Змей в Эссексе

Перри Сара

IV

Восстание последних времен

 

 

Сентябрь

 

1

Осень добра к Олдуинтеру: косые лучи солнца на лугу отпускают сонмы грехов, на кустах шиповника выросли алые ягоды, от молодых грецких орехов у детей зеленые ладошки. Над устьем реки расправляют крылья гуси, и дрок весь в шелковой паутине.

И все же что-то идет не так, как надо. Край Света уходит в болото, на пустых решетках растут грибы. На причале тихо: лучше зимой голодать, чем пуститься в плавание по мутным водам. Из Пойнт-Клира, Сент-Осайта, Уивенхоу и Брайтлингси доходят слухи: какой-то рыбак ночью во время отлива увидел в Блэкуотере чудище и сошел с ума; нашли утонувшую девочку с бело-серой отметиной на животе; река выбросила на солончаки собачий труп со свернутой набок головой. Время от времени кто-то из дозорных разводит костер у Левиафана, но уже без былого рвения, делает пометку в журнале, но никогда не досиживает до утра.

Наоми Бэнкс и след простыл. Никто ни разу не сказал, что, должно быть, она ночью ушла на болота и там на нее напал змей, но именно так все и думают. Сети Бэнкса перепутались, красные паруса гниют, а из «Белого зайца» его выгнали за то, что он нагоняет страху на прочих пьяниц. «Пора не пора, иду со двора!» — орет он с крыльца и кубарем летит со ступенек.

В комнатах на Пентонвилль-роуд ладонь Люка заживает хорошо. Спенсер меняет повязки, смотрит на собственные швы, видит скрюченные пальцы, Люк же тем временем безучастно глазеет в окно на мокрую улицу и молчит. Он помнит Корино письмо от первых слов — Как вы могли? Как вы могли? — и до подписи. На второе письмо, несмотря на свое раскаяние, Кора ответа так и не получила.

Марта пишет Спенсеру. Эдварда Бертона с матерью вот-вот вышвырнут на улицу, сообщает она, квартирная плата выросла непомерно, цветными ковриками из лоскутов да стиркой столько не заработать. Удалось ли что-нибудь сделать? Что слышно от Чарльза? Когда она сможет наконец сообщить им добрую весть? Спенсер подмечает нетерпение между строк, но относит его на счет Мартиного доброго сердца, совестливости и чувства долга. Однако порадовать ее нечем, и Спенсер не знает, что ответить.

В высоком белом особняке Эмброузов дети растолстели почти как Чарльз. Джоанна выучила таблицу Менделеева, узнала, что такое гипотенуза, и со ста ярдов заметит логическую ошибку post hoc. Реши она в понедельник избраться в парламент, и к среде будут приняты все законы. Чарльз умалчивает о том, что это едва ли возможно; пусть ее, девочка перерастет свои мечты, как все дети. Время от времени Джоанна вспоминает, как они с Наоми Бэнкс произносили глупые заклинания, и ее охватывает чувство вины. Где-то теперь ее рыжая подружка? Треплет ли течение ее кудри на глубине в добрых пять морских футов? У Джоанны до сих пор хранится рисунок, на котором Наоми изобразила их переплетенные руки, и Джоанна просит Кэтрин вставить его в рамочку.

Однажды ночью Кэтрин просыпается, слышит детский плач и находит братьев в объятиях сестры: они хотят к маме, они скучают по деревне. Решено, что к концу недели они вернутся в Эссекс. Кроме того, добавляет Джоанна, нужно подумать и о Магоге: бедняжка до сих пор одна-одинешенька и тоскует без хозяина. Детей удается утешить походом в «Харродс» и таким огромным пирогом, что не осилил бы и голодный матрос.

Кора по-прежнему живет в гостинице и презирает и эти ковры, и эти шторы. В кармане у нее письмо Спенсера, который советует ей воздержаться от посещений, и от его ледяной вежливости бумага стынет у Коры в руках. Марта видит, как подруга слоняется по комнатам, и не знает, что ей сказать, чтобы не нарваться на грубость. Кора забросила книги и кости, она скучает, злится, и меж ее бровей появилась новая морщинка. Отповедь Спенсера не выходит у нее из головы, она дуется и хандрит. Кора сроду не замечала за собой ни жестокости, ни эгоизма, это другие были к ней жестоки, она — никогда. Не так-то просто с этим смириться. Она запуталась, она никому не хотела причинить вред и все же навредила.

Письмам Уилла Кора очень радуется, часто их перечитывает, но не отвечает. Да и что ему ответить? Она покупает открытку в киоске на станции, пишет: «Как бы мне хотелось, чтобы Вы были здесь», но что толку от откровенности? Без него, без их прогулок по лугу, без конвертов на крыльце, надписанных так старательно, точно это делал школьник, мир стал скучен и бессмыслен, так чему уж тут удивляться или восхищаться? Кора дивится собственной глупости: подумать только, так тосковать из-за того, что не можешь поговорить с каким-то викарием из Эссекса, с которым у нее нет ничего общего. Какая нелепость! В Коре говорит гордость. В конце концов вот к чему все сводится: она молчит, потому что хотела бы ответить.

Она пробует, как бывало не раз, обратить всю неизрасходованную любовь на Фрэнсиса. Разве возможно, чтобы маму и сына ничуть не тянуло друг к другу? Кора лезет из кожи вон: играет с Фрэнки, разговаривает с ним о том, что мальчику интересно, покупает книги, которые просто обязаны ему понравиться, старательно шутит и учится печь пироги. Иногда замечает, что Фрэнки что-то беспокоит, — или ей это только кажется — и пытается его утешить. Они часто ездят на метро туда, куда ему захочется. Он послушно выполняет все, чего от него ждут, почти не ласкается к матери и не разговаривает. Порой Кора думает, что сын ее жалеет или (того хуже!) потешается над ней.

Марта теряет терпение.

— Неужели ты правда думала, что так может продолжаться? Тебе сроду не были нужны ни друзья, ни любимые, тебе нужны были придворные льстецы, вот и получила крестьянское восстание. Фрэнки, — добавляет она, — идем гулять.

Уилл стоит на кафедре церкви Всех Святых, смотрит на паству и не находит слов. Прихожан обуревают то подозрения, то благочестивое рвение. Порой преподобному кажется, будто они готовы очертя голову броситься в объятия Всевышнего, в другое же время они косятся на пастыря так, словно это он навлек на них напасть. Общее мнение таково: кто-то где-то нарушил Господни заповеди, и если преподобный не может покарать грешника, значит, дело плохо.

Сам же преподобный мечется, точно стрелка компаса, между южным и северным полюсом, между любимой женой, законным источником всех его радостей, — и Корой Сиборн, от которой, напротив, ему одно лишь беспокойство. От Чарльза он слышал о беде, приключившейся с Люком. Другой священник рассудил бы: если карьера хирурга оборвалась так резко, значит, это угодно Всевышнему, ибо Он направил руку с ножом, чтобы уберечь Стеллу от скальпеля. Разумеется, Уилл не настолько темен и суеверен, но все же не может избавиться от чувства, будто им даровали отсрочку: жестокий метод лечения, некогда предложенный Гарретом, — взрезать грудь, наполнить больное легкое воздухом — теперь невозможен, поскольку за такую операцию не возьмется никакой другой хирург в Англии.

В отсутствие Коры мысли его блуждают бесцельно. Что толку в том, что он заметил то или обнаружил это, если нельзя ей об этом рассказать, увидеть, как она рассмеется или нахмурится в ответ? Уилл не находит себе места, порой сердится на себя и на Кору за то, что они всего лишь раз оставили хорошие манеры (так он себе объясняет), чтобы разрубить этот гордиев узел. Она сейчас, должно быть, поглощена заботой о раненом друге и думать забыла о сельском священнике и его больной жене. Носит ему жирные блюда, которые тому нельзя, учится перевязывать рану, снимать шелковые швы. Он мысленно одевает ее в белый халат, усаживает у ног хирурга и смотрит, как она склоняется над его искалеченной рукой. Тут Уилл с изумлением ловит себя на том, что ревнует. Ну и пусть, все равно рано или поздно придет письмо — из деревни ли в столицу, из столицы в деревню, осталось лишь дождаться, кто первым положит перед собой лист бумаги и возьмется за перо.

За ребрами Стеллы Рэнсом зреют туберкулы. Если бы Кора сумела их увидеть, они напомнили бы ей диабазы, которые она собирает на каминной полке. Туберкулы испускают фагоциты; болезнь укореняется. Кровеносные сосуды легких начинают разрушаться, расплываются алыми пятнами на голубых носовых платках. Но, как ни странно, Стелла счастлива. Spes phthisica дарует больным туберкулезом надежду и беспечность. Стеллу переполняет неизъяснимая радость, Стелла светится неземной красотой, блаженная в страданиях, искренне увлеченная таксономией синего цвета. Точно сорока, которая вьет гнездо, она собирает вокруг себя талисманы: пакетики с семенами горечавки, морские стеклышки, катушки темно-синих ниток — в ее глазах все они освящены небесной благодатью. Ей кажется, будто она отрясла от ног своих прах, в котором когда-то увязла; ночами она просыпается в лихорадочном поту и, обмирая от счастья, видит лик синеглазого Христа. Иногда она слышит, как змей зовет ее шепотом, но ей ничуть не страшно. Ей знаком этот враг рода человеческого — он является миру не впервые.

Стелла все так же сильно любит мужа и детей, но стала отдаляться от них, между ними словно опустилась голубая завеса. Уилл не отходит от Стеллы и любовно-внимателен к ней: заметив, что у нее сохнет кожа на руках, привез из Колчестера бутылочку лосьона «Ярдли».

Иногда она кладет его голову к себе на плечо и нежно баюкает, точно это он болен, а не она. Стелла отнюдь не поглупела, она прекрасно видит, что отношения Уилла и Коры запутались, и жалеет мужа. «Мой любимый ее, а она его», — без тени обиды пишет она в голубой тетради.

— Когда вернется Кора? — спрашивает Стелла в тот вечер, выплетая на пальцах узоры из голубой ленты. — Когда она уедет из Лондона? Я так соскучилась по вашим с ней беседам!

Лежа ночью в постели я искала того кого любит моя душа искала его и не нашла

Когда-то мы спали на одной подушке и он говорил Стелла звезда моя у нас с тобой одно дыхание на двоих теперь же от моей двери до его пятнадцать шагов чтобы уберечь его от сидящей во мне заразы

Но у него есть куда лучшая спутница жизни! Пусть лобзает ее лобзанием уст своих ибо ласки его лучше вина [47] и она способна их пить!

Кажется есть синяя краска под названием «ультрамарин» потому что камни которые перемалывают чтобы ее получить добывают из моря

 

2

На сцену зала заседаний в Майл-Энде вышла чернобровая женщина в темном платье. Кроме нее, на сцене никого не было. Женщина окинула добродушным взглядом малочисленную публику. Около сотни мужчин и женщин собрались под белыми сводами зала. Зрители перешептывались: перед ними стояла Элеонора Эвелинг Маркс, не только дочь, но и помощница знаменитого отца.

Был среди зрителей и Эдвард Бертон, запыхавшийся от ходьбы; вдобавок ему казалось, что он тонет в ставшем слишком большим зимнем пальто. Рядом с Бертоном ерзала Марта.

— Мы с ней как-то встречались, — с улыбкой призналась она. — Она попросила называть ее Тасси, как зовут ее друзья.

По собственной воле Бертон едва ли пришел бы на общее собрание Социалистической лиги, но отказать Марте было невозможно.

— Что толку слушать меня, — втолковывала она, наливая чай из остывающего чайника. — Что толку узнавать обо всем из вторых рук? Я пойду с вами. Прогуляемся. Нельзя же всю жизнь сидеть взаперти с чертежами.

За недели его выздоровления Земля чуть отвернулась от Солнца, прозрачный воздух так светился, что Бертону казалось, будто он смотрит на мир сквозь натертое до блеска стекло. Недавно его осенило, что если за последнее время тело его устало, то ум — в кои-то веки! — ничуть: Сэмюэл Холл пробудил его от долгого сна. Эдварду не верилось, что многие годы он безропотно занимал отведенное ему место, был винтиком в гигантском механизме Лондона, перемалывающем жизни, разносящем недуг по артериям каналов и дорог, накапливающем яд в полостях фабрик и залов. Город казался ему теперь бьющимся в конвульсиях организмом, который медленно оправляется от лихорадки. С недавних пор Эдвард бодрствовал — с болью и тревогой. Он ел хлеб — и думал об умирающих рабочих, которые от рассвета до заката трудятся на мукомольных заводах; смотрел, как мать сшивает лоскутки, — и понимал, что жизнь ее стоит дешевле кирпичей мостовой; хозяин дома поднял арендную плату — и Бертон понимал, что виновата в этом вовсе не жадность домовладельца, то был всего лишь очередной симптом недуга. Он вспоминал треснувший череп Сэмюэла Холла, и жалость заглушала в нем остальные чувства. Кабала развратила Холла, как и всех прочих.

Новая страсть, которой пылал Бертон, была неотличима от его чувства к Марте, и он даже не пытался отделить одно от другого. С женщинами ему доводилось общаться нечасто, они были ценным призом, вокруг которого кипела борьба, но и только. Теперь же он не искал другого общества, кроме Марты, и с трудом вспоминал, как звали тех, кто толпился вокруг его стола в Холборне. Марту он воспринимал как существо иного рода — не мужчину и не женщину. Вот она стоит у окна, прижав руку к пояснице, а однажды он заметил, что платье у нее между лопаток промокло от пота, — эти воспоминания будили в нем жажду, которую ему никогда не удалось бы утолить. Марта была энергична, боевита и равнодушна к комплиментам; она ни в чем ему не уступала, смешила его, никогда не пыталась угодить и не хитрила. Эдварду казалось, будто его победил более сильный и умный соперник. И то, что Марта часто говорила о Коре Сиборн иной раз с нежностью, а иной раз с досадой, было совершенно в ее характере. Эдвард никогда не встречал никого похожего на нее и принимал ее целиком. Мать его относилась к Марте с опаской. «Где это видано, — брюзжала она, досадуя, что Марта всегда прибирала у них в квартире. — У женщины должен быть свой дом и муж в нем. Иначе она пустое место, и как ей не стыдно таскаться сюда в одиночку?»

Выступающая на сцене зала собраний не разыгрывала спектакль, не произносила пылких речей, точно проповедник Библии, она рассказывала буднично, чуть устало. «Ей многое довелось пережить», — понял Бертон.

— Невозможно без грусти и отвращения смотреть, — говорила Элеонора Маркс, и зрителям казалось, будто она стала выше ростом, разметались густые волосы, — как юристы, хозяева и члены городского магистрата объединяются против рабов зарплат…

Сидевшая рядом с Бертоном Марта кивнула раз, другой, что-то записала в блокнот; на первом ряду молча плакала женщина со спящим младенцем на руках. Изредка в зале раздавались недовольные возгласы, но под взглядами остальных кричавшие умолкали. Казалось, будто на сцене толпятся девушки, изломанные фабричной работой, и юноши, опаленные у доменных печей, пока толстяки в сторонке поглаживают цепочки часов да наблюдают, как увеличивается их капитал.

— Сейчас трудное время, а будет еще труднее, пока мы не свергнем несправедливый строй. Борьба не окончена, она только начинается!

В зале одобрительно закричали, зааплодировали, кто-то швырнул на сцену шляпу. Выступавшая не поклонилась, а лишь подняла руку, словно прощалась со зрителями и благословляла их на борьбу.

«Да, — подумал Эдвард Бертон, встал и схватился за ноющую грудь. — Да, я все понимаю. Но как же это будет?»

* * *

Он ел жареный картофель с уксусом в скверике на скамейке. У края тротуара стояли нарядные дети, а позади них газетчики выкрикивали вечерние новости из «Стандард».

— Но как же быть? — спросил он. — Я как будто тупею от того, что читаю и слышу. Во мне копится злость, но я не знаю, что с нею делать.

— В том-то вся и беда, — ответила Марта. — Раб зарплаты не имеет права думать. Неужели вы полагаете, что у девушек с фабрик Брайанта и Мэя и у парней в каменоломнях есть силы, чтобы размышлять, планировать, готовить революцию? Вот вам величайшее злодейство: на того, чей ум в оковах, нет нужды надевать цепи. Раньше мне казалось, что мы вроде коней, запряженных в плуг, теперь же я понимаю, что наше положение куда хуже: мы шестеренки в их механизме, мы лишь винтики в колесе, лишь ось, которая вертится, не останавливаясь ни на минуту!

— Так что с того? Мне надо работать. Я не могу вырваться из этого механизма.

— Пока да, — согласилась Марта. — Пока да, но постепенно все изменится. Ведь и земной шар медленно, но вращается.

Эдвард устало откинулся на спинку скамьи. Лондонские каштаны, дубы и липы попортил пилильщик. Подруга Эдварда сидела рядом с ним.

— Марта, — только и произнес он, однако сейчас и не нужно было других слов.

— Вы бледны, Нед, — заметила она. — Позвольте, я провожу вас домой.

И она его поцеловала; к ее губе прилипла крупинка соли

Эдвард Бертон
Эдвард.

Темплар-стрит, 4

Марта, выходите за меня замуж. По-моему, мы с Вами отличная пара.

Записка
Ваш друг

Марта.

Милый Нед,

Я не могу стать Вашей женой — и не только Вашей, а чьей бы то ни было.

Я не могу поклясться, что буду любить, почитать мужа и подчиняться ему. Я подчиняюсь лишь доводам собственного рассудка и почитаю лишь тех, чьи поступки достойны почтения!

Я не сумею любить Вас так, как жена обязана любить мужа. Я ясно вижу, что недалек тот день, когда я перестану быть нужной Коре Сиборн, но она всегда будет нужна мне.

Неужели Вы думаете, что политика остается за порогом дома? Не ужели Вы полагаете, будто она ограничивается трибунами да пикетами и не распространяется на нашу личную жизнь?

Не просите меня стать частью института, который связывает меня по рукам и ногам, а мужчинам предоставляет полную свободу. Жить можно иначе — есть узы и помимо освященных государством! Давайте жить так же, как мыслим, — свободно, бесстрашно, и пусть нас связывает лишь искренняя симпатия и общая цель.

Я не могу стать Вашей женой, но готова быть Вам спутником и товарищем: согласны ли вы на это?

Эдвард Бертон
Эдвард.

Темплар-стрит, 4

Милая Марта,

Я согласен.

 

3

Хэрриет, самая младшая из смеявшихся учениц, кроха в желтом платье, проснулась до зари, и ее стошнило на подушку. В углу пошевелилась мать, встала, чтобы успокоить дочку, вдохнула утренний воздух, подавилась, и ее тоже стошнило. Теплый западный ветер принес с Блэкуотера зловоние, и оно просочилось сквозь разбитое окно. Миновало Край Света и, никого там не обнаружив, доползло до околицы Олдуинтера, где в некоторых домах горели огоньки. Оставив дочку в материнских объятиях, оно добралось до жилища Бэнкса и, подхваченное бризом, пошевелило красные паруса лодок в заливе. Отяжелевший от выпитого Бэнкс спал крепко и не проснулся, но все же что-то потревожило его во мраке, и он трижды позвал по имени потерянную дочь. Зловоние поползло дальше, мимо «Белого зайца», мимо крыльца, на котором выла по давно умершему хозяину бездомная собака, мимо школы, где мистер Каффин, уже бодрствовавший над тетрадками по грамматике, в раздражении отмечал неправильно поставленные запятые, — унюхав этот запах, он вскрикнул от омерзения и побежал за стаканом воды. На Дубе изменника на лугу, почуяв в зловонном воздухе поживу, собирались грачи. Смрад пробрался под притолокой в серый дом Коры, просочился в простыни на постели, но Кору не нашел. Обогнул колокольню церкви Всех Святых и дополз до окна дома священника. Сидевший в кабинете без сна Уильям Рэнсом решил, что, должно быть, где-то под полом сдохла мышь, зажав рот рукавом, он опустился на колени под столом, возле пустого стула, который ставил рядом со своим собственным, но ничего не нашел. На пороге появилась Стелла в голубой шелковой сорочке, под которой, точно твердые крылышки, проступали костлявые лопатки.

— Что же это? — давясь смехом и воздухом, спросила она. — Что это такое? — И поднесла к носу букетик лаванды.

— Где-то кто-то сдох. — Уилл набросил ей на плечи свой пиджак, опасаясь, как бы на нее не напал приступ кашля, от которого ее маленькое тело дрожало, словно в пасти хищника. — Быть может, на лугу? Овца?

— Только бы не Магог, — встревожилась Стелла, — мы никогда себе этого не простим.

Но последняя из семейства Крэкнелла как ни в чем не бывало щипала траву в глубине сада.

— Давай зажжем свет — ах! Это же сера, сера! Выйди на луг, посмотри: должно быть, земля разверзлась и грешники с переломанными костями и растрескавшимися от жажды губами устремили взгляды к небесам! — Глаза Стеллы блеснули, словно такое зрелище ее обрадовало бы, и это обеспокоило Уилла куда сильнее смрада, который он чувствовал уже на кончике языка, отвратительный сладковатый запах гнили.

Пойти, что ли, в самом деле на луг? Видимо, придется: таков его долг. Кто же, кроме него, доищется причины всех бед, обрушившихся за последнее время на деревню? Уилл зажег огонь, и на некоторое время дым вытеснил зловоние. Стелла бросила в камин лаванду, и в кабинете остро запахло недавним летом.

— Иди. — Стелла поправила бумаги на столе (сколько писем! Неужели он их вовсе не убирает?) и подала мужу пальто. — Не пройдет и десяти минут, как раздастся звонок и тебя к кому-нибудь позовут.

Уилл поцеловал ее и сказал:

— Наверно, на солончаках села на мель рыбацкая лодка, улов рассыпался и рыба гниет — утро-то теплое…

— Как жаль, что дети не с нами, — вздохнула Стелла. — Джоджо наверняка проснулась бы первой, взяла фонарь и отправилась туда, чтобы увидеть все собственными глазами, а Джеймс сделал бы рисунок для газеты.

На Высокой уже собралась толпа. Мистер Каффин обмотал голову белой тряпкой, словно был ранен, остальные закрывали рты рукавами и подозрительно глазели на Уилла: нет ли у преподобного под мышкой Библии или другого орудия борьбы. Почуяв в сумрачном воздухе что-то новое — не только гниль, но и страх, — Уилл вдруг подумал, что, возможно, зловоние не очередной удар судьбы, есть у него и иная причина. Мама Хэрриет, по своему обыкновению, плакала и крестилась, не до конца протрезвевший Бэнкс повторял, что к реке не пойдет: вдруг чудовище отрыгнуло рыжие локоны? Ивенсфорд в черной рубашке, как никогда походивший на гробовщика, у которого отобрали покойника, с нескрываемым злорадством декламировал отрывки из Откровения Иоанна Богослова. И даже мистер Каффин, который каждый год рассказывал ученицам, что тридцать первое октября — всего лишь годовщина того дня, когда Мартин Лютер взял молоток и прибил к дверям собора девяносто пять тезисов, словно позеленел.

— Доброе утро. Пусть оно и вправду будет добрым, — произнес Уилл. — Что же нас подняло в такую рань?

