Апрель
Джордж СпенсерС уважением,
Гостиница «Георг»Джордж Спенсер.
Колчестер
1 апреля
Уважаемый мистер Эмброуз,
Пишу Вам в надежде, что Вы меня помните: прошлой осенью нас познакомил доктор Люк Гаррет на ужине у ныне покойного Майкла Сиборна на Фоулис-стрит. Мы с доктором сейчас в Колчестере и остановились в гостинице имени моего тезки.
Надеюсь, Вы не рассердитесь на меня за то, что я решился написать Вам и попросить совета. При встрече мы с Вами вкратце обсудили новые парламентские законы, направленные на улучшение условий жизни рабочего класса. Если мне не изменяет память, Вы тогда выразили разочарование тем, что их так медленно претворяют в жизнь.
За последние месяцы мне выпала возможность узнать чуть больше о лондонских жилищных вопросах — в частности, о непосильной арендной плате, которую назначают домовладельцы. Я понял, что благотворительные организации (например, такие, как фонд Пибоди) играют все большую роль в борьбе с перенаселением, плачевными жилищными условиями и бесприютностью.
Я хочу найти достойное применение средствам фонда Спенсера (я знаю, отец предвидел, что я способен на нечто большее, нежели бессмысленно прожигать жизнь) и рад был бы услышать совет человека, который разбирается в этом лучше меня. Я не сомневаюсь, что Вы прекрасно осведомлены в подобных вопросах, и все же на всякий случай осмелюсь приложить к письму брошюру Лондонского жилищного комитета.
Недавно я узнал о предложениях, направленных на то, чтобы обеспечить нуждающихся новым жильем, не накладывая при этом на них никаких моральных обязательств, при которых «хороших» селят в новые удобные дома, а всех прочих оставляют гнить в трущобах, — на то, чтобы без всяких условий помочь ближнему выбраться из нищеты.
Через неделю-другую я вернусь в Лондон и был бы рад побеседовать с Вами об этом, если Вы сумеете найти время, чтобы со мной встретиться. Я сознаю, что, к сожалению, совершенно несведущ в этом вопросе, — впрочем, как и во многих других.
Буду с нетерпением ждать Вашего ответа.
Кора СиборнС любовью,
Гостиница «Красный лев»Кора.
Колчестер
3 апреля
Милая Стелла,
Да же не верится, что мы с Вами виделись всего лишь неделю назад: мне все кажется, что прошел месяц, не меньше. Спасибо Вам за доброту и гостеприимство; не помню, когда в последний раз я столько ела и с таким аппетитом.
Пишу в надежде, что мне удастся уговорить Вас как-нибудь приехать в Колчестер. Я собираюсь посетить музей замка, детям наверняка там понравилось бы, к тому же Марта так полюбила Джоанну, что я даже ревную. А еще там дивный сад и множество голубых цветов — специально для Вас.
Прилагаю брошюру и записку для его преподобия: быть может, его это заинтересует…
До скорой встречи!
ЗапискаВаша
Кора Сиборн.
Ваше преподобие,
Спасибо Вам за доброту и гостеприимство. Надеюсь, все у Вас хорошо. Я рада, что мы увиделись при более благоприятных обстоятельствах, нежели в первый раз.
Со мной произошел престранный случай, о котором я хотела Вам рассказать. Мы с Мартой поехали в Сафрон-Уолден, чтобы посмотреть ратушу и посетить музей. Прекрасный городок, который вполне искупает все недостатки Эссекса. На его улицах словно до сих пор витает запах шафрана. И как Вы думаете, что я нашла в книжной лавке на залитом солнцем углу? Факсимильное издание той самой брошюры о жутком летучем змее (прилагаю к письму)! Она называется «ДИКОВИННЫЕ ВЕСТИ ИЗ ЭССЕКСА», в предисловии сулят самую что ни на есть правдивую историю! Брошюру перепечатал некий Миллер Кристи, за что ему большое спасибо. Там даже иллюстрация есть, хотя мне показалось, что люди на ней не выглядят напуганными.
Так что смотрите в оба! У человека, побежденного овцой, нет надежды восторжествовать над таким противником.
Уильям РэнсомС христианской любовью,
Приход Всех СвятыхУильям Рэнсом.
Олдуинтер
6 апреля
Уважаемая миссис Сиборн,
Спасибо за брошюру, прочитал с интересом и возвращаю (к сожалению, Джон принял ее за раскраску, а Джеймс так увлекся чертежом арбалета для защиты дома, что не проследил за братом). Клянусь Вам столь торжественно, сколь допускает пастырский воротничок: если увижу страшного змея с крыльями, похожими на зонты, который вздумает щелкать клювом у нас на лугу, непременно поймаю его рыболовной сетью и отправлю Вам.
Я был рад с Вами познакомиться. По воскресеньям мне с утра бывает не по себе, и Вы помогли мне отвлечься.
Долго ли Вы пробудете в Колчестере? Мы всегда рады видеть Вас в Олдуинтере. Крэкнелл Вас полюбил, как и все мы.
1
В последнюю неделю апреля, когда вдоль всех дорог в Эссексе распустились белые зонтики купыря и зацвел терновник, Кора с Мартой переехали в Олдуинтер и поселились в сером доме на лугу. Колчестер и «Красный лев» им наскучили: Фрэнсис исчерпал хозяйские запасы книг о Шерлоке Холмсе (неточности он выделял красными чернилами, а все неправдоподобное — зелеными), а Кора разочаровалась в городской речушке, где отродясь не водилось ничего крупнее щуки.
Воспоминание о встрече с Крэкнеллом — солоноватый запах его воротника и то, как он кликал чудовищ, притаившихся в мрачных глубинах Блэкуотера, — не давало ей покоя. Кора чувствовала, что в Олдуинтере ее что-то ожидает, но кого она ищет — живого ли, мертвого, — сама не знала. Часто она корила себя за наивность: ну откуда в Эссексе взяться живому ископаемому! Но если Чарльз Лайель допускал мысль о том, что кто-то из доисторических животных мог выжить, то какие у нее основания сомневаться? Ведь и кракен считался мифическим чудовищем, пока преподобный Мозес Харви не обнаружил на берегу в Ньюфаундленде гигантского кальмара и не сфотографировал его в жестяной ванне. И кто знает, что таится в глинистой почве Эссекса у нее под ногами! Кора ходила гулять, возвращалась в грязном пальто, с мокрым от дождя лицом, и повторяла: «Мэри Эннинг ни о чем не подозревала, пока ее собака не погибла под обвалом. Так почему бы и мне тоже не сделать открытие здесь и сейчас?»
О пустующем сером доме на краю луга ей сообщила Стелла Рэнсом. Она приезжала в Колчестер за отрезами синей материи.
— Быть может, когда вам надоест в Колчестере, вы приедете в Олдуинтер? — предложила она. — Гейнсфорты вот уже несколько месяцев ищут жильцов, но кто поедет в наше захолустье, разве что какие-нибудь чудаки! А дом хороший, с садом, к тому же скоро лето. Наймете Бэнкса, он возьмет вас с собою в море, а здесь, на Хай-стрит, вы своего змея уж точно не найдете! — Стелла взяла Кору за руку и добавила: — И мы вам будем очень рады. Джоанна скучает по Марте, Джеймс скучает по Фрэнсису, и все мы скучаем по вам.
— Я всю жизнь мечтала научиться ходить под парусом, — улыбнулась Кора и пожала маленькие ручки Стеллы. — Вы ведь познакомите меня с Гейнсфортами и замолвите за меня словечко? Боже мой, Стелла, какие у вас горячие руки! Снимайте же пальто и расскажите, как вы себя чувствуете.
Фрэнсис, в последнее время облюбовавший место под столом, с удовольствием слушал их разговор: в Колчестере он обрел обширные владения и был готов обрести новые. Скудный запас городских сокровищ (яйцо чайки, которое выдул, а скорлупу сохранил, серебряная вилка из-под развалин дома на Хай-стрит — Тейлор разрешил ее забрать) он исчерпал и разделял материнскую уверенность в том, что на болотах Блэкуотера их ждет что-то интересное. Фрэнсис чувствовал, что повзрослел за те несколько месяцев, что прошли со дня смерти отца. Кора с Мартой уже не пытались ни ласкать его, ни баловать, да ему этого никогда и не хотелось. Он давным-давно оставил привычку среди ночи или на рассвете появляться на пороге материнской спальни или стоять у окна и теперь сам даже не помнил, зачем так делал, — знал лишь, что необходимость в этом исчезла. Он стал более спокойным, молчаливым и кротко сносил поездки в Олдуинтер. Сыновья священника относились к нему свысока, но дружелюбно, и это его совершенно устраивало. В те два раза, что они встречались, мальчишки гуляли на лугу и за все время обменялись от силы дюжиной слов.
— Олдуинтер, — произнес Фрэнсис, оценивая длину слова. — Олдуинтер.
Ему понравились эти четыре слога и нисходящая интонация. Мама опустила глаза, посмотрела на него с облегчением и спросила:
— Ты не против, Фрэнки? Ну, значит, решено.
2
Люк Гаррет перебрал дешевого вина и крепко спал, когда его разбудил шум под окном на Пентовиль-роуд и стук в дверь. Мальчишка прибежал с запиской и теперь торчал на пороге, дожидаясь ответа. Гаррет развернул сложенный лист бумаги и прочитал:
Приходите как можно скорее. Привезли пациента с колотой раной с левой стороны грудной клетки над четвертым ребром (полицию уже поставили в известность). Проникающее ранение шириной в дюйм и одну восьмую сквозь межреберные мышцы к сердцу. Результаты первичного осмотра показали, что сердечная мышца не задета; возможно, рассечена оболочка перикарда (?). Пациент мужчина, возраст около тридцати, в сознании, дышит. Если прибудете в течение часа, быть может, удастся провести операцию. Я все подготовлю к Вашему приходу. Морин Фрай.
От радости Гаррет издал такой вопль, что мальчишка вздрогнул, понял, что чаевых ему не видать, и смешался с толпой. Из всего персонала больницы (Спенсер, разумеется, не в счет) сестра Морин Фрай была самым верным товарищем и наперсницей Люка. Ни скальпель, ни иглу ей взять в руки так и не довелось, так что в яростно честолюбивом и целеустремленном Гаррете она видела в некотором роде воплощение своей несбывшейся мечты. Долгие годы службы, незаурядный ум и непробиваемое спокойствие, защищавшие Морин от высокомерия мужчин-врачей, превратили ее в несокрушимую, словно одна из стен, опору больницы. Гаррет привык к ее почти безмолвному присутствию в операционной и даже подозревал — хотя и не мог сказать наверняка, а значит, и поблагодарить Морин, — что именно благодаря ее поддержке ему разрешали проводить операции, которые в противном случае сочли бы чересчур опасными. И самой опасной из них была эта: ни одному хирургу еще не удавалось зашить рану в сердце. Такая операция считалась непосильным делом, о ней говорили только в романах и легендах, словно эту задачу поставила какая-то жестокая богиня, умилостивить которую не было надежды. Меньше года назад один из самых многообещающих эдинбургских хирургов решил, что сумеет удалить пулю из груди солдата, но пациент умер на столе, а врач, вернувшись домой, от горя и стыда застрелился. (Метил, разумеется, в свое сердце, но рука дрогнула, он промахнулся и в конце концов скончался от заражения крови.)
Но Люк Гаррет ни о чем таком не думал, стоя на залитом солнцем пороге дома. Он прижал записку к груди и, к недоумению прохожих, прокричал: «Благослови тебя Бог!» — имея в виду и сестру Фрай, и пациента, и того, кто его так вовремя ранил. Надел пальто, похлопал по карманам, но все деньги он потратил на вино, так что на кэб не осталось. Гаррет расхохотался и милю до больничных ворот бежал во всю прыть, окончательно стряхнув ночную хмурь. Его уже ждали. В дверях палаты, загородив собой почти весь проем, стоял пожилой хирург с бородой, формой и цветом напоминавшей садовую лопату. Рядом с ним топтался взволнованный Спенсер, примиряюще поднимая руки и то и дело показывая хирургу записку, которую, как догадался Люк, ему явно прислала сестра Фрай. Дверь за спиной хирурга открылась и тут же закрылась, но Гаррет успел заметить чьи-то длинные худые ноги под белой простыней.
— Доктор Гаррет, — хирург потянул себя за бороду, — я знаю, о чем вы думаете, но это невозможно, поймите вы, невозможно.
— Разве? — так кротко ответил Люк, что Спенсер испуганно попятился: уж он-то прекрасно знал, что в друге нет ни капли кротости. — Как его зовут?
— Я этого не допущу. Нет, и все. С ним родственники, дайте бедняге умереть спокойно. Я так и знал, что кто-нибудь за вами пошлет! — Он ломал руки. — Я не позволю вам покрыть нашу больницу позором! С пациентом сейчас мать, она разговаривает с ним с тех самых пор, как пришла, не умолкает ни на минуту.
Гаррет шагнул к хирургу, почувствовал исходивший от него едкий запах, похожий на луковый, и утешительный запах йода.
— Как зовут пациента, Роллингс? — повторил он.
— А вам к чему? Когда я узнаю, кто за вами послал… не пущу. Даже не думайте. Никому еще не удавалось зашить такую рану и спасти пациента. И получше вас пытались, да не сумели. Он человек, а не игрушка! Это вам не на трупах упражняться! Подумайте о репутации больницы!
— Роллингс, дорогой мой, — слишком учтиво произнес Гаррет, и Спенсер вздрогнул, — не пытайтесь меня остановить, у вас все равно ничего не выйдет. Если родственники согласятся на операцию — а они согласятся, потому что положение безвыходное, — я проведу ее бесплатно. И никакой особой репутации у больницы не было — до меня!
Роллингс переступил с ноги на ногу — казалось, ему хотелось раздаться во все стороны, заполнить собой дверной проем, обратиться в сталь. Он побагровел, и Спенсер шагнул к нему, испугавшись, что Роллингса хватит удар.
— Речь не о правилах, — наконец произнес старший хирург, — а о жизни пациента! Это невозможно, вы погубите свою репутацию! Это же сердце! Сердце, понимаете вы?
Гаррет не шелохнулся, однако в тусклом коридоре казалось, что он становится не то чтобы выше, но массивнее и плотнее. Самообладания он не утратил, в нем словно пульсировала огромная, с трудом сдерживаемая энергия. Роллингс привалился к стене, поняв, что проиграл. Гаррет бросил на него почти сочувственный взгляд и торопливо шагнул в маленькую, безупречно чистую и светлую палату. Там пахло карболкой после дезинфекции и лавандой от носового платка в руках женщины, сидевшей возле раненого. Время от времени она наклонялась к пациенту под белой простыней и доверительно шептала на ухо: «Не волнуйся, на работу мы пока ничего не сообщали, ты ведь скоро поправишься».
Морин Фрай в жестко накрахмаленном платье и тонких резиновых перчатках отдернула хлопковую занавеску, чтобы впустить в палату закатное солнце, обернулась и сдержанно кивнула вошедшим. Если она и слышала громкий спор за закрытой дверью, то виду не подала.
— Доктор Гаррет, доктор Спенсер, добрый день, — проговорила она. — Вам, конечно же, нужно подготовиться к осмотру. Пациент чувствует себя хорошо.
Она протянула Спенсеру карточку, на которой было отмечено, что давление у больного низкое, а температура высокая. Ни Гаррета, ни Спенсера ее слова, разумеется, не обманули: это было сказано, чтобы не напугать мать больного. Разумеется, пациент чувствовал себя отнюдь не хорошо и шансов у него не было.
— Его зовут Эдвард Бертон, — продолжала сестра, — двадцать девять лет, жалоб на здоровье нет, служит в страховой компании «Пруденшл Иншуренс». На него напали, когда он возвращался домой, в Бетнал-Грин. Пациента обнаружили на ступенях собора Святого Павла.
— Эдвард Бертон, — произнес Люк и обернулся к лежавшему под простыней больному.
Тот был так худ, что казалось, будто под белой тканью никого нет, но высок: плечи и ступни торчали наружу. Между острыми ключицами дрожала ямка. «Словно мотылька проглотил», — подумал Спенсер, и его затошнило. Яркий румянец заливал скуластое лицо в россыпях родинок, белый, с ранними залысинами лоб усеивали бисерины пота. Пациенту могло быть как двадцать, так и пятьдесят, и, пожалуй, никогда еще он не выглядел таким красивым, как сейчас. Он был в сознании и дышал так сосредоточенно, точно годами оттачивал этот навык. Больной внимательно слушал мать и, когда она умолкала, вставлял замечания — почему-то о воронах и грачах.
— Еще несколько часов назад он прекрасно себя чувствовал, — сказала мать, будто извиняясь за то, что им не удалось застать больного в лучшие минуты и теперь они уйдут разочарованными. — Ему наложили повязку. Покажете им?
Сестра Фрай приподняла тонкую руку больного и простыню. Спенсер увидел большую квадратную повязку, которая закрывала левый сосок и спускалась на несколько дюймов ниже. Ни крови, ни нагноения, словно повязку наложили просто на спящего.
— Когда его привезли, он был в сознании, — пояснила мать. — Разговаривал. Его перевязали. Крови почти не было, да и вообще ничего такого. Потом его перевели сюда, с глаз долой, и забыли о нас. Бедняжка весь измучился. Почему к нам никто не пришел? Почему не дают забрать его домой?
