Однажды сентябрьским вечером я сижу одна в кафе в центре старого города. Подобные кафе привлекают туристов, которые слоняются среди ларьков Петит-Сокко и ищут, где бы укрыться от кипящей на рынке торговли, от громогласных споров и перебранок, от зазывал и гидов: ищут места, где можно спокойно выпить чашку мятного чая и одновременно понаблюдать за тем, как течет жизнь на улицах Танжера. Официант, молоденький марокканец с мимолетной улыбкой и рассеянным взглядом, слушает мой заказ, затем пренебрежительно кивает головой и не спеша удаляется. Вокруг меня американцы, итальянцы, французы и австралийцы: у одних взгляд все еще полон энтузиазма, у других – вид утомленных путешественников. Все они сидят на пластмассовых стульях, придвинутых к хлипким столикам, расставленным вдоль площади. Площадь омывается лучами нежного предзакатного солнца, и туристы наслаждаются тенью, которая с наступлением вечера расплывается все шире и шире.
В кафе нет ни единого свободного столика, и только я сижу в одиночестве.
Официант приносит заказанный мною кофе и бесцеремонно плюхает чашку на столик.
– De rien, – бесстрастно бросает он в ответ на мою благодарность и с подносом в руке, на ходу обводя взглядом посетителей, уплывает к другому столику.
Я отпиваю глоток и начинаю теребить сотовый телефон. Женщина за соседним столиком наклоняется к своему спутнику и что-то шепчет ему на ухо, а он, развернувшись, бросает на меня оценивающий взгляд и снова поворачивается к своей собеседнице. В эту минуту я в полной мере ощущаю свое одиночество. Странное ощущение – тем не менее весьма знакомое! Меня вдруг захлестывают образы и запахи прошлого и, нежно тревожа мою память, возрождают воспоминания. Величественные силуэты высоких пальм, обрамляющих Петит-Сокко и чернеющих на фоне вечернего неба; пласты серых облаков, скользящих вдоль горизонта, убаюкивающий говор торговцев, которые ждут, чтобы вечерняя смена заняла их место за прилавком, запах выхлопных газов от назойливых мопедов вперемешку с пронзительным ароматом мятного чая, который заваривают во всех кафе на побережье, – вся эта смесь обволакивает меня дымкой прошлого. Есть что-то ужасно неправильное в том, что теперь я одна здесь – в городе, в котором я провела столько времени с Гарри.
Конечно, я не всегда одна. Со мной мои дети. Сейчас они в Садах Мендубии со своим дядей Марком и его подружкой Суки. Час назад эта веселая компания отправилась на прогулку: мальчик восседал на плечах у своего дядюшки, а жизнерадостная малышка брыкала ножками в коляске. Я не сводила с них глаз, и когда они исчезли из виду, мое сердце невольно сжалось. Только теперь, час спустя, выпив несколько глотков кофе, я постепенно расслабляюсь. И тем не менее я держу свой сотовый поблизости: а вдруг мне позвонят или пришлют сообщение?
– Отдохни хоть немного, побудь одна, – сказал мне Марк. – Воспользуйся нашей помощью, пока мы здесь.
– Даже не знаю, – прикусив губу, неуверенно произнесла я.
– Завтра мы уедем, и ты пожалеешь, что не успела отдохнуть от детей, пока была такая возможность.
Я преодолела страх и позволила им взять детей на прогулку.
Я не привыкла быть одна и не совсем понимаю, куда себя деть. У меня нет с собой книги, которая заняла или развлекла бы меня. Я тереблю пакетик с сахаром, делаю глоток кофе и ни с того ни с сего переношусь мыслями в прошлое, в тот холодный зимний день, в то самое одинокое заброшенное место и с пронзительной болью вспоминаю события того страшного дня.
Мы торопливо спустились по ступеням в тенистый сад, в тусклом свете казавшийся серым. Снежный покров возле дома был глубоким. Я с трудом переставляла ноги, сердце тревожно стучало, во рту был привкус крови: в доме я от волнения без конца прикусывала щеку. Тяжелое зимнее пальто сковывало движения. Я чувствовала, что обливаюсь потом; все тело словно промокло и отяжелело. От неизвестности и страха сердце бешено стучало о ребра. С каждым шагом я удалялась от опасности, притаившейся в доме. Но я оставила там Гарри.
