Еська

Першин Михаил

КАК ЕСЬКИН ПУТЬ УЗЛОМ ЗАВЯЗАЛСЯ

 

 

1

Идёт Еська своей дорогой. А впереди – девчушка лет этак десяти аль двенадцати. Окликнул. Та оглянулась – и дале идёт. Еська недоброе почуял и сызнова: «Эй, ты куда? Не бось, не обижу». И шагу прибавил.

Он быстрее, и она быстрее. Он прибавляет, и она. Глаз скосит и – дале без остановки. А глаз-то зелёный. Еська бежит почти, а догнать не могёт.

Долгонько так бежали, до рощицы добёгли.

Дорога кру́гом пошла. Девчушка свернула, и Еська – следом.

Выбежал, ан её и нету. Только чуть впереди – козочка обочь дороги стоит, травку грызёт да на Еську глазом косит. Зелёным. «Эге!» – Еська подумал, и – к ей. А та словно того и ждала: головкой мотнула да в рощицу потрусила.

Ну, Еське отставать-то нельзя. Ан и догнать сил нету. Да ишо деревья мешают. Одно корнем за ногу уцепит, другое – веткой по глазам оттянет.

Тропинка виляет, вот-вот козочка из виду потеряется. Только кажный раз, как Еська на ровно место выскочит, – и она тут как тут: стоит да зелёным глазом косит. Увидит его, и – ходу!

Роща кончилась, за нею – болото. Выбежал Еська, глядь: а козочки-то и нет. Неужто утопла? Может, и так, а может, и нет. Потому на кочке лягуха сидит, лапки – враскоряк, на Еську глазом косит. Опять же зелёным. Еська руку протянул, а та с кочки на кочку – скок да скок.

Еська к рощице воротился – лягуха аж замерла вся. Уж не косится, а прямо глядит: куды, мол, собрался, мил-дружок? А Еська ветку сломил подлиньше, и – обратно. Листья оборвал – знатная слега вышла, по любой трясине идтить не страшно. Увидала лягуха, что он не навовсе ворочался, и вздохнула, будто с облегченьем. А сама – скок-скок в самую топь.

Дошёл Еська до края болота и слегою путь нашшупать хотел. Но не успел ею ткнуть, как тина топная раздвинулась махонькою мандою и – цоп за конец. Еська слегу выдернул, а топь чмокнула и обратно гладкою стала, будто ничего и не было.

Еська глаза поднял. А лягуха, на его глядючи, пасть разевает – щерится, будто спрашивает: чай, спужался?

Ну да Еську спужать непросто. Была не была!

Ступил на болото.

Нога враз по щиколку провалилася. И така нега её охватила, что сказать слов нету. Будто-словно волна тёплая снутри по всем жилочкам побежала.

И бежучи, то там, то тут покалывала, пощекатывала да пузырьками неведомыми кажну косточку обволакивала. А снаружи-то – и того шибче: ровно масло по ноге полилось, да уж не волною, а током ровным от пятки да по лодыжке, да после – округ коленки и выше растеклося аж до самого пояса. И дрожью мелкою нога затряслася, то сжимаяся, то обратно расправляяся, и сама с себя вытягиваясь да вкруг себя же самой оборачиваясь и в тот же миг обратно вертаясь. А того после две волны эти: нутряная с наружною – в самом брюхе у его схлестнулися да пеною бесплотною по всему-то телу до самого распоследнего волоска разбрызгалися. И уж не нога одна, а вся личность Еськина сперва дрожью меленькой пошла, а после комком в груди свернулася, волчком завертелась, обратно книзу промеж рёбер да прочей околесицы ринулась и чрез ногу обратно в воду утекла, только истому опосля себя оставив в кажной прожилочке Еськиной.

Глянул Еська вниз: а кругом ноги не тина валком лежит, а мандушечка отворилася да губками за ступню его держит и легонько этак подрагивает, будто выпущать её не желает, разве что на самую малость, чтобы после ишо глубже в себя воспринять и сладостней обласкать.

А лягуха пасть растворила и впервые слово вымолвила. По-своему, по-лягушачьи. И слово это было «ква». Да Еська и без толмача разобрал, что насмехается тварь болотная. Потому, знать, что рожа у его больно растерянная была.