— Он умирает, — мягко пояснил Люк и замолчал, чтобы женщина осознала его слова, но та лишь неуверенно улыбнулась, как будто доктор глупо пошутил. Люк опустился на корточки возле ее стула, легонько коснулся ее руки и сказал: — Миссис Бертон, к утру он умрет.
Спенсер знал, с каким нетерпением Люк ждал такого случая, видел, как тот в качестве подготовки резал собак и трупы, а однажды даже позволил другу зашить, распороть и снова зашить себе длинный порез и сейчас с изумлением и любовью наблюдал за тем, как взвешенно и спокойно Гаррет разговаривает с матерью пациента.
— Чушь! — воскликнула женщина и так вцепилась в платок, что тот порвался. — Не может такого быть! Посмотрите на него! Отоспится, и все пройдет!
— У него задето сердце. Кровотечение внутри, вот здесь, — Гаррет постучал себя по груди, — и сердце слабеет.
Он поискал слова, которые женщина могла бы понять.
— Оно будет слабеть, как раненый зверь, истекающий кровью в чаще, а потом остановится, поскольку закончится кровь, и его органы — мозг, легкие — погибнут.
— Эдвард… — выдохнула женщина.
Люк понял, что попал в цель и жертва слабеет. Он положил руку ей на плечо и пояснил:
— Я лишь хочу сказать, что если вы не позволите мне ему помочь, то он умрет.
Женщина расплакалась, не в силах примириться с неизбежным. Люк произнес негромко и с такой настойчивостью, какой Спенсер за ним сроду не замечал:
— Вы его мать. Вы дали ему жизнь и можете помочь ее спасти. Позволите ли вы мне провести операцию? Я, — тут Люк запнулся: ему не сразу удалось примирить честность с верою в успех, — я очень хороший врач. Да что там — лучший в этой больнице. Я не возьму с вас денег. Правда в том, что раньше таких операций никто не делал, и вам скажут, что это невозможно, но ведь все когда-то бывает впервые. Главное — не упустить момент. Я знаю, вам бы хотелось, чтобы я пообещал, что спасу его, но я ничего обещать не могу и прошу лишь довериться мне.
За дверью послышался шум. Подумав, что Роллингс оповестил больничное начальство, Спенсер прислонился к двери, сложив руки на груди. Они с сестрой Фрай переглянулись, и во взгляде каждого читалось: «Мы на краю пропасти». Но шум утих.
— Что вы с ним сделаете? — прерывисто вздыхая, спросила женщина.
— На самом деле все не так уж страшно, — обнадежил ее Люк. — Сердце защищает такой мешок, как младенца в утробе. Рана вот здесь, я ее видел — хотите, покажу? Или нет, пожалуй, не стоит. Так вот, рана здесь, она невелика, не больше вашего мизинца. Я ее зашью, кровотечение остановится, и он поправится. Надеюсь. Если же мы будем бездействовать… — Гаррет выразительно развел руками.
— Ему будет больно?
— Он ничего не почувствует.
Понемногу собравшись с силами, женщина решительным жестом отвела с лица прядь волос.
— Что ж, — сказала она, — делайте что хотите. Я пошла домой.
И, даже не взглянув на больного, направилась к выходу из палаты — правда, потрепав по пути сына по ноге. Спенсер последовал за ней, чтобы, как обычно, утешить страждущих и, пользуясь своим положением и богатством, уберечь друга от последствий его поступков.
Гаррет же склонился над пациентом и отрывисто произнес:
— Ну, как вы себя чувствуете? Устали? Ничего, скоро заснете и будете спать глубоко и спокойно. — Он взял мужчину за руку и продолжал сконфуженно: — Меня зовут Люк Гаррет. Надеюсь, когда проснетесь, вы вспомните мое имя.
— Один грач — это ворона, — ответил Эдвард Бертон, — а две вороны — это грачи.
— У него мысли путаются. Впрочем, этого следовало ожидать. — Гаррет опустил руку больного на белую простыню, обернулся к сестре Фрай и спросил: — Вы будете ассистировать?
Было понятно, что спросил он это исключительно из вежливости, потому что иначе и быть не могло. Сестра кивнула, и в этом безмолвном ответе было столько веры в его, Гаррета, мастерство, что сердце его, не вполне успокоившееся от быстрого бега, стало биться размереннее.
Когда Гаррет и Спенсер появились в операционной, санитары уже ушли. Хирурги так тщательно вымыли руки щеткой, что саднила кожа. Лежавший на высоком столе Эдвард Бертон не сводил глаз с сестры Фрай, которая переоделась в чистый халат и теперь заученными скупыми движениями перекладывала на стальных подносах инструменты и переставляла пузырьки с лекарствами.
Спенсер предпочел бы объяснить пациенту, к чему готовиться, — что хлороформ постепенно подействует, но от него может тошнить, и не надо пытаться сорвать маску, что он непременно проснется (хотя проснется ли?) и горло будет болеть от трубки, по которой подавали эфир. Но Гаррет настаивал на том, что в операционной должно быть тихо, так что постепенно и Спенсер, и сестра Фрай научились предвидеть его просьбы и угадывать их по кивкам, жестам да пристальному взгляду черных глаз над белой маской.
Пациент неподвижно лежал на столе. Из-за трубки его нижняя губа оттопыривалась, и казалось, будто он усмехается. Гаррет снял повязку и принялся изучать рану. Кожа разошлась, приоткрывшись, точно слепой глаз. Бертон был так худ, что под рассеченной кожей и мышцами виднелось серо-белое ребро. Рана была невелика, и Гаррет, обработав кожу вокруг нее йодом, взял скальпель и увеличил разрез на дюйм в каждую сторону. Спенсер и Фрай ассистировали: отсасывали кровь из раны, вкладывали в нее тампоны, вытирали Люку пот со лба. Сперва нужно было убрать кусок ребра, закрывавший поврежденное сердце. Гаррет взял костную пилку (однажды он такой же пилкой ампутировал раздробленный палец на ноге некоей девицы, которая вовсю протестовала — дескать, как же теперь с четырьмя оставшимися танцевать в открытых туфлях?), укоротил ребро на четыре дюйма по сравнению с тем, каким создала его природа, и бросил отпиленный кусок в подставленную кювету. Затем стальными крюками-расширителями, которые уместнее смотрелись бы в руках инженера-путейца, развел в стороны края полости и заглянул внутрь. «До чего же у нас внутри все плотно уложено», — подумал Спенсер, в который раз удивляясь, как красиво и ярко выглядят внутренности человека. Красные, лиловые, с прожилками, с тонкими желтыми прослойками жира — в природе таких красок не увидишь. Мышцы вокруг разреза медленно сжались раз, другой; казалось, рана зевнула.
Показалось и сердце в лоснящейся оболочке, на которой виднелся небольшой разрез. Гаррет угадал: пострадал только перикард, само сердце не задето. Он сунул в рану палец, чтобы удостовериться. Клапаны и полости оказались целы, и он облегченно вздохнул.
Спенсер смотрел, как Люк, чуть согнув запястье и пальцы, сунул руку в грудь пациента, подхватил сердце ладонью, чтобы хорошенько его пощупать, потому что, часто повторял Гаррет, нет большей близости, даже если препарируешь труп: ощупью узнаешь столько же, сколько глазами. Придерживая сердце левой рукой, правой он взял у сестры Фрай изогнутую иглу с тончайшим кетгутом, каким впору было бы шить шелковые подвенечные платья.
Когда Спенсера позже останавливали в коридорах больницы и спрашивали, долго ли длилась операция и сколько наложили швов, он привычно отвечал: «Тысяча часов, тысяча швов», хотя по правде ему показалось, что не успел он сделать вдох и выдох, как уже послышался скрип расширителей, которые вынимали из раны, с хлюпаньем выскользнул наружу инструмент и мышцы по краям открытой полости тут же сомкнулись, так что оставалось лишь зашить кожу над пустым местом, где прежде был кусок ребра.
Они провели долгий час у постели пациента, которому после хлороформа дали опий и наложили повязку, — то мерили шагами палату, то вглядывались встревоженно, не проступит ли на марле кровь. Сестра Морин Фрай светилась от счастья и держалась так прямо, словно совсем не устала и готова была хоть сейчас ассистировать на нескольких операциях кряду. Она принесла воды, но Спенсер от волнения пить не мог, а Люк осушил стакан залпом, и его едва не стошнило. В палату то и дело наведывались врачи и, приоткрыв дверь, заглядывали внутрь. Одни желали им победы, другие (втайне) поражения, третьи просто из любопытства, но, не увидев и не услышав ничего нового, уходили разочарованные.
В начале второго часа Эдвард Бертон открыл глаза и громко произнес:
— Помню, что шел мимо собора Святого Павла, смотрел на него и гадал: как же у него купол-то держится? — И добавил тише: — Горло болит.
Тем, кто на своем веку повидал немало выздоровлений и смертей, цвет его лица и попытка приподнять голову сказали столько же, сколько листок с подробной записью давления и температуры за день. Солнце уже село — он увидит восход.
Гаррет развернулся, вышел из палаты, в коридоре юркнул в первую попавшуюся бельевую, опустился на пол и долгое время сидел в темноте. Его пробрала такая сильная дрожь, что пришлось обхватить себя руками, как в смирительной рубашке, чтобы не упасть на дверь. Дрожь унялась, и он разрыдался.
3
Уильям Рэнсом прогуливался по лугу налегке, без пальто, и увидел, что к нему направляется Кора. Он узнал гостью издалека по мальчишеской походке и по тому, как она то и дело останавливалась, чтобы рассмотреть что-то в траве, подобрать с земли и сунуть в карман. Низкое солнце играло в ее рассыпанных по плечам волосах. Завидев преподобного, она улыбнулась и подняла руку.
— Здравствуйте, миссис Сиборн, — сказал он.
— Здравствуйте, ваше преподобие, — ответила Кора.
Они улыбнулись и замолчали, словно поздоровались в шутку, как давние друзья, для которых правила этикета — сущая нелепость.
— Где вы были? — поинтересовался преподобный, заметив, что гостья, похоже, возвращалась с долгой прогулки: пальто ее было расстегнуто, воротник блузки промок, к груди пристал кусочек мха, а в руках Кора держала стебель бутня.
— Сама не знаю: две недели живу в Олдуинтере, а так и не научилась ориентироваться! Помню, что шла на запад. Купила молока — вкуснее в жизни не пила. Потом забрела в чью-то усадьбу и переполошила фазанов. У меня обгорел нос — смотрите! — а еще я запнулась на лестнице, упала и разбила колено.
— Это, должно быть, Конингфорд-холл, — произнес Уилл, не обращая внимания на слова Коры о разбитом колене, — там еще такой особняк с башенками и грустный павлин в клетке? Вам повезло, что успели унести ноги, а то бы вас подстрелили за вторжение в чужие владения.
— Злой помещик? Жаль, я не выпустила павлина из клетки.
Кора окинула Уилла кротким взглядом и в который раз подумала, что он совершенно не похож на священника: рубашка с обтрепанными манжетами велика, под ногтями чернеет грязь. Щеки преподобного, по воскресеньям чисто выбритые, сейчас покрывала щетина, но там, где вилась отметина от овечьего копыта, волосы не росли.
— Злее некуда! Стоит поймать на его землях кролика — и он еще до завтрака поволочет вас к мировому.
Они легко приноровились идти в ногу, и преподобный подумал, что у них с Корой, должно быть, и ноги одной длины, и рост, а может, и размах рук. По ветру летел вишневый цвет. Кору переполняли впечатления, и она, не удержавшись, поделилась с Уиллом:
— До того как мы с вами встретились, вон там, на тропинке, я видела зайца: он остановился и уставился на меня. Я уж и забыла, какого цвета у них шубка — как свежеочищенный миндаль, — и какие сильные у них задние лапы, и какие они высокие, и как порскают прочь, словно вдруг вспомнили о неотложных делах!
Она взглянула на Уилла: не смеется ли он над ее детскими восторгами? Но тот лишь улыбнулся и наклонил голову.
— А еще я видела зяблика, — продолжала Кора, — и какую-то желтую птичку. Может, чижа? Вы в птицах разбираетесь? Я — нет. Повсюду валяются желуди, они уже треснули и проросли в землю, в прошлогоднюю прелую листву убегает белый усик, а кверху тянется зеленый росток, и на нем раскрывается листик! И как я раньше этого не замечала? Жаль, не догадалась захватить с собой желудь, чтобы показать вам.
Он с удивлением воззрился на протянутую пустую ладонь. До чего все-таки странно, что Кора подмечает такие мелочи и рассказывает ему, — это так не вязалось с обликом дамы, под мужским пальто которой виднелась блузка тончайшего шелка с жемчужными пуговицами, а на пальце сверкал бриллиант.
— Я, к сожалению, не настолько хорошо разбираюсь в птицах, как мне хотелось бы, — ответил Рэнсом, — могу лишь сказать, что у малой лазоревки маска, как у разбойника с большой дороги, а у большой синицы черная шапочка, как у судьи, который его повесит!
Кора рассмеялась, и он добавил застенчиво:
— Я был бы рад, если бы вы называли меня по имени. Вы не против? Я привык, что мистером Рэнсомом зовут моего отца.
— Как вам угодно, — ответила Кора. — Уильям. Уилл.
— А вы слышали дятла? Я их всегда слушаю. А змея вашего поймали? Вы ведь приехали, чтобы избавить нас от оков страха?
— Его нигде нет и в помине! — вздохнула Кора. — Даже Крэкнелл смеется, стоит мне об этом заговорить. Наверняка вы рассказали чудовищу о моем приезде, оно перепугалось и удрало в Суффолк!
— Вовсе нет, — возразил Уилл, — уверяю вас, слухом земля полнится! Крэкнелл притворяется при даме, а у самого на окнах всегда свечки горят. Держит бедняжку Магог взаперти, так что у нее молоко пересохло.
Кора улыбнулась, и он продолжил:
— А еще в Сент-Осайте не уследили, и чудище утащило двух телят, так их с тех пор больше и не видели.
«Скорее всего, украли, — подумал Уилл, — ну да пусть себе мечтает, не буду мешать».
— Ну хоть что-то, — заметила Кора и добавила серьезно: — А что, больше никто не утонул?
— Никто, миссис Сиборн… можно я буду называть вас Кора? Хоть мне и жаль вас разочаровывать, но никто не утонул. Вы куда сейчас?
Они, точно сговорившись, подошли к забору дома священника. Позади на лугу лежала длинная тень от Дуба изменника, впереди бежала клетчатая дорожка в окаймлении синих гиацинтов. От цветов шел такой сильный дух, что у Коры даже закружилась голова; запах показался ей неприличным, против воли возбудил в ней желание, и у нее заколотилось сердце.
— Куда? — Она опустила взгляд на ноги, словно те несли хозяйку без ее на то согласия. — Пожалуй, домой.
— Да полно! Пойдемте лучше к нам. Дети ушли гулять, но Стелла будет рада вас видеть.
Так и оказалось: не успели они постучать, как дверь отворилась, точно их ждали, и на пороге показалась Стелла. В полумраке прихожей ее глаза ярко сияли, а распущенные волосы серебрились.
— Как славно, миссис Сиборн, а мы вот только за завтраком вспоминали вас — правда, Уилл? — и надеялись, что вы нас навестите! Уильям Рэнсом, не бросай же нашу гостью на пороге, проводи ее в дом, предложи ей сесть. Вы не проголодались? Хотите чаю?
— Еще как проголодалась, — ответила Кора. — Я всегда голодна!
Она смотрела, как Уилл наклонился поцеловать жену, как легонько гладил светлые кудряшки над ее ухом, и восхищалась, до чего они нежны друг с другом. («Я склею ваши раны золотом», — говорил Майкл и вырывал волосок за волоском у нее на затылке, так что осталась проплешина величиной с монетку.)
Чуть погодя они сидели в залитой солнцем комнате, неторопливо угощались пирогом и любовались стоявшими на столе нарциссами.
— Как поживает Кэтрин? А Чарльз? — Стелла любила посудачить о ближних, а потому была очень снисходительным собеседником и мало заботилась о правде: плети себе небылицы, она только рада будет. — Оба пришли в ужас, узнав, что вы надумали сюда приехать. Чарльз даже пообещал прислать ящик французского вина и предположил, что вы здесь и месяца не выдержите.
— Чарльзу сейчас не до вина, хотя бы и французского: он слишком занят. Он заделался филантропом — можете вы себе такое представить?
Уилл приподнял бровь и допил чай. Чарльз — и вдруг филантроп? Нет, сердце-то у него доброе, но все же Чарльза более всего занимало собственное благополучие и — при условии, что это не слишком обременит, — благополучие тех, кто ему нравился. Но чтобы он стал стараться ради тех, кого сам же, по гадкой привычке, называл «чумазыми»?..
— Чарльз Эмброуз? — произнес Уилл. — Бог свидетель, никто не любит его больше меня, но ведь Чарльза куда сильнее заботит покрой его сорочек, нежели благо народа!
— Ваша правда! — рассмеялась Кора. В другой раз она бросилась бы защищать Чарльза, но тут понимала, что, услышь он эти слова, лишь кивнул бы да согласно усмехнулся сквозь дремоту, сидя в бархатном кресле «Гаррика». — Это все Марта.
