Еська

Першин Михаил

КАК ЕСЬКА ХРАНИТЕЛЯ ПРОВЁЛ

 

 

1

Повстречалась Еське слепая старушка. Идёт, веткою дорогу шшупает.

– Куды, матушка, тебя сопроводить?

– А нешто ты меня видишь?

– Да как же иначе-то? Это ты незрячая, а я как есть при двух глазах.

– Нет, – та отвечает, – не по пути нам.

Но Еська ж упрямый. Та – одно, а он – своё, та – снова, а он – ни в какую: пойдём да пойдём.

– Я, матушка, коли тебе знать желательно, иду без цели, без направления. Одно слово – куды ноги несут. А нынче вот именно несут они тебя сопроводить, потому ты и в канаву свалиться очень даже запросто могёшь, и с пути сбиться.

– А мне, сынок, с пути сбиться невозможно, а коли б я в канаву упала да шею сломала, так оно б и не в пример лучшей было.

– А коли так, то что ж мучаться по-пустому? Я тя к самой крутой круче сопроводить могу, да ишо пособлю вниз сигануть.

Это он так шутковать начал, чтоб ейные мысли горестные развеять. Поняла старушка, что не отвязаться от него, пошла вперёд. И он рядышком.

Идут-идут, до реки дошли. Посредь неё – лодка с рыбаками. С борта невод свешивается, а у рыбаков – сперва-то Еське показалось, что удилища, он и подумал: зачем, ко́ли – невод? А после углядел – плети. И стегают они воду со всех своих сил. Подивился Еська, спрашивает, мол, это обычай старинный аль новомодный – воду сечь? А те в ответ:

– Это, прохожий путник, наш царь-батюшка повелел, чтоб лучше рыба в невод шла. Потому по-хорошему река ни за что людям помогать не станет.

Подивился Еська, но боле слова не сказал. А старушка вздохнула глубоко этак и с лева глаза слезу смахнула.

Дале идут, до сада дошли яблоневого. Там и того дивней вид: на ветвях – оковы железны, да ишо на свободну ветку кузнец цепь прилаживает.

– А это что ж за новость – деревья ковать? Аль от веку у вас так деется?

– А это чтоб дерево руку хозяйску знало. У нас, мол, не зашалишь.

– И энто ваш царь-батюшка удумал?

– А кто ж?

Пуще давешнего старушка вздохнула и правый глаз утёрла. Глядит Еська: а пальцев-то у ей на руке – четыре, середнего не хватает.

После коровницу повстречали. Она под вымя ведро-то поставила, да заместо чтоб за соски дёргать, коровёнку бедную почём зря ругает да прутом охаживает. Та – му да му, а в ведёрке-то пусто.

Тут Еська и спрашивать не стал, потому что, перво дело, понял, что это тоже царёв указ. А второе – чтоб сопутницу свою не огорчать. А та-то и так, дояркину брань услыхавши, с обоих глаз слёзы утёрла. Но, обратно, слова не вымолвила.

Дошли до поля хлебного. «Ну, – Еська мыслит, – тута либо розгою землю порют, либо по крайности матерщиной обругивют, а то и огнём палят для острастки».

Ан нет: посредь поля жница на коленках стоит, мешок расстелила, к колосьям таки́ слова обращает: «Будьте, мол, так любезненьки, дайте зёрнышка». А колос тучный, на ветру качается, изредка зерно созревшее обронит, так она вскочит и челом бьёт.

– А это чё ж? Неужто у царя вашего супостат имеется, что строгости евонные обойти желает?

– Зачем супостат? Это по са́мому царёву указу и деется, чтобы боли колосьям ни-ни не чинить ни рукою, ни тем паче серпом вострым, а урожая ласкою да нежностью добиваться.

Тут-то старушка улыбнулася и молвит:

– Вот какой добрый. Где иного такого царя сыщешь?

Не удержался Еська.

– Да дурень же царь ваш! Только вы-то ишо дурней выходите.

