1
Шёл Еська, шёл. И настала зима.
Идёт он по полю, снегу по самы щиколки. Ничё, думает себе, главно дело выше чё-либо не поморозить, а пальцы, те в тепле отойдут.
Видит: на снегу обочь дороги вроде как пятнушко чернеется, но уж снежком позаметено́, так черноты в нём почти совсем не осталось. Поднял – а то ласточка замёрзшая.
Хотел было Еська её закопать, чтоб спалось бедняжке спокойней, но тут она крылышком легонько этак – шевырк. Кончиком самым. Однако, думает Еська, вдруг в ей жизнь ещё таится, хотя в самом малом уголке. Зажал в ладонях, дуть стал. Глядь: оживает.
Открыла глаза, он и спрашивает:
– Откель ты посредь зимы взялась-то?
– Летели мы мимо облак. А тут гроза началась. Молния как летанёт, мало меня не задела. Задела б – пепла горстки, и то б не осталось, а так только сшибла наземь. А как я в себя пришла, уж стая наша далече была. Я вон за тем лесом в деревеньке на крыше схоронилась. А нынче вылетела крылышки поразмять, да назад воротиться силёнок не хватило.
– Так за лесом деревенька есть? Я тебя туда снесу, да и сам погреюсь.
– Благодарствую. Только теперь уж я сама. А ты как до деревни дойдёшь, приглядися: под какой крышей гнёздышко, туда и стучись. Хозяин мой – человек добрый, всех привечает.
– А другие как же? Злые, что ль?
– Да и другие не злы, но мой – особый. Самый на деревне ласковый.
Сказала и ввысь порхнула. А Еська кругом леса по берегу речки двинулся.
Прошёл малость – снова-здорово: не то сугроб, не то лежит кто. Ближе шагнул: так и есть, человек на льду. Сам в шубейке белой, шапка белая, таки ж волосы с-под неё позёмкою вьются. Ну, Еська думает, денёк у меня: то ласточку, то путника нахожу замёрзшего. Ещё ближе стал – да нет же, как есть, сугроб ветром намело. А вплоть приблизился, тут досконально и разглядел человека. Вовсе его снегом занесло.
– Эй! – говорит Еська. – Никак ты замёрз?
А тот голову вверх вздымает:
– Мне замёрзнуть никак невозможно. Потому я зимовик. А ты кто таков будешь?
– Я Еська.
– А я Анхип.
Встал на ноги. А под им прорубь.
– Никак, рыбку на уду свою ловишь?
– Вроде того. Залупу наращаю.
– Как так?
А вот как. Зимовики – они и в лесу живут, и в поле, и на холмах, и под холмами. Только обычно их белых на белом-то не видать. Разве что на льду речном аль озёрном. Им бы сюда и ходить не надь, да вот иной раз приходится. Потому они сами даром что мёрзлые, а в нутре-то у зимових, баб-то ихних, коли к ним обычным путём, споднизу-то, забраться, всё одно тепло какое-никакое в наличности имеется. А как же ж иначе? Любость, она и снег топит. Вот зимовик как с нею поетится, та́к бегом к воде – залупу растопленную наживать. Полежит день над прорубью, глядишь, к вечеру и нарастёт ледышка. Обратно к зимовихе своей в лес аль там в овражек. А наутро сызнова к воде ворочается.
– Ну как, много ль наросло? – Еська антиресуется.
– Сам гляди.
Край шубейки откинул, а там смех и грех: оконечность на елде-то с ноготок мизинный, ну никак не боле.
– Немного.
– Вот то-то и оно, что мало. А у моей Махрюты воротца знаешь каки́? Шишку елову засунь, не говоря чтоб соснову – она и не заметит. Погодь до вечера, потом уж пойдём.
– А чё я-то годить буду? Мне твоих зимовниц не еть, они у меня вмиг растают вовсе. Ну так и прощевай, у меня своя дорога, у тебя своя.
