Идёт Еська, слышит: за спиной топот. Витязь скачет.
Осадил коня, спрашивает:
– Ты кто такой будешь? Издалёка ль идёшь? Чего ищешь?
Еська всё как есть отвечает: мол, имя моё Еська, иду издалёка, а ищу сам не знаю чего.
– А не желаешь ли моим стремянным быть?
– А сам-то ты кто таков?
– Царевич я, зовусь Иваном. Коли согласен со мной идтить, славу обретёшь, а нет, так сторонись, потому я сворачивать не стану.
Иной бы раз Еська и посторонился, но тут чует: неспроста тот ершится.
– Погодь, – говорит. – Затоптать меня дело нехитрое. А только сдаётся мне, неспроста ты ершишься.
Тот было в крик: мол, я царевич, а ты, мол, кто? Мол, ничё я не ершусь, а как, мол, следует с холопом, так и говорю.
Всё высказал, а Еська ему:
– Ну, как знашь. Коли тебе помога не требуется, на том и простимся, и спасибо тебе за княжеску твою ласку, а коли впрямь во мне нужда есть, я с тобой идти готовый, только не слугою, а сопутником равноправным.
– Да как же ж равноправным, коли я верхами скачу, а ты пешком идёшь?
Ан вот как заговорил, занозистость-то свою оставил.
– Ничё, – Еська отвечает. – Я не в обиде буду. Пошли, дорога покажет, кому как идтить.
Взялся за стремя, да и пошли они дале.
А доро́гой Иван-царевич такую сторью поведал.
Ишо с младенчества родители его за Марью-царевну просватали. Уж так он ейную красу да нежность расписывал, так разумностью восхищался, так голос серебряный выхвалял! Сыграли, наконец, и свадебку. Да не свадебкой бы её, а свадьбой всех рассвадеб звать пристало. Гостей съехалось видимо-невидимо, подарков навезли горы, вина выпили море.
Вот пошли молодые в опочивальню. И принялись за ласки да за лобзанья сладостные. Долго ль, коротко, улеглись наконец на постелю шелко́ву, раздвинула она ножки свои кипарисовы, да и вошёл он в лоно ейное бесподобное. Закрыла она глазки свои то ль со стыдливости девичьей, то ль от сладости бабьей, потому аккурат на грани меж энтими чувствами находилася. А в самый сладкий миг гром загремел, и пропала Марья-царевна как была с Ивановой елдою в нутре своём.
– И теперя, – Иван молвил, – доколь не найду я Марьюшки, не будет мне спокою на свете.
– Э, – Еська молвит, – насчёт энтого ты б не зарекался. Потому именно, что самый беспокой зачнётся, как ты хозяйство своё на место законное воротишь. Но однако ж это я боле в шутку молвил, а шуток помимо найтить твою красу-царевну нам во что б ни стало надобно.
А дорога-то лесом идёт, а лес всё гуще да темней. Да и не дорога уж под ногами, а узенька тропка. И привела она прямо к избушке, что на курьих ногах стояла.
Еська слова заветные молвил:
– А поворотись-ка ты ко мне передом, а к чащобе задом своим.
Избушка и повернулась.
Спешился Иван, хотел в избушку войтить, да Еська его остановил:
– Погодь, дай-ка я сперва.
Иван было спорить зачал, но Еська напомнил, что ему себя беречь надобно, потому Марья-царевна ждёт. Он и утих. Еська предложил одёжей поменяться. Так и сделали: Иван Еськину рубаху натянул, а тот – кафтан парчовый да сапоги княжески. А обувки Ивану не досталося, потому Еська без неё в пути обходился.
Прежде чем он в избушку вошёл, обнял его Иван и молвил:
– Мы с тобою теперя братья названые, и, чего б с тобою ни было, я тя в беде не брошу.
– Да и я тя, – Еська ответил и внутрь вошёл.
А тама старушка на лавке дремлет, аж похрапывает. Но едва дверь скрипнула, голову подняла:
– Здоро́во, добрый молодец? А кто ты таков будешь, как звать-величать-то тебя?