Жница руками замахала: что́, мол, ты такое говоришь! Ступай скорей отседова.

И что заприметно-то: все, с кем толковать пришлось, к одному Еське обращались, а той – словно и не бывало.

Отошли немного. Тут-то слепица и говорит, слёзы обтеревевши:

– Не знаешь, так и не говори. Уж тем паче – не брани. А вот лучше слухай.

История царя Долматия, матери его и няньки-ворожеи

Ты не гляди, что я нынче убогая. Была я некогда в энтой са́мой стране царицею. Выдали меня замуж, а после и говорят: двух уж супружниц царь-батюшка в монастырь спровадил, потому они ему девок родили.

Вот на́! А я как раз понесла. Как бы, думаю, узнать, кто тама, внутри-то? Да и велела ворожею сыскать.

День проходит, другой, на третий – ведут ворожею. Глянула на меня, молвит: девка, мол, в тебе сидит и никто иной. Я, понятно, в слёзы. Потому мне годов от роду едва-едва семнадцать стукнуло, и в монастырь идтить вовсе не хотелося. Хотя, как нынче мыслю, куды б как лучше там было, чем оно на деле вышло.

А та-то: утри, мол, очи свои изумрудны; коли хошь, я её парнем обращу.

– А нешто можно?

– Зачем нельзя? Допусти только меня в свою опочивальню.

– А много ль за работу возьмёшь? Может, у меня и платы такой нету.

– Есть она у тебя. Да и то теперя мне её отдавать не надобно. А вот как ты энтой самой вещи лишишься, так и отдашь.

– Как же я тебе дам, опосля как лишусь?

– А тогда и узнаешь. По рукам, что ли?

Подумала я и согласилась: велика ль потеря – то́ отдать, чего и так лишилась?

Однако я разговор этот нянюшке моей старой пересказала.

– Ой, худо, – молвит, – недоброе дело ворожея затеяла. Ну да уговор состоялся, его не отменишь. Токо как станешь раздеваться да булавки востры с одёжи вымать, одну-то утаи да под одеялом в руку себе воткни, чтоб не заснуть ране времени.

Вот смерклось. Приводят ворожею. Она мне раздеться пособила да на кровать уклала. А сама, свечу задувши, на лавочку села в окошко глядеть.

А я, по нянюшкиному совету, булавку под одеялом по саму алмазну головку в руку себе вонзила. Вид делаю, что сплю, однако промеж век подглядаю.

Полночь наступила. Она к столу подходит, руку леву на него ложит, а правой – ножик с-под юбки вымает да середний палец одним ударом отсекает. Кровь было брызнула, а она к ране губами присосалась, та вмиг и закрылася.

После задрала мою рубашку, живот открыла да угольком, с печи вынутым, кру́гом его очертила. На пупок плюнула, кожа по угольному кругу-то и разошлася. Сняла она её, ровно крышку с короба, да изнутри дитя достала. И точно – девочка.

Я чуть было не крикнула: до того славное дитятко было. Но удержалась.

А ворожея-то палец свой промеж ножек ей прилаживает, а после её – аль уже верней сказать: его – обратно ложит и кожею прикрывает.

Сызнова на пупок плюнула, и словно не было ничего. Рубашку обдёрнула, одеялом прикрыла и к окошку села.

Наутро спрашивает, как ночь-то прошла? Я в ответ: мол, больно крепко спала, ничё не ведала, не чуяла. Ну и ладно, говорит, только не забудь про обещанье-то своё. И, словно туман, истаяла.

Рассказала я обо всём нянюшке, та и молвит:

– Теперя твоё дитя уж не вовсе твоё, а отчасти ейное выходит. Да и на какую ишо часть – на саму главну мужеску оконечность.

– Да что ж делать-то?

– Коли ты свово пальца не пощадишь, может статься, осилим злодейку.

