1
Женя Сухова, машинистка и профорг редакционно-издательского отдела, ходила из комнаты в комнату и, войдя, с одинаковой виноватой улыбкой говорила одно и то же:
– Анна Константиновна на пенсию уходит. Надо бы подарок.
Сослуживцы корректорши Анны Константиновны Шарыгиной не выражали по поводу Жениного сообщения ни скорби, ни радости, а привычно лезли в карманы и сумочки за своими трудовыми рублевками. Эти сборы-поборы были неизбежны, как и профсозные взносы, с той лишь разницей, что не носили их регулярности: не каждый месяц кто-то в отделе женился, получал новую квартиру, рожал, отмечал круглую или полукруглую дату рождения. Или вот – уходил на пенсию.
Сумма, которую удавалось собрать, всякий раз получалась разной. Для одних сослуживцы легко отдавали трешки и пятерки, на других скупились, но и тут по-разному, как разными были взаимоотношения между людьми, где дружба, неприязнь, симпатии и равнодушие перемешивались подобно овощам в украинском борще и кипели скрытно как если бы кастрюлю поставили на самый маленький огонь, – без бурления, а лишь слегка урча в глубине и время от времени выбиваясь на поверхность едва заметным глазу шевелением. Когда, например, на подарки собирали.
На подарок Анне Константиновне почти все давали по рублю. Рубль был законный минимум, его и доставали из сумок и карманов, а Женя в списке, составленном ею в качестве финансового документа, педантично вписывала против каждой фамилии «1 р.», складывала рубли в конвертик и шла дальше. Только одна литсотрудница – Маргарита Петровна – расщедрилась на три рубля, и она же, единственная, выразила сожаление, что Анна Константиновна, такая старательная, безответная и трудолюбивая женщина, покидает отдел.
Поэтому именно с Маргаритой Петровной Женя посоветовалась насчет того, как лучше истратить собранные деньги, и в магазине «Подарки» на улице Горького приобрела небольшую и недорогую чеканку с изображением женской обнаженной фигуры в профиль. Распущенные длинные волосы словно ветром относило за пределы латунной доски, запрокинутая голова, полусфера налитой юностью груди с торчащим соском, изогнутый в порывистом движении торс, воздетые к небу руки – все это с очевидностью рисовало порыв молодой прекрасной любви.
– Замечательная работа! – благодарно сказала Анна Константиновна, держа в руках чеканку и в некотором замешательстве разглядывая ее. – Большое, большое спасибо! Это надолго память обо всех вас.
Она была смущена, растрогана и взволнована – весь отдел собрался, чтобы попрощаться с нею, среди них и те, с кем она словом никогда не перемолвилась, если не считать «здрасьте – до свиданья», и кто казался ей почти что небожителями – сам начальник отдела Александр Викентьевич, надменная переводчица с английского Эсфирь Борисовна и еще подобные ей, которые по службе дел с Анной Константиновной не имели, а ни с какой другой стороны она их не интересовала. Они же, напротив, занимали много места в ее внутренней жизни, к каждому из них она так или иначе тайно относилась: одних любила, других побаивалась, третьими не уставала любоваться, к иным испытывала мучившую ее, но неодолимую антипатию, – о чем, понятно, никто не подозревал и не догадывался.
А теперь вот все они собрались ради одной Анны Константиновны, и это невыносимо смущало ее.
В дополнение к чеканке Женя вручила ей коробку конфет «Ассорти» и тюльпаны, купленные на оставшиеся деньги. Анна Константиновна и за них растроганно поблагодарила.
