть что-то ужасно неправильное в том, что теперь я одна здесь – в городе, в котором я провела столько времени с Гарри.

Конечно, я не всегда одна. Со мной мои дети. Сейчас они в Садах Мендубии со своим дядей Марком и его подружкой Суки. Час назад эта веселая компания отправилась на прогулку: мальчик восседал на плечах у своего дядюшки, а жизнерадостная малышка брыкала ножками в коляске. Я не сводила с них глаз, и когда они исчезли из виду, мое сердце невольно сжалось. Только теперь, час спустя, выпив несколько глотков кофе, я постепенно расслабляюсь. И тем не менее я держу свой сотовый поблизости: а вдруг мне позвонят или пришлют сообщение?

– Отдохни хоть немного, побудь одна, – сказал мне Марк. – Воспользуйся нашей помощью, пока мы здесь.

– Даже не знаю, – прикусив губу, неуверенно произнесла я.

– Завтра мы уедем, и ты пожалеешь, что не успела отдохнуть от детей, пока была такая возможность.

Я преодолела страх и позволила им взять детей на прогулку.

Я не привыкла быть одна и не совсем понимаю, куда себя деть. У меня нет с собой книги, которая заняла или развлекла бы меня. Я тереблю пакетик с сахаром, делаю глоток кофе и ни с того ни с сего переношусь мыслями в прошлое, в тот холодный зимний день, в то самое одинокое заброшенное место и с пронзительной болью вспоминаю события того страшного дня.

Мы торопливо спустились по ступеням в тенистый сад, в тусклом свете казавшийся серым. Снежный покров возле дома был глубоким. Я с трудом переставляла ноги, сердце тревожно стучало, во рту был привкус крови: в доме я от волнения без конца прикусывала щеку. Тяжелое зимнее пальто сковывало движения. Я чувствовала, что обливаюсь потом; все тело словно промокло и отяжелело. От неизвестности и страха сердце бешено стучало о ребра. С каждым шагом я удалялась от опасности, притаившейся в доме. Но я оставила там Гарри.

Я огляделась вокруг: низкорослые кусты, крепкие, гибкие деревья, черные на фоне снега. Куда мне теперь идти и что делать? Ева остановилась, обернулась и, прижимая к себе мальчика, уставилась на свой дом. Она была растеряна, как и я. В глазах мальчика я увидела страх и подозрительность, и от этого у меня сжалось сердце. Я не могла оторвать от него взгляда, я всматривалась в его лицо, чтобы снова и снова удостовериться, что это действительно он, что это действительно мой сын, мальчик, которого я считала мертвым. Ева, избегая моего взгляда, не выпускала его руки из своей, а я – как ни странно – не чувствовала по отношению к ней никакого гнева. Он проснется позже, когда все закончится, и станет ясно, какое зло нам причинили, сколько бесценных лет у нас украли, когда станет ясно, что наша связь с ребенком порвана, и ее, возможно, никогда не удастся восстановить. Но в те минуты я все еще не до конца верила в то, что произошло, и в меня постепенно закрадывалось какое-то непонятное чувство. Облегчение? Радость? Всем моим печалям пришел конец? Мальчик, который погиб, мальчик, которого поглотила земля, вернулся ко мне! Он старше, он изменился, но он живой! Тогда только это и было важно.

Я держалась к ним как можно ближе, я не спускала с них глаз, и в то же время что-то заставляло меня без конца оглядываться назад. Какое-то дурное предчувствие? Я видела, как на верхней ступени крыльца, обрамленная дверной рамой, появилась высокая фигура Гарри, и я с трудом сдержала себя, чтобы не кинуться к нему. Нет, я к нему не кинулась. Потом к дому подъехала машина, послышались крики, хлопнула дверь. Все произошло молниеносно. Я заметила, что в руках у мужа блеснул пистолет, в ужасе увидела, как он направил дуло на взбиравшегося по ступеням человека. Тот остановился и поднял руки вверх. Потом Гарри отступил назад, дверь захлопнулась, и он исчез. Меня охватил ужас: что, если я никогда больше его не увижу?

Незнакомец развернулся и зашагал вниз по ступеням, направляясь к нам. Когда он приблизился, я увидела помятое, искаженное тревогой лицо Спенсера.

– Пригнитесь! – крикнул он.

