Первые пенсионные дни Анна Константиновна провела в неутомимой беготне и, подведя почти двухнедельные итоги, осталась собой довольна: получилось насыщенно и многообразно. Вставала она, правда, позже обычного, дожидалась, пока уйдут соседи, зато потом не теряла и минуты даром. Наскоро выпивала чай и отправлялась в кино (иногда – за интересным фильмом – в другой конец города), в музей или в читальню, в зависимости от того, что наметила для себя накануне. Обедать приспособилась по ходу своего маршрута, где придется, а вечером, не заезжая на квартиру передохнуть, норовила попасть в театр или в какой-нибудь Дом – кино, литераторов, работников искусств.

Она, естественно, не имела ни к одному из них никакого отношения и права входа, но все равно почти всегда – и не первый год – туда попадала. То покупала билет с рук, то находилась добрая душа, которая проводила ее с собой, а то и вовсе храбро, без билета и без пропуска, шла через контроль в толпе, стараясь придать себе беззаботный и близко причастный к Дому вид. Со временем контролеры стали знать ее в лицо, и одни, жалея, попустительствовали, другие же ошибочно считали «своей», а со «своих», как известно, ни билетов, ни пропусков не спрашивают. Получив доступ туда, где знаменитые и любимые ею поэты читали для избранных новые, еще не опубликованные стихи, где крутили редкостные, не попавшие на открытый экран фильмы или показывали особенные, для узкого круга, концертные программы, она испытывала ни с чем не сравнимый восторг и наслаждение. Это было для нее то же, что для другого был бы выигрыш в десять тысяч.

Возвращалась в Нагатино часто за полночь и, лежа в постели, долго не могла уснуть: перебирала в голове пережитые радостные волнения и мечтала о новых (в соответствии с календарными планами Домов и театральным репертуаром, о которых всегда была осведомлена).

Зима затянулась, с неба, несмотря на апрель, сыпал и сыпал мокрый снег, метеорологи по радио и телевиденью ссылались – как бы себе в оправдание – на холодные массы воздуха из Арктики, преградившие путь теплым массам с Атлантики, и одеваться приходилось по-зимнему: в тяжелые, на меху, сапоги и драповое пальто с воротником из черно-бурой лисицы. Пальто шилось еще при маме, лет десять назад, мама и материал покупала. Добротное, как печка теплое, оно никак не снашивалось (впрочем, и слава Богу, на новое у Анны Константиновны не хватило бы энергии)

Она с нетерпением ждала прихода настоящей весны, когда станет тепло, высохнут и очистятся тротуары и можно будет начать ездить по историческим местам Подмосковья, как она давно задумала.

А пока дни напролет моталась из одного конца Москвы в другой – с неизменной полухозяйственной сумкой в руках, удобной тем, что одинаково годилась для кошелька с деньгами и купленного по дороге, например, батона.

В столичной деловой, торговой, туристской и праздношатающейся круговерти, в самой гуще кишащего, как перед судным днем, людского муравейника, Анна Константиновна умудрялась жить так, словно многомиллионный город почти весь, за малым исключением, вымер, а она осталась с ним наедине, вся во власти своих отвлеченных от повседневности забот. С реально ходящим по земле, толкающимся, бранящимся, спешащим человечеством она, конечно, волей-неволей соприкасалась, но мимоходом и не вникая. Когда, скажем, брала из рук в руки тарелку с борщом в столовой самообслуживания или покупала необходимые продукты, без чего обойтись было никак нельзя, ибо тело ее, в отличие от духа, подчинялось общим законам и требовало время от времени обычной земной пищи.

Зато она как-то разом и легко отбросила от себя, как никогда не бывшее, недавнее прошлое: редакционно-издательский отдел, и корректорскую, и людей, которым была не нужна и которые, хоть и занимали когда-то место в ее внутренней жизни, в сущности никогда не были нужны и ей. Только снились иногда экономические статьи (во сне еще более непонятные, чем наяву) и пропущенные в них грубые и уже никогда не поправимые ошибки. Просыпаться после таких снов было прекрасно. Словно всех обманула: удрала от статей и ошибок.