Она повернулась к Стелле:
— Марта у нас социалистка. Признаться, порой я думаю, что, в сущности, если в нас есть хоть капля здравого смысла, нам всем стоит последовать ее примеру. Но для Марты это такая же часть жизни, как для его преподобия утрени и вечерни. Больше всего ее занимает вопрос лондонского жилья, это ее конек — хотя, сказать по правде, их у нее наберется целая конюшня. Рабочие обречены гнить в трущобах, если не докажут, что достойны крыши над головой, в то время как домовладельцы жиреют на арендной плате, утопают в пороках, а парламент сидит на мешках, набитых деньгами. Марта выросла в Уайтчепеле, отец ее был рабочим, и хорошим рабочим, так что они не бедствовали, но Марта не забыла о том, что творилось за порогом их квартиры. Помните, как писали в газетах год или два назад? «Лондонские отбросы»! Помните? Вы читали об этом?
Но было совершенно ясно, что они ничего не читали, и Кора, позабывшая на минуту, что она не в Найтсбридже и не в Бэйсуотере и что лондонские сплетни не просачиваются дальше Темзы, оглядела Рэнсомов с осуждением.
— Собственно, я и сама знаю об этом только благодаря Марте, вот уж кто выучил брошюру наизусть. Несколько лет назад ее издавали и переиздавали так часто, что я бы не удивилась, начни в нее заворачивать жареную рыбу с картошкой.
— Так о чем брошюра? — спросила Стелла.
«Лондонские отбросы»! Эта фраза ранила ее сочувственное сердце.
— Полностью она называлась «Горький плач лондонских отбросов». Авторы — священники. Брошюра оставляла неизгладимое впечатление. Даже я, казалось бы, за свою жизнь в Лондоне повидав всякого, и хорошего и дурного, о таком слыхом не слыхала. Например, одна семья — мать, отец, дети — ютилась в подвале со свиньями, а когда у них умер ребеночек, то его вскрывали по распоряжению коронера прямо в подвале, потому что в мертвецкой не нашлось места! Еще там было о женщинах, которые работают по семнадцать часов в день — пришивают пуговицы, обметывают петли… и им некогда даже поесть, не хватает денег, чтобы протопить дом, так что, можно сказать, они своими руками шьют себе саваны. Марта годами не покупает себе обновок — говорит, что не хочет носить одежду, которая стоила ее сестрам таких мучений!
У Стеллы навернулись слезы.
— Как это мы раньше ничего не слышали? Уилл, ведь твой долг — знать это и помогать страждущим!
Кора заметила, что преподобный смутился. С глазу на глаз она не удержалась бы от колкости — из принципа и озорства, — но унижать мужа при жене было негоже, так что Кора сказала лишь:
— Я, право, не хотела вас огорчить. Но брошюра сделала свое дело: плач несчастных услышали, трущобы сносят, хотя, говорят, новые дома немногим лучше. Марта принимает в этом живое участие. Она заручилась поддержкой нашего друга Спенсера (он неприлично богат), а тот, в свою очередь, обратился к Чарльзу. Я слышала, они даже создали комиссию. Что ж, пусть все у них получится.
— Ваша правда! Пусть все получится! — воскликнула Стелла и, к Кориной досаде, потерла глаза: — Что-то я совсем устала. Кора, вы меня извините, если я пойду лягу? Все никак не оправлюсь от гриппа. Вы не думайте, так-то я крепкая, до этой зимы и дня не лежала в постели, даже после родов.
Стелла встала, а за ней и Кора; она поцеловала хозяйку в щеку и удивилась, какая у той влажная и горячая кожа.
— Но вы не допили чай, к тому же Уилл хотел вам что-то показать. Не уходите, побудьте у нас еще. Уилл, займи гостью! Расскажи, как готовишься к проповеди, — тут Стелла улыбнулась, показав ямочки на щеках, — а Кора выскажет тебе свое мнение.
Кора засмеялась и сказала, что не считает себя вправе тут что-либо советовать, а Уилл ответил со смехом, что и не думал подвергать ее таким испытаниям.
Дверь за Стеллой закрылась, на лестнице послышались ее шаги, и Кора с Уиллом почувствовали, что атмосфера в комнате чуть изменилась. Не то чтобы столовая вдруг показалась им меньше или свет в ней вдруг стал теплее — хотя так оно и было, поскольку солнце село и желтые нарциссы на столе горели огнем, — но их вдруг охватило странное ощущение свободы, как тогда на лугу. Правда, Уилл немного сердился на гостью, пусть и понимал, что Кора не думала выставлять его дураком, однако все равно на душе у него было тяжело. Она едва взглянула на него, а он уже чувствовал себя пристыженным, и поделом: когда это он перестал интересоваться всем, что происходит за пределами прихода?
— Благодать, — вдруг проговорил Уилл. — В воскресенье я буду говорить о Божественной благодати. Я думаю, это своего рода дар — милосердия, доброты, — которого мы не заслужили и даже не чаяли.
— Прекрасная тема для проповеди, — откликнулась Кора. — И даже более чем. А потом отпустите ваших прихожан пораньше, пусть они погуляют по лесу и там найдут Бога.
От досады Уилла не осталось и следа: ведь он и сам видел Бога в природе. Опустившись в кресло, он жестом предложил и Коре сесть.
— Так что вы мне хотели показать?
В присутствии Стеллы Кора сидела как настоящая леди — изящно, скрестив лодыжки под юбками, сейчас же свернулась в уголке дивана, облокотившись на валик, и уперлась подбородком в ладонь.
— Пустяки, — ответил Уилл, — не стоило и говорить. На прошлой неделе я кое-что нашел на солончаках и припрятал: вдруг вам будет интересно. Идемте!
Уилл как-то не подумал, что в его кабинет никто никогда не входил, кроме Стеллы, что там кавардак и всякий, кто увидит ворох бумаг и книг на полу и столе, решит, что в голове у преподобного такой же беспорядок. Даже детям не разрешалось переступать порог, разве что их специально звали, да и то чтобы прочитать нравоучение или преподать урок. Пожалуй, он испытал бы куда меньшую неловкость, если бы кто-нибудь увидел, как он средь бела дня справляет нужду у Дуба изменника, чем пустив кого-то к себе в кабинет. Но ни о чем таком Уилл не думал. Открыл дверь, посторонился, пропуская Кору, и его ничуть не беспокоило ни то, что она тут же впилась взглядом в его стол, ни то, что на столе среди бумаг лежало ее письмо, потертое на сгибах, оттого что его часто разворачивали и сворачивали.
— Садитесь. — Уилл указал Коре на кожаное кресло, некогда принадлежавшее его отцу, и она расправила юбки и села.
Уилл достал с полки книжного шкафа белый бумажный пакет, положил на стол, осторожно открыл и вынул из него какой-то белесый комок чуть больше детского кулачка. Комок был пористый, с черными вкраплениями, словно кто-то разбил дешевую тарелку и зачем-то спрятал осколки в куске глины. Уилл взял комок в руки и, наклонившись над Кориным креслом, показал ей; Кора заметила, как вьются кудри у него на макушке, увидела несколько седых волосков, блестящих и жестких, как проволока.
— Пустяки, конечно, — сказал Уилл, — нашел на берегу ручья, я там часто хожу, но ничего такого раньше не видел, хотя, впрочем, до вашего приезда и не обращал внимания. Что скажете? Быть может, это нужно передать в музей Колчестера?
Кора не знала, что ответить. Она неплохо разбиралась в аммонитах и диабазах, видала кривой акулий зуб, застывший в глине, при случае узнала бы надутого и колючего морского ежа и ребристого трилобита, а однажды в Лайм-Риджисе наткнулась на пласт с позвоночником какого-то мелкого животного, но, с присущей ученым скромностью, осознавала: чем больше знаешь, тем больше понимаешь, как мало знаешь. Уилл покатал комочек, от него откололся кусок глины и упал сквозь расставленные пальцы на пол.
— Ну что, — спросил Уилл, — каково же мнение специалиста?
Он бросил на Кору вопросительный и робкий взгляд, как будто понимал, что едва ли может порадовать ее чем-то невиданным, но все же не терял надежды. Она поцарапала комочек ногтем большого пальца — гладкая глина нагрелась в ладони Уилла.
— Мне кажется, это какая-то разновидность омара, — нашлась Кора и обрадовалась своей догадке, — только я никак не могу запомнить его название. Ах да! Hoploparia. Возраст на глаз не скажу, но, думаю, несколько миллионов лет. (Не вздумает ли он возразить, мол, Земля сотворена чуть ли не позавчера?)
— Не может быть! — воскликнул Уилл, которому ее ответ явно польстил, хотя он и пытался это скрыть — впрочем, безуспешно. — Неужели правда? Что ж, склоняю голову перед вашими знаниями, миссис Сиборн. — И он действительно поклонился ей и благоговейно, полушутя-полусерьезно, водрузил крошащийся комок глины на каминную полку.
— И как вы здесь оказались? — спросила Кора надменным, но благосклонным тоном особы королевских кровей, которая приветствует высокопоставленных гостей на открытии библиотеки; оба это заметили и улыбнулись.
— Вы имеете в виду — здесь? — Уилл окинул взглядом кабинет с незанавешенным окном, которое смотрело на луг, кувшинчик с протекающими перьями да несколько чертежей механизмов, не имевших иного предназначения, кроме как крутиться и вертеться.
— Я имею в виду здесь, в Олдуинтере! Ваше место в Манчестере, Лондоне, Бирмингеме, но никак не в сельской церквушке, от которой вы не отходите дальше пятидесяти шагов и где поговорить-то не с кем, потому что во всей округе нет достойного собеседника! Встреть я вас где-нибудь в другом месте, подумала бы, что вы адвокат, или инженер, или какой-нибудь министр. Или вы еще ребенком, лет в пятнадцать, поклялись принять духовный сан, а потом побоялись нарушить обет, чтобы вас за отступничество не поразила молния?
Уилл оперся о подоконник и настороженно посмотрел на гостью:
— Неужели я правда так интересен? Разве вам раньше не доводилось встречать священников?
— Я не хотела вас задеть, — ответила Кора. — Встречала, еще как встречала, всех и не упомнишь, но вам я удивляюсь, вот и все.
Он делано пожал плечами:
— Вы солипсистка, миссис Сиборн. Неужели так трудно вообразить, что кто-то может избрать путь, отличный от вашего, и быть довольным своей жизнью?
«Трудно, — подумала Кора, — даже невозможно».
— Во мне нет ничего ни примечательного, ни интересного, и если вы думаете иначе, то ошибаетесь. Некогда я мечтал стать инженером, восторгался Притчардом и Брюнелем, а однажды даже вместо школы отправился на поезде в Айронбридж, чтобы сделать зарисовки заклепок и опор моста. На уроках мне было скучно, и я чертил мосты из коробчатых балок. Но на самом деле цель для меня куда важнее достижений — чувствуете разницу? У меня неплохие мозги, и если бы карты легли иначе, то сидел бы я сейчас в парламенте, обсуждал какой-нибудь подпункт какого-нибудь закона, а сам бы думал: что сегодня на обед — тюрбо? — и нашел ли Эмброуз нового кандидата, и куда поехать обедать, на Друри-лейн или на Пэлл-Мэлл. Тоска смертная! День, когда я укажу Крэкнеллу путь к Господу, который никогда его и не оставлял, для меня дороже тысячи обедов на Друри-лейн. А вечер, когда я гуляю по солончакам и пою псалмы и надо мной разверзаются хляби небесные, стоит тысячи прогулок в Риджентс-парке.
Уилл уже и не помнил, когда в последний раз так долго говорил о себе, и дивился, как ей удалось вызвать его на откровенность.
— И достойный собеседник у меня есть, — раздраженно добавил он. — Стелла.
— По-моему, так жить просто стыдно.
— Стыдно?
— Да, стыдно. В век прогресса отказаться от завоеваний разума, довольствоваться мифами и легендами, отвернуться от мира, с головой уйти в идеи, которые даже ваш отец счел бы отсталыми! Нет и не может быть ничего важнее, чем максимально использовать интеллект!
— А я и не отворачивался от мира, напротив! Неужто вы думаете, что все можно объяснить уравнениями да почвенными отложениями? Я смотрю вверх, а не вниз.
Тут атмосфера снова чуть изменилась, словно упало давление и надвигалась буря. Оба чувствовали, что сердятся друг на друга, хотя и не понимали почему.
— Неужели вас интересует внешний мир? Что-то не похоже! — Кора напряженно оперлась о подлокотник и продолжала зло: — Да что вы знаете о современной Англии, о том, как в ней прокладывают дороги и куда они ведут, о городских районах, в которых дети отродясь не бывали на реке, в глаза не видели зелени. А вам и горя мало: вы знай себе распеваете под голубым небом псалмы и возвращаетесь домой к красавице жене и книгам, которые сошли с печатного станка три сотни лет назад!
Кора сознавала, что ее слова несправедливы, и запнулась, не желая ни идти на попятный, ни продолжать. Если она думала разозлить хозяина, ей это удалось. Уилл ответил так колко, что о его голос можно было пораниться:
— Надо же, какая проницательность: мы с вами видимся всего лишь в третий раз, а вы уже составили мой портрет и расписали мои мотивы. — Их взгляды встретились. — Из нас двоих не я копаюсь в грязи в поисках останков, не я убежал из Лондона и погрузился в науку, которой даже не понимаю.
— Что ж, все так. Вы угадали. — И улыбнулась, чем совершенно обезоружила Уилла.
— Так что же вы здесь делаете? — спросил он.
— Сама не знаю. Вероятно, мне захотелось свободы. Я слишком долго жила в плену. Вас удивляет, что я роюсь в грязи, но это все, что я помню с детства. Целыми днями я бродила босая, рвала дрок для настоек, смотрела, как кишат в пруду лягушки. Потом появился Майкл, городской до мозга костей. Дай ему волю, он замостил бы все леса, а воробьев превратил бы в статуэтки. Вот и меня он превратил в статуэтку. Талию стянуть, волосы сжечь завивкой, румянец запудрить и снова нарисовать. Теперь же я снова могу копаться в земле сколько душе угодно, пока не порасту мхом и лишайником. Вас, возможно, возмутит утверждение, что мы ничуть не лучше животных, а если и стоим выше их на лестнице эволюции, то всего на одну ступеньку. Меня же эта мысль освободила. Животные не соблюдают правил, а нам они к чему?
Если Уилл и способен был забыть об обязанностях, которые предписывал ему сан, то лишь ненадолго; вот и сейчас, слушая Кору, он потирал шею, словно надеялся нащупать белый священнический воротник. Преподобному не верилось, что гостья всерьез полагает, будто ничем не лучше животного, и готова довольствоваться жизнью без забот, не опасаясь душу потерять и не имея возможности спастись. К тому же она сама себе противоречила: если считала себя животным, зачем же хваталась за все новые идеи, которые были выше ее понимания? Повисла тишина, точно кто-то поставил точку в конце длинного путаного предложения, и ни один не решался прервать молчание. Наконец Кора с видимым облегчением взглянула на часы и, улыбнувшись, поскольку ничуть не обижалась и надеялась, что на нее тоже не обижаются, сказала:
— Мне пора. Не то чтобы я была так уж нужна Фрэнсису, но все же ему приятно знать, что в шесть часов на столе непременно будет ужин и я буду за столом. И я уже проголодалась. Я всегда хочу есть!
— Я заметил.
Кора встала. Уилл открыл дверь.
— Я пройдусь с вами: мне пора на обход, как хирургу в больнице. Надо навестить Крэкнелла и заглянуть к Мэтью Ивенсфорду, он принял обет воздержания после Нового года, когда обнаружили утопленника, с тех пор носит черное и боится змея и конца света. Вы могли его видеть в церкви — весь в черном и с такой миной, точно несет на плече гроб.
Они снова вышли на луг. Солнце клонилось к горизонту, ветер стих. На душе у Уилла и Коры было легко: оба чувствовали, что им удалось без потерь миновать зыбкую почву. Кора, видимо чтобы как-то загладить вину, с восторгом говорила о Стелле, а Уилл в ответ попросил объяснить ему, каким образом окаменелости датируют по слоям пород, в которых их нашли. Каменная колокольня церкви Всех Святых блестела на солнце; растущие вдоль тропинки нарциссы учтиво склоняли перед ними головки.
— Признайтесь, Кора, неужели вы правда полагаете, что в таком унылом и мелком месте, как устье Блэкуотера, может обитать доисторическое животное? «Ихтиозавр» — так, кажется, вы его назвали?
— А почему бы нет? Я в это верю. Впрочем, я никогда не понимала разницу между мнениями и верой, вы мне при случае растолкуйте. К тому же идея не моя: Чарльз Лайель был твердо убежден, что ихтиозавры существуют, хотя, должна признать, никто не принимал его слова всерьез. Надо же, у меня осталось еще целых десять минут свободы, так что, если не возражаете, я прогуляюсь с вами к Краю Света, к морю. Уверена, нам нечего бояться, апрель для морских драконов слишком мягок.
Они подошли к морю. Был отлив, ил и галька блестели в лучах заката. Остов Левиафана кто-то увил желтыми ветвями ракитника, там и сям торчали мягкие пучки осоки, мерцавшие на ветру, вдалеке гулко ухала выпь. Свежий воздух пьянил, как сладкое вино.