Никто не ответил.

— Я-то уж точно не моряк, — Уилл сердечно похлопал Бэнкса по плечу, — и кое в чем мало разбираюсь. Мистер Бэнкс, вы знаете Блэкуотер лучше всех нас. Как вы думаете, в чем тут дело? Чем так пахнет? — Тут подул ветер, зловоние усилилось; Уилл подавил рвотный позыв и добавил: — Может, море принесло какие-то водоросли? Или косяк сельди гниет на берегу?

— Сроду такой вони не припомню, да и не слышал, чтобы кто-то рассказывал, — глухо пробормотал Бэнкс из-под рукава. — Странно это все. Неестественно.

— Верю вам на слово. — У священника заслезились глаза. — Верю вам на слово, но нет ничего естественнее трупного запаха, а это, сдается мне, он самый. Когда-нибудь и мы с вами будем пахнуть так же.

Собравшиеся посмотрели на него с отвращением, и Уилл понял, что шутить не время. Что ж, тогда прибегнем к Святому Писанию.

— Посему не убоимся, пусть шумят, вздымаются воды их, трясутся горы от волнения их.

— Я вам скажу, что это, — подала голос мать Хэрриет, — хотя ведь вы и сами догадались, правда, Бэнкс? И вы, и вы… — Она многозначительно кивнула мистеру Каффину и одной-двум женщинам, которые, не обращая внимания на ее слова и на зловоние, устремились к Блэкуотеру, где занялась заря. — Он явился за нами, зловещий змей, чудище речное, и застал нас всех врасплох! Сперва он пришел к моей малютке — ну конечно, к кому же еще! Сперва он пришел к ней, и теперь ее беспрерывно тошнит. Как я ни билась, не сумела унять рвоту.

Спаситель предупреждал, что будет плач и скрежет зубов, заметил Ивенсфорд, и какая-то женщина, ободренная его замечанием, подхватила:

— Это дыхание чудища, это его дыхание, я вам точно говорю, смердит плотью и костями всех тех, кто попал к нему в зубы! Мальчишка из Сент-Осайта, и тот человек, которого река выбросила к нам на берег, и…

— В старину это звали «миазмами», — перебил мистер Каффин, — ядовитые испарения, которые несут с собой заразу, — вот оно! У меня жар. La Peste! К нам пожаловала чума!

И действительно, высокий лоб ученого мужа усеяли бисерины пота. Под взглядом Уилла учитель задрожал и скривил рот, готовясь не то рассмеяться, не то зарыдать.

— Море исторгло своих мертвецов! — возопил Бэнкс (если уж ему не суждено обнять живую дочурку, так хотя бы похоронить!). — Восстали пребывавшие во аде!

— Ад! Миазмы! — раздраженно бросил Уилл, заметив, что зловоние то ли ослабло, то ли он принюхался. — Змей! Чума! Мистер Каффин, вы совершенно здоровы, выпейте чаю — и все пройдет. Полноте, вы же все разумные люди. Бэнкс, не вы ли учили меня пользоваться секстантом? Каффин, вы объясняли моей дочери, как рассчитать расстояние до грозы! Мы же с вами живем не в Средневековье, мы не дети, которых стращают россказнями о вампирах и злых духах, — тем, кто брел во мраке, воссиял великий свет! Нет никакого змея и никогда не было, нечего и бояться. Мы спустимся на берег и ничего там не найдем, кроме разве что трупа овцы, который река принесла из Молдона, но и только — никакого чудища, посланного нам на погибель!

Но отчего бы не предположить, что высший разум, пред которым некогда расступилось Чермное море, задумал проучить грешников из просоленного эссекского прихода? Апостол Павел сунул руку в змеиное гнездо и не был укушен, это было знамение. Разумеется, с тех пор земной шар тысячу раз обернулся вокруг солнца, но разве же эпоха знамений и чудес закончилась безвозвратно? Отчего же преподобному всегда казалась нелепостью мысль о том, что в реке притаилось чудовище, что, если он не верит вовсе не в змея, а в Бога? Страх прихожан передался Уиллу, во рту появился металлический привкус, точно на язык положили медную монетку, но испугался он отнюдь не того, что Господь наслал на них кару, а того, что высший суд никогда не свершится. «Кора, — подумал Уилл и сжал кулак, словно хватаясь за ее сильную руку. — Если бы только она была здесь. Если бы она была здесь».

— Что ж, — сказал он, скрывая злость, — что толку стоять здесь, гадать да задыхаться? Я пойду к реке и увижу все собственными глазами, и вы, если хотите, идите за мной, а не хотите, так и не ходите, но поверьте мне на слово: еще до захода солнца все разъяснится и толки о змее прекратятся раз и навсегда.

И он направился на восток, к Блэкуотеру и источнику зловония, следом, бормоча и препираясь, потянулась кучка прихожан. Мать Хэрриет взяла его за руку и сказала доверительно:

— Я попрощалась с дочуркой: кто знает, вернусь ли домой.

Дуб изменника на лугу так густо облепили грачи, что казалось, будто дерево усыпано пернатыми плодами. Когда Уилл ступил в тень дерева, алчная стая смолкла. Вонь здесь стояла невыносимая, и мистер Каффин, завидев освещенные окна школы, отделился от шагавших и устремился в укрытие, пробормотав, дескать, зря он поехал в этот грязный медвежий угол, а ведь его предупреждали. Наконец ветер сжалился над ними и поменял направление, грачи вспорхнули с дуба, словно кто-то сдул пепел с горящих листов бумаги. Зловоние стало утихать: его отнесло к устью реки, где оно неминуемо должно было разбудить жителей других деревень. Бэнкс воспрянул духом, пропел куплет матросской песенки и отпил глоток рома.

Показался Край Света, и все отвели глаза. Под мшистым холмиком упокоился Крэкнелл, пока что без надгробного камня, но невозможно было представить, что его больше нет в доме с мозаичными стеклами, что он больше не обирает уховерток с рукава пальто. От прежней толпы осталась лишь горстка: Уильям Рэнсом, по левую руку от него — мама Хэрриет, по правую — рыбак, сзади шел Ивенсфорд и, спасибо, молчал.

Две ушедшие вперед женщины довольно оживленно болтали, поглядывали на облака, которые восходившее солнце окрасило в красный цвет, и махали руками, словно надеялись прогнать смрад, крепчавший по мере приближения к солончакам. Уилла тошнило от страха и омерзения: ему не верилось, что они вот-вот увидят на берегу змея, который греет на солнышке тонкие крылья и, лязгая зубами, глодает кость, и все равно на душе было непокойно. «Кора», — произнес он громко и сам испугался своего тона — словно выбранился. Шагавший рядом Бэнкс бросил на него недоуменный взгляд и, кажется, тоже хотел что-то сказать, как вдруг одна из женщин впереди остановилась как вкопанная, указала на берег и завизжала. Ее спутница от неожиданности споткнулась, наступила на край подола и, не сумев выпрямиться, полетела вниз по склону, разинув от страха рот.

Позже Уилл вспоминал этот миг, как будто все вокруг замерло, точно на фотопластинке: падающая женщина, Бэнкс, который бросился к ней на помощь, но вдруг застыл, и он сам — бесполезный, со сладковатым привкусом гнили во рту. Потом видение исчезло, и впоследствии он никак не мог подыскать вразумительного объяснения, каким образом они вдруг все очутились на берегу, подле черного остова Левиафана, и с ужасом и жалостью воззрились на то, что принесло море.

Вдоль кромки прибоя вытянулась гниющая и смердящая туша какого-то существа футов двадцати в длину, так что казалось, будто дальний его конец постепенно сходит на нет; ни крыльев, ни лап у него не было. Блестящая серебристая кожа туго обтягивала туловище, точно барабан, вдоль хребта были видны остатки единого плавника: кое-где торчали и сохли под восточным ветерком сломанные и раздробленные выступы с клочками перепонки, похожие на спицы зонта. Падавшая женщина чуть не наступила на голову существа с глазами размером с кулак, которые слепо таращились в небо. Жабры отделились от серебристой чешуи, обнажив мясистые малиновые оборки, похожие на испод грибной шляпки. На рыбу либо кто-то напал, либо она угодила на Темзе под киль направлявшегося в столицу судна: местами тугая кожа, переливавшаяся в первых лучах солнца всеми цветами радуги, точно масляное пятно на воде, лопнула, открыв бескровные раны. На гальке и в грязи под тушей блестел сальный след, словно вытопился жир, в раскрытой пасти, отчасти похожей на тупой клюв зяблика, виднелись тонкие зубы. На глазах у собравшихся от костей отвалился ломоть мяса, как срезанный ножом.

— Только и всего, смотрите, — проговорил Бэнкс, — только и всего. — Он снял шляпу и прижал к груди. Выглядело это нелепо, как будто он на заре столкнулся в эссекской глуши с направлявшейся в парламент королевой. — Вот бедняга. Валялась здесь в темноте, на берегу, израненная, хватала ртом воздух.

«И правда бедняга», — подумал Уилл. И пусть гниющая рыбина напоминала разноцветные рисунки на полях рукописей, но даже самые суеверные из прихожан не приняли бы ее за чудище или мифическое существо. На берегу лежало обычное животное, такое же, как каждый из них, мертвое, как каждый когда-нибудь будет. Все, кто видел его, будто условились молчаливо, что загадка не то чтобы решена, но утратила смысл: невозможно было представить, что это разлагавшееся слепое создание, выброшенное из своей стихии, где некогда, должно быть, так красиво серебрились его упругие бока, нагоняло на них страх. Где же, в конце концов, обещанные крылья, сильные лапы с торчащими когтями? Уж не эта ли рыбина обвилась вокруг Крэкнелла и задушила его в устье Блэкуотера? Но старик умер на берегу, и сапоги были на нем.

— Что же нам делать? — спросил Ивенсфорд так, словно бы сожалел, что у его ног лежит труп рыбины и небесный суд не свершился. — Нельзя ее так оставить. Она отравит реку.

— Ее приливом унесет, — заверил Бэнкс, уж он-то на своем веку повидал дохлых рыб. — А не унесет, так чайки съедят.

— Там что-то шевелится, — вдруг заметила мать Хэрриет, прошла чуть вперед и уставилась на выпиравшее брюхо рыбы. — Внутри что-то шевелится!

Тут и Уилл увидел, как под кожей что-то корчится и дрожит. Преподобный зажмурился, потер глаза, решив, что ему померещилось, потому что он рано встал и солнце еще низко, открыл глаза, и в тот же миг брюхо лопнуло, будто расстегнулось множество мелких пуговок, и из рыбьего нутра вывалился клубок бледных извивающихся червей. Вонь была нестерпимая. Все дружно отшатнулись, как от удара, а Бэнкс, не сдержавшись, отбежал за остов Левиафана, и там его стошнило. Он не мог себя заставить взглянуть на червей. Не мог, и все тут. Он боялся, что в шевелившемся бледном клубке мелькнет рыжий локон. Но одна из женщин, не дрогнув, пнула вонючую массу ногой и сказала:

— Солитер. Вы только подумайте: длиной в несколько ярдов, и все никак не наестся. Он-то, поди, и прикончил рыбину, голодом уморил. Я и раньше такое видала — что же вы, ваше преподобие? Даже и не посмотрите? Уж не боитесь ли вы? Нашлась и на вас напасть?

Уилл согласно кивнул (отпираться не было смысла) и, превозмогая тошноту, взглянул на червя. Солитер был похож на белую ленту из беспорядочно сплетенных нитей, он дернулся раз-другой и замер. О чем думал Творец, создавая такое отвратительное существо, которое живет за счет других? А ведь и оно зачем-нибудь да нужно.

— Бэнкс, — произнес Уилл, борясь с желанием прочесть короткую проповедь, дабы отметить, как он был прав, противопоставляя суеверным страхам сельчан голос Божественного разума. — Бэнкс, что же нам делать?

— Ничего, — ответил тот, утирая влажные глаза, которые налились кровью от лопнувших сосудов. — Прилив унесет, к полудню или около того. Природа справится сама.

— И оно не отравит ни рыбу, ни устричные садки?

— Видите чаек? Видите грачей, которые прилетели за нами с луга? Птицы и река сделают свое дело: к воскресенью от рыбины не останется и следа.

Хрусталики мертвых рыбьих глаз подернулись молочной пеленой, и Уилл мысленно подытожил, хотя и понимал, что это глупости: испустила последний вздох. Вода подступила ближе, пошевелив гальку, и на носу ботинка проступило темное пятно, а подошву окаймила соль.

Кэтрин Эмброуз
С любовью,

Дом священника
Кэтрин.

при церкви Всех Святых

Олдуинтер

11 сентября

Кора, дорогая,

Слышали новость? Но коль скоро Вы решительно больше не интересуетесь бедным старым Эссексом (в самом деле, я не припомню случая, чтобы Вы так быстро позабыли о каком-то из своих увлечений!), то, вероятно, пребываете в неведении, а раз так, мне в кои-то веки выпало удовольствие сообщить Вам то, чего Вы пока не знаете, а именно:

ОНИ НАШЛИ ЗМЕЯ!

А теперь выдохните, налейте себе чаю (Чарльз, который через мое плечо читает это письмо, замечает, что солнце перевалило за нок реи, значит, можно пропустить и чего покрепче), и я Вам обо всем расскажу. Поскольку я сейчас в Олдуинтере, то слышала обо всем от самого преподобного Уильяма Рэнсома, который, как мы с Вами знаем, не способен приукрашивать — слишком тяжкий это грех, поэтому считайте, что рассказ мой так же правдив и точен, как если бы вышел из-под пера его преподобия.

В общем, дело было так. Вчера утром деревню разбудил омерзительный запах. Кажется, сперва все дружно решили, будто чем-то отравились, поскольку вонь стояла такая, что многих стошнило прямо в постели — можете себе представить?

Как бы то ни было, жители деревни набрались смелости, отправились на берег и там обнаружили это существо, оно уже было мертвым-мертво. Довольно большое, как и полагали. По словам Уилла, в длину оно оказалось футов двадцать, но не массивное. Уилл сказал, что оно было похоже на угря и отливало серебром или перламутром (на старости лет он стал поэтом). Увидели они его и поняли, какими были глупцами: ни когтей у чудища, ни крыльев; судя по его виду, это существо могло бы оттяпать кусок ноги, но уж точно не потрудилось бы вылезти из воды, чтобы схватить ребенка или овцу. Были и другие неприятные подробности, кажется связанные с каким-то паразитом, на которых я не хочу останавливаться, но, в общем, такие дела: существо оказалось не более диковинным или опасным, чем слон или крокодил.

Вас наверняка интересует, походило ли оно на морских змеев, которых выкапывала Ваша любимая Мэри Эннинг? Как ни жаль мне Вас разочаровывать, но нет. Уилл говорит, что у существа не было конечностей и что, несмотря на свои размеры и странный вид, это совершенно точно была самая обычная рыба. Поговаривали, что нужно бы известить власти — Уилл послал Чарльзу письмо, так как мы тогда были в Колчестере, — но прилив унес останки в море. Ах, Кора! Мне искренне Вас жаль. Такое разочарование! Я так надеялась в один прекрасный день увидеть в витрине Британского музея чучело морского змея со стеклянными глазами, а на стене медную табличку с Вашим именем. А как обманулись те, кто ждал Судного дня! Интересно, раскаялись ли они в своем раскаянии? Я бы раскаялась!

На следующий день мы приехали в Олдуинтер, надеясь собственными глазами увидеть останки чудища, так что пишу Вам из кабинета Уилла. Осень стоит теплая, мягкая; я вижу сквозь открытое окно, как в саду пасется коза. Так непривычно очутиться здесь без детей Рэнсомов, зная, что они ждут нас дома, в Лондоне! Все перевернулось вверх дном. И так непривычно видеть здесь Ваши вещи: Ваши письма (я не читала, хотя, каюсь, соблазн был велик), Вашу перчатку, окаменелость (кажется, аммонит?), которую, кроме Вас, никто не мог сюда принести. Мне даже показалось, будто я почувствовала Ваш запах, похожий на первый весенний дождь, — словно Вы только что встали со стула, на котором я сижу! Уилл держит в кабинете странные для священника книги — Маркса, Дарвина, — и они, несомненно, уживаются неплохо.

В Олдуинтере (который, признаться, всегда казался мне довольно унылой деревней) все по-новому. Сегодня утром, когда мы приехали, здесь был праздник. Поскольку опасность наткнуться за околицей на чудище миновала, детвора снова играет на улице, а женщины расстелили на траве одеяла и сплетничали без умолку, привалившись друг к другу. Мы допили летний сидр (превкусный, куда лучше любого вина, какое мне доводилось пить в этом графстве) и в два счета расправились со всеми запасами окорока в Эссексе. Милая Стелла — клянусь, она еще более похорошела с тех пор, как я видела ее в последний раз (по-моему, это ужасно несправедливо), — надела голубое платье и немного потанцевала под скрипку, но вскоре отправилась к себе. Больше в тот день я ее не видела, хотя и слышала, как она ходит наверху, однако чаще всего она лежит в постели и что-то пишет. Я привезла ей от детей подарки и письма, но она их еще не читала. Она не верит, что диковинная рыбина на берегу и есть тот самый змей, но она последнее время так чудит, что я лишь пожала ей руку (такую маленькую и горячую!), поддакнула — ну разумеется, это вовсе не змей! — и позволила повязать мне волосы голубой лентой. Болезнь ее жестока, но к ней все же добра.

Вот что, Кора, я хочу Вам сказать — уж не сердитесь на старуху за проповедь. Чарльз говорит, что Вы так и не были у Люка Гаррета и не пишете ни Уиллу, ни Стелле, хотя и знаете, как она больна (точнее было бы сказать, умирает, хотя, конечно же, такова наша общая доля) и вынуждена была разлучиться с детьми.

Милая, я знаю, у Вас горе. Признаться, я никогда не понимала, за что Вы полюбили Майкла (меня он всегда пугал, уж не обессудьте), но все же Вы понесли утрату. Узы распались, отныне Вас ничто не держит, но к чему же рвать все связи? Нельзя же всю жизнь избегать того, что нас ранит. Это невозможно, как бы нам того ни хотелось: быть живым — значит чувствовать боль. Я не знаю, какая кошка пробежала между Вами и Вашими друзьями. Я знаю лишь одно: негоже человеку оставаться в одиночестве. Вы мне как-то признались, что больше не чувствуете себя женщиной, и теперь я понимаю, что Вы имели в виду: Вам кажется, что женственность — это слабость, что наша сестра обречена на страдания! Пусть так, но разве на то, чтобы пройти одну милю, превозмогая боль, не требуется больше сил, чем на то, чтобы прошагать семь миль, не чувствуя боли? Вы женщина, а значит, должны жить, как все женщины. То есть без страха.

P. S. Вот что меня поразило: у всех отлегло от сердца, всех охватило облегчение, тут и скрипач с цветком в петлице, и чудесное угощение, — но отчего же никто не догадался снять подковы с Дуба изменника? Солнце село, а они как висели, так и висят, поблескивают, качаются на ветру.
Кора Сиборн.

Вам не кажется это странным?

Кора Сиборн

Мидленд-гранд-отель

Лондон

12 сентября

Милая Кэтрин,

Ваша проповедь ничуть меня не задела, и люблю я Вас не меньше, чем прежде. Похоже, я всех обидела, ну да мне уже не привыкать. Думаете, мне себя жаль? Что ж, так и есть, хотя, наверно, я бы перестала жаловаться на судьбу, если бы нашла источник своих бед. Иногда мне кажется, будто я понимаю, отчего мне так больно, но потом отвергаю эту мысль. Что за нелепость, в самом деле: разве потеря друга может так ранить?

Значит, эссекского змея все же нашли. Еще месяц назад я была бы в ярости, но в последнее время стала куда спокойнее. Признаться, время от времени я представляла, как увижу с берега торчащую из реки морду ихтиозавра (Бог свидетель, мне доводилось там видеть зрелища куда более странные!), но сейчас уже забыла об этом. Теперь это кажется мне такой нелепостью, словно бы об этом мечтала не я, а какая-то другая женщина. На прошлой неделе заставила себя сходить в Музей естествознания; стояла там перед витриной и пересчитывала кости ископаемых, пытаясь разбудить в душе былой восторг, но ничего не почувствовала.

Вы, должно быть, слышали, как жестоко я обошлась с доктором Гарретом. Но, Кэтрин, откуда же мне было знать? Теперь они не хотят, чтобы я приходила: я пишу, а он не отвечает. Боюсь, что и Уильям Рэнсом едва ли мне обрадуется. Я совершаю ошибки, я все порчу, я никудышный друг, никудышная жена и мать…

Ах (перечитала все, что написала выше), как можно так упиваться жалостью к себе! Какой от этого прок? Что бы на это сказал Уилл? Наверно, что мы отпали от благодати Божьей или что-нибудь в этом духе: чужие слабости никогда его не раздражали, поскольку человек грешен по природе своей, так чего же еще ждать? А раз так, наверняка он простит и мои слабости — или же, по крайней мере, объяснит, какой из моих недостатков злит его сильнее прочих…

Видите, какой я стала? Что за ребячество! Что за уныние! Я и в детстве такой не была. Я и в трауре держалась достойнее!

Я напишу Люку. Я напишу Стелле. Я приеду в Олдуинтер.

Я буду умницей. Клянусь.

С любовью, милая К., — со всей моей любовью, потому что никому, кроме Вас, она не нужна.

Кора Сиборн
С любовью,

Мидленд-гранд-отель
Кора Сиборн.

Лондон

12 сентября

Дорогие Стелла и Уилл,

Не буду начинать с традиционной фразы «Надеюсь, все у вас благополучно», потому что знаю, что дела ваши идут отнюдь не гладко. Я с прискорбием узнала, как серьезно Стелла больна, и решила вам написать. Стелла, Вы были у доктора Батлера? Говорят, он лучший врач в Англии.

Я возвращаюсь в Эссекс. Скажите, что вам привезти? Какие угощения? Книги? У гостиницы продают пионы, я куплю столько букетов, сколько влезет в вагон первого класса.

Я слышала, что нашли змея, который оказался огромной рыбой, к тому же дохлой! Кэтрин мне писала, что весь Олдуинтер праздновал, и как жаль, что мне не довелось увидеть все собственными глазами.

 

4

— А его нет. — Стелла закрыла тетрадь и перевязала лентой. — Он очень расстроится, что вы его не застали, — нет-нет, не садитесь ко мне: вроде не першит, но иногда вдруг как зайдусь… ой, что это? Что вы мне такое принесли?

У Коры от облегчения и разочарования подкосились ноги; она улыбнулась, пряча досаду, положила подруге на колени сверток и сказала:

— Это всего лишь книга — мне кажется, вам должно понравиться, и марципаны из «Харродса» — я помню, вы их любите. Фрэнки, подойди поздоровайся.