Наступил, однако, вскоре день, когда Анна Константиновна от всего этого устала – даже за ночь не удавалось полностью восстановить силы, и призналась себе, что не по годам ей, как девочке, беспрерывно носиться по театрам и кино. Она отменила на тот вечер посещение Театра на Таганке и после продленного дневного киносеанса поехала домой, решив устроить на денек передышку, тем более что и в комнате пора прибраться и белье в прачечную снести.

Она так давно не видела' соседей, что даже приятно было наконец опять с ними повстречаться – словом с людьми перемолвиться, пока совсем не разучилась говорить. Тем более что Надя, оказавшаяся с веником в коридоре, встретила ее как дорогую и редкую гостью:

– Сколько лет, сколько зим! Гляди, Жариков, кто появился! Пенсионерка наша!

Жариков, как всегда, послушно отозвался и вышел из комнаты, что-то дожевывая.

– Мы уже в милицию хотели о пропаже заявить, – добродушно и невнятно сквозь набитый рот сообщил он. – Пропал, мол, человек.

– Да она небось с тем ухажером, что цветочки ей дарит, гуляла, – предположила Надя об Анне Константиновне в третьем лице. Но ей все равно польстило такое почти родственное радушие и бесцеремонность.

Ощутив в себе с избытком нынешнюю свою независимость, она неожиданно повышенным не меньше чем на полоктавы голосом, в котором прозвучал поэтому вызов, ответила:

– Ну и гуляю! А что? Вы что-нибудь имеете против?

Изумленные супруги на миг онемели. Не стушевалась перед их шуточками.

– Нет, ты только послушай, Жариков! – первой опомнилась Надя. – Что с человеком сделалось? На свадьбу не забудьте соседей позвать, а то загордитесь, не вспомните!

Надины слова могли бы обидеть, однако отчего-то не задели и не покоробили Анну Константиновну. Напротив, как ни странно, создали мимолетное чувство взаправдашности, будто и в самом деле все эти дни бегала на свидания и тюльпаны купила ей вовсе не Женя Сухова на собранные рубли, а некто, в воображении, без всякой конкретности, возникший.

Разумеется, она до того не дошла, чтобы дальше, себе в удовольствие, развивать нелепую фантазию, а пообещав в случае свадьбы Жариковых не забыть, в хорошем и добром расположении духа закрылась у себя в комнате, рано потушила свет и быстро уснула. Так что не слышала даже, как стучалась к ней в дверь и ушла ни с чем Наташа.

Проснулась Анна Константиновна утром от копошения под ее дверью уходящих на работу соседей.

За ночь тучи, сеявшие моросящий, вперемешку со снегом, дождь, ушли куда-то, и яркое, слепящее даже через не мытые с осени окна солнце заливало комнату. Комната выходила на восток, а дом был крайний в ряду девятиэтажных башен, за ним к Москве-реке спускался пустырь, и потому небо из окна Анны Константиновны было ничем не загорожено, неохватно глазом, что в погожие дни веселило и примиряло с далекой окраиной после Сивцева Вражка.

Соседи, стукнув дверью, ушли, а Анна Константиновна не испытала, как в прежние дни, немедленного порыва встать с постели и начать жить. Солнце отчего-то сегодня не радовало, может быть, из-за грязных стекол, о которых появилась забота – мыть, но скорей потому, что в своем увлеченном беге как бы внезапно, с разгона, споткнулась, остановилась и, получив возможность оглядеться, увидела со всех сторон пустоту, от которой так и не удалось убежать. Возник и запоздало проявился в его истинном, обидном свете вчерашний разговор с соседями. Смеются, потешаются, нашли дурочку. Надо было их оборвать, поставить на место. Получается, если одна и защитить некому, так все, что угодно, можно себе позволить? Не посмотреть, что человек старше и образованней?.. Она подумала, что с той поры, как умерли родители, никого в мире не осталось, кто бы ее любил. Кто бы на «ты», Анечкой звал. У всех есть, пусть больше или меньше, а у нее нету. Как перст. Тут она спохватилась, что готова себя до слез пожалеть и нарушить одно из двух главных правил, на которые опиралась в жизни. Первое было – не жалеть себя и над собой не плакать, а второе – не желать и не хотеть того, что не по возможностям, не по средствам. Так себя приучила, что слез не знала и зависти, от которой людям покоя нет, не испытывала или умела быстро ее в себе побороть. А слезы если иногда и навертывались на глаза, так только в трогательных местах книжки или кинофильма, и до того скупые, что быстро сами, не пролившись, высыхали.