Он сгреб нас троих в охапку и повалил на землю. Я почувствовала на себе тяжесть его тела. Он скомандовал нам не подниматься, и мы подчинились этому приказу. Мне показалось, что в его голосе я услышала ярость – или это был страх? Холодная влага пропитала одежду. Меня тошнило, одолевала слабость, мне было ужасно страшно. И в то же время казалось, будто все это происходит вовсе не со мной, а с кем-то другим. Как будто на моих глазах другая женщина почти в истерике бросилась на снег. Казалось, будто не я, а кто-то другой не спускает испуганного взгляда с сына, которого все считали мертвым. Не я, а кто-то другой – какое-то изможденное существо, не человек, а призрак, для которого только что рухнул мир.

А потом вдруг облака рассеялись, и в ярком свете зимней луны засиял и засеребрился снег. Я почувствовала головокружение и какую-то растерянность, точно меня окунули с головой в воду, долго держали под водой, а затем вытащили на сушу, и я в панике хватаю ртом воздух и не понимаю, что вокруг происходит. Неожиданно дверь приоткрылась, и Спенсер ринулся назад в дом. Когда он уже поднимался по ступеням, я услышала этот звук. В воздухе раздался резкий треск. Я посмотрела на дом и затаив дыхание прислушалась: ни звука, лишь дыхание мальчика. Меня всю затрясло от невыносимого страха.

– Господи, – послышался рядом голос Евы. – Господи Иисусе.

В ее голосе тоже звучали тревога и страх. Меня охватила паника. Я всматривалась в дом, в полуоткрытую дверь, в мелькавшие за ней тени, которые постепенно обретали очертания человеческих фигур. Спенсер уже был внутри: он стоял на коленях возле двери. Видна была только его согнутая спина и подошвы ботинок. Он обернулся: на лице у него был ужас.

– Вызовите «скорую»! – выкрикнул он.

– Боже мой! – воскликнула Ева. – Боже мой!

Она ощупью нашла телефон и принялась набирать номер, в голосе ее звучало смятение – знакомое мне смятение – и крывшийся за ним страх. Нет, я ему не под-дамся!

Я мысленно приказывала Гарри встать, распахнуть дверь и появиться на пороге – живым и невредимым. Я увидела, что кто-то лежит на полу, но кто именно – не было видно, и мой внутренний голос настойчиво, с мольбой, принялся раз за разом повторять: «Только бы не Гарри. Только бы не Гарри».

Сколько же я там ждала? Сколько времени я простояла в снегу на коленях, лелея надежду и умирая от страха? Жизнь словно остановилась, замерла на одном-единственном моменте времени и одном-единственном всепоглощающем желании.

Дверь открылась чуть шире, и из мрака возникла фигура Гаррика: изможденное, растерянное лицо, прижатая ко рту рука. Как только я его увидела, понимание произошедшего обрушилось на меня страшной тяжестью.

Сердце мое сжалось, рот открылся, и в этот холодный зимний сад вырвался дикий крик. Разлетевшись по саду, он отразился от стен, от снежного настила, от каждого дерева – и с удвоенной силой вернулся ко мне.

– C’est fini?

Я поднимаю глаза и вижу, что официант жестом указывает на мою пустую чашку. Его вопрос, прервав мои воспоминания, требует ответа и, к счастью, возвращает меня к действительности.

– Oui, – говорю я и заказываю еще одну чашку кофе.

Официант бросает на меня беглый взгляд и, кажется, впервые замечает по-настоящему. Я пытаюсь принять надлежащее выражение лица: стираю с него тени прошлого и принимаю безразличный вид.

За соседним столиком идет оживленная беседа, слышны возбужденные голоса. Наверное, нечто вроде прощальной вечеринки. Неожиданно раздается треск разбитого стекла: официант в одном из соседних кафе уронил на землю поднос – и вдоль всей улицы другие официанты на мгновение замирают и тут же аплодируют и кри-ками приветствуют промашку коллеги, а туристы снисходительно улыбаются. Я невольно всматриваюсь в окружающую меня толпу и с любопытством обвожу ее взглядом.

Мир мне теперь кажется совсем иным. Я вижу его по-новому. В любом знакомом месте может таиться опасность. Гарри больше нет. Он умер от пули, пронзившей его сердце. Несчастный случай. Так по крайней мере утверждают адвокаты Гаррика. Каждый из двоих пытался овладеть пистолетом, а тот случайно выстрелил. Я пытаюсь представить себе, как это случилось: атмосфера в доме накалена, эти двое борются, звучит выстрел, и наступает состояние шока. Когда я рисую себе эту сцену, то вижу Гарри с широко раскрытыми глазами; на лице у него сначала искреннее изумление, а потом оно искажается от боли, и всем телом он скрючивается вокруг обжигающей точки. В тот день удача отвернулась от него. Мучительная ирония судьбы. Ведь погибнуть мог любой из этих двоих.

