Прохладное небо осени

Перуанская Валерия Викторовна

Валерия Викторовна Перуанская – писатель-прозаик, член Союза писателей Москвы, родилась 20 декабря 1920 г. Работала редактором в отделе прозы журнала «Дружба народов», сотрудничала с «Новым миром», «Вопросами литературы» и другими «толстыми» журналами. В 1956 г. вышла в свет ее небольшая книжка «Дети вырастают незаметно», состоящая из двенадцати коротких рассказов. Каждый рассказ – это реальный сюжет, выхваченный из жизни эпизод, это добрый совет и напоминание родителям, «сколь важно все замечать», ничего не пропустить и не упустить, как важно суметь вовремя отойти в сторону, проявить понимание, такт, дать возможность дочери или сыну самостоятельно решить свои проблемы. В. Перуанская – автор нескольких сборников повестей: «Мы – земляне» (1975), «Прохладное небо осени» (1976), «Зимние каникулы» (1982 и 1988, 2-е изд.), «Воскресный обед в зимний день» и «Грехи наши: записки бывшего мальчика» (2004). Ее книги раскрывают сложный мир человеческих отношений, в котором отсутствуют полярные и категоричные суждения, они увлекательны и достоверны. Многие из них неоднократно переводились на другие языки, экранизировались в России и за рубежом. В 1984 г. по ее повести «Кикимора» у нас был снят художественный фильм «Продлись, продлись, очарованье…» (режиссер Ярополк Лапшин). Трагическая история любви двух уже немолодых людей, которая могла бы иметь счастливый конец, если бы не вмешались в нее родные и близкие. Фильм был отмечен Дипломом VIII Всесоюзного кинофестиваля в Минске в 1988 г. А в 1996 г. читатели получили новый роман Перуанской «До востребования», который воссоздает неповторимую атмосферу начала 70-х, позволяет остро почувствовать блестяще переданный автором дух той эпохи. Все ее произведения, такие разные по времени происходящих в них событий, с живыми и такими разными по своим судьбам и характерам персонажами, объединяет главное – огромная любовь автора к людям, понимание их поступков, прощение ошибок. Она пишет очень просто. Пишет о том, что нам хорошо знакомо. Это по-настоящему талантливая проза, пронизанная теплом и домашним уютом, окрашенная тихой и светлой грустью о нашем недавнем прошлом.

 

1

Утром дома – обычная кутерьма. Все любят поспать, и все всегда торопятся. Катя стучится в дверь ванной, канючит:

– Пап, да скоро ты? Ну я же в институт опаздываю, у нас сегодня первый – матанализ...

Андрей из-за двери поучает:

– Вставать надо вовремя, соня.

Инесса, которой больно смотреть на несчастное Катькино лицо, кричит из кухни мужу:

– Завтракать иди, я тоже из-за вас опаздываю.

И так, с вариациями, почти каждый день. Потом один за другим дверью – хлоп, хлоп. Хлоп. Последней уходит Инесса.

В восемь утра в метро – час пик. Инесса привычно втискивается в вагон. Сжимают со всех сторон. Лучше всего придать телу свойства обмякшей тряпичной куклы – остаться на время как бы без костей и мускулов. Только те мышцы и нужны, что сжимают ручку сумки – она и так не упадет, между чужих рук и торсов закреплена надежно, но надо знать, что она при тебе – не оторвали, не украли. Поездка из дома на работу давно превратилась для Инессы в автоматическое действие, настолько не требующее никаких усилий от глаз, ушей, головы, что часто, приехав в институт, она не может вспомнить, как ехала, словно и не ехала вовсе, а перенеслась по воздуху.

В институте толчея в раздевалке. Знакомые и незнакомые или малознакомые лица – в таком громадном учреждении, если даже пятнадцать лет проработаешь, как Инесса, все равно всех знать не будешь.

Пока поднимается к себе в лабораторию на третий этаж, домашние мысли и заботы, которые ехали вместе в метро, отступили, остались где-то на лестничном марше между первым и вторым этажами, а подкрались другие, служебные; одни вытеснили другие незаметно, исподволь – так незаметно вытесняют в жизни молодые люди старших, энергичные – малоэнергичных. Это сравнение пришло Инессе в голову в тот момент, когда она увидела проходящего вдали по коридору нового начальника отдела.

Инесса открыла дверь в свою комнату. Все на местах, совершенно ничего не изменилось ни со вчерашнего дня, ни с позавчерашнего. Кажется, всегда так было и будет: Анастасия Николаевна – рассказывать про своего девятимесячного (трехмесячного, семимесячного) внука Волика, а Лида и Тоня, безмужние и бездетные техники-программистки, – слушать; Тоня – с восхищением и участием простодушного и доброго существа, созданного быть домовитой женой и матерью, но пока еще не ставшей ею; Лида – с любопытством человека, которому, о чем бы ни слушать, лишь бы не работать.

Мужчины, двое, Петр Павлович Мельников и Гриша Корниенко, старшие инженеры, – обсуждать итоги вчерашнего хоккейного (футбольного) матча; ругать ЦСКА или, наоборот «Спартак», забывая в эти минуты семью, малых детей и свой долг перед наукой. Инессе этот мужской азарт кажется дикарским, доисторическим каким-то. Безумство века? Отдушина? Сохраняющееся в каждом мужчине до конца жизни мальчишеское?..

Третий мужчина, Сева Горский, старший научный сотрудник, читает купленную в метро «Правду», но, как только Инесса открывает дверь, поднимает темноволосую, всегда аккуратно подстриженную и тщательно, на косой пробор причесанную голову и обласкивает Инессу взглядом. Взгляд говорит, что Сева ждал Инессу, что он рад Инессе, что ему нравится, приятна Инесса. Она привыкла к этому взгляду, безразлична к нему, но, когда его нет (Сева в командировке или Сева в отпуске), смутно ощущает, что он ей зачем-то нужен, что ей его недостает.

И все это – такое заранее известное, не обещающее никаких неожиданностей, как не обещает неожиданностей меню в институтской столовой или континентальный московский климат, – эта устойчивость и определенность по душе Инессе, их так мало на свете вообще. Достаточно просмотреть вечером газеты или послушать радио, как сразу ощутишь зыбкость под ногами. Чтобы снова стать твердо, надо себя успокоить: это все там, далеко, а рядом пока, слава Богу, тихо-спокойно; может быть, все эти колебания почвы затихнут раньше, чем превратятся в землетрясение?.. Это легко – так себя успокаивать, да и что остается?..

Инесса жизнерадостно здоровается с коллегами и проходит к своему столу.

– Инесса Михайловна, – обращается к ней Тоня, – вот мы поспорили: что такое карьерист? Не всякий же, кто достигает высокого положения, карьерист?

– Не всякий, – смеется Тониной наивности Инесса.

– Вот я и говорю, – ободренная, продолжает Тоня, – что Семен Петрович Карабан, хоть он и главный конструктор, а – не карьерист.

– Путаешь разные вещи, – перебивает ее Гриша Корниенко. – Семен Петрович – крупный ученый, светлая голова, зачем ему быть карьеристом?.. Карьеристы те, кто хочет достичь большего, имея право на малое – по своим индивидуальным человеческим качествам.

– Смотри-ка, – отмечает насмешливо Сева Горский, – до чего четкие определения выдает Корниенко!

– А я считаю – очень правильное определение, – горячится Тоня.

Сева предлагает:

– Тогда запиши еще одно: карьеристы любят друг друга и самих себя. Остальное человечество они не любят, и человечество не любит их.

– А на хрена им любовь человечества? – это Мельников с охотой оторвался от какой-то бумаги.

– Из-за чего, собственно, спор?.. Небось опять о Токареве? – догадывается Инесса. – Бедняга.

Токарев в институте третий месяц, вот третий месяц в сорок восьмой комнате – и в комнатах по соседству, занятых лабораториями отдела, – обсуждается: что же он такое?..

Новый человек в коллективе всегда возбуждает любопытство и повышенный интерес, особенно если он – начальство. И еще такое, как Токарев: нелюдимый, суховатый, словно опасается, как бы нечаянно не сдвинулась в его сторону черта, отделяющая подчиненных, очень соблюдает дистанцию. Такого скоро не раскусишь, а как работать людям, если нет необходимой ясности? Вот люди и заняты.

– Брось, пожалуйста, Тоня, – говорит Анастасия Николаевна. – Никакой он не карьерист. Деловой человек, хороший инженер.

Эти качества за Токаревым пришлось признать – признавали почему-то долго, сопротивляясь очевидному. В свое время каждый прочил на вакантную должность своего кандидата. Большинство склонялось к Саше Кротову, нынешнему руководителю лаборатории: лаборатория у него давно, пора бы повысить. И человек хороший, и специалист. Но назначили Токарева. О нем только и удалось разведать, что прежде возглавлял лабораторию в другом институте. Сплетничали еще, что «знаком домами» с главным инженером.

– Вот вы всегда, Анастасия Николаевна, – укоряет Тоня, – все и всех видите в розовом свете. Да что это за начальник, для которого подчиненные – пешки в личной игре?

Горский бросает на Тоню немного удивленный взгляд – словно что-то неожиданное открыл для себя в ней.

– Никого не видит, никого не слышит и не замечает. – Тоня обижена на Токарева: просила дать ей недельный отпуск за свой счет, сдать еще прошлогодний «хвост» в институте, – отказал.

Отчасти Тоня права. Токареву всякие такие пустяки, как чьи-то несданные экзамены, внеочередные отпуска, переезды в новые квартиры, болезни малых ребят, – просто помеха делу. Сильно его раздражающая – так, наверно, раздражает музыканта ля вместо ля-бемоль в хорошо знакомой пьесе.

– Он должен быть заинтересован в том, чтобы его сотрудники повышали образование, квалификацию? – шумит Тоня. – Конечно, это хорошо, что он расширил тематику работ что добивается получения этого заказа в двадцать четвертом...

Договорить она не успевает в связи с внезапным появлением самого Токарева. Саша Кротов приболел – третью неделю лежит с гриппом, Токарев, кажется, считает своим долгом их вторую лабораторию особо опекать.

Гриша Корниенко быстро прикрывает папкой таблицу розыгрыша первенства (или кубка), которую изучал, отвлекаясь от нее, чтобы принять участие в споре о карьеристах; Мельников еще ниже опускает голову над бумагой, запоздало изображает деловую озабоченность; Лида судорожно собирает перфокарты, запихивает их в сумочку: ей бы давно пора быть на машине, а она запамятовала, что сам начальник выбил ей время, и может это кончиться плохо – если машина, на счастье, не забарахлила, не работает: несовершенство техники не раз выручало забывчивую и не страдающую прилежанием Лиду; Тоня склонила к столу пышную башню начеса – гнездо свалявшегося, из старого кресла вынутого конского волоса, – славная девочка, расчесать бы ее, смыть с век черную грязь, сколько бы она от этого выиграла!... Может быть, даже жениха бы выиграла. – бродят женихи по институту, ищут хороших девушек, добрых, умненьких (среди институтских молодых людей этим свойством в женщинах не все пренебрегают), но как угадаешь эти качества в серийной, образца середины шестидесятых годов Тоне?..

Токарев цепким, широко захватывающим взглядом окидывает комнату: все семеро сразу вмещаются в этот взгляд вместе с разбухшей от перфокарт сумочкой Лиды, «Правдой» на столе у Севы – он ее от себя отодвинул, но не настолько далеко, чтобы нельзя было догадаться, что он ее читал только сию минуту, – Сева слывет в институте одним из сильнейших математиков, он человек независимый; захватывает глаз начальника и приготовленный на случай, если выпадет в работе свободная минута, конспект на столе Тони – конспект по не сданной ею в прошлом семестре электротехнике. Инессу он тоже видит – неслужебные эмоции на ее лице.

Здоровается в меру сухо, в меру приветливо. В ответ получает примерно то же, один Мельников, кажется, счастлив, что наконец-то видит начальство (он – не подхалим, просто такой добродушный). Басит радостно:

– Доброе утро, Юрий Евгеньевич!

– Инесса Михайловна, – говорит Токарев, слегка кивнув в сторону Мельникова, показывая, что слышит его особо, – у вас отзыв на работу Пчелинцева готов?

Инессу злит этот постоянный, неусыпный контроль – словно она дитя малое или Лида, а не старший инженер с почти двадцатилетним стажем.

– Да, Юрий Евгеньевич. Он на машинке. Мы же условились, что я покажу его вам после обеда.

– Машинистки не подведут?

«Господи, откуда ты взялся на наши головы?» Инесса косится в сторону Севы, чтобы поддержать себя его понимающим ироническим взглядом.