Но тот, смущенно застыв на пороге, разглядывал комнату: сколько лет собирал сокровища, а такого никогда не видал. Фрэнсис считал себя искушенным коллекционером, но Стелла Рэнсом его явно превзошла. В темно-синем капоте и голубых домашних туфлях она лежала на белой кушетке между раскрытых окон с голубыми шторами, на шее — бусы из бирюзы. Пальцы Стеллы унизывали дешевые кольца, а на подоконниках блестели бутылочки синего стекла; были тут и бутылки из-под шерри, пузырьки из-под лекарств, флакончики из-под духов. На столах и стульях разложены по оттенкам и осколки стекла, найденные в канавах, и выброшенные морем на берег матовые стеклышки, горлышки от бутылок, пуговицы, клочки шелка, сложенные бумажки, перышки, камешки, и все — синие. Фрэнсис благоговейно преклонил колени возле стола и признался:

— Замечательные у вас сокровища. У меня тоже есть сокровища.

Стелла уставила на мальчика голубые, как барвинки, глаза и ответила без тени удивления или осуждения:

— Значит, мы оба умеем находить красоту, которую никто не видит. — Она понизила голос и прошептала доверительно: — Точь-в-точь как ангелы, которые порой незримо нас посещают, последнее время их здесь немало.

Кора с тревогой заметила, как Стелла прижала палец к губам, призывая к молчанию, и Фрэнсис повторил ее жест. За время их отсутствия она стала такой чудной — быть может, болезнь виновата? Почему же Уилл ей не написал и ни о чем не рассказал?

Но Стелла оживилась, как прежде, и, теребя платье, проговорила:

— Мне о стольком хочется вас расспросить, о стольком рассказать! Как поживает доктор Гаррет? У меня сердце едва не разорвалось от жалости, когда я узнала об этом несчастье! Никогда не забуду, как он был добр ко мне, когда мы приехали в больницу. И не просто добр: он разговаривал со мной, как с равной, ничего от меня не скрывал, не то что остальные. Неужели ему правда больше не суждено оперировать? Я уже была готова согласиться на все его предложения, пусть делает со мной что хочет, но, видимо, теперь об этом и не может быть и речи.

У Коры перехватило дыхание — такую боль причиняла ей мысль о Чертенке.

— Спенсер уверяет, что он поправляется, — с деланой беззаботностью ответила она. — Не так уж сильно его и ранили. Ему же не отрезали палец. А банальной уличной дракой его не возьмешь. Не надо, Фрэнки, не трогай, это не твое. — Мальчик брал серо-голубые камешки с каминной полки и складывал на ковер. Не обращая внимания на мамины слова, Фрэнсис подышал на плоский голыш и потер его о рукав.

— Оставьте, пусть возится: он меня понимает, — сказала Стелла, и обе женщины стали наблюдать, как Фрэнсис выкладывает на ковре семиконечную звезду из камней. Кора заметила, что мальчик время от времени бросает на Стеллу восторженные взгляды, и немало удивилась. — У меня забрали детей, — печально призналась Стелла, на мгновение утратив привычную беспечность, — разумеется, я помню их лица, у меня есть их фотокарточки, но совсем позабыла, как они обвивают мою шею руками, как садятся ко мне на колени. Вот хоть на вашего посмотрю.

Стелла оперлась на изогнутый подлокотник кушетки, и румянец на ее щеках разгорелся ярче. Когда Стелла подняла голову, Кора заметила, что корни ее волос потемнели от пота.

— Но скоро они вернутся, Кэтрин Эмброуз их привезет, — продолжала Стелла и погладила Библию. — Отец небесный посылает нам крест по силам.

— Так и есть, — согласилась Кора.

— А еще говорят, будто бы нашли змея, и оказалось, что это всего-навсего гнилая рыба! — Стелла с заговорщическим видом подалась вперед: — Не верьте им! Вчера ночью на берег в Брайтлингси море выбросило собаку со сломанной шеей, да и дочку Бэнкса так и не нашли…

«С какой радостью она об этом говорит, — удивленно подумала Кора. — Словно хочет, чтобы в Блэкуотере и впрямь завелся змей!» Кора взяла подругу за руку. Что тут скажешь?

— По ночам я слышу его шепот, — продолжала Стелла, — хотя слов никак не разберу…

Глаза Стеллы сверкали, будто она провидела не кару, а спасение. Она что-то записала в тетради, тряхнула головой, словно очнулась от дремоты, и спросила:

— А как Марта поживает? Должно быть, не очень-то рада вернуться в Олдуинтер.

Сплетничать Стелла не разлюбила, и некоторое время они перебирали общих знакомых. Отсутствие Уилла словно заполняло комнату.

Фрэнсис сидел поодаль и, по своему обыкновению, наблюдал за происходящим. Он видел, как Стелла сжимала тетрадь, как гладила голубую обложку, как вдруг оживилась, услышав что-то, сказанное его мамой, и снова стала рассеянной и задумчивой. Время от времени с губ ее срывались странные фразы:

— Недаром же сказано — и вы наверняка со мной согласитесь, — «ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, и смертному сему облечься в бессмертие», — и тут же добавляла оживленно: — Крэкнелл умер, а Магогу и горя мало: молоко у нее все такое же вкусное.

Мамины глаза потемнели, как бывало всякий раз, когда ее что-то тревожило. Она гладила Стеллу Рэнсом по руке, кивала и ни разу не возразила, только спросила: «Как вам удается заплетать такую красивую косу? Я, как ни старалась, ничего не получается!» — и налила еще чаю.

— Приходите поскорее, — проговорила Стелла, когда Кора поднялась и стала прощаться. — Жаль, что вы разминулись с Уиллом, ну да я передам ему от вас привет. Молодой мистер Сиборн, — Стелла протянула руки к Фрэнсису, — давайте дружить: мы с вами друг друга понимаем как никто. Приходите в гости, приносите ваши сокровища, и сравним, у кого лучше!

Фрэнсис подал ей руку и удивился: до чего горячие ладошки, и какие крохотные, меньше, чем у него!

— У меня есть три пера сойки и куколка бабочки, — ответил он. — Если хотите, завтра принесу.

Кора Сиборн
Ваша

Дом 2 на Лугу
Кора.

Олдуинтер

19 сентября

Уилл, дорогой,

Вот я и вернулась в Эссекс. Дом совсем промерз: пишу, сидя у маленькой печки, одно колено горит, а второе заледенело. От стен тянет такой сыростью, что пробирает до костей. Даже обидно. Иногда по ночам мне мерещится запах соли, а иногда и рыбы — еле уловимый, он доносится из окна, — и сколько бы ни твердили, что эссекский змей оказался дохлой рыбиной, которую потом унесло приливом, поневоле представляешь, что он по-прежнему в реке, смотрит и выжидает, а то уже и на пороге и вот-вот проберется в дом…

Меня все презирают, так и живу. Марта со мной груба: когда приносит чай, ставит чашку передо мной так резко, что на меня летят брызги. Ей не терпится вернуться в Лондон, и мне кажется, что скоро она меня покинет. Люк запретил мне появляться, хотя Спенсер привез его в Колчестер, чтобы сменить обстановку. Я уж готова идти к нему пешком! Спенсер отвечает на мои письма, каждый раз пишет «С уважением», но, разумеется, ни капли меня не уважает. Кэтрин то и дело поглядывает на меня эдак с пониманием, словно хочет сказать: что бы я ни натворила, она на моей стороне. Меня эти ее взгляды так раздражают, что, право, лучше бы она влепила мне пощечину.

И разумеется, меня презирает Фрэнки, но не более, чем всегда. Кажется, в Стелле он нашел то, чего не сумел отыскать во мне. Он ее уважает! Отчего бы и нет? Я не знаю человека отважнее, чем она.

Вы пишете мне по-дружески тепло, но все же мне часто кажется, что я лишилась и Вашего расположения. Признаться, я натворила немало глупостей: и то, что я подпустила Люка к Джоанне, и та странная ночь в июне, и то, что я вообще приехала сюда!

Марта упрекнула меня в эгоизме — дескать, вечно я хочу всех к себе привязать, не заботясь о том, чего хотят они. Я ей ответила, что все так живут, в противном случае мы бы все остались в одиночестве, и она со всей силы хлопнула дверью, разбила кусок стекла.

Только Стелла на меня не злится. Я просидела у нее целый день — она Вам говорила? — и она целовала мне руки. Я боюсь за ее разум: мне кажется, ее попеременно обуревает то отчаяние, то такой восторг, словно она уже стоит у райских врат. Но какая же она красавица, Уилл! Я ни когда не видала ничего подобного. Ее рассыпанные по подушке волосы и сияющие глаза так прекрасны, что любой художник прослезился бы и схватился за кисть. Она не верит, что змея нашли. Говорит, что слышит его шепот, хотя слов не разобрать.

Расскажите мне, как Вы поживаете. По-прежнему просыпаетесь в несусветную рань и пьете кофе в халате, дожидаясь, пока проснется вся семья? Дочитали Вы тот ужасный роман о Помпеях? Видели ли уже зимородков? Скучаете ли по Крэкнеллу, не хочется ли Вам, как прежде, прислониться к его воротам и наблюдать, как он сдирает шкуры с кротов?

Скоро ли мы с Вами увидимся?

Прп. Уильям Рэнсом
Уильям Рэнсом.

Дом священника

при церкви Всех Святых

Олдуинтер

20 сентября

Дорогая Кора,

Стелла сказала мне, что Вы заходили. Впрочем, я и сам бы догадался: кто еще потратит целое состояние на сласти из «Харродса»? (Кроме шуток, спасибо за подарок: я смотрю, как Стелла грызет марципан, и радуюсь, что она ест хоть что-то кроме горячего «боврила» [50] .)

Она очень привязалась к Фрэнсису. Говорит, что они родственные души. Кажется, это как-то связано с ее новой страстью украшать дом всякой всячиной. Я ей сказал, что пишу Вам письмо, и она попросила, чтобы он поскорее пришел — хочет что-то ему рассказать. Доктор уверяет, что, поскольку кашель пока несильный, навещать ее можно.

Заметили ли Вы, как все переменилось в Олдуинтере? Я знаю, Вы уже слышали, как мы нашли на берегу дохлую рыбу и как нас разбудила ее вонь. Очень жаль, что Вас там не было: помню, я ловил себя на этой мысли и гадал, как Вы могли уехать…

Тот вечер удался на славу, будто сразу отмечали праздники и весны и урожая. Всю деревню охватило такое облегчение, что на лугу пели и плясали ночь напролет. Да и у меня, признаться, словно камень с души, хотя я и знал, что бояться нечего! Беднягу Ивенсфорда жаль: с тех пор как стало ясно, что конец света откладывается, он места себе не находит. По воскресеньям теперь пустуют еще несколько скамей. Ну да надо радоваться, что у людей совесть настолько чиста.

И все же есть от чего впасть в отчаяние. В доме тихо, как на кладбище. Я даже перестал запирать дверь кабинета: все равно никто не войдет. Дети пишут почти каждый день и обещают приехать на будущей неделе. Когда я представляю, как они бегут по садовой дорожке, мне хочется вывесить знамя и дать залп салюта из пушки!

Стелла рада, что они возвращаются, но витает где-то далеко. Порой, чтобы меня утешить, уверяет, что не умрет, — а потом говорит, что взыскует бессмертия, и мне кажется, что ей не терпится умереть. Я ее люблю. Мы так долго любим друг друга, что мне кажется, будто я люблю ее всю взрослую жизнь — с тех пор, как стал мужчиной. Я не представляю жизни без нее, как без руки или без ноги. Что я без нее? Вдруг без ее взгляда я перестану существовать? Что, если однажды утром я посмотрю в зеркало и никого не увижу?

И правда ли все то, что я только что написал, если при известии о Вашем возвращении я обрадовался так, как не смел и представить?

Я гуляю каждый вечер, часов в шесть, в противоположную от болота и устья реки сторону. Я до сих пор не могу позабыть ту ужасную вонь, потому и гулять хожу прочь от реки, в лес.

Буду рад Вас видеть. Пойдемте гулять. Согласны?

 

5

Кора в твидовом мужском пальто высматривала на лугу Уилла. Вечер был слишком теплый, чтобы поднимать воротник, лето выдалось мягким, и осень тоже наступала несмело. Но Коре было не по себе, и не только при воспоминании о том, как Уилл держал ее за талию. Ей хотелось укутаться в тяжелую одежду, обезобразить себя бесформенной тканью и массивными башмаками, не спрячь Марта ножницы, Кора обрезала бы волосы, но пришлось довольствоваться уложенными на затылке косами, точно школьница поутру.

Она так давно не видела своего друга, что боялась не узнать, и от волнения у нее пересохло во рту. Как-то он ее встретит? Будет ли к ней суров, упрекнет ли в том, как она его разочаровала? Заговорит ли с ней тепло, как когда-то, или же будет робеть (что ее всегда удручало)?

Ветер донес с Блэкуотера соленый запах; в высокой траве виднелись шляпки грибов, жемчужные, как устричные раковины. Уилл подкрался к ней неслышно, точно расшалившийся мальчишка, легонько тронул за руку выше локтя: «Право же, не стоило так наряжаться ради меня». Размеренный ритм, протяжные гласные — все это было так знакомо, так мило, что Кора позабыла страх и расправила полы пальто в реверансе.

Они с улыбкой разглядывали друг друга. Уилл был без воротничка и, как истинный сельский житель, не обращающий внимания на то, какое нынче время года, без пальто. Он закатал рукава, словно весь день работал, и расстегнул на горле пуговицы рубашки. Волосы его с тех пор, как Кора видела его в последний раз, отросли, выгорели и в свете заходящего солнца казались янтарными. На щеке все так же виднелся шрам в форме овечьего копыта, а глаза покраснели, как будто он тер их, читая вечернюю газету. «У него бессонница», — с пугающей нежностью подумала Кора.

Под его взглядом она почувствовала, как сильно подурнела: лицо приобрело землистый оттенок, оттого что она почти все лето просидела взаперти, а волосы на макушке торчали в разные стороны. Если она когда и смотрела в зеркало, то лишь для того, чтобы с полным равнодушием отметить тонкие морщинки в уголках глаз и складку между бровей. Все это Кора сейчас остро припомнила, и ее охватило облегчение. Невозможно было поверить в то минутное помрачение, что летом послужило причиной их разлуки, — ни один мужчина на свете теперь не взглянул бы на нее с вожделением. Эта мысль показалась ей такой нелепой, что она рассмеялась, и ее смех обрадовал Уилла, потому что вычеркнул прошедшие недели и вернул его в ту теплую комнату, где она когда-то впервые протянула ему руку.

— Что ж, миссис Сиборн, пойдемте, — сказал он. — Мне столько нужно вам рассказать.

Кора мгновенно почувствовала себя свободно и раскованно, она больше не боялась и не стыдилась. Они шагали быстро, нога в ногу, прочь из деревни и от реки. Прошли мимо церкви Всех Святых и не отвели глаза, поскольку не видели в вечерней прогулке ничего предосудительного.

У обоих накопилось столько забавных и печальных историй, столько небылиц и смутных предположений, что битый час они болтали без умолку. Они словно заново открывали друг друга, с удовольствием подмечали знакомые жесты, излюбленные словечки, склонность умалчивать или преувеличивать, и если один вдруг отклонялся от темы, другой тут же следовал за ним. Они наслаждались общением друг с другом, как повелось с первой встречи, и их ничуть не смущало, что негоже так часто улыбаться и так охотно смеяться, в то время как утопавшая в голубых шелковых подушках Стелла прикрывает рот платком и кашляет кровью, а Люк Гаррет в Колчестере не знает, как жить дальше. Они не столько простили, сколько забыли друг другу предательство; теперь они снова вместе, а значит, все по-старому.

— Подумать только, всего-навсегда дохлая рыба! — воскликнула Кора. — Вот вам и змей с клыками и крыльями! Никогда еще я не чувствовала себя такой идиоткой. Я ведь ходила в читальный зал (признаться, я втайне надеялась, что встречу там вас) и, как прилежная школьница, писала конспекты, разглядывала в книге ремнетела, которого тридцать лет назад выбросило на берег Бермудских островов, читала о том, что эти рыбы перед смертью плавают у поверхности. Впору извиниться перед Мэри Эннинг за то, что опозорила и ее пол, и род занятий.

— Но какая рыбина! — И Уилл описал, как лопнула блестящая кожа на рыбьем животе и как его содержимое извивалось на берегу.

Заговорили о Стелле, и Кора отвернулась: однажды она уже расплакалась при Уилле и больше не хотела.

— Она попросила показать ей предметное стекло под микроскопом, — рассказывал Уилл, в который раз изумляясь отваге жены. — Она смотрела на содержимое собственных легких, зная, что в них таится смерть, куда смелее, чем я. Мне кажется, она давно обо всем догадалась. Ей ведь и раньше доводилось такое видеть.

— Таких женщин, как Стелла, часто недооценивают. Люди думают, что если она красавица и любит наряжаться, сплетничать и болтать, то пуста, как статуэтка балерины, которая описывает пируэты на шкатулке, но мне с первого же ее письма стало ясно, как она проницательна и умна, — думаю, она и сейчас все прекрасно понимает.

— Не хуже, чем раньше, хотя кое-что изменилось. — Они дошли до опушки леса, тропинка сузилась, на дубах сидели стаи галок, а ежевика цеплялась за одежду. Ягоды сгнили на ветках, поскольку из-за «напасти» никто из жителей деревни давным-давно не ходил с корзиной в лес. — Кое-что изменилось. Меня предупреждали, но такого я не ожидал. Разумеется, Стелла верующая, иначе я бы на ней не женился, — чему вы удивляетесь? А как иначе я оставлял бы жену одну каждое воскресенье и еще половину недели, если бы она не верила в того же Бога? Да, она верующая, но верит иначе, нежели я. Ее вера всегда была, — тут Уилл замялся, подбирая слово, — благовоспитанной, что ли. Понимаете, о чем я? Сейчас все иначе, и меня это смущает. Она поет. Я просыпаюсь ночью и слышу, как она поет у себя в комнате на другом конце коридора. Мне кажется, что слухи о змее перепутались у нее в голове с библейскими легендами, и она не верит, что его больше нет.

— Вы говорите, как чиновник, а не как священник! Наверно, те женщины, которые отправились к гробнице Спасителя, — забыла, как их звали, — тоже, как и она, ослепленные сиянием славы и уже еле живые, мечтали, чтобы все это поскорее кончилось… Нет, я над вами не смеюсь и, видит Бог, никогда не смеялась над Стеллой, но коль скоро вы настаиваете на истинности собственной веры, то, по крайней мере, должны согласиться, что вера иррациональна и для нее не важны ни выглаженная сутана, ни чин богослужения.

Кора почувствовала раздражение: она и забыла, с какой легкостью они выводят друг друга из терпения. Она подумала, не продолжить ли разговор о вере, но сочла, что пока не время обсуждать непростые темы.

— Впрочем, я вас понимаю, — примирительно сказала она, — я очень вас понимаю. Ничто нас так не тревожит, как перемены в любимых. Мне часто снится кошмар (я не раз вам об этом рассказывала), как я прихожу домой, Марта и Фрэнсис снимают лица, как маски, а под ними ненависть и отвращение… — Кора вздрогнула. — Но она по-прежнему ваша Стелла, ваша звезда морей, «любовь не знает убыли и тлена». Так что вы намерены делать? Как думаете ее лечить?

Уилл рассказал о полном треволнений дне в больнице, о вежливости доктора Батлера и сарказме Люка, о том, как спокойно Стелла выслушала диагноз и рекомендации врачей.

— Доктор Батлер осторожен, он хочет еще раз ее осмотреть, хочет колоть ей туберкулин, популярное лекарство. Чарльз Эмброуз обещал, что все оплатит, и как я могу отказаться? Не в моем положении упиваться гордыней.

— А Люк? — спросила Кора и вспыхнула: она все еще не могла выговорить его имя, не краснея от стыда.

Уилл мог бы себя заставить простить Чертенка, но, коль скоро вера не обязывала его любить своих обидчиков, он ответил:

— Вы уж не обессудьте, но я даже рад, что он не сможет оперировать: он собирался проткнуть ей легкое, чтобы другое зажило! Не поймите меня превратно, я глубоко сожалею, что его ранили, но благополучие Стеллы заботит меня куда больше, и ни о чем другом я сейчас думать не могу.

И смешался, словно его поймали на лжи. «Ни о чем другом я сейчас думать не могу», — сказал он. Ах, если это было бы так! Если бы это было так!

— А что говорит Стелла? — Кору охватило чувство, похожее на ревность: интересно, каково это, когда тебя любят так безоглядно?

— Что Христос придет, чтобы забрать свои драгоценные камни, и что она готова, — ответил Уилл. — По-моему, ей все равно: как будет, так будет. Иногда она говорит, что на будущий год в это время заберется на Дуб изменника вместе с Джеймсом, а иногда я вхожу и вижу, как она лежит, сложив на груди руки, точно уже в гробу. И этот ее голубой, все время голубой! Посылает меня за фиалками, я объясняю, что не сезон, и она едва не плачет от злости.

Уилл поведал Коре — робко, поскольку стыдился этого, — о сделке с Богом и как он готов был, если бы получил благословение свыше, отдать жену в руки Люка, под его скальпель и иглы.

— Но тут мы узнали, что Гаррет был ранен, и если я не увидел в этом знамение, то Стелла уж точно: она вздохнула с облегчением и сказала мне, что согласилась бы на операцию, если бы я счел это необходимым, но предпочитает ввериться Господу. Иногда мне кажется, что она хочет нас оставить, хочет уйти от меня!

Кора украдкой взглянула на друга. Тот настолько редко терял самообладание, что сейчас она испугалась.

— Помню, как заболел Майкл, — заговорила Кора. — Мы завтракали, и он вдруг не смог сделать глоток. Он застыл, побагровел, вцепился в скатерть, схватился за горло — а поскольку он никогда ничего не боялся и при любых обстоятельствах контролировал себя, мы поняли, что стряслась беда. Тут в окно влетела птица. Я ничуть не суеверна, но в тот миг вспомнила примету, что если в дом влетела птица, это к покойнику. Меня охватило такое облегчение, что я просто сидела и смотрела, как он задыхается… потом, разумеется, опомнилась, мы дали ему воды, его стошнило, чуть погодя у него начались кровотечения, послали за Люком. Тогда я увидела его впервые. Признаться, я его побаивалась, — не странно ли? Никогда не знаешь, кем станет тебе незнакомец, который переступает порог твоего дома… Ах! — Кора покачала головой. — Сама не знаю, к чему я это говорю, как можно сравнивать их со Стеллой! Она совершенно иной породы! Наверно, я это к тому, что перемены всегда застают нас врасплох.

И Уилл подумал благодарно: как странно, что Кора так его понимает, хотя не согласна почти ни с чем, что он знает и ценит.

Сгущались сумерки. Розовое солнце пряталось под черной тучей, лучи его касались лишь стволов каштанов и буков, а кроны тонули во мраке, и казалось, будто на бронзовых колоннах покоится плотный черный балдахин. Кора и Уилл подошли к невысокому холму, тут и там тропинку пересекали через равные промежутки корни деревьев, образовав пологую лестницу с широкими ступенями. Все покрывал плотный ковер сочного зеленого мха.

Как бы приятно и оживленно ни текла беседа, ей не хватало доверительности их писем, в которых они так охотно говорили о «я» и «вы». Но теперь, когда вокруг сомкнулся лес, можно было коснуться самого главного, пусть нерешительно и постепенно.

— Я так обрадовался, когда вы мне написали, — робко признался Уилл. — Мне в тот день было очень грустно, и вдруг на коврике у двери я увидел ваше письмо.