Мне вернули моего ребенка, – он изменился, он травмирован, связь между нами нарушена. Каждый день я сражаюсь, чтобы завоевать его доверие. То и дело я вижу в его глазах подозрение, и от этого сердце мое болезненно сжимается. Но у меня теперь есть еще один ребенок – девочка, живое напоминание о ее отце. Его темные волосы, круглые, широко открытые глаза, серьезный, оценивающий взгляд. Она тянется ко мне, а я тянусь к ней. Во всей этой истории она – мое величайшее утешение!

Малышка родилась в июле, а через несколько недель, в теплый сентябрьский день, я приняла решение. Мы сидели рядом – мама и я – на кухне в доме моих родителей и смотрели, как за окном сад купается в золотистых лучах послеполуденного солнца. Отец, присев на корточки возле цветочной клумбы, полол сорняки и общипывал стручки горошка. Рядом с ним, наблюдая за работой деда, с серьезным выражением лица стоял Диллон, и всякий раз, когда требовался тот или иной инструмент, он с готовностью его протягивал. Я вглядывалась в его узкие напряженные плечи, в тихие послушные движения, и на душе у меня было неспокойно. В Диллоне не было ни капли живости, ни капли присущего мальчишкам озорства. Да, он был послушным ребенком, но его скованность и покорность меня тревожили. Голова моя раскалывалась от усталости, все тело, казалось, было пропитано влагой, как будто меня в одежде окунули в воду, и моя промокшая одежда тянет меня ко дну. Хотелось одного: избавиться от всех этих мрачных мыслей, страхов и нескончаемых тревог и поспать хотя бы три часа подряд. Но меня пугало и то, что может случиться, если я позволю себе расслабиться. Горе еще не сломило меня, и я боялась, что, если ослаблю оборону, оно вползет в мою душу и поглотит ее.

– А как насчет Хейзел? – отвлекая меня от размышлений, спросила мать.

Малышка, завернутая в одеяльце, спала у нее на руках, и мать неотрывно смотрела на ее крохотное личико.

– Хейзел?

– Да, Хейзел. Мне всегда нравилось это имя.

– Не думаю, что оно ей подходит.

– А как насчет Аланны?

– Нет, не подойдет.

– Но надо же дать ей какое-то имя! – с нарастающим нетерпением в голосе заявила мать. – Сколько же можно называть ее малышкой? Ей уже почти два месяца.

Голос матери, словно маленький молоточек, колотил мне по голове, и я снова повернулась к окну.

Конечно, она права. Ребенку надо дать имя. Но с той минуты, как погиб Гарри, я жила как неприкаянная. Беременность прошла будто во сне, роды – в страдании, боли и внезапной радости. Но со дня гибели Гарри я плыла по течению сквозь дни и недели. Вокруг меня что-то происходило, но я никак не могла сосредоточиться, я не в силах была сфокусироваться ни на едином событии. Мое нежелание ни с чем иметь дело походило на побег от жизни. Но только так я могла пережить то, что случилось. Порой это смутное забвение приносило мне некое облегчение. Я чувствовала, что должна приступать к выполнению своих обязанностей, но эта обязанность – выбрать имя дочери, имя, которое ей придется носить всю ее жизнь, – казалась выше моих сил.

В саду отец протянул Диллону ладонь, и мальчик, с любопытством вытянув шею, внимательно в нее всматривался. Наверное, на ладони лежал червяк или какое-то насекомое, потому что отец неожиданно поднес руку к самому лицу Диллона, тот резко отпрянул, а потом они оба расхохотались. Так удивительно было видеть Диллона веселым, так непривычно и так неожиданно, что у меня на глаза навернулись слезы, и я отвернулась.

На мою руку нежно легла рука, и, опустив глаза, я увидела, как на пальце матери поверх свадебного кольца поблескивают крохотные бриллианты обручального.

– С ним все будет в порядке, – мягко сказала она.

И тут меня прорвало: из глаз хлынули слезы, а когда я заговорила, голос звучал сдавленно и прерывисто.

– Он сломлен, – сказала я.

– Он теперь в безопасности. Это самое главное.

– Он не хочет со мной разговаривать. Он заставляет себя смотреть на меня.

– Робин, не все сразу. Диллон к тебе вернется. Он твой сын.

Я покачала головой, убрала руку и потерла веки.