В пионерские ее годы жалость – к себе ли, к другим – считалась стыдным, недостойным чувством, а Анна Константиновна всегда без лишних раздумий и сомнений верила тому, чему ее учили и что ей внушали старшие. Позже, правда, сам собой возник вопрос – правильно ли жалости стыдиться? Не к себе жалости – тут она ничего не пересматривала, – а к людям вообще? Да и не получалось у нее не жалеть, когда жалко. Дурно это или нет. В остальном, хотя со времен пионерского детства утекли десятилетия и многое переменилось, одно, считала Анна Константиновна, – к лучшему, другое – к худшему, – ей уже трудно было в основных понятиях переделываться или перевоспитываться. . Надо было родить. Об этом она не первый раз с бессмысленным теперь раскаянием подумала и беспокойно заворочалась в постели, с которой никак не могла сегодня встать. Тогда, от того человека, и надо было родить. Не с целью его удержать – да и не смогла бы, если б даже троих родила, – а чтобы иметь рядом родную душу. Дочку. Как, например, Наташа. Дочке было бы сейчас тридцать три, подсчитала Анна Константиновна и удивилась, что так легко упустила возможность дать жизнь человеку, который сейчас был бы взрослым, зрелым и к тому же ей не чужим. Известно, конечно, что не все дочки и сыновья матерям радость и опора в старости, но все равно, размышляла сейчас она, пусть не опора, пусть не одна только радость, а то и вовсе одна печаль, – они твоя кровь и твое продолжение. И в этом тоже смысла предостаточно. А у нее к тому же непременно выросла бы хорошая – добрая и ласковая дочка, как иначе? В семье Шарыгиных все были друг к другу добры, заботливы, деликатны. Как же мог вразрез всему этому вырасти ее ребенок? Нет, просто невозможно было бы.

А она сделала аборт. Тайком от мамы и папы, пуще всего на свете боялась, что они узнают о ее позоре. О случайной, на полночи, связи. Аборты тогда считались преступлением, Анна Константиновна, вовсе не ожидавшая от мимолетного греха столь ужасных последствий, потеряла сон, не надеясь найти, кто бы ей сделал. Посчастливилось (так она, глупая, думала): от отчаяния, наверно, решимость откуда-то взялась обратиться к сокурснице, о которой случайно знала, что та сама избавлялась. Верно говорят – свет не без добрых людей. Обошлось. И никто ничего не узнал.

Вот и вся история. Обычно она избегала вспоминать, а сейчас дала себе зачем-то волю.