Я огляделась вокруг: низкорослые кусты, крепкие, гибкие деревья, черные на фоне снега. Куда мне теперь идти и что делать? Ева остановилась, обернулась и, прижимая к себе мальчика, уставилась на свой дом. Она была растеряна, как и я. В глазах мальчика я увидела страх и подозрительность, и от этого у меня сжалось сердце. Я не могла оторвать от него взгляда, я всматривалась в его лицо, чтобы снова и снова удостовериться, что это действительно он, что это действительно мой сын, мальчик, которого я считала мертвым. Ева, избегая моего взгляда, не выпускала его руки из своей, а я – как ни странно – не чувствовала по отношению к ней никакого гнева. Он проснется позже, когда все закончится, и станет ясно, какое зло нам причинили, сколько бесценных лет у нас украли, когда станет ясно, что наша связь с ребенком порвана, и ее, возможно, никогда не удастся восстановить. Но в те минуты я все еще не до конца верила в то, что произошло, и в меня постепенно закрадывалось какое-то непонятное чувство. Облегчение? Радость? Всем моим печалям пришел конец? Мальчик, который погиб, мальчик, которого поглотила земля, вернулся ко мне! Он старше, он изменился, но он живой! Тогда только это и было важно.
Я держалась к ним как можно ближе, я не спускала с них глаз, и в то же время что-то заставляло меня без конца оглядываться назад. Какое-то дурное предчувствие? Я видела, как на верхней ступени крыльца, обрамленная дверной рамой, появилась высокая фигура Гарри, и я с трудом сдержала себя, чтобы не кинуться к нему. Нет, я к нему не кинулась. Потом к дому подъехала машина, послышались крики, хлопнула дверь. Все произошло молниеносно. Я заметила, что в руках у мужа блеснул пистолет, в ужасе увидела, как он направил дуло на взбиравшегося по ступеням человека. Тот остановился и поднял руки вверх. Потом Гарри отступил назад, дверь захлопнулась, и он исчез. Меня охватил ужас: что, если я никогда больше его не увижу?
Незнакомец развернулся и зашагал вниз по ступеням, направляясь к нам. Когда он приблизился, я увидела помятое, искаженное тревогой лицо Спенсера.
– Пригнитесь! – крикнул он.
Он сгреб нас троих в охапку и повалил на землю. Я почувствовала на себе тяжесть его тела. Он скомандовал нам не подниматься, и мы подчинились этому приказу. Мне показалось, что в его голосе я услышала ярость – или это был страх? Холодная влага пропитала одежду. Меня тошнило, одолевала слабость, мне было ужасно страшно. И в то же время казалось, будто все это происходит вовсе не со мной, а с кем-то другим. Как будто на моих глазах другая женщина почти в истерике бросилась на снег. Казалось, будто не я, а кто-то другой не спускает испуганного взгляда с сына, которого все считали мертвым. Не я, а кто-то другой – какое-то изможденное существо, не человек, а призрак, для которого только что рухнул мир.
А потом вдруг облака рассеялись, и в ярком свете зимней луны засиял и засеребрился снег. Я почувствовала головокружение и какую-то растерянность, точно меня окунули с головой в воду, долго держали под водой, а затем вытащили на сушу, и я в панике хватаю ртом воздух и не понимаю, что вокруг происходит. Неожиданно дверь приоткрылась, и Спенсер ринулся назад в дом. Когда он уже поднимался по ступеням, я услышала этот звук. В воздухе раздался резкий треск. Я посмотрела на дом и затаив дыхание прислушалась: ни звука, лишь дыхание мальчика. Меня всю затрясло от невыносимого страха.
– Господи, – послышался рядом голос Евы. – Господи Иисусе.
В ее голосе тоже звучали тревога и страх. Меня охватила паника. Я всматривалась в дом, в полуоткрытую дверь, в мелькавшие за ней тени, которые постепенно обретали очертания человеческих фигур. Спенсер уже был внутри: он стоял на коленях возле двери. Видна была только его согнутая спина и подошвы ботинок. Он обернулся: на лице у него был ужас.