– Мне кажется, что он во всем винит меня. Он винит меня в том, что я его не уберегла. А потом, когда он обо мне уже забыл, когда он привязался к другим людям, я явилась и разрушила эту новую связь, и в этом он тоже винит меня.

Мать глубоко вздохнула, и я, открыв глаза, увидела, как ее лоб прорезали глубокие морщины и как она по своей привычке от волнения закусила губу.

– Вспомни, что сказал тебе психолог: сразу все не наладится и сколько на это понадобится времени, неизвестно. Месяцы, даже годы. Но дети – существа стойкие. И он сильнее, чем кажется. Так же, как и его мать.

– Я, мам, вовсе не стойкая. Я едва все это переношу.

– О, Робин, бедная моя детка.

Она снова сжала мою руку, и в ее жесте были и любовь, и страх; а я почувствовала себя снова ребенком, тридцатипятилетней девочкой, которая вернулась в отчий дом для того, чтобы о ней заботились, чтобы ее лелеяли, чтобы ее, как в прежние времена, защищали и наставляли на путь истинный. И я вдруг рассердилась на себя. Я должна что-то сделать. Я должна взять судьбу в свои собственные руки.

После смерти Гарри я не в силах была вернуться в наш дом. Я не могла вернуться в дом, где мы жили с ним вместе, в дом, полный воспоминаний – хороших и дурных. К тому времени со мной уже был Диллон, и мне с ним одной было не справиться: не справиться с его непринятием случившегося, с его непреодолимым гневом и неприязнью ко мне. Мне нужна была помощь, и мой отец предложил, чтобы мы с Диллоном поселились у них.

– Пока не родится ребенок, – сказал он, – и ты снова не встанешь на ноги.

В те дни мое согласие с его планом казалось поражением, но в те дни я чувствовала себя побежденной на всех фронтах, так что еще одно поражение ничего не меняло. Я сказала себе, что этот переезд пойдет на пользу Диллону, и так оно и случилось. Он все больше сближался с моими родителями, разрешал им себя обнимать, втягивался в их повседневные дела и порой неровно и тихо сам заговаривал с ними. Но со мной ни слова! Он держался холодно и отстраненно. Его неприязнь ко мне выплескивалась волна за волной, и я изумлялась, с каким постоянством он ее выказывал. Прошли месяцы, а Диллон не потеплел ко мне ни на йоту. Я надеялась, что все переменится с появлением ребенка. Диллон действительно проявлял интерес к сестре, однако ко мне был по-прежнему равнодушен.

И вот день за днем во мне стало нарастать желание куда-нибудь уехать. В Дублине было слишком много воспоминаний. Меня мучила ностальгия и убивали сплетни. Пресса, узнав о нашей истории, упивалась ею как могла. И хотя внимание к нам постепенно затихало, я знала, что как только начнется суд, оно вспыхнет с новой силой. К тому же я была слишком взрослой, чтобы жить с родителями. Если у меня и есть шанс заново построить свои отношения с сыном, я смогу это сделать лишь где-то вдалеке, без помощи родителей или кого бы то ни было. Я должна это сделать сама. У меня было предчувствие, что стоит нам оказаться в изоляции, как у Диллона не останется выбора: ему придется научиться мне доверять.

Так вот, пока я сидела рядом с матерью и вглядывалась в сад, подрумяненный теплом уходящего лета, мне в голову пришла некая мысль. Неожиданная, непрошеная мысль, однако в ту минуту она мне показалась абсолютно верной. Нечто вроде дара с небес. Танжер. Место, где Диллон родился. К тому же единственное место, где Гарри по-настоящему жил и радовался жизни. Единственное место, которое он считал своим родным домом. После его смерти я неожиданно поняла, что в Дублине он так до конца и не прижился. Наш дом не стал для него домашним очагом, не стал для него надежным пристанищем. Он был лишь полым панцирем, в котором мы бесцельно кружили. Или холодной пещерой, где с каждым днем росло наше недоверие друг к другу.

Свое сердце Гарри оставил в Танжере. Когда в последний раз мы встретились взглядами, в нем сквозила мольба. Этот взгляд словно выманил из меня безмолвное обе-щание вернуться в Танжер. Привезти сына домой.

Во мне вдруг зародилась решимость, она росла и крепла; за эти месяцы я впервые почувствовала, что в груди моей закипает радостное возбуждение. Я уже собралась рассказать все матери, но тут же передумала. Она еще к этому не готова. Мать не поймет, что мне необходимо уехать, а у меня еще не было сил убедить ее в своей правоте. Я посмотрела, как она нежно качает на руках крохотную внучку, и не сказала ни слова о своем решении.