— А я рада, что смирила гордыню. — Кора поставила ногу на зеленую ступеньку, примолкла на миг, а потом продолжила: — Вы так на меня рассердились за то, что Люк опробовал на Джо свои трюки. Я не обижаюсь, когда на меня сердятся, если я это действительно заслужила, но тут я ни в чем перед вами не провинилась, я лишь хотела помочь! Если бы видели то, что видела я, — как девочки смеялись, как мотали от хохота волосами…

Уилл раздраженно покачал головой:

— Ну да что теперь об этом вспоминать, дело прошлое. — Он рассмеялся и добавил: — Люблю с вами спорить, но только не о важном.

— Только о добре и зле…

— Именно так. Смотрите-ка, мы в соборе. — Высоко над головой деревья наклонились, образовав нечто вроде алтарной арки; у дуба возле тропинки отломилась ветка, оставив глубокую впадину над заостренным уступом. — Как будто Кромвель взял молоток и стамеску и уничтожил святыню.

— Я видела, что вы наконец избавились от змея, осталось только несколько чешуек, — заметила Кора. — Я заходила в церковь в тот день, как вернулась в деревню. Что же вас так рассердило?

Уилл вспомнил о постыдном случае на болоте в день летнего солнцестояния, куда он сбежал от всех, закашлялся и сказал:

— Джоанна бы мне уши надрала, не подоспей известие о смерти Крэкнелла. Смотрите-ка: надо же, каштаны лежат, а дети их не собирают.

Он наклонился, набрал горсть каштанов и протянул один Коре. Та сунула кончик пальца в трещину в зеленой оболочке и раскрыла ее, на белом шелковом ложе блестел орешек.

— Я рассердился, — признался Уилл. — Вот и все. Теперь напасть миновала, и я почти позабыл, каково это: как все сидели по домам, не пускали детей на улицу и, как я ни убеждал, что бояться нечего и все эти страхи — пустая выдумка, не верили ни единому моему слову.

— Я сразу же это заметила, — согласилась Кора, — в деревне все по-новому. Я слышала, как поет школьный хор, и только дома вспомнила, как девочки заходились смехом и как плохо все кончилось. Подумать только, когда я впервые сюда приехала, на лугу не было ни души и все на меня косились, точно я во всем виновата! Точно это я навлекла на них беду!

— Порой мне кажется, что так и было. — Уилл опустил руки, ковырнул носком мох и полушутя-полусерьезно взглянул на Кору с упреком.

Кора засмеялась:

— Напасть, быть может, и не моих рук дело, да что толку: я напутала в остальном. Вот вы написали, что не ждете от жизни нового, и я поняла, сколько ошибок натворила. Напросилась к вам в гости. Разве что не выбила окно! Настояла на том, чтобы мы переписывались, хотя жили самое большее в полумиле друг от друга! И все лишь потому, что мы однажды с вами разговорились…

— Не забывайте об овце, — вставил Уилл.

— Да, и овца, конечно же. — Они переглянулись с облегчением, словно переступили через показавшуюся на тропинке трещину. Но трещина ширилась, и они споткнулись.

— Мои окна и так были выбиты, — заметил Уилл. — Или нет, пожалуй, я их запер на шпингалет — но отчего? Отчего я так радуюсь, когда вижу вас? Ведь у меня есть все, о чем только можно мечтать…

— Меня это вовсе не удивляет. — Кора выковыряла каштан из кожуры и покатала в ладонях. — Неужто вы правда думали, что можно любить либо одно, либо другое? Уилл, милый, бедный, неужто же вы полагали, будто в вас так мало любви? Кстати, как вы думаете, что мне с этим сделать: запечь, сварить или замариновать в уксусе? — Она притворилась, будто бросает в него каштаном, но он увернулся и поднялся на ступень-другую выше Коры.

— Полно ребячиться, — раздраженно ответил Уилл. — Думаете, я не знаю, какого вы мнения обо мне — пусть даже в глубине души? Вы считаете меня спятившим на Боге полудурком, которому до вас далеко, потому что вы-то стоите на высшей ступени эволюции!

Кора мрачно взглянула на Уилла, но ему показалось, что краешек ее губ дрогнул в улыбке, и он продолжил, распаляясь, так что слова его прозвучали жестоко, чего он совсем не хотел:

— Вы только посмотрите на себя! Как бы вы ни рядились — в шелка и бриллианты или в лохмотья, которыми и Крэкнелл бы побрезговал, что бы вы ни делали — смеялись над нами или клялись в любви всем подряд, вы всегда отгораживались стеной, потому что не хуже меня знаете: молодость ваша почти миновала, а вас никто и никогда не любил так, как должен был…

— Довольно, — перебила Кора.

Искренность, к которой она стремилась в письмах, здесь, под черным лесным балдахином, ранила нестерпимо; ей хотелось вернуться на твердую почву бумаги и чернил, сбежать отсюда, чтобы не краснеть и не чувствовать за сладковатым дымом далекого пожара запах его тела под рубашкой. Возмутительно, в самом деле: пусть бы и дальше писал ей письма, а она бы и впредь не замечала, что он, оказывается, человек из плоти и крови, не чувствовала, как бешено бьется жилка на шее.

— Слезайте оттуда, — добавила Кора. — Спускайтесь. Не будем ссориться. Разве мало мы с вами ругались?

Уилл пристыженно склонился под деревом, пошарил в опавшей листве, подобрал с земли несколько каштанов и один за другим передал Коре. Она зажала каштаны в руке.

— Как жаль, что мы уже не дети! В детстве это были сокровища, их берегли, ими менялись. — Она подошла к Уиллу и села рядом с ним на мох. — Так было бы здорово вновь стать детьми и вместе играть…

— Разве невинность вернешь! — ответил Уилл, и у него вдруг закружилась голова, как будто от ее слов они оба взлетели высоко и еще не упали. — Мы утратили невинность, вы притворяетесь, не даетесь мне в руки… — Он грубовато дернул ее за рукав: — Вы что же думали, если наденете мужское пальто, то я и не вспомню, кто вы на самом деле?

— А вы вообразили, будто я надела его из-за вас? — парировала Кора. — Я и сама не вспоминаю о том, что женщина. Я перестала ею быть. Бог свидетель, я плохая мать, да и женою толком никогда не была… а вам бы хотелось, чтобы я мучилась в туфлях на высоких каблуках и запудривала веснушки? Тогда вы бы держались настороже?

— Вовсе нет. Мне кажется, это вы настороже: вы мне как-то признались, что хотели бы превратиться в чистый разум без тела, чтобы вас не тревожили собственная плоть и кровь…

— Так и есть! Я их презираю, тело всю жизнь меня предает. Оно — не я. Я здесь, я — в мыслях и словах…

— Да, — ответил Уилл, — да, безусловно, но и здесь тоже вы. — Он раздвинул полы ее пальто, вытащил блузку, заправленную в юбку, и вспомнил, как когда-то коснулся ее талии и сам себя за это стыдил. Но сейчас ему было ничуть не стыдно. Оторваться от нее было бы оскорбительно — разве можно выучить наизусть все изгибы и повороты ее мысли и ни разу не коснуться ее кожи, не узнать ее запах и вкус? Это было бы вопреки законам природы.

Сгущались сумерки; Кора лежала, откинувшись на мягкую зеленую ступеньку, и не сводила с Уилла пристального зовущего взгляда, в котором не было ни тени удивления. Он приподнял блузку и между черных ее одежд увидел мягкий живот, ослепительно белый, с серебристыми полосками, которые оставил сын. Уилл приник к ее животу губами, а она изгибалась от наслаждения.

Солнце село, лес сомкнулся над ними, и медь на колоннах деревьев покрылась патиной. Позолоченный купол исчез, остался лишь запах прелой листвы, сухой травы да паданцев, гниющих на тропинке. Кора уставила на Уилла привычный невозмутимый взгляд, и все ее существо устремилось навстречу ему, как река в половодье.

— Пожалуйста, — она потянула вверх юбку, и в ее просьбе Уиллу послышался приказ, — пожалуйста.

Он с легкостью нашел путь, скользнул рукой внутрь и принялся ее ласкать. Кора откинула голову и затихла. Он показал Коре блестящую от влаги ладонь, облизал указательный палец и дал ей облизать, чтобы разделить этот вкус.

 

6

В ту же ночь, но чуть позже, милях в пяти от того места доктор Гаррет шагал вдоль ячменных полей, урожай с которых собрали после заморозков. Он забрал себе в голову дойти до реки Коулн и вышел глухой ночью, когда кажется невыносимой легчайшая ноша, а рассвет до нелепости далек.

Луна еще не исчезла, однако небо на востоке местами уже светлело, и над полями вставал туман. Порой его густые клубы налетали на Гаррета, холодили щеку, точно чье-то влажное дыхание, и улетучивались, как вздох. Река скрылась из виду. Впрочем, Гаррета это не заботило, равно как и то, где он очутится. Если бы мог, он бы сбежал из собственной кожи. Просторы Эссекса казались его лондонскому глазу до странности однообразными: куда ни кинь, распаханные поля, кое-где белеют под заходящей луной ячменные стерни, а в низких живых изгородях кипит жизнь. Ряды крепких дубов провожали его взглядами, точно часовые, — он здесь чужак.

Наконец он вышел на поросший густой травой косогор, с которого открывался вид на холмистые равнины и дремавшую в низине деревушку, и сел отдохнуть под дубом. Тот уже сбросил листья — от болезни ли, от невезения ли, — и на его ветвях в неверном предутреннем свете зеленела омела. Другой бы на месте Гаррета представил, как под нею на Рождество целуются влюбленные, но он знал, что омела — паразит, который высасывает из дерева все соки. Ее клубки на голых ветвях, подумал Гаррет, выглядят точь-в-точь как опухоли в легком.

Стоило ему усесться отдыхать, как он почувствовал боль, которую на ходу не замечал. Горели стертые до мозолей непривычные к долгим прогулкам ноги (в Лондоне он проходил от силы милю-другую), опухло и ныло колено, которое он ушиб, когда споткнулся о ступеньку, но сильнее всего болела раненая рука. Во время прогулки он вытянул ее вдоль тела, кровь прилила к заживавшему шраму, и теперь ладонь саднила. Там, где плоть прорезали нож и скальпель, образовалась тонкая складка, похожая на заштопанный рот. «Жил на свете человек, скрюченные ножки, и гулял он целый век по скрюченной дорожке».

Впрочем, Гаррет не досадовал на боль, она отвлекала его от мучительного отчаяния, которое преследовало его по пятам с тех самых пор, как он приехал из Лондона со ставшей никчемной рукой и письмом от Коры в кармане. «Как вы могли?» — вопрошала она, и ее гнев передавался ему. Гаррет понимал ее чувства: и правда, как он посмел? Кора как-то сказала: что проку в некрасивом и бесполезном? — а он теперь был и то и другое. Злющий коротышка, ни дать ни взять зверь, не человек, а теперь еще (он ткнул большим пальцем левой руки в раненую правую ладонь, и от боли закружилась голова) и никуда не годный.

С того самого дня, как ладонь его вспорол нож, Гаррет каждую ночь просыпался в поту, который собирался в ямке между ключицами и пропитывал подушку. «Я ни на что не гожусь, — повторял он и бил себя кулаками по вискам, пока не начинала болеть голова, — я ни на что не гожусь, ни на что!» Все, что составляло для него цель в жизни, отнято и никогда не вернется.

Иногда по утрам несколько мимолетных мгновений жизнь снова манила надеждами: вот его тетради и макеты сердца с камерами и венами, вот письмо, которое Эдвард Бертон написал ему после своего выздоровления, а рядом конверт с камешком от Коры и объяснительной запиской, сделанной ее мальчишеским почерком. Но потом он все вспоминал, понимал, что это бутафория, как в театре, и перед ним словно опускался черный занавес. Его преследовала не грусть — он, может статься, и рад был бы погрузиться в угасающую печаль наподобие той, что охватывает в парке на мемориальной скамье, но нет, его обуревала горькая ярость, а следом странное оцепенение. Иной раз собственные переживания вызывали у него легкое недоумение, и тогда Гаррет лишь пожимал плечами.

Он сидел под дубом в ожидании рассвета и неспешно думал: «Если я уже ни на что не гожусь, отчего бы не покончить с собой?» Не было долга, который обязывал его жить дальше, никакая сила не могла заставить его пройти еще хоть ярд. Не было Бога, который утешил бы его или осудил, он не держал ответ перед высшим разумом — только перед своим.

Коралловые лучи коснулись низкого облака на востоке. Люк перебирал доводы в пользу жизни и все отметал как несущественные. Некогда честолюбие вывело его из бедности и бесславия, но все это в прошлом. Теперь мысли его туманятся, текут медленно, да и то сказать: какой от них толк при искалеченной руке? Прежде его удержала бы любовь к Коре, но и это он потерял. О нет, ее отповедь не уничтожила его чувства, но теперь он их стыдился и любил ее скрытно, втайне. Станет ли она его оплакивать? Пожалуй, да, подумал он и представил, как Кора наденет черное платье, подчеркивающее белизну ее кожи, как Уильям Рэнсом поднимет глаза от книги и увидит ее на пороге: она ахнет, на щеке ее блеснет слеза. О, разумеется, она станет его оплакивать — что-что, а это она умеет.

Он представил, как встретит весть о его смерти мать. Она никогда не держала его фотографию на каминной полке — что ж, вот и повод, купит по дешевке серебряную рамку и спрячет за стеклом его черный детский локон. И Марта, конечно же, — при мысли о ней Люк даже улыбнулся. То, чем они занимались в ночь летнего солнцестояния, доставило обоим удовольствие, но это было жалкое подобие того, чего оба хотели. «Что за путаница, — подумал он, — как же мы все запутали». Если и правда у Купидона есть лук и стрелы, то кто-то выколол ему глаза, так что он стреляет вслепую и никогда не попадает в цель.

Нет решительно ни одной причины продолжать, и он сам опустит занавес. Люк устремил взгляд вверх, на ветви дуба: крепкие, чем не виселица?

Что ж, еще один миг на земле в клубах тумана; раз не надо ни бояться ада, ни чаять рая, он уйдет с эссекской глиной под ногтями и запахом утра. Люк вдохнул и почувствовал все времена года — и молодую весеннюю траву, и цветущий шиповник, и еле уловимый запах плесени на дубе, а за всем этим — острое предвестие зимы.

Поодаль показалась лисица, глаза ее в сумерках светились, точно газовые фонари. Заметив Люка, она попятилась, уселась и стала его рассматривать. Наклонила голову, гадая, кто он таков и что делает в ее угодьях, потом, наверное, решила: пусть его сидит — и, потеряв к нему интерес, зарылась носом в свой белый воротничок. Через минуту, очевидно проголодавшись, лисица оживилась и мелко-мелко поскакала вниз по склону холма — иногда, заметив что-то в траве, прыгала на добычу, сложившись, как перочинный нож, подобрав передние лапки, — и скрылась в долине, махнув напоследок ярким, высоко задранным хвостом. Люк едва не заплакал от нежности к лисице: о лучшем прощании с миром нельзя было и мечтать.

 

7

Примерно тогда же, когда Люк присматривал себе виселицу среди эссекских дубов, Бэнкс сидел у костра на каменистом берегу, неподалеку от черного остова Левиафана, и делал пометки в журнале: «Видимость плохая, ветер северо-восточный, прилив в 6.23 утра». Несмотря на то что он своими глазами видел лежавшую на солончаках огромную серебристую рыбину с лопнувшим брюхом, Бэнкс знал наверняка (и его уверенность отметала любые факты): змея так и не нашли. Какое там нашли, если каждую ночь он просыпался, чувствуя на щеке его дыхание, и ждал, что однажды проснется — а змей обвился вокруг него черными влажными кольцами. Когда весь Олдуинтер праздновал освобождение, выкатывал на улицу и осушал бочонки сидра, Бэнкс одиноко сидел в сторонке, горевал об исчезнувшей дочери, вспоминал ее волосы цвета коралла. «Поди, лежит на дне одна-одинешенька среди обломков затонувших кораблей, — печалился он, — с отметиной змея». В том, что змей на самом деле существует, Бэнкс ни капли не сомневался: он видел его своими глазами, он его запомнил — черного, с остроконечным хребтом, ненасытного. Бэнкс топил печаль в дешевом джине, и выпивка отгоняла самые жуткие ночные страхи, но сейчас, когда он сидел на берегу лицом к приливу, они нахлынули снова. Он живо представил, как тупоносый гад с ярым взглядом терзает труп его дочери, качающийся на мелководье.

— Уж я ль ее не берёг, — сокрушался Бэнкс, оглядывался в слезах, словно искал тех, кто подтвердил бы его правоту, и не находил. Наоми-то ведь родилась в рубашке, а мать ее умерла в родах; он поступил как истинный моряк: вложил кусочек рубашки в оловянный медальон и повесил дочери на шею, чтобы отпугнуть водяных. Она носила оберег не снимая. — Я сделал что мог, — всхлипнул Бэнкс.

На берег наполз туман, замешкался у костра. Бэнкс достал из кармана бутылку и осушил залпом. Алкоголь обжег ему горло, он согнулся пополам и зашелся в кашле, а когда поднял голову, заметил, что по другую сторону от костра стоит и спокойно его разглядывает черноволосый сынок той лондонской дамы, которая спуталась с преподобным.

— Ты чего здесь в такую рань? — удивился Бэнкс. Его всегда пугал этот мальчишка с немигающим взглядом и привычкой похлопывать себя по карманам. И чего было чудищу не унести этого ребенка, от присутствия которого у Бэнкса волоски на загривке вставали дыбом и который как-то стащил пять голубых конфет из-за прилавка в деревенском магазине — Бэнкс видел это собственными глазами.

— Если это для меня рань, то и для вас тоже, — ответил Фрэнсис Сиборн. — Видели его?

— О чем ты? Что тебе надо? — Бэнкс решил притвориться, будто никакого чудища нет и в помине. — Нет тут ничего, мальчик, и видеть нечего.

— Вы сами не верите в то, что говорите. — Фрэнсис подошел ближе. — Если бы верили, не сидели бы тут и не писали бы в журнале. Это же логично. Что вы там пишете?

— «Видимость плохая», — ответил Бэнкс и помахал журналом под носом мальчишки, — и становится хуже и хуже. Мне тебя-то не разглядеть, не то что Блэкуотер.

— А вон там? — Мальчик вытащил руку из кармана и указал на восток, где по солончаку стелился туман. — У меня хорошее зрение. Вон там. Разве не видите?

— Где твоя мать? Как она тебя одного отпустила? Отойди-ка. Эй, ты куда?

Фрэнсис шагнул от костра в белый туман, и Бэнкс ненадолго снова остался один, потом тощий мальчишка появился чуть левее него и повторил:

— Разве не видите? Не слышите?

— Нет. Нету там ничего. — Бэнкс поднялся на ноги и забросал костер соленой галькой. — Нету там ничего, а я пошел домой, — ну-ка, отпусти мою руку! Меня за руку держала только дочь, а она ушла и не вернется!

Но мальчик вцепился в Бэнкса, тянул к реке, приговаривая:

— Смотрите, смотрите внимательнее, неужели не видите? — Холодная рука держала Бэнкса с силой, которую нельзя было предположить в этих тонких пальцах.

Бэнкс стряхнул мальчишку, испугавшись не того, что таилось в мокрой грязи, а ребенка, который невозмутимо смотрел на него.

— Я пошел домой, — сказал он, развернулся, но тут поблизости послышался звук, будто что-то пошевелилось. Звук был странный, низкий, негромкий, словно приглушенный туманом. Вроде кто-то медленно скрипел зубами или рылся в прибрежной гальке. Затем раздался стон — довольно высокий, переходящий в визг. Ветер развеял туманную завесу, и Бэнкс увидел нечто длинное, черное, изогнутое, местами блестящее и гладкое, местами неровное и шероховатое. Оно подвинулось, и снова раздался стон. Бэнкс окликнул мальчишку, но тот скрылся в молочной пелене. Угли костра еще тлели, манили Бэнкса, и он побежал обратно, то и дело спотыкаясь в грязи о пучки высокой спартины, один раз даже упал, почувствовал, как сместилась под кожей коленная чашечка, и, хромая, поковылял домой. На душе было легко, несмотря на страх, и всю дорогу он повторял: «Я был прав! Да, я был прав!»

Фрэнсис же остался на берегу. Он догадался, что боится, потому что у него взмокли ладошки и участилось дыхание, но решил, что это еще не повод убегать. Он редко вспоминал о Коре, и вовсе не потому, что презирал ее, а просто она была и будет всегда, так чего и заботиться? Но тут подумал о ней — о том, как часто она, склонившись над обломком камня, рисовала его в блокноте, потом подзывала сына и рассказывала, как называются ее находки. Что, если и ему сделать то же самое, ну или нечто вроде того? Понаблюдать за явлением с максимально близкого расстояния, а потом описать это и показать ей? Мысль ему понравилась. Тут за бледной завесой показалось солнце, туман поредел, влажная грязь золотилась, навстречу гальке побежали ручейки. Снова послышался скрип, и в нескольких ярдах от него медленно, словно из воздуха, возник и пошевелился темный силуэт. Фрэнсис шагнул вперед и отчетливо увидел, что же вынесло на берег.

Он перебирал все, что почувствовал, так же скрупулезно, как свои сокровища. Сперва испытал облегчение, дыхание выровнялось, сердце забилось медленнее; затем его охватило разочарование, а следом — ликование. В груди закипел смех, сдержать его было так же невозможно, как рвоту или кашель, и Фрэнсис залился хохотом. Отсмеявшись и успокоившись, он вытер слезы рукавом и подумал, как лучше поступить. То, что он видел, уже исчезло — то ли скрылось за новой полосой тумана, то ли в набегавших на берег волнах, — и нужно было решить, что делать дальше. Разумеется, надо кому-нибудь рассказать. Он подумал было о Коре, но потом сообразил, что тогда придется объяснять, почему он улизнул из дома в такую рань; она его и слушать не станет, примется поучать, будто он натворил что-то плохое. Этого ему вовсе не хотелось. И тогда он вспомнил, как навещал Стеллу Рэнсом в ее голубом будуаре и как она разрешила ему трогать свои сокровища и сразу же поняла, отчего у него в карманах лежит гнутая монетка, кусок скорлупы от чаячьего яйца и шапочка желудя. Он так привык к удивленным и подозрительным взглядам, что сразу же проникся безусловной преданностью Стелле, которая встретила его так ласково. Он расскажет ей о том, что видел, и она скажет ему, как быть.

Уважаемая миссис Рэнсом,
Искренне Ваш,

Я хочу Вам кое-что рассказать. Пожалуйста, назначьте мне время для визита.
Фрэнсис Сиборн (молодой мистер).