– Вызовите «скорую»! – выкрикнул он.
– Боже мой! – воскликнула Ева. – Боже мой!
Она ощупью нашла телефон и принялась набирать номер, в голосе ее звучало смятение – знакомое мне смятение – и крывшийся за ним страх. Нет, я ему не под-дамся!
Я мысленно приказывала Гарри встать, распахнуть дверь и появиться на пороге – живым и невредимым. Я увидела, что кто-то лежит на полу, но кто именно – не было видно, и мой внутренний голос настойчиво, с мольбой, принялся раз за разом повторять: «Только бы не Гарри. Только бы не Гарри».
Сколько же я там ждала? Сколько времени я простояла в снегу на коленях, лелея надежду и умирая от страха? Жизнь словно остановилась, замерла на одном-единственном моменте времени и одном-единственном всепоглощающем желании.
Дверь открылась чуть шире, и из мрака возникла фигура Гаррика: изможденное, растерянное лицо, прижатая ко рту рука. Как только я его увидела, понимание произошедшего обрушилось на меня страшной тяжестью.
Сердце мое сжалось, рот открылся, и в этот холодный зимний сад вырвался дикий крик. Разлетевшись по саду, он отразился от стен, от снежного настила, от каждого дерева – и с удвоенной силой вернулся ко мне.
– C’est fini?
Я поднимаю глаза и вижу, что официант жестом указывает на мою пустую чашку. Его вопрос, прервав мои воспоминания, требует ответа и, к счастью, возвращает меня к действительности.
– Oui, – говорю я и заказываю еще одну чашку кофе.
Официант бросает на меня беглый взгляд и, кажется, впервые замечает по-настоящему. Я пытаюсь принять надлежащее выражение лица: стираю с него тени прошлого и принимаю безразличный вид.
За соседним столиком идет оживленная беседа, слышны возбужденные голоса. Наверное, нечто вроде прощальной вечеринки. Неожиданно раздается треск разбитого стекла: официант в одном из соседних кафе уронил на землю поднос – и вдоль всей улицы другие официанты на мгновение замирают и тут же аплодируют и кри-ками приветствуют промашку коллеги, а туристы снисходительно улыбаются. Я невольно всматриваюсь в окружающую меня толпу и с любопытством обвожу ее взглядом.
Мир мне теперь кажется совсем иным. Я вижу его по-новому. В любом знакомом месте может таиться опасность. Гарри больше нет. Он умер от пули, пронзившей его сердце. Несчастный случай. Так по крайней мере утверждают адвокаты Гаррика. Каждый из двоих пытался овладеть пистолетом, а тот случайно выстрелил. Я пытаюсь представить себе, как это случилось: атмосфера в доме накалена, эти двое борются, звучит выстрел, и наступает состояние шока. Когда я рисую себе эту сцену, то вижу Гарри с широко раскрытыми глазами; на лице у него сначала искреннее изумление, а потом оно искажается от боли, и всем телом он скрючивается вокруг обжигающей точки. В тот день удача отвернулась от него. Мучительная ирония судьбы. Ведь погибнуть мог любой из этих двоих.
Мне вернули моего ребенка, – он изменился, он травмирован, связь между нами нарушена. Каждый день я сражаюсь, чтобы завоевать его доверие. То и дело я вижу в его глазах подозрение, и от этого сердце мое болезненно сжимается. Но у меня теперь есть еще один ребенок – девочка, живое напоминание о ее отце. Его темные волосы, круглые, широко открытые глаза, серьезный, оценивающий взгляд. Она тянется ко мне, а я тянусь к ней. Во всей этой истории она – мое величайшее утешение!