И на следущу ночь уж нянюшка в опочивальню мою пришла. Всё точь-в-точь по рассказу повторила. В полночь мне палец отсекла, только уж не на левой, а на п равой руке (у меня ведь доныне ладонь-то скалечена). Угольком брюхо обвела, на пупок плюнула да крышку кожану сняла.

Но только она в нутро моё руку с пальцем отсечённым запустила, как в окошко чёрный ворон влетел и нянюшку мою бедную в само темя клювом стукнул. Та только охнула и на пол упала.

Тут-то я боль и почуяла. Да ишо б не чуять, коли кожи кус такой заживо снят. Закричала я и чувств лишилася.

Вот очнулась. Гляжу: муж мой царь рядышком, вкруг бояре толпятся, а пуще – боярыни, потому это дело женскому полу боле соответствует. А у изголовья? ворожея с младенцем. Правой рукою держит, а левой – культяпой-то – головку гладит.

Я – в крик: мол, отымите у ей дитя. А муженёк в ответ: зачем, мол? Она, мол, повитуха, сыночка нашего приняла, кому, мол, и нянькой при ём состоять?

Да, говорю, у ей ведь на руке пальца нету, ну́ как не удержит младенца.

Сказала, а сама ответа жду: на себя, мол, глянь. Куды! Все лишь поразились словам моим: где ж, говорят, нету? – у ей все пальцы на месте, ровным счётом десять. А она ишо руку вытянула и считать принялась: раз, два? На пустое место кажет, «три» говорит, а все кивают: три, мол.

И мово увечья никто не заметил.

Так и пошло. Много кой-чего я видала, другим невидимого. Да я главного– то не сказала! Едва глянула я на младенца – Господи Боже ж ты мой! – а у его мало что колдовкин палец промеж ножек, так ишо мой – заместо носа! Видать, как его нянюшка уронила в утробу мою, так он к личику-то и прирос. И хоть бы кто иной заметил! Конечно, опричь ворожеи – та-то всё видала да зубами скрежетала, на носик энтот глядючи? А иные, супружника мово включая, только дивилися, до чего же пригожий мальчик уродился. Долматием окрестили.

Дни идут, за ими месяцы, там и годы пошли, а Долмаша ни на вершок не вырос. Весь рост в нос идёт, да зато уж тот агромадный стал – аккурат, как цельному дитяти быть положено. И обратно – словно так и надобно. Только двух парнишков, боярских сынков, приставили – с обеих сторон от носа ходить да на подушке шелко́вой его поддерживать. Дальше – больше: нос так вырос, что и двоим не удержать. Так ишо двоих боярчиков прибавили, и дело с концом.

Наконец, и я к уродству этому привыкла, замечать перестала. А мальчишечка-то – ласковый, добренький. Придёт, головочку мне на коленку склонит, а я втору ногу-то отставлю пошире, чтоб носу евонному удобней было лежать. Волосики по подолу раскинутся, я их чешу, песенку пою. Только вдруг как сопанёт носищем своим – громче трубы иной. Ой, страх!

А нянька проклятущая тут как тут. Уж как я просила мужа устранить её, ничё поделать не могла.

Стал Долмаша в возраст входить. Тут са́мо ужасно дело и пошло. Нос-то расти перестал, как бы даже не на убыль пошёл. А заместо того вся сила в елду направилась, в ворожеин, то бишь, палец. И куда его ласковость да мягкость подевались! Чем споднизу боле нарастало, тем он злее становился. И уж не ко мне, а всё боле к няньке тянулся.

И обратно – будто всё так и быть должно. Только боярчатам велели подушку пониже переставить.

После – и того чище: поравнялись нос с елдою и, как бы сказать, в борьбу вступили. Иной раз проснётся утром – нос мал, а елда с аршин. И весь-то день Долмаша бранится, что́ под руку попадётся, крушит; кто́ подойдёт – тому в харю аль по шее. А другой раз – насупротив. Встанет, нос – до полу, а елды и не видать. И обратно, как в лучши деньки, всякого словом приветит аль конфектою одарит. И никак заране предугадать не можно: какой день назавтра выпадет. Иной раз по неделе подряд нос одолевал аль елда зловредная, а бывало, день через день менялись.