P. S. Письмо просуну под дверь: так будет скорее.

 

8

Доктор Гаррет выбрал сук, который выдержит и толстяка. Вешаться не очень-то приятно. Он бы предпочел упасть с высоты и сломать шею, чем чувствовать, как медленно сдавливает горло, но он прекрасно знал, чего ждать — вывалится язык, расслабятся кишки, лопнут сосуды в глазах, так что белки подернутся алой паутинкой, — а Гаррет никогда не боялся того, что умел понять. Он нащупал серебряную пряжку, щадя поврежденную руку (хотя какая теперь разница, разойдется шов или нет!), и, продевая ремень, чтобы получилась петля, провел большим пальцем по выгравированной эмблеме. Вот он, символ его профессии: свернувшаяся кольцами змея щурится, высунув язык. Что за насмешка! Он утратил все права, а ведь когда-то, подумать только, с такой гордостью носил этот знак богов и богинь! Хуже того, пряжка напомнила ему о Спенсере, — о Спенсере с его длинным встревоженным лицом, с его преданностью: вечно спешил Люку на помощь, стараясь уберечь от беды. Не странно ли, что пока сидел под облюбованной виселицей, перебирал в уме доводы в пользу жизни и отвергал их один за другим, о Спенсере он даже не вспомнил. Он так привык к нему, что принимал его участие как должное и почти не замечал. Гаррет погладил эмблему на пряжке, досадуя, что она попалась ему на глаза, и постарался забыть о друге. В конце концов Спенсер взрослый человек, с широкой душой и глубокими карманами, — на первый взгляд глуповат, но все его любят. Конечно, он будет скучать по Люку, но не более чем если бы тот уехал в другую страну. Но Люк и сам понимал, что это неправда. Еще со студенческой скамьи, с тех пор как они снимали с отрезанных рук кожу, чтобы взглянуть на кости и сухожилия, Спенсер питал к нему самую искреннюю привязанность, крепче братской. Он терпеливо сносил и оскорбительное равнодушие, и обиды (которых было немало), благодаря богатству и светским манерам отводил от друга гнев преподавателей и кредиторов, и с его молчаливого одобрения Люк шаг за шагом шел к цели. Постепенно между ними установилась близость более тесная, чем у многих влюбленных. Люк вспомнил, как однажды Спенсер, перебрав вина, заснул у него на плече и он боялся пошевелиться, чтобы не разбудить друга, хотя рука затекла и болела. И сейчас представил, как Спенсер, должно быть, просыпается в эту минуту в «Георге» — в нелепой полосатой пижаме с монограммой на кармашке, светлые волосы уже далековато отступили от лба, — наверное, в первую очередь вспоминает о Марте, а потом о друге в смежной комнате; затем, самым тщательным образом продумав костюм, одевается и тихонько спускается в столовую, чтобы съесть на завтрак яйцо, дожидаясь, пока проснется Люк. После чего, вероятно, забеспокоится, постучит к нему в дверь… Интересно, обратится ли он полицию или сам отправится на поиски? Найдет ли он друга здесь, на суку, с пряжкой ремня, рассекшей кожу за ухом, заберется ли на дерево, чтобы его снять?

Нет, невозможно и подумать о том, чтобы причинить близкому человеку такую боль. Но какая несправедливость: безмолвно влачить существование и дальше, только бы не ранить Джорджа Спенсера! Как унизительно сознавать, что шею его от петли спасла не мечта о славе и не страсть к Коре Сиборн, а всего лишь дружба. Какое унижение — и опять неудача, даже в самом конце! Покой в душе Люка сменился привычной яростью, и он принялся в остервенении стегать траву ремнем, вздымая комки грязи, а за его спиной, в ветвях дуба, зашевелилась невидимая птица, встречая рассвет.

* * *

Вскоре после полудня, когда Спенсер, ломая руки, стоял на крыльце «Георга», к гостинице подъехал кэб. Возница открыл дверь, протянул руку за деньгами, и из кэба, придерживая изувеченную ладонь, вышел Люк. Черные волосы его стояли дыбом. Спенсер заметил отсутствующий взгляд, покрасневшие белки глаз, царапину на щеке, как будто тот упал, и праведный гнев его тут же улетучился.

— Боже мой, что ты натворил? — воскликнул он и шагнул навстречу, чтобы помочь, но Люк отпихнул Спенсера, точно капризный ребенок, и прошел мимо него в вестибюль.

Возница пересчитывал монеты.

— Где он был? — спросил кэбмена Спенсер. — Откуда вы приехали?

Но тот не ответил, лишь покачал головой и постучал себя по лбу: мол, совсем ваш приятель спятил. Над ними хлопнула дверь, так что стекла задрожали, и Спенсер со страхом и надеждой побежал наверх.

Гаррет стоял у окна и смотрел на улицы Колчестера. Он словно окаменел, и Спенсеру показалось, что упади он сейчас на пол, разбился бы на куски.

— Что стряслось? — спросил Спенсер и подошел ближе. — Ты здоров ли?

Люк обернулся, и Спенсер похолодел — такая горечь читалась в его взгляде.

— Здоров? — проговорил Люк и заскрипел зубами. Казалось, он сейчас расхохочется. Но он покачал головой, хмыкнул и вдруг с такой силой хватил Спенсера кулаком по виску, что рассек ему кожу над глазом. Спенсер отлетел на уродливый комод и выругался, у него искры из глаз посыпались. — Если бы не ты, я бы уже разделался с этим и все было бы кончено. Господи, да не смотри ты на меня, зачем ты вообще мне сдался! — с болью и злостью проговорил Люк и, словно чья-то невидимая рука вдруг перерезала веревку, на которой его держали, рухнул спиной на затворенную дверь, осел на пол и съежился, лелея перевязанную руку, но не расплакался от горя, а застонал глухо и мерно, как зверь.

— Ты уж прости, — смущенно произнес Спенсер, — но эдак не годится. Я никуда не уйду, ты же знаешь.

И, опасаясь, как бы друг снова не влепил ему в висок кулаком, уселся на почтительном расстоянии. Чуть погодя погладил его по плечу, грубовато, как гладит хозяин напроказившую и прощенную собаку, и добавил:

— Никуда я не уйду. Хочешь, поплачь, я бы на твоем месте поплакал, а после позавтракаем, и тебе полегчает.

Потом, густо покраснев, наклонился, поцеловал друга в пробор меж черных кудрей, поднялся и сказал:

— Ты пока вымойся, переоденься в чистое, а я подожду внизу.

Стелла Рэнсом
С любовью,

Дом священника
Стелла.

при церкви Всех Святых

22 сентября

Милый Фрэнсис,

Спасибо тебе за письмо. Я сроду не видала такого красивого почерка!

Приходи когда захочешь, я всегда дома и с нетерпением жду твоего рассказа.

Если до нашей встречи ты найдешь что-нибудь голубое, принеси, пожалуйста, я буду очень рада.

Кора Сиборн
Кора.

Дом 2 на Лугу

Олдуинтер

22 сентября

Милый Уилл, долго ли Вы еще сидели в темноте под каштанами, когда я ушла? Хорошо ли Вы спали, когда вернулись домой? Спокойно ли у Вас на душе, не мучит ли Вас чувство вины? Не нужно терзаться: я ничуть не стыжусь.

Сейчас утро, и на дворе такой густой туман, что в комнату сочится странный свет и запах реки. Порой я думаю, что никогда от него не избавлюсь, поскольку пропиталась им насквозь. Туман так плотно окутал дом, что кажется, будто мы летим в гряде облаков.

Рассказывала ли я Вам о саде моих родителей? Деревья там сажали правильными рядами в каких-то деревянных сооружениях, мне казалось, что это противно природе, и два лета подряд я отказывалась есть фрукты с этих несчастных деревьев.

Помню, как мы однажды обедали. Я тогда, должно быть, была совсем маленькая, потому что волосы у меня еще были по-детски светлые, и их заплели в две длинные косички, падавшие на плечи. Кажется, стоя ла вес на, потому что к нам в чашки и тарелки летели лепестки, и я пыталась сплести венок. В тот день у нас гостил какой-то папин друг (забыла, как его звали), желтолицый, морщинистый, точно яблоко, забытое на блюде.

Я тогда читала запоем; это понравилось нашему гостю, и он весь день старался меня чем-нибудь позабавить: рассказывал, что слово «шахматы» на санскрите означает «властитель умер» и что Нельсон всю жизнь страдал от морской болезни.

Но сильнее всего мне запомнилось другое. Он сказал: «Есть такой предмет, которым можно сделать два совершенно разных действия. Что это за предмет?» К вящему его удовольствию, я так и не угадала, и он ответил (торжественно, точно фокусник, который достает из рукава шелковые платки): «Ключ». Ведь одним и тем же ключом можно и отпереть дверь, и закрыть.

Всю прошлую ночь это слово крутилось у меня в голове, словно Вы сказали мне его несколько часов назад, и воспоминание мешалось с опадающими майскими лепестками, с яблоками в траве, с каштанами, которые мы подо брали на тропинке, с Вашей лопнувшей по шву рубашкой, — никогда не умела объяснить самой себе, что же такое в наших с Вами письмах, или когда мы вдвоем сидим в теплой комнате, или гуляем в лесу, да и не знаю, нужно ли это, даже сейчас, когда я чувствую на себе Ваш след… но пока не могу найти более подходящее слово, чем это.

Вы подобрали ко мне ключ: им можно и открыть разделяющую нас дверь, и запереть ее навсегда, и я пока не знаю, что из этого выбрать.

Я отправлю это письмо с Фрэнсисом — он утверждает, что ему нужно что-то сказать Стелле. Он приготовил ей подарки: голубой билет на омнибус в Колчестере и белый камешек с голубой каймой. Марта его проводит; посылаю с ней банку сливового джема.

 

9

— У вас цветущий вид, — искренне, хотя и несколько растерянно заметила Марта: уж очень оживленною казалась Стелла Рэнсом. — Мы вам не помешаем? Фрэнки хотел вас навестить, у него для вас подарки. А Кора посылает вам джем, только он, по-моему, не загустел. У нее так всегда.

Стелла сидела на голубой кушетке, укутавшись в несколько одеял. Она видела, как Марта с Фрэнсисом шли по лугу — сперва в тумане показался прыгающий факел, а следом два силуэта в круге света. На мгновение Стелла подумала, что за ней пришли ангелы, но потом сообразила, что те вряд ли стали бы стучаться. К тому же, кажется, этот черноволосый мальчик хотел ей что-то сказать?

— Да, я чувствую себя хорошо, — ответила Стелла. — Сердце бьется сильно и быстро, а ум раскрывается, как голубой цветок. Мне недолго осталось быть на земле, и я хочу прожить последние свои дни по-настоящему! Фрэнки, — улыбнулась она мальчику, — садись вот здесь, подле окошка, чтобы я на тебя посмотрела. Но не слишком близко: у меня в последнее время кашель, хотя и не сильный.

— Я вам кое-что принес, — ответил Фрэнсис, опустился на ковер поодаль от Стеллы и достал из кармана билет на омнибус, камешек с голубой каймой и фантик того же оттенка, что яйца дрозда. — Темно-синий, бирюзовый, цвет морской волны, — перечислил он, коснувшись каждого из принесенных подарков, потом сунул руку в карман и достал белый конверт. — И еще меня просили передать вам это: письмо вашему мужу от моей мамы.

— Темно-синий! — довольно повторила Стелла, перебирая названия цветов. Темно-синий! Бирюзовый! До чего же милый мальчик. А завтра вернутся дети — поймут ли они ее? Едва ли. — Положи свои сокровища на подоконник, я там освободила местечко, а письмо мы передадим Уильяму, он будет рад. Он очень по ней скучал, когда она уехала.

Она перевела взгляд на Марту, которая гадала: что известно Стелле, а о чем та не догадывается?

— А он дома? — с любопытством спросила Марта. Кора вернулась домой поздно вечером, когда уже похолодало, и какая-то ошалевшая, как пьяная, но алкоголем от нее не пахло. «Мы отлично прогулялись, бог знает сколько прошли», — сказала она, свернулась калачиком в кресле и мгновенно заснула.

— В саду. Пошел кормить Магога — если, конечно, сумеет ее отыскать. Джо завтра вернется, тут же побежит в сад, а потом примется нас расспрашивать, чем мы кормили козу на завтрак да не скучает ли та по Крэкнеллу. Быть может, вы сходите передадите ему письмо? — Стелла еле заметно подмигнула Фрэнсису. Тот понял, что новый друг хочет поговорить с ним с глазу на глаз, и на сердце у него стало тепло.

— Я хотел вам кое-что рассказать, — начал он, едва Марта ушла. Он встал, где ему велели, не ближе, навытяжку, не смея пошевелиться от сознания важности того, о чем собирался сообщить Стелле.

— Я уж догадалась, — ответила та. «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне!» Скоро приедут ее дети, а пока к ней пришел этот мальчик, и она обняла бы его, если бы смела, — иногда, глядя на свои руки, она буквально видела, как любовь сочится из всех пор. — Так в чем дело? Мне недолго осталось, так что говори поскорее, не тяни.

— Я ослушался маму, — с опаской признался Фрэнсис. Он не считал это грехом, но знал, что большинство взрослых относится к этому с неодобрением.

— Вот как, — ответила Стелла. — Ну да не печалься. Христос пришел призвать не праведников, а грешников к покаянию.

Фрэнсис об этом не знал, но, успокоившись, что его не заругают, придвинулся ближе и сказал, ощупывая медную пуговицу в кармане:

— Я сегодня встал в половину шестого, пошел на солончак и встретил там Бэнкса. Был густой туман. Я думал, вдруг его увижу. Змея. Напасть. Того, кто притаился в реке. Говорят, будто его нашли, но я этого не видел и потому не верю.

— Ах вот оно что! Мой давний враг, змей, мой противник! — Глаза Стеллы заблестели, лихорадочный румянец залил не только щеки, но и лоб; она подалась вперед и доверительно проговорила: — Знаешь, ведь я его слышу. Его шепот. Я все записываю.

Она перелистала голубую тетрадь, нашла нужную страницу, протянула Фрэнсису, и он увидел два аккуратных столбца, исписанных одной и той же строчкой: «ПОРА НЕ ПОРА ИДУ СО ДВОРА».

— Вот видишь, — добавила Стелла и подумала: уж не напугала ли она мальчика? — Я всегда говорила, мы с тобой понимаем друг друга. Они нас обманули. Я знаю своего врага. На него можно найти управу. Не впервой.

Она опустила взгляд на свои ладони: уж не язвы ли проступают там, где линия ума пересекается с линией судьбы? Стелла показала руки Фрэнсису, но он ничего не заметил.

— Ну вот, — продолжил он, — туман стоял такой густой, что ничего толком не было видно, но потом я услышал шум и заметил его. — Фрэнсис вскинул руку, словно из-под стола вот-вот выползет змей. — Он был большой, темный и шевелился. Если бы я хотел, я мог бы попасть в него камнем! Я стоял, смотрел, смотрел, звал Бэнкса, но он не пришел. Потом туман чуть рассеялся, и я понял, что это.

И он рассказал о том, что увидел, и как рассмеялся, и как потом туман и прилив поглотили то, что он увидел. Стелла недоверчиво ахнула, и Фрэнсис огорчился: он так и думал, что она ему не поверит. Но миссис Рэнсом вдруг рассмеялась и никак не могла остановиться. Глядя на нее, Фрэнсис вспомнил, как отец однажды схватился за горло, словно надеялся, что так удастся утихомирить недуг. К болезни отца он относился с любопытством, но без страха, сейчас же, заметив слезы на глазах Стеллы, расплакался. Быть может, нужно ей помочь? Фрэнсис принес стакан воды. Стелла успокоилась, благодарно отпила глоток, а потом, сложив руки на коленях, спросила:

— Ну так что же, Фрэнки? Как нам быть?

— Надо им показать, — ответил он. — Пойдем и всем покажем.

— Показать, — повторила она, — ну да: осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом… — Она промокнула бисерины пота, усеявшие ложбинку над верхней губой. — Народ, ходящий во тьме, увидит свет великий! Мы избавим их от всех скорбей, — подай-ка мне тетрадку и перо; язык мой — трость скорописца! Садись рядышком, — она похлопала по свободному месту рядом с собой, Фрэнсис забрался с ногами на кушетку и, прислонившись к Стелле, смотрел, как она листает тетрадку в кляксах синих чернил, — я тебе покажу, как мы с тобой поступим.

И, позабыв о минутной слабости, Стелла принялась рисовать, излучая бодрость и целеустремленность.

— Настал мой час, — приговаривала она, — пески утекают, я слышу, меня призывают! Я по щиколотку в морской воде…

Фрэнсис не знал, что делать: бить ли тревогу, звать ли на помощь Марту? У Стеллы дрожали руки, слова путались, точно нити ярких бус, зрачки расширились. Но тут Стелла протянула руку, обняла его, и Фрэнсис, не выносивший робкие материны попытки его приласкать, прильнул к ее хрупкому телу, почувствовал тепло, исходившее от плеча, изгиб ее тонкой шеи.

— Без тебя я не справлюсь, — призналась она, — одной мне это не под силу, а кто еще меня поймет, кроме тебя? Кто еще мне поможет?

И она рассказала, что придумала. Любой другой ребенок испугался бы, а то и разревелся, но Фрэнсис, едва Стелла достала тетрадь и объяснила ему, что нужно делать, впервые в жизни почувствовал: наконец-то он кому-то нужен, по-настоящему, а не потому, что взрослый исполняет свой долг. Его охватило новое ощущение, и он решил, что обдумает это позже, оставшись один, — возможно, это была гордость.

— Когда приступим? — спросил он. Стелла вырвала страницы из тетради (Фрэнсис восхитился, как тщательно и с какой заботой она распланировала все, что нужно будет сделать) и сунула ему в карман.

— Завтра, — ответила она. — После того, как я повидаюсь с детьми. Поможешь? Обещаешь?

— Помогу, — сказал он. — Обещаю.

* * *

Марта в саду наблюдала, как Уилл пытается надеть на Магога праздничный венок, который когда-то висел на двери дома. Растолстевшая на объедках коза упиралась, то и дело стряхивала венок и так угрюмо смотрела на Уилла, как будто хотела сказать: а вот Крэкнелл никогда бы не додумался до такого бесчинства. Поморгав глазами со зрачками-щелочками, коза неспешно ушла в дальний конец сада.

— Когда вернутся дети? — спросила Марта. — Вы, должно быть, по ним соскучились.

— Я молился за них каждый день, — ответил Уилл. — С тех пор как они уехали, все наперекосяк. — В лопнувшей на плече рубашке и с застрявшими в волосах ягодами из венка он выглядел сущим юношей и выговаривал слова не важно, как на кафедре, а по-здешнему растягивая, и в глаза бросались его сильные жилистые руки. — Они приедут завтра полуденным поездом.

Марта смотрела на него и думала: спросить — не спросить, куда же это они вчера вечером ходили с Корой? Что-то он тоже какой-то странный, не в себе. А может, это оттого, что дети возвращаются, а Стелла догорает в голубой своей спаленке?

— Я по ним очень соскучилась, — проговорила Марта, — ну да я не за этим пришла. Меня попросили передать вам вот это. — Она протянула ему письмо, но Уилл взглянул на конверт без всякого интереса.

— Оставьте тут, — сказал он, — а я пойду поймаю Магога

Он отвесил Марте курьезный поклон — полунасмешливый, полукомичный — и скрылся в тумане.

Марта вернулась в дом за Фрэнсисом и остолбенела на пороге. Фрэнки, который даже в детстве не терпел, чтобы его обнимали, сидел на коленях у Стеллы, обвив ее шею руками, а та, набросив на них обоих голубую шаль, легонько укачивала мальчика.

Эта сцена из тех последних молочно-туманных дней сильнее всего врезалась Марте в память: жена Уилла и сын Коры прильнули друг к другу, точно два склеенных осколка.

Черноглазый мальчик пришел и указал мне путь. Благослови, душа моя, Господа, и вся внутренность моя — святое имя Его . [57] Да не минует меня чаша сия, ибо я жажду И язык мой пересох.

 

10

— Утро не задалось. — Томас Тейлор окинул взглядом освещенную фонарями улицу Колчестера и поднес к глазам рукав пальто, испещренный блестевшими в газовом свете каплями влаги. Второй день с моря наползал туман, пусть и не такой соленый и густой, как в Олдуинтере, но все же на улицах стояла непривычная тишина, а горожане то и дело спотыкались и падали порой в объятия растерянных незнакомцев. В развалинах за спиной Тейлора туман клубился по коврам, висел в пустых каминах, и выдумщики-постояльцы «Красного льва» клялись и божились, будто видели, как на последнем этаже задергивает шторы какая-то серая дама.

К Тейлору недавно прибился ученик и сейчас сидел, скрестив ноги, на каменной плите. Тощий, странный, молчаливый паренек с медными волосами послушно делал, что ему велят, вдобавок в погожие утра рисовал веселые карикатуры на проходивших мимо туристов, которые охотно расставались с монетами, а частенько и возвращались за новыми рисунками.

— Ни зги не видать, — сказал ученик. — Никто не знает, что мы здесь. Пойдемте-ка лучше домой.

Тейлор нашел парнишку с месяц тому назад: тот спал, свернувшись калачиком, в бывшей столовой, приспособив вместо подушки обломок каменной кладки. Сколько Тейлор ни бился, так и не сумел дознаться, откуда тот родом и куда идет. Найденыш обмолвился о какой-то реке и о том, что прошел долгий путь, — и действительно, судя по мозолям и синякам, сплошь покрывавшим подошвы и коленки, скитаться ему пришлось немало и в пути он бедствовал. Тейлор, раскатывая туда-сюда у порога, выманил-таки парнишку из развалин, припугнув, что там, дескать, опасно, и послал его через дорогу за двумя кружками чая и сэндвичами с беконом, да такими, чтобы едва уместились в брюхе.

«Выброшенные деньги», — подумал он, провожая взглядом прихрамывавшего заморыша, но тот вернулся с бумажным пакетом и двумя кружками чая, над которыми поднимался пар.

— Ты здесь недавно? — спросил Тейлор, глядя, как решительно и вместе с тем аккуратно паренек впился зубами в сэндвич, но ответа не получил.

Чай и сэндвич подействовали: мальчишка согласился взять самое чистое из одеял и, отыскав кусок ковра, на котором, скрепя сердце признал Тейлор, было более-менее безопасно, лег и проспал несколько часов кряду. К вящей радости Тейлора, оказалось, ничто так не задевает чувствительные струны души, как спящий чумазый ребенок, так что в тот день сборы его удвоились. Свойственная ему жадность боролась в калеке с добротой, потому, когда мальчишка проснулся, Тейлор еще раз попытался выяснить, откуда он и где его родители, — даже намекнул, что сейчас позовет полисмена. Но паренек лишь испуганно молчал, и тогда Тейлор с чистой совестью предложил ему долю в цветущем предприятии, а также стол и кров. А чтобы доказать чистоту намерений, протянул толику дневной выручки. Парнишка несколько минут изумленно таращился на монеты, потом тщательно пересчитал и спрятал в карман.

— Ты не думай, у меня дочка есть, — успокоил его Тейлор, — так что ухаживать за мной тебе не придется, разве что вот поможешь тележку толкать, а то у меня пальцы совсем скрючило: подагра. Дочка тебе только рада будет, своей-то семьей она так и не обзавелась. Скажешь хоть, как тебя зовут? Нет? Ну как знаешь, тогда я буду звать тебя Рыжиком — в честь своего старого кота. Не против? Значит, поладим.