– Нет, – говорит она. – Машинистки не подведут. И добавляет подчеркнуто: – Я помню, что отзыв надо сегодня обсудить, подписать и отправить.

– Хорошо, хорошо, спасибо, – Токарев, кажется, уловил, что именно Инесса подчеркивает. Сева утверждает, что он Инессу побаивается – «ваших черных очей», но это, конечно, ерунда, с чего Сева взял? Инесса даже лояльнее к Токареву, чем многие другие: недавно пришлось вместе работать, корректировать техническое задание для одного института, что в Ленинграде, работать было хорошо, легко друг друга понимали. А что за все время не улыбнулся – ну так если у человека такой характер? Про таких говорят – неконтактный. Может, у него язва или жена злая? А работать с ним можно. Не так просто и уютно, как было со стариком Иваном Никаноровичем, но зато увлекательнее – постоянно что-то затевает, разные новые разработки, внеплановые, но имеющие перспективу темы. А Инессу – чего ему бояться? «Очень уж у вас независимый вид, когда вы с ним разговариваете», – объяснил Сева. «А у вас?» – «Ну, я все-таки мужчина». – «По-моему, для него все мы среднего рода».

Инесса не сразу сообразила, что Токарев опять адресуется к ней:

– Дело в том, Инесса Михайловна, что вам придется съездить в Ленинград.

– В двадцать четвертый? – Инессе не удалось сказать это с безразличным и незаинтересованным выражением. Сама ощутила, как от радости блеснули глаза, чуть было не ожгли Токарева – будь он почувствительней. Но все-таки, похоже, уловил радость, благодарность, и лицо его едва заметно помягчело – воли себе не дал, а все же видно – не совсем каменный.

В Ленинград!.. Туда командировки редко, а Инессу ни разу не посылали, не находилось для нее там дел. А Токарев нашел даже нужным пояснить:

– Собирался сам, но, боюсь, на этой неделе не сумею выбраться. И Александр Николаевич вот заболел.

Токарев не может выбраться. Саша Кротов заболел. Над техническим заданием сидели втроем, кого ж теперь посылать? Бывает же такое везение!

– В одиннадцать часов зайдите ко мне, потолкуем. Хорошо бы выехать завтра. Оформляйте командировку.

У Инессы – куча неоконченных дел. Надо купить билет. Сбегать в парикмахерскую – не ехать же растрепой, с облупившимся маникюром. Зарплата только послезавтра, а дома последняя пятерка, в командировочные разве уложишься... Все это вмиг пролетает в мозгу, но Инесса тут же себя успокаивает: в парикмахерскую можно сегодня, после работы, билет купит утром Андрей, у него завтра лекции с десяти, денег можно попросить у Анастасии Николаевны, у нее муж полковник, дочка и зять кандидаты каких-то наук, сама она ведущий инженер, у нее деньги всегда есть, и никогда она не отказывает.

– Инночка, – говорит Анастасия Николаевна, как только за начальством закрывается дверь и следом тихо выскальзывает Лида, – привезите, пожалуйста, беленький эмалированный горшочек. Для Волика. Говорят, там их сколько угодно. Вам не трудно?

– Если они есть – отчего же трудно?

Будет ли Инесса такой же сумасшедшей бабушкой, когда придет ее срок? Трудно вообразить и представить. А наверно, не за горами. Двадцатый год дочке, каждый день можно ждать, что придет, объявит – замуж выхожу. Андрей бушует заранее: пусть сначала кончит учиться, станет на ноги, ну и всякое такое, что говорится в каждой семье, каждым отцом. Но Инесса отдает себе отчет – от этих слов мало что зависит. Тут уж как повезет – доучится или не доучится, станет на ноги или не успеет. Хотя Андрея поддерживает и Катьке старается разумное внушить.

– А мне, Инесса Михайловна, фундук в шоколаде, ладно? – просит Тоня. – Прошлый раз Гриша привозил. Гриш, ты где покупал?

– Невский, кондитерская против Марата.

– Против Марата, знаете? Еще бы Инессе не знать.

 

2

После работы Инесса забегает в парикмахерскую, что рядом с институтом. Мастера скучают без дела, и уже через час Инесса выходит подстриженная, причесанная, с перламутрово-блестящими ногтями. Пока молодая мастерица расчесывает и укладывает ее густые, пепельно-русые волосы, которые послушно подчиняются расческе, Инесса глядит на себя в зеркало, решая вопрос, узнают ли ее в Ленинграде друзья юности?.. Ей, правда, никто не дает ее лет; Катькины подружки всегда удивляются: у тебя такая молодая мама?.. Сорок восьмой размер бывает ей иногда даже великоват, фигура почти не изменилась – это точно. Но все-таки хочется посмотреть на себя глазами тех, кто видел ее много-много лет назад. Нет, ничего, решает Инесса. Узнать, во всяком случае, можно, – и сама себе улыбается. В двадцать лет ей казалось, что сорок – уже старость. Это писатели и киношники виноваты – раньше времени старят людей. Любовь у них – только в двадцать лет, радости – до тридцати, а потом их герои в лучшем случае живут жизнью своих детей или совершают добрые поступки в качестве сознательных пенсионеров.

На улице – свежий сухой октябрьский вечер. Деревья на Ленинградском проспекте пожелтели, покраснели, но листву держат. В такую погоду хорошо дышится, и Инесса не садится в троллейбус, чтобы поехать к своим «старикам» – отцу и тете Юзе, а идет к Ново-Песчаной пешком. Она еще утром, не зная о командировке, договорилась с Андреем, что навестит их, ну а теперь тем более надо повидаться. Не очень-то она их балует – редко выбирается. А они всегда так рады – и когда одна приезжает, и когда с Андреем, ну а уж если с Катей... Катя напоминает отцу первую жену, Инессину мать. Черными – зрачков не видно – мерцающими из-под пушистых ресниц глазами, золотистой смуглотой кожи... Инесса тоже взяла глаза от матери, но в отца уродилась белобрысой, белолицей: и в классе, и позже, в институте, девчонки завидовали столь редкому сочетанию. А Катя, откинув и отцовские и материнские гены, повторила через поколение бабушку. Ее и нарекли в честь бабушки Екатериной.

Дверь Инессе открывает соседка Мария Макаровна. Открывает не потому, что торопилась на звонок, а, видимо, проходила мимо дверей и оказалось возможным поглядеть, кто явился к Коноплевым. Мария Макаровна уже годы не разговаривает ни с отцом, ни с тетей Юзей и распространяет это свое отношение на тех, кто к ним приходит. Причин не разговаривать с любыми соседями всегда может найтись великое множество, а не разговаривать с такими соседями, как Михаил Степанович и его жена Юзефа Ивановна, причин у Марии Макаровны более чем достаточно.

Муж ее был начальником районного масштаба, но сановитым не по рангу: на всех, кто ниже, кажется, смотреть боялся – как бы не приравняли его к себе по нечаянности; глаза косил в сторону, потому что сверху вниз из-за малого роста мерить мало кого мог, да и люди перед ним стояли, а он – сидел. Промучившись два года, он умер от рака желудка, и эта смерть лишила Марию Макаровну всех преимуществ и дорогого ей чувства превосходства над окружающими. Впрочем, в отношении соседей все дело-то и было в том, что они и прежде превосходства над собой не признавали и как бы подчеркивали свое. «Скажи на милость! – возмущенно говаривала Мария Макаровна приятельницам. – Неведомо откуда взялся, не сиделось ему в провинции, в столицу захотел, нужен он здесь кому! (Она, конечно, была нужна.) Женился на старости лет, срамота одна. Сидел бы не рыпался, а он?!» – говорилось это обычно громко, в прихожей.

А отец не то чтобы постоянно помнил, что был во времена оны начальником куда крупней ее супруга, но и вовсе забыть не мог: так, наверно, носит в себе память о былых богатствах обнищавший миллионер.

После смерти мужа Марию Макаровну «уплотнили» – из двух комнат оставили одну, лучшую и большую, зато во вторую въехала, сдав свою площадь, тетя Юзя («небось взятку дала», – мучилась подозрениями Мария Макаровна), которая до того жила с Михаилом Степановичем «на птичьих правах», что постоянно и публично отмечалось как Марией Макаровной, так и ее супругом. Милицию даже вызывали, но милиция не нашла особых нарушений. Тетя Юзя стала законной жилицей, навезла разных зеркал, кресел и столов красного дерева, чем еще раз утвердила Марию Макаровну в убеждении насчет ее буржуйского происхождения.

А Юзефа Ивановна и Михаил Степанович жили в этой квартире так, будто никакой Марии Макаровны в ней вовсе нет, с распахнутыми из комнат дверьми, где вечно гремело радио или крутился магнитофон, и супруги перекликались из комнат в кухню, как в лесу, а радио Михаил Степанович включал полусонный еще, в шесть утра, продолжая дремать, – он не выносил не звучащей ничем квартиры, ему необходимо было, чтобы кто-то в ней говорил, пел, играл на музыкальных инструментах или командовал всесоюзной зарядкой. Ничему не научила его жизнь, словно и не было в ней тесной комнатушки в доме барачного типа на далекой Печоре (Инесса ездила к нему туда, когда они наконец друг друга нашли), будто все еще в своей трехкомнатной ленинградской квартире живет, подсмеивалась Инесса. Но знала – это от долголетнего одиночества, когда застрял на годы в чужом краю, ни к чему, ни к кому не прилепился там сердцем. И о Марии Макаровне тоже Инесса понимала: не оттого она для него пустое место, что немало терпел от ее притеснений, а потому, что она как бы и в самом деле не может для него в реальности существовать, такая вот – глупая, злая, пустая. «Клуша» – он ее звал, когда по необходимости приходилось в разговоре ее обозначить. Более ни одного слова ни о ней, ни с ней не сказал, во всяком случае с тех пор, как довольно быстро определил для себя ее чужеродность. Из-за этого у Марии Макаровны и скандалов с соседями никогда не получалось – всякий ее крик гас безответный, как горящая спичка, брошенная в воду.

...Мария Макаровна, отворотив голову от Инессы, проследовала дальше. Она не произнесла ни звука, но Инессе почудилось, что слышит исходящее от нее шипение.

Из кухни доносились вкусные запахи. Это, конечно, тетя Юзя что-то стряпает. Пахло тестом, и Инесса силилась угадать: то ли пирог с капустой, то ли блинчики. Бог наградил тетю Юзю многими талантами, кулинарный – один из них. Ее легко можно вообразить владелицей пансиона человек на десять: кухня этого пансиона далеко бы славилась. Но пансиона нет, а есть Михаил Степанович, который стал явственно раздаваться на тети Юзиных харчах.

Не сразу оглядевшись, Инесса заметила выдвинутый почти на середину прихожей холодильник – старый-престарый холодильник немецкой марки, отец где-то приобрел его еще тогда, когда отечественных не выпускали. Преодолел сопротивление тети Юзи, привез его – с пожелтевшей эмалью, неработающий ящик. Но стоил этот ящик гроши, и к нему имелся запасной мотор – тетя Юзя никак не могла взять в толк, какое это имеет значение, если во всей Москве в те годы не сыскать было мастера по домашним холодильным устройствам. Михаил Степанович, однако, сыскал. Уж если он чем-нибудь загорался, то непреодолимых препятствий для него не существовало. Ремонт обошелся в копеечку, зато это был чуть ли не единственный в Москве холодильник, а уж второго такого «АЕГ» наверняка не было ни у кого. Для нынешнего скромного тщеславия Михаила Степановича эти обстоятельства имели значение и очень заполняли его жизнь.

Из-за холодильника торчали ноги. В шлепанцах без задников. Ноги елозили по паркету: к какой-то малодоступной части механизма, видимо, подбирался владелец и никак не мог подобраться. Потом откуда-то из нутра холодильника раздался утробный голос:

– Юзечка! Переключи на первую программу. Там «Аида» с Архиповой!

В комнате защелкали клавиши радиоприемника. Михаил Степанович появился из-за холодильника: сел на полу и замер, слушая. Музыка заполняла квартиру. Казалось, отражаясь от стен и отталкиваясь от потолков, она усиливалась вдвойне и втройне. Звук у приемника был превосходный – тоже куплен когда-то по случаю, суперкласса, на американских лампах.

Михаил Степанович сидел на полу, дирижерски помахивал пальцем и подпевал: сначала оркестру, потом Радамесу. Дочку он не видел. Он наслаждался, но одновременно следил, чтобы и оркестр и голос певца звучали как надо; если что-то казалось не так, он болезненно морщился или укоризненно качал головой. Очки сползли у него на кончик крупного носа, редкие седеющие волосы взлохматились, штанами он собрал всю пыль, что копилась за холодильником.