– Марта, – мягко проговорила я. – Назовем ее Марто-й.

Глаза матери застелила пелена, и она, улыбнувшись мне сквозь слезы, посмотрела на спящую малышку.

– Марта, – точно пробуя это имя на вкус, нежно произнесла она, а потом склонилась над девочкой и прижалась губами к ее головке.

Мать меня не поняла, но отпустила нас. С тех пор как я с двумя детьми и разбитым сердцем переехала в этот старый, хорошо знакомый город, мы с ней часто говорим по телефону. Я знаю, она считает, будто у меня переходный период, считает, что в моей жизни наступит новый этап, и тогда я вернусь. Я не хочу ее разуверять и расстраивать. Завтра брат с подружкой уедут, и мне немного страшно: как я справлюсь одна? Да, это будет непросто, но сейчас лучше об этом не думать. Я маленькими глотками пью кофе и наблюдаю, как на теплом вечернем ветру колышутся гигантские пальмы.

День суда уже назначен. Через восемь месяцев я буду сидеть в зале суда и наблюдать, как перед публикой разыгрывается драма моей жизни и смерти Гарри. Насколько мне известно, Гаррик, запустив руку в состояние своей семьи – как оказалось, весьма солидное! – нанял целую команду адвокатов. Его семья владеет пивоваренными заводами – влиятельные мультимиллионеры, – и Гаррик нанял самых лучших защитников, которые разыщут и пустят в ход любые уловки, чтобы только Гаррику и его жене удалось избежать справедливого возмездия. Пока что ему это удается. В Ирландии его отпустили на поруки. Я не знаю – да и не хочу знать! – где он сейчас живет. Здесь, в Марокко, похоже, ни у кого нет желания возвращаться к ужасам той ночи и бередить раны тех, кто пострадал от землетрясения. К тому же, чтобы потребовать выдачи Гаррика и Евы, потребовалось бы множество юридических и политических шагов. Едва ли у меня хватит сил для этой борьбы. Все они уходят на то, чтобы выжить, чтобы заново сблизиться с моим потерянным сыном и изучить маленькую девочку, которой меня благословила судьба.

Однако кое-какие дела надо сделать без промедления. Во-первых, нужно выставить на продажу наш дублинский дом. Получить за него стоящую сумму вряд ли удастся, и отец, конечно, заартачится, но мне нужны деньги. К тому же так будет лучше и для меня, и для Диллона, и для Марты. Надеюсь, родители меня поймут.

Еще мне придется сообщить им, что через пару месяцев в Дублине откроется посмертная выставка картин Гарри. Эту идею подала Диана. Должна признаться, я удивилась, когда она связалась со мной и предложила устроить выставку. Сначала я отнеслась к этому скептически. С одной стороны, казалось, что выставку устраивать слишком рано, а с другой – Гарри, наверное, счел бы подобную идею чересчур сентиментальной. А что, если дух Гарри рассердится и восстанет против того, чтобы его почитали высокомерные, пресыщенные жизнью критики, которые будут расхаживать по залам со скучающим видом и бокалами дешевого вина? Да и прочая публика скорее всего явится на выставку исключительно из-за скандала, связанного с его именем. Возможно, он и рассердится, но как бы то ни было, решение уже принято.

Звонит мой телефон. Это Марк. Он говорит, что дети устали и они ведут их домой. Я отвечаю, что тогда тоже собираюсь домой, но Марк уверяет, что в этом нет необходимости, и советует мне отдохнуть и расслабиться.

Я допиваю кофе, расплачиваюсь по счету и покидаю площадь. Крестьянки в полосатых одеяниях и широкополых шляпах уже ушли, уступив место торговцам, которые теперь устанавливают ларьки для вечернего рынка. Я прохожу мимо, не обращая внимания на их призывы взглянуть на товар и, разумеется, купить; мой взгляд устремлен вдаль, и я наслаждаюсь вечерним бризом Гибралтара. В Танжере одиночество меня почти не тяготит, ведь благодаря ему я могу скрыться от любопытных глаз.

Неподалеку, в лабиринте улиц Старого города, расположена квартира, где жил Гаррик, – то место, куда мы с ним ходили вдвоем. В мозгу вдруг проносится воспоминание: мы лежим рядом и не сводим глаз с вентилятора, лениво вращающегося под потолком. Я гоню это воспоминание прочь.