Лейтенант, от которого она могла родить ребенка, был симпатичный, обходительный, не какой-нибудь неотесанный грубиян. На Анну Константиновну тоже два или три раза такие находились. Она давала им должный отпор, потому что выросла и воспиталась на высоких понятиях о любви. Лейтенант ничем не походил на этих нахалов. Руки в ход не пускал – гладил волосы, перебирал пальцы и целовал их, каждый по отдельности. При этом говорил такие слова, что Анна Константиновна быстро впала в сладкий полуобморок. И все же не ласки и не слова сломили ее слабое, но упрямое сопротивление. А лишь когда он, не сумев с ней легко справиться, отодвинулся и печально сказал, что завтра возвращается на фронт, где теперь-то его уж непременно убьют: раз целый год воевал без царапинки, то надо ждать возмездия. Она ужаснулась при мысли огорчить, обмануть надежды человека, который отдает жизнь за народное дело. И, стесняясь вспыхнувшей в ней нежности, страсти, любви, позволила ему делать все, что он хочет. Это было страшно, стыдно, больно – и все равно прекрасно. Даже сейчас, спустя столько лет, она помнила это!.. Он, кажется, не без раздражения, преодолел ее беспомощность и неумелость, а когда она, счастливая своей жертвой, разомлевшая и измученная, собралась было в порыве охвативших ее чувств горячо обнять своего лейтенанта и прильнуть ошалелой головой к его плечу в бязевой солдатской рубахе, он довольно бесцеремонно отстранил ее от себя, объявил, что ему пора идти. И принялся натягивать кальсоны с завязками на щиколотках и наматывать портянки. Потом, не озаботившись хотя бы спиной повернуться, застегнул пуговицы на галифе, сразу в глазах Анны Константиновны превратившись из возлюбленного мужчины в заурядного хама, от чего она горько заплакала. Он, мстительно пробормотав, что могла бы предупредить, что – девица, повернулся и ушел, «до свиданья» не сказал. Оставив ее безутешно рыдающей в чужой неуютной комнате.

Да, мало приятного ворошить такое в памяти. Если к тому же добавить, что случайная приятельница, благодаря которой состоялось знакомство, от души посмеялась: да никакой он не фронтовик, этот лейтенант Юрка! В военном училище то ли в Томске, то ли в Омске служит...

Анна Константиновна тяжело вздохнула, повернулась на спину и полежала так, преодолевая охватившую ее тоску. Но тут позвонили, она набросила на себя халат и пошла узнать, кто бы это с утра пораньше.

– Это я, Наташа, откройте, – потребовал знакомый, низкий, с хрипотцой голос, одним своим звучанием поднявший Анне Константиновне дух. Не забыла, негодница! До чего вовремя подоспела. Торопясь, не сразу поэтому справившись, Анна Константиновна повернула замок, а близорукие глаза заранее залучились теплом.

Наташа, однако, притворилась, будто и не видит, как ей рады. Такое уж нынче поветрие, что ли, стесняться выражения добрых или нежных чувств?.. Нашли чего стесняться. В обнимку по улицам ходить не стесняются. Но и Наташа, умница, не избежала – обезьянничала, к своему веку пристраиваясь. Да про нее-то Анна Константиновна знала, какая она на самом деле.

– Называется, на заслуженный отдых человек ушел, – с порога принялась бурчать Наташа. – Пенсией его государство обеспечило. За счет трудящихся, заметьте, как недавно в газете какая-то чувиха разъяснила несведущим. Да вас в самую пору в колхоз добровольцем посылать. Сельское хозяйство поднимать требуется. Слыхали? Небось и не слыхали, прессу-то не выписываете. Ужас только подумать, сколько в вас нерастраченных сил погибает...

Анна Константиновна слушала, не перебивала, любовалась своей любимицей, которой и это прощалось: странный для уха и понятий о русской речи синтаксис и лексикон, в других почти до физического недомогания оскорблявший.

– Пятый раз прихожу. Жариков к двери устал бегать. Прямо жалко человека. Хорошо еще, удалось достичь с ним взаимопонимания. Надежда не ревнует, не заметили? А то она вчера на меня как-то не так посмотрела...

– Тебе все хиханьки, – тоже притворно ворчливо вставила Анна Константиновна. Только с Наташей и получалось у нее почти на равных вести разговор, настолько к ней применяясь, что и у самой иногда немыслимые слова с языка срывались, хоть смейся, хоть плачь.

– Какие уж тут хиханьки. Не до хиханек небось. – Сегодня Наташа больше обычного разошлась. – Бросит Жариков свою Надежду...

– Будет тебе, балаболка. Юмористом бы тебе быть, а не медицинской сестрой. Талант погибает.

– Я и то подумываю, да боюсь не справлюсь во всесоюзном масштабе. – Она повесила пальто и прошаркала в больших, не по ноге, тапочках в комнату.

– Чай со мной пить будешь? Я еще не завтракала.