– Ан нет! – Анхип молвит, да за ворот Еську хвать рукавицею белой. – Неровён час, узнает Белый Барин, что я с тобой повстречался и пред очи евонные не представил, так несдобровать мне.
– А кто таков этот Барин?
– Да хозяин же наш, нешто не слыхал? Он кажну зиму ёлку наряживает. Вот таких вот самых, как ты, морозит, да к веточкам подвешивает. Это для его – сама главна радость в жизни. Мы вас и ловим. А он за то нам снежку подбрасывает, вьюгой обвеивает.
– Ладно, – Еська отвечает, – к Барину так к Барину. Только мне до вечера ждать нельзя, замёрзну я вовсе.
– И ладно. Белому-то Барину кака́ разница, сразу я тебя сосулькою доставлю аль самому морозить после? Так даже и удобственней.
– Нет, мне хочется с ним побалакать сперва, да и на Махрюту твою поглядеть любопытно было б. Аль она у тебя така страшенная, что и показать-то стороннему человеку не можно?
Эти самые Еськины слова за живое Анхипа зацепили:
– Да она у меня знашь кака́ красавица! Только спешить-то мне никак невозможно. Потому раньше вечера залупа-то не нарастёт. Потерпи уж, сделай милость. А коли замёрзнуть боишься, так я тебя за кушачок привяжу, побегай вокруг, авось, согреешься.
– А хошь, я тя научу, как проворнее залупу растить?
– А нешто можно?
– Будто нельзя! Только ты сперва обещай меня отпустить на волю.
– А коль обманешь?
– Экий ты, Анхип! Ладно, так и быть. Слушай. Ты не лежи недвижно. Макай елду-то, дело куда как шибче пойдёт.
– Чё это такое – макай?
– А как сунешь, тут же вымай её, пережди малёк, дай ледком прихватиться, а после уж сызнова в воду. Я те покажу, только дай сучок с той вон ёлки отломить.
Не поленился Анхип, сам с Еською до ели дошёл: всё боялся, что тот стрекача даст.
Отломил Еська сучок, да и давай его в прорубь макать. Макнёт, вымет, обратно макнёт. Не успел Анхип оглянуться, как уж льдина немалая наросла.
– Ну-кось, давай я.
Привязал зимовик Еську за кушачок, другой конец в руке зажал, после на прорубь улёгся, да и давай работать. Жопа так и ходит: вверх-вниз, вверх-вниз. Поднялся: вдвое против прежнего наросло. Обратно лёг.
Лежит, покряхтывает, Еську нахваливает. Долго ль, коротко, наросла залупка мало не с голову Еськину.
– Ну, готово, что ль? – Еська спрашивает.
– Погодь-погодь, дай в последний разочек макану.
Лёг, макнул раз, да и замер.
– Чё эт с тобой? – Еська спрашивает.
А тот ни слова вымолвить не может, «ой» да «ой» только. Разов с полдюжины ойкнул, после замер, дёргаться начал. Только видать, что уж не макает, а попросту встать пытается.
– Эй, – кричит, – добром прошу: пусти!
А споднизу голос. Хоть Анхипова шуба его и заглушает, а всё одно слыхать, что голосок нежный, одно слово: водица журчит.
– Почто ты речку еть удумал? За то тебе кара неминучая следует. Дергану за елду твою зловредную, да под лёд затащу.
– Пощади меня! – Анхип молит. – То не я, то Еська меня надоумил, чтоб макать залупу-то.
– Какой такой Еська? Не тот ли, что и пред погибелью своею сикать в водицу живую отказался?
Во как! Слава-то об Еське по всему царствию подводному прошла.
– Я самый, слышь ты! – Еська кричит.
– Слышу-слышу! – с-подо льду доносится.
Тут Анхип-зимовик как подскочит: видать, отпустило его, так он, будто с пращи камень, кверху-то и взлетел.