Малышка родилась в июле, а через несколько недель, в теплый сентябрьский день, я приняла решение. Мы сидели рядом – мама и я – на кухне в доме моих родителей и смотрели, как за окном сад купается в золотистых лучах послеполуденного солнца. Отец, присев на корточки возле цветочной клумбы, полол сорняки и общипывал стручки горошка. Рядом с ним, наблюдая за работой деда, с серьезным выражением лица стоял Диллон, и всякий раз, когда требовался тот или иной инструмент, он с готовностью его протягивал. Я вглядывалась в его узкие напряженные плечи, в тихие послушные движения, и на душе у меня было неспокойно. В Диллоне не было ни капли живости, ни капли присущего мальчишкам озорства. Да, он был послушным ребенком, но его скованность и покорность меня тревожили. Голова моя раскалывалась от усталости, все тело, казалось, было пропитано влагой, как будто меня в одежде окунули в воду, и моя промокшая одежда тянет меня ко дну. Хотелось одного: избавиться от всех этих мрачных мыслей, страхов и нескончаемых тревог и поспать хотя бы три часа подряд. Но меня пугало и то, что может случиться, если я позволю себе расслабиться. Горе еще не сломило меня, и я боялась, что, если ослаблю оборону, оно вползет в мою душу и поглотит ее.
– А как насчет Хейзел? – отвлекая меня от размышлений, спросила мать.
Малышка, завернутая в одеяльце, спала у нее на руках, и мать неотрывно смотрела на ее крохотное личико.
– Хейзел?
– Да, Хейзел. Мне всегда нравилось это имя.
– Не думаю, что оно ей подходит.
– А как насчет Аланны?
– Нет, не подойдет.
– Но надо же дать ей какое-то имя! – с нарастающим нетерпением в голосе заявила мать. – Сколько же можно называть ее малышкой? Ей уже почти два месяца.
Голос матери, словно маленький молоточек, колотил мне по голове, и я снова повернулась к окну.
Конечно, она права. Ребенку надо дать имя. Но с той минуты, как погиб Гарри, я жила как неприкаянная. Беременность прошла будто во сне, роды – в страдании, боли и внезапной радости. Но со дня гибели Гарри я плыла по течению сквозь дни и недели. Вокруг меня что-то происходило, но я никак не могла сосредоточиться, я не в силах была сфокусироваться ни на едином событии. Мое нежелание ни с чем иметь дело походило на побег от жизни. Но только так я могла пережить то, что случилось. Порой это смутное забвение приносило мне некое облегчение. Я чувствовала, что должна приступать к выполнению своих обязанностей, но эта обязанность – выбрать имя дочери, имя, которое ей придется носить всю ее жизнь, – казалась выше моих сил.
В саду отец протянул Диллону ладонь, и мальчик, с любопытством вытянув шею, внимательно в нее всматривался. Наверное, на ладони лежал червяк или какое-то насекомое, потому что отец неожиданно поднес руку к самому лицу Диллона, тот резко отпрянул, а потом они оба расхохотались. Так удивительно было видеть Диллона веселым, так непривычно и так неожиданно, что у меня на глаза навернулись слезы, и я отвернулась.
На мою руку нежно легла рука, и, опустив глаза, я увидела, как на пальце матери поверх свадебного кольца поблескивают крохотные бриллианты обручального.
– С ним все будет в порядке, – мягко сказала она.
И тут меня прорвало: из глаз хлынули слезы, а когда я заговорила, голос звучал сдавленно и прерывисто.
– Он сломлен, – сказала я.
– Он теперь в безопасности. Это самое главное.
– Он не хочет со мной разговаривать. Он заставляет себя смотреть на меня.
– Робин, не все сразу. Диллон к тебе вернется. Он твой сын.
Я покачала головой, убрала руку и потерла веки.
– Мне кажется, что он во всем винит меня. Он винит меня в том, что я его не уберегла. А потом, когда он обо мне уже забыл, когда он привязался к другим людям, я явилась и разрушила эту новую связь, и в этом он тоже винит меня.
Мать глубоко вздохнула, и я, открыв глаза, увидела, как ее лоб прорезали глубокие морщины и как она по своей привычке от волнения закусила губу.
– Вспомни, что сказал тебе психолог: сразу все не наладится и сколько на это понадобится времени, неизвестно. Месяцы, даже годы. Но дети – существа стойкие. И он сильнее, чем кажется. Так же, как и его мать.
– Я, мам, вовсе не стойкая. Я едва все это переношу.
– О, Робин, бедная моя детка.