Так и вышло: они и вправду поладили. Дочь Тейлора привыкла и не к таким странностям папаши и рассуждала снисходительно: старик остался без ног, так пусть себе чудит. Дара убеждения, как это называл Тейлор, Рыжик так и не обнаружил, довольствовался карандашом и бумагой, вот только иногда рисовал что-то страшное и делал непонятные подписи. Что это, Тейлор так и не понял.

— Пойдемте-ка лучше домой, — повторил парнишка, но в этот момент послышался шум, болтовня и в тени колокольни церкви Святого Николая показалась группка людей.

— Плох тот торговец, который закрывает лавку из-за непогоды, — оживился Тейлор и тряхнул шляпой с монетами.

Прохожие приблизились, и послышались фразы:

«Только на несколько минут — проведаем его, и все»,

«Джеймс, ну что ты плетешься, мы так на поезд опоздаем!», «Я есть хочу, вы же обещали, вы же обещали…»

— Да это, никак, мои старые друзья! — воскликнул Тейлор, завидев алый сюртук и блестящий медный наконечник высокого поднятого зонта. — Мистер Эмброуз собственной персоной!

Но тут знакомцы Тейлора один за другим скрылись за дверью ярко освещенной гостиницы «Георг».

— Черт побери, Рыжик, — произнес Тейлор, оглянулся, но мальчишку не увидел. — Это очень щедрый джентльмен. Где ты? Куда ты подевался?

Но его ученик молча и проворно сбежал со своего поста, притаился за мраморным цоколем и топырил нижнюю губу, отчаянно стараясь не расплакаться. «Ох уж эти дети!» — подумал Тейлор, закатив глаза к небу, и протянул парнишке плитку шоколада. Лучше бы, в самом деле, собаку завел.

* * *

— Боже правый… — остолбенел Чарльз Эмброуз, взглянув на Спенсера и Люка Гаррета. У первого на правой брови красуется ссадина, заклеенная тонкими полосками пластыря, а у второго мало того что перевязана правая рука, так еще и в лице ни кровинки, худой как щепка и оттого со своим костистым лбом больше прежнего смахивает на обезьяну. Стоявшие бок о бок Спенсер и Гаррет походили на двух школяров, которых застигли за проказами. Кэтрин заохала, точно заботливая матушка, расцеловала обоих в щеки, а Люку что-то нежно прошептала на ухо, отчего тот покраснел и отвернулся. Эмброузы пожаловали с детьми, и те, почуяв висевшее в воздухе напряжение, как могли, старались его развеять.

— У вас есть что поесть? — спросил Джон, наметанным глазом оглядев комнату.

— Джон, ну ты и поросенок, — сказала Джоанна. — Доктор Гаррет, как ваша рука? Можно взглянуть? Я хотела посмотреть шов. Я решила, что стану врачом. Я выучила все кости в руке — когда вернусь домой, расскажу папе: плечевая кость, локтевая кость, лучевая кость…

— Значит, все-таки не инженером, — перебила Кэтрин и увела девочку от Люка, который так ничего и не ответил, лишь еле заметно вздрогнул, точно Джоанна прочитала неприличный стишок, и машинально, смущаясь, спрятал раненую руку.

— Я еще не решила, время есть, — ответила Джоанна. — До университета еще несколько лет.

— Да тебя ни в какой университет не примут, — не без ехидства вставил Джеймс Рэнсом.

С тех пор как Джоанна забросила природную магию и увлеклась (столь же бессмысленно, по его мнению) наукой, ему казалось, будто сестра захватила его место одаренного ребенка и надежды семьи. Джеймс достал из кармана лист бумаги и протянул Спенсеру:

— Смотрите, я изобрел новый вид клапана для уборной. Если хотите, можете использовать в новых домах. Бесплатно, разумеется, — великодушно добавил он: марксистские убеждения Марты повлияли и на него. — Я его потом запатентую, когда вы уже все построите.

— Большое спасибо, — поблагодарил Спенсер, разглядывая чертеж, выполненный столь же тщательно, как и все остальные схемы, которые ему доводилось видеть.

Чарльз Эмброуз посмотрел на него с поистине отеческой благодарностью и поинтересовался, усаживаясь у камина:

— Марта вам пишет?

Кэтрин отвела Люка Гаррета в сторону и завела непринужденный, но совершенно пустой разговор, чтобы как-то его отвлечь. Спенсер чуть покраснел, как всякий раз, когда речь заходила о Марте.

— Да, писала два раза — сообщает, что Эдвард Бертон с матерью вот-вот останутся без крова! Домохозяин ни с того ни с сего поднял плату почти вдвое, и всех соседей уже выдворили. А дело наше движется так медленно! Какая она славная, так заботится о человеке, с которым едва знакома.

— Я сделал что мог, — откликнулся Чарльз вполне искренне. Если совесть и уговоры не сумели его сподвигнуть на борьбу за то, чтобы жилищный закон как можно скорее облекся в плоть и кровь, то есть в кирпичи и известку, то вид раненого Люка Гаррета в сточной канаве сделал свое дело. Тому, кого лишили цели всей жизни, ничем не поможешь, и Чарльз это понимал, но, по крайней мере, они могли позаботиться о том, чтобы жертва Люка не пропала втуне. — В парламенте к законопроекту отнеслись с энтузиазмом, но то, что в палате общин называется энтузиазмом, обычные люди сочли бы ленью.

— Как бы мне хотелось сообщить ей добрые вести, — горячо ответил Спенсер, которому, как обычно, не удалось скрыть, что его благотворительной деятельностью движет личный мотив. Длинное застенчивое лицо его покраснело, и он принялся наматывать на палец прядь тонких светлых волос.

У Чарльза, искренне полюбившего Спенсера за доброту и простодушие, сердце заныло от жалости. Рассказать ли бедняге, откуда ветер дует, потушить в нем искру надежды? Пожалуй, следовало бы, хотя Чарльз, который тоже переписывался с Мартой, и сам не знал наверняка, что у этой несносной женщины на уме, никогда не угадаешь, что еще она отчудит. Оглянувшись на детей и убедившись, что они заняты чем-то своим, он негромко проговорил:

— Марта так печется о Бертоне не только по доброте душевной: я слышал, она собирается связать с ним свою судьбу.

Спенсер отшатнулся, точно его ударили и он пытался увернуться от следующего тычка, и произнес:

— Бертон? Но… — И по-собачьи растерянно тряхнул головой.

Добряк Чарльз решил обратить дело в шутку:

— Мы возмущены не меньше вас! Десять лет прослужить Кориной компаньонкой — и променять ее на три комнаты и рыбу на ужин! Впрочем, день свадьбы пока не назначили, да и трудно представить ее в фате…

Спенсер вдруг как будто стал меньше ростом. Он раз-другой беззвучно пошевелил губами, словно пытался выговорить имя Марты и не сумел, и потерянно посмотрел на свои руки, точно не знал, куда их девать. Чарльз отвернулся, понимая, что Спенсеру нужно некоторое время, чтобы прийти в себя. Джон отыскал пакет крекеров и теперь сосредоточенно и вдумчиво жевал, а Джеймс с Джоанной весело препирались из-за того, кто первым нашел рисунок разрушенного болезнью тазобедренного сустава. Обернувшись, Чарльз увидел, что Спенсер застегивает пиджак, словно стараясь сдержать то, что угрожало прорваться.

— Напишу ей, поздравлю, — сказал он, — приятно в кои-то веки слышать добрые вести.

В глазах его блеснули непролитые слезы, и Спенсер бросил взгляд на Люка. Тот, осоловело уставившись в пол, стоял рядом с Кэтрин, которая, казалось, уже отчаялась его разговорить и просила лишь, чтобы он нормально питался.

— Да, — произнес Чарльз. Ему было жаль Спенсера, а оттого неловко, и он желал бы, чтобы стрелки часов двигались быстрее: ему не терпелось попасть в Олдуинтер, а потом вернуться в свой тихий дом. — Да, год выдался дурной, что правда, то правда, а ведь позади только три четверти.

Спенсер, который думал медленно, зато крепко, ответил, ломая руки:

— А я-то удивлялся, почему она так беспокоится, что Эдварду Бертону подняли плату за квартиру, — ведь это, в сущности, такая мелочь в общем деле… Люк, ты знал об этом? Ты слышал? — Спенсер обернулся к другу, ожидая, что тот посмеется над ним или подскажет, как быть, но Люк исчез. — Что ж, — добавил Спенсер и с делано веселым видом обернулся к Чарльзу, — вы мне расскажете, как все сложится?

Далее последовали рукопожатия, сочувственные, смущенные и вместе с тем окончательные. Детей созвали из разных углов. Они снова спросили, где Люк и как его рука; Джон извинился за то, что объел Гаррета, заметив, что если бы ему купили обещанный пирог, до такого бы не дошло, и пообещал с первых же карманных денег купить пакет печенья.

— Я боюсь за нашего дорогого Чертенка. — Кэтрин взяла Спенсера за руку, заметила его бледность, но приписала ее волнению за друга. — Куда он подевался? В нем словно потушили свет.

Ее материнский инстинкт, разбуженный детьми Рэнсомов, устремился на хирурга, который только что сидел подле нее, пряча правую руку под левой, словно застиг свою руку за постыдным занятием.

— Он хоть что-нибудь ест? Или он пьет? Виделись ли они с Корой?

— Рано еще, — заметил Чарльз, помог жене надеть пальто и застегнуть до подбородка; последние полчаса оказались такими печальными, что с него хватит, тем более что давно пора отвезти детей домой. — К Рождеству придет в себя. Спенсер, приходите к нам на ланч, заодно и чертежи просмотрим. Джоанна, Джеймс, поблагодарите мистера Спенсера за то, что уделил вам время, а доктора Гаррета вы скоро увидите. До свидания!

На пороге гостиницы Джон остановился и неожиданно обнял сестру:

— Мы едем к маме! Как думаешь, она поправилась? Она такая же красавица?

При мысли о маме у Джоанны екнуло сердце. У Эмброузов все было не так. Кэтрин Эмброуз была добра, но не как Стелла, в комнате было уютно, но не так, как устроила бы Стелла. Обед подавали слишком рано и на неправильных тарелках, а на подоконнике не хватало узамбарских фиалок. Кэтрин смеялась не тому, чему нужно, а чему нужно, тому не смеялась, и за ужином пили молоко, а не ромашковый чай. В первое время Джоанну от тоски охватывала тупая боль, она писала маме каждый день, и чернила не раз расплывались от слез. По ночам девочка засыпала, лишь представив, что внизу, на кухне, сидит белокурая хрупкая женщина в платье с голубой каймой. Но воспоминания стремительно тускнели. Ответные письма дышали горячей любовью, пестрели странными фразами, однако в них почти никогда не упоминалось о том, о чем писала Джоанна. Затем письма стали реже, а когда приходили, чем-то напоминали религиозные брошюры, которые женщины в толстых коричневых чулках раздавали у станции метро на Оксфорд-стрит. Джоанна не знала, что и думать. За считанные недели она превратилась в лондонскую барышню, освоилась в метро и омнибусах, привыкла смотреть в глаза продавщицам в «Харродс» и твердо знала, где лучше покупать тетради и карандаши. Олдуинтер теперь казался ей крохотным, грязным, скучным, а таинственный змей превратился в пугало огородное, глупую тварь, которую и бояться не стоит. Она скучала по отцу, но не тосковала в разлуке и считала, что им обоим это пойдет на пользу. Джоанна прочла «Маленьких женщин» и полагала, что если уж Джо Марч сумела некоторое время обходиться без отца, то и ей это под силу. Она была черства, как все подростки, это ее и спасало. И лишь порой, заметив на земле воронье перышко или паука, окутывавшего муху белым саваном, вспоминала и былое увлечение магией, и рыжеволосую подружку, и на мгновение ее охватывали тоска и чувство вины.

Так было и в ту минуту. Она взглянула на развалины дома, увидела калеку и сидевшего по-турецки на мраморном цоколе оборвыша, который склонился над листом бумаги, ахнула и, высвободившись из объятий брата, очертя голову бросилась через дорогу, мелькнула в свете фонарей омнибуса и тут же скрылась за группой туристов преклонного возраста, направлявшихся в музей замка.

— Джоанна! — не помня себя от ужаса, крикнула Кэтрин. Она металась по краю тротуара, стараясь и угнаться за девочкой, и не дать мальчишкам выскочить на мостовую, а Чарльз, непоколебимо уверенный в том, что ни одно транспортное средство в Эссексе не посмеет обрызгать грязью его алый сюртук, спокойно и неторопливо направился к развалинам и в изумлении увидел, как Джоанна кричит на калеку и осыпает его ударами.

— Что вы сделали с Наоми! — вопила она. — Что вы сделали с ее чудесными волосами!

Чарльз встал между нищим и Джоанной и примирительно произнес:

— Джоанна, я как никто восхищаюсь твоей решительностью, но сейчас, боюсь, ты перешла все границы. Прошу прощения, сэр, за выходку моей… в самом деле, Джо, как прикажешь тебя называть? Прошу прощения за это беспардонное нападение! Позвольте мне загладить ошибку.

В перевернутую шляпу Тейлора посыпались монеты; мужчины пожали друг другу руки.

— А теперь объясни, дитя мое, — продолжил Чарльз, страстно желая оказаться где угодно, только не здесь, — что за бес в тебя вселился?

Но Джоанна не слушала. Она уставилась на тощего парнишку в грязной курточке, щеки побелели, и на лице ее читалась то детская боль, то взрослая ярость. Парнишка стоял, потупясь. Чарльз озадаченно протянул Джоанне руку, но она, даже не обратив на это внимание, чуть ли не орала, подавив на миг плач:

— Все говорили, что ты воровала в лавке, а я им сказала, что ты бы никогда так не сделала, а когда ты исчезла, мы решили, что во всем виновата напасть, а ты, оказывается, все это время была здесь! Наоми Бэнкс, у меня руки чешутся дать тебе тумака!

На мгновение показалось, что Джоанна сейчас исполнит угрозу, но вместо этого она бросилась к парнишке, который, как догадался Чарльз, был вовсе никакой и не парнишка, а худенькая девочка с коротко остриженными, торчавшими во все стороны медными кудряшкам. Она надменно скрестила руки на груди и отступила от заходившейся в рыданиях Джоанны.

— Напасть? — произнес Тейлор и снова пожалел, что не завел собаку. — Воровство? Мой Рыжик? Признаться, — он перемешал монеты в шляпе, — я ничего не понимаю.

— Позволю себе предположить, — ответил Чарльз, — что ваш коллега, видимо, ввел вас в заблуждение: на самом деле это девица, зовут ее Наоми, она давняя знакомая Джоанны.

А сверх этого он и сам ничего не знал, поскольку никто ему не рассказывал, что у рыбака пропала дочь. Рыжая девочка, исчерпав запас гордости, всхлипнула и бросилась в объятия подруги.

— Я хотела вернуться домой, честно-честно, но мне было так страшно у реки, да и все равно я там никому не нужна! — Наоми отстранилась и бросила на Джоанну сердитый взгляд. Ресницы ее слиплись от слез. — Ты расхотела со мной дружить, все меня боялись из-за того, что я натворила в школе, и еще этот, в воде, а я ведь не специально, я сама не знаю, как так получилось, я так испугалась, что смеялась и смеялась и не могла остановиться…

— Ну что же ты, Рыжик, — вставил Тейлор, более-менее сообразив, что к чему, — разве я о тебе плохо заботился?

Он лукаво покосился на Чарльза, и тот кинул в его бездонную шляпу еще пару монет.

— Это все из-за меня, это я во всем виновата, я плохая подруга…

— Нет, это все из-за той женщины! — перебила Наоми. — Как она приехала, так все пошло наперекосяк. Это она его выпустила! Она выпустила чудище в реку!

— Ты разве не слышала? — спросила Джоанна и с удивлением обнаружила, что уже переросла подругу. Она обняла Наоми и положила ее голову себе на плечо. — Его больше нет, никакого змея нет и в помине и не было никогда, это была всего-навсего рыба, огромная, и она сдохла в реке, — поедем домой, Наоми. — Она поцеловала подругу в замурзанную щеку с дорожками от слез и почувствовала на губах пыль с развалин и городскую сажу. — Разве ты не соскучилась по папе?

Тут Наоми вновь расплакалась, но не бурно, как ребенок, а тихонько и безутешно, как взрослая женщина. Наконец к ним подошла Кэтрин Эмброуз, ведя за руку Джона и Джеймса, и увидела, что Джоанна восседает на мраморном цоколе, точно скорбящая Богоматерь, с худенькой девчушкой в обнимку, и вполголоса напевает какое-то детское заклинание.

— Боюсь, — проговорил Чарльз, бросив взгляд на часы, — мы обзавелись еще одним ребенком.

 

11

Стелла в голубом будуаре услышала, что идут дети, она узнала и стук ботинок Джона на пороге, и осторожную поступь Джеймса, представила, как Джоанна сбросит пальто и, длинноногая, во весь дух побежит к ней. Но первым в дверях показался Уилл, улыбаясь так, словно принес подарки, и торжественно объявил:

— Дорогая, а вот и они! Дети вернулись, вытянулись, как телеграфные столбы. — И добавил тише, Джоанне: — Только осторожно: она слабее, чем кажется.

Джоанна боялась застать мать на одре болезни, иссохшую, с землистым лицом, бессильно теребящую одеяло, но Стелла сияла, как звезда, глаза ее блестели, на щеках румянец. По случаю приезда детей шею украшали три ряда бирюзовых бус, а плечи покрывала шаль, по которой порхали голубые бабочки.

— Джоджо! — Стелла потянулась к дочери, но та ее опередила и бросилась к маме в объятия. — Моя Джоанна! — Было заметно, как приятно ей произносить их имена. — Джеймс! Джон!

Стелла помнила наизусть запах каждого из своих детей: волосы Джона — теплая овсянка, у Джеймса аромат более терпкий, резкий, под стать его острому уму. Джоанна ощутила под шалью выпиравшие кости и вздрогнула; мать это почувствовала, и они с дочерью переглянулись, как заговорщики.

— Красивые у тебя бусы, — восхищенно заметил Джон, протянул Стелле половинку шоколадки и пояснил: — Я тебе подарок принес.

Стелла понимала, что с его стороны это настоящий подвиг. Она поцеловала Джона и обернулась к Джеймсу, который с тех самых пор, как переступил порог, говорил без умолку — и о «Катти Сарк», и о лондонской подземке, и о том, как осматривал спроектированные Базэлджетом канализационные сооружения.

— Не все сразу, — попросила Стелла, — пожалуйста, говорите по одному, я не хочу ничего пропустить.

— Не утомляйте маму, — добавил Уилл, наблюдавший за этой сценой с порога.

От радости и грусти у него сдавило горло, он мог бы стоять так часами, смотреть, как Стелла прижимает детей к груди, ему и самому хотелось обнять их, почувствовать, как они егозят, какие они маленькие, теплые, и при этом он неотступно думал, как лучше рассказать обо всем Коре, в письме или при встрече, представлял, как она обрадуется, как затуманятся ее серые глаза. «Господи, помоги: я разрываюсь на части», — подумал он и ошибся, поскольку не присутствовал отчасти здесь, отчасти в сером доме на другой стороне луга, но всей душою был и там, и там.

— Не утомляйте ее, — повторил он, шагнул к детям, и его тут же обхватили маленькие ручки. — Еще немного — и пусть ляжет поспит.

— Наконец-то вы со мной, — сказала Стелла, — наконец-то вы все здесь, родные мои. Побудьте со мной, пока я не уйду.

Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною — ЛЮБОВЬ [60]

Он послал змея в райский сад синецветный и посылает его сейчас дабы наложить кару за непослушание одного человека грешные Олдуинтера предстанут перед судом но за мое послушание оправданы будут

Змей слуга Божий в голубых водах Блэкуотера пришел покарать нас за грехи

Я искуплю их прегрешения и он уйдет откуда пришел

А я

Войду

Во врата СЛАВЫ!

 

12

Бэнкс сидел на причале возле убранных парусов и хмуро пересчитывал потери: жена, лодка, дочь — все утекло сквозь пальцы, как соленая вода. В устье реки за наползавшим с моря туманом пучились волны, начинался прилив, и Бэнксу вспомнилось, как ранним утром у костра появился черноволосый мальчишка и как этот мальчик звал его к реке. «Ни зги не видать, — сказал он в полумрак, — ни черта не видно», но перед мысленным его взором встали ДИКОВИННЫЕ ВЕСТИ — эссекский змей, раздувшийся, со стреловидным хвостом, скреб когтями по гальке. Время от времени бледный туман рассеивался и в сумерках мерцали огоньки баркасов и смаков, но потом завеса опускалась снова, и Бэнкс оставался один. Чтобы успокоиться, он забормотал моряцкий стишок: «Ночь наступила — зажги, как встарь, на правом борту зеленый фонарь». Но что проку от огонька за цветным стеклом, если в глубине реки притаилось и ждет чудовище?

Вдруг на плечо его легла маленькая рука — так мягко, что он не вздрогнул и не сбросил ее. Прикосновение было не только знакомым, но и родным — никто другой никогда не прикасался к нему так — и пробудило воспоминания, пробившиеся сквозь пьяный морок.

— Вернулась, малышка? — несмело проговорил Бэнкс и похлопал дочь по руке. — Вернулась к своему старику?

Наоми, укутанная в старое пальто, которое отдала ей Джоанна, смотрела на сидевшего на причале отца. Она заметила, что волосы у него на макушке поредели сильнее, чем она помнила, и ее охватила неожиданная, незнакомая нежность. Она вдруг взглянула на него не как на отца, с которым так сроднилась, что почти не думала о нем, а впервые осознала, что ему тоже бывает страшно и горько, что он тоже на что-то надеется, чему-то радуется, от чего-то страдает. Это ее тронуло, и она, как прежде, уселась, скрестив ноги, рядом с отцом на причале, подтянула к себе сеть и принялась ловко ее перебирать. Нащупав дыру, сказала:

— Давай заделаю.

Раньше она ненавидела это занятие: от него перепонки между пальцами трескались и болели, когда в них попадала соль, — но руки поймали привычный ритм, и это успокаивало.

— Прости, что я сбежала, — проговорила Наоми, связывая порванные нити, и отвернулась, чтобы не смущать плачущего отца. — Мне было страшно, но сейчас все хорошо. И кстати, — она застегнула ему пальто, — я сама заработала кое-какие деньги! Пошли домой, поможешь мне сосчитать.

* * *

К середине дня морской туман снова сгустился и, с востока подобравшись к Олдуинтеру, переползал через подоконники, копился в канавах и ямах, приглушал звон колоколов церкви Всех Святых. Кора тревожно мерила луг шагами, поглядывала на солнце и видела на нем темные пятна бушующих бурь. «Кому же мне признаться, как не ему? — думала она. — Кто еще поверит, если я расскажу о том, чего быть не может?»

— Я устала, — сказала Стелла в голубой комнате, — лягу посплю.