А из проруби русалка вылазит: грудочки остреньки, сосочки ледышками, с плечиков водица стекает, да тут же и замерзает. Кудри ветерком вздуло, да так морозец вразлёт и прихватил. А ей хоть бы хны. На ладошку щёчку ложит, локоточком о край ледовый упирается да на Еську глядит, улыбается:
– Вот, мол, ты каков, Еська!
А после строго так – на Анхипа:
– На сей раз, – говорит, – я тя отпускаю. Но уж боле ты к проруби подходить не моги. Да не то что к проруби, а и с берега чтоб не сходил бы. Потому я с-подо льда враз почую, взломаю его, да на дно тя утащу.
– Помилуй, – Анхип едва не плачет, – да как же я без энтого дела-то? Не меня, хоть Махрютушку мою пожалей.
– Жалей не жалей, а за всё платить надобно. Вот ка́к Еська поступил, така ему и награда вышла. А у тебя, охальник, ина заслуга, ина и выслуга.
– Погоди, – Еська говорит. – А коли я к тебе туды, под лёд-то спущусь, простишь ты его аль нет? Как-никак, то́ я его макать подстрёк.
– А по добру ль ты пойдёшь, аль по принуждению?
– Да како тако принуждение? Ты хоть в ледышку-то на себя погляделась бы: рази ж за этакой красою-то можно по принуждению следовать?
– Ан пошли! – русалка отвечает, да к Анхипу оборачивается: – Ходи как прежде было. Но только уж макать не смей.
– Ни-ни, милушка, – зимовик отвечает. – А тебе, Еська, челом бью.
Поклонился – да так, что лбом мало льда не прошиб. И прочь от берега в лес сиганул. А Еська за русалкою следом под лёд нырк.
2
А звали её Рыбонькой:
– У нас как заведено? Наверху я Лидонька была, а тут Рыбонька. А кака́, к примеру сказать, Аннушка, та Водянушкой становится. Валюша – Волнушей. Созвучно чтоб было.
– Понятно, – Еська говорит. – Ирушка – Ивушкой.
– А ты откель знаешь?
– Да уж знаю, после как-нибудь расскажу.
Познакомила Еську с подругами своими. И, главно дело, холоду у них там, внизу, вовсе не чуется. Всё одно как и летом – жары. Видать, они к морозу неподатливы под водою становятся.
– А как ты сюда-то попала? – Еська спрашивает.
– Сказывали подруженьки, пошла матушка бельё полоскать, а меня рядом-то на берег и поклала. Они подкрались, да меня под воду и утащили. Стех пор тут и живу. А я и рада, у нас ведь весело.
– Неужто тебе не хочется обратно?
– Да я верхней жизни и не припомню. Бают, матушка долго ещё на́ берег ходила, плакала. Только меня подруженьки от того места подале унесли, я и не знаю, где оно было.
Ну и стал Еська у русалок жить. Спервоначалу они только хороводы водили да песни пели. Никак Еська не мог с их голосами сладиться. Как ни споёт, они сердятся: больно грубо у тя выходит. Потом уж рукой махнули.
Вот раз плыли Еська с Рыбонькой промеж водорослей. Он плавать-то по-ихнему навострился, хотя, ясно дело, без хвоста оно не так уж ловко выходило. И задумали они в прятки поиграть. То есть Рыбонька пряталась, а Еська искал, потому ему от неё укрыться никак не удавалось: она его вмиг чуяла, на то и русалка подводная.
Но на сей раз и Еська её враз нашёл. Не успела она под корягу поднырнуть, как тут же и вылетела, а на плечике полоска зелёная. Коряга-то занозистая попалась.
– Больно?
– Больно, Есюшка, больно.
– Дай-ка я полечу!