Инесса смотрела на него любовно.

– Послушай, Миша, – закричала из комнаты тетя Юзя, – ты слышишь этот переход у него?..

Да, на месте Марии Макаровны любой бы зашипел.

Тетя Юзя вышла в переднюю. В нарядном платье-халате, поверх которого на полном животе повязан кокетливый фартучек...

Инесса знала тетю Юзю совсем молодой. У нее тогда были серые большие глаза, золотые, как у Мэри Пикфорд, локоны, белая гладкая кожа на лице, и от нее всегда пахло духами «Мицуко»: тети Юзин муж, Тимофей Федорович, два или три раза ездил по экспортно-импортным делам за границу – в Германию, Англию, привозил оттуда, помнится, станки и автомобили, а ей красивые вещи и духи «Мицуко». Их запах Инесса запомнила на всю жизнь. И некоторые наряды тети Юзи, маминой подруги, тоже. Тетя Юзя была певицей, пела в Малом оперном театре. Не первые партии, но солировала. Голос она потеряла в ту ночь, когда не стало с ней Тимофея Федоровича – веселого, толстого, лысого, как новорожденный младенец, жизнелюба и добряка. Отец и Тимофей Федорович были друзьями еще с гражданской войны, а потом работали вместе – отец в подчинении у Тимофея Федоровича, продолжая дружить. Дружили и жены – Инессина мать и тетя Юзя, дружили и дети, одногодки, – Инесса и Артем.

И вдруг Тимофея Федоровича не стало. Инесса в том году перешла в восьмой класс и уехала в «Артек», отец раздобыл путевку. До сих пор артековские полтора месяца сохраняются в памяти безоблачно-ясными: сине-зеленое сверканье моря, костры в черной мгле южных вечеров, древние, дремучие леса Аю-Дага, песни, песни... Песни у костра, на катере, в походах. Тогда больше всего пели две: «Каховку» и «Широка страна моя родная». От «Каховки» у Инессы еще долго щемило сердце, стоило ее услышать, с таким дорогим для нее она связывалась. С лучшей порой юности.

В «Артек» тогда приехали ребята, вывезенные из республиканской Испании. В отряд к Инессе тоже попало двое. Один из них, Хосе, очень запомнился. Он не уставал удивляться ее испанскому имени, постоянно одаривал цветами – озорничая, срывал их с ухоженных и неприкасаемых артековских клумб. А она учила его говорить по-русски – он был забавный, болтал, нисколько не смущаясь тем, что не получается, сам первый над собой хохотал. И хотя приехал он из великой в прошлом морской державы, совсем не умел плавать, даже держаться на воде не мог, и Инессин кроль приводил его в шумный восторг. Ах, как мало в таком возрасте нужно человеку для счастья!..

Она возвращалась домой в этаком беззаботном и восторженном состоянии, когда даже вообразить невозможно, что на свете существует иное: неприятности, горе, потери. А все это пришло в ее дом, пока она плескалась в соленом, пронизанном солнцем море, карабкалась по скалам Адоларов, слушала задумчивые и печальные песни Хосе: тогда, кажется, он только и не балагурил, когда пел...

На вокзале в Ленинграде Инессу не встречали, как ожидалось, отец с матерью, а на площади не стояла машина с добрым, по-домашнему свойским шофером Зигмундом Августовичем. Не было отца, не было и машины – из окна вагона Инесса увидела мать и не сразу поверила, что это она, так осунулось ее лицо и еще больше потемнела ее смуглота. «Что-нибудь с папой?» – перепуганно спросила Инесса еще со ступеньки. «Нет, нет, папа здоров», – успокоила ее мать. «Ты заболела?» – «И я здорова». Господи, но ведь что-то случилось, ясно же!..

С Московского вокзала до Главного штаба они шли пешком, чемоданчик у Инессы был невелик и легок. «Ты что-то от меня скрываешь?» – опять спросила Инесса. Мама тяжело вздохнула. «Несчастье с Тимофеем Федоровичем». – «Какое несчастье?» Они как раз переходили Литейный проспект, навстречу шли люди, другие их обгоняли. Инесса нетерпеливо поглядывала на мать, но та, сжав губы, молчала. На углу Фонтанки завела ее, недоумевающую, на набережную и лишь еще через несколько шагов, убедившись, что вблизи нет ни души, подняла к Инессе глаза и прошептала: «Его арестовали!.. Только смотри, никому, никому...» – «Как же это? – не поняла, не поверила Инесса. – Он же такой хороший!» У мамы на измученное, неузнаваемое лицо полились слезы. Она приникла к Инессе, и Инесса растерянно ждала, когда она успокоится.

Если попытаться сейчас восстановить тогдашние мысли, то – приблизительно – это было одновременно неверие (не может быть! другие – да, возможно, мало ли что, но дядя Тима?!) и сомнение (он же и верно так часто ездил за границу!). Было бы стыдно вспоминать, если бы в ту пору Инесса была единственной в своем роде. Она хотя бы позволяла себе сомневаться, а большинство? Люди постарше и поумней?..

Мама, беспомощно, как ребенок, всхлипнув, сказала в Инессино плечо: «Он накануне вернулся из Германии...» – и опять долго не могла говорить. «Тетя Юзя...» Вот тогда тетя Юзя от потрясения потеряла голос – глубокое и теплое меццо-сопрано.

Инесса слушала все это, преисполненная сочувствием к доброму, жизнерадостному Тимофею Федоровичу, к тете Юзе, к Артему, но до конца поверить, до сердца донести, сколько бы ни старалась, никак не могла. Не удавалось приблизить к себе отдаленное все-таки от нее лично, чужое отчасти горе. Не отдавая себе отчета в том, что делает, поинтересовалась: «Мы поедем сегодня на дачу? Вы с папой там?» Ну, была дурой, что теперь поделаешь? Мама странно, затравленно на нее посмотрела: «Нет, не поедем. Дачи больше нет». – «И у нас?» – испугалась наконец по-настоящему Инесса. «И у нас. Папа ушел с работы... Он уехал». – «Куда? Не мог меня дождаться?» – обиделась, помнится. «Что ты, Инночка! Не мог! Чем скорее, тем лучше, понимаешь?» – похоже было, что и мама до этого не своим умом дошла. Она же была такая наивная, домашняя, отцом набалованная. От мало-мальски серьезных дел он любовно ее ограждал. «Где он?» – «Далеко, Инночка. На Севере. Один давний сослуживец помог устроиться. – Она немного оживилась: – Зато удалось получить бронь на квартиру». Инесса испытала желанное облегчение: папа на Севере, жив, здоров, на квартиру бронь, ничего страшного с ними не стряслось. Наступавшую было беду как рукой от себя отодвинула. Лишь позже сообразила, что отцу повезло укрыться от опасности лишь потому, что помог старый, не трусливого десятка, товарищ...

Без папы им стало плохо и безденежно – денег он присылал мало, не начальником на Печоре работал – или совсем маленьким начальником. А потом и вовсе перестал присылать – внезапно открылся туберкулез, угодил надолго в больницу. Инесса впервые услышала и узнала значение слова «пневмоторакс». В войну они его потеряли (и он их), не знали, что друг о друге думать...

И все же в те предвоенные годы у Инессы оставалась своя молодая жизнь – школа, комсомол, друзья. Они ограждали, защищали от мира взрослых с его проблемами и заботами, и слезы матери, частые и тяжелые слезы, порой сердили Инессу. Они вносили разлад в ее вполне сносную, все еще детскую жизнь, зачем-то осложняли ее. Маму было жалко, маме, наверно, надо было помочь. А как? И вообще к чему они, эти слезы!.. Нет, это не было жестокостью. Это было всего лишь невозможностью понять. Это теперь она знает, что они часто рядом – непонимание и жестокость.

...Теперь, спустя почти тридцать лет, трудно было бы и вспомнить прежнюю тетю Юзю, если бы не большой портрет над тахтой, окантованный, под стеклом. Если что и осталось – так осанка, походка, то, как держит крашенную под блондинку голову; по стати в ней и сейчас можно угадать бывшую актрису.

На руках тетя Юзя держала Кузьку, пушистого сибиряка: Кузька был не только красив, но обладал не кошачьим умом, если верить утверждению, что кошки глупы, и яркой кошачьей индивидуальнотью. Это был честный, чистоплотный и благородный кот, но тоже жил в квартире как бы без соседки.

Инессу заметили, когда пение кончилось и диктор на весь дом начал рассказывать содержание следующего акта. Кузька грациозно спрыгнул на пол и гостеприимно потерся об Инессину ногу.

– Ты видела что-нибудь подобное? – не поздоровавшись, как будто Инесса давно уже пришла, сказала тетя Юзя. – Вместо того чтобы выбросить на помойку это старье, вечно лежит под ним и собирает пыль. – Она скорее делала вид, что возмущается, потому что ни у кого не хватило бы сил возмущаться годами.

– Старье! – тоже не сердясь, а как бы разыгрывая хорошо известную и не раз игранную сцену, запротестовал Михаил Степанович. – Как тебе нравится, Инночка, – старье! Да разве можно сравнить этот аппарат с какой-нибудь «Окой»?

– Ну, конечно! «Ока» работает, а этот вечно...

– О Боже, эти женщины. Консерваторы, – сказал Михаил Степанович. – Ничего же не случилось. Контакт. Не добраться только туда никак... – Он собрался было снова полезть за холодильник, тетя Юзя напомнила:

– К тебе дочь пришла.

– Да, да, да. – Михаил Степанович, похоже, даже обрадовался, что можно отложить работу, которая никак не ладилась: терпения на такую работу ему никогда не хватало надолго. – Будем ужинать. Юзенька пирог спекла.

– Пирог тебе будет только после того, как ты переоденешь эти ужасные штаны, – сурово сказала тетя Юзя.

Михаил Степанович потер ладонями по бедрам, ягодицам, объявил поспешно:

– Вот и чисто все.

– Миша! – только и сказала тетя Юзя.

Вздохнув, отец отправился переодеваться. В свою бывшую холостяцкую светелку, где тетя Юзя, не сразу смирившись, разрешила ему держать заваленный радиодеталями, какими-то железками, болтами, проводами стол. Отстоял Михаил Степанович и неприкосновенность тахты с брошенным на нее пледом и подушкой. Помимо классической оперы и некоторых балетов (впрочем, признавались еще Прокофьев, Хачатурян и Глиэр, а также «Ленинградская симфония» Шостаковича), у Михаила Степановича были две страсти: эта тахта (где под рукой шкала радиоприемника, а в головах, на столе, «Неделя», «Вечерняя Москва», справочник одна тысяча двадцать то ли седьмого, то ли девятого года «Театральный Ленинград») и бытовая электро- и радиотехника; в комиссионном радиомагазине отец был своим человеком, покупал по дешевке разное барахло, неделями ремонтировал – паял, вытачивал, сверлил, – вдыхал жизнь в старые магнитофоны, приемники, телевизоры; в том же комиссионном одни продавал – починенные, они недолго сохраняли для него привлекательность, – другие покупал и опять – паял, вытачивал, сверлил...

У тети Юзи иначе: там все сияет и блестит. Каждая вещь лежит аккуратно на месте; тесноватая от старинной громоздкой мебели, комната являет собой образец интерьера гостиной начала века – лишь кровать красного дерева нарушает стиль. Отдельной спальни у тети Юзи давно нет, кровать одна от нее и сохранилась.

Стол уже накрыт – накрахмаленная скатерть, тарелки из сервиза, хрустальные подставки для вилок и ножей. У тети Юзи всегда так, будто торжественный прием. С этим приходится мириться уже отцу: покорно надевает к столу верхнюю рубашку и даже галстук повязывает.

– А что Андрея и Катю не захватили? – спрашивает он, появляясь на пороге в чистых штанах и белой сорочке.

– Некогда им все.

Кате и правда некогда – свои дела и интересы у нее. Что до Андрея, то, когда утром Инесса предложила ему поехать вместе на Ново-Песчаную, он буркнул:

– Что мне там делать? Езжай одна.