Игравшие в уголке Джеймс и Джон равнодушно подняли глаза и снова уткнулись в карты, довольные, как зверушки, вернувшиеся в родную нору. Джоанна, которая несколько раз перечитала параграф о Ньютоне, но не чувствовала себя умнее ни на йоту, заметила, что материн лоб влажно блестит, что к нему прилипли волосы, и испугалась. Стелла, не растерявшая былой проницательности, поманила к себе дочь и пояснила:

— Я знаю, что ты все видишь, Джоджо, — ты видишь то, чего они не видят. Но мне хорошо. Пока вас не было и в доме было тихо, я порой ловила себя на мысли, что никогда еще мне не было лучше. Веришь? Я не отреклась бы ни от одного часа моего страдания, потому что оно меня возвысило, оно указало мне путь! — Она расправила подол платья, принялась перебирать свои сокровища — синие раковины мидий, осколки стекла, билеты на омнибус, веточки лаванды — и бросать их одно за другим в складки ткани. — Здесь нужно прибрать, — Стелла обвела взглядом комнату, — принеси-ка мне все это сюда, Джо, — вон те пузырьки, там, все камешки, ленты. Хочу забрать их с собой.

Уилл в кабинете положил рядом с письмом Коры чистый лист бумаги, но не мог себя заставить взяться за перо. «Не нужно терзаться», — писала она, как будто можно отмахнуться от чувства вины. Нет, ей не понять, куда там! Она порвала все связи, ей и невдомек, что его терзает не мысль о проступке, но ощущение, что он своими руками нанес вполне зримую рану самому близкому человеку: взял молоток и вогнал гвозди глубже в ступни и ладони, сорвал ветку ежевики и обмотал вокруг головы Стеллы. «Я первый из грешников», — подумал он и поймал себя на том, что это гордыня, а значит, еще один грех вдобавок ко всем остальным. Он подумал о Коре, и она тут же встала у него перед глазами: веснушки на скулах, пристальный взгляд серых глаз, прямая осанка, царственный вид даже в потрепанном пальто, — и на миг его ослепил гнев (вот вам пожалуйста: еще один грех, прибавьте к прочим, запишите на мой счет!). С той минуты в самом начале года, как распечатал конверт с письмом от Эмброуза, он почувствовал, что ветер меняется и надо было застегнуть пальто на все пуговицы и закрыть окна, а не подставлять лицо сквозняку. Но ведь, как ни крути, речь шла о Коре (он произнес ее имя вслух), о Коре, которая с первого же рукопожатия стала ему как родная, — нет, даже раньше, с того случая, когда они барахтались в грязи, — которая радовала и приводила в бешенство, которая была эгоистична и щедра, которая подшучивала над ним как никто и никогда, о Коре, которая только при нем не стыдилась плакать! Гнев утих, и он вспомнил, как прижимался губами к ее животу, какая теплая у нее кожа, какая нежная, как по-звериному естественна она была. Ни тогда, ни сейчас он не чувствовал, что согрешил, — это была благодать, подумал он, благодать, дар, которого он не искал и который не заслужил!

«Долго ли Вы еще сидели в темноте под каштанами, когда я ушла?» — писала она, и он действительно задержался там надолго: спустился к устью реки, к черному остову Левиафана, и смотрел на воду, страстно желая, чтобы из глубины выплыл змей и поглотил его, точно Иону. «При реках Эссекса, там сидел я и плакал», — подумал он. Наверху тихонько закрылась дверь Стеллиной комнаты, и кто-то прошел по площадке. Сердце его болезненно сжалось: там была Стелла, его любимая яркая звезда, грозившая вот-вот угаснуть, вспыхнув напоследок, и он боялся, что после ее ухода останется черная дыра, в которой он сгинет. Ему хотелось подняться к ней, лечь рядом с ней на кровать, заснуть, и чтобы Стелла, как прежде, прижималась к его спине, но теперь это было немыслимо: она постоянно хотела быть одна, писала что-то в голубой тетради и не сводила глаз с чего-то, видимого лишь ей. Уилл сидел в темном кабинете, не в силах ни помолиться, ни написать ни строчки, смотрел на красное солнце и думал: интересно, любуется ли Кора закатом?

В доме на другой стороне луга Фрэнсис Сиборн сидел, скрестив ноги, и смотрел на часы. Карманы его были битком набиты голубыми камешками, так что, как ни старайся, сесть удобно не получилось бы. Мама рассеянно слонялась по дому, не находя себе места, иногда заходила взглянуть на сына и, не говоря ни слова, целовала его в лоб. В руках у Фрэнсиса была записка от Стеллы Рэнсом с четкими указаниями, написанными синими чернилами, и рисунком, который его пугал, хотя и радовал глаз красотой. Мальчик складывал и снова разворачивал записку. Минуты тянулись так долго, но лучше бы они тянулись еще дольше — вовсе не потому, что он сомневался в мудрости полученных указаний, а потому что не знал, хватит ли у него духу довести дело до конца. Ровно в пять часов Фрэнсис вышел в коридор, где стояли его ботинки и висело пальто, оделся и отправился в туман. Он посмотрел на небо, стараясь разглядеть восходящую полную луну, первую после осеннего равноденствия, но ее не было видно, а значит, придется ждать еще год.

Джоанна оставила спящую мать и пошла к подруге. Ей хотелось, чтобы все стало как прежде, когда они сплетничали и сочиняли заклинания, и не терпелось пойти с Наоми на солончаки, где нынче не было и тени змея. Однако быстро выяснилось, что их прежнее увлечение магией не более чем детская забава, о которой нельзя вспомнить без смущения. И все же было приятно пройти по старым тропинкам бок о бок.

— Вон там я нашла Крэкнелла, — Наоми указала на чистую полоску гальки возле узкого ручейка, — он лежал навзничь, а голова у него была свернута набок. Мне показалось, он упал, он же был старый, а старики часто падают. Подошла, смотрю, глаза открыты. Я заметила в них чью-то темную тень и подумала: наверно, это последнее, что он увидел, может быть, это чудовище, но потом пошевелилась и поняла, что это всего лишь я, отражаюсь у него в глазах, как в зеркале. Говорят, он умер от старости и болезней, а мы-то все думали, будто его змей убил. Сейчас даже вспомнить смешно!

Они прошли мимо Левиафана. Влажный воздух холодил щеки, на берегах Блэкуотера стоял густой туман, но не сплошной, а весь словно из мелких частиц, похожих на жемчужинки. Чуть поодаль догорал костер — должно быть, дозорный его зажег и оставил свой пост. Над тлеющими углями висело желтоватое марево.

— Нет никакого змея, — сказала Джоанна, — и нечего было бояться, но все равно сердце колотится: я его слышу! Боишься? Пойдем дальше?

— Боюсь, — ответила Наоми. — Но все равно пойдем.

Чтобы набраться храбрости, нужно бояться. Так учил ее отец на палубе своего баркаса.

— Пойдем, только осторожно: там, дальше, глубоко. — Наоми прекрасно знала солончаки со всеми их протоками и высокими кочками спартины. — Бери меня за руку и ничего не бойся. Час назад начался отлив, так что не утонем.

Наоми было приятно снова гулять с подругой по болоту, только на этот раз роли переменились: она уже не та послушная бедняжка Найоми, которая едва умела читать и благоговела перед дочерью священника, здесь она была в своей стихии и оттого чувствовала себя старшей. Однако вечер выдался пасмурный и тревожный. Солончаки то выступали из тумана (когда он в очередной раз рассеялся, девочки заметили белую цаплю), то снова скрывались в дымке, и они оставались одни. Но вот каким-то чудом пробилось солнце, и они увидели, что вокруг полным-полно птичек-поганок, которые, попискивая, ныряют в воду.

— По-моему, они тоже заблудились, — рассмеялась Джоанна, и ей отчаянно захотелось домой. — Пойдем-ка лучше обратно, — сказала она, — а то вдруг не найдем дорогу?

Она вцепилась в Наоми, хотя и досадовала на подругу за то, что та раскомандовалась. Джоанна то и дело спотыкалась о гниющие столбики устричных садков и вскрикивала.

— А вдруг он все еще здесь? — полушутя-полусерьезно спросила Наоми. — Что, если он все еще здесь и сейчас как накинется на нас? — Ею овладело постыдное желание отомстить. Она отдернула руку, шагнула назад, приставила ко рту сложенные рупором ладони и издала призывный вопль. — Сейчас его позову, готова? — продолжала она, уже и сама испуганная, но не желая остановиться. — Смотри! Вот он!

— Хватит, — попросила Джоанна, сдерживая неприличные для взрослой девушки слезы, — прекрати! Иди сюда, я не могу найти дорогу…

Наоми пристыженно вернулась, и Джоанна стукнула ее по лопаткам:

— Как тебе не стыдно? Это ужас какой-то! Я могла упасть в реку и утонуть, и все из-за тебя… Что? Что это такое? Номи, перестань дурачиться, ты же сама прекрасно знаешь, что это была всего-навсего большая рыба.

Наоми затихла и молча указала рукой, но не на устье реки, где Блэкуотер сливался с Коулном, а на берег, где уже затухали багровые угли костра.

— Что? — спросила Джоанна, чувствуя на языке медный привкус страха. — Что ты увидела, что там такое?

Наоми вцепилась подруге в рукав, притянула Джоанну к себе, приблизила губы к ее уху и прошептала:

— Тсс… тише… смотри, вон там, рядом с Левиафаном, видишь? Слышишь?

Джоанна слышала — по крайней мере, ей так показалось — не то стон, не то скрежет, судорожный, прерывистый, бессмысленный, беспорядочный. Он то стихал, то раздавался снова, как будто ближе. Похолодев от кончиков пальцев до корней волос, Джоанна застыла на месте от ужаса. Он здесь, он всегда был здесь, он ждал, ждал, подумала она почти с облегчением, значит, они не обманулись.

Наконец бледная завеса рассеялась, и в пятидесяти ярдах, не более, показалось что-то черное, со вздернутым носом и тупым хвостом, толще, чем они воображали, с уродливой бугристой шкурой, непохожей на гладкую рыбью или змеиную чешую. Крыльев не было видно — возможно, это нечто спало. Наоми не то взвизгнула, не то рассмеялась, повернулась к Джоанне и уткнулась лицом ей в плечо.

— Я тебе говорила! — с присвистом прошептала она. — Разве я не говорила всем-всем?

Джоанна несмело шагнула к существу, но тут оно пошевелилось и снова послышался скрежет, как будто змей от голода лязгал зубами. Джоанна вскрикнула и отпрыгнула. Чудовище снова окутал туман, и осталась лишь темная тень, дожидавшаяся своего часа.

— Надо идти, — сказала Джоанна, едва удержавшись, чтобы не завопить от страха, — сможешь нас вывести? Смотри, вон костер на берегу, иди к нему, Номи, не своди с него глаз, и тише, чтоб ни звука…

Но угли отсырели, и костер потух. Некоторое время они брели наугад по гальке, то и дело спотыкаясь, из гордости сдерживая слезы.

— Пора не пора, пора не пора, — бормотала Наоми, подбадривая обеих.

И тут неожиданно они едва не уперлись в чудище, едва не споткнулись о его мокрый черный бок. Джоанна взвизгнула и зажала рот ладонью. Вот оно, наконец-то, вот оно, совсем рядом, оно их не видит, наверное, спит, какое же оно нескладное на берегу — быть может, в воде, родной своей стихии, оно грациознее? И под водой становится ловким, гладким и блестящим? Где же крылья, расправленные, как зонтики, неужели их отрезали? Но кто? На брюхе у существа виднелась голубая отметина — что-то смутно знакомое.

Наоми выпрямилась и всплеснула руками. Казалось, она сейчас зайдется смехом, как тогда в школе, когда все девочки словно сошли с ума, она указывала на отметину и шевелила губами. Снова послышался скрежет, Наоми вздрогнула, но все равно шагнула ближе.

— Мамочка, — проговорила она. — Мамочка…

Джоанне на миг показалось, будто подруга зовет свою мать, которая покоилась на кладбище при церкви под самым дешевым надгробием, какое удалось добыть.

— Смотри, — прошептала Наоми, — смотри туда, я узнаю эти буквы, даже вверх ногами. Там написано «Грейси», так звали мою маму, Грейси, первое слово, которое я написала, едва научилась писать, и запомнила навсегда, не забыла за десять лет.

Наоми кинулась к шевелившейся на солончаке черной тени. Джоанна окликнула ее, но подруга забыла свой страх и унесла с собою страх Джоанны.

И в это мгновение девочки ясно увидели, что же вынесло на берег.

Это была черная лодка, маленькая, обшитая внакрой, давным-давно сгинувшая в Блэкуотере, густо облепленная ракушками, отчего ее борта казались похожими на бугристую шкуру, шероховатую, в боевых шрамах. Перевернутый корпус сгнил и осел, отчего лодка напоминала тупоносое чудище, уткнувшее морду в песок; последние волны отлива шевелили лодку, и та скрежетала о гальку, а деревянный корпус скрипел от натуги. Теперь под висевшими на бортах ламинариями можно было разглядеть сине-белое слово «ГРЕЙСИ». Лодку Бэнкса, которую он давным-давно отчаялся отыскать, все это время трепало прибоем на болотах. Так вот что доводило жителей деревни до безумия!

Девочки вцепились друг в друга, не зная, то ли плакать, то ли смеяться.

— Значит, она все это время была здесь, — сказала Наоми, — а он-то думал, что ее украли с причала. Я ему говорила: ты же ее привязываешь кое-как, вот и все…

— А сколько раз сюда приходила миссис Сиборн с тетрадкой, жалея, что не взяла фотоаппарат, и мечтала, как ее находку выставят в Британском музее… — Тут Джоанна не выдержала и расхохоталась, хотя ей и было стыдно за свое злоязычие, но ведь Кора тоже наверняка посмеялась бы.

— …И все эти подковы на Дубе изменника, и ночные дозоры, и детей не выпускали на улицу…

— Давай расскажем папе, — предложила Джоанна. — Надо будет привести всех сюда и показать. Вот только вдруг мы вернемся, а лодки нет, ее накрыло приливом? Нам никто не поверит…

— Я подожду здесь, — ответила Наоми. Сейчас, когда мокрые солончаки заливало медью закатное солнце, уже не верилось, что они чего-то боялись. — Я подожду здесь. В конце концов это ведь почти моя лодка.

«Трейси”, — подумала она. — Я узнала бы ее где угодно!»

— Беги, Джоджо, да побыстрее, пока не стемнело, а то ничего не будет видно.

— Смешно, — ответила Джоанна и направилась к тропинке. — Ой, смотри, там снизу торчит что-то голубое, видишь? Похоже на васильки, хотя они вроде бы отцвели.

Поодаль, за голыми ребрами Левиафана, прятался Фрэнсис Сиборн и, вытаскивая из ладошки черные занозы, наблюдал за происходящим. Никто его не видел, ни одна живая душа его не хватилась.

* * *

Уилл без сновидений дремал в кабинете. Проснулся он в тревоге и с такими яркими воспоминаниями, что запутался на миг, где сон, где явь. На столе лежал чистый лист бумаги, но зачем он теперь нужен? Разве же объяснишь Коре, что все незыблемые основы, на которых покоилось его существование, пошатнулись, дали трещину, оказались перестроены? Что бы ни пришло ему на ум, этому тут же находилось столь же существенное и искреннее возражение. «Мы нарушили заповедь» — «Но исполнили другую»; «Лучше бы вы держались от меня подальше» — «Слава богу за то, что мы с вами живем в одно время, слава богу, что мы живем на одной земле!» В сумме выходил ноль: ему нечего было ей сказать. «Сердца сокрушенного и смиренного Ты не презришь, Боже», — подумал он, желая лишь одного: еще сильнее сокрушиться духом и полностью смириться сердцем.

Из задумчивости его вывели шаги и скрип открытой и закрытой двери. Он подумал, что это Стелла проснулась наверху, что, быть может, он ей нужен, и обрадовался, как всегда при мысли о ней. Он с раздраженным вздохом оттолкнул Корино письмо: когда любимая жена между жизнью и смертью, переписка с другой — безумие, если не позор. Все его помыслы сейчас должны быть о Стелле. Но вместо нее в кабинет вошла Джоанна. Она вернулась с солончаков, и от пальто ее пахло морем, а глаза весело блестели.

— Пойдем, ты должен увидеть, что мы нашли, надо всем показать, и тогда все будет хорошо.

Они тихонько, чтобы не разбудить Стеллу, вышли из дома, возле церкви Всех Святых им встретился Фрэнсис Сиборн: он бежал домой, точно самый обычный мальчишка. Туман рассеялся, и в синих сумерках на земле лежала длинная тень от Дуба изменника. На все расспросы отца Джоанна отвечала лишь «подожди» и просила поторопиться («Джоджо, я устал, скажи, что там такое?» — «Подожди, сам увидишь»). Они дошли до Края Света. Без Крэкнелла дом совершенно одичал и едва не по крышу ушел в эссекскую глину.

— Еще чуть-чуть, — Джоанна тянула отца за собой, — к Левиафану, там ждет Наоми.

Наконец они увидели блестящие кудряшки Наоми Бэнкс, а чуть поодаль в кругу камней горел костер.

Уилл услышал, как кричат с облегчением чайки, увидев землю, вдохнул соленый воздух со сладковатым душком устричных садков. В ручейках копошились камнешарки, глухо булькали бекасы. Наоми закричала, замахала рукой, и через минуту Уилл увидел, что нашли девочки. В ясном вечернем свете чернела разбитая лодка, густо облепленная ракушками и обмотанная водорослями, так что казалось, будто это какое-то животное уткнулось мордой в гальку.

— Так что же, — произнес Уилл, разглядев на корпусе надпись «ГРЕЙСИ», — получается, Наоми, это была всего-навсего лодка твоего отца?

Та кивнула с такой гордостью, словно лично все это подстроила, и Уилл, наклонившись, пожал девочкам руки.

— Молодцы, — похвалил он. — Впору пожаловать вас в почетные граждане нашего прихода.

И преподобный от всего сердца вознес про себя короткую благодарственную молитву: «Пусть на этом все закончится — и страх, и сплетни, и помрачение рассудка, которое настигло учениц в школе!»

— Пойдем за твоим отцом, Наоми, пора с этим покончить. Подумать только, у нас оказалось целых два змея, и ни один из них и мухи не обидит!

— Бедняжка. — Джоанна присела возле лодки, постучала по дереву и поморщилась: острые ракушки больно кололи костяшки. — Бедняжка, ей бы выходить в море, а она лежит на дне. Смотрите-ка, — вдруг заметила она, — голубые цветы на камнях, как будто их сюда специально положили, и голубые стеклышки.

Подобрав обкатанное морем стекло, Джоанна положила осколок в карман.

— Скорее идем домой, — Уилл потянул ее прочь от лодки, — оглянуться не успеешь, как стемнеет, а ведь надо обо всем рассказать Бэнксу.

Девочки взялись за руки и, довольные собой, ведь они сделали славное дело, зашагали прочь от Блэкуотера.

* * *

Кора подняла глаза от книги, которую читала. На пороге стоял Фрэнсис. Он явно бежал: челка прилипла ко лбу, худая грудка под курточкой ходила ходуном. Увидеть его в таком волнении было настолько необычно, что Кора привстала со стула:

— Фрэнки! Фрэнки, что с тобой? Ты не ушибся?

Он помялся у порога, словно не знал, входить или все же не стоит, достал из кармана сложенный лист бумаги, аккуратно его развернул и разгладил о рукав. Затем прижал бумагу к груди и проговорил, глядя на Кору с такой мольбой, какой она раньше не видывала:

— По-моему, я поступил плохо. — Голос его звучал непривычно по-детски, но заплакал Фрэнсис не как ребенок — не всхлипывая и не шмыгая носом.

Кору охватило странное чувство. Казалось, вся боль, которую ей довелось испытать, скопилась и нахлынула, сдавила горло, так что она не сумела вымолвить ни слова.

— Я не хотел ничего такого, — продолжал Фрэнсис, — она попросила меня помочь, она такая добрая, я отдал ей лучшие свои сокровища…

Кора еле удержалась, чтобы не подбежать и не обнять сына, но она не раз так делала и встречала отпор. Лучше подождать, пока он сам подойдет. Кора уселась обратно на стул и спросила:

— Если ты всего лишь хотел помочь, что же в этом плохого?

Сын неожиданно уселся к ней на колени и обвил руками шею; черноволосая голова ловко уместилась между ее щекой и плечом. Кора почувствовала его теплые слезы, его сердечко билось у ее груди!

— Ну а теперь, — она взяла его лицо в ладони, боясь, что вот сейчас он уйдет и никогда уже не вернется, — расскажи мне, что ты такого натворил, и я тебе скажу, как нам быть.

— Это все миссис Рэнсом, — ответил он. — Я хочу тебе показать, но мне нельзя! Я хочу тебе показать, но обещал ей, что никто ничего не узнает!

Фрэнсис разрывался между желанием сдержать слово и рассказать обо всем матери: как ни поверни, все равно что-то будет не так. Он разжал руку, и Кора взяла у него бумагу. Синими чернилами на синем листе было написано: «ЗАВТРА/ШЕСТЬ/ИСПОЛНИТСЯ ВОЛЯ МОЯ!» — а ниже какой-то детский рисунок: длинноволосая женщина лежит, а на нее накатывает волна. Стелла Рэнсом подписала свое имя и добавила: «Надень курточку, а то замерзнешь».

— Боже мой, Стелла… — Кора еле удержалась, чтобы не сбросить Фрэнсиса с колен и не побежать к двери, но что, если сын больше никогда не придет к ней, не кинется в объятия, не кинется ловить ее взгляд? У Коры закружилась голова, и она, борясь с дурнотой, сказала — как будто просто так, как будто его ответ ничего не значил: — Ты с ней пошел к воде? Ты помог ей спуститься?

— Она сказала, что ее зовут домой, — ответил он, — сказала, что ее ждет змей, а я ответил, что там никого нет, а она сказала, что пути Господи неисповедимы и она и так уже зажилась.

Он закрыл лицо ладонями и задрожал, словно до сих пор сидел на берегу и солнце давно зашло.

— Понятно, — ответила Кора. — Понятно.

И принялась его утешать, удивляясь, что сын не противился, что повернулся к ней. Кора обнимала его, стараясь и сама успокоиться, и успокоить Фрэнсиса, потом крикнула Марту, та появилась на пороге, взглянула на Кору, и вся ее недавняя холодность тут же улетучилась.

— Марта, возьми его, пожалуйста, — велела Кора, — боже мой, боже мой, где мое пальто, где ботинки? Фрэнки, ты молодец, ты все сделал правильно, а теперь моя очередь. Нет-нет, останься, я скоро вернусь.

* * *

Уилл с Джоанной и Наоми шагали по Высокой улице. «Как они горды собой!» — улыбнулся Уилл про себя и, по своему обыкновению, задумался, как лучше обо всем рассказать Коре, что ей больше всего понравится, — но, пожалуй, теперь это невозможно, старое разрушено, переделано, и он пока что ничего не понимал. Вдруг Джоанна воскликнула: «Кора!» — и помахала рукой. Навстречу им бежала его подруга, и на мгновение Уиллу показалось, будто она отправилась его искать (при мысли об этом он не сумел удержаться от восклицания), потому что не могла больше ни часу выдержать взаперти.

— Что случилось? — спросила Наоми, остановилась и машинально потрогала висевший на шее оловянный медальон. Что-то явно стряслось, тут не могло быть никакого сомнения: щеки у Коры мокрые, рот испуганно приоткрыт, в руке сжимает лист бумаги, размахивает им, словно хочет подать сигнал.