Ни Кора, ни Уилл не знали, кто первый прикрыл глаза рукой от ослепительных бликов на воде и увидел то, что было вдали. Ни один не помнил, кто из них воскликнул или просто сказал другому: «Смотрите! Смотрите!» — но оба остановились как вкопанные на тропинке повыше солончаков и уставились на восток. Там, на горизонте, между серебряной лентой воды и небом, таяла прозрачная белесая дымка, и в этой дымке над морем парил корабль. Сильный ветер раздувал багровые паруса; можно было разглядеть палубу, оснастку и черный нос. Судно летело вперед, не касаясь воды, мерцало, уменьшалось и снова обретало обычные размеры. На мгновение под баркасом на воде, точно в огромном зеркале, показалось его перевернутое отражение. Веяло прохладой, все так же гулко ухала выпь, и Кора с Уиллом слышали, что каждый из них часто дышит: оба испытывали если не страх, то нечто очень похожее. Но вот зеркало исчезло и баркас поплыл один; под черным его носом над блестящей поверхностью воды мелькнула чайка. Потом кто-то из матросов-призраков натянул канат или бросил якорь, и судно остановилось, словно по волшебству, зависло в тишине на фоне неба. Уильям Рэнсом и Кора Сиборн, позабыв условности, приличия и даже слова, стояли, взявшись за руки, как дети земли, и зачарованно вглядывались вдаль.
Читальный залС уважением,
Британского музеяУильям Рэнсом.
29 апреля
Уважаемая миссис Сиборн,
Как видите, пишу Вам из читального зала Британского музея. Благодаря воротничку меня пустили без возражений, хотя, признаться, библиотекарь оглядел меня с головы до ног, поскольку под ногтями у меня была грязь: я сажал бобы. Пришел я сюда за материалами для проповеди о пришествии Христа, о чем сказано в двадцать втором псалме, а вместо этого решил разобраться, что же мы все-таки с Вами вчера видели.
Как Вы помните, мы (едва обрели дар речи) единодушно сошлись на том, что явившееся нам видение — никакой не «Летучий голландец» и вообще не призрак. Вы предположили, что это мираж сродни тем, что бывают в пустыне и обманывают умирающих путников обещанием утолить жажду. Что ж, Вы были недалеки от истины. Готовы выслушать урок?
Я убежден, что мы с Вами видели фата-моргану — иллюзию, названную в честь феи Морганы, которая околдовывала и губила моряков, рисуя в воздухе над морем ледяные замки. Вы не поверите, сколько здесь книг об этом! Я переписал для Вас фрагмент из дневников Дороти Вульфенден (прошу прощения за почерк!).
1 апреля 1864 г., Калабрия: Проснувшись рано, я стояла у окна и видела необычное явление; если бы мне рассказал о нем кто-то другой, никогда бы в это не поверила. Погода стояла ясная, и я увидела на горизонте над Мессинским проливом дымку, в которой мерцал город. Перед глазами моими выстроился огромный собор с башнями и арками, выросла роща кипарисов, которые дружно склонились, словно от сильного ветра, и на мгновение показалась высокая блестящая башня со множеством длинных бойниц. Потом видение как будто скрыла пелена, и оно испарилось, город исчез. Я в изумлении побежала рассказать обо всем моим спутникам: они спали и ничего не видели. Полагаю, это была печально известная фата-моргана, что обрекает людей на верную гибель.
Но фее мало кораблей и городов: после битвы при Ватерлоо жители Вервье видели в небе целые армии. Древние скандинавы называли такие миражи «хиллингар», им мерещились скалы на равнинах.
В общем, видению нашлось вполне прозаическое объяснение, хотя, признаться, ничуть не менее дивное, чем если бы сама фея Моргана последовала за нами на солончаки. Насколько я понял, иллюзия возникает из-за того, что слои теплого и холодного воздуха образуют нечто вроде преломляющей линзы. Видимый наблюдателю свет искривляется таким образом, что в поле зрения объекты, находящиеся поблизости от линии горизонта, отражаются намного выше своего истинного местоположения (воображаю, как Вы сейчас записываете в блокнот. Угадал? Надеюсь, что так!). Слои теплого и холодного воздуха смещаются, а с ними и линзы. Вы же видели, как и я, что корабль словно плыл над собственным отражением? Объекты не только смещаются: изображение повторяется с искажениями, так что любой пустяк множится до бесконечности, — вот вам и кирпичи, из которых выстраиваются целые города!
Так что пока мы с Вами в изумлении смотрели на баркас, где-то там, за горизонтом, Бэнкс шел с грузом пшеницы в Клэктон.
Я знаю за собой склонность проповедовать и все ж не могу удержаться. Чувства нас обманули: мы с минуту стояли в ошеломлении, словно наши тела сговорились против разума. Я всю ночь не мог уснуть, и не потому что меня преследовал призрак корабля, но потому что понял: глазам верить нельзя — или, по крайней мере, нельзя верить тому, как мозг толкует то, что видят глаза. Утром по дороге на станцию я заметил на земле умирающую птицу; она так отчаянно билась на тропинке, что меня затошнило. Потом я понял, что это всего лишь кучка мокрых листьев, которые треплет ветер, но тошнота прошла не сразу. И вот о чем я подумал: если тело мое откликнулось так же, как если бы я увидел птицу, можно ли считать это обманом чувств, даже если оказалось, что на дороге лежала листва?
Мысли мои крутились вокруг миража и в конце концов, как обычно, вернулись к змею. Я вдруг понял, что, быть может, он являлся нам в разных обличьях, а правда не одна, правд много, и невозможно их ни подтвердить, ни опровергнуть. Как бы мне хотелось, чтобы в одно прекрасное утро Вы нашли на пляже его тушу, сфотографировали, снабдили снимки примечаниями и передали в музей! Тогда бы мы могли хоть в чем-то быть уверенными.
И все же мне приятно вспоминать, как мы с Вами стояли на берегу. Ловлю себя на нехристианском чувстве: как хорошо, что обманулся не я один, а мы оба.
ЗапискаВсегда Ваша,
Кора.
Я там была! Я видела то же, что и Вы, и чувствовала то же, что и Вы.
Май
1
Май, и теплая погода манит розы на клумбах расцвести пораньше. Наоми Бэнкс глядит на луну и думает, что тихий дождик и ясные утра — исключительно ее, Наоми, заслуга, но это ее почему-то не радует. Она вспоминает тот вечер на солончаках, когда они заклинали весну, но видит не их с Джоанной руки, простертые над костром, а то неведомое, что таится в реке, ждет своего часа. Она истинная дочь своего отца, никто лучше нее не знает капризы приливов и отливов, как волна перекатывается через песчаную отмель, как течение несет обломанные дубовые сучья. И все равно отныне Блэкуотер внушает ей страх: она больше не плавает в лодке и вовсе обходит причал стороной, словно боится, что тот, кто живет в реке, схватит ее за ногу.
Учительница ругает ее: нельзя быть такой легкомысленной лентяйкой — и в наказание заставляет писать в тетради одну и ту же строчку, но слова расползаются по бумаге, точно мухи. Наоми рисует углем на страницах морского змея с черными крыльями и тупоносой мордой, он щерит на нее пасть. Потом глядит на кожицу между своими пальцами и морщится, вспомнив, как одноклассники впервые заметили это и стали над ней издеваться и как ей было страшно, пока не вмешалась высокая Джоанна, за которой всегда стоял авторитет отца. Наоми поднимает руку и смотрит, как свет выделяет жилки на крошечных перепонках. Она чудовище, урод, и что тут удивительного, если змей ее вычислит, — они ведь, может, с ним сродни. Одно время она даже отказывалась от воды: а вдруг в стакане чешуйки с его хребта?
Как-то вечером по дороге домой Наоми, так и не отыскав отца, бредет мимо раскрытых дверей «Белого зайца». В нос ей бьет запах выпивки, знакомый, как дыхание отца, и она медлит у порога. Завсегдатаи уговаривают ее зайти, восхищаются ее рыжей гривой и оловянным медальоном (в нем хранится кусочек сорочки, в которой она родилась, — амулет, чтобы не утонула). Она чувствует, что обладает силой, о которой понятия не имела, она делает пируэты, когда ее просят, смеется, когда хвалят ее щиколотки и белые коленки. Восторг мужчин так непривычен и приятен, что Наоми позволяет им играть ее локонами, рассматривать медальон на шее, «да», смеясь, отвечает она, «я вся в конопушках». Она вскакивает, хочет уйти, ее зовут обратно и, когда она возвращается, хвалят: «Какая красавица!» «А может, я и вправду красавица?» — думает Наоми. Кто-то, облапив, сажает ее к себе на колени, и она пугается, но тут же приходит в ярость: ведь так нельзя! Но не может пошевелиться, а мужчина за ее спиной довольно урчит, точно животное, нашедшее пищу.
Той ночью во сне змей засовывает ей под подушку кончик мокрого хвоста и холодит дыханием ее веки. Наоми просыпается в страхе, что простыня под ней насквозь пропитана морской водой. Кажется, будто сон как-то связан с давней смертью ее матери (хотя та умерла в спальне с занавешенными окнами, а вовсе не на берегу Блэкуотера), и от волнения у нее пропадает аппетит.
Но змей навещает не только ребенка. Он является Мэттью Ивенсфорду, когда тот листает Откровение Иоанна Богослова, и показывает семь голов и десять рогов, и имена богохульные на головах его. Он стучится с дождем и восточным ветром в двери Крэкнелла, он поджидает Бэнкса, когда тот чинит паруса и вспоминает покойную жену, украденную лодку и дочь, которая боится поднять на него глаза. Он подмигивает Уильяму Рэнсому с источенной жучками церковной скамьи и недвусмысленно напоминает о его слабостях — и преподобный читает молитву с жаром, который восхищает прихожан: «Молим Тебя, Господи, прогони нашу тьму светом Твоим и по великой милости Твоей избави нас от всякого зла». Он приходит к Стелле в лихорадке, но ее не устрашить: она поет ему и жалеет трусливого гада. В обеденном зале «Гаррика» Чарльз Эмброуз, объевшись, кладет ладонь на живот и в шутку жалуется приятелям, что в него впился змей из Эссекса. Доказательства Божьего гнева рассыпаны повсюду: растения в садах облепили кукушкины слюнки, у камина трупик мертворожденного котенка. Узнав о смерти в Сент-Осайте, причин которой коронер не сумел доискаться, Ивенсфорд берет кровь от зарезанной по случаю воскресенья курицы и вечером идет помазать косяки всех дверей в Олдуинтере, чтобы их миновала кара Господня, но к рассвету начинается ливень, и никто ничего не узнает.
Марта ждет, не выкажет ли Кора желания вернуться на Фоулис-стрит, но та словно и думать об этом забыла: ей теперь кажется, будто счастье ее коренится в здешней глине. Как-то раз она уходит в Ист-Мерси, шагает, не помня себя от радости, и боится, что однажды ее за это покарают. Средь бурых скал бежит ручеек, а вдоль него растет мать-и-мачеха. Кора наклоняется, чтобы осмотреть камни и гальку в прибрежных наносах, и находит не аммонит, не магнетит, а гладкий кусок янтаря, который ловко ложится в ладонь. Время от времени она перебирает воспоминания обо всем, что было с нею в Эссексе: как они тащили из грязи глупую овцу, как Крэкнелл шептал ей на ухо пророчества в церкви Всех Святых, как Стелла доверчиво продела руку под ее локоть, как беззвучно скользил по небу корабль, — и ей кажется, что она живет тут уже много лет и не помнит другой жизни. А ведь есть еще и змей. Кора объезжает на лодке вокруг острова Мерси, посещает Хенхем-на-Горе, читает оду о Рагнаре Кожаные Штаны, который убил гигантского змея и завоевал невесту. Перед глазами Коры стоит тень Мэри Эннинг: уж она-то наверняка выяснила бы, что скрывается за слухами о крылатом морском чудище, она бы пошла за ним на край света, загнала бы и его и себя насмерть. Кора часто навещает Рэнсомов, и всегда с подарками для детей: книгой для Джоанны, деревянной головоломкой на веревочках для Джеймса (который тут же ее разбирает) и сластями для Джона. От души целует Стеллу в обе щеки и идет в кабинет к Уиллу. Тот уже ждет ее, на столе лежит найденный Корой кусок янтаря, и, увидев друг друга, каждый думает: «А вот и вы!»
Они сидят бок о бок за его столом над открытыми книгами, о которых оба давно позабыли; она спрашивает его, читал ли он то-то и то-то и что он об этом думает; конечно, читал, отвечает он, но ничего об этом не думает. Он пытается набросать преломление света, что явила им фата-моргана, она рисует трилобит. Они острят друг о друга ум, каждый по очереди — клинок и точильный камень, а когда заходит разговор о вере и разуме, охотно спорят, пугаясь собственного скорого раздражения («Вы не понимаете!» — «Как же мне вас понять, если вы даже не пытаетесь сказать хоть что-нибудь дельное?»). Однажды едва не доходит до драки из-за понятия абсолютного добра, которое Кора отрицает, ссылаясь на сороку-воровку. Уилл то и дело принимает покровительственный вид и вещает, точно на церковной службе, Кора тут же весело вспоминает о змее, а Уилл снисходительно отвечает, дескать, все это выдумки и чепуха, но она не сдается: разве он не слышал, что в 1717 году в Молдоне на берег выбросило диковинного зверя длиной в четырнадцать футов? А еще местный житель! И каждый убежден, что взгляды другого в корне ошибочны, что обычно исключает всякую возможность дружбы, однако же, к удивлению Уилла и Коры, им это ничуть не мешает оставаться друзьями. Переписываются они чаще, чем видятся. «Вы мне больше нравитесь на бумаге», — признается Кора, и ей кажется, будто она повсюду носит с собой, в кармане или на шее, постоянный источник света.
Стелла, проходя мимо открытой двери, не скрывает снисходительной и довольной улыбки: ведь у нее столько добрых знакомых, и она рада, что и муж наконец-то нашел себе подходящего собеседника. Как-то раз деревенская кумушка в надежде на сплетню полюбопытствовала у нее, как обстоят дела, и Стелла ответила шаловливо, едва удержавшись, чтобы не погладить янтарь: «Я не видала друзей вернее, они даже внешне стали похожи. На прошлой неделе она ушла домой в его ботинках и хватилась только на полдороге!» Причесываясь утром перед зеркалом, Стелла немного жалеет Кору: когда на нее находит стих, Кора умеет выглядеть привлекательно и роскошно, но так-то никто не назовет ее красавицей. Она кладет щетку — болит рука. После гриппа Стелла еще не совсем окрепла и не хочет выходить, куда приятнее сидеть у окна в синих сумерках и любоваться примулами, распускающимися в саду.
Люк Гаррет с тревогой обнаруживает, что стал знаменитостью. Среди студентов-хирургов завелась повальная мода, все подражают его странностям, над которыми когда-то откровенно потешались: мастерят на скорую руку зеркала в операционных, надевают белые хлопковые маски. Старшие врачи его по-прежнему не любят, опасаясь нашествия в больничных коридорах жертв уличных драк, которые, распахивая на груди рубахи, потребуют подлатать раны. Спенсер — по природной щедрости и чтобы как-то оградить свои вещи от постоянных посягательств друга — заказывает ему в подарок на память о врачебном триумфе кожаный ремень с тяжелой серебряной пряжкой, на которой просит выгравировать змею, обвившуюся вокруг посоха Асклепия.
Люк и сам не знает, что должно было измениться после того, как он докажет, что рану на сердце можно зашить, но все остается по-старому. Денег по-прежнему едва хватает, чтобы оплачивать квартиру, так что без валяющихся на полу банкнот, которые, как подозревает Люк, ему подбрасывает Спенсер, пришлось бы туговато. Он все тот же — сутулый, с густыми черными бровями, да и все унижения жизни не улетучились с парами хлороформа в двенадцатой операционной. И если откровенно, к сердцу-то он не подобрался: и лезвие ножа, и лезвие скальпеля не коснулись полости, так что, сказать по правде, никакое это не достижение.
Он признается Спенсеру (единственному из всех), как надеялся, что эта операция поднимет его в глазах Коры. Она его, конечно, любит (или, по крайней мере, так говорит) и восхищается им, но ему кажется, будто его обошли. Она завела новых друзей и пишет ему, мол, у жены священника такое милое личико, что даже цветы, завидев ее, вянут от зависти, а их дочь подружилась с Мартой, и даже Фрэнсис способен вытерпеть такое общество часок-другой. Он дивится ее решению переехать в Олдуинтер, а потом решает, что ею всего лишь овладело вдовье уныние, и радуется, что сумеет ее приободрить. Но вот они встречаются в Колчестере, Кора с воодушевлением рассказывает ему об Уильяме Рэнсоме, и серые глаза ее при этом так сияют, что кажутся голубыми; такое чувство (говорит она), будто Господь смилостивился над ней и послал ей брата, о котором она всегда мечтала. Она рассуждает о нем совершенно свободно, без всякой неловкости, не краснеет от смущения, не отводит глаза, но Гаррет все равно переглядывается с Мартой и понимает, что впервые они думают об одном. «Что происходит? — молча спрашивают они. — Что происходит?»