– Ясно дело – до вечера в постели.

– Бесстыдница, на часы погляди – девяти еще нет!

– И глядеть нечего. Это ведь по московскому времени. По-дальневосточному – вечер.

– Больные с тобой не соскучатся, – рассмеялась Анна Константиновна.

– Ни за что! – с живостью подтвердила Наташа. – Мои палаты объявлены палатами ускоренного выздоровления. Почему? Не знаете. Скажу: скучать не даю. Как кто заскучает, я ему – раз, шприц в одно место. Кроме шуток. С больными мужиками только так – скучать не давать. А то ведь они народ хлипкий, без стержня. Не то что женщины. Тем уже помирать пора, а они зеркало требуют, проверить, не растрепалась ли прическа, как они в гробу выглядеть будут.

– Перестань, – все-таки одернула Анна Константиновна, а сама увидела Наташу пять лет назад – как на любой зов прибегала к безнадежно больным ее родителям: сделать ли укол, поставить банки или горчичники, и как шуточками-прибауточками заставляла их сквозь невыносимые страдания посветлеть лицом.

Наташа тем временем углядела чеканку:

– Откуда?

– От сослуживцев на память. Нравится?

– Вообще-то на стенку повесить сгодится, – подумав, небрежно отозвалась Наташа.

– Хочешь, подарю?

– Скажете тоже! Кто ж дареное дарит? К тому же нам с Димкой теперь не приобретать надо, а распродавать имущество. Всякую там, знаете, движимость и недвижимость. – Она слегка сбилась с тона.

Анна Константиновна заметила. Не достелила постель, которую начала было стелить, обернулась обеспокоенно:

– С чего это?

– Да так... – Наташино лицо подозрительно зарозовело. – Охота к перемене мест возникла у нас с Димкой.

– Ты серьезно говорить можешь? – Анна Константиновна почувствовала недоброе, разнервничалась.

– Могу. – Наташа сделала над собой явное усилие и выпалила: – Уезжаем мы с Димкой. На Сахалин. Мама зовет.

Вот так. При маме почти сиротой жила, без мамы выросла, человеком стала, а стоило той кликнуть – готово дело, на крыльях летит. Что-то было в этом для Анны Константиновны несправедливое и обидное, горло сжала спазма, и сказать она ничего не могла.

– Мы не насовсем...

«На сколько же?» – хотела спросить Анна Константиновна, но голос не слушался. В горле жалобно хлюпнуло, и она судорожно глотнула.

– Нет, вы сядьте, – Наташа потянула ее за руку. Понятно теперь, отчего она сегодня такая – чересчур уж бойкая. Не знала, с какой стороны преподнести неприятную новость.

Как ни старалась, все равно оглушила. В груди у Анны Константиновны словно жесткий ком неудобно, поперек, застрял и никак не поворачивался, не давал свободно вздохнуть. Она слышала Наташин голос глухо, сквозь шум в ушах, но в общем-то понимала, что ей втолковывают: насчет нынешней зарплаты, на которую не проживешь, ребенка, которого нельзя по этой причине завести, кооперативной квартиры, которую задумали купить... Да и свет, объясняла Наташа, повидать охота, пока молоды. «Мы не за длинным рублем, вы не думайте...»

– ...И мама все-таки там.

«Не очень-то раньше ты ей была нужна», – чуть не сорвалось с языка: от обиды и огорчения не то может сорваться.

– Что ж теперь рассуждать, – пробормотала она, сдержавшись.

– Мы уже все оформили. Димка за билетами на самолет поехал.

– Уже?! – только теперь Анна Константиновна рассталась с надеждой. – Значит, все? – спросила совсем упавшим голосом.

Наташа вскочила, обняла за плечи, прижалась головой к голове, щекоча Анне Константиновне шею своими легкими длинными волосами, пообещала:

– Я вам часто писать буду!..

Анна Константиновна замерла, не шевелилась, боялась даже убрать с шеи щекочущие волосы, чтобы подольше так побыть – голова к голове с Наташей...