Идёт Еська, думает про Фряню, про Панюшку, а пуще – про что Хранитель сказал и как это ему еть надоело. «Эх-ма, – сам себе говорит, – видать, и впрямь пора смену искать».

Припекать стало. Глянул Еська с холма, не видать ли воды, озера аль речки. И тут же: «Вона как, – мыслит, – ране я б домишко искал, чтоб бабёнка аль дева молодая испить дала, а нынче и речки довольно».

В лесок вошёл, прохладой повеяло, так жары заместо голод донимать стал. И обратно: «Вона как, – смекает, – ране об пустом брюхе сутками не вспоминал, а ныне лишь от его мне беспокой, а что́ промеж ног, того и вовсе хоша б не было».

Однако есть-то охота. А вокруг – ёлки да сосёнки, ни ореха тебе, ни ягоды. Вдруг гриб приметил. Большой такой, шляпку наклонил, вроде как: «Здоро́во», – говорит.

Еська руку протянул, а тот-то и молвит человечьим голосом:

– Ты чё эт хвататься удумал?

– Так а что ж не хватать, как ты есть гриб для пропитания предназначенный?

– Эва сказанул! Я, может, для чего иного предназначенный, ты откель знаешь?

– А для ча, к примеру сказать?

Гриб вздохнул. Еська подивился даже: досель он не слыхал, чтоб грибы вздыхали.

– Вот того, – говорит, – я сам ишо не ведаю. Да и ведал бы, всё одно ничего поделать не мог бы, потому с энтого места мне сойти невозможно. А нет – так я б давно по миру пошёл да планиду свою обеспечил.

– А нешто у тя планида есть?

– Как не быть! У тя ж она имеется. Только вот прознал бы ты об ей аль нет, коли б сиднем сидел?

– И то, – Еська молвит. – А раз так, то ты б не ершился, потому для гриба энто вовсе неподходяще, а взамен того дался мне в руки, да вдвоём бы и двинули по свету белому.

– А ты меня не съешь?

Тут Еська только рукою левою махнул, а правой хвать его, и – за пазуху:

– Пойдём, – молвит, – я уж свою планиду начисто стоптал, хоть тебе пособлю.

– Постой! – Гриб кричит. – Гля-ка вверх!

Еська голову поднял, а на сосне заместо шишек – черешни. И таки́ гладки, сочны, ровно губки девицы-красы. Только не достать их, сосна-то высока. А черешенки-то шевелятся на ветру, то вместе сойдутся, то чуток расставятся – уста и есть, что к лобзанью манят.

Тут губы Еськины сами приоткрылись да трубочкою вытянулись. Он и не заметил, как до ветки достал. А ягодки уж и не устами, а язычком сладостным промеж его губ просклизнули, да соком дивным до самого нутра обдали.

– Вот и славно! Ан спопытка – она, чай, не пытка оказалась, – из-за пазухи доносится. – А теперьча ишо направо глянь.

Глядит Еська, атама груши висят. И тоже, главно дело, на сосне, будто Гриб нарочно дерево повыше выбирает. Жёлтые да румяные по́ боку, сверху узеньки, а книзу толще да мясистей – ровно тело бабье, что уж из девичества вышла да в самый сок вошла. Только не достать, больно высоко. А Гриб подначки строит: пытайся, мол. Еська руку вытянул, да и достал. Да и сорвал грушу, саму сочну да сладку.

И ишо его Гриб угостил – ягодой заморскою, что фигой прозывается. Та в овраге оказалася, шагов на́ десять ниже, чем Еська стоял, только спущаться не потребовалось, он и так дотянулся, рукой. Набрал горсточку, ягоды мягкие, так к пальцам и липнут, а коснись только – шкурка нежная сама врозь раздаётся, щёлочку приоткрывает, словно мандушечка с ласки нежнеющей. А внутре-то мясцо сахарно.

Жуёт Еська, а Гриб с усмешкою этак молвит:

– Чё эт ты там толковал, будто, мол, дорожку до конца вытоптал, коли на что ни глянешь, а мысли у тя вкруг одного толкутся?

Хотел Еська ответ дать, да рот сладостью слепило. Так и пошёл.

Вышел из лесу. А за лесом – река. Широка-то не чересчур, да бурная больно. Стал Еська глядеть, нет ли мосточка аль брода. А Гриб:

– Шагни, шагни, попытай.

Шагнул Еська, да и переступил реку.