Все по очереди подходили к ней, вежливо пожимали вялую, не привыкшую к рукопожатиям ладошку, желали здоровья и благополучия, и на какой-то миг ее охватило сожаление: не поторопилась ли с уходом? Отчего так не терпелось расстаться с этими такими добрыми, милыми, славными людьми? Ни одного ведь дня не промедлила, не использовала даже полагающихся двух месяцев, а могла заработать почти сто семьдесят рублей, совсем не лишних к скромной пенсии, на которую теперь предстояло жить. От досады на себя, на свою опрометчивость Анна Константиновна так расстроилась, что кровь прихлынула к лицу, но она не дала воли досаде и огорчению. Во-первых, поздно, во-вторых, здравый смысл сразу же подсказал, что обольщаться не следует. Тем временем, пока противоречивые чувства раздирали Анну Константиновну, бывшие ее сослуживцы, выполнив свой товарищеский долг, с облегчением разошлись по комнатам и занялись делами, тут же о ней позабыв. И опять же одна Маргарита Петровна задержалась после всех, чтобы от себя сказать Анне Константиновне несколько добрых слов. Она пожелала ей здоровья, и чтобы жилось хорошо, и отдыхалось интересно, дала свой домашний телефон: пусть звонит, не забывает, а то, может быть, как-нибудь в гости выберется? Пожелать Анне Константиновне счастья, даже слово это произнести, Маргарита Петровна не решилась, побоялась сфальшивить: какое может быть счастье теперь-то у этой одинокой женщины, если до сих пор не было?.. Маргарита Петровна – сорокалетняя, цветущая, с короной золотистых кос вокруг головы, со всех сторон благополучная женщина, обладательница четырехкомнатной квартиры на Кутузовском проспекте, дачи в Кратове, автомобиля «Волга», на котором муж, доктор физико-математических наук, частенько завозил ее на работу, мать двух взрослых сыновей-школьников, – Маргарита Петровна не могла себе представить, какое счастье может быть у Анны Константиновны, и не хотела кривить душой. Осталась же она после всех не потому, что испытывала к тихой корректорше особую симпатию, а потому, что церемония проводов показалась ей оскорбительно формальной (чего сама Анна Константиновна не заметила), и ей хотелось смягчить холодное равнодушие сослуживцев, которые в иных случаях превосходно умели проявить душевную щедрость. Впрочем, что там ни говори, Анна Константиновна мало к себе располагала, добросердечной Маргарите Петровне тоже приходилось делать над собой некоторое усилие, чтобы невзрачная внешность, суховато-скрипучий голос, мешковатая, будто с чужого плеча одежда не заслонили от нее безвинного в своей непривлекательности человека, нуждающегося, как и всякий другой, в сочувствии и расположении. Маргарите Петровне совсем не надо было, чтобы Анна Константиновна и в самом деле ей звонила, а тем более наведывалась в гости, но она вполне готова была снести недоуменно-снисходительные взгляды интеллектуалов-сыновей и добродушное подтрунивание мужа над этим непонятным и неожиданным для них приятельством.
Впрочем, Анна Константиновна вовсе не собиралась злоупотреблять ее добротой. Позвонить-то, конечно, можно, ответила она Маргарите Петровне, поневоле из-за небольшого роста глядя на нее снизу вверх, да откуда звонить? Из автомата не наговоришься, а в новой квартире, куда Анну Константиновну переселили с Сивцева Вражка, телефона нет и пока не предвидится. Что же до того, чтобы в гости прийти, то она со всей своей прямодушной честностью этого сразу не пообещала, однако само приглашение тронуло ее необычайно.
Маргарита Петровна, спохватившись, что не сдала в набор статью, которую давно пора было сдать, окончательно с ней простилась, и Анна Константиновна, размягченная событиями дня, стараясь сохранить в себе подольше, не расплескать сладостное чувство охватившей ее светлой печали, какая случалась с ней обычно от музыки – Шопена, например, – или красоты увядающего осеннего леса, уложила чеканку вместе с конфетами «Ассорти» в сумку-авоську, вышла из комнаты, где осталась одна, неся перед собой обернутые в целлофан тюльпаны, и, ни души не встретив на своем пути, спустилась в вестибюль, чтобы навсегда покинуть дом, куда ежедневно много лет являлась томиться над скучными, ничего не говорящими ее уму и сердцу экономическими текстами, расставлять в них по местам знаки препинания и поправлять ошибки авторов, машинисток и наборщиков.