Губами Еська к плечику ейному приник, она аж задрожала вся. Да и он чует, что такого ещё не отведывал. Русалки, ведь они только на вид с рыбами схожи, а на деле-то из самой наитончайшей вещественности состоят. Словно бы струйку воды в жаркий день губами ласкаешь, да и та в сравнение не идёт. Кажна жилочка русалкина чуется, кажна капелька водицы в ей играет, да ещё просклизывает поверхностно вдоль губ-то твоих негою неуловимою. А коль языком пошевелишь – а уж Еська, ясно дело, сдержаться не мог, чтоб без того обойтись, – так уж это незнамо с чем и сравнить в верхнем-то мире. Вообрази ты себе, друг мой ласковый: словно бы к губам свирель поднёс только, но коснуться ещё не успел, как она сама заиграла, так что не от губ в неё песня идёт, а из свирельки в рот тебе впархивает. И песня такая наинежнеющая, что и плакать хочется, и смеяться враз, и в пляс пуститься, и наземь лечь, да тут же на месте и очи сомкнуть, чтоб окромя звука того ничего не чуять. И вливается та песня в тебя, и язык твой подхватывает за собою, и уж ты не знаешь, сам ли за нею следуешь, аль она тебя переполнила и тот самый язычино кожаный, что у тебя промеж зубьев ворочался, в себе растворила и в чистейший звук обратила. Вот с этой самой песенкой только и можно поверхность русалкину сравнить, потому кожею её и назвать-то грешно.
Да и Рыбоньке, знать, славно было. Потому как она не токмо что не вырывалась, а плечиком ещё водила взад-вперёд, да вверх-вниз, да по кругу обратно, да трепетала вся, словно поток водицы легчайший под ветерком летним.
Долго ль, коротко они так пролобзалися, того уж ни она, ни он знать не могли. И конца б этому не было, кабы сверху что-то воду не взбаламутило.
Оторвался Еська от Рыбоньки, на дно присел и сам понять не может: то ль приснилось это ему, то ль наяву было, на дне ли он речном, аль уж средь облак небесных. Однако видит, что, всё ж таки, на дне оно точней выходит. А Рыбонька тоже слова молвить не в силах, головушку на плечо его опустила, да и вздыхает тихохонько.
Поднял Еська глаза вверх: а там залупа Анхипова. Их, знать, течением прямо под прорубь снесло.
– Так вот почто он сюда ходит: – Рыбонька молвит. – Вот, выходит, кака́ сладка вещь энта самая любовь есть. А я-то думала, грубость одна да охальство в ей содержится.
Еська-то кивает: так, так, мол. А сам про себя думает: «Уж не буду сказывать, что Анхипово-то дело ещё не в пример слаще, коли тебе того отведать вовек не удастся».
Но Рыбонька его мысли словно учуяла:
– Однако он же ж не губы, не язык тута наживляет. Чёй-то тут иное кроется. Да и припоминаю: как я его за эту саму ледышку цопанула, он спервоначалу-то так заёрзал, как со страху аль от боли ни-ни не ёрзают. Выходит, в ей главна сладость заключается.
Пришлось Еське признаться: в ей, мол, в самой.
– А поведай ты мне, как это всё у вас, верхних-то, деется.
Еська так и сяк отнекивался, да Рыбонька упорна была. Пришлось ему всю подноготную правду рассказать.
Пока он рассказ свой вёл, она не одну слезинку утёрла. Хоть и под водой, а всё одно слёзы есть слёзы: и по горькости, и по густоте от иной жидкости отличие имеют.
– А с Ирушкой-Ивушкой так же было?
Знать, запало ей это имя. Пришлось и про Ирушку поведать. Дослушала она его сказ, да и молвила со вздохом:
– Нет, милый мой, как ни сладко с тобою, а боле удерживать тебя мне нельзя, этакой-то сладости лишать. Пущай уж мне судьба хвостом махать рыбьим, а ты ступай. Отпускаю тебя, потому чую, что ты хотя доброй волей сюда спустился, однако от верхней жизни оторваться вовек не сумеешь.
– Да как же ж я тебя брошу?
– А так и брось. Я привычная. Всё одно тебе тут долго жить нельзя. Видел же: средь нас мужеска полу никого нету. Как по весне лёд вскроется, мы тебя на поверхность вынесем, а там собратья твои верхние тебя как утопленника-упокойника выловят.
– Да неужто я упокойник?