Андрей был что-то не в духе, а когда он бывал не в духе, у него возникала к тестю «классовая», как смеялась Инесса, вражда: не мог ему простить времени, когда тот разъезжал на «паккардах» и «бьюиках», а он, Андрей, в стужу и распутицу на своих двоих бегал в поселок за пять километров, где имелась школа-десятилетка, учил уроки при керосиновой лампе и слов даже таких не слыхал – «паккард», «бьюик». «Кыс-кыс-кыс, Кузенька», – передразнил он тетю Юзю, показав свое презрение к людям, которые сюсюкают с кошками. Инесса смолчала, не стала настаивать: вообще-то он относился и к тете Юзе и к отцу терпимо, в другое время помнил не только о «паккардах», но и о том, что тесть был инженером-автомобилистом, «паккарды» и «доджи» были его специальностью, пока не появилось отечественное автомобилестроение. Тогда Андрей не только об этом вспоминал, но и о гражданской войне, на которой Инессин отец был боевым командиром и сражался против Колчака.

– Значит, в Ленинград едешь? – сказал Михаил Степанович, усаживаясь за стол. – Юзенька, сколько лет мы с тобой не были в Ленинграде? – Вопрос был риторический и ответа не требовал. Все давно подсчитано, потому что от того года, когда они – каждый из них – последний раз были в Ленинграде, жизнь их вела новый отсчет времени. Вопрос прозвучал скорее отвлеченно-мечтательно; сладостное воспоминание сродни, наверно, сладостной мечте: и то и другое доставляет одинаковую приятность и одинаково призрачно, нереально. Реально только настоящее.

Тетя Юзя сказала:

– Кыс, кыс, Кузька, иди сюда, – и бросила коту кусочек колбасы.

Она не желала вспоминать. Ни сладостно, ни горестно. Слишком уж большие потери понесла, чтоб иметь желание, вспоминать о них к любому случаю.

– И Лилю Давидович увидишь? – спросил тогда, не дождавшись ответа, Михаил Степанович Инессу. – Она все там же, угол Гоголя и Гороховой, живет?

– Да, все там же.

– Она ведь замужем? – стал припоминать отец. – Ты и представить не можешь, Юзенька, какая эта Лиля Давидович – в школе с Инессой училась – была некрасивая, невзрачная девочка!.. И вот, пожалуйста, и муж и дети.

Ничего удивительного для Инессы, что у некрасивой ее подруги Лильки есть муж и дети, не было. Надо было знать Лильку, как знала ее Инесса, чтобы понять, что воистину не в красоте счастье.

Но и отец удивлялся не потому, что для него это было так уж удивительно; тем более что о Лилькином муже и детях он узнал не вчера и не позавчера. Просто ему доставляло удовольствие поговорить о Лильке, которую он и помнил-то смутно: приходила какая-то темненькая длинноносая девочка к Инессе, не робела ни перед мраморными ступенями парадной лестницы, ни перед просторами трехкомнатных апартаментов, а сама жила впятером в одной комнате в громадной коммунальной квартире, и отец у нее был скромный ремесленник, мастер-краснодеревщик. Инесса Лильку жалела, рассказывала, как им тесно и бедно живется, но Михаил Степанович знал, что так, как Лилька, живет большинство людей, и, хотя конкретной Лильке сочувствовал, не принимал рассказы дочки близко к сердцу.

Теперь Лиля Давидович обрела для Михаила Степановича новые свойства. Лиля была из той его жизни, о которой ему нынче сладостно вспоминать, которая внезапно кончилась, чтобы никогда не вернуться, а в ней и теперь оставался значительный для него смысл. Говорит о Лиле Давидович – а видит совсем другое, перед глазами облицованный по цоколю гранитом дом на улице Дзержинского, бывшей Гороховой; и окна квартиры, и жена Катя, ее смуглое, черноокое жизнерадостное лицо, выглядывающее из-за шторы столовой на улицу, чтобы помахать на прощанье, пока он, Михаил Степанович, усаживается в черный лакированный лимузин; и ложа на премьерах в театре Кирова и в Малом оперном; и вечеринки после премьер – кто только не бывал у них в доме, каких только театральных знаменитостей не знавал он в те годы!.. И еще – многое-многое, чего не выразишь быстро словами, но что так и мелькает в сознании и перед глазами.

Инессе казалось тогда, что все ей дано навечно. Она просто не помнила и не знала себя в другой жизни и другой для себя жизни вообразить не могла, такая именно жизнь была для нее естественна, как естественно было, что она, Инесса, вообще живет, ходит по земле. У отца тоже не было причин тревожиться и задумываться о будущем: и в прошлом и в настоящем все у него обстояло как нельзя более благополучно. А что до матери, то она была по натуре трогательно беспечным существом, даже по мелочам терпеть не могла заглядывать в завтрашний день. За спиной мужа ей жилось покойно и удобно, а она старалась, чтобы ему дома, вне его трудной и ответственной работы, тоже было покойно, удобно, комфортабельней вполне этого достигала.

Теперь все это казалось как сон. Отцу, в общем-то, повезло: от чахотки не умер, разыскал дочь, встретил тетю Юзю. Поглядишь на него – живет так, будто того ничего и не было.

С тетей Юзей иначе. Печет свои пироги, крахмалит скатерти, возится с Кузькой, слушает знакомые до каждой нотки оперные арии, – но все равно она как усыхающее без соков дерево. Возможно, Михаилу Степановичу она и заменила на склоне лет Инессину мать, но он, наверно, не смог один заменить ей и мужа и сына Артема. Артем умер на Урале, в эвакуации. Они с Инессой были однолетки, в Сестрорецке жили на соседних дачах, играли в теннис в одной детской группе на стадионе «Динамо». Они казались себе тогда бессмертными. Сказал бы кто, что всего через пять или шесть лет его не станет, – не поверили бы. Не сумели бы поверить.

...По радио передавали второй акт «Аиды».

Кузька, наевшись колбасы, уселся посреди комнаты и принялся умываться.

Отец сбегал к себе, принес «Театральный Ленинград» за двадцать седьмой или девятый год: они с тетей Юзей забыли имя актрисы, которая в те годы или несколько позже пела в Мариинке партию Амнерис. Она, эта актриса, казалась отцу чем-то схожей с Архиповой, тетя Юзя решительно сходство отвергала, находила голос Архиповой богаче и манеру исполнения благородней и стала сердиться на мужа, что он стоит на своем, он же – дилетант, любитель, с ней ли ему спорить?

И отец, который не прочь был поспорить, но до тех лишь пор, пока спор не грозил перейти в ссору, поспешил отвлечь жену.

– Она на улице Чайковского жила, – радостно сообщил он, вспомнив наконец фамилию актрисы и отыскав ее в своем справочнике. – С тобой в одном доме.

– Ее муж как-то начал было ухаживать за мной, – сказала тетя Юзя. – Тенор, тоже из Мариинки. – Она могла припомнить много подобных историй (хотя и редко вспоминала) – очень уж была хороша собой, и на сцене эффектна, и одеждой выделялась – в те годы женщины плохо одевались, и нередко красота проходила мало кем замеченной, скрытая неуклюжими длиннополыми платьями, грубыми ботинками, дешевенькими, вязанными крючком беретами на без всякого лукавства стриженных и причесанных головах.

Вот так они и коротают вечера: слушают музыку, спорят, вспоминают. Андрей называет их образ жизни мещанским. Возможно, он и прав. Но Инессе всегда в этом доме тепло: умеют все-таки старики хранить в быту какой-то притягательный уют.

Тетя Юзя пальцами отбивает такт – рояль когда еще ушел в комиссионный, у нее был кабинетный «Стейнвей», после всех человеческих потерь эта для нее – самая тяжелая.

Отец погрузился в справочник, в нем есть и тети Юзина фамилия – Станкевич Юзефа Ивановна, и где поет, и с какого года, и где живет – забавные когда-то издавали справочники.

– А Ольгу Григорьевну помнишь? – Отец увлечен, оживлен, ему это все так интересно – пожелтевшие тонкие страницы, хранящие давно ушедшее, почти всеми забытое прошлое.

После ужина послушали вместе третий акт «Аиды», Инесса поднялась:

– Пора.

– Посидела бы еще, Инночка?

– Нет, нет, поздно, когда еще до дома доберусь.

Поручений в Ленинград здесь ни у кого нет. Никого и ничего не осталось у них в городе, где когда-то было все. Разве только – Лиля Давидович.

– Лиле не забудь от меня привет передать. Тетя Юзя спохватывается:

– Погоди, я пирожок Кате заверну. Отказываться бесполезно. Инесса ждет – и дожидается, пока из комнаты не выплывает Мария Макаровна. Идет, выставив живот и локти как-то не по-человечески расставив, – показывает, как невыносимо тесно в передней, невозможно даже в уборную пройти. Михаил Степанович слегка сторонится – так сторонятся надвигающегося асфальтового катка, не глядя, продолжая разговор:

– Надолго едешь?

– На три дня. Если управлюсь.

– Вот, Инночка, положи в сумку. Завтра разогреешь в масле. – На прощание тетя Юзя целует Инессу, прикоснувшись мягкой, нежно и приятно пахнущей щекой к Инессиной щеке.

 

3

К себе на Ленинский Инесса добралась около одиннадцати. Из-под дверей обеих комнат выбивались полоски света. Инесса первым делом заглянула к дочке, радуясь, что та не спит. Никак не привыкнешь, что Катька выросла, живет сама по себе – и в этих стенах меньше всего. Интересы – не здесь, интересы далеко отсюда. Эти стены – всего лишь крыша над головой, холодильник, в котором всегда есть бесплатная еда. Родители как часть всего этого. Когда дети вырастают, родители становятся в их жизни прилагательными, а не существительными. Кажется, Ире Бородиной, сослуживице Андрея и их приятельнице, принадлежит эта жестокая, но справедливая формулировочка. А Инессе день не в день, если вечером не повидает дочку.

– Как дела, мышка?

– В порядке. – Катя лишь на секунду отрывает глаза от книги.

– Завтра я еду в Ленинград.

– Да, папа говорил, – и переворачивает страницу.

– Дедушка и тетя Юзя шлют тебе привет.

– Спасибо.

– Ну, тогда спокойной ночи.

Что ж, от интересной книжки и Инессу, бывало, не оторвешь. Она прикрывает Катину дверь. И невольный вздох привычно подавляет.

В квартире тихо, чисто, темно. Самый страшный Инессин сон до сих пор – а переехали они сюда почти семь лет назад, – что к ним приходит и навсегда поселяется пьяный Жора с его глупой и вздорной женой – соседи по коммунальному аду, где в тесноте одиннадцатиметровой комнаты Инесса с Андреем прожили лучшие молодые годы. Поселившись, Жора первым делом прибивает к входной двери свой личный почтовый ящик. Отчего это во сне такое простое и невинное действие воспринимается чуть ли не как атомная война?.. Инесса в поту после этого сна просыпается.

В ванной на веревках развешаны выстиранные рубашечки, лифчики, трусики – Варвара была. И на кухне следы ее добрых рук: полная кастрюля свежего борща, сияющий пластик пола, особой белизной отливающие мойка и плита. В руках у Варвары есть какое-то волшебство, так у них все превосходно получается.

Инесса убирает остывший борщ в холодильник, и тут является Катя. В розовой пижаме и в коротком, тоже розовом стеганом халатике – на этот импортный халатик пошли две ее стипендии, это был, конечно, предмет роскоши, но так хотелось Кате иметь его к своему девятнадцатилетию, что Инесса не устояла, разрешила.

– Ма, – говорит Катя, а Инесса невольно любуется ею – во всем розовом, с упавшими на плечи, растрепавшимися волосами. – У меня порвались туфли. Подметка отскочила. Мне не в чем ходить.

Этого еще не хватало.

– Коричневые порвались?.. А черные?

– Какие черные? – удивляется Катя.

– Ну те... ну, на каучуке. В прошлом году купили.

– В прошлом! Да что ты, ма! Еще в десятом классе. Они же развалюхи.

– Совсем не развалюхи. Я их на днях видела, когда в шкафу перебирала.

Катя молчит. Сидит на табуретке у стола, подперев кулачком подбородок. Рука тоненькая, смуглая. Катя похожа на креолку, думает Инесса. Такие нежные, смуглые, черноглазые должны быть креолки.

– Поноси, пока коричневые починишь, – неуверенно советует Инесса. – А там и в сапоги влезешь... У тебя еще серенькие, югославские есть, – вспоминает она.

Катя незаметно вздыхает и поднимается с табуретки. Инесса понимает: и черные не годятся (стары), и серые тем более (вышли из моды), – Катя не считает даже возможным такие простые истины растолковывать.

– Ладно. Спокойной ночи. – Уходит, обиженная.

Вот Инесса уже и расстроилась. Неприятно же, когда не в состоянии помочь любимому существу. Никогда ни на что не хватает денег, с ума сойти. Вроде бы не так уж они мало получают, Инесса и Андрей. А каждая крупная покупка – проблема. Не умею, наверно, жить. Плохо, наверно, хозяйничаю.