Она давно готовила себя к этому дню, сознавая, что вместе с ним вступит в новый этап жизни. Последний. Как там ни рассуждай о свободе и обретенной возможности жить как хочется – радости мало. Она утешала себя тем, что никого, кому суждено дожить, чаша сия не минует. В свой неизбежный срок. Сегодня ее срок, а завтра еще чей-то, и так всегда. Зато уж теперь-то она ни одной выставки не пропустит, куда захочет поедет, и книги можно будет по целым дням читать...
И в городском транспорте не придется в часы пик толкаться – привела она еще один довод в пользу нового своего положения, влезая с передней площадки в автобус и прижимаясь животом и грудью к кабине водителя, чтобы уберечь от толпы свои драгоценные и хрупкие тюльпаны...
Последние два года, с тех пор как ее дом на Сивцевом Вражке сломали, а на его месте в ударные сроки построили новый, из розового кирпича, с широченными зеркальными окнами и лоджиями, и Анну Константиновну переселили в Нагатино, приходилось ездить на службу тремя видами транспорта: автобусом, метро и трамваем, да еще часто с тяжелой сумкой. А сесть ей почти никогда не удавалось, не умела она расталкивать других, чтобы поскорей занять место, уступать ей тоже почти никогда не уступали. И так-то мало охотников вместо кого-то другого стоять, а уж вместо нее стоять вовсе желающих не находилось, пусть она хоть с ног падала... Молодой, что ли, чересчур казалась?..
Большинство жильцов, соседей по дому на Сивцевом Вражке, благодаря переселению перебрались из коммунальных квартир в отдельные, а Анне Константиновне не повезло: сломали бы дом хоть на пять лет раньше, когда еще были живы ее родители, и они тоже, конечно, на троих получили бы целую квартиру, а кто ж одиночке даст? Хлопотать за себя Анна Константиновна никогда не умела, боялась и с самой малой просьбой куда-нибудь сунуться, ну а уж тут понимала, что нахальство – просить.
В Сивцевом Вражке квартира была большая, соседей много, но жилось там за толстыми стенами и крепкими дверями спокойно в образцово налаженном общественностью порядке: ни ссор, ни дрязг, ни шума в неположенные для шума часы. Что же до самой Анны Константиновны, то она и вовсе от всего этого долгие годы оставалась в стороне. Хозяйкой и представительницей семьи в просторной коммунальной кухне и других местах общего пользования была мама. Мама стирала белье, когда по расписанию ванная отдавалась в распоряжение Шарыгиных; мама готовила еду на закрепленных за ними газовых конфорках, рассчитывалась за свет и газ и осуществляла с помощью соседки Кати трехнедельную общую уборку. Анна Константиновна с отцом ко всему этому не подпускались; они работали, после работы отдыхали, читали, смотрели телевизор, а мама была домашняя хозяйка.