– А откель ты знаешь, баушка, что я молодец, а не девица? Никак ждёшь кого?
– Больно ты на язык-то востёр. Уж не царевич ли ты? Не Иван ли?
– Так и есть, баушка. Царевич я, Иваном зовусь.
Потянула бабка носом своим семивершковым, да и молвит:
– Ох, не царским духом от тебя разит.
– Да как же ж иначе, баушка? Небось, не с дворцового крыльца я сошёл в избушку твою. По постоялым дворам пооботрёшься, по овинам поночуешь – не того ишо духу наберёшься. А пошшупай-ка лучше одёжу мою парчову да послухай, как каблуки сапожек сафьяновых стучат – нешто у мужицких лаптей таков голос?
Бабка руку вытянула, одёжку огладила:
– Эт точно, милок, эт верно, ошибилась я: дух-то дорожный у всех единый. Да и опречь дороги как же ж мужиком не провонять-то: небось, не раз с девками крестьянскими поваливался?
– Ох и хитра ты, баушка! Ведь сама знаешь, кто я таков и что за горе у меня, так почто ж душу травишь? Аль не ведаешь, что того самого у меня нетути, чем с девками валяться можно?
– Ну, а коли так, ты-то мне и надобен, тебя я дожидаюсь, по тебе тоскую. Утешь меня и через то счастье своё обретёшь.
– Да как же ж я тебя утешу, коли утешалка моя злым духом аль чарами неведомыми похищена вместе с любезною моею Марьюшкой.
– Ан ты б не спорил, а порточки свои спущал поскорее, а тама видать будет.
– Ну, – Еська молвит, – как один мой гриб знакомый говаривал, спопытка, она, чай, не пытка.
Стал прилаживаться к бабкиной развилке, но та его сызнова остановила:
– А дай-ка ты мне сперва вон ту криночку.
И в угол кажет. Глядит Еська: там крынок с полдюжины. Все мохом поросли, паутиною покрылись, одна только гладенькая.
– Эту, что ль, чистеньку?
– Ни-ни! Саму что ни есть мшисту да паутинисту. Взял Еська крынку, а тама воды капля одна-единая.
Бабка ладонь протянула: лей-кось. Еська каплю вылил, та ноги вширь расставила, да споднизу себя ладошкою-то и обтёрла. «Эва, – Еська подумал, – вот ведь кака́ старушка великатная».
Хотел ей помочь лечь на спину-то, но и тут заминка вышла: нет, мол, милок, этак ты много чего узришь тама, а мне с того смущенье будет великое. И обратно Еська про великатность подумал.
Она тем временем на карачки установилася, а Еська её долго ждать не заставил.
И только что он к мандушке вплоть прижался, как почуял чувство досель неведанное, допрежь неспытанное. Будто-словно елда в длину удлинилася и достала до всех местечков укромнейших, которы в нутре-то бабкином скрывалися. И таки эти местечки оказалися: где гладеньки да склизлы, где бугорками выпучены да шершавеньки.
А где извилинками проточены, по коим водица нутряная ручьём вешним сочится. И елда-то Еськина змейкою ловчающей по всем закуточкам прохаживается, в уголочки потаённые протискивается, по всем холмикам да ложбинкам пролазит, все соки на скус отведывает. Где бочком протиснется, где напрямки пролезет, а где залупа в стенку упрётся, да и шарит по ей, и шарит, и шарит, покеда вся не оботрётся да выхода с того места в ишо более сладчающее не отыщет.
И главно дело: сама бабка словно не ждала того. Сперва замерла, а после как заохает, как жопою-то завертит, словно да самой основы кола еськиного дойтить желает. И ноги у ей подгибаются, всё ниже она спущается, едва Еська её на весу удерживает.
Долго ль, коротко ль они так ублажалися, а только Иван-царевич, настоящий-то, тот самый, что снаружи оставался, беспокойство стал чуять: уж скоро вовсе смеркнется, а Еськи нет и нет. Не удержался, хлопнул богатырскою рукой в дверь, да и вошёл в избушку.