Инессе спрашивать было не с кого. У Инессы в Катины годы и много лет потом никогда не было так, чтобы одни туфли, и другие, и третьи, и еще сапоги. Инессе до не таких уж давних пор лишь бы что-то было на ногах, что не промокает.

...Андрей любит рассказывать, как он обратил первый раз внимание на Инессу. В сорок четвертом году. На экзамене по электровакуумным приборам. Андрей вернулся в институт после ранения, из госпиталя. Его зачислили в какую-то новую группу, снова на третий курс, с которого уходил на фронт. В группе – почти одни девочки, военный набор, когда в вузы, принимали всякого, лишь бы как-нибудь сдал, и девчонки имели явный перевес. И такие среди них, которые ни за что бы не попали, если бы нормальный конкурс, довоенные требования. По институту ходил анекдот, как одна такая девица слушала-слушала лекцию по переменному току, старательно с доски перерисовывала синусоиду, изображавшую ток в цепи, и на вопрос лектора, все ли понятно, с живостью откликнулась, что все решительно и очень хорошо понятно, одно только неясно: как такая большая синусоида умещается в тоненьком проводе...

Был январь, зимняя сессия. Инесса явилась на экзамен в линялой сатиновой юбке – когда-то такие юбки вместе с синими же сатиновыми блузами служили пионерской формой. И совсем не вязался с этой юбкой шерстяной, в косых белых полосках на груди джемпер явно заграничного происхождения – этот джемпер да летнее коверкотовое пальто одни и сохранились у Инессы с до войны. Не считая босоножек из лосевых ремешков, которые она носила во все времена года, в холода и дожди засовывая в галоши.

Когда осенью сорок первого ее сняли с поезда, чтобы положить в больницу – начиналось воспаление легких, – то в сутолоке чемодан украли. Остались Инессе вещи, что были на ней.

Андрей уже подготовился отвечать, но какая-то студентка никак не могла выпутаться из диодов, триодов и сеток, и он, досадуя и слегка нервничая, ждал своей очереди. Наконец терпение старика доцента истощилось, он начертал в экзаменационном листе очередную двойку и пригласил следующего. Андрей двинулся к доске, и тут его опередила тощая длинноногая девица. Она прямо-таки выскочила к доске, как будто бы Андрея и не было, как будто она его не видит и не знает, что он брал билет раньше, чем она.

В этом месте Инесса обычно комментировала:

– Я так замерзла в этой промозглой аудитории, у меня прямо зуб на зуб не попадал. Я уж не об экзамене думала, а о том, как поскорей выпить горячего, хоть чаю, хоть кипятку. И ужасно заболеть боялось, снова в больницу попасть. А Андрея я терпеть не могла, он всех нас презирал: глупые девчонки, несмышленыши, туда же – в инженеры. А у самого на ногах – хромовые сапоги! Крепкие такие, прекрасные сапоги! В них должно было быть так тепло, и никакие лужи им не страшны.

Инесса давно не испытывала чувства защищенности ног от природной стихии: ноги мерзли, ноги промокали; ноги всегда хотелось упрятать подальше от чужих глаз. Но откуда это было знать Андрею. Он с неприязнью желал нахальной девице двойки. Девица была худая, патлатая, на лице одни глаза и видны, эти глаза Андрей, впрочем, раньше, на лекциях, заметил – заметил, и все, ничего при этом не подумав. А если и подумал, то безотчетно.

Сейчас он ждал, как доцент Инессу засыпет. Так ей и надо... Не лезь. Он смотрел на ее решительное, отчего-то сердитое лицо. Она отвечала так, словно не сама отчитывается в знаниях, а бестолковому экзаменатору втолковывает то, о чем он и слыхом не слыхивал. Занятная девица. Соображает. Ну-ка, а как ответишь на дополнительные вопросы?.. На дополнительные вопросы Инесса тоже ответила. Стояла около стола и ждала, пока ей вернут зачетную книжку с заслуженной пятеркой. А Андрей от сердитого ее лица повел взглядом ниже: джемпер в белую полосочку, мятая (не потому, что неглаженая, а потому, что сразу же после глажки становилась такой же, как и до утюга) юбка... Штопаные-перештопаные толстые, грубые чулки. Белые перепоночки босоножек выглядывали из галош.

Никто тогда не блистал нарядами, Инесса не очень выделялась. Устраивали в институте новогодний вечер в том году – на столе стояло вино и даже какие-то закуски, веселились все равно, тост у всех был один: за окончание войны, в разных вариантах, и вдруг старенький профессор-математик попросил слова и сказал, что хочет выпить за вот всех сидящих за этим столом девушек. Которым голодно и холодно, а они все равно учатся и приходят в институт в своих бедных нарядах, но с беленькими наглаженными воротничками... Нет, сами они не чувствовали себя героинями, но было приятно узнать, что кто-то заметил и их мужество...

– Ты такая была бедненькая тогда, – говорит Андрей, когда они начинают вспоминать былые годы. – От жалости у меня прямо сердце сжалось.

– Значит, из жалости меня полюбил?

– Нет, – смеется Андрей. – За знание электровакуумных приборов. После двух своих предшественниц ты сверкнула прекрасным видением. И особенно ослепительным было сверкание на фоне твоих галош.

Первое, что они с Андреем купили в совместной жизни, были туфли на каучуке. Андрей провернул какую-то карточную спекуляцию, Инесса уж и не помнит теперь, в чем состояла ее суть, но что-то заработал, и они в ближайшее воскресенье отправились на Тишинский рынок. Их там чуть не задавили, не смяли, не затоптали – люди, милицейские кони. Был солнечный день весны, лужи разлились озерами, грязь хлюпала и разъезжалась под ногами, померить туфли, понятно, не было никакой возможности; поверили кустарю, что размер его наимоднейшего дивного изделия тридцать шестой. Кустарь не обманул. И к тому же сработал туфли на славу. А ведь вполне могли напороться.

Никто не берется определить слово «счастье». Много у него толкований. Но Инессе точно известно, что, сколько бы их ни было, это счастье – надеть в первый раз после многих лет на ноги добротные, непромокающие новенькие туфли. И мир светлеет, и лужи не в лужи, и обезумевшая толпа кажется почти дружелюбной.

...Но какое дело до всего этого Катюше? Можешь сколько угодно жалеть себя – нападает иногда такой стих, – украденную молодость своего поколения – оно оплатило по счетам и за себя, и за них. Добровольно – никто никому не должен. Слава Богу, что нынешние юные обходятся без нашего опыта, без наших потерь.

Инесса погасила на кухне свет. К праздникам, наверно, выплатят прогрессивку. Как раз Кате на новые туфли. Или попросить еще у Анастасии Николаевны?..

Андрей, лежа в постели, читал газету.

– Ты застал Варвару?

– Да.

Вот. Приходишь домой, в родную семью. Один уткнулся в книгу, другой в газету.

Инесса стала раздеваться.

– Что она рассказывала?.. Ты слышишь? Я тебя спрашиваю.

– Что?

Инесса подчеркнуто терпеливо повторила вопрос.

– Тася выходит замуж, – сказал Андрей и зашуршал «Известиями».

– Решили наконец? –обрадовалась Инесса. – Варвара волнуется?

Андрей отложил газету.

– Спрашиваешь. Можно подумать, что ей не свадьба дочкина предстоит, а бой под Полтавой.

– Воображаю!

Хлопот-то теперь у Варвары, хлопот! Накоплений у них с Геннадием, известное дело, нет, а свадьбу, конечно, мечтает устроить на весь мир. И обеспечить Тасю барахлом на ближайшие – ну, не десять, так пять лет. И Виктору захочет сделать царский подарок – какую-нибудь болонью или свитер с оленями. И залезет в долги, а потом будет бегать по квартирам, частным образом делать уколы и массировать переломы. От вечной спешки и волнений яркий румянец, который с годами у нее ничуть не блекнет, горит на щеках, возбужденно и озабоченно блестят добрые карие глаза, а на ногах у Варвары – не обычные полуботинки, конечно, а сапоги-скороходы, потому что без них разве успеешь, приехав из Подлипок, за один день обегать пол-Москвы?

Андрей поворачивается к стене, по самые уши натягивает одеяло, показывая, что говорить больше не будет, а будет спать.

Инесса подавляет в себе раздражение. Ложится с ним рядом, но не близко – на широкой тахте можно спать вместе, но как бы и отдельно. Сейчас это их уже устраивает.

Она протягивает руку, чтобы выключить свет, и тут вспоминает:

– Ни за что не угадаешь, кого я сейчас встретила! Андрей не откликается. Он вообще-то не из говорунов, с годами общительности не прибавилось.

– Спускалась на переходе в Охотном ряду, – ей все равно необходимо ему рассказать, – слышу, кто-то кричит с другого эскалатора. Алешка Бобров! Представляешь?

– Откуда его принесло? – Андрей немного заинтересовался, сдвинул с уха одеяло.

– Как откуда? Он в Москве. Женился второй раз. Дочке десять, сын дошкольник. Молодой папа, не то что мы с тобой.

С Бобровым они учились в одной группе, он тоже, как Андрей, вернулся с фронта, доучиваться. Андрей вначале даже ревновал Инессу к нему, а они просто дружили. На пятом курсе Алешка женился на Тане Фирсовой, из их же группы, «чересчур блондинке», как говаривал Андрей, недолюбливавший Таню. И в самом деле, была она очень белесая: и волосы, и брови, и ресницы, и кожа. Инесса удивлялась причудливости мужских вкусов – куда привлекательнее и внешне и вообще были многие девчонки на их курсе, а вот – Таню выбрал.

После защиты диплома Инесса с Алешкой получили направление в один институт, но вскоре у него начались неприятности: выяснилось, что он был в плену и нигде об этом не писал. Одновременно, правда, выяснилось, что из плена он бежал, добрался до партизан, воевал с ними, после ранения снова оказался в регулярных частях, опять ранили – тяжело. Из «почтового ящика» его все-таки уволили и из партии исключили. Боялся худшего, но обошлось. А Таня его оставила, не захотела житье человеком, который перед Родиной запятнан, – так она и объяснила Инессе, когда они однажды встретились на Тверском бульваре.

– Но ты же знаешь, что он честный человек, – несколько смущенная Таниной жестокостью, нерешительно сказала Инесса.

– Какой же он честный, если даже мне ничего не рассказал?

С этим спорить Инесса не отважилась. «Сука она», – сказал Андрей, когда она поведала ему об их разговоре...

– Где же он сейчас?

– Работает в какой-то шарашкиной конторе, – повторила Инесса Алешкины слова и вздохнула. – В партии восстановили. Но вот как соскочил тогда с орбиты, так где-то и крутится. Близко, рядом, а все же не там, где на самом деле должно было быть его место. Такой первоклассный специалист!.. Спрашивал, где мы с тобой, нельзя ли к нам.

– У нас-то ему делать нечего.

– А у нас только что прошло сокращение. Правда, похоже, опять будут набирать... – Она замолчала. Не то у нее положение в институте, чтоб кого-то могла устроить.

Инесса лежала в темноте и жалела Алешку. И вид благополучный, и веселый – очень уж был рад, что встретил ее, а ведь каково это – под пятьдесят, а не то дело, не та жизнь. И никто не виноват.

Андрей вдруг спросил:

– А зачем тебя в Ленинград посылают? Вспомнил. Поинтересовался.

– Некому больше?

– Значит, некому, – сказала Инесса. Привык, что она всегда под боком. – Токарев на этой неделе не может...

– Такая уж спешка?

Может быть, и нет спешки, если не знать Токарева. За три месяца Инесса его не то чтобы узнала, но какие-то качества не одна она приметила. В частности, нетерпеливость, если что задумал. Задумал выбить из института заказ на проектирование целой системы управления – раньше отдел за такие комплексные задачи не брался, – тормошил начальство, в пот вгонял подчиненных – за два месяца составили новый проект технического задания – того самого, где Инесса участвовала, а в институте отчего-то засомневались – то ли не испытывали доверия к малознакомой «фирме», то ли уже связались с другими, – в общем, надо было поехать, выяснить, уговорить.

– Неразумные люди, – говорил сегодня Токарев Инессе. – Не понимают своего же блага. Разбазарят заказы, сэкономят копейку, потеряют рубль. Надо добиться, чтобы утвердили ТЗ в нашем варианте. И объяснить, что если мы сговоримся, то решение, средства в главке, у министра я выбью.