Идёт дале, а навстречь – дева. Сперва Еська подумал: то шест просто у дороги воткнутый, а после видит: шест-то движется.

Дева. Ростом такова, что Еськина маковка едва до пояса достаёт, а в обхват – одной щёпотью взять можно. Совсем вплоть сошлись, слышно стало: плачет, аж всхлипывает.

«Уж не подруга ль, – Еська про себя думает, – Отрады Тихоновны, что вовсе от тоски извелася?» Да нет, та с сухости вся серая была, морщины так складками и висли, а у этой – ни складочки, ни ущербинки, только будто сплюснута со всех сторон.

– Почто, дева, плачешь?

– Как же мне не плакать, коли нас две сестры уродилось: я да сестра моя Матрёша. Меня-то Стёшею зовут. Сперва-то мы одинаковы были, а как стали подрастать, я в высь пошла, а она – в ширь раздалася. И така красива вышла: не то, что парни – кобели цепные да бараны бестолковые от ейной жопы глаз отвесть не могли. Щёки на плечах лежат, прям огнём пышут. Одна коса раза в три меня всей толще. Бывало, ляжем на полати, она всё место займёт, да ишо полбока вниз свисает, а я вроде щепки какой в углу валяюся. Правда, после уж никто красы ейной видеть не мог, потому она с дому выходить перестала: дверь ей больно узенька была. Тятенька стену прорубил, на дворе навес смастерил. Но вскорости ей уж и ворот хватать не стало. Да и мне в дому места уж не было, только не с ширины, а с длины моей. До того дошло, что тятенька меня в трубу печную выставлять стал. Тут уж не могла я боле терпеть уродства свово рядом с прелестью сестрицы ро́дной, с трубы выкарабкалась, к омуту пошла, что у нас невдалеке за околицей, да и кинулася было в него. Только глубь-то мне мелка оказалась. И пошла я куда глаза глядят, а верней всего – до того обрыва, что мне по росту окажется.

– Утри, – Еська молвит, – слёзы горючие. У ей – своя краса, у тебя – своя.

– Во-во! – Гриб из-за пазухи поддакивает.

А Стёша – в плач, пуще прежнего. И сквозь слёз:

– Да где она, краса-то эта, коли глядеть не на что? А и было б на что, толку много ль? Вон Матрёшка не могла оборотиться, чтоб её по спине аль пониже кто не огладил. А я? И захочет кто уколоться об меня – и то не дотянется, разве что на дерево вскарабкается. Да хоть бы и тебя взять – только что коленка моя в твоей доступности.

Тут Еська говорить лишнего не стал, а руку вытянул да слезу ей утёр. Не сказать, чтоб со щеки, потому щёк там и в помине не было, но всё ж под глазами что было, с того и утёр.

Стёша подивилась и молвит:

– Дотянуться-то дотянулся, а обнять-то меня всё одно не можно.

И обратно Еська слова не сказал, а обнял её да к себе прижал. Уж как так сделалось, что их грудя рядышком оказались, того он и сам не понял, только оказались. Правда, так она тоща была, что Еськина левая рука в его же собственной правой подмышке оказалась, а правая – в левой, будто он скрестил их впустую.

А Стёша уж вовсе шёпотом:

– Да ведь не войтить тебе в меня.

Тут уж и Гриб, словно как эхо: нет, не войтить, ни за что не войтить.

– Вот кабы, – бормочет, – у тебя, Еська, елда с травинку была, тады – куды ни шло. Оно б и можно было этак-то обузить, энто мне без труда. А с другой-то стороны, много ль травинкой наетишь? То-то и выходит обратно, что ни так – ни сяк, ни этак – ни разэтак стараться смыслу нету. И нечего тут терять бесценного времени, оставляй ты Стёшу энту и двигай скорей по дорожке, потому планида – она не ждёт.

Еська объятия и впрямь разжал, да только далеко не пошёл. В сторонке стал, вынул из-за пазухи умника-то этого, прижал малость в кулаке и говорит:

– Коли ты на сосне вишни да заморски фиги отрастить мог, так отрасти ж на ей чуток мяса.

– Вот ишо! Буду я для первой встречной девки стараться, силу свою тратить. Ты меня, перво дело, есть не стал, друго дело – несёшь по свету, так перед тобой у меня должок имеется, а она мне – кто, иль иначе сказать: кто я ей? Нет, я теперя свою планиду ищу, мне надобно могущесть сохранить, а не налево-направо ею бросаться.