– А как иначе? Знамо дело, ты же ж и холода подводного не чуешь.
– Стало быть, мне уж и ходу наверх нету.
– Ан есть один. Я тебе не сказывала, да и Анхип помалкивал, потому он боялся, что его самого заместо тебя сюда утащат. А вот коли тебя до весны зимовик с-подо льду вымет, ты обратно человеком станешь.
– А! – Еська говорит. – Вынуть-то вынет, да легче-то мне с того не будет. Ведь он меня к Белому Барину сведёт. Так уж всё одно: аль на веточке висеть, аль с тобою до весны миловаться. Остаюсь я, и весь сказ.
– Ан я кое-что придумала. Хватайся за ледышку Анхипову!
Хотел было Еська за елду ухватиться, руку уж протянул, но обратно опущает: нет, мол, не могу я за неё взяться. У бабы хоть за какое место возьмусь, а этого не в силах содеять. И не трави, мол, ты мне душу, Рыбонька, остаюсь я с тобою, покудова лёд не вскроется.
Рыбонька только вздохнула, да и хвать Анхипа за уду его. Как потянет, иной звонарь так колокол не дёргает. Бедняга со страху как вскочит, да Рыбоньку из про́рубки-то и выдернул.
– Обратно ты! – Анхип аж взвыл. – Я ж лежал, не шевелился, не дёргался, как был уговор, всё соблюл в точности.
– Да я к те претензиев не имею, – Рыбонька молвит. – Ты только вниз– то руку протяни.
– На что?
– Протяни – увидишь.
А сама за елду-то держится, не пускает. Чё Анхипу остаётся? Протянул ладонь, Еська за неё ухватился, да и скок на́ берег.
Как тут мороз Еську обхватит: он вмиг понял, что обратно воротился. Только от жизни такой хоть обратно топись: дрожь бьёт, он и слова вымолвить не в силах.
– Ну всё, что ль? – Анхип спрашивает. – Отпустишь меня, аль как? Чего не пущаешь-то? Я всё по-твоему содеял.
Глядь: а Рыбонька-то вся как ледышка: не то что ладонь разжать, а и губами пошевелить не в силах. Тут Еська и смекнул: её ведь тоже зимовик с про́рубки выймал, выходит, и она русалкой быть перестала. Да, небось, уж и не Рыбонькой её, а Лидонькою звать пристало. Еська про холод-то позабыл, с себя одёжку стаскивать пытается, а та заиндевела вся, не сымается. Но тут и Анхип смекнул, что к чему, шубу снеговую скинул да обоих их покрыл. И впрямь тепло стало.
– Отогрелись? – спрашивает.
– Да вроде бы.
– Ну и славно. Мне Белый Барин за двоих-то двойное награжденьице даст.
Вот те на! Сказал бы Еська, что с огня в полымя попал, кабы с мороза в стужу не верней было.
– Как же ж тебе не стыдно? – Лидонька спрашивает. – Мы тебя пожалели, а ты нас погубить хочешь.
– Меня одного бери! – Еська перебивает. – Я хоть сколько по́жил на свете белом, а ей-то и крохи счастья изведать не довелося.
– Не, – Анхип головой качает. – Я через вас столько волнениев перетерпел, мне через вас же и вознаграждение полагается. Да уж вам за то и поклон. Теперь я знаю, как Белому Барину угодить. Кажин день буду сюда ходить, одну за одной русалок вымать да к жизни ворочать. То-то он меня взлюбит, вьюгу подымет, снежку на меня надует, я изо всех из зимовиков самый толстый да ладный буду.
– А ну, как другие о том проведают, да сами станут сюда хаживать?
– А откель им про то прознать?
– Да мы же и объявим, откель ты нас взял.
– Да я вас заморожу, вы и не пикнете.
– Попробуй!
Анхип прочь шубейку скинул, да Еська с Лидонькой так друг ко другу притулились, что не только что холода не чуяли, а едва не по́том их прошибало:
– Нас по одному только морозить можно, а вместе – ничё не выдет.