Видит: эти двое посредь избы, ничё вокруг не замечая, тешат друг дружку почём зря.
– Ах ты, Еська, друг предательский! – закричал Иван-царевич. – На то ль я тебя посылал сюда, чтоб ты и обо мне позыбыл, и об деле нашем несвершённом?
Услыхала старушка, остановилася. Стоит на четверёнках-то, еле дух переводит да сбившимся голосом спрашивает:
– Еська? Каков таков Еська?
Иван возьми да всё ей и скажи. Пуще прежнего заохала старушка, да только не со сладости, как давеча, а с горя словно бы. «Что ж ты наделал!» – запричитала; «Что ж теперя будет?» – завздыхала.
Попытался Еська с ей выйти – ан никак! А бабка ему: не старайся, мол, ты ко мне на веки вечные притороченный.
Помог им Иван подняться. И грех и смех глядеть: стоит бабка, коленки подогнувши, спину склонивши, а впритычку – Еська чрез плечо ейное на свет Божий выглядывает. Только это б нам с вами ишо, может, на смех бы и стало, а им вовсе не до веселья было.
И ничё бабке не оставалося, как всю правду истинную им открыть.
Правда истинная, бабкою открытая
Есть на свете лес дремучий. Посредь того леса болото непролазное. Ведут к болоту семь дорог, каждая на семь тропок разделённая, но не пройти по им путнику, а почему – слухайте. Средь болота – остров песчаный. Ничё на сем острове не растёт: ни деревца, ни травинки. Только стоит там замок каменный. И живёт в ём старец злобный, Чёрным Скопцом прозываемый. А потому он так прозывается, что таков и есть в действительности и душою, и телом: душою – чернее ночи непроглядной, а телом – как есть оскоплённый.
Кажин год выбирается Скопец Чёрный со дворца и летает над землёю християнскою. Рыщет он в подне́бесьи, весь мир оглядывает, свадьбу честну́ю выискивает, да беспременно чтоб невесту Марьей звали, а жениха – Иваном. Едва узрит он таку пару, в опочивальню ихнюю молоньи шустрее влётывает, да точка в точку – в самый тот миг, что муж новоявленный жену невинной целостности лишить сбирается. И в точности то самое проделывает, что тебе, Ванюша, известно безо всяких слов излишних. Принесёт Чёрный Скопец невесту в свой замок, окропит живой водицею место то, где елде быть положено, да и пристроится к ей сзади-то. Вмиг женихов кол к ему пристанет, да и етит он её, бедную, весь год последующий, доколь за новою жертвой не сберётся.
За год Марья из прекрасной девицы в старуху обратится. Тогда Чёрный Скопец мёртвой воды на живот свой капнет. Капля вниз стекёт да его от елды Ивановой отомкнёт. Тут он Марью доставит в одну из семи избушек, что на одной из семи тропок находится, кои в семь дорог сходятся, к болоту непролазному ведущих. А начинку-то ебицкую не вымает. И подстерегает прошлогодняя Марья нынешнего Ивана, это вот как, к примеру сказать, я самая.
Одну-едину каплю живой водицы в кувшине Скопец Чёрный мне оставил. Смазала я корешок елды Ванюши мово, чтоб к тебе, Иван, её прирастить. Да только обманул меня Еська, своё богатство вдвое нарастил. И за то теперя уж никогда ни с им, ни со мною не расстанется.
Закончила бабка сказ свой, Еська ей молвил:
– Да как же ж тебе не срамно, баушка! Ведь где-то самый твой Ваня вот так же, ровно в силке, с иной Марьею страдает, а ты взамен чтоб искать, как Скопцу проклятому отомстить, его же спокой хранишь.
– Во-первых, – та отвечает, – никака я те не баушка. Мне отроду пятнадцать годов. А того окроме, та́к ему и надобно, потому ежели он шёл меня спасать, чего ж на ту сучонку залазил-то? Все вы таковы, кобели поганые, так вам и надоть.