– Добро же, – Еська молвит, а сам кричит: – Ты, девка, не горюй. Мы сейчас с тобою костерок распалим, грибков нажарим, может, потолстеешь с них.

И хворост зачинает сбирать. Тут Гриб смекнул, что ишо чуток – и могущесть ему без надобности будет. Еська на Стёшу обратно глаза поднял, глядь, а она к низу расти стала. Глазом моргнул раза три, ну четыре от силы – а уж весь ейный рост в ширину отразился. И така складна девка вышла, что сказать не можно. Только ростом мала: то Еська едва до ейного колена доставал, а теперьча она – аккурат до колена ему стала.

– Ты чё? – Еська у Гриба спрашивает. – Не мог ей хоть чуток роста сохранить?

Тут уж Гриб осерчал:

– Сохранить! Вишни-то да фиги я тоже, небось, не с пустых твоих слов сотворил – тама шишки были. А ей на сколько ширины хватило, така и вышла. С чего я ей роста дам? С залупы с твоей? Так и того ненамного хватит. Хочешь, я тебя до вершка сведу, а с остального ей росту дам?

– Ну, – Еська молвит, – коли другого не могёшь, делай уж Стёше с меня тело.

А та уж за штанину тянет: куда, мол, ушёл-то? Еська ласково так отвечает:

– Погодь малость, я ишо чуток поколдую, может статься, до конца дело доведу.

Стёша отошла, а Гриб говорит:

– Дурной ты, Еська, ну да ничё. Тебя я в расход пущать покедова не буду, а давай мы так содеем. Ступай-ка к сестре ейной, слыхал, небось, кака́ она красавица. А я уж со Стёшею останусь, видать, тут я и сыскал свою планиду. Уж больно мне девка по душе пришлася. Да и тебе же ж лучше.

– Экой ты хитрой! Выходит, по себе девку сотворил.

Гриб только хихикнул, голову – долу, а шапка его коришневая алой стала.

– Только так не пойдёт, – Еська продолжает. – Как же я с Матрёшей-то справлюсь? Ведь мне ж её не обхватить, коли ты не пособишь.

– Ан обхватишь. Ну, да можно и нам с тобою. Ведь теперя, небось, Стёшенька домой воротиться может. Только ты погодь чуток, больно мне не терпится с ей помиловаться.

С этим Еська, ясно дело, спорить не стал. Познакомил Стёшу с Грибом. Тот шляпку снял – ну, чистый хрант, что в уездных городах по гульбарам слоняются и барышням глазом мигают. А она говорит:

– Прости, Еська, но мне с ним как-то даже и удобственней. Не могу я ишо на других снизу вверх глядеть.

Ладно, удобственней так удобственней. Взяла Стёша Гриба на руки, тот её за шею цоп, в ухо шептать чёй-то зачал. Та зарделася, «хи-хи» да «ха-ха». И шмыг за деревья.

А Еська лёг на траву подле дороги, глаза от солнца ладонью завесил и обратно мыслить стал, что и впрямь, видать, его дорожке итог выходит. Потому мало ль, что Гриб сам с залупу ростом, да ведь коль он могёт содеять, чтоб Еська до верхушки дерев доставал, так, небось, сам-то любую бабу обоймёт так, что та никого иного не возжелает, да и в остальном маху не даст. Вот, Еська мыслит, выдут они сейчас, я и скажу: ступай, мол, Гриб Батькович, заместо меня, а я – на завалинку век коротать.

А те и не думают выходить. Долго ль, коротко, Еська и приснул на солнышке.

Смеркаться стало, холодком вечерним повеяло. Еська глаза разомкнул. «Ну, Гриб! – думает. – Никак всё Стёшу ублажает».

– Эй! – окликнул.

Молчок в ответ.

– Э-гей! – кричит. – Вы долго ль ещё? А то я к вам иду.

И обратно молчок.

Встал Еська, к деревам пошёл. Нарочно ногами топает. А тама – тишина. Глядит Еська: ни Стёши, ни Гриба. Неужто проспал?

Вдруг сверху – «ха» да «ха». Поднял голову – ворон. И не «ха-ха» это выходит, а «кар-кар».

– Тебе чего?