Выбьет, подумала Инесса. Все-таки его деловитость подкупала. А то, что говорил сухо, отводя от Инессы глаза, хоть и неприятно, но стерпеть можно.

– Надо согласовать техническое задание, – коротко объяснила Инесса Андрею. В деталях он все равно не разберется, да и зачем? – Ты знаешь, – сказала она, – я просто поверить не могу, что послезавтра увижу Ленинград... Лильку. Словно машина времени несет меня назад, в детство, в юность.

Этого он тоже не поймет. Кусок жизни, который был до него. Без него. Почти полжизни.

Заснуть сразу никак не удается. В голове теснятся заботы. Надо Варваре и Тасе привезти из Ленинграда подарки. Будет ли время сбегать в ДЛТ или в Гостиный двор? Да, еще Пассаж есть. А что там купишь, в Ленинграде? Ничего, наверно, не купишь, как и в Москве. Если, конечно, не бегать по магазинам высунув язык и часами не простаивать в очередях... Позвонил ли сегодня Мельников насчет гостиницы?.. У него в двадцать четвертом есть приятель, а у приятеля – приятельница или родственница, значения не имеет, – то ли администратор в гостинице, то ли кто-то там в гостиничном тресте, – так или иначе, когда из отдела едут в Ленинград, гостиница всегда обеспечена. Обычно почему-то «Октябрьская». «Октябрьская» – это хорошо, с вокзала никуда не надо ехать, перешел дорогу...

В каком году из Киева приезжал в командировку дедушка и останавливался в «Октябрьской»? В тридцать втором. Инесса ходила к нему в гости: сама ехала на трамвае с одного конца Невского на другой. Гостиница показалась шикарной, Инесса робела перед всеми встречными – швейцаром, дежурными, горничными, жителями, ее населявшими... Дед был известным киевским врачом, приезжал на какую-то конференцию. У него были пушистые, мягкие, как помазок для бритья, усы, в которые Инесса любила его целовать; руки, когда он застегивал или расстегивал воротник на ее пальто, были тоже очень мягкие, сухие, осторожные... Из «Октябрьской» они вышли погулять на солнечный Невский, и дед повел Инессу обедать на крышу «Европейской». Обеда Инесса не помнит, но вкус шоколадного пломбира может и сейчас, когда захочет, вызвать во рту... Через год дед умер – от разрыва сердца, как тогда говорили. А еще через несколько лет все это стало казаться сном или сказкой: матовые, розово-желтые огни «Октябрьской», особенный какой-то, изысканный, казалось Инессе, запах ее, роскошь ресторана «Европейской», беззаботная праздничность жизни. Она не знала тогда еще, что никакая внешняя беззаботность ничего не определяет. За самым роскошным антуражем может прятаться горе... В «Европейскую» за ней и за дедом отец прислал машину: сытые и довольные, усаживались они на мягкие кожаные сиденья, Инесса едва успела рассказать шоферу Зигмунду Августовичу, где она сегодня побывала и что ела: от «Европейской» до дома на Гороховой машина, даже не торопясь, добежала за несколько минут... Как-то она описывала Андрею этот блистательный эпизод своего детства, и Андрей сказал: «А у нас в том году неурожай был, все погорело. Мать из картофельных очистков оладьи стряпала. Когда я первый раз приехал в Москву, сразу же пошел купил вареной колбасы. Я никогда еще никакой колбасы до этого не ел». Инесса на это спросила: «Ты меня упрекаешь?» – «При чем тут ты?»

А колбасу он до сих пор любит больше самых изысканных кушаний. Инесса редко занимается настоящей стряпней – и некогда, и не очень-то любит возиться на кухне, но иногда находит «кулинарный стих» – испечет к бульону кулебяку или нажарит купленных в «Дарах леса» куропаток, – Андрей ест и не замечает, что ест. «А колбаски не купила?» – «Ты же куропатку ешь!» – «Ну, не сердись».

Андрей перевернулся на спину, во сне прижался головой к ее плечу, оцарапав отросшей за день жесткой щетиной. Спокойный нрав, хороший сон – всем на свете он доволен. Своим скромным положением старшего преподавателя на кафедре, своими студентами, которые отчего-то всегда у него хорошие и любят электровакуумные приборы, своей дочкой (ею, впрочем, не всегда), квартирой. Другим нужны машины, дачи, заграничные командировки, а ему всегда достаточно того, что есть. Никогда никому не завидует. Но ведь и в самом деле, если прикинуть, с чего начинал, вряд ли мечтать тогда мог о том, что имеет. Но и не тщеславный он, всегда спал хорошо – тщеславные люди, наверно, редко спят спокойно. Однако только тщеславные, честолюбивые, должно быть, умеют ловить синих птиц успеха, славы, признания. Скромность не вознаграждается, нет. А если вознаграждается, то так же редко и случайно, как выпадает в лотерею самый крупный выигрыш.

Андрей засопел, трогательно, как ребенок. Таким его никто не знает, только она, Инесса. Таким его знала еще первая жена, Шура. Она умерла перед войной от неудачного, подпольного тогда, аборта. Ее фотография долго висела на стене в их комнатушке на Сретенке – и комната эта досталась им от нее. Инесса никогда не ревновала Андрея к памяти о ней. Всегда ей было жалко эту милую, так нелепо погибшую женщину.

...Хорошо бы все-таки номер оказался в «Октябрьской»...

 

4

В Ленинград поезд пришел затемно. С неба лил мелкий холодный дождь. Мог бы в виде исключения и не литься: было бы как-то оригинальнее приехать после стольких лет в Ленинград и увидеть над ним ясное небо. Но ленинградская погода вела себя как могла хуже – подобно детям при гостях, – самым неприглядным образом.

Инесса стояла на ступеньках Московского вокзала и хотя на голову ей и на плечи сыпался дождь, не могла сдвинуться с места. Нет, конечно, должен был быть дождь. Он должен был быть, потому что разве иначе я смогла бы так ясно, быстро и отчетливо понять, что мне дорог этот город не за то лишь, что есть в нем прекрасного и удивительного, а весь целиком – с этими вот моросящими ледяными дождями, намокшими, потемневшими от сырости стенами домов, низким небом, которое несет дымные полчища туч чуть ли не над самыми крышами... А когда белые ночи, когда блестят золотом купола и шпили, когда солнечные зайчики бегают по аллеям Летнего сада, когда Нева отражает чистую голубизну северного неба – такой Ленинград всякий полюбит...

В сырой глубокой мгле не наступившего еще утра, сквозь туман двигались, светясь, отяжелевшие от трудового люда вереницы трамваев – те же трамваи, что и до войны!.. Нигде больше Инесса не видела таких трамвайных вагонов – отчего, интересно, их нет нигде, широких и вместительных?.. Трамваи шли по Лиговке, а на Невский, как прежде, не сворачивали, на Невский выныривали автобусы и троллейбусы, а Невский уходил двумя рядами мутноватых фонарей в перспективу, фонари бледнели и постепенно угасали где-то далеко в дымке дождя, у Аничкова моста, наверно, а может быть, и подальше... Какие трамваи ходили раньше по Невскому? Пятый, например. У него было два красных огонька, а у четвертого – желтый и фиолетовый?.. Площадь опоясывали мощные, на несколько лампионов каждый, светильники; дождь, летя на землю, завивался белым облаком, плясал в их свете, подобно суетливой летней мошкаре, и мгла вокруг казалась еще глубже, еще черней, и в ней горели неоном разные надписи: «Аптека» – на углу, она всегда была на этом углу; буква «М» – колоннада станции метрополитена на том месте, где когда-то стояла церковь, – считалось, что ее посещал великий верующий ученый Павлов. Когда смотришь на эту букву «М», кажется на секунду, что и из Москвы никуда не уезжал. Но только на секунду, потому что все кругом – другое. «Октябрьская» тоже полыхала красными буквищами в небе, и, наглядевшись и намокнув, Инесса пошла в обход площади к светлеющему подъезду гостиницы.

Приятель Мельникова не подвел: номер Инессу ждал, она оформляла его под завистливыми взглядами толпы, которая осаждала окошко администратора без всякой надежды на успех. Почему чувствуешь себя лучше и значимее других людей, которые и отличаются от тебя разве тем, что у них нет Мельникова, имеющего приятельницу приятеля в городском тресте гостиниц (или в курортном управлении, или на вокзале, или в гастрономе)? И хуже, ничтожнее тех, у кого она, эта приятельница, есть?.. Вчера, когда Инесса с Севой Горским обедали в институтской столовой за столиком на двоих – этот служебный столик из особой симпатии к Севе дополнительно обслуживала официантка Клава, и обслуживала, между прочим, без всякой очереди, – Сева – к слову пришлось – сказал, что так уж устроена жизнь: у них здесь Клава, а у Гриши Корниенко – парикмахерша, сажает Гришу сразу, когда бы ни пришел, а у Мельникова вот – гостиница в Ленинграде, а у кого-то завмаг или мясник знакомый – пока другие пустые прилавки обходят, с черного хода уносит кусок первосортного мяса.

– И заметьте, – сказал Сева, – вовсе не всегда это корысть, спекуляция. Чаще приятельство, я – тебе, ты – мне, или непонятно отчего, как любовь, зародившаяся симпатия. Впрочем, это – в виде исключения. Где-то там, – Сева неопределенно кивнул головой, явно в направлении запада, – за все надо платить деньгами, все можно купить за деньги, а у нас дороже денег такие вот знакомства и приятельства. За деньги у нас тогоне купишь и не получишь, что по приятельству. Поэтому мы – самый бескорыстный народ на планете.

Инесса смеялась, слушая Севу. У нее было приподнятое настроение вчера весь день: билет купила, деньги раздобыла (и на туфли Катюше – тоже), все срочные дела без усилий и волнений удалось сделать, а впереди был поезд, дорога, Ленинград...

Андрей поехал на вокзал проводить ее, они сидели вдвоем в купе, Андрей говорил, чтобы не задерживалась, чтоб не простудилась и осторожно ходила по улицам, – Инесса слушала его вполуха, кивала, она вся была уже там, в городе своего детства, ей не терпелось, чтобы поезд скорей тронулся с места и побежал, побежал, вздрагивая на стыках, никуда не сворачивая и почти не останавливаясь, пока не вползет, медленно и устало, под стеклянную крышу Московского вокзала. Наверно, оттого, что она сейчас вся была в далеком и вдруг удивительным образом приблизившемся к ней прошлом, она смотрела на мужа слегка отчужденно, сторонним взглядом: увидела средних лет мужчину. Среднего роста, непримечательной внешности, даже описать трудно, какое у него лицо. Нет, лицо приятное, а в серых глазах светится ум, интеллигентность... Серьезный, чем-то в данную минуту озабоченный или немного огорченный человек – почему именно он, а не другой оказался ее мужем – мелькнула глупая, неприятно пронзительная мысль, на мгновенье отделившая ее от Андрея. Почему он, а не другой, как это случилось, что именно он, когда-то незнакомый, ненужный, не отличный от тысяч других мужчин, стал самым необходимым и близким, как собственное дитя?..

Это было очень кстати подумано, насчет собственного дитяти, – так же мгновенно, как возникло, исчезло ощущение отчужденности. Другие видят в нем возраст, рост, какие глаза – серые, какой нос – прямой, какие зубы – крупные, крепкие, стальная коронка на резце. Она видит его целиком, всего. Очень много она видит, меньше всего – рост, глаза, зубы. Похоже, наверно, как если видеть нарисованные на нотных линейках черные точечки музыкальных знаков – или услышать музыку, которая скрыта за расчерченным листом бумаги.

– Андрюшенька, – сказала она, – ни о чем, пожалуйста, не волнуйся. И не ссорьтесь с Катюшей. – Нельзя сказать, что он живет с дочкой не дружно, но иногда забывает, что ей уже двадцатый год, разговаривает, как с маленькой, Катя ершится – тот у нее возраст, когда человеку особенно претит чужой опыт, когда он полон самоуверенной убежденности, что знает все лучше, чем его устаревшие и конечно же отставшие от века родители. И не внушить ему ничего – пока сам не научится правильно сопоставлять стоимости и ценности. «Они же хорошие ребята, нынешняя молодежь, – убеждает Инесса Андрея, когда он ворчит, что у них только моды да любовь в голове. – Они работают, учатся, ездят со строительными отрядами, ходят в турпоходы, рассуждают обо всем на свете. Мы – ограниченнее были». – «Да, – не уступает Андрей, – и при этом они эгоцентрики, потребители». – «Нельзя обобщать». – «Я не обобщаю, но и глаза не закрываю, как ты».

– Не ссорьтесь с Катюшей, – повторила Инесса, потому что Андрей молчал.