– И то верно, – Анхип в макушке почесывать стал да покряхтывать.
– А ты Барина сюда приведи, пущай он сам русалок вымает. Так ты ему зараз не одну-двух, а всю речку подаришь. Чуешь аль нет, как он тебя вознаградит?
– И то дело! Да вы, небось, думаете, что покедова я за Белым Барином ходить буду, вам сбечь удастся? Как не так! С-под шубы моей не высклизнете.
Обратно шубу на их набросил и в лес кинулся. А шуба-то, впрямь, словно гора снежная, неподъёмная. Но Лидоньке словно и горя в том нет:
– Всё одно, – говорит, – нам сбечь бы не можно было. Потому как же я подружек своих оставлю, чтоб их Белый Барин вытаскивал да на ёлку вешал? Вот доползти бы только до проруби.
Еська что есть сил поднапружился, да с Лидонькой вдвоём шубу шага на два сдвинул. Но и того довольно: ровно над прорубью оказались.
Стала Лидонька в неё кричать, подругу свою Водянушку призывать. Трёх разов не крикнула, как та с воды выглядывает:
– Чё такое? Почто вы тута оказалися?
– Не время сказывать, – Лидонька отвечает. – Только всему царству подводному беда грозит. Всем подружкам объяви, чтоб они к прорубям до самой весны близко не подходили, не то их, как карасей дурных, по одной повыловят да коптиться на ветвях во-он той ёлки подвесят.
Едва сказала, как лёд затрясся. То шаги Белого Барина отдавались. Водянушка подо льдом скрылася, и тотчас с них шубу рука Анхипова сорвала:
– Вот, ваше благородство, они и есть. А тама, – на прорубь кажет, – ещё тьма тьмущая утопленниц прячется, которых мы очень даже просто можем в людёв обратить, а потом уж и в ледышек звенящих.
– Молодец! – Барин ухмыляется. – Веди-ка покедова этих за мною.
– Твоё благородство, – Еська говорит. – Прояви хоть раз милость.
– Милость? – Белый Барин аж заколыхался, словно сугроб снежный, когда под им медведь просыпается. – Все вы одного просите. Кабы я милосерд был, так ёлка моя вовсе без украшеньев стояла.
– Да я не об том, чтоб нас навовсе отпустить. Мы того и не желаем. Думаешь, нам самим не хочется красою ледяною блестеть, да глаз твой боярский радовать?
– Ан хочется?
– Как ещё!
– А ты парень с головой, – Белый Барин молвит. – Так и быть, за разум свой проси чего хошь окромя воли – всё сполню.
– А просьба моя простая. Подруга моя, Лидонька, ни разу истинной сладости на свете сем не ведала. Дай ты мне её разок хотя утешить.
– А долго тешиться будете?
– Да нет, у нас мигом.
Белый Барин только рукой махнул: валяйте, мол. Да ещё Анхипу знак сделал, чтоб тот им шубу свою подстелил.
Лидонька на Еську смотрит, в толк не возьмёт, чё делать надобно. А он её на руки взял, да к себе прижал, да грудочки её губами тронул, да до сосочков добрался, пощекотал их языком, а после к плечикам бархатным прошёлся, она и затрепетала вся. А уж как на шубу белоснежную положил, да по животу-то ладонью ласковою провёл, да волосики нижние, что, словно водоросли спутанные, лежали, разгладил, да языком от пупочка вплоть до самых складочек секретных прошёлся, так уж она и не заметила, как ноженьки раздвинула. И было то́ впервые в её жизни, потому прежде у неё на месте том хвост был неразделимый. Да она ни прошлого, ни настоящего уж не помнила, задрожала вся, к Еське подалась. А он не спешит, ласкает её да красою ейною любуется. И чё ему приятственней: глазами ль её ласкать аль с помощью руки любовать – того он бы и сам не высказал.
И застонала она легонько, и обняла Еську за шею да так стиснула, что у него дыхание занялось. После руки ослабила, обратно на шубу упала.