Добежав до них, Кора, не остановившись, потянула Уилла за рукав и выпалила:

— Стелла внизу, у воды, я боюсь, стряслась беда.

— Мы только что оттуда, и это всего лишь лодка, которую потерял Бэнкс…

Но Кора сунула Уиллу бумажку и была такова. Листок упал на мокрую дорогу, и Уилл на миг оцепенел, потерял дар речи. Беда, беда стряслась, как же он сразу не догадался, как же не заметил, как же проглядел то, что творилось у него под носом! Джоанна наклонилась и подобрала бумажку. Сперва она не поняла, что это, но потом у нее перед глазами нарисовалась столь дикая и ужасная картина, что она всплеснула руками, словно пыталась ее отогнать.

— Папа, — Джоанна не удержалась и расплакалась, — разве она не спит? Разве мы не оставили ее наверху, в безопасности?

Уилл побелел как полотно и, еле заметно пошатнувшись, ответил:

— Я же слышал, как она ушла к себе, как закрыла дверь… сказала, что хочет отдохнуть…

Они увидели, что Кора добежала до того места, где дорога спускалась к солончакам, и сбросила пальто, чтобы не сковывало движения. Уилл устремился за ней, проклиная свое тело, которое вдруг стало неповоротливым, вялым, будто принадлежало другому человеку, а сам он всего лишь дух, вселившийся в него. До ручья он добежал последним. Кора, стоя на коленях в грязи, пыталась приподнять перевернутую лодку, так что под платьем на спине проступали мускулы, девочки тоже стояли на коленях рядом с ней, и казалось, будто они втроем поклоняются какому-то уродливому злому божку, который оставляет все их молитвы без ответа. Уилл увидел вокруг обломков лодки (как же он раньше этого не заметил?) камешки с голубой каемкой, обрывок голубой ленты да стоявшую на гальке голубую стеклянную бутылку.

— Она сказала, что устала и пора отдохнуть… — ошеломленно пробормотал он. Что они там делают? Подолы густо облепила грязь, шеи напружены в усилии?

— Стелла, Стелла! — кричали они, словно звали ребенка, который загулялся и не пришел домой к назначенному часу. Руки скользили по влажной древесине. Наконец они втроем подняли лодку, которая, как ни странно, оказалась не такой уж и тяжелой и, когда ее шевелили, вся ходила ходуном.

Там, в тени, укрытая от глаз, безмолвно лежала Стелла Рэнсом в окружении своих голубых талисманов. Увидев ее, Уилл не удержался от крика. Кора тоже вскрикнула, выпустила лодку, и та упала и развалилась на части. Последние лучи солнца осветили Стеллу, чье тонкое голубое платье подчеркивало все ее хрупкие косточки на плечах и бедрах. В руках она сжимала букетик лаванды, которая все еще пахла. Вокруг лежали голубые стеклянные бутылочки, клочки голубого батиста и хлопка, под головой — голубая шелковая подушка, а в ногах — ее голубая тетрадь, покоробившаяся от влаги. Кожа Стеллы посинела, синие губы обметало, под кожей, точно прожилки на мраморе, проступили вены; веки закрытых глаз тронула чернота. Уильям Рэнсом упал на колени и рывком прижал жену к груди.

— Стелла, — позвал он и поцеловал ее в лоб, — я здесь, Стелла, мы пришли забрать тебя домой.

— Не бросайте нас, дорогая, не надо, — вторила ему Кора, — не умирайте! — Она взяла бледную руку Стеллы и потерла в ладонях.

Джоанна потянула вниз подол маминого тонкого платья, чтобы прикрыть ее голые синие ноги.

— У нее зубы стучат, слышите? Слышите? — Потом сняла пальто, стащила пальто с Уилла, и они укутали Стеллу.

— Стелла, дорогая, вы слышите нас? — с нежностью и отчаянием вопрошала Кора. Ее терзало непривычное чувство вины. О, конечно, конечно же, Стелла их слышала! Темные веки ее затрепетали, и она открыла глаза — такие же фиалковые, как прежде.

— Я причастилась славы Божией, — произнесла Стелла, — я стояла на пороге дома Его пира, и надо мною было знамя Его — любовь.

Она часто дышала и зашлась в кашле, после которого в уголке рта осталась капелька крови. Уилл вытер кровь большим пальцем и сказал:

— Пока об этом говорить рано, твой срок еще не настал. Ты нужна мне, любимая. Помнишь, мы же клялись, что никогда друг друга не оставим?

Его охватила такая радость, что Уилл даже устыдился. Вот оно, его искупление! В эту минуту он не думал ни о ком, кроме Стеллы. «Господь снова явил благодать! Изобильна благодать первому из грешников!»

— Мы угаснем с тобой в один день, как свечи у открытого окна, — улыбнулась Стелла. — Я помню! Помню! Но меня позвали домой, и что-то таилось в реке, и шептало мне в ночи, и алкало, и я решила: пойду к реке и заключу с ним мир ради Олдуинтера. — С этими словами она взглянула на реку, где в ясном небе сияла вечерняя звезда, и испуганно спросила: — Он приходил за мной? Приходил?

— Он ушел, — ответил Уилл. — Ты прогнала его бесстрашно, как львица, а теперь пойдем с нами, пойдем домой.

Он поднял ее без труда; Джоанна и Наоми помогли ему встать на ноги. Какая же она легкая! Словно уже тает в синих сумерках!

— Кора, — негромко окликнула Стелла и протянула к ней руку, — какая ты теплая, ты всегда такая теплая! Скажи Фрэнсису, чтобы взял мои камешки, всё, что здесь осталось, и выбросил в реку. Пусть вода в Блэкуотере станет голубой!

 

Ноябрь

Земной шар вращается вокруг наклонной своей оси, звездный охотник шагает по небу Эссекса, а за ним по пятам следует его старый пес. Как ни торопит зима, а осень все не уходит: погода стоит теплая, ясная, и природа красива избыточной, какой-то варварской красотой. Когда из-за туч выглядывает солнце, дубы на лугу в Олдуинтере блестят, точно медь, живые изгороди усыпаны алыми ягодами. Ласточки улетели, но на протоках соляных болот пугают детей и собак лебеди. На берегу Блэкуотера Генри Бэнкс сжигает обломки лодки. Мокрое дерево трещит, черная краска пузырится.

— «Грейси», — говорит Бэнкс, — так вот где ты, оказывается, была все это время.

Рядом с ним стоит прямая как палка Наоми и с опаской глядит на реку: начинается прилив. Наоми не может пошевелиться, так и стоит — одной ногой на песке, другой в воде. «Что дальше? — думает она. — Что дальше?» Между ее большим и указательным пальцем чернеет заноза с корпуса лодки, и она касается этого талисмана, восхищаясь делом своих рук.

Лондон капитулирует чересчур быстро, выбрасывает белый флаг: к середине ноября окна омнибусов на Стрэнде уже покрывает изморозь. Чарльз Эмброуз снова исполняет роль отца: за его письменным столом постоянно сидит Джоанна, причем, как назло, выбирает самые неуместные книги, Джеймс после завтрака отыскал в канаве чьи-то сломанные очки и к ужину сделал из них микроскоп. Больше всего Чарльзу нравится Джон с его добродушием и отменным аппетитом — Эмброуз узнает в нем себя. Лежа на животе, мальчик раскладывает пасьянс. В ночь Гая Фокса Джон порвал пальто и ничуть не расстроился. Вечерами Чарльз переглядывается с Кэтрин, и оба качают головой: то, что в их упорядоченном, со вкусом обставленном доме обитает эта троица, едва ли не более странно, чем все речные чудища вместе взятые. Письма между Лондоном и Олдуинтером курсируют так часто и с такой быстротой, что Эмброузы шутят, мол, для них на запасном пути держат ночной поезд. Джон в это верит и просит испечь для машиниста пирог, чтобы тот подкрепился.

Чарльз получил письмо от Спенсера. Правда, от былого пыла не осталось и следа. Разумеется, пишет Спенсер, он считает своим долгом и впредь прикладывать усилия для улучшения жилищных условий бедняков, но все же сейчас его больше интересует, куда разумнее вложить капиталы, которые так его тяготят. Возможно, в недвижимость, упоминает Спенсер (вскользь, хотя все понятно без объяснений), сейчас это выгодно, но Чарльза не проведешь, он прекрасно понимает, в чем тут дело. В Бетнал-Грин появился новый домовладелец, щедрый, с добрым сердцем, а следовательно, совершенно непрактичный.

Эдвард Бертон, который пока не вернулся к работе, поднимает глаза от чертежей и видит за столом Марту. Кора Сиборн отдала ей печатную машинку, и грохот стоит несусветный, но он не сердится. Да и на что ему сердиться? Всего лишь месяц назад он мог лишиться крыши над

'головой, сейчас же жизнь его течет так покойно и благополучно, что, проснувшись утром, он сам себе не верит. Новый домовладелец нанял двух клерков, чтобы те проверили каждую квартиру. Они пришли с фотоаппаратом, от чая отказались, отметили, что оконная рама отсырела, дверь покоробилась, третья ступенька скрипит. За неделю все исправили, и улица пропахла побелкой и штукатуркой. За завтраком и ужином фабричные рабочие и сиделки, клерки и старики со страхом судачат о том, что теперь-то наверняка плату поднимут так, что ахнешь, — но плату не подняли. Соседи сбивались в кучки на лестницах, чесали в затылках, и было решено, что новый домохозяин не иначе как дурак. Жильцы даже негодуют, дескать, не нужны нам его подачки, — но за закрытыми дверями готовы восхвалять имя благодетеля, да не знают, как его зовут.

Марта хранит в кармане письмо от Спенсера, в котором тот желает ей счастья. Я так долго не мог доискаться, какой от меня толк, если, кроме денег, мне похвастаться нечем. Я играл в хирурга, поскольку медицина — приличное и уважаемое времяпрепровождение и в детстве я даже мечтал стать врачом, но душа моя никогда к этому не лежала, к тому же, к чему лукавить, я не Люк Гаррет. И лишь благодаря Вам я отыскал цель, которая позволяет мне без отвращения смотреть на себя в зеркало. Не скрою, я был бы счастлив, если бы Вы меня любили, но все же благодарен Вам за то, что Вы подсказали мне, как выразить мою любовь к Вам, и я постараюсь исправить те недостатки, на которые вы мне указали. Тон письма так почтителен, робок и добр, что Марта на миг задумывается: что, если им двоим по пути? Но нет, без Коры ей нужен лишь Эдвард Бертон, молчаливый, с умелыми руками, ее товарищ и друг.

Как ни странно, но в Бетнал-Грин Марта тоскует по Коре ничуть не больше, чем на Фоулис-стрит, в Колчестере или сером доме на лугу в Олдуинтере. Ее чувство неизменно, как Полярная звезда: смотри не смотри, она всегда здесь. Марта не жалеет, что столько лет была ее компаньонкой, не оплакивает былую дружбу, она понимает, что все меняется и то, что некогда было необходимым, со временем становится ненужным. Да и Кора, бедняжка, мечтает лишь о том, чтобы ее любили, больше ей ничего не надо. У нее же самой есть дела поважнее. Тут Марта поднимает глаза от печатной машинки, смотрит на Эдварда, который, нахмурясь, сидит над чертежами, и трогает журнал, где недавно опубликовали ее статью.

В комнатах Люка Гаррета на Пентонвилль-роуд наконец-то соединились два сердца. Правда, каждый порой жалеет, что другой не упокоился на дне Блэкуотера, но более преданных друзей не сыскать, хоть проплыви Темзу от истока до устья.

В самом начале ноября Спенсер переехал из особняка на Квинс-Гейт, которого с каждым днем стеснялся все сильнее, к другу. Люк считает своим долгом разражаться протестующими тирадами — мол, спасибо, но нянька ему не нужна, он вообще никого не хочет видеть и никогда не захочет, а Спенсер так и вовсе невыносимый сосед, он всегда его раздражал, — но на самом деле рад. К тому же Спенсер где-то вычитал древнюю максиму о спасении жизни и теперь периодически напоминает Люку, что, поскольку тот помешал убийце, то несет за него ответственность, и отныне Спенсер в его власти. «По сути, я твой раб», — сообщает Спенсер и вешает фотографию своей матери рядом с портретом Игнаца Земмельвайса.

Состояние поврежденной руки остается прежним, серьезных улучшений не видно. Швы сняли, шрам не хуже, чем ожидалось, чувствительность сохранена, но два пальца так и загибаются к ладони и не удерживают ничего тоньше вилки. Люк послушно (хотя и с раздражением) выполняет упражнения с резинкой, но движет им скорее надежда, нежели уверенность, что это поможет. Призрак Коры стоит перед ним. Он лелеет два одинаково невероятных сценария: первый — что его поразит некроз, он весь покроется зловонными гнойниками и Кору до конца ее дней будет мучить совесть, второй — что он сумеет вылечить руку и сразу же проведет столь дерзкую операцию, что наутро проснется знаменитым, Кора не устоит и влюбится в него, а он ее публично и насмешливо отвергнет. Вопреки былым обещаниям, он не умеет, как Спенсер, любить безмолвно и кротко, не надеясь на взаимность, и лютая ненависть к Коре поддерживает его куда больше, чем уговоры Спенсера позавтракать как следует («Ты худой, тебе это не идет…»). Спенсер гораздо проницательнее, чем все думают, и понимает то, что Гаррету невдомек: любовь и ненависть разделяет преграда не толще папиросной бумаги, и коснись ее Кора хоть пальцем — тут же проткнет.

Но не только преданность и дружба заставляют Люка покупать на ужин свинину, а Спенсера — выгонять его из дома, чтобы тот пообедал или позанимался. Есть в их союзе и практическая сторона. Спенсер уговорил Люка вернуться в Королевскую больницу, где тот побывал и хирургом, и пациентом, и предложил вот что: с Люком ему в мастерстве не сравниться, что правда, то правда, но все же Спенсер неплохой хирург, получше многих. Ему не хватает (в чем он охотно признается) смелости, прозорливости друга, для которого всякий недуг и всякая рана не угроза, а лишь благоприятный случай показать сноровку. А коль так, говорит Спенсер, так отчего бы им не создать своего рода химеру с его, Спенсера, руками вместо Люковых? «Обещаю, что сам думать не буду, — продолжает он. — Ты всегда говорил, что я в этом не силен», — и торжественно распахивает дверь в операционную, надеясь, что друг заглянет внутрь и не устоит. Так и вышло. Запах карболки, блеск скальпелей в железных кюветах, отглаженная стопка хлопковых масок действуют на Люка подобно электрическому разряду в позвоночник. Он не был здесь с тех пор, как ему зашивали руку, — что толку сюда идти, думал Люк, все равно что поставить перед голодным полную тарелку еды, но так, чтобы он не сумел до нее дотянуться. Однако при виде операционной он оживляется, преследовавшая его по пятам тень дуба, на котором он планировал устроить себе виселицу, в кои-то веки отступает, и согбенное тело вновь наливается пугающей силой. Тут входит Роллингс, поглаживая бороду, переглядывается со Спенсером и между прочим, словно эта мысль только что пришла ему в голову, сообщает: «Привезли открытый перелом большеберцовой кости. Боюсь, придется повозиться, а денег у пациента нет. Не хотите ли поучаствовать, коллеги?»

Наступает воскресенье, и Уильям Рэнсом всходит на кафедру. Видит трещину на стекле в окне, что выходит на запад, и берет на заметку, видит темную скамью с изувеченным подлокотником и отводит глаза. Прихожан мало: слухи и страхи больше не гонят их к Престолу Господню, но преподобный этому рад. «Славим Бога в веселии душевном», — поют они и молятся о милости к ближним. С Дуба изменника сняли все подковы, кроме одной на самом верху; висеть ей, пока не позабудут, зачем она там. О змее Уилл упомянул лишь раз — о сугубом мороке, ложном страхе — в контексте милосердной проповеди о райских кущах. Прихожане расходятся, сознавая, что наглупили, но их страхи можно понять, и впредь все решают держать язык за зубами.

Уилл по узкой лестнице сходит с кафедры (щадя левое колено, которое последнее время что-то болит по утрам), бегло приветствует тех, кто ждет у дверей и мнется у ограды: «В среду днем? Конечно, буду. Нет, это не сорок шестой псалом; вы, должно быть, о двадцать третьем? Она вам кланяется и жалеет, что не смогла прийти». Впрочем, никто не обижается. К Уиллу снисходительны как никогда: паства еще судачит о лондонской даме, которая не так давно дневала и ночевала у его преподобия; однако все видели, как он баюкал жену на болоте. Он не без изъяна, но тем и дорог прихожанам. Он не сталь, но серебро. К тому же все знают, кто ждет его дома и отчего он так туда спешит. Голубоглазая жена, которая раз в неделю или около того гуляет кругами по лугу, укутанная до ушей, дышит свежим воздухом, здоровается с соседями, а потом, выбившись из сил, возвращается к себе, в занавешенную комнату. Соседи оставляют ей подарочки на крыльце: бутылочку сиропа из шиповника, каштаны, карточки и носовые платки, такие крохотные, что проку от них решительно никакого.

Уилл отстегивает воротничок, сбрасывает черное пальто — последнее время он спешит избавиться от них, хотя и надевает тоже поспешно. Стелла ждет, по-кошачьи свернувшись клубочком под одеялом, протягивает к нему руки. «Ну, рассказывай, кого видел, что слышал», — просит она. Хлопает ладошкой по кровати, подзывает его поближе, ее тянет посплетничать. И они снова смеются, позабыв обо всех, вспоминают полузабытые фразы — кто другой услышит, не поймет ни слова. Но никто их не слышит, дом пуст, дети уехали и за время отсутствия превратились в легенду. «А помнишь Джо? — говорят друг другу родители. — Помнишь Джона и Джеймса?» — и им приятно страдать в разлуке, потому что светлую эту печаль легко утолить билетом на поезд или маркой первого класса. Уилл, кому всегда было тесно в крохотных комнатушках с низкими потолками, чьи мышцы ноют от нехватки движения, хлопочет, как мать или горничная, порой даже надевает передник, на удивление ловко жарит мясо и перестилает постель. Время от времени из Лондона приезжает доктор Батлер и объявляет, что всем доволен. Теперь (утверждает он) все дело в уходе, а здесь за больной ухаживают лучше, чем где бы то ни было, но, разумеется, все-таки нельзя забывать о мерах предосторожности. Доктор моет руки с карболовым мылом и напоминает Уиллу делать так же.

Стелла, как всегда, радуется жизни больше, чем муж; ей кажется, будто она медленно снимается с якоря и поднимает паруса. Она скучает по детям, порой не понимает, отчего, задыхаясь, хватается за край кровати, так что белеют костяшки, — от болезни ли, от тоски, — но (говорит она) и волосы у них на голове все сочтены, и если ни одна из малых птиц не упадет на землю без воли Отца небесного, тем паче Он позаботится о том, чтобы Джон не попал в Лондоне под омнибус.

О Змее (а Стелла о нем вспоминает, хоть и редко) она думает с жалостью, позабыв, что это всего лишь персть, древо и страх. «Бедняжка, — вздыхает она, — где ему тягаться со мной!» Порой, раскапризничавшись, Стелла ищет свою тетрадь в голубой обложке, исписанную синими чернилами, но та сгинула в волне прилива, и все ее нити и волокна растворились в темном Блэкуотере.

Уилл каждый день гуляет в полях, где пробиваются всходы озимой пшеницы, такие тонкие и мягкие, что ему кажется, будто он шагает меж отрезов зеленого бархата. Усилием, от которого, боится Уилл, однажды остановится сердце, он отгоняет образ Коры, пока не выберется из Олдуинтера, и уж там, в голом лесу, у дороги на Колчестер, на топком берегу Блэкуотера думает о ней. Он извлекает ее на свет божий, словно прятал под пальто, и рассматривает в лучах солнца и жемчужной осенней луны, вертит в руках: кто она ему, в конце концов? И никак не может найти ответа. Он не скучает по ней — она и так неотступно с ним, в желтом лишайнике, покрывающем голые ветви буков, в скользнувшей над самой кроной дуба пустельге, трясущей расправленным хвостом. Дойдя до зеленой лестницы, ныне поблекшей, облепленной грязью, он вспоминает, как нетерпеливо Кора тянула вверх подол платья, вспоминает ее вкус и вновь испытывает блаженство, о, конечно; но это не конец и не высшая точка. Это было бы слишком ничтожно и просто! Правда же в том (а он по-прежнему поборник правды), что, попытайся он сейчас определить, кто же она ему, не нашел бы более точного, более честного слова, чем «друг».

Потому-то он и не пишет ей: не испытывает в этом нужды. Она подает ему знаки — в перистых облаках в вышине, в заимствованных и подаренных словечках, в завитке шрама на его щеке, — и он представляет, как отвечает ей. Их разговоры продолжаются в медленном кружении крылаток, облетающих с белых кленов.

Кора Сиборн
КОРА СИБОРН.

Фоулис-стрит, 11

Лондон

Милый Уилл,

Вот я и снова на Фоулис-стрит, и я совсем одна.

Марта теперь живет у Эдварда — полужена, полутоварищ, — но она по-прежнему со мной, в запахе лимона на моей подушке, в том, как сложены тарелки. Фрэнки уехал в школу и пишет мне, чего прежде за ним не водилось. Письма его коротки, а почерк аккуратный, как газетный шрифт. Подписывается он следующим образом: «ТВОЙ СЫН ФРЭНСИС», — неужто боится, что я забуду? Люк поправляется, хотя больше ради Спенсера, чем ради меня. Надеюсь, скоро их всех увижу.

Я слоняюсь из комнаты в комнату, стаскиваю с мебели чехлы, глажу каждый стул и стол. Обитаю в основном на кухне, здесь всегда горит плита, я рисую, пишу, составляю каталог привезенных из Эссекса сокровищ. Впрочем, они довольно скудны: аммонит, обломки зубов да идеально белая устричная раковина, — но уж что нашла, то мое.

На ужин съедаю яйцо, запиваю «Гиннессом», читаю Бронте, Харди, Данте, Китса, Генри Джеймса и Конан Дойла. Делаю пометки на страницах и ловлю себя на том, что подчеркиваю те фрагменты, которые Вы тоже отметили бы; на полях рисую змея с большими сильными крыльями, чтобы мог летать.

Мне хорошо одной. Хочу — ношу старые ботинки и мужское пальто, хочу — наряжаюсь в шелка, кому какое дело. Уж точно не мне.

Вчера утром гуляла по Кларкенуэллу, стояла у железной решетки, под которой течет Флит, слушала ее шум и представляла, будто это журчат все реки, которые я знаю: исток Флита в Хэмпстеде, где я играла в детстве, и широкая Темза, и Блэкуотер с его тайнами, которые не стоят того, чтобы их хранить.

Затем я мыслями перенеслась на побережье Эссекса, на галечный берег и болота, ощутила на губах соленый ветер, по вкусу похожий на устриц, и почувствовала, что сердце разрывается, как тогда, на зеленой лестнице в темном лесу, как сейчас; что-то ушло, что-то пришло.

Солнце за окном согревает мне спину. Я слышу, как чирикают зяблики. Я разбита и склеена, мне все хочется и ничего не нужно, я люблю Вас и прекрасно себя чувствую без Вас.

И все равно — приезжайте скорее!