Он второю ногою и шагнул. И обратно мандушка споднизу раскрылася, чтоб объять её ласкою томною. И что с ею произошло – то ишо нежнее да обволочистей было, чем прежде.

И уж перва нога, словно бы взревновавши, сама собою вперёд потянулася. И легко этак трясина её выпустила, чтоб тремя вершками дале заново распахнуться и приять в себя, ровно гостью желанную.

Так и двинулся Еська, уж и понятие утеряв, он ли ноги переставляет, аль они несут его в самую топь. Едва нога к лону болотному приблизится, оно мандою растворяется – чмок, губками лодыжку хвать! Еська ногу вымает, а она ишо тянется малость, а после сосклизнёт, и обратно – чмок! Еська втору ногу двинет – и с ею то же самое. Слегу переставит – и тут та же песня. Чмок да хвать да обратно чмок. И что ни шаг, то волны по телу евонному бегут-р астекаются, с кажным разом всё слаще да потягистей. Уж кажется, предел сласти этой приступит – ан с новым шагом и он преодолеется.

Глянул Еська вперёд – никого. Вовсе пропала лягуха, а может статься, за край топи ускакала, не стала его дожидаться.

Подумал он тогда: «Назад ворочаться надо», – ан тут же в голове и ответ раздался, будто кто ему в ухо нашёптывал: «Э, нет. Тута обратного хода не бывает». И впрямь – ноги назад не переставляются. Видать, всё ж таки опаска, что это не он ими, а они им управляли, верная была.

Ишо немного прошёл Еська. А чем дале – тем всё тяже́ле. Будто словно ма́нды болотные ног его отпущать не желают. Всё потягистей да похватистей их обымают. И так и тянет, так и тянет стать на месте, движению конец положив, да и етить трясину энту, ногами на месте перебирая.

– Нет, не бывать тому, чтоб ты меня затянула! – Еська вслух молвил.

Да и вытянул ногу повыше.

Глядь – ан стопы-то и нет. Заместо неё нога залупою оканчивается. Шагнул, вторую ногу вытянул – и там то же. А голос обратно в ухо шепчет: «Да куды ж, мол, тебе спешить? Стань, мол, на месте. Ведь это всё одно, что и ходить. Стой себе, да и делай своё дело, да и делай?» И этак раз несколько повторилось «делай», покуда голос вовсе не замер.

Хотел Еська вперёд бечь, слегою ткнул посильней, да второй раз в прежне место попал. А топь словно того и ждала. Зачмокала, зачавкала, хвать-хвать. И слега, ровно живая, тык-тык. Ткнётся и дрогнет, и, вымаясь, того пуще задрожит. И с кажным разом всё глубже уходит. Еська тянет-тянет, ан она вовсе вырвалась. Ишо разов с десяток потыркалась-подёргалась, покудова вовсе в глубину не ушла. И напоследок стон раздался, а верней сказать: два стона – в точности как бывает, коли баба с мужиком в единый-нераздельный миг на саму что ни есть верхушку сладости да неги вскарабкаются и застынут, от времени и мира оторвавшись.

Остался Еська один на один с болотом. А стоять-то нельзя. Надо вперёд идтить. Только кажный шаг всё труднее даётся.

И настал наконец шаг последний. Когда Еська ногу вытянуть из топи не смог. Почти уж было вынул, ан манда-то зелёная в распоследний разок по ей губками мелко этак чмок-чмок-чмок. Молоньей дрожь просквозила Еську до самых корешков волос, и не удержался он. Качнулся, да обратно в прежне место ступил. Тут конец его пути и настал.

Сама собою нога задвигалась, манду зелёную наятивая. То почаще, то – реже да заимистей. То легонько корочку поверхностную потеребливая, то вглубь с силою протыкиваясь.

Да и втора нога-то отставать не пожелала. И куда ей было деваться, коли с места всё одно сойтить не можно? Так же и она стала сама своим карахтером распоряжаться.

И словно туман некий Еську стал снизу обволакивать. Поначалу живот онемел, ничё в нём не чуялось, потом до груди дошло. Уж он и разобрать не мог: бьётся в ей сердце аль нет. Кажись, само дыханье пресеклося.