– А того, что потерял ты, Еська, товарища свово. Заграбастала его девка, уж назад не отдаст. Эх, и налюбовался я отседова, как он её обласкивал, как обихаживал. Она ведь кроха, да он ишо кроше. Однакось, как ручонки вытянул, до самых милейших местов дотянулся. Всю как есть обшарил, а после весь в елду обратился, под юбчонку нырк, да в нутре у ей скрылся. Уж она по траве каталася-каталася, а после как утихла, да он наружу вылез, она его травкой обтёрла и промеж грудей своих уклала. «Ладно ль тебе?» – спрашивает. А он только носом засопел, да и затих. Встала она, подол обдёрнула, да и пошла по дорожке куда глаза глядят. Коли хошь, могёшь догнать – она ведь шибко быстро бечь на своих ножонках не сумеет.

– Не, – Еська отвечает. – Они друг дружку сыскали, чё ж я в третьи навязываться стану! А вот коль ты такой зоркий да про всё знающий, скажи-ка: далече ль сестра ейная проживает?

– А ступай по дорожке, до́ ночи дойдёшь.

Так Еська и сделал. Идёт, а сам думает: «Зря я их догонять не стал. Они – то свою усладу сыскали, а Матрёша? Ладно, коль она в таком довольстве проживает, как сестра расписывала. Только сомнение меня берёт, не зависть ли то заместо неё говорила? Ну́, как и той тоже помога требуется. Как же ж я тогда? Небось без Гриба руки у меня обратно не длиньше своей длины стали. Ну, да ладно, назад же не ворочаться».

И точно, как Ворон сказывал, к ночи как раз дошёл Еська до деревни. Уж и трубы не дымилися, и ни лучинки в окошке видно не было. Подошёл к первой избе, у ворот мужик стоит.

– Здорово, дядя, пусти переночевать.

– Ступай к соседям!

– Чё так?

– Не видишь, что ль: сам в свой дом попасть не могу.

– Чё так?

– Да дочка у меня:

– Ну и чё? Мало ль у кого дочки?

– Да чё ты всё «чё» да «чё»! Расчёкался! А то, что от красы ейной родному отцу не то что в доме, а и на дворе места нету.

– Так ты и есть Матрёшин тятенька?

Тут мужик стал Еську расспрашивать, откель он про его дочку знает. Еська всё как есть рассказал. Тот только ладонями сплеснул: ведь вот же Стёшка, выцарапала-таки счастие! Уж он и смеялся с радости, и слёзы утирал, что дочку боле не увидит.

– Да зачем же не увидишь, – Еська спрашивает. – Она и назад воротиться могёт.

Не успел тот рта раскрыть, как из-за забора грохот грянул, вроде как там крыша рухнула. Еська было – в сторону, да разобрал, что это, похоже, голос человечий:

– Как не так, воротится она! На кой ляд мы ей сдалися, уроды этакие?

Во, значит, какой у Матрёшки голос был. Стал отец её утешать, да она такой рёв подняла – быку иному этак-то не закричать.

– И та́к вот, – мужик говорит, – с самого с издетства. Энта той: больно ты стройна да изячна, а та энтой: больно ты мягка да ощуписта. И чем боле толкуют, тем боле одна тощает, а другая пухнет. Поначалу от женихов отбоя не было. А у энтих один ответ: «Мне их, мол, наскрозь видать, энто они меня в насмешку сватают. Вот коли к сестре, так то бы всерьёз, а меня поманит да у порога церкви бросит». А уж после как та в шест колодезный обратилася, а эта в ворота пролезать перестала, так и женихи куды-то все поскрывалися.

– Ладно, – Еська говорит. – Не печалуйся. Ты где ночевать сбирался?

– Да вот зипун взял, думал: здесь у ворот прилягу.

– А чё, во всей деревне никого нету тебя приютить?

– Как не быть! В той вон избе у меня сестра замужем живёт. А тама – сват, а тама:

– Ну так и ступай! Не бойся, ничё с твоей Матрёшею не станется.

Почесал мужик в затылке. А из-за забора:

– Тятя, вы меня не кидайтя! Я же ж слышу по евонному голосу: его Стёшка подослала, чтоб надо мной насмешки строить.

Но Еська мужику шепнул: «Мол, не боись; кабы даже я был злым человеком, так с такой добычей мне всё одно не управиться». Да тому и без слов это ясно было.