Но тут уж Иван-царевич в крик пустился:
– Да что ты такое молвишь! Хоть бы ты мёдом мандишшу свою намазала, а не то что водою заколдованной, я б и то к тебе не пошёл! А как мой брат названый Еська дыру твою проклятущую законопатил, то пойду я тропою свободною прямо на остров песчаный к замку каменному, да и срублю голову злодею моему.
– Ступай, ступай, – Марья-старушка молвит (мы так её величать будем, потому нам теперя имя её известное). – Только всё одно не сыскать тебе пути средь семижды семи тропинок. А и сыщешь – не найти тебе гати в болоте непролазном. А и найдёшь – не одолеть тебе Чёрного Скопца, потому смерть его в другом вовсе месте таится, первейшим со всех Иванов охраняемым. А Ивана того ни силой не осилить, ни хитростью не перехитрить.
– Да с чего ж это первейший Иван такой несокрушимый?
– Да с того ж, что опоил его спервоначалу Чёрный Скопец водою мёртвой, а после как остался от его один остов, то живою водою поднял, да и поставил колодези с теми водами стеречь. Но коли б даже удалось тебе с им справиться, всё одно смерть Скопцова на дне мёртвого колодезя таится, и кто за ею полезет, тому уж света Божьего боле не видать.
Задумался Иван, а Еська молвит:
– Быть того не может, чтобы всё так и было. Потому в энтом разе на что же столько хитростев устраивать. Нет, знать, и на него управа есть, только ты, Марьюшка, об ей либо не ведаешь, либо сказывать не желаешь.
– Так ли, сяк ли, – Марья отвечает, – только я уж боле на ваши слова не поддамся. По мне что́ Еська, что́ Ванька – все вы на одно лицо, тем паче, что и лица-то, по счастью, мне не видать.
– Ладно, – Еська говорит. – Раз так, то ступай, Иван, один свою невесту ослобонять. Только как бы мне тебе одёжку княжеску воротить? Пособи– ка, Марьюшка, хоть в энтом деле.
– Ну, разве что в энтом.
Принялся Еська кафтан стягивать. Иван помогает, да всё неловко, коли промеж ног така добавка пристроена. Стала и Марья вывёртываться, вкруг елдыто закручиваться. Как повернётся, так вся и содрогнётся, да и у Еськи по телу будто волна проскочит. Иван серчает: стойте, мол, спокойно. Да как тут устоишь?
Наконец, стянули кафтан. И как-то этак вышло, что промеж делом повернулася она, и как раз к Еське лицом. И в тот самый миг, что кафтан с плеч соскользнул, он в губы ейные так и впился. Охнула Марья да вся и обмякла.
Долгонько поцалуй тянулся, Иван уж заскучал. Наконец, оторвались. Перевела дыханье и молвит:
– Никогда допрежь я сладости такой не ведала, окроме как год назад, когда впервые меня Ванечка поцаловал. Скопец-то и слова такого не знает, да с энтой мерзостью я б цаловаться и не стала. Спасибо Есюшке, будто на миг обратно меня в опочивальню нашу воротил. И за это, чем могу, тем вам пособлю.
– А нешто ты могёшь пособить?
– Кой-чем могу. Подай-ка, Ванюша, криночку, на сей раз саму чисту.
Иван ей крынку протянул, а тама тоже одна капелька.
– Это мёртвая вода и есть, – Марья-старушка говорит. – Так только я и могу, Есечка, тебя ослобонить.
Еська было спорить начал, но она его прервала:
– Едва сгибну я, избушка в птицу обратится, недаром она от века на птичьих ногах держится. Полетит она к хозяину свому – Чёрному Скопцу. Едва подымется, вы печку разожгите. Как огонь распалится – её жажда мучать станет. Тут-то она с дороги своротит – к колодезям, что первый изо всех Иванов хранит. Уж справитесь вы с ним аль нет – то́ ваша удача. А по-иному Чёрного Скопца всё одно не одолеть.
Сказала это, крынку над ладонью своей склонила, оттудова капелька выкатилась. Она языком её слизнула и в тот же миг на пол рухнула, а елда Еськина на свободу высклизнула. Да уж и не Eськина, а вдвое против прежнего длиньшая. Потому капли хватило лишь Марью жизни лишить, а не елду нарощенную отомкнуть.