Глянул Еська вниз: а тама ишо ужаснее! Тело-то его на две части расходиться стало. Потому ноги всё глубже и глубже в трясину мандовую погружались, но кажная своим путём. Вот от мотни да выше стал Еська расходиться, на две елды разделяться. Так и немудрено, что он брюха не чуял: заместо его уж от пупа книзу две оконечности уходили. Вроде как щепка на лучины, Еська наш раскололся.

Тут и лягуха откуда ни возьмись. Села пред им, заквакала. Только Еське энто кваканье стало вдруг яснее речи человечьей:

– Ну, чё ж ты тянешь, мил-дружок? Куды ж стремишься? Отселева ни один ишо не утекал. Ты расслабься. Видал, как слега-то твоя в меня устремилася? Небось мыслишь: она сгибла аль, того пуще, что я тебя на погибель зову. Да нешто ты не понял, что это не погибель, а са́мо истинно бессмертье! Не кощеево прозябанье, которо ни жизнью, ни смертию назвать нельзя. И не камня какого, что века на месте лежит без чувств, всё одно что его б и вовсе не было. А тако бессмертье, что ты сольёшься со всем, что в глуби моей имеется, со всеми, кто от века во мне так же растворился и без конца, без предела вы будете едино наслажденье спытывать, позабыв обо всём прочем. Да и, коли уж правду молвить, нету опричь меня ничё такого, что бы памяти хоть единого мига стоило.

И много ишо слов лягуха молвила. Уж смекнул Еська, что не лягуха она вовсе, а сама топь чрез пасть ейную с им речь ведёт. А ноги-то своё не прекращают. Уж выше брюха расщелина пробралась. А та – словно мысль его проникает:

– Верно смекаешь. Именно что топью меня звать пристало. Так и топчись шибче. А как расколешься вовсе, разойдёшься на две половины, так и познаешь счастье истинно, которо ни в каких человечьих чувствах выразить не можно.

Всё боле Еська напополам расходится, расщелина уж до рёбер дошла. А кажно слово лягухино всё боле туманом мысль Еськину укутывает. Всё смутнее он себя слышит, зато и тем яснее смысл ейных речей постигает. А та не унимается:

– Не мучь себя, родимый. Ведь одно-едино слово – и освободишься ты от бремени земного. Ни тела не станет у тя, ни боли, ни истомы. А только чистое блаженство вечное обуяет. Ведь сам ты уж возжаждал энтого? Ну, ответь же мне, миленький. Ничё говорить не надо, окроме как словечка «да».

Туманится Еськин ум, но не молвит он слова заветного. Уж до середины груди растреснулся. А лягуха пуще прежнего расходится:

– А не хошь, так и не надо. Не больно-то и слово энто надобно. Молчи, коли тебе так приятственней. Головушкой кивни только в знак не согласия даже, а что понял меня досконально. Ведь понял же, ведь желаешь слиться с благостью вечною?

Так и тянет Еську головой кивнуть, так и клонится шея. Но держится он, крепится из последних сил. А та словно потешается:

– Экой неслух! Ну да ведь не слыхать меня невозможно. А коли слышишь, то ведь не откажешься же ты от блаженства бескрайнего. Кто ж его не возжелает? Верно ведь? А коли так, то, выходит, ты и без всяких слов, без кивков да экивоков со мною согласный. И приму я сей же миг тебя в свои объятия. Потому твоё молчанье мне всех слов понятнее.

До шеи почти раздвоился Еська. Уж и руки к топи потянулись. Ишо чуть-чуть – и четырьмя елдами он с болотом соитится. А мысли вовсе смешались – всё зелёным туманом заволокло.

Лягуха пасть сомкнула и губёшки свои вытянула. Стал Еська клониться к ей. Она ему навстречь – прыг!..

– Не-е-е-ет! – закричал Еська.

Словно эхо, откликнулась лягуха гласом неистовым и в полёте истаяла, самой малости до губ его не долетев. И в сей же миг мысли Еськины очистились, словно и не было тумана зелёного.