Остался Еська один, ворота попробовал толкнуть – не поддаются. Вроде их снутри мягкое что-то подпирает. А оттудова: «Больно!» Выходит, впрямь весь двор дева заняла. Еська недолго думая на забор полез. И как раз лицом к лицу с Матрёшей оказался. Она было губы раздвинула, чтоб сызнова шум поднять. Тут Еська к ей и прильнул. А губки-то у Матрёши мягоньки, пухленьки. Изнутри крик вынырнуть хочет, а Еська туда – «Тише, тише, милая». И даже не говорит, а будто вдыхает в неё слова эти самые. Она губы сдвинуть попыталася, а он туда – «Что ты, что ты, хорошая». Она ишо разок из себя выдохнула, да сбилася и уж на вдох пошла. Мало Еську не засосала, да он-то не впервой, чай, цаловался. Так в себя потянул, что и язык ейный к евонному притянулся. А как он своим-то – по зубкам её снутри провёл, чует: девка ослабела вовсе.

Долго ль коротко они так провели, неизвестно. Наконец Еська от губ Матрёшиных оторвался. Та и голову откинула, да не сильно, потому затылок и без того на загривке лежал. Однако Еська одно местечко знал: промеж скулы и ушка, тама кожица така шелковиста, податлива. Туда он и направился губами-то своими. По Матрёше так трепет и пробёг. Чует Еська: всё ейное тело заколебалося, хочет поверх забора выскочить. И так он сам разбередился, что мало не куснул её в шейную ложбинку. Губами туда упирается, а ноздрями рядышком выдыхает, туда, где волосики коротки да пуховисты, в косу не ухватываются, а вкруг её основания – вроде как облачком клубятся. И это самое облачко дыханьем Еськиным колышется, да обратно его же ноздри щекочет.

И уж так уж Матрёше захотелось к Еське не токмо что губками, а и всем остальным прильнуть, что она подобралася вся, да от забора-то отсторонилася. И откель только место там образовалось, только Еська сам не заметил, как склизнул во двор и рядышком с нею оказался.

Расставил Еська руки, объять чтобы, да она ж именно что и есть – необъятная. (А сам думает: «Эх, упустил я Гриба! Чё теперя делать?») По груди её гладит, по плечам. Одну руку книзу утиснул, по животу прошёлся. («Да нет, – мыслит, – тама тако мясо, под его не пролезешь».) Другу руку округ шеи запускает. («Куды! Не обхватишь её ни в жисть».) А коленком по коленке ейной поводит. («Вот кабы Гриб – я бы б ногою враз ейную ляжечку б обхватил».)

Однако дума думою, а дело делом. Как-то этак само вышло, что и сподниз живота рука Еськина скользнула, да до са́мой развилочки дошла, что под складкою таилася. И второй руки на шею хватило, и ноги вполне достало вкруг ейной обвиться да к себе теснее прижать.

«Ну ладно, – Еська соображает, – это так. Но уж одно есть местечко, куды наверняка:»

И не успел он эти самые слова себе сказать, как именно в том местечке его рука очутилася. А место это вот какое: где нога ещё не началася, а жопа уже кончилась. Это коли кто думает, что они впритык друг к дружке идут, тот, значит, тела женского не ведал. Потому у мужика, и впрямь, впритык. А у их сестры так это устроено, что промеж ноги и жопы местечко есть навроде складочки, самое для сладости приспособленное и по размеру в точности так отмеренное, чтобы когда ей Еська через спину руку свою запущал, то самые кончики пальцев туда входили б и ухватывались не чересчур сильно и не чересчур слабо, а ровнёхонько в самую соразмерность так, чтобы казалось, что уж и всё тело ейное в энту точку собралось и в ладони его уютилося.

Вот уж после этого дело на лад словно по маслу поехало. Только Еська и смекнуть успел: «Видать, Грибово колдовство и без его действует».

Ночь прошла будто мгновение одно, светать стало. Очнулся Еська – глядь: а где ж колдовство-то, чудо-то где? Руки его не длиньше, чем вечор были, ноги тоже ни на вершок не отличаются. А зато лежит рядом с им на травушке, от росы сыроватой, дева – до того соразмерная, что лучше б и не надобно. Пригляделся: а это ж точь-в-точь Стёша, только та махонькая, а энта росту обыкновенного, бабьего. Ветерок рассветный её волосы пошевелил, да Еське словно на ухо шепнул: «Где ж ты волшебства ищешь, дурья головушка? Вот оно, чудо на свете единое, неповторимое, лежит пред тобою».

Встал Еська тихонько, чтоб не разбудить её, даже калитку отворять не стал: ну́, как скрипнет. Через забор перелез, да и пошёл своей дорогою.