Она снова сжала мою руку, и в ее жесте были и любовь, и страх; а я почувствовала себя снова ребенком, тридцатипятилетней девочкой, которая вернулась в отчий дом для того, чтобы о ней заботились, чтобы ее лелеяли, чтобы ее, как в прежние времена, защищали и наставляли на путь истинный. И я вдруг рассердилась на себя. Я должна что-то сделать. Я должна взять судьбу в свои собственные руки.
После смерти Гарри я не в силах была вернуться в наш дом. Я не могла вернуться в дом, где мы жили с ним вместе, в дом, полный воспоминаний – хороших и дурных. К тому времени со мной уже был Диллон, и мне с ним одной было не справиться: не справиться с его непринятием случившегося, с его непреодолимым гневом и неприязнью ко мне. Мне нужна была помощь, и мой отец предложил, чтобы мы с Диллоном поселились у них.
– Пока не родится ребенок, – сказал он, – и ты снова не встанешь на ноги.
В те дни мое согласие с его планом казалось поражением, но в те дни я чувствовала себя побежденной на всех фронтах, так что еще одно поражение ничего не меняло. Я сказала себе, что этот переезд пойдет на пользу Диллону, и так оно и случилось. Он все больше сближался с моими родителями, разрешал им себя обнимать, втягивался в их повседневные дела и порой неровно и тихо сам заговаривал с ними. Но со мной ни слова! Он держался холодно и отстраненно. Его неприязнь ко мне выплескивалась волна за волной, и я изумлялась, с каким постоянством он ее выказывал. Прошли месяцы, а Диллон не потеплел ко мне ни на йоту. Я надеялась, что все переменится с появлением ребенка. Диллон действительно проявлял интерес к сестре, однако ко мне был по-прежнему равнодушен.
И вот день за днем во мне стало нарастать желание куда-нибудь уехать. В Дублине было слишком много воспоминаний. Меня мучила ностальгия и убивали сплетни. Пресса, узнав о нашей истории, упивалась ею как могла. И хотя внимание к нам постепенно затихало, я знала, что как только начнется суд, оно вспыхнет с новой силой. К тому же я была слишком взрослой, чтобы жить с родителями. Если у меня и есть шанс заново построить свои отношения с сыном, я смогу это сделать лишь где-то вдалеке, без помощи родителей или кого бы то ни было. Я должна это сделать сама. У меня было предчувствие, что стоит нам оказаться в изоляции, как у Диллона не останется выбора: ему придется научиться мне доверять.
Так вот, пока я сидела рядом с матерью и вглядывалась в сад, подрумяненный теплом уходящего лета, мне в голову пришла некая мысль. Неожиданная, непрошеная мысль, однако в ту минуту она мне показалась абсолютно верной. Нечто вроде дара с небес. Танжер. Место, где Диллон родился. К тому же единственное место, где Гарри по-настоящему жил и радовался жизни. Единственное место, которое он считал своим родным домом. После его смерти я неожиданно поняла, что в Дублине он так до конца и не прижился. Наш дом не стал для него домашним очагом, не стал для него надежным пристанищем. Он был лишь полым панцирем, в котором мы бесцельно кружили. Или холодной пещерой, где с каждым днем росло наше недоверие друг к другу.
Свое сердце Гарри оставил в Танжере. Когда в последний раз мы встретились взглядами, в нем сквозила мольба. Этот взгляд словно выманил из меня безмолвное обе-щание вернуться в Танжер. Привезти сына домой.
Во мне вдруг зародилась решимость, она росла и крепла; за эти месяцы я впервые почувствовала, что в груди моей закипает радостное возбуждение. Я уже собралась рассказать все матери, но тут же передумала. Она еще к этому не готова. Мать не поймет, что мне необходимо уехать, а у меня еще не было сил убедить ее в своей правоте. Я посмотрела, как она нежно качает на руках крохотную внучку, и не сказала ни слова о своем решении.
– Марта, – мягко проговорила я. – Назовем ее Марто-й.
Глаза матери застелила пелена, и она, улыбнувшись мне сквозь слезы, посмотрела на спящую малышку.
– Марта, – точно пробуя это имя на вкус, нежно произнесла она, а потом склонилась над девочкой и прижалась губами к ее головке.