Глядят Еська с Иваном: а на полу-то девица лежит. И така миловидная, вот хоть сейчас под венец. Только бледная – ни кровиночки в лице. Тут избушка закачалась, и пол с-под ног ушёл. То птица в небо поднялась. Только и послышалось напослед, как конь Иванов на полянке заржал.
Дале, как Марья велела, так они всё и сделали. Только сперва тело её рогожкой прикрыли, чтоб после по-христьянски земле предать. А после уж за печку взялись.
Вскоре в избе парко стало, как в бане. И вновь ноги у Еськи с Иваном подогнулись – то птица вниз пошла. Ишо пару раз их тряхнуло, и после всё утихло.
Иван с Еськой наружу тихохонько выбрались да Марью, в рогожку завёрнутую, с собою взяли – ну́, как избушка без их с места сымется. Извне глянули – и впрямь, не избушка, а птица.
Стоит у ручья, воду пьёт, а от само́й пар так и валит.
За ручьём болото тянулося, а по сю сторону два колодезя стояли промеж костей человечьих разбросанных. Но едва они приближаться стали, как кости задвигались, да сами собою в цельный остов собрались. Глянул остов глазницами пустыми и молвил:
– Здоро́во, молодцы, никак за смертью пришли. Так я вам её сыскать подсоблю.
– Коли ты об Скопцовой смерти, – Еська отвечает, – то за помочь тебе поклон низкий.
– Нет, я об вашей собственной погибели толкую, – остов говорит и зубы скалит. – Потому я жалости не ведаю, а ни силою меня не осилить, ни хитростью не обхитрить.
Тут Иван-царевич вперёд выступил:
– Ан не верю я, чтоб ты сильней меня был. Давай тягаться.
– Чего ж нет, можно и потягаться. Бей первым, ко́ли смелый такой!
Едва кулак Иванов груди остова коснулся, как со всей руки мясо кусками отваливаться стало, и миг спустя одни косточки от длани богатырской осталися да наземь осыпались, ровно веточки с дерева сухого под ветром.
Остов зубы свои ишо сильней осклабил да к Еське оборотился:
– А ты, небось, лукавцем слывёшь. Давай, хитри, но и это тебе не поможет.
– Нет, – Еська отвечает, – я хитростью с тобой хитрить не буду, одной правдой наичистеющею тебя вкруг пальца обведу.
– Ан вот же хитришь. Не могёт того быть, чтобы правдою наичистеющей обмануть можно было.
– На́ спор, – Еська молвит.
– На́ спор, – остов отвечает и ладонь костяную тянет: – Давай руку.
Засмеялся Еська:
– Ну, уж этим меня не уцепишь. Будто не видел я, как с одного касания рука Ванина отсохла. Мы, брат, на словах поспорим. Я одно чувство знаю, супротив которого и ты бессилен.
– Не могёт того быть, потому я остов ни мёртвый, ни живой, мне чувства уж тыщу лет как неведомы.
– Чувство это самое, про кое я говорю, – зависть, она любого одолеет.
– Нет, – остов молвит. – Меня не проймёшь. Потому не зря говорится: за живое взять. Живого-то у меня ничё не осталося.
– Ан я тебя за мёртвое возьму!
С тем Еська рубаху свою нараспах открыл. И видна стала верхушка елды, котора с порток вылазила да до середины груди дотягивалась.
А после и портки спустил, чтобы во всей красе богатство своё выказать.
Загорелся огонь в глазницах пустых. Но сдержался остов:
– Да чему тут завидовать-то? – молвил. – Тыщу лет я без энтого прожил и ишо тыщу проживу. Нет, не осилил ты меня.
– Ну, в этом разе не стану я с тобою делиться, а взамен того мы с Ванею обратно птичку оседлаем да к хозяину твому полетим. Верно, погибель найдём, да делать нечего.