Спенсер с головой погружается в омут лондонского жилищного вопроса. Дело, которым он занялся в угоду Марте, увлекает его не на шутку: он внимательно изучает отчеты о заседаниях парламента, читает протоколы собраний комитета, бродит по Друри-лейн, облачившись в свое худшее пальто. Выясняется, что парламент лишь на словах расположен к беднякам, на деле же договаривается с промышленниками. Порою Спенсер, столкнувшись с вопиющей алчностью и злодейством, приходит в такое изумление, что не верит своим глазам, но, приглядевшись, понимает: на самом деле все еще хуже, чем ему показалось. Городские власти сносят трущобы и выплачивают домовладельцам компенсацию за потерю дохода. Поскольку ничто не приносит такой прибыли, как перенаселенность и пороки, домовладельцы потворствуют и тому и другому почище уличных сутенеров, а правительство их щедро вознаграждает. Жильцам сообщают, что для построенных фондом Пибоди новеньких красивых и уютных домов они чересчур аморальны, и им не остается ничего другого, кроме как перебраться в меблированные комнаты. Порой на улицах горят костры, жильцы сжигают рухлядь, которую уже не продашь. Спенсер вспоминает фамильную усадьбу в Саффолке: недавно мать обнаружила в доме комнату, о существовании которой они не догадывались, — и на него накатывает тошнота.
В доме Край Света Крэкнелл по-прежнему не спускает глаз с устья реки, густо увешивает изгородь освежеванными кротами да теплит на окне свечу.
2
Как-то вечером, прогуливаясь по солончакам с псалмами на устах, Уильям Рэнсом встретил сына Коры. Преподобный попытался разглядеть в непроницаемом личике черты своего друга, но так и не нашел сходства. Должно быть, такие глаза были у человека, которого она когда-то любила, подумал Рэнсом, такой подбородок и скулы. Но взгляд у мальчика был вопросительный, а не жестокий, как у Сиборна (так думал Уилл), хотя, будем честны, ребяческим его назвать было нельзя; впрочем, во Фрэнсисе и не было ничего детского.
— Что ты здесь делаешь один? — удивился Уилл.
— Я не один, — возразил мальчик.
Уилл огляделся, нет ли кого на берегу, но нет, ни души.
Фрэнсис засунул руки в карманы и рассматривал стоявшего перед ним мужчину, точно листок с задачами, которые надо было решить. Наконец он спросил — так естественно, как если бы этот вопрос возник во время их разговора:
— Что такое грех?
— Грех? — Уилл до того удивился, что даже споткнулся и вытянул перед собой руку, словно надеялся нащупать дверцу кафедры.
— Я подсчитал, — продолжал Фрэнсис, шагая рядом с преподобным, — в это воскресенье вы произнесли это слово семь раз. И пять — в прошлое.
— Я и не знал, что ты был в храме. Никогда тебя там не видел.
Неужели Кора тоже слушала службу, сидя в тени на скамье?
— Семь и пять равно двенадцать. Но вы так и не ответили.
Они дошли до Левиафана, и Уилл, обрадовавшись паузе, наклонился набрать камешков, которые прибой вынес к остову. За все годы служения его никто ни разу не спросил об этом, и сейчас преподобный, к своему удивлению, растерялся. Не то чтобы он не знал ответа — знал, и не один (Уилл прочел немало богословских книг), но вот так, на природе, без кафедры и скамей, в устье реки, волны которой лижут берег, и вопрос и ответ показались ему неуместными.
— Что такое грех? — повторил Фрэнсис с прежней интонацией, словно спрашивал в первый раз.
«Господи, дай мне сил», — подумал Уилл, одновременно раздраженно и благочестиво, и протянул мальчику камешек.
— Отступи чуть-чуть, — велел он, — встань тут, ко мне поближе, еще шаг. Вот так, хорошо. А теперь брось камнем в Левифана, вон в то ребро, у которого мы стояли.
Фрэнсис впился в преподобного взглядом, будто гадая, не смеются ли над ним, и, убедившись, что не смеются, бросил камешек и промахнулся.
— На тебе другой. — Уилл вложил ему в ладошку синий камень. — Попробуй еще раз.
Фрэнсис снова швырнул камень и снова промахнулся.
— Вот так и грех, — пояснил Уилл. — Когда мы грешим, это значит, что мы пытаемся, но у нас не получается. Но ведь всегда и не может получаться, поэтому мы пробуем еще и еще.
Мальчик нахмурился:
— А если бы Левиафан был не там, а если бы вы не велели мне встать тут? Если бы я встал вон там, а Левиафан лежал вон там, я бы попал в него с первого раза.
— Да, — согласился Уилл, чувствуя, что копает глубже, чем рассчитывал, — нам кажется, будто мы знаем, куда метим, быть может, мы действительно это знаем, но наступает новый день, меняется освещение, и оказывается, что надо было целить совершенно в другую сторону.
— А если все меняется — и что надо делать, и чего не делать, — то как понять, куда нужно целиться? Неужели я буду виноват, если у меня ничего не получится, и разве можно меня за это наказывать? — Меж черных бровей Фрэнсиса обозначилась еле заметная морщинка, и Уилл наконец узнал Корины черты.
— Я думаю так… — Уилл продвигался осторожно, — есть то, что всем нужно делать, и то, чего всем делать не следует. Но бывают случаи, когда нам самим приходится решать, как поступить.
В ладони у него лежал последний камешек, плоский и гладкий. Уилл повернулся спиной к Левиафану и запустил голыш в отступавшую волну. Камешек подпрыгнул и исчез в воде.
— Вы думали, что выйдет по-другому, — заметил Фрэнсис.
— Именно, — согласился Уилл. — Но в моем возрасте уже привыкаешь к ошибкам и неудачам.
— Значит, и вы грешили, — резюмировал Фрэнсис. Уилл рассмеялся и признался, что, надеется, Господь его простит.
Мальчик, насупясь, рассматривал Левиафана и шевелил губами. Уилл решил, что парень, должно быть, высчитывает правильную траекторию броска. Наконец Фрэнсис обернулся к нему и сказал:
— Спасибо, что ответили на мой вопрос.
— Мне это удалось? — уточнил преподобный, надеясь, что сумел просочиться меж верой и разумом, не причинив себе вреда.
— Пока не знаю. Я подумаю об этом.
— Что ж, справедливо, — согласился Уилл. Его так и подмывало попросить Фрэнсиса не рассказывать маме об этом разговоре: как-то она отнесется к тому, что ее сыну растолковали догмат греха? Уж он-то знал, как темнеют от гнева ее серые глаза!
Они посмотрели друг на друга, и каждый подумал, что преподобный сделал что мог, учитывая далеко не самые благоприятные обстоятельства. Фрэнсис протянул Уиллу руку, тот ее пожал, и они, точно два друга, пошли бок о бок по Высокой. У луга мальчик остановился, похлопал себя по карманам. Должно быть, выронил что-то на солончаках, решил Уилл. Но Фрэнсис выудил из кармана сперва синюю костяную пуговицу, потом черное перо, свернутое кольцом и перевязанное ниткой, нахмурился, погладил его стержень и со вздохом засунул сокровища обратно в карман.
— Нет, — произнес он, — сегодня, к сожалению, мне нечего вам дать.
После чего он бросил на преподобного извиняющийся взгляд и помахал ему на прощанье.
3
С тех пор как у них с Мартой завязалась дружба, выстраиваемая терпеливо и аккуратно, точно карточный домик, Джоанна Рэнсом поменяла место в классе и теперь сидела под самым носом у мистера Каффина. Джоанна росла умной девочкой, то и дело совершала набеги на отцовскую библиотеку, стараясь выбирать книги, которые стояли в глубине, подальше от детей. Интересы ее менялись часто: она то зачитывалась Юлианой из Нориджа, то «Золотой ветвью», могла на одном дыхании рассказать о мученичестве Кранмера и тут же, едва переведя дух, — о Крымской войне. Но до знакомства с Мартой она читала бессистемно — скорее, чтобы подразнить старших, нежели с какой-то определенной целью, сейчас же, когда она могла перечислить женщин-хирургов, социалисток, сатириков и актрис, инженеров и археологов, которые, похоже, встречались где угодно, но только не в Эссексе, девочка поставила себе задачу стать одной из них. «Я выучу греческий и латынь, — думала Джоанна, морщась при воспоминании о том, как считанные недели назад произносила заклятья у остова Левиафана, — я буду заниматься тригонометрией, механикой и химией». Мистер Каффин уж и не знал, что еще задать ей на выходные, и Стелла замечала с опаской: «Как бы тебе не пришлось носить очки», словно не было страшнее кары, чем спрятать за очками такие красивые фиалковые глаза.
В ту пору Джоанне и в голову не приходило стесняться дружбы с малограмотной дочкой рыбака. Однако Наоми Бэнкс чувствовала, что Джоанна отдаляется от нее, и грустила. Она слышала о Марте, даже как-то видела ее и возненавидела всем сердцем: какое право имеет эта старуха, которой все двадцать пять, отнимать у нее Джо? Наоми так хотелось показать подруге рисунки змея, признаться, что не может заснуть, рассказать о том, что случилось в «Белом зайце», спросить, как ей быть — злиться ли, стыдиться? Но теперь это было невозможно: подруга смотрела на нее с жалостью, а это хуже безразличия.
В первую пятницу мая Наоми пришла в школу рано. Ученицам обещали, что утром их навестит миссис Кора Сиборн, знатная лондонская дама, которая собирает ископаемые и, как выразился мистер Каффин, «прочие достойные внимания образцы». Джоанна купалась в лучах чужой славы: еще бы, ведь она уже встречалась с миссис Сиборн («Мы с ней отлично знакомы, — рассказывала девочка, — она подарила мне этот шарф. Нет, она не красавица, но это и неважно. Она очень умна, и у нее платье в павлинах, она даже дала мне его померить…») и теперь рассчитывала, что ее акции среди одноклассниц повысятся. Перед Корой никто не устоит! Она уже видела, как некоторые пытались.
Заметив, что место рядом с Джоанной свободно, Наоми сунула ей клочок бумаги с заклинанием, которое они придумали несколько недель назад. Но мысли Джоанны были заняты алгеброй, она не поняла, что значат эти смазанные закорючки, и скомкала бумажку. Тут явилась миссис Сиборн собственной персоной. К общему разочарованию, выглядела она довольно неряшливо: в твидовом пальто, по виду явно мужском, волосы чересчур сильно зачесаны назад. На плече у нее висела большая кожаная сумка, под мышкой она сжимала папку, из которой выпал рисунок чего-то похожего на мокрицу. Единственное, что выдавало в ней знатную даму, — бриллиант на левой руке, яркий и крупный, точно фальшивый, и тонкий черный шарф с вышитыми птицами. На мистера Каффина гостья произвела огромное впечатление.
— Доброе утро, миссис Сиборн, — сказал он, — дети, поздоровайтесь с миссис Сиборн.
— Доброе утро, миссис Сиборн, — произнесли ученицы, с подозрением разглядывая Кору.
Та смотрела на них, понятия не имея, как вести себя с детьми, и поэтому немного волнуясь. Фрэнсис так часто ставил ее в тупик, что дети казались Коре милыми, но уж очень капризными существами, точь-в-точь как кошки — кто знает, чего от них ждать? Но тут хотя бы сидела Джоанна, которую Кора хорошо знала, с мамиными глазами и папиными губами, а рядом с ней — рыжая девочка, вся в конопушках. Обе сложили руки на парте и выжидающе глядели на нее.
— Мне очень приятно, что вы меня позвали. Давайте я сначала расскажу вам историю, потому что все самое интересное начиналось давным-давно.
— Можно подумать, мы грудные младенцы, — пробормотала Наоми, и Джоанна тут же пребольно лягнула ее под партой. Ладно, решила Наоми, все равно рассказ миссис Сиборн о женщине, которая раскопала в грязи морского дракона, и о том, что вся земля — огромное кладбище и у нас под ногами лежат боги и чудовища, дожидаясь, пока стихия или молоток и кисточка не вызовут их к новой жизни, куда интереснее обычных уроков. Стоит лишь присмотреться, говорила миссис Сиборн, и вы увидите отпечатки листьев папоротников в пластах горных пород, и следы ящериц, бегавших на задних лапах, и крошечные, еле различимые зубки, и огромные клыки, которые когда-то носили на шее как оберег от чумы.
Кора доставала из сумки аммониты и диабазы, передавала детям, и те пускали их по рукам.
— Им сотни тысяч лет, — вещала Кора, — а может, и миллионы!
Тут мистер Каффин, первые двадцать лет проведший в методистской церкви в Уэльсе, кашлянул и процитировал с легкой досадой:
— Помни Создателя твоего в дни юности твоей… А теперь, дети, задавайте миссис Сиборн вопросы.
Как птицы очутились в пластах горных пород, спрашивали девочки, и куда девались их яйца? А человеческие останки находили или только ящериц да рыб? Как плоть и кости превращаются в камень? Неужели мы тоже однажды превратимся в камень? А на школьном дворе под землей тоже лежат ископаемые? А если мы возьмем лопаты и пойдем туда копать, мы их найдем? А какое у вас любимое ископаемое, где вы его нашли? А что вы сейчас ищете, а вы когда-нибудь попадали себе по пальцу молотком, а за границей вы были?
Потом, понизив голос, спрашивали про Блэкуотер: вы же слышали, да? Про мужчину, который утонул под Новый год, про дохлую скотину и ночные видения? Про Крэкнелла, который сошел с ума и ночи напролет просиживает у Левиафана, высматривая чудовище? Неужели оно правда существует и нападет на деревню? Тут мистер Каффин решил, что разговор принимает нежелательный оборот, и попытался повернуть его в другое русло:
— Ну хватит, девочки, не докучайте миссис Сиборн этой чепухой. — И стер с доски нарисованный аммонит.
Накануне вечером на прогулке Уильям Рэнсом напутствовал Кору — пастырским тоном, которым время от времени разговаривал с ней, когда хотел показать, кто тут главный: не надо поощрять разговоры о напасти. Хватит с меня Крэкнелла, пояснил он, и Бэнкса, который утверждает, что селедки не осталось и он обречен голодать. Не надо забивать детские головы этой ерундой, ни к чему хорошему это не приведет. Тогда Кора подумала: «Вы правы, Уилл, вы совершенно правы», но сейчас, когда на нее смотрела дюжина пар глаз — кто вопросительно, а кто и с испугом, — Кора почувствовала раздражение. «С какой стати мужчины вечно диктуют нам, что говорить?»
— Вполне вероятно, что некоторые животные вроде тех, чьи останки мы находим в камнях, дожили до наших дней, — осторожно начала она. — Ведь в мире существует множество уголков, куда не ступала нога человека, и таких глубоких водоемов, что никто еще ни разу не достал до дна. Кто знает, что там таится? В Шотландии в озере Лох-Несс из века в век уже более тысячи лет видят какое-то животное. Говорят, однажды оно убило купавшегося в озере мужчину, но святой Колумба прогнал чудовище, и все же оно иногда показывается на поверхности…
Мистер Каффин кашлянул и, закатив глаза, окинул взглядом младших учениц — девчушка в желтом платье испуганно кривила губы, — давая гостье понять, что лучше бы вернуться к костям и камням, которые она принесла с собой.
— Нет ничего страшнее невежества, — добавила Кора. — Узнайте побольше о том, что вас пугает, — и вы поймете, что нечего бояться. Иногда и лежащая на полу комнаты одежда кажется чудовищем, которое подкрадывается к нам, но стоит отдернуть занавеску, и мы видим: ба, да это же платье, которое мы сняли вчера! Мне неизвестно, живет ли в Блэкуотере неведомое животное, но одно я знаю точно: если оно вылезет на берег, перед нами окажется не чудище, а существо из плоти и крови, как и мы с вами.
Девочка в желтом платье, которой страшные истории явно понравились куда больше наставлений, зевнула, прикрыв рот ладошкой. Кора посмотрела на часы:
— Что-то я вас совсем заговорила, но вы молодцы, так внимательно и терпеливо слушали. Кажется, у нас остался час — ведь так, мистер Каффин? — и больше всего мне бы хотелось посмотреть, как вы рисуете. Вот эти ваши рисунки, — она показала на стену с бабочками, — мне очень понравились. Подходите ко мне, берите, что бы вам хотелось нарисовать, а когда закончите, я выберу лучший рисунок, а тот, кто его нарисует, получит приз.
При упоминании о призе класс оживленно загомонил.
— По одному, пожалуйста, — распорядился мистер Каффин, наблюдая, как Кора раздает аммониты, диабазы и мягкие куски глины с вкраплениями острых зубов, после чего принес кружки с водой, кисточки и засохшие краски.
Джоанна Рэнсом по-прежнему сидела за партой.
— А мы почему не идем? — спросила Наоми. У нее руки чесались заполучить какой-нибудь красивый камень и доказать миссис Сиборн, что тоже достойна ее внимания.
— Потому что она моя подруга, не могу же я говорить с ней при малявках, — отрезала Джоанна, впрочем ничуть не желая обидеть Наоми, но в присутствии Коры старая подружка словно съежилась, казалась ей убогой и глупой, в рваной одежде, насквозь провонявшей рыбой, с дурацкими хвостиками, поскольку ее отец так и не научился заплетать косички. «Как я могу стать похожей на Кору, — думала Джоанна, — если я разговариваю в точности как Наоми, сижу, как она, и так же глупа, как она. Я даже не знала, что Луна вращается вокруг Земли!»