Мать меня не поняла, но отпустила нас. С тех пор как я с двумя детьми и разбитым сердцем переехала в этот старый, хорошо знакомый город, мы с ней часто говорим по телефону. Я знаю, она считает, будто у меня переходный период, считает, что в моей жизни наступит новый этап, и тогда я вернусь. Я не хочу ее разуверять и расстраивать. Завтра брат с подружкой уедут, и мне немного страшно: как я справлюсь одна? Да, это будет непросто, но сейчас лучше об этом не думать. Я маленькими глотками пью кофе и наблюдаю, как на теплом вечернем ветру колышутся гигантские пальмы.
День суда уже назначен. Через восемь месяцев я буду сидеть в зале суда и наблюдать, как перед публикой разыгрывается драма моей жизни и смерти Гарри. Насколько мне известно, Гаррик, запустив руку в состояние своей семьи – как оказалось, весьма солидное! – нанял целую команду адвокатов. Его семья владеет пивоваренными заводами – влиятельные мультимиллионеры, – и Гаррик нанял самых лучших защитников, которые разыщут и пустят в ход любые уловки, чтобы только Гаррику и его жене удалось избежать справедливого возмездия. Пока что ему это удается. В Ирландии его отпустили на поруки. Я не знаю – да и не хочу знать! – где он сейчас живет. Здесь, в Марокко, похоже, ни у кого нет желания возвращаться к ужасам той ночи и бередить раны тех, кто пострадал от землетрясения. К тому же, чтобы потребовать выдачи Гаррика и Евы, потребовалось бы множество юридических и политических шагов. Едва ли у меня хватит сил для этой борьбы. Все они уходят на то, чтобы выжить, чтобы заново сблизиться с моим потерянным сыном и изучить маленькую девочку, которой меня благословила судьба.
Однако кое-какие дела надо сделать без промедления. Во-первых, нужно выставить на продажу наш дублинский дом. Получить за него стоящую сумму вряд ли удастся, и отец, конечно, заартачится, но мне нужны деньги. К тому же так будет лучше и для меня, и для Диллона, и для Марты. Надеюсь, родители меня поймут.
Еще мне придется сообщить им, что через пару месяцев в Дублине откроется посмертная выставка картин Гарри. Эту идею подала Диана. Должна признаться, я удивилась, когда она связалась со мной и предложила устроить выставку. Сначала я отнеслась к этому скептически. С одной стороны, казалось, что выставку устраивать слишком рано, а с другой – Гарри, наверное, счел бы подобную идею чересчур сентиментальной. А что, если дух Гарри рассердится и восстанет против того, чтобы его почитали высокомерные, пресыщенные жизнью критики, которые будут расхаживать по залам со скучающим видом и бокалами дешевого вина? Да и прочая публика скорее всего явится на выставку исключительно из-за скандала, связанного с его именем. Возможно, он и рассердится, но как бы то ни было, решение уже принято.
Звонит мой телефон. Это Марк. Он говорит, что дети устали и они ведут их домой. Я отвечаю, что тогда тоже собираюсь домой, но Марк уверяет, что в этом нет необходимости, и советует мне отдохнуть и расслабиться.
Я допиваю кофе, расплачиваюсь по счету и покидаю площадь. Крестьянки в полосатых одеяниях и широкополых шляпах уже ушли, уступив место торговцам, которые теперь устанавливают ларьки для вечернего рынка. Я прохожу мимо, не обращая внимания на их призывы взглянуть на товар и, разумеется, купить; мой взгляд устремлен вдаль, и я наслаждаюсь вечерним бризом Гибралтара. В Танжере одиночество меня почти не тяготит, ведь благодаря ему я могу скрыться от любопытных глаз.
Неподалеку, в лабиринте улиц Старого города, расположена квартира, где жил Гаррик, – то место, куда мы с ним ходили вдвоем. В мозгу вдруг проносится воспоминание: мы лежим рядом и не сводим глаз с вентилятора, лениво вращающегося под потолком. Я гоню это воспоминание прочь.