Наконец, пятнадцать лет Долмаше стукнуло. Я и говорю мужу: всё, мол, сыночек вырос, ему нянька боле не требуется. Правду сказать, я проку от слов своих не ждала, ан нет: на сей раз послушал. Верно, говорит, сбирайся, нянюшка, прочь, да не бось: я тя не обижу, златом-се́ребром осыплю. Та головою кивнула, а уж как глазом-то сверканула, то́ одна я видала.

Той же ночью помер царь наш. Лёг спать здоровым, а утром приходим – уж остыл. Я было за слезами да поминками про ворожею и думать забыла.

Настал день венчания Долмаши на царство. Весь двор собрался, чёрный люд толпится, попы кадят, колокола звенят.

Одно только неладно: в энтот день елда одолела, так он особенно злобен был. Сколько тумаков раздал – не счесть!

Наконец, вышел на крыльцо красное, все ему в ножки кинулись. Тут-то ко мне ворожея и подкралася: помнишь, мол, уговор?

– Как не помнить!

– Ну так и отдавай чего лишилась – званье жены царской.

Не успела она это вымолвить, как царь новоспе́ченный, сыночек мой родненький, к ей оборачивается и молвит:

– Что это вы, мамаша, ровно неродная стоите? Подите к нашему величию поближе, дабы все на родительницу нашу любоваться могли.

Я к ему кинулася: нешто, мол, ты ро́дну матушку не признаёшь? А он – ей:

– Мы, мол, матушка, не забыли, как вы няньку нашу невзлюбить изволили, и в честь нонешнего светлого денька вам в угоду её прогнать повелеваем.

И на меня пальчиком кажет: мол, вытолкать взашей. Слуги было ко мне кинулись, да и стали, ровно вкопанные. Глядят и не видят. А ворожея ухмыльнулася, да и молвит ехидно этак:

– Видать, она колдовка была. Твоё величие прогневался, она и спарилася.

Так стала я незримой и неслышной. Потому и подивилась, что ты меня углядел. А иные-прочие – сам, небось, видал – сквозь меня с тобою разговаривают.

Всё ж таки жила я подле сыночка, любовалася, как он споро с государством управляется. Только худо, что елда, как назло, что ни день, одолевала. И все указы у его на один лад выходили: никто, мол, добром работать не станет. А посему прежде, чем кому за дело браться, надо работника того выпороть что есть сил. Никто, правда, с того лучше работать не начинал, а он твердил: коль они после розог-то трудиться не желают, то без их бы вовсе палец о палец не стукали, и обратно выходит, я, мол, прав. А может, так и есть, я ведь в государственных делах не смыслю. Правда, одному это на пользу шло – палачу. Потому его Долмаша самолично порол, и уж, сам понимаешь, после того он только боле ярился и труд свой злобственный пуще прежнего сполнял.

И ишо – развлечение. В первый же день говорит Долмаша ворожее-то:

– А что, матушка, ведь мы самый первый ебака в царствии нашем, аль нет?

– А это мы сейчас узнаем.

Свистнула в два пальца по-разбойничьи, и в тот же миг в окошко ворон чёрный влетел, тот самый, что нянюшку мою заклевал. Долмаша и спрашивает:

– Скажи мне, ворон, птица вещая: кто наипервейший ебака в царствии нашем?

– Знамо дело, ты. Ведь ты всяку бабу насмерть заетить могёшь.

Вот что ни день стал Долмаша ворона вызывать, чтобы вопрос этот самый ему задать. И всякий раз один ответ был. Да только однажды по-иному тот каркнул:

– Знатный ты ебака, ничё сказать нельзя. Да только есть один против тебя сильнейший.

– Как же сильнейший? Нешто его елда смертоносней моей?