Наоми побледнела под веснушками. Она всегда остро чувствовала пренебрежение, а сейчас острее, чем когда-либо. Не успела она слова сказать, как Джоанна подскочила к Коре, чмокнула ее в щеку и проговорила: «Вы отлично справились». Можно подумать, она уже взрослая, как будто и не вытирает нос рукавом, пока никто не видит! Наоми не завтракала, и комната закружилась у нее перед глазами. Она попыталась встать, но тут подошел мистер Каффин и поставил на парту перед ней чернильницу с черными чернилами, положил пачку бумаги и какую-то штуку, похожую на садовую улитку из серого камня.
— Наоми Бэнкс, сядь прямо, — велел учитель. Он отнюдь не был строг, но досадовал на себя за то, что пригласил эту миссис Сиборн с ее рассказами о чудовищах. Затея оказалась вовсе не такой удачной, как он рассчитывал. — Ты рисуешь лучше многих здесь. Посмотрим, что у тебя получится.
«Что у меня получится…» — думала Наоми, взвешивая улитку сперва на правой, потом на левой руке; с каким удовольствием она швырнула бы этот камень прямо Коре в лоб! Да кто она вообще такая? Пока она не появилась, у них с Джо все было так хорошо — они придумывали заклятья, жгли костры. «Да она ведьма, — думала Наоми, — и я бы совсем не удивилась: вы только поглядите на ее пальто! А этот змей, наверное, ее помощник, и она притащила его с собой».
Эта злая мысль рассмешила девочку, и, когда Джоанна вернулась за парту, ее подружка, хихикая, возила кисточкой в чернильнице. «А на ночь, должно быть, привязывает его к своей кровати. И еще катается на нем». Она все болтала и болтала кисточкой в чернильнице, так что на лежавшем перед ней белом листе бумаги появились кляксы. «Да она, чего доброго, по ночам его кормит грудью!» — думала Наоми и покатывалась со смеху, сама уже не понимая, смеется ли потому, что думает смешное, — уж очень громко и неестественно она хохотала и не могла остановиться, даже заметив озадаченный и сердитый взгляд Джоанны. «Он, должно быть, здесь, у порога, за дверью, она его наверняка подзывает свистом, как фермер собак». Наоми опустила взгляд на собственные руки с белыми перепоночками между пальцами, и ей померещилось, будто они блестят от морской воды и воняют рыбьими кишками. Она затряслась от смеха, в голосе зазвенели высокие нотки, послышался нескрываемый страх. Она оглянулась сперва через левое, потом через правое плечо, но дверь класса оказалась закрыта. Кисточка описывала в чернильнице лихорадочные круги, словно кто-то другой водил рукой Наоми, парта подпрыгивала, банка опрокинулась, и вода разлилась на усеянную кляксами бумагу. «Смотрите, он тут», — думала Наоми, хохоча, и все оглядывалась через плечо (когда змей войдет, она его первой увидит!).
— СМОТРИТЕ! — выкрикнула она, обращаясь то ли к Джоанне, то ли к мистеру Каффину, который снова подошел к ней, стал хватать ее за руки и что-то говорил, но его слова утопали в ее пронзительном хохоте. — РАЗВЕ ВЫ НЕ ВИДИТЕ?
Чернила расплывались от воды, и на бумаге свернулась кольцами змея с распростертыми черными крыльями и тонкой шкурой, под которой билось сердце.
— Уже скоро, совсем скоро… — Наоми снова оглянулась через плечо, потом еще и еще, уверенная, что змей на пороге, она его чуяла, ошибки быть не могло: этот запах она узнала бы где угодно… Да и другие девочки, похоже, тоже заметили змея: Хэрриет, та, в желтом платье, хохотала и так сильно поворачивала голову, что было странно, как она не свернула себе шею, и близнецы, которые жили через дорогу от Наоми и ни с кем никогда толком не разговаривали, даже друг с другом, крутили головой влево-вправо, влево-вправо и смеялись.
Кора с ужасом наблюдала, как от парты рыжей девчонки смех распространяется по классу, миновав Джоанну, словно поток воды, огибающий камень. Казалось, ученицы услышали презанятную шутку, которую взрослые пропустили мимо ушей, — одни девочки смеялись, зажав рот рукой, другие хохотали, запрокидывая голову, и хлопали ладошками по парте, точно старухи, которым рассказали сальный анекдот. Наоми, с которой все это началось, выдохлась и теперь лишь хихикала, положив руки в лужицу воды и чернил на бумаге, то и дело озиралась через плечо и принималась хихикать громче. У малышки в желтом платье, сидевшей у самой двери, от смеха хлынули слезы; она не оглядывалась через плечо, а развернула стул, села лицом к двери, схватившись за щеки, и бубнила, судорожно вздыхая: «Кто не спрятался, я не виновата, кто не спрятался, я не виновата».
Мистер Каффин, вне себя от испуга и злости, теребил галстук, кричал: «Хватит! Прекратите!» — и в ярости оглядывался на бледную как полотно гостью, которая сжимала руку Джоанны. Наоми скрючилась и так расхохоталась, что стул покачнулся, она упала на пол, и крик ее перекрыл глупый гомон. Смех тут же начал угасать. Наоми схватилась за шею.
— Больно, — сказала она, — почему у меня болит шея? Что вы сделали?
Моргая и покачивая головой, она обвела удивленным взглядом притихших одноклассниц. Малышка Хэрриет неудержимо икала, завернув край желтого подола; одна или две старшие ученицы подошли утешить плакавшую у перевернутого стула девочку, которая держалась за опухшее запястье.
— Джоанна? — Наоми посмотрела на подругу. — Что случилось? Неужели это я? Что я опять натворила?
Кора СиборнС любовью,
Дом 2 на ЛугуКора.
Олдуинтер
15 мая
Люк,
Вы наверняка купаетесь в лучах славы — а может, копаетесь в чьей-нибудь грудной клетке, сунув туда руки по локоть, но Вы нужны нам.
Здесь творится что-то странное. Сегодня детей, словно пожар, охватило какое-то помешательство — не болезнь в обычном смысле, скорее помрачение рассудка; началось с одной девочки и подкосило остальных, как кости домино. К вечеру все прошло, но в чем же причина — может, это я виновата?
Вы в этом разбираетесь: Вы вводили меня в гипноз, хотя я не верила, что у Вас получится, и внушили мне видение, словно я иду по вересковой пустоши к дому отца, хотя на самом деле я лежала на кушетке, — быть может, Вы приедете к нам?
Я не боюсь. Я уже ничего не боюсь: я ко всему давно привыкла. Но здесь что-то происходит, что-то очень странное и нехорошее…
Вдобавок Вам будет нелишне познакомиться с Рэнсомами, и особенно с Уильямом. Я рассказывала им о моем Чертенке.
Захватите с собой книжки для Фрэнсиса? Пожалуйста, про убийства, и чем кровавее, тем лучше.
Д-р Люк ГарретЛюк.
Пентонвилль-роуд
Лондон
15 мая
Кора,
Да полно Вам. Нет тут никаких загадок.
Отравление спорыньей, только и всего. Помните? Черный грибок на колосьях ржи — у девиц начались галлюцинации — в Салеме повесили ведьм. Проверьте, не едят ли они на завтрак черный хлеб, а в пятницу я к Вам приеду.
Прикладываю записку и вырезку из газеты от Спенсера для Марты, что-то про жилье; он меня этим уже так утомил, что я не слушаю.
Д-р Джордж СпенсерС наилучшими пожеланиями,
Квинс-гейт-террас, 10Джордж Спенсер.
15 мая
Дорогая Марта,
Надеюсь, у Вас все хорошо. Как Вам весенний Эссекс? Соскучились ли Вы по цивилизации? Я вспоминал о Вас, увидев садовников в парке Виктории: они ухаживали за клумбами. Едва ли в Олдуинтере высаживают тюльпаны в виде циферблата.
Я все думаю о нашем разговоре. Я рад, что Вы меня встряхнули, пробудили от сытого безразличия, заставили поинтересоваться тем, как живут другие; мне стыдно лишь, что для этого Вам пришлось приложить усилия. Я прочел все, что Вы мне советовали, и даже больше. На той неделе ходил в Поплар и собственными глазами видел состояние тамошних домов, и как там люди живут, и как одно связано с другим.
Я написал Чарльзу Эмброузу, надеюсь, он ответит. Он влиятельнее меня и лучше понимает, как работает правительство, так что, думаю, будет нам полезным. Надеюсь, мне удастся уговорить его сходить вдвоем в Поплар или Лаймхаус и показать ему то, что мы с Вами видели. Быть может, Вы надумаете к нам присоединиться?
Прилагаю вырезку из «Таймс», надеюсь, она Вас порадует. Похоже, закон о жилье для рабочего класса наконец-то начинает действовать. Будущее уже близко!
4
Люк приехал в Олдуинтер в зените славы и в новом сером пальто. И хотя успех не избавил его от невзгод, все же нельзя было отрицать, что подобное доказательство мастерства и отваги сослужило ему добрую службу. Сердце Эдварда Бертона в Бетнал-Грин с каждым часом билось сильнее; он полюбил рисовать купол собора Святого Павла и к середине лета думал вернуться на работу. Люку казалось, будто сердце Бертона бьется в его груди, и оттого он чувствовал себя вдвое сильнее; и пусть Гаррет знал, что гордыня предшествует падению, но ему было до того непривычно и приятно сознавать, что теперь хотя бы есть откуда падать, что он охотно шел на этот риск.
В поезде из Лондона и в кэбе из Колчестера он думал о Коре, разглаживая на коленке ее письмо. «Вы нужны нам», — писала она, и Люк, нахмурясь, гадал, кому это «нам». Уж не этому ли ее священнику, о котором она то и дело упоминала в письмах и который сманил ее из Лондона в эссекскую грязь? Ревность, которую Люк испытал, когда Кора склонилась над подушкой умиравшего мужа и поцеловала его в сальный лоб, была ничто в сравнении с тем, что он чувствовал, видя это имя, написанное ее рукой. Сперва она писала «мистер Рэнсом» — отстраненно, как о чужом; потом «почтенный викарий» — с ласковой насмешкой, от которой Люку было не по себе; и, наконец, без предупреждения, просто «Уилл» (даже не «Уильям», что само по себе ужасно!). Люк пытался отыскать в письмах Коры доказательство того, что она питает к преподобному чувства сильнее дружеских (пусть с неохотой, но все же признавая за нею право дружить с кем-то, кроме него самого), но ничего не обнаружил. И все равно, глядя на проносившиеся за окном поезда поля и собственное темное отражение поверх них, думал: «Только бы он оказался толстым, старым, пахнущим пылью и церковными книгами!»
В сером доме на лугу Кора ждала у двери. С того самого утра на уроке у мистера Каффина она спала беспокойно и винила во всем себя. Ведь Уилл ее предупреждал: не стоит облекать в плоть и кровь здешние страхи — и оказался прав. Дети — невероятные фантазеры, а она еще и подпитала их выдумки, вот девочки и увидели этого змея так же ясно, как коров, пасущихся под Дубом изменника. А как они смеялись, как вертели головами! Это было ужасно, и Кора надеялась, что Люк сумеет ее успокоить и все ей объяснит.
Джоанна после случившегося замкнулась в себе и хотя по-прежнему приходила в школу пораньше с книгами под мышкой, но с Наоми Бэнкс больше не общалась и каждый вечер делала уроки на кухне, где постоянно крутился кто-то из домашних. Хуже было то, что с того самого дня девочка ни разу не рассмеялась, словно страшилась, что, начав, не сумеет остановиться. Сколько бы братья ее ни дразнили, сколько бы ни дурачились, она ни разу не улыбнулась. Кора боялась, что новые друзья обвинят ее в том, что случилось, и в том, что Джоанна впала в уныние, но ни Уилл, ни Стелла не видели, как все произошло, а когда им обо всем рассказали, решили, что девчонки — глупые создания, им лишь бы хихикать по пустякам.
Но самое печальное, что Кора утратила прежний живой интерес к Блэкуотеру. Она не думала — о нет! — что это Божья кара, но решила, что, пожалуй, у каждого в глубине души есть тайны, которых лучше не доискиваться. Но вот наконец на лугу показался Люк в обнимку с саквояжем и, завидев ее на пороге, припустил к ней едва не бегом.
* * *
Несколькими днями позже, но на той же неделе, Джоанна, сложив руки на коленях, недоверчиво смотрела на черноволосого доктора.
— Не бойся, — бодро говорил он, но его напускное оживление не обмануло девочку. — Делай, что тебе говорят, и все будет хорошо. Расскажите ей, Кора.
Кора, в шарфе с вышитыми птицами, сказала:
— Да-да, он как-то раз проделал со мной такое, и в ту ночь я впервые за многие годы отлично спала.
Они сидели, не зажигая свечей, в самой просторной комнате серого Кориного дома. Шел обложной дождь, и не приходилось рассчитывать, что вскоре распогодится, как после грозы. Джоанна зябла. На большом диване у окна между Корой и Мартой сидела ее мама. Женщины держались за руки, словно на спиритическом сеансе, а не на процедуре, в которой (по утверждению Люка) было не больше тайны, чем в удалении больного зуба.
Из собравшихся только Марта не одобряла мысль подвергнуть девочку гипнозу, чтобы узнать, что же все-таки вызвало «смеховой припадок», как она его называла.
— Для вашего Чертенка мы всего лишь куски мяса, а вы хотите доверить ему сознание и память ребенка? — Марта прогрызла яблоко до зернышек и добавила: — Гипноз! Это всё его выдумки. Даже слова такого нет.
Впрочем, справедливости ради надо сказать, что о гипнозе заговорили только после того, как уладили некоторые вопросы. Мистер Каффин, опасаясь потерять место, за несколько дней подготовил отчет, где перечислил всех девочек, которых затронуло случившееся, их возраст, адрес, род занятий отцов и средний балл успеваемости, а к отчету приложил схему, на которой указал, кто из учениц за какой партой сидел. Он горько жалел, что Кора поселилась в деревне, но, разумеется, ни за что бы в этом не признался. Малышка Хэрриет согласилась ответить на вопросы, сидя у мамы на коленях, и так подробно и красочно описала свернувшегося кольцами змея, который расправил крылья, точно раскрыл зонтик, что общее мнение о ней было таково: милое дитя, но ужасная врунья. Подслушивавший под дверью Фрэнсис не мог понять: если про девочку говорят, что она «ужасная врунья», значит ли это, что она совсем не умеет врать или, наоборот, врет очень уж искусно? Наоми Бэнкс, с которой все и началось, наотрез отказалась что-либо объяснять: понятия не имею, о чем я думала, оставьте меня в покое. Родителям польстило, что их дочерей осмотрел столичный доктор и нашел, что все девочки совершенно здоровы (за исключением шестерых, у которых обнаружил стригущий лишай и тут же его обработал — впрочем, едва ли стригущий лишай мог послужить причиной истерики).
Люк, который за ленчем познакомился со Стеллой Рэнсом — и отметил яркий румянец на ее щеках, — сказал:
— У страха должна быть причина, что-то, что напугало детей. Вопрос лишь в том, как развеять страхи, если девочки не могут или не хотят о них рассказать.
Стелла потеребила голубой браслет на запястье. Этот хмурый лондонский доктор ей уже нравился. «Жаль только, что он так дурен собой», — подумала она.
— Кора говорила, вы практикуете гипноз, — я правильно произнесла это слово? — и что это может помочь Джоанне. Ей наверняка понравится: она любит все новое. Она непременно опишет свой опыт в дневнике.
Люка так и подмывало взять Стеллу за ручку и сказать: о да, конечно, гипноз обязательно поможет, ваша дочь спокойно вспомнит, что видела и слышала в тот день, если, конечно, она что-то видела и слышала, а когда очнется, непременно обретет прежнее доброе расположение духа. Но под доверчивым взглядом ее голубых глаз привычная самоуверенность изменила Люку, и он ответил:
— Повезет — поможет, не повезет — нет, но точно не навредит. — И добавил, почувствовав укол совести: — Мне еще никогда не доводилось применять гипноз к таким юным особам. Быть может, он на нее не подействует и она посмеется надо мной.
— Ах, если бы так! — вздохнула Стелла. — Если б она снова засмеялась!
— Мне под гипнозом казалось, будто меня вычистили изнутри, точно дымоход. — Кора налила себе чаю. — Мне было покойно, я почти не говорила. Бояться нечего, тут нет ничего странного, это всего лишь работа ума. — Чай пролился на блюдце; свет на стене погас. — Мне даже кажется, что когда Джоанна будет наших с вами лет, гипноз настолько войдет в обиход, что возле каждой аптеки и обувной лавки будет по приемной гипнотизера. (Невидимый Уилл неодобрительно взирал на эту сцену из-за ее плеча, но Кора решила не обращать на него внимания.)
— С цветами на подоконниках, — подхватила Стелла, — и секретаршами в белых блузках. Ни у кого больше не будет никаких секретов… вам не жарко? Может, откроем окно? Как бы я хотела снова видеть ее веселой!