– А чего мне ссориться? Ссорятся бабы на базаре. Беспричинно грубым он тоже может быть. Инесса обиделась.

– Иди, не обязательно ждать, когда поезд тронется. Сейчас, стоя перед окном в своем номере, она глядела на занимающийся рассвет и видела Андрея, как он уходил по перрону: завершивший очередное дело москвич, чем-то новым озабоченный.

Инесса взглянула на часы. В институт звонить еще рано. Лильке, пожалуй, тоже. Но в четырех стенах не сиделось. В институт можно позвонить из автомата, по дороге... Нет, Лильке позвоню – не терпелось услышать, как Лилька обрадуется. И в самом деле:

– Инка? Ты?! Когда приехала? На сколько? – вопросы сыпались из Лильки, как крупа из прорванного пакета. – Зачем ты остановилась в гостинице?..

Дольше всего у людей, наверно, сохраняется голос. Точно такой, как сейчас, был у Лильки голос, кажется, еще в пятом классе. Только то был голос девочки, а теперь взрослый голос, вот и вся разница. Инессе тоже представляться не пришлось. У них с Лилькой дружба из тех, что ни годы, ни расстояния и никакие иные обстоятельства не в силах разрушить.

Разговор с Лилькой взбодрил Инессу, будто крепкого черного кофе напилась, и нипочем стала прошедшая почти без сна в вагоне ночь. В вагоне было удобно, но Инесса всегда плохо спала в поездах, в поезде, как нигде больше, ее одолевало беспокойство – либо о том, что оставлено, либо о том, что впереди. С сорокового года так – когда уезжала из Ленинграда в Киев: мама настояла, чтоб взяла в институте академический отпуск, пожила у бабушки. На гроши, что получала мать, поступив регистраторшей в поликлинику, и на Инессины сто сорок рублей стипендии им никак не удавалось свести концы с концами. Провожали Инессу мама, Лилька и Володя Андреев; у мамы по блеклым, осунувшимся щекам неудержимо текли слезы, они трое успокаивали ее, а потом Володя до самого конца платформы бежал за вагоном, долго еще Инесса видела его синие, горестные глаза. Сейчас иногда даже видит. С мамой они расстались тогда навсегда... А потом бабушка заталкивала ее в какой-то эшелон и чему-то спешно учила, о чем-то напоминала – бабушка тоже для Инессы навсегда осталась на перроне вокзала.

Нет, не спалось Инессе с тех пор в поездах – даже если едет к Черному морю, и с ней Андрей и Катя, и впереди отдых, только отдых...

 

5

В институте ей не повезло: нужное начальство срочно выехало на испытания и никто не мог сказать, когда вернется. Не раньше чем послезавтра, но не исключено, что даже в понедельник. Что теперь делать? Возвращаться? Ждать?..

Целый день протолкалась в институте – встретились и знакомые, приезжавшие в разное время в Москву, с кем-то ее знакомили, но все твердили одно: без Полосухина ничего не решить. А Полосухина как раз и не было.

Уже под вечер, ничего не добившись, вышла из института, растерянная и расстроенная. Надо звонить в Москву, Токареву. Будет недоволен, а сам виноват, что не позаботился узнать ни о чем, послал не глядя. Торопился.

За порогом она всей грудью глотнула прохладный, пахнущий влажным асфальтом и сырым камнем ленинградский воздух. Он пах еще чем-то неопределенным – то ли нечистой, коричнево-черной водой Фонтанки, протекающей за углом, то ли легким морским ветром, пробившимся сюда через каменные ущелья улиц с залива, еще он, наверно, пах дымом, – но запах этот, бесспорно, особенный, ни на какие больше запахи ни в каких городах не похожий, и Инессе было легко и приятно этот запах вдыхать. Ничуть не менее приятно и легко, чем когда дышала свежестью луга и леса после дождя. Из чего следует заключить, что действительно все в мире относительно.

Людям, например, кажется, что, когда они из одной точки смотрят на один и тот же предмет, они видят одно и то же. Но Инесса точно знала, что это не так. Каждый видит что-то свое. Один видит только то, что перед его глазами, потому что, скажем, он не знает еще, что дальше – справа, слева, за углом; другой видит несколько шире – чуть правее, левее, за ближайшим углом. А третий – видит целую жизнь, и много людей, и много событий, и они объединяются в его внутреннем зрении в целую симфоническую картину, где все звучит разом – времена года, и глаза матери, и парты в классе, и начерченные мелом «классики» на только что под первым апрельским солнцем высохшем асфальте, и заманчиво сверкающий драгоценным камнем под этим солнцем осколочек стекла, который толкает ногой, обутой в парусиновую туфельку, Таня Васильева, полностью захваченная заботой, чтобы стеклышко попало в меловой квадрат, и веснушки на Танином носике тоже озабоченно скучились к переносице...

Инесса вышла из автобуса на Исаакиевский, она увидела собор (и булыжник вместо нынешнего асфальта, и пустоту площади в ее теперешней людности, и свой восьмой-второй класс, собравшийся почти в полном составе покататься на трех имевшихся на всех велосипедах и погоняться в пятнашки между монолитных колонн Исаакия, чьи-то лица, чьи-то движения), и свою школу напротив собора – «стоят два льва сторожевые», – еще Пушкин писал про это здание, где Инесса и Лилька спустя сто лет решали алгебраические уравнения и несколько раз пытались выучить наизусть «Евгения Онегина», – и «Асторию», в которой, когда они учились в младших классах, был жилой дом, а внизу кинотеатр, куда они бегали смотреть «Красных дьяволят» и еще разные волнующие революционные фильмы; а «классики» на улице Гоголя Инесса увидела, еще не свернув с площади, ей не надо было сворачивать, чтобы увидеть за углом себя и Таню в солнечный весенний день, когда уже невозможной тяжестью давит на плечи зимняя шуба и они скачут в пальто нараспашку по широкому тротуару около Таниного дома. В этом доме когда-то квартировал Гоголь Н. В., о чем сообщает мемориальная доска на фасаде, в этом доме в коммунальной квартире жила нисколько не обремененная столь удивительным совпадением Танечка Васильева – под окнами прыгала в «классики» или через веревочку и безмятежно топала по тем же ступенькам, что и Николай Васильевич... И, еще не дойдя до улицы Дзержинского, Инесса видела «свой» дом и мамино смуглое озабоченное лицо в окне столовой, которое высматривает Инессу из школы (Инесса, как всегда, с опозданием вспоминала, что у нее есть дом).

Прежде чем зайти в Лилькино парадное, Инесса все-таки подошла к нему. Улица в этом месте оказалась уже, чем оставалась в памяти; по ней пустили троллейбусы, и она утратила свою величаво-тихую аристократичность – этот квартал от Адмиралтейского проспекта до улицы Гоголя. Но окна были те же нарядно-зеркальные, пустые, как бывают пустыми окна только в просторных жилищах, где нет нужды ставить на подоконники кастрюли с супом и загромождать их книгами. Из-за темных штор в их бывшей столовой пробивался мягкий желтоватый свет; в спальне было темно и еще не зашторено: за тонкими нейлоновыми занавесями виднелся лишь прямоугольничек незакрытой в освещенную переднюю двери. А окна Инессиной комнаты отсюда не было видно, оно выходило во двор, и даже можно было подумать, что сейчас там точно так же, как было: серо-лиловые обои, диван, покрытый ковром тех же тонов, письменный столик и этажерка с книгами, а за столом белобрысая и голенастая Инесса. Ну, дай им Бог, пожелала в душе Инесса незнакомым людям, которым больше повезло, чем ее родителям. А впрочем, что она знает об их везении?..

В Лилькином подъезде пахнуло сыростью, запахом столетий. Четвертый этаж показался под небесами, а ведь когда-то взбиралась на него одним духом. На массивной двустворчатой двери больше десятка звонков, над ними, под ними, рядом с ними – фамилии жильцов. Вот и Лилька: «Давидович Е. Н.», а ниже «Белов К. В.» – Белов Константин Васильевич, он же Костя, Лилькин муж. Дети на картонке обозначены не были – Оля и Леонид. Если еще всех детей перечислять, то и двух косяков, наверно, не хватит.

На звонок долго никто не шел. Неудивительно: надо еще пройти коридор со всеми его закоулками. А если звонок застал Лильку на кухне, то и подавно следует набраться терпения.

Но вот – шаги. Быстрые и тяжелые. Лилька и в детстве тяжело ступала своими полными коротковатыми ногами – тяжело и всегда стремительно.

В тусклом свете лестничной лампочки – ее счастливое, улыбающееся большеносое лицо, копна каштановых волос, которых так много, что всегда выбиваются пряди. Инесса сразу углядела отпечаток лет на лице, пополневшую фигуру. Она мгновенно, с печалью отметила эти перемены, но тотчас же ее глаза, как искусный реставратор, сняли наслоения лет и вернули ей Лильку такой, какой она все годы жила в ее памяти, потому что и лучистые глаза, и широкая белозубая добрейшая улыбка были те же, и вся Лилька конечно же была той же – милой, некрасивой, замечательной Лилькой. И Лилька, охватив Инессу одним быстрым и счастливым взглядом, пережила, наверно, то же: неузнавание, узнавание, возвращение...

Они обнялись, расцеловались и снова, не отходя от дверей, стали разглядывать друг друга. Лилька сказала первая:

– Совсем не переменилась. Ну нисколечки.

Инесса только улыбнулась снисходительно, не возражая.

– Ну, что? Ну, что? – заспорила с этой улыбкой Лилька. – Даже такая же худущая осталась.

Она повела Инессу по коридору, который, как и тысячу лет назад, освещался мутно-желтыми лампочками слабого накала, таил тени по углам и, как в детстве, опять показался Инессе одновременно и жутким и притягательным.

Комната Лильки была сильно вытянута в длину и от века делилась поперек шкафами, оклеенными с тыльной стороны обоями. Так было, когда Лилька жила здесь с родителями, старшим братом и сестрой. Так было и теперь, когда родители умерли в блокаду, брат погиб на войне, сестра с мужем получили трехкомнатную квартиру (сестра Женя всегда была практичнее и удачливее Лильки, замуж вышла после войны за капитан-лейтенанта, теперь он капитан первого ранга, а не как Лилька – за демобилизованного по ранению сержанта, без кола без двора и без специальности). Только шкафы были уже новые и вообще мебедь новомодная, полированная, диваны-кровати, люстры на обеих половинах.

– Твой сарай стал совсем модерн, – сказала Инесса, оглядевшись.

– Не говори, – жизнерадостно вздохнула Лилька, – эти дурацкие тридцать два метра, никогда мы с ними, наверно, квартиру не получим.

– А где семейство?

– У Кости партсобрание, Ольга гоняет, а Леонид у нас, сама знаешь, в армии. В институт, как тебе известно, с треском провалился. И очень хорошо, что в армии, – похоже, Лилька сама себя уговаривает. – Совсем от рук отбился, только и знал – гитара, да песенки, да по Невскому шататься. Нейлон, перлон, силон – еще бы немного, по миру бы нас пустил: сумасшествие какое-то. Ольга хоть девчонка, понять можно.

За дверью зазвонил телефон: он все так же висел подле самой Лилькиной двери, и номер у него сохранился старый, хотя было время, когда ни номера, ни звонка у него не было, без дела и без пользы висела черная коробочка, не с диском даже еще, а с кнопочками «а» и «б», и тени людей бродили по неосвещенным закоулкам коридора, и умирали эти тени тихо, тихо исчезали с земли. Танечка Васильева вот так умерла в сорок первом, лежит теперь в братской могиле на Пискаревском кладбище, с Инессиной матерью, с Лилькиными родителями и с тысячами других. Танечка Васильева, когда прыгала по подсохшему тротуару в «классики» и солнце слепило ее осколком стекла, не ожидала, что так мало осталось жить и что так придется умереть. Думала, что долгая у нее впереди жизнь и прекрасная. Кто-то иначе с Танечкой распорядился.

В дверь постучали:

– Елизавета Наумовна, вас. – Девичий голос, немного разочарованный – другого звонка ждали.

Елизавета Наумовна, Лилька ухватилась за голову:

– Наверно, Петруниной хуже стало. – Объяснила Инессе: – Послеоперационная, пожилая, с плохим сердцем. – И сорвалась с места. Задрожала мебель следом за ней.

Давала по телефону указания: сделать инъекцию строфантина... вызвать из терапевтического доктора Беридзе... Вернулась еще более встрепанная, озабоченная.

– И дежурит сегодня нескладеха такая, – пожаловалась Инессе. – Зачем только в медики пошла? Никакого призвания.