 

2

Вот стоит Еська посреди болота. Да только с того, что мысли прояснились, толку не шибко много. Потому от тела евонного лишь голова да руки осталися, а остальное всё, надвое разделившись, по-прежнему в болоте топталось. Хотя, по правде сказать, давешнего томления он уж не спытывал.

А всё же голова – она лишняя никогда не бывает. Вот и Еська так подумал: мол, коли осталася, то пущай соображает, как из беды такой выбираться.

Ломал голову, ломал, та́к ничего придумать не сумел. Видать, пришла ему пора пропасть в энтом болоте. Как говорится, погулял – и будя.

И решил Еська напослед вспомянуть всю жизнь свою бывшую и всех, с кем ему на пути повстречаться пришлось.

Первой на память Сирюха пришла. Вся она как живая перед взором его встала. Вот груди ейные заколыхалися. Вот плечьми повела. Вот – пошла враскачку. Кажется, даже дыханье ейное почуялось и прикосновенье рук ласковых. Голос её зазвучал. Вот молвит: «Есюшка, родненький». А вот: «Ты меня, братик миленький, к жизни воротил». А вот песня её послышалась. И увидел Еська, будто сидит она вечерком пред прялкою. От лучины свет по ейным пальцам пробегивает, по стенке тень птицей крылатой пропархивает, и поёт она песнь бесконечную.

И тут Еська аж вскрикнул: так ясно он увидал, как пряжа-то в пальцах Сирюхиных из разных ворсинок в едину прядь скручивается. Вот оно, спасенье-то!

Махнул Еська руками навроде как вёслами гребец, да с размаху и повернулся чуток вкруг груди своей собственной. Глядь – на осьмушку вершка свернулся, соединился из двух оконечностей в едино тело.

Только боле-то ничего не выходит. Потому: чтоб дале крутиться, надо опору какую-никакую иметь. А ухватиться-то не за что: ни травинки, ни былинки вокруг не растёт. И даже слегу он утерял в болоте коварном. Не будь оно таким, он бы хоть загребать попытался. Но и этого нельзя: руки в елды обратятся – уж верно спасенья не будет.

Поднял Еська глаза гор? глянул в небо чистое и видит: вот же оно, рядушком совсем. Над самым болотом простёрлося. Видать, глубина – она в едину лишь сторону тянуться могёт, двум безднам враз не бывать. Либо вверху бездонность, тогда под ногами почва упругая. А коли внизу топь беспробудная, то тут уж для выси немного остаётся.

Поднапружился Еська и до неба дотянулся. Хвать одной рукою за тучу, а другою – за облачко, да и стал потихоньку поворачиваться. И точно: мало-помалу грудь себе скрутил, потом брюхо съединять стал. А как мотня появилася и елда с трясины вытянулась да промеж ног срослася, то понял Еська, что спасён.

Стал он ноги вытягивать. А топь-то отпускать не желает, книзу тянет. Последние силы напряг Еська да к небу потянулся.

Вдруг голос слышит:

– Ну-ну, разошёлся! Скоро и меня в прядь свернёшь.

Глянул Еська вверх и рожею ткнулся в бороду старцу некоему.

– Чего глядишь? – тот спрашивает. – Не смекаешь, что ль, кто я таков?

– Да смекать-то смекаю. Больно ты на Хранителя похож. Только тот, всё ж таки, пожиже будет. Никак, ты над ими старшой.

– Так. И над ими тоже.

– Ну, а в энтом разе позволь мне один вопрос задать.

– Задавай.

– А над тобою кто старшой?

Засмеялся тот и молвит:

– Надо мною уж старшого нету. Я – на́больший.

Протянул Набольший с этими словами руку, хвать Еську за ворот, да и вытянул с болота. Ух, и завертелось всё вокруг – до того Еська небо, видать, скрутил. А как всё развернулось своим порядком, то увидал он себя рядом с Набольшим на облаке. А ноги малость в облако провалившися были, только уж не по-болотному, а – словно в стог свежескошенный.

Первым делом Еська на ступни глянул. Да и вздохнул с облегчением: обратно они на своём месте пребывали, токмо низ портков малость промок, ну да это обсохнется.

Тут уж показал Еська, что и он етикет не понаслышке знает. Встал прямо и поклон низкий отдал.