Тут Стелла подумала: интересно, что скажет Уилл, который еще не успел познакомиться с доктором и не выказал ни малейшего желания его видеть. Пожалуй, муж был бы против того, чтобы над их дочерью проводили процедуру, название которой сама она едва выговаривала. Но, с другой стороны, Кора не стала бы делать ничего такого, чего Уилл не одобрил бы. Как все-таки хорошо, подумала Стелла, которая ни разу в жизни не испытывала ревности и даже не представляла, каково это, что у мужа есть такой верный и любящий друг.
— Да откройте же окно пошире, — попросила она. — Меня последнее время то и дело бросает в жар.
Кора обернулась к Люку, который галантно взял Стеллу за руку, надеясь, что она не заметит, как он щупает ее пульс. Увы, тот оказался учащенным и неровным, как и предполагал Люк.
— Что ж, давайте позовем Джо и узнаем, не против ли она, — предложила Кора.
Девочка охотно согласилась: «Я буду участвовать в эксперименте?» — и сейчас лежала на самой удобной кушетке, смотрела в потолок с облупившейся штукатуркой, с трудом удерживаясь от улыбки, поскольку слышала, как Кора назвала доктора «чертенком», и думала: до чего точное прозвище — ему бы вилы вместо саквояжа!
Доктор Гаррет придвинул к кушетке стул, наклонился к девочке, так что она почувствовала слабый, похожий на лимонный запах, исходивший от его рубашки, и сказал:
— Сейчас я тебе все объясню. Ты не заснешь, я не подчиню тебя своей воле, но тебе станет спокойнее и легче прежнего. Я буду задавать тебе вопросы о том, как ты тогда себя чувствовала, и о том дне. Быть может, нам удастся что-то узнать — с чего все началось и каково тебе пришлось.
— Поняла, — ответила Джоанна, подумав: «Едва ли мы что-то узнаем о том дне, потому что там и знать-то нечего, иначе я бы давно все рассказала».
Она оглянулась на мать, и Стелла послала ей воздушный поцелуй.
— Видишь ту черточку на стене, вон там, над камином, где облупилась краска? Смотри на нее не отрываясь, как бы ни тяжелели веки, как бы ни болели глаза…
Он бормотал ей и другие команды, словно издалека: урони руки, пусть голова склонится на грудь, дыхание замедлится, мысли улетят далеко… Глаза слипались, Джоанне с трудом удавалось смотреть на черточку на стене, и когда Люк наконец разрешил, она вздохнула с облегчением, закрыла глаза и едва не упала с кушетки. Джоанна погрузилась в полудрему и сама не помнила, что говорила (ей об этом рассказали позже: что-то про Наоми Бэнкс и Левиафана, но, судя по всему, эти воспоминания ее совершенно не пугали). Она запомнила лишь негромкий стук, затем шуршание ковра, когда кто-то открыл дверь, и гневный голос отца. Никогда прежде Джоанна не слышала, чтобы он так кричал.
Уилл увидел, что дочь лежит на черной кушетке, руки свисают на пол, рот приоткрыт, а над ней наклонился какой-то человек и что-то ей шепчет. Преподобный навещал прихожан, вернулся, кликнул Стеллу и обнаружил, что дома никого нет. В кабинете он нашел записку, где было сказано, что жена с дочерью ушли к Коре, а он, если хочет, может к ним присоединиться. Шагая по лугу, Уилл представлял себе две головки, золотоволосую и лохматую, в залитом светом окне: это Стелла и Кора в нетерпении высматривают его, дожидаясь, когда же он придет. Он прибавил ходу.
Разумеется, Уилл знал, что должен приехать доктор Гаррет, и досадовал на незваного гостя. Деревня и так натерпелась, думал преподобный, год выдался трудный — то змей, то столичные жители, — можно уже наконец людям пожить спокойно? Но потом вспомнил, как тепло Кора отзывалась о своем друге, с какой гордостью рассказывала об операции, которая спасла жизнь человека, и подумал, что, быть может, этот хирург окажется славным малым. Наверное, он невысокий, худой и нервный, думал Уилл, проходя мимо Дуба изменника, с вислыми унылыми усами, брезгливый и привередливый в еде и питье. Конечно, деревенский воздух пойдет бедняге на пользу, с его-то здоровьем.
Марта встретила Уилла как-то странно, отчего-то старалась не смотреть ему в глаза, и это было так не похоже на ее обычную прямоту, что преподобный сразу же насторожился, еще до того, как распахнул дверь и увидел, как чернобровый коротышка склонился над его дочерью и что-то шепчет ей на ухо. Девочка лежала спокойно, словно оглушенная ударом, запрокинув голову, и безжизненно смотрела в пространство из-под полуопущенных век. На миг Уилл окаменел от изумления и страха, но, заметив, что Кора со Стеллой спокойно наблюдают за этой сценой с дивана, точно соучастницы, впал в такую ярость, какую в нем не удалось разбудить ни Крэкнеллу, ни змею, ни одному из загадочных событий последних месяцев. Он бы не сумел объяснить, о чем именно подумал, глядя на то, что творится в тесно обставленной комнате, где ветер раздувал занавески, лишь помнил, что его вдруг охватило отвращение: его дочь бормотала что-то — кажется, по-латыни? — лежа на этой кушетке, точно рыба на прилавке! Он стремительно пересек комнату, схватил склонившегося над дочерью коротышку за воротник и попытался приподнять со стула. Но если священник был силен, то хирург оказался тяжел; завязалась борьба. Кора было рассмеялась, но тут же испугалась, что Уилл в порыве праведного гнева искалечит ее друга. Она вспомнила, как билась в грязи овца, как надувались жилы на руках Уилла, и решительно вмешалась:
— Мистер Рэнсом, Уилл, это же доктор Гаррет, он пытается нам помочь!
Сонная Джоанна испуганно встрепенулась, скатилась с кушетки на пол, ударилась головой о жесткое сиденье стула и, уставив взгляд в потолок, пробормотала: «Он уже здесь». Потом потерла глаза костяшками пальцев и села. Стелла, которая почти дремала, несмотря на то что из открытого окна тянуло холодом, с удивлением посмотрела на мужа: «Дорогой, только не испачкай Коре ковер!» — и подошла к дочери:
— Как ты себя чувствуешь? Тебе плохо? Голова не болит?
— Оказывается, это так просто. — Джоанна потерла лоб, на котором вспухала шишка, перевела взгляд с доктора на отца, заметила, как те стоят, напружинясь, в противоположных концах комнаты, и удивленно спросила: — А что случилось? Я что-то не то сделала?
— Ты — нет, — ответил Уилл, и, несмотря на то что преподобный сверлил взглядом Люка, Кора прекрасно понимала, на кого тот злится на самом деле. У нее перехватило горло, однако она быстро оправилась, встала между мужчинами и вежливо произнесла:
— Люк, это Уильям Рэнсом, мой друг.
«Мой друг, — подумал Люк. — Что-то я не слышал, чтобы она с такой же гордостью говорила “мой муж” или “мой сын”».
— Уилл, это доктор Люк Гаррет. Пожмите же друг другу руки! Мы хотели помочь Джоанне, а то она после того происшествия в школе сама не своя.
— Помочь? Чем? Что вы тут делали? — допытывался Уилл, не обращая внимания на доктора, который с сардонической усмешкой, как показалось преподобному, протянул ему руку. — Она ударилась, ей больно — посмотрите! Ваше счастье, что она сознание не потеряла!
— Гипноз! — с гордостью пояснила Джоанна. (Она участвовала в эксперименте! Она непременно напишет об этом.)
— Мы ему после расскажем. — Стелла нашаривала пальто. (Как они кричат! Даже голова разболелась.)
— Рад с вами познакомиться, ваше преподобие. — Люк засунул руки в карманы.
Уилл отвернулся от Коры.
— Оденься, Стелла, ты вся дрожишь, — кому только в голову пришло открыть окно? Да, Джо, ты потом мне все расскажешь. До свидания, доктор Гаррет. Может, еще встретимся. — И, словно исчерпав запасы вежливости, Уилл в сопровождении жены и дочери вышел из комнаты, даже не посмотрев на Кору, которая в тот миг была бы рада не то что улыбке, а и суровому взгляду.
— Я участвовала в эксперименте! — раздался за дверью голос Джоанны. — А теперь я хочу есть.
— Душа-человек! — съязвил Люк.
«Вот тебе и толстяк викарий в гамашах, — подумал он. — Он — вылитый фермер, который философствует не по чину, и он вовсе не лысый, а Кора Сиборн в его присутствии — подумать только! — вела себя как пристыженная девчонка».
Марта поднялась с дивана, с которого молча наблюдала всю эту сцену, и, бросив на доктора презрительный взгляд, подошла и встала рядом с подругой.
— А я говорила: не надо уезжать из Лондона, добром это не кончится, — произнесла она.
Кора на миг прижалась щекой к Мартиному плечу и ответила:
— Я тоже хочу есть. И вина.
5
Эдвард Бертон сел на узкой постели и открыл на коленях бумажный пакет. Его гостья, сидевшая в кресле с высокой спинкой под рисунком собора Святого Павла, который сделал сам Эдвард, полила жареный картофель уксусом, и от пряного духа у больного впервые за несколько недель проснулся аппетит. Белокурая коса гостьи была уложена короной, и Эдвард, отламывая кусочек кляра от своей порции рыбы, подумал, что она похожа на ангела — если бы ангел проголодался и измазал подбородок маслом, а рукав зеленым горошком.
Марта смотрела, как неторопливо и спокойно он ест, и ее переполняла гордость, точь-в-точь как Люка, когда тот зашил Бертону рану. Сегодня она пришла к Эдварду в третий раз. На его щеки уже вернулся румянец. Их познакомила Морин Фрай, которая навещала Бертона не только чтобы снять швы, но и потому что приходилась родственницей Элизабет Фрай и в полной мере унаследовала фамильное чувство социальной ответственности. Морин была уверена, что обязанности медсестры простираются гораздо дальше перевязок и мытья залитых кровью полов. С Мартой их свел случай — собрание женщин, занимавшихся делами тред-юнионов, и за чашкой крепкого чая выяснилось, что у них есть общие знакомые. «Доктор Люк Гаррет, кто бы мог подумать!» — воскликнула Марта и покачала головой. Когда Марта впервые вместе с сестрой Фрай пришла в дом в Бетнал-Грин, где жили Эдвард с матерью, она обнаружила, что квартира у них тесная, с плохой канализацией, из-за чего в комнатах воняло аммиаком, но довольно уютная. Правда, свет с улицы едва пробивался из-за натянутых между домами веревок с постиранными простынями, похожими на знамена наступавшей армии, но зато на столике в вымытой банке из-под робертсоновского джема всегда стояли цветы. Миссис Бертон зарабатывала на жизнь стиркой и плела коврики из обрезков ткани, и от этих ковриков, устилавших пол в трех комнатушках, квартира казалась веселее. Матери и в голову не приходило, что Эдвард, быть может, так и не сумеет окончательно оправиться от болезни и вернуться в страховую компанию, где прослужил пять лет. Она стоически ухаживала за сыном.
Первый визит нельзя было назвать удовлетворительным. Эдвард был бледен и безучастен, а в миссис Бертон радость от спасения сына боролась с тревогой, оттого что он так переменился: на операционный стол лег один человек, а сняли с него совсем другого.
— Он все время молчит, — пожаловалась она, ломая руки, и взяла у сестры Фрай платок. — Как будто прежний Нед был, да с кровью весь вышел, а на его место явился новый, и мне нужно сперва с ним познакомиться, чтобы признать своим сыном.
После визита Марта несколько дней не находила себе места: как там Бертон, хорошо ли ест, не вздумает ли на пробу отправиться погулять? — так что через неделю она снова навестила его, с пакетами рыбы и жареного картофеля, сеткой апельсинов да несколькими номерами «Стрэнда», которые Фрэнсис уже прочитал и бросил.
Эдвард не спеша ел. Марте, привыкшей к Кориной нескончаемой болтовне и внезапным вспышкам радости и печали, в его обществе было спокойно. Что бы Марта ни говорила, Эдвард неизменно наклонял голову, медленно обдумывал ее слова и порой ничего не отвечал вовсе. Иногда его пронзала острая боль там, где удалили часть ребра, ткани срастались, и казалось, будто мышцы сводит судорога. Бертон ахал, хватался за пустое место, где когда-то была кость, и ждал, пока боль утихнет. В такие минуты Марта ничего не говорила, просто сидела рядом, а когда он поднимал голову, просила:
— Расскажите-ка мне еще раз, как построили мост Блэкфрайерс.
День выдался дождливым, вода собиралась в сточных канавах Тауэр-Хэмлетс, лилась с карнизов. Эдвард сказал:
— Он меня опять навещал, этот шотландец. Помолился со мной и оставил денег.
Речь шла о Джоне Голте, миссионерствовавшем в Бетнал-Грин; он проповедовал не только Евангелие, но и трезвость, и важность личной гигиены. Марта слышала о нем, видела его фотографии самых жутких лондонских трущоб и осуждала за религиозное чистоплюйство.
— Молился? Ну надо же. — Марта покачала головой и добавила: — Доброхотам нельзя доверять.
Ей претила мысль о том, что хорошего жилья достойны лишь праведники.
— Он ведь не только хочет добра, — заметил задумчиво Эдвард и, оглядев кусок картошки, отправил его в рот. — Мне кажется, он в принципе добрый человек.
— В том-то и беда! При чем тут добро? Это вопрос долга! Вы называете это добротой: принес вам денег, спросил, не сыро ли в квартире, и оставил вас на попечение Господа, каково бы оно ни было. Но ведь каждый имеет право жить достойно, это не должна быть подачка от высшего общества… Вот видите, — рассмеялась Марта, — как крепко это в нас сидит! «Высшее общество»! Да в чем оно высшее? В том, что его члены никогда не напивались до беспамятства, не творили глупостей и не ставили деньги на собак?
— Так что ж прикажете делать? — парировал Бертон со скрытой усмешкой, но Марта ее заметила. Она доела, вытерла масляный рот тыльной стороной ладони и сказала:
— Дело на мази, попомните мои слова, Эдвард Бертон. Я написала человеку, который может нам помочь, — ведь все и всегда упирается в деньги, не так ли? Деньги и власть. Бог свидетель, денег у меня нет и влияния маловато, но я сумею воспользоваться тем, что есть. — Она вспомнила о Спенсере, о том, как он чуть искоса поглядывал на нее, и немного смутилась.
— Жаль, что я ничем не могу вам помочь, — Эдвард указал на свои худые ноги, которые, казалось, похудели еще сильнее, так что теперь он не пробежал бы и десяти шагов, не задохнувшись. Лицо его на миг исказило отчаяние. Он никогда не задумывался о том, в каких ужасных условиях живет, пока эта женщина с волосами, похожими на веревки, и отрывистой речью не ступила на сплетенный его матерью половик и не разразилась гневной тирадой о том, что видела на улицах. Теперь же, бредя из одного конца Бетнал-Грин в другой, он невольно представлял, что этот мрачный лабиринт дрянных домов наделен разумом и управляет теми, кто в нем живет. По ночам, когда мать спала, он доставал рулоны белой бумаги и рисовал высокие просторные здания, залитые светом, с бегущей по трубам чистой водой.
Марта достала из-под стула зонт и со вздохом раскрыла: оконное стекло заливал дождь.
— Я сама пока ничего не знаю, — призналась она. — Не знаю, что сумею сделать. Но что-нибудь непременно изменится. Разве же вы не чувствуете?
Он не был уверен. Марта поцеловала его в щеку и пожала ему руку, словно не могла решить, что в данном случае уместнее. Эдвард окликнул ее, и она остановилась на пороге.
— Знаете, а я ведь сам во всем виноват.
— В чем? Что вы такого натворили?
Он ни разу не заговаривал с ней по собственному почину, и Марта боялась пошевелиться, чтобы его не спугнуть.
— В этом, — он коснулся груди, — я знаю, кто это сделал и почему. Я это заслужил. Ну, пусть не такое, но я все равно заслужил наказание.
Марта молча уселась на прежнее место и отвернулась от него, чтобы оторвать нитку на рукаве. Эдвард понял, что она не хочет его смущать, и в его раненом сердце шевельнулась благодарность.
— Человек я маленький, — начал он. — И жизнь у меня маленькая. Кое-что успел скопить, подумывал о своем углу, хотя мне и здесь хорошо, мы с матушкой всегда ладили. Работа у меня неплохая, правда, порою становилось так скучно, что я рисовал дома, которые никогда не построят. Теперь меня называют чудом — по крайней мере, тем, что сейчас принимают за чудеса.
— Каждая жизнь важна, — вставила Марта.
— В общем, я сам во всем виноват.
И Бертон рассказал, как счастлив был за письменным столом в Холборн-Барс, дожидаясь, пока пробьют часы и наступит свобода. Среди сослуживцев он пользовался популярностью, которой, впрочем, не добивался и которая ничуть ему не льстила. Видимо, им нравился его высокий рост, язвительность и острый ум, о котором теперь осталось лишь воспоминание. Тот Эдвард, что упал в тени собора, был ничуть не похож на молчуна, которого знала Марта. Тот, другой, все время над чем-то смеялся, отличался вспыльчивым, но отходчивым нравом. А поскольку сам ни на кого злобу не таил, то не мог и представить, чтобы его легкомысленные насмешки кого-то ранили. Но они ранили, причиняли боль.