– Да не смертоносней, а только ты елдою своей кого угодно на небеса лишь отправить можешь, а он ихнюю сестру заживо за облака вознесёт и обратно воротит.

Осерчал тут Долмаша, оборотился та́к, что залупой с ног боярчика сбил, что к ей приставлен был. Хвать ворона за шею:

– А ну сказывай, как сего супостата прозвание?

– Еська.

(Улыбнулся про себя Еська, это услышавши, но голосом ничё не сказал.)

Долмаша в сердцах так сжал ворона, что только косточки хрустнули. Он падаль в сторону отшвырнул и повелел Еську изловить и пред царски очи привесть? Чё эт с тобою?

(А это Еська закашлялся, чтоб усмешки своей не выдать.)

Ну и, знамо дело, поймали Еську. Да ты слухаешь аль нет?

(Куды там не слухать! Еська аж поперхнулся. Да ишо б не поперхнуться, коли кого-то заместо тебя на казнь лютую схватили! А царица дале продолжает.)

Привели его пред очи Долмашины:

– Никак ты Еська-злодей?

– Прости, кормилец, а только никакого злодейства я за собою не знаю.

– Да нешто это не злодейство – поперёк царского путя становиться?

– Да что ты! Зачем это я буду тебе помеху творить?

– А коли так, то признавайся, как это ты баб к небесам возносишь?

– А это, царь-батюшка, проще простого. Надобно только самому́ воспарить. А уж она с елды моей, небось, не сорвётся. Да и не ведаю я, честно тебе сказать: кто из нас кого подымает. Может и так статься, что это она воспаряет и меня через мандушку свою до небесных высот возвышает.

– Ан врёшь. Как же ж бы ты теперя перед нашими очами стоял, коли б с ими совместно помирал?

– Так мы ж опосля так же союзно и наземь ворочаемся. Да ты не бось: от ентого дела ишо никто не помер, а вот позабыть весь мир на время – нам с вашею сестрою очень даже запросто.

– С какою такою сестрою?

– Да с обычною. Ведь ты хучь и царского роду, а всё – бабьего племени.

Смекнула ворожея проклятая, что он помимо чар видит сущность Долмашину. Кинулася наземь да как завопит:

– Нешто не видать тебе, царь-батюшка, что насмехается он над твоим величием? Повели-ка его сказнить казнью лютою, чтоб другим-прочим неповадно было.

Он и повелел. Вот ведь как она дитя невинное околдовала!

Закопали Еську живьём и камнем привалили, да не простым, а заветным. Откатить его нельзя ни человеку, ни зверю, а лишь можно сдвинуть, на себя потянув. Только на того, кто это сделать удумает, камень накатится и раздавит напрочь.

Всё это я видала своими глазами, сама никому, окроме колдовки проклятой, невидимая. А она, ка́к никто не слышит, всё шепнуть норовит: гляди, мол, как моя плоть твою одолевает.

Только раз встал Долмаша с постели, а елды-то и не видать почти – заместо её нос до полу свешивается. Ну́ радости! Тогда-то он и издал указ, чтобы колосьям боли не чинить. Но не это само главно.

Вот сидит Долмаша на троне, нос на подставочку особую уложен. И вдруг в мою сторону глазки скосил:

– Никак нянюшка моя любимая воротилася! Где ж ты доселе пропадала-то?

Счастливей того дня в жизни моей не бывало: пущай не признал он во мне мать ро́дную, но хоть увидел, по щёчке себя гладить дал да в плечико цаловать!

Злодейка весь-то день змеёю шипела. И едва удалился Долмаша в опочивальню, подскочила да как плюнет мне в глаза. Я только «ой» – и свет божий враз затмился. А она ишо слова заветные сказала, и перенеслася я на самый край царствия нашего. С тех пор и брожу так вот. Уж сколько раз пыталась я хоть ощупкой ко дворцу воротиться, да всё нечистый дух отводит.