Но не успел Еська дальше пойти, как всё затряслося. Он вскочил, Лидонька глаза открыла, понять не может, где она да что с нею деется.
А то́ Белый Барин трясётся, ногами топает, руками будто от огня отмахивается, да кричит голосом страшенным. И Анхип с ним рядом на колени пал, шапка в сторону свалилась, он ладонями голову прикрывает, дрожит не то со страху, не то жар его колотит.
Поднял Еська глаза повыше: а над теми Ласточка вьётся, крыльями по щекам так и лупцует, клювом по макушкам до́лбит, коготками в щёки вцепиться норовит. Тут он и разобрал, что́ Белый Барин кричит:
– Весна, весна грядёт!
А споднизу, с-подо льда-то, тук-тук, тук-тук доносится. То Водянушка с подругами стучат, да зимовикам того не ведомо: они думают, ледоход зачинается.
Как Белый Барин хватит Анхипа по маковке, тот на лёд и осел весь. И уж какими словами он его величал, того я вам сказать не могу, потому одно непотребство и грубость там были: мол, из-за тебя, такой-то и сякой-то (а какой и сякой, я сказать не могу), ласточки ране времени слетаются, из-за тебя, этакий-то и разэтакий (и обратно повторить слова евонные нельзя) река до срока вскроется! Да как ухватит Анхипа за уд его мороженый, как дерганёт со всей своей барской силы, тот в руке так и остался. Белый Барин со всего размаху его в прорубь-то и швырнул: вот, мол, тебе, за еблю твою ненасытную, котора царствие моё снежное к порушенью привела.
А Анхип, обо всём ином позабыв, следом за залупою своею под лёд кинулся. Там уж его русалки к рукам и прибрали. Да после наружу выглянули и пальчиками Белого Барина подманивать стали. Но уж тот им не дался, опрометью на берег выскочил и уж боле к реке близко не подходил.
Как после Лидонька с подругами прощалась, какие они слёзы лили, того я вам сказать не могу. Но уж, ясное дело, по иной причине, чем как Белый Барин бранился: просто слов нету у меня того передать.
Лидонька Водянушку тихо так спросила: мол, ты-то не желаешь обратно Аннушкою стать, но та вздохнула только и так ответствовала:
– Ты сюда невинным дитём попала, а я в верхней жизни, кажись, и света не видела, мне она отсель сплошным мраком мнится. Прощевай, милая, тебе посуху идтить, а мне век тут оставаться.
– Я тосковать по вам буду, – говорит Лидонька, а слёзы так на лёд и капают, да лунки в ём прожигают.
– А ты вот что сделай, – Водянушка говорит. – Как лёд вскроется, спеки пирог маковый, в плат белый его заверни, после приходи на бережок, самый крутой водоворот выбери, да в него пирог и кинь. Тогда ты с миром нашим квита будешь, забвение сладкое всего, что было, к тебе придёт, и ты уж боле тосковать по царствию нашему не станешь.
3
Дошли Еська с Лидонькой до деревни. Ласточка им путь казала.
Вошли в дом, на коем гнездо было. А то́ дом родителей Лидонькиных как раз и был. В её-то память отец путников привечал да ласточке дал гнездо средь зимы свить: то́, говаривал он жене, нам от доченьки нашей привет. И точно так вышло.
То-то радости было!
– А особый тебе поклон, Еська, что ты в невинности нам её воротил, – отец говорит.
Мать его дёргает: мол, что ты, старый! кака́ уж там невинность, была б жива доченька. Да Еська честно признался: тут, мол, не меня, а Ласточку благодарить надобно.
Старики Еську у себя оставляли. Но он до весны лишь у них пожил. А как река вскрылась, с Лидонькой вместе кинул в омут пирог маковый, в плат белый завёрнутый, после поцаловалися они и на том распростились.
А по реке сугроб плыл на льдине, в коем уж никто Анхипа признать бы не смог.
Лидонька – к родителям, а Еська дале пошёл.