А Набольший ему:

– За что ж благодарить меня? Ты сам управился. А таперича помогу я тебе до места добраться.

– Благодарствую, – Еська ответствует. – Только что ж твоей милости утруждаться-то? У тебя, небось, и без меня делов немерено. Так я уж сам как– нибудь.

Усмехнулся Набольший:

– Покудова, – говорит, – ты небеса ишо куда погаже того болота не затянул, я лучше тебя доставлю в цельности и сохранности.

– Да мне ить не в одно место надобно. Сперва сбираюсь я Фряню забрать, а уж после с нею вместе в родные места подамся. Небось где-либо поблизь от брата ро́дного найдётся местечко, чтобы тама осесть нам, да до века и прожить вдвоём, а коли ты, твоя милость, нам ишо детишков пошлёшь, так с ими вместе.

– Ну, насчёт того, чтоб до века жить с места не сходя, это оно видать будет. – Набольший молвит и ус свой теребит седой. – Да не об том сейчас речь.

Принагнулся малость, спустил руку куды-то вниз под облако, да и достал оттудова Фряню.

Пообнималась она с Еською, ясно дело, по-бабьи слезу пролила, а после Еська всё ей объяснил. Поклонилася Фряня Набольшему и так молвила:

– Благадарю тебя за добро твоё да ласку, только я без моей Бурёнки никуды не могу двигаться. Потому она у меня нынче с утра недоена, да и после – кому я её доверить могу?

Ладно. Спустил Набольший руку и на облако Бурёнку поставил.

– Вот теперя я готовая, – Фряня говорит.

Да только Бурёнка голос подала:

– Му, – говорит.

И все это «му» поняли. А обозначало оно в точности вот чего: «Я бы рада с вами переселиться. Да только куда же ж я без Мурки?»

– И верно, – Фряня руками всплеснула, – как это я Мурочку позабыла!

Ну, Набольший и Мурку к им присовокупил. Да только та припомнила Жучку.

– Какая тебе Жучка! – Фряня говорит. – Ты ж с ей дралася всегда, мало не до́ крови.

– А энто уж наше дело, – Мурка отвечает. – Дак и не до́ крови же. В обчем, без подруги нет моего согласия на переезд.

Осерчал Набольший:

– Для того ль я вас по всей земле рассеивал, чтоб обратно в едину кучу собирать? Вот вам Жучка, но уж коли и она кого взять потребует, всех обратно сгоню, и живите где жили.

Однако Жучка, как хозяюшку свою увидала, боле уж ничего не возжелала.

Протянул Набольший руку в сторону, поймал тучку, котора мимо пролётывала, установил на неё Еську, Фряню и всю прочую живность, да как дунет! Облачко вмиг с ими со всеми умчалось и прямо перед Мартемьяновой хатой опустилося.

 

3

Как Мартемьян с Сирюхой их встречали, сколько слёз было пролито да сколько вина выпито, того я вам сказывать не стану, потому вы сами понятие должны иметь и смекать, кака́ радость всем была с того свиданья.

После Сирюха украдкою Еську в огород свела. А тама росло растенье невиданное: ствол – чисто морковка, сажени в две высотою, а заместо веток да сучков – картоха.

– Помнишь, небось, свой подарочек, – Сирюха спрашивает. – Долгонько я им любовалася после как ты ушёл. Не едину слезу уронила, об тебе вспоминаючи. А как Еська-меньшой родился, я его закопала. Да он вырос и вот каки́ плоды дал. Даже с города прохвесоры приезжали, спрашивали: «Как, мол, вы такого добилися?» Ну да я не сказывала. Так и уехали, головами своими качая и твердя, что по науке ихней энто явленье необъяснимое, и посему его вроде как и вовсе нету.

И боле уж промеж Сирюхи и Еськи разговора о былом не велося.

Тут и сказке нашей конец. Потому путь героя нашего, к тому месту придя, откудова и зачинался, узелком завязался. И сказала ему Фряня:

– Ну, Есюшка, теперя нам до веку отседова никуды не двигаться.

А Еська поцаловал её ласково, да и молвил словами Набольшего:

– Тама, Фрянюшка, видать будет.

Так и мы Набольшего же словами исторью свою закончим:

– Да не об том сейчас речь.