Выслушал Еська рассказ и говорит:

– А ведь сын твой не того наказал.

– Как так?

Еська и признался, кто он есть. А после говорит:

– Смекаю я, что это Хранитель подстроил, чтоб от меня казнь отвесть. Но я того не желаю. Пойду-ка я к камню, попытаю, как спасти мово спасителя.

– Да ведь сгибнешь!

– Ан тама видать будет.

 

2

У одного Еська дорогу спросит, у другого. Так и дошёл до места.

И впрямь, камень стоит агромаднейший: сажени три в высоту да не мене дюжины – в обхвате. И ишо на пару сажён в землю ушёл тяжестью своей.

Молвит Еська:

– Ты, матушка-царица, моей силы не ведаешь. Правда, подустал я маленько. Вот разожгу обочь дороги костерок да прилягу подле, да на полденька сосну – такой мощи наберусь, что камешек этот мне на один палец будет.

Так и сделал.

Только уснул, является Хранитель:

– Нешто я тебя для того оберегал, чтоб ты ни за что ни про что сгинул?

– Зачем ни за что ни про что? Я спасителя свово спасти желаю. Небось, это ты его заместо меня подставил.

– Клянусь тебе, не я! Брось ты его. У тя своя планида, знаешь, каки́ бабёнки сладостны впереди ждут!

– Нет, мне сперва здесь надобно дело покончить. А и сгину, так не ты ль толковал, что погибель – она иной раз для души спасительной бывает.

– Так то – иной! А нынче вовсе не тот случа́й. Ведь ты ж упрямства одного ради на рожон лезешь.

Но Еська на своём твёрдо стоял. Тогда Хранитель по-иному заговорил:

– Хоть меня б пожалел. Старшой с меня голову сымет, коли я тебя не соблюду.

– А нешто над тобою старшой есть?

– Как не быть!

– А коли боишься его, то могу я тебе совет один дать.

– Вот ишо! Не хватало, чтоб человеки хранителям советовали.

– Ну, воля твоя. Тогда не мешай мне сил набираться.

– Ладно-ладно, что за совет такой?

– Ступай-ка, покедова я сплю, сыщи сына мово Панюшку. Вдвоём, небось, управимся.

С этим словом повернулся Еська и крепче прежнего заснул.

Спит-спит, вдруг чует: толкает кто-то. Открыл глаза – Панюшка!

– Здоро́во, сынок! Из далёких ли краёв прибыл?

– Да не из близких. Ехал я верхами, вдруг коня мово словно нечиста сила под уздцы ухватила и напрямки через буераки, овраги, буреломы – сюды привела.

– Ну, то не нечисть с тобой играла. Да неважно. У меня к тебе дело есть. Сумел бы ты удержать этот камень, коли б он на меня покатился?

– Наверно не скажу, только коли уж не я, то и никто в мире его не удержит.

– А раз так, то и начнём.

Встал Еська к камню лицом, Панюшка за спиной отцовой пристроился. Еська камень потянул, тот легко этак с места скатился, да далёко не уехал. Упёрся в него Панюшка, кричит:

– Вылазь, батюшка, скорее!

Да камень-то Еське ногу придавил, в са́му землю стопу втиснул. Дёрг-дёрг, да не вытащишь.

Панюшка со всех сил упирается:

– Батюшка, я уж по лодыжки в землю ушёл!

Тянет Еська ногу, ан камень-то, колдовско зелье, не пущает.

– Батюшка, я по колени – в земле!

Вдруг чует Еська – кто-то его шшупает. То царица слепенькая на голос подошла. И книзу руками спущается. До земли дошла, стала разгребать.

Панюшка уж по пояс в землю ушёл, тут она последню щепоть выгребла и Еську ослобонила. И камень, словно того ждал, вмиг успокоился и на месте застыл.

А тут новая беда – Панюшка из земли выбраться не может, так по пояс и застрял. Стали Еська с царицею его тянуть, тоже сил не хватает.