А птица, впрямь, уж напилась да крыльями помахивать стала. И, будто с ею заодно, Еська елдою своей невиданной маханул.
Тут-то остов и не выдержал:
– Погодь-погодь! Ты чё это там болтал насчёт поделиться?
– Да ясно, чё. Достань-ка ты мне мёртвой воды каплю одну-единую.
Хоть и опасался остов, что тут подвох таится, но удержаться не мог – сунул руку в колодезь и вынес наружу одну каплю. Еська залупу подставил, он капнул, вся излишнесть-то вмиг и отвалилася.
– На́, забирай!
Остов хвать, стал промеж ног прилаживать, да, ясно дело, ничё не вышло. Кинулся на Еську:
– Ан обманул ты меня!
Хвать себя ладонью за рот – да уж слово вылетело. Сам признал, что проспорил.
И за проспор потребовал с его Еська две капли воды живой. Правда, в тот колодезь остов лезть не стал, а дозволил Еське самому шеломом Ивановым зачерпнуть.
Одну каплю Еська на кости капнул, от плеча Иванова отпавшие. И вмиг у того обратно рука сделалась.
А вторую каплю Марье в губы влил, она и ожила. Села на земле, озирается, очи светлые потирает. Ланиты румянцем покрылися, губки алые на солнышке засверкали. Протянул Еська руку, она встала и нежно, по-сестрински, его в щёку поцаловала.
Увидал то́ остов да та́к ногою топнул, что она развалилася. И на другой ноге стоючи, как закричит:
– Где ж ты, погибель моя? Всё б я отдал, чтобы пропасть навеки и не помнить боле, как Еська энтот елдою свой махал да как краса-девица его цаловала. Всё я от злодея свово, Скопца Чёрного, терпел, веками службу нёс без ропота. Ан теперь проклинаю его за всё, что содеял он со мною, а перво-наперво – за память мою вечную.
– Где твоя погибель, то мне неведомо, – Еська молвит. – А коли ты и впрямь на Скопца ропщешь, то пособи нам евонную найти.
– Давай шелом!
Хвать шелом, да и ну черпать с мёртвого колодезя. Черпает да наземь выливает. Куда хоть капля падёт, трава чернеет, и от само́й земли чад вздымается. Вынул остов шелом в последний раз, тут с колодезя пёрышко вылетело. Белей луча солнечна оно сверкало, легче слова в воздухе парило. Все-то века, что Скопец по миру бродил, под спудом перо хранилося, но и ворсиночка водою погибельной не обмочилася, и едва только оно свободу вольную обрело, как вылетело на свет Божий.
А остов рухнул наземь и на косточки распался, даже шелома вылить не успел.
Подхватил ветер пёрышко да чрез ручей по-над болотом прямо к острову песчаному понёс.
Вслед за ним и птица в водух поднялася. Едва Еська да Иван, да Марья за хвост ейный уцепиться успели и на спину влезть. Так до Скопцова замка и долетели, даже перо опередили.
Опустилася птица пред замком и крикнула криком неистовым. В тот же миг из окошка Чёрный Скопец выглянул:
– Почто ты, пичужка моя, воротилася? Где ж хозяйка твоя, Марьюшка?
Тут Марья со спины птичьей ему и ответила:
– Вот она я! Да не одна. А с сопутниками.
– А почто ж у тя двое сопутников-то? Позабыла ты, чай, свово Ивашку, к другому перекинулася, да и одного мало оказалося?
– Не клепай ты на меня попусту, – Марья ему в ответ. – Не забыла я Ванечку мово ненаглядного. А и сопутников у меня не двое, а трое.
– Может, глаза мои мне изменяют? – Скопец Чёрный смеётся. – Аль счесть я двоих не могу? Аль под подолом сопутника третьего прячешь?
– Нет, Скопец Чёрный. И глаза у тя по-прежнему верны, только не долго им на свет Божий глядеть. И считать ты не забыл, только немного чего тебе ишо счесть осталося. И не прячу я сопутника мово последнего, только радости тебе он не принесёт. Потому третий мой сопутник – погибель твоя неминучая. Глянь-ка!