Когда-то, в ранней молодости, Анна Константиновна предпринимала попытки снять с материнских плеч часть этого груза, но натолкнулась на жесткий, удивительный для кроткой мамы отпор. «Занимайся своими делами, – говорила она. – Все равно мне от твоей помощи проку мало. Что, кстати сказать, было истинной правдой: не приученная к домашней работе, Анна Константиновна выросла порядочной неумехой. Однако дело было совсем не в этом, а в том, что мама свято верила в необыкновенное будущее дочки и поэтому не могла позволить ей хоть на минуту отвлечься в сторону и на эту минуту его отдалить. Вера же ее была связана с тем, что Анна Константиновна с детства (и до сих пор) писала стихи. Знающие люди их даже похваливали. Мама (отец, впрочем, тоже, но более скрытно) долго и упрямо ждала ее успехов на этой неверной стезе. Успехи все никак не приходили, и тогда родительские надежды обратились в сторону журналистики, и тоже не без причин. Анна Константиновна, хотя и окончила литературный факультет педагогического института, школы избежала (да и не ради школы, а ради литературы она в него поступала) и устроилась для начала литсотрудницей в отдел писем одной ведомственной газеты. Оттуда, по мнению родителей, все и должно было пойти. Из ведомственной – в какую-нибудь центральную газету, из отдела писем – в отдел искусства, например, а там, глядишь, Корреспонденции, очерки и, конечно, стихи. Когда же в своей ведомственной газете Анна Константиновна опубликовала стихотворение, посвященное праздничному дню этого ведомства, то воодушевлению в семье не было предела. Да на этом . все и кончилось – Анна Константиновна просидела лет пятнадцать без всякого продвижения в отделе писем, попала однажды под сокращение штатов, попыталась пожить на вольных журналистских хлебах – да где там! Перед семьей, севшей на одну отцовскую зарплату, замаячила такая нужда, что пришлось срочно устраиваться в штат, хоть куда – выбирать не приходилось. Пошла корректором в редакционно-издательский отдел НИИ (имея в виду со временем подыскать что-то более подходящее своим знаниям и таланту), да так навсегда, до сегодня, там и застряла, иногда физически, до боли в груди чувствуя, как бесполезно и неотвратимо с каждым днем утекает, как вода в сухой песок, ее жизнь... А мама не отступала от надежды до конца. С этой неугасшей иллюзией и умерла, унеся с собой в могилу горькую вину перед дочкой. Вина, полагала мама, заключалась в том, что она сама, прожив с мужем счастливую женскую жизнь, чего-то Анне Константиновне недодала при самом рождении, раз никакой вообще женской жизни у нее не получилось. Но и тут мама не уставала верить, что все образуется: выйдет Анечка замуж (мечтала она иногда вслух при муже). За день до смерти, оставшись с ним наедине, наказывала, чтобы в случае чего не забыл, что в нижнем ящике шкафа хранятся две смены нового полотняного постельного белья, и от нее подарил. А если Анечка уезжать будет, так оба сервиза тоже ей, ему и без того всякой посуды хватит... Так сама поверила, что и умерла легко: сказала, впала в забытье, и скоро ее не стало.
Анне Константиновне тогда пошел пятьдесят первый год. И если вне дома она сознавала себя женщиной далеко не первой молодости, лишенной привлекательности и в жизни мало преуспевшей, то рядом со старенькими родителями ощущала избыток молодых сил, казалась себе не без женских достоинств и не до конца расставалась с мечтой о лучшем будущем. Со смертью родителей это ушло так же, как безвозвратно, в небытие, ушли они сами. Веру их, что всегда служила опорой, смерть выбила из-под ног Анны Константиновны, и она осталась с глазу на глаз с беспощадностью жизненной правды.
Отец недолго жил после матери, через полгода похоронили и его. Родственников у Шарыгиных не было – поумирали или не вернулись с войны, – и Анна Константиновна сразу оказалась без единого близкого человека на всем свете.
Друзей и подруг заводить она не умела, хотя иногда бывала не прочь, что старалась держать про себя, боясь не встретить взаимности. Очень уж часто возникавшие в ней чувства симпатии и дружбы наталкивались на непонимание, и получалось так, что тем, кто был нужен ей, ни в какой степени не нужна была она. Поэтому чувства дружбы и – реже – влюбленности переживались ею в одиночку, принося, однако, не только горечь неразделенности, но и радости высоких душевных взлетов и парения в мечтах, которые сами по себе создавали некий не познанный наукой эффект счастья, тем еще замечательного, что ни от кого, кроме самой Анны Константиновны, он не зависел, в ее воле было продлить его или с ним расстаться.
Один только раз... Но об этом она редко и до сих пор со стыдом вспоминала: пережитый миг невыдуманного счастья – и сразу за ним черную бездну разочарования.