Вдруг слышат:

– Позвольте, тётенька, я заместо вас возьмусь.

А это с-под камня Еськин спаситель вылез.

Дёрнули с Еськой вдвоём – вынули Панюшку. Еська к незнакомцу оборотился:

– Поклон тебе, спаситель мой!

– Да нет же, это вы меня спасли.

– Теперя-то мы. А допрежь того не ты ль меня заслонил, Еськой назвавшись?

– Да нешто мне иначе называться, коли я Еська и есть?

Слово за слово, тут и выяснилось, кто таков этот парень. А был он не кто иной, как Мартемьяна с Сирюхою сынок. Выходит, его в честь отцова братца назвали. А имя-то, вишь, как сказалось: подрос он, да и потянуло его по свету пройтись, мир поглядеть, да и себя непоказанным не оставить.

Стал Еська-старшой Еську-меньшого про дом расспрашивать. Тот отвечал, что родители живыздоровы, а прощаясь, наказывали: коли пошлёт Господь с дядюшкою встретиться, в пояс ему кланяться и на словах добавить, что они его не забывают, а напротив того – что́ ни день вспоминают и завсегда рады будут, коли он домой воротится.

Тут царица расплакалась:

– Как вы счастливы, кто-то вас вспоминает! А мне такой сладости вовек не узнать.

– Ну уж нет! – в один голос все трое сказали. И положили идтить до царёва дворца.

 

3

Всю-то дорогу царица спрашивала: что, не видать? Да охала: мне, мол, туды путь заказан, так и вы не дойдёте. Однако люди путь казали, они и дошли.

Только Еська вымолвить хотел: зря, мол, матушка, боялась, дворец-то – вона он, – как небо тучами покрылось, молоньи засверкали и гром загремел, аж уши позакладало.

С неба одна туча сорвалась и прямо к ихним ногам спустилася. Оземь ударилась, на брызги рассыпалась. А как брызги-то рассеялись, на месте том старуха стояла. Царице её и называть не надо было, потому они как леву ладонь калечену увидали, так и смекнули, кто она есть.

– Что, – говорит, – думаете, меня осилили? Я, может, сама так исделала, чтоб вы Еську-меньшого ослобонить сумели, потому сынок мой Долмаша от ентого пуще обычного взъярится мне на радость, а всем прочим на устрашенье.

– Да как же язык твой поганый повернулся при мне-то его сыном назвать! – царица воскликнула.

– А вот, вишь, повернулся. Да и что ты мне за указ? Я чё пожелаю, то и содеять могу, не то, что сказать вслух.

– Ан не всё!

– Ан всё!

– Ан я три вещи назову, которы тебе не под силу.

– Да и одной такой нету.

– Ан есть, – царица молвит. – Перва вещь – вот кака́, – и щёлк левой рукой. А ворожея:

– Делов-то! – и щёлк правой.

– Да правой ты могёшь, а левой-то?

Без середнего-то пальца какой щёлк? Но ворожея только захохотала смехом адским и говорит слова колдовские:

– Зерцало бряцало да недобрёцало, сикоси-накоси перекоцало.

Они глядят – а у ей на правой-то четыре пальца, а на левой – все пять. Как так?

– Ан я наизнанку вывернулася.

И точно: бородавка с правой щеки на леву перебралась, а клык, что слева торчал, справа оказался. Щёлкнула она и говорит:

– Ну, сказывай, каку́ ишо втору вещь задумала.

– А втора вещь вот кака́ – сердце твоё полюбить ведь не могёт.

– Зачем не могёт? Я и сама наизнанку вывернусь, и душа моя – следом. А вся злоба, что допрежь того во мне жила, в любовь наичистеющую обратится. Вот, хошь, я тя поцалую от чувства энтого самого?

Залилася слезами царица и молвит:

– Одолела ты меня, потому третья вещь, котору я задумала, как раз и есть – чтоб ты меня поцаловала.