Я обращаюсь мыслями к Гарри: думаю о последних днях его жизни и о том, что он выяснил правду и нашел Диллона не только по чистой случайности, но и благодаря своей непреклонной решимости и вере в то, что Диллон жив. Я пытаюсь представить, что испытал Гарри в тот день на улице Дублина, когда увидел мальчика и сразу узнал его. Мне это показалось тогда фантазией. Я была уверена, что Гарри воображает, будто наш сын жив, только потому, что не может смириться с его утратой. Я вспоминаю, как не верила ему, и считаю, что мои сомнения были наихудшим предательством, и когда я думаю о них, меня одолевает такой стыд, что подкашиваются ноги.

Я понимаю, что моя скорбь еще не вступила в свои права. Но она поджидает меня совсем близко, почти за углом, она притаилась в тени и только и ждет, чтобы наброситься на меня и застать врасплох. Я до сих пор еще не осознала, что живу без Гарри. Каждый день я думаю о нем с благодарностью – безмерной, беспредельной благодарностью за его упрямую, неотступную, безумную веру в то, что мальчика украли, что он не погиб. А ведь казалось бы, для этой веры у него не было никаких оснований. Если бы Гарри не держался своей веры, если бы не доверился своей интуиции, если бы, несмотря ни на что, не преследовал свою цель… Нет, об этом лучше даже не думать.

Здесь, в Танжере, мне порой снится, что Гарри рядом со мной, что мы лежим бок о бок друг с другом и наслаждаемся тишиной. Я просыпаюсь и с ужасом вздрагиваю при виде пустой подушки. И вот тогда я физически ощущаю боль и тоску, и мне хочется лишь одного: натянуть на себя покрывало и уснуть навечно. Но тут я слышу, как в своей кроватке плачет Марта, и, спустив ноги с постели, надеваю сандалии.

На Рю-де-Сьяхин я натыкаюсь на группу туристов, сгрудившихся возле Испанского собора. Они озираются вокруг, заглядывают в карты и пытаются сообразить, где именно они находятся, и вот уже громче и громче звучат голоса уличных торговцев. Мгновенно на улице становится тесно, шумно и тяжко. Пора идти домой.

Небо над Старым городом располосовано золотистыми штрихами. Чайки кружат и шныряют над толпой, и во все стороны эхом разлетаются их оголтелые крики.

Я поворачиваюсь, чтобы уйти, и вдруг чувствую, что кто-то наблюдает за мной, – как будто мне по затылку провели перышком. Спина покрывается мурашками. Я замираю и обвожу взглядом толпу. И тут я вижу его. Высокий, длинноногий, он стоит и смотрит на меня в упор. Такое знакомое лицо. Нет, это немыслимо. Я замираю от изумления. Такого не может быть!

Он поспешно отворачивается и тут же скрывается в толпе.

Нужно следовать за ним, но я не могу сдвинуться с мест-а.

Надо окликнуть его по имени, но его имя застревает у меня в горле.

Меня захлестывают тысячи эмоций и тянут ко дну мой рассудок.

– Гарри! – хрипло, со страхом в голосе выкрикиваю я.

Он, не оборачиваясь, скрывается за поворотом.

Я пытаюсь идти быстрее, но ноги подкашиваются, и я задыхаюсь.

Меня снедает безумное нетерпение.

Я поворачиваю на совершенно незнакомую улицу. Поспешно обвожу ее взглядом: пыльные тротуары, балконы с замысловатыми железными перилами, козырьки над окнами бросают на землю длинные тени. На каждом углу вход в лабиринт переулков, ведущих в Новый город. Откуда-то сверху звучит женский смех. Возле канализационного люка что-то вынюхивает бездомная собака – единственное живое существо в округе.

Передо мной пустынная улица. В виске ритмично пульсирует кровь, и я смущенно, неуверенно оглядываюсь вокруг. Такого быть не может. Такого быть не может. Скорбь подступает и грозит захлестнуть сознание. Следом за ней появляется сомнение, оно затуманивает ра-зум, внушает, что этого просто не может быть. Не может быть. Но я еще не готова к скорби. Мгновение – и на смену моим колебаниям приходит осознание настоятельной необходимости. Я делаю глубокий вдох. И со всех ног бегу домой.

Ссылки

[1] Синдром дефицита внимания и гиперактивности. – Здесь и далее примеч. пер.

[2] Неправительственные государственные организации.

[3] Не стоит благодарности ( фр. ).

[4] Что-нибудь еще? (фр.)

[5] Да (фр.).