Я обращаюсь мыслями к Гарри: думаю о последних днях его жизни и о том, что он выяснил правду и нашел Диллона не только по чистой случайности, но и благодаря своей непреклонной решимости и вере в то, что Диллон жив. Я пытаюсь представить, что испытал Гарри в тот день на улице Дублина, когда увидел мальчика и сразу узнал его. Мне это показалось тогда фантазией. Я была уверена, что Гарри воображает, будто наш сын жив, только потому, что не может смириться с его утратой. Я вспоминаю, как не верила ему, и считаю, что мои сомнения были наихудшим предательством, и когда я думаю о них, меня одолевает такой стыд, что подкашиваются ноги.
Я понимаю, что моя скорбь еще не вступила в свои права. Но она поджидает меня совсем близко, почти за углом, она притаилась в тени и только и ждет, чтобы наброситься на меня и застать врасплох. Я до сих пор еще не осознала, что живу без Гарри. Каждый день я думаю о нем с благодарностью – безмерной, беспредельной благодарностью за его упрямую, неотступную, безумную веру в то, что мальчика украли, что он не погиб. А ведь казалось бы, для этой веры у него не было никаких оснований. Если бы Гарри не держался своей веры, если бы не доверился своей интуиции, если бы, несмотря ни на что, не преследовал свою цель… Нет, об этом лучше даже не думать.
Здесь, в Танжере, мне порой снится, что Гарри рядом со мной, что мы лежим бок о бок друг с другом и наслаждаемся тишиной. Я просыпаюсь и с ужасом вздрагиваю при виде пустой подушки. И вот тогда я физически ощущаю боль и тоску, и мне хочется лишь одного: натянуть на себя покрывало и уснуть навечно. Но тут я слышу, как в своей кроватке плачет Марта, и, спустив ноги с постели, надеваю сандалии.
На Рю-де-Сьяхин я натыкаюсь на группу туристов, сгрудившихся возле Испанского собора. Они озираются вокруг, заглядывают в карты и пытаются сообразить, где именно они находятся, и вот уже громче и громче звучат голоса уличных торговцев. Мгновенно на улице становится тесно, шумно и тяжко. Пора идти домой.
Небо над Старым городом располосовано золотистыми штрихами. Чайки кружат и шныряют над толпой, и во все стороны эхом разлетаются их оголтелые крики.
Я поворачиваюсь, чтобы уйти, и вдруг чувствую, что кто-то наблюдает за мной, – как будто мне по затылку провели перышком. Спина покрывается мурашками. Я замираю и обвожу взглядом толпу. И тут я вижу его. Высокий, длинноногий, он стоит и смотрит на меня в упор. Такое знакомое лицо. Нет, это немыслимо. Я замираю от изумления. Такого не может быть!
Он поспешно отворачивается и тут же скрывается в толпе.
Нужно следовать за ним, но я не могу сдвинуться с мест-а.
Надо окликнуть его по имени, но его имя застревает у меня в горле.
Меня захлестывают тысячи эмоций и тянут ко дну мой рассудок.
– Гарри! – хрипло, со страхом в голосе выкрикиваю я.
Он, не оборачиваясь, скрывается за поворотом.
Я пытаюсь идти быстрее, но ноги подкашиваются, и я задыхаюсь.
Меня снедает безумное нетерпение.
Я поворачиваю на совершенно незнакомую улицу. Поспешно обвожу ее взглядом: пыльные тротуары, балконы с замысловатыми железными перилами, козырьки над окнами бросают на землю длинные тени. На каждом углу вход в лабиринт переулков, ведущих в Новый город. Откуда-то сверху звучит женский смех. Возле канализационного люка что-то вынюхивает бездомная собака – единственное живое существо в округе.
Передо мной пустынная улица. В виске ритмично пульсирует кровь, и я смущенно, неуверенно оглядываюсь вокруг. Такого быть не может. Такого быть не может. Скорбь подступает и грозит захлестнуть сознание. Следом за ней появляется сомнение, оно затуманивает ра-зум, внушает, что этого просто не может быть. Не может быть. Но я еще не готова к скорби. Мгновение – и на смену моим колебаниям приходит осознание настоятельной необходимости. Я делаю глубокий вдох. И со всех ног бегу домой.