Ворожея обратно вывернулась, но тут меньшой Еська голос подал:

– Ан я знаю, чего ты не могёшь. Супротив свово собственного колдовства ты слаба.

– Ну, нашёл на чём меня провести. Будто я не знаю, что ты теперя велишь ей обратно зренье воротить аль что-то ишо в этаком роде. Это мне очень даже запросто, только желания такого не имеется.

– А коли так, – он говорит, – ступай-ка ты к камню зачарованному да столкни его с места. Какой тута подвох может быть, коли я с-под него без того выбрался?

– Вот настырные!

Плюнула ворожея, да в тот же миг они все близ камня заветного оказались.

– Глядите!

Уперла́сь в камень, а Еська-меньшой возьми да и шепни: «Зерцало бряцало да недобрёцало, сикоси-накоси перекоцало». Её наизнанку вывернуло, и, заместо чтоб толкать камень, она к себе дёрнула. Катнулся камень и напрочь её раздавил.

Тут и царица прозрела. Зачала их обнимать да цаловать.

Глядь: а они обратно подле дворца стоят. Может, всё примерещилось? Ан нет: бегут от ворот стражники, царице кланяются: мол, куды ж ты, кормилица наша, подевалася?

Знать, чары и впрямь спали.

А стража докладает:

– Ступай, матушка-царица, к сынку свому. Потому недоброе деется: с опочивальни евонной шум-грохот доносится, как бы не злые люди туды забрались.

Подбежали к опочивальне, а дверь-то заперта. Она завсегда изнутри лишь отворялась – так Долматий повелел ишо в самом начале царствования. Да для Панюшки – что́ запор любой! Он плечиком навалился, дверь с петель-то и слетела.

Тут и видать стало, что́ внутри творится. А тама два пальца агромадных в рост человечий, ровно два змея, дерутся. Один – цвета розового с ногтем светлым, а другой – коришневый. И коготь на ём чёрный. Видать, долго уж сраженье длилось, потому светлый палец обессилел, а тёмный его так и язвил. Вот поднялся он ввысь, чтоб последним, смертным ударом на противника обрушиться, но тут в двери царица показалась.

И словно силы у светлого пальца возродились. Выставил он ноготь свой врагу навстречь, тот так и напоролся. Кровь с него брызнула, да и не кровь, а жижа, вроде, болотная. Глядь: ан пальцев-то словно и не было. Только на обеих царицыных руках – по пяти. А ворожея, выходит, до последней точки исчезла. Потому коли б ейный палец цел остался, он бы и всю её за собою на свет Божий вытянул.

Тут-то они плач детский услыхали. Глядь: на постели дитя лежит, словно только что нарождённое.

Девочка, понятное дело. Така славненька, розовенька, и голосочек тоню-усенькой! Царица: «Ах!» – и наземь – брык, хорошо её Панюшка подхватил.

 

4

Вот пошли Еська-старшой да Еська-меньшой, да Панюшка своей дорогой. Еська-старшой и говорит:

– Молодец, тёзка! Смекнул, как ворожею её же собственной ворожбою провесть.

– Да что я-то, дядюшка! Ты вот самого́ Хранителя провёл. Чё уж нынче скрывать: ведь не стал бы ты камень на себя тянуть, пуганул его просто.

– Знамо дело, не стал бы. Да ты-то откель про это знаешь?

– Откель-откель! Он сам мне и сказывал, когда ночью приснился аль наяву явился, я так и не понял. И ишо тебе передать велел, что, перво дело, он в обиде, а второ – что он старшого свово просил и тот ему разрешенье дал от тя отстать, раз ты так с им обошёлся.

– Вона как! – Еська молвит. – Ну, так и я тебе кой-что скажу. Отныне он за тобою следить будет. А я к Фрянюшке моей воротиться могу. Добрый тебе путь, только гляди: на Хранителя больно не полагайся. Ну, да ты, я гляжу, и сам – парень не промах.