И пальцем в ту сторону указала, откель пёрышко уж приближалося. Повернул Чёрный Скопец голову, закричал голосом нечеловеческим. И в тот же миг пёрышко на грудь его опустилося. Тяжеле тыщи пудов оно оказалося, размозжило грудь проклятого, и рухнул он прямо с окошка во двор замка. И така увесистость в пере том таилася, что земля разверзлася да в тот же миг Скопца Чёрного и поглотила.
Тут замок вовсе исчез, а на месте его девица осталася. Иван-царевич к ей навстречь так и кинулся: «Марьюшка!» Но та лицо руками закрыла и – в слёзы, потому елда невынутая, колдуном опозоренная, её словно уголь жгла.
– Не горюй! – Еська молвил. – Полезай к нам.
Хоть и упиралася она, просила оставить её одну-одинёшеньку на сем острове, Иван её на руки взял и на птичьей спине разместил.
Прежняя Марья заклинание шепнула, птица крыльями взмахнула и полетела. Прямо туда, где колодези были. Только добрались, глядь – небо потемнело: со всех сторон други́ птицы-избы летят. И в каждой-то – некая Марья с неким Иваном.
Еська уж знал, как всех ослобонить: водою мёртвою, а после живою. Кинулся к колодцу, а тама пусто. Всё остов вычерпал, когда смерть скопцову доставал. Опустил Еська голову на руки, пригорюнился.
Но тут Марья его толканула: последний-то шелом остов выплеснуть не успел. Так он и стоял, до краёв наполненный. А рядышком – елда лежала. Марья – за елду, с неё же вынутую, а Еська – за шелом.
Ну и веселье началось: пошёл Еська етитские па́ры размыкать, на елдовы корешки по капле воды мёртвой капая. Всех разомкнул, тут и шелом опустел.
Велел Еська своих находить, стал живой водою е́лды на место ворочать. И как только елда к свому хозяину притачивалась, а верней сказать, – он к ей, – в тот же миг Марья-старушка молодою да красивой оборачивалась, а мандушка её легко ослобонялася. Иван же, что стариком допрежь смотрелся, стру́мент свой вытянув, в красного молодца обращался.
Цельный день и ночь это длилося, пока все друг дружку отыскали.
По-первости-то опасалися Иваны да Марьи сызнова орудия етитские соединить, да кто-то первым не удержался. Глядь: а они и слагаются и разобщаются без наималейших трудностев. Разбрелися тут все по лесу, да и принялись доделывать то, что у кого годы, а у кого века назад оборвано было.
К рассвету вкруг Еськи уж никого не осталося, окроме старушки одной, ветхой-преветхой.
Стоит и елдушку свою отомкнутую двумя пальцами заскорузлыми держит.
– Пособи, – шепчет, – и мне суженого сыскать.
Еська и смекнул, что это наипервейшая из Марий. Подвёл он её к костям, близ колодезя лежащим и, ни слова не говоря, на них указал.
Глянула старушка на кости, та́к у ей слёзы рекою и хлынули. Пали слёзы на кости мёртвые, да и оживили их. Вмиг собрался Иван, да не остовом, а молодцем добрым, только пониже живота – пустое место. Ну, да живая вода и с этим управилась, а первая Марья, хоть и последней, а всё ж молодою стала.
Обнялись они, а Еська прочь двинулся.
Уж далёконько ушёл, слышит: за спиною топот. Оглянулся: витязь. Только одно отличье было с тем, как он намедни скакал: за спиною его теперь красавица сидела, за плечи держалась. Знать, сыскал Иван полянку, где коня оставил.
Соскочил Иван-царевич с коня, по-братски обнял Еську и так сказал:
– Помнишь слова свои: мол, дорога покажет, кому как идтить? Так? оно и выходит по-твоему: садись теперя на мово коня, а я рядушком пойду.
Поблагодарил его Еська, но от милости отказался: мол, невесте твоей за чужой спиною сидеть неловко будет, да и пути наши, сказал, расходятся. Пожелал им счастья и пошёл своей дорогой.