— Это были всего лишь шутки, — сказал он. — Мы ничего такого не имели в виду. Нам казалось, он даже не обижался. Поди его пойми, этого Холла. Вид у него всегда был несчастный, так что с того?
— Холла? — спросила Марта.
— Сэмюэла Холла. Сэмом мы его никогда не называли. Это о чем-нибудь да говорит, правда?
«Он даже не обижался», — сказал Бертон, но, рассказывая об этом Марте, почему-то вспыхнул от стыда. Сэмюэл Холл, которого Господь обделил и остроумием и красотой, приходил на службу в унылом буром пальто за минуту до начала рабочего дня и уходил через минуту после конца. Холл был обидчив, прилежен и абсолютно незаметен. Но сослуживцы лезли к нему с замечаниями, пусть и безобидными, пытались его растормошить, а зачинщиком неизменно был Эдвард.
— Меня его понурый вид всегда забавлял. Понимаете? Невозможно было относиться к нему всерьез. Если бы он окочурился за столом, мы бы все покатились со смеху.
А потом унылый Сэмюэл Холл, чьи мутные глазки с обидой смотрели на мир из-за стекол очков, влюбился. Сослуживцы встретили его в мрачном баре возле набережной. Подумать только, он смеялся, и пальто на нем было не бурое, как всегда, а светлое, он целовал ручку какой-то женщине, и та не возражала. В мире не было зрелища уморительнее и абсурднее — в этом тусклом баре с теплым пивом. Бертон уже не помнил, что именно говорил и кому, но в какую-то минуту вдруг оказалось, что он обнимает эту смущенную женщину и целует с деланой галантностью, в которой сквозила насмешка.
— Я не имел в виду ничего дурного, мне хотелось лишь позабавить товарищей. В тот вечер я пошел домой и сейчас уже даже не вспомню, в каком именно баре был.
Всю следующую неделю стол Холла пустовал, но никому из сослуживцев и в голову не пришло поинтересоваться, куда он подевался и что с ним сталось. Они и подумать не могли, что он сидит в тесной своей комнатушке с одним-единственным стулом и что все обиды, копившиеся в душе Холла, как реальные, так и воображаемые, вылились в жгучую ненависть к Эдварду Бертону.
— Я остановился у собора Святого Павла, меня всегда удивляло, как же держится купол, — а вас? На ступеньках сидели черные птицы. Помню, в детстве меня учили, как определять, ворон это или грач: если птица одна — то ворон, если много — то грачи. Вдруг на меня кто-то навалился. По крайней мере, так мне показалось, — показалось, что кто-то споткнулся и упал на меня. «Смотри, куда идешь!» — сказал я, поднял глаза и увидел, что это Сэмюэл Холл. Он даже на меня не взглянул, просто убежал прочь, как будто опаздывал, а я его задержал.
Бертон пошел дальше, однако на него вдруг навалилась чудовищная усталость. Рубашка промокла. Он приложил к ней ладонь и обнаружил кровь. Тут неожиданно наступила ночь, он лег на ступени собора и уснул.
В комнате стоял полумрак, Бертон протянул руку и зажег лампу. В ее мягком свете Марта увидела, что от смущения и стыда Эдвард отвернулся от нее, на его худом скуластом лице горел румянец.
— Вина и расплата тут ни при чем, — сказала Марта. — Мир устроен иначе. Да получи мы все по заслугам… — она осеклась. Ей казалось, что он сделал ей подарок, который легко сломать. Между ними что-то изменилось, и теперь она обязана ответить ему откровенностью на откровенность. — Ведь без этого не прожить, — продолжала она, — я имею в виду, чтобы никого не обидеть. Этого не избежать, разве только от всех спрятаться и никогда ничего не делать и не говорить.
Ей хотелось, со своей стороны, тоже раскрыть ему душу, она попыталась припомнить за собой вину, и на ум ей тут же пришел Спенсер.
— Да получи мы все по заслугам, меня бы тоже не минула кара, — призналась Марта. — И куда худшая, чего уж там, нож в сердце — меньшее из зол. Вы не ведали, что творили, но я-то прекрасно знала и знаю, а все равно делаю!
И она рассказала молчаливому собеседнику о мужчине, который ее любит («Он полагает, что ему удается это скрывать, но это еще никому никогда не удавалось…»), о его робости, о том, как он увлекся добрыми делами, потому что хотел помочь и вдобавок сделать ей приятное.
— Спенсер неприлично богат, просто неприлично, у него такое состояние, что он сам не знает, скольким владеет! Если я позволяю ему себя любить и притворяюсь, будто могу ответить на его чувство, и от этого он сделает что-то хорошее — что ж тут дурного? Неужели разбитое сердце — слишком высокая цена за лучшую жизнь для горожан?
Бертон улыбнулся и поднял руку:
— Отпускаю вам грехи.
— Спасибо, святой отец, — рассмеялась Марта. — Вот что мне всегда нравилось в религии: получил отпущение — и греши себе снова. Что ж, мне пора идти, — она указала на темнеющее небо за окном, — а то опоздаю на поезд.
На прощанье Марта еще раз пожала Бертону руку, а он притянул ее к себе и поцеловал, и она впервые увидела, что когда-то в этих длинных пальцах и вытянутых под одеялом ногах таилась жизненная сила.
— Приходите еще, — попросил Бертон, — и поскорее.
После ухода Марты он долго сидел на ее стуле и планировал общий сад для соседей.
6
В Колчестере накрапывал мелкий дождь, и изморось окутала город, точно белесое облако. Томас Тейлор с Корой Сиборн сидели, накрывшись куском брезента, и ели пирог. Кора приехала в город за книгами, бумагой и деликатесами, каких не найти в Олдуинтере («Хлеб и свежая рыба — это, конечно, хорошо, — заявила Кора, — но во всем Эссексе не сыщешь ни кусочка марципана к чаю»). Прохожие, должно быть, думал Тейлор, немало удивлены, видя его в обществе такой богатой — хотя и неопрятной — дамы. Он рассчитывал, что от этого выручка его увеличится. Да и с Корой им было что обсудить.
— Как поживает Марта? — поинтересовался Тейлор, назвав ее, по своему обыкновению, по имени, несмотря на то что Марта всякий раз, как приезжала в город, распекала его на все корки; впрочем, старик на нее не обижался. — Не прошла еще у нее эта блажь?
Тейлор слизнул крошку с пальца. Из-за тучи робко выглянуло солнце.
— Будь в жизни справедливость, — ответила Кора, — но, как мы с вами знаем, ее нет, Марта заседала бы в парламенте, а у вас был бы собственный дом.
Вообще-то Тейлор обитал в уютной квартирке на нижнем этаже в городском особняке, поскольку пенсия у него была неплохая, а заработки еще лучше, но не стоило разочаровывать собеседницу.
— Если бы мечты были лошадьми, — он со вздохом перевел взгляд на тележку, которая позже доставит его домой, — я бы сколотил состояние на навозе. А как поживают деревенские — я имею в виду, в Олдуинтере? Не заполз к ним ночью змей, не сожрал их, пока они спали?
Тейлор лязгнул зубами, надеясь рассмешить Кору, но та нахмурилась, на лоб набежали морщины.
— Вы не боитесь злых духов? — Она обвела рукой развалины, с которых свисали мокрые обрывки занавесок, а в зеркале над разрушенным камином отражались фрагменты комнат.
— Еще чего, — весело ответил старик. — Я, между прочим, человек верующий, меня всей этой чертовщиной не проймешь.
— И даже ночью вам не бывает страшно?
Ночью Тейлор, объевшись гренок с сыром, обычно лежал под толстым стеганым одеялом, а в соседней комнате храпела его дочь.
— Даже ночью, — подтвердил он. — Нет здесь никого, кроме ласточек.
Кора доела пирог и призналась:
— В деревню словно злые духи вселились. Точнее, мне кажется, местные жители сами себя убедили в этом.
Она подумала об Уилле, который не писал ей с того самого дня, как они согласились, чтобы Люк загипнотизировал Джоанну, а при встрече приветствовал ее так подчеркнуто вежливо, что все позвонки холодели.
Тейлору не понравилось, куда клонится разговор; старик ткнул пальцем в газету, которую принесла Кора, и попросил:
— Расскажите лучше, что на свете делается. Люблю быть в курсе событий.
Кора встряхнула газету и ответила:
— Все как всегда: три британских солдата убиты в окрестностях Кабула; мы проиграли тестовый матч по крикету. Хотя, — она постучала пальцем по сложенной странице, — есть и кое-что интересное, метеорологический курьез, и я сейчас не об этом нескончаемом дожде! Прочитать вам?
Тейлор кивнул, сложил руки и закрыл глаза, точно ребенок, который приготовился слушать сказку.
— «В следующие несколько недель рекомендуем синоптикам-любителям обратить пристальные взоры на небо, дабы стать свидетелями любопытного атмосферного явления. Впервые оно было отмечено в 1885 году и наблюдается только в летние месяцы между 50° северной и 70° южной широты. “Светящиеся облака”, как их называют, образуют причудливый слой, видимый лишь в сумерки. По рассказам очевидцев, облака светятся голубым мерцающим светом, по форме же более всего похожи на барашки. Споры о природе этого феномена не утихают, и некоторые ученые утверждают, будто тот факт, что впервые “светящиеся облака” заметили вскоре после извержения вулкана Кракатау в 1883 году, не просто совпадение». Вот, — дочитала Кора, — и что вы на это скажете?
— Светящиеся облака! — Тейлор раздосадованно покачал головой. — Чего только не придумают!
— Говорят, что пепел Кракатау изменил мир: и зимы последние годы не те, что раньше, теперь вот и облака, а все потому, что несколько лет назад за тысячи миль от нас случилось извержение вулкана. — Кора покачала головой. — Я всегда была уверена: нет никаких тайн, просто мы чего-то пока не знаем, однако недавно увидела такое, что поняла — и знания недостаточно.
И она рассказала о баркасе-призраке в небе над Эссексом, который видела вместе с Уильямом Рэнсомом, и о чайках, пролетавших под носом судна.
— Оказалось, это всего лишь игра света, — пояснила Кора. — Известный трюк. Но сердце дрогнуло.
— «Летучий эссексец»? — с сомнением уточнил Томас: если корабли-призраки и встречаются в природе, они уж наверняка выбрали бы место поинтереснее устья Блэкуотера. Однако толком ответить Коре он не успел: к ним подошли Чарльз и Кэтрин Эмброуз (он — под зеленым, она — под розовым зонтом), и от их появления улица словно стала светлей.
Кора поднялась поприветствовать друзей.
— Чарльз! Кэтрин! Идите же сюда, — вы ведь знакомы с Томасом Тейлором, моим другом? Мы как раз говорили об астрономии. Вы видели светящиеся облака? Или в Лондоне слишком светлые ночи?
— Я, дорогая Кора, как обычно, понятия не имею, о чем вы. — Чарльз пожал калеке руку, не глядя бросил в шляпу несколько монет и прикрыл Кору зонтом. — Уильям Рэнсом писал мне о вашем позоре. — Кора пристыженно вздохнула, но Чарльз продолжал: — Вы призываете нас не отворачиваться от современных достижений, но все же недурно было бы сперва спросить разрешения.
Заметив несчастное лицо Коры и предостерегающий взгляд жены, Чарльз запнулся, но он любил Уильяма, а тот, судя по последнему письму, отреагировал на случившееся куда резче, нежели стоило. И зачем Вы нас только познакомили, — писал преподобный, — ничего хорошего из этого не вышло: что ни день, то новая беда. Правда, вскорости прислал открытку, тон которой был бодрее: «Простите мое ворчание. Я устал. Что нового в Уайтхолле?»
— Вы извинились перед ним? — спросил Чарльз и в который раз горячо возблагодарил Господа за то, что ему так и не довелось стать отцом.
— Нет, конечно. — Кора, надеясь на поддержку, взяла Кэтрин за руку. — И не собираюсь. Джоанна согласилась. Стелла тоже. Или нам надо было ждать, пока мужчина не даст письменное согласие?
— Очень красивое пальто, — поспешно заметила Кэтрин, глядя на синий жакет, сменивший стариковский твидовый балахон. В синем серые глаза Коры казались сизыми.
— Правда? — рассеянно откликнулась Кора, не в силах думать ни о чем другом, кроме того, что ее друг сейчас сидит у себя в кабинете и сердится на нее. Ей столько надо было ему сказать — но как достучаться?
Кора обернулась к Тейлору, который подбирал крошки пирога с колен и наблюдал за троицей с таким удовольствием, словно купил билет на спектакль, и пожала ему руку:
— Мне пора домой. Фрэнсис просил новую книжку о приключениях Шерлока Холмса. Он боится, что это последнее дело великого сыщика, и если его опасения оправдаются, не знаю, что нам и делать, — наверно, самим писать детективы.
— Передайте ему от меня вот это, — попросил Тейлор, знакомый с мальчиком куда лучше, чем предполагала мать: Фрэнсис любил незаметно ускользнуть из «Красного льва» и забраться в разрушенный дом. Старик протянул Коре осколок тарелки, на котором она разглядела змея, обвившегося вокруг яблони.
— Опять змеи, — заметил Чарльз. — Что-то их тут многовато. Между прочим, Кора, я с вами не договорил: мы остановились в «Георге», и, думается, вы не откажетесь выпить вина.
Однако, удобно устроившись в гостиной «Георга», обсуждали они не Уильяма, а Стеллу. Ее письма Кэтрин были проникнуты мистикой («Причем, — озадаченно заметил Чарльз, — вовсе не в том смысле, в каком ожидаешь от жены священника!»). Отныне Стелла верила не в раскаты грома над Синаем — она обожествляла синий цвет во всех его проявлениях.
— Она мне рассказала, что день и ночь размышляет об этом, берет с собой в церковь голубой камешек, целует его, а одежду может носить только голубую, любой другой цвет якобы обжигает кожу. — Кэтрин покачала головой: — Уж не заболела ли? Она всегда была глуповата, но как-то по-умному — как будто решила казаться глупой, потому что именно такие женщины больше всего нравятся мужчинам.
— И ей все время жарко, — добавила Кора, вспомнив, как в последнюю встречу взяла Стеллу за руку и подумала, что ладошки у той горячие, словно у больного ребенка. — Но не верится, что она больна: каждый раз, как я ее вижу, она все хорошеет.
Чарльз налил себе еще вина («Пожалуй, даже неплохо для эссекского паба») и, подняв бокал к свету, заметил:
— Уильям говорил, что показывал ее врачу и тот сказал, что Стелла еще не оправилась от гриппа. Он думал отправить ее куда-нибудь в теплые края, но, как поется в старой песне, скоро лето, вот и погреется на солнышке.
Кора засомневалась. Люк ей ничего не сказал — слишком уж торопился уехать из Олдуинтера, подальше от Уилла с его манерой хватать за шиворот, — но она-то заметила, как он настороженно присматривался к Стелле, пока та мило болтала о васильках, которые выращивает из семян, и своих бирюзовых сережках, как пощупал ее пульс и нахмурился.
— На днях она призналась мне, что змея не видела, зато слышала, хотя и не разобрала, что он сказал. — Кора допила вино. — Может быть, пошутила или решила мне подыграть?
— Она очень похудела, — добавил Чарльз, не доверявший тем, кто плохо ест, — но по-прежнему хороша. Иногда мне кажется, что она похожа на святую, увидевшую Христа.
— Нельзя ли показать ее Люку? — спросила Кэтрин.
— Не знаю, он же хирург, а не терапевт, но мысль хорошая, я и сама думала написать ему и попросить об этом.
Тут Кора осознала — в наступившей после дождя тишине, — как сильно привязалась к Стелле, с которой у них было так мало общего, которая обожала свою семью и свое отражение в зеркале и разбиралась в чужих делах куда лучше, чем в своих, но всем желала добра. «Должна ли я ей позавидовать? — подумала Кора. — Должна ли я желать ей смерти?» Но ничего такого она не чувствовала, а только думала: это жена Уилла и ей надо помочь.
— Мне пора, — сказала Кора, — вы же знаете, как Фрэнки считает часы, но я непременно напишу Люку и, так уж и быть, Чарльз, напишу его преподобию. Я буду послушной, обещаю.
Кора СиборнВаша Кора.
Дом 2 на Лугу
Олдуинтер
29 мая
Дорогой Уилл,
Чарльз велел мне перед Вами извиниться. Ну а я не буду. Я не стану извиняться за то, в чем не вижу своей вины.
Я читала Священное Писание, как Вы когда-то мне велели, и хочу заметить (см. Мф. 18:15–22), что Вы должны простить меня еще 489 раз, прежде чем выгнать прочь.
Между прочим, я знаю, что Вы говорили с моим сыном о грехе, но я же из-за этого не устраиваю Вам сцен! К чему нам ссориться из-за детей?
И почему мой разум должен склониться перед Вашим или Ваш перед моим?
Уильям РэнсомУильям Рэнсом.
Дом священника
Олдуинтер
Уважаемая миссис Сиборн,
Большое спасибо за письмо. Я Вас давно простил. Признаться, я уже забыл об инциденте, о котором, насколько я понял, Вы упоминаете, и удивлен, что Вы подняли эту тему.
Надеюсь, у Вас все благополучно.
С наилучшими пожеланиями,