Лилька пошла в медики по призванию. Война застала ее на первом курсе медицинского – стала санитаркой, в кратчайшие сроки – как уже медичка – выучилась на медсестру, работала в госпитале в Ленинграде, ни на фронт, ни в тыл не попала, а было время – рвалась хоть куда, только бы из города. Так всю блокаду и прожила. В госпитале своем выходила и Костю. Писала Инессе в сорок четвертом, когда они друг друга опять нашли: «Я ему объясняла – доходяга я. Не такая, конечно, как в сорок первом или в сорок втором, но все равно. Никакого впечатления: такие говорит, глаза и такие, говорит, руки (этими руками я его три месяца перевязывала, и он, кроме меня, никого не подпускал) – только у тебя, ни у кого больше таких нет. Известно, любовь слепа – на ноги не посмотрел...» После войны Лилька снова училась в институте, а Костя пошел на трикотажную фабрику – слесарем, потом работал механиком, кончил техникум, в институт поступил с ходу, тоже вечерний; кряхтел, пыхтел, но тянул. Дети уже в школе учились, когда он завершил образование – на радость и гордость Лильке.

Лилька ушла на кухню что-то греть и велела Инессе пока отдыхать. И опять Инесса подумала о том же: сидит в комнате, перед ней – новомодный сервант, полированный стол на тонких ножках, кресла, торшер – все, как и полагается быть в современном доме. Сидел бы с ней рядом Андрей, только то и увидел бы, ничего бы он больше не увидел. А у Инессы перед глазами абажур над большим, о четырех слоновьих ногах, столом – хрустальные подвесочки славно так, радостно играли всеми цветами; Лилькина мать – маленькая, подвижная, как мышка, женщина, которая ворчала порой, что весь день только и знает – на стол ставит, со стола убирает (все в семье в разное время уходили, в разное время приходили), однако никого, кто бы ни пришел к детям, к мужу, к ней, не попотчевав, из дому не выпускала и на то, что концы не сводит с концами, не жаловалась; муж зарабатывал неплохо, да не на такую семью: трех ребят накорми, обуй, одень. А когда с мужем отправлялась в гости или в театр – в театр она очень любила ходить, Инесса через отца иногда доставала им контрамарки, – то и нарядиться было во что. Нарядное платье было лиловое, шерстяное, с белым крепдешиновым воротничком, – надевая его, она всегда как ребенок сияла. И смешно ковыляла в выходных, неразношенных туфлях.

Лилька вернулась и стала накрывать на стол.

– Выпьем по рюмочке? – спросила она. И сама ответила: – Выпьем. Коньячок у меня есть. Конечно, не такая уж это картина, когда сидят две дамы и пьют коньяк, но что же делать? Должны же мы отметить встречу. Костя поздно придет. – Лилька стелила на полированный стол скатерть. – Я не против новой мебели, – сказала она, двигая стол, отыскивая положение, при котором он встал бы устойчиво. – Но скажи мне, кто придумал такие столы? Так жалею, что выбросила мамин... Костя теперь часто задерживается. Главным механиком назначили, я тебе не хвасталась?

– Не хвасталась, – сказала Инесса, радуясь за Лильку. Сколько в этом высоком назначении Лилькиного труда, Лилькиных лишений, Инесса знала. Неважно, что фабрика небольшая, неважно, что она всего-навсего трикотажная, а не «Электросила» или «Красный путиловец». Важно, что труд, упорство вознаграждены.

– Но завтра он обещал прийти вовремя. Завтра у нас – настоящий вечер встречи. Я уже кое-кому позвонила. Нине Озолиной, Витьке Потрошкову, Дюймовочке, Грише Неделину. Ларка получила квартиру в такой глуши, на Гражданке, у нее телефона нет, и на работу ей не дозвонилась. Завтра еще попробую. А Володя Андреев уехал в командировку, такая досада...

– Володя? – ахнула Инесса.

– Я тебе не писала?!

– Ничего ты мне не писала. – Упрек вырвался невольно. Какое теперь это имеет значение?..

Лилька села на стул против Инессы и уставилась на нее задумчиво – словно бы на Инессином лице могла найти ответ, почему она о таком для подруги важном не написала.

– Он уже с год как в Ленинграде, – сказала наконец. Инесса боялась слушать, что дальше скажет Лилька, хотя слово «командировка» как-то успокаивало; если ездит в командировки, не так уж все плохо. Сейчас Инессе важно было только, чтобы Володе было не очень плохо, самое большее, чего она для себя хотела. Лилька, наверно, угадала.

– Женат. Я его с женой иногда встречаю. Он тут же, на Гоголя, у родителей живет. Сын уже большой, школу кончает. Английскую, в Демидовой. Жена симпатичная.

Женат. Взрослый сын. Ни в чем Инесса перед Володей не виновата. Сколько раз задавала себе этот вопрос, и всегда ответ один. Но что-то всегда в ней ныло – когда задавала этот вопрос и по справедливости отвечала. Ах, как обрадовала ее Лилька!.. Как это замечательно, что он женат, что он ходит со своей симпатичной женой по улице Гоголя, что он опять в Ленинграде.

– Наливаю, – предупредила Лилька. – И давай ешь. Знаешь, мне в голову пришел гениальный афоризм: в нашем возрасте истории болезней начинаются, истории любовей кончаются. – Она захохотала, и Инесса рассмеялась. – Могу тебе сообщить, что Володя очень мало изменился. Такой же красивый. Впрочем, ты никогда не замечала, что он красивый. Все девчонки в школе замечали, одна ты ничего не видела.

– Нет, я видела, – сказала Инесса. Она видела, она понимала. Да и разве самое главное было в нем – синие глаза и черные-пречерные пушистые брови, сходящиеся на переносице? Или высокий белый лоб?.. Он, конечно, был красивый мальчик, редкостно даже красивый. И это был тот нечастый случаи, когда внешность нисколько не вступает в противоречие с внутренней сущностью. Инесса никогда не была так глупа, чтобы не понимать этого и даже – не ценить. Но что можно с собой поделать, когда остаешься равнодушной ко всей этой красоте и влюбляешься в студента из киноинженерного института – и некрасивого, и невысокого, и вполне заурядного, который через каких-нибудь полгода становится тебе опять чужим и ненужным, а Володьку Андреева всегда только понимаешь, ценишь, даже дорожишь его дружбой – и никогда больше?.. Нет, чуть-чуть не стало больше. Но случилось это или слишком поздно, или не вовремя.

– Как ты думаешь, – спросила Инесса, – он захочет видеть меня?

– Дуреха, – сказала Лилька. – Отчего же не захочет?

– Но он столько лет не хотел...

– Человек ко всему привыкает, – мудро заметила Лилька. – К своим увечьям и даже к своим уродствам. А ему ведь нечего стыдиться. Он же не опустившийся, спившийся калека. Кстати, он защитил докторскую, я тебе не говорила?

– Фу-ты, – сказала Инесса. – Ты вообще что-нибудь мне говорила?

– Ну прости. И между прочим, если ты встретишь его на улице, то и не заметишь ничего – он часто даже без палки ходит.

– Я иногда думаю: для всех война кончилась, и для тех, кто убит, и для тех, кто остался жить. Только для тех она не кончилась и не кончится никогда, кто каждый день прицепляет протезы к култышкам и для кого каждый шаг вверх или вниз или не по гладкой дороге до сих пор и навсегда – усилие, боль, преодоление. Другие могут забыть, не вспоминать, а у этих все всегда при них.

– Если бы человек не умел преодолевать себя, свои несчастья, увечья, невзгоды, потери – род людской уже вымер бы, это я тебе говорю, – убежденно сказала Лилька. – Как врач и старая женщина.

– Слушай, старая женщина, – сказала Инесса, – наш коньяк выдохнется... А на этом свойстве человека – способности все преодолеть, все вытерпеть – в мире свершается немало зла, ты согласна?

– Как я рада, что ты приехала! – вместо ответа сказала Лилька. – Если бы ты знала, как я рада! – Она помолчала. И ешь, пожалуйста. Этот форшмак я готовила специально для тебя. Помню, как ты любила мамин. Мой – не хуже, можешь убедиться.

– Ты помнишь?..

Неужели прошло двадцать пять лет с тех пор, как она последний раз была в этом доме?.. Двадцать пять лет, целая жизнь, а отчего это ощущение, будто и не было их вовсе? Будто выйдешь сейчас на Невский –и, как бывало, встретишь на каждом шагу знакомых девчонок и мальчишек, и Володька Андреев непременно попадется им с Лилькой около Казанского собора или «Европейской» гостиницы – по-мальчишески неумело притворится, что совсем случайно оказался на их пути, а Лилька зальется краской, она совсем не умела скрывать свои чувства...

– Ты ведь ужасно была влюблена в Володю?

– Ужасно, – улыбнулась Лилька. – Я тебя иногда просто ненавидела. Не за то, что он любит тебя, а за то, что ты смеешь не любить его... В какой-то четверти я чуть не по всем предметам нахватала двоек, никакие науки не лезли мне в голову. Мама водила меня к невропатологу. Боже, как мы дорого стоим нашим родителям и как поздно начинаем это понимать.

– А интересно, Володька догадывался?

– Ну, во-первых, кому это теперь интересно? Во-вторых, догадывался. Но я же была его душеприказчица, свой парень, и дорожила этой ролью.

За шкафами щелкнула ручка двери, тихо, будто крадучись, кто-то вошел. Прошелестело снимаемое пальто.

– Оля, – прислушавшись, сказала Лилька. И Оля появилась из-за шкафов.

Откуда они все, эти девчонки, рожденные в войну или сразу после, такие в большинстве эфирные, тонюсенькие, длинноногие? Вон даже у Лильки – длинноногая. Инесса глядела на девушку. Нос у Оли тоже большой, но чуть-чуть меньше, чем у матери; чуть-чуть, самую капельку прямее линия от переносицы ко лбу – и нос этот уже не портит, а украшает бледное овальное личико.

– Здравствуйте, – сказала она Инессе.

– Узнаешь? – спросила Лилька.

– Узнаю, – Оля улыбнулась. – Мы с папой и мамой были у вас в Москве, когда ехали из Крыма. Я была совсем маленькая. Тетя Инна. У вас запоминающаяся внешность.

– Садись с нами, поужинай, – засуетилась около дочки толстая Лилька – и Инесса увидела Олину бабку, точно так же с первым инстинктом – накормить.

– Не хочу, – сказала Оля. – Спасибо. – Она прошла к креслу около приемника. Походка лениво-изящная, как у манекенщицы.

– Господи, – в сердцах сказала Лилька. – Ты мне можешь объяснить нынешних детей? Ведь не на деликатесах выросла, неужели самого малого хватило, чтобы пресытиться?

– Мама, – сказала Оля, – ну что ты шумишь? Я пообедала в институте.

– Когда это было?

– Ты хочешь, чтобы я была толстая, как ты.

– Я хочу, чтобы ты была здоровая!

– Ха! Доктор, отделением заведуешь, а не знаешь, что нет ничего вреднее для здоровья, чем лишний вес.

– Тебе до лишнего еще килограммов десять, – сказала Лилька. – Ладно, мы не обращаем на тебя внимания. Не хочешь – не ешь. Вот твоя тарелка, вот твоя вилка, и все на столе.

Оля включила радио, настроила на какую-то эстрадную музыку, слушала, отбивая кончиком туфли такт. Она о чем-то напряженно думала, поглядывая то на мать, то на Инессу. Лилька тоже заметила:

– Что с тобой?

– Ничего, – не сразу ответила Оля.

– Я принесу жаркое, – сказала Лилька.

Она ушла на кухню, и в это время Инесса спросила Олю:

– Ты ведь в Герценовском учишься? Довольна?

– Довольна, – сказала Оля. Она смотрела на Инессу, как бы изучая. – Тетя Инна, я не знала, что вы приехали... Через полчаса придет Миша... – Она пересела к столу, поближе к Инессе, подчеркивая доверительность, с какой хочет ей что-то сказать.

– Кто это – Миша? Оля слегка замялась.

– Это мой жених.

– Очень хорошо, – сказала Инесса, несколько растерявшись. Как и Катюша, Оля для нее все еще оставалась ребенком. И вдруг – жених. Это было странно, но, увы, естественно. Сейчас одна за другой пойдут свадьбы детей. Вот – Варварина Тася. Оля. – Я буду рада с ним познакомиться.

– Но мама ничего не знает. – Чего не знает?

– Что мы решили пожениться. Она думает, мы просто дружим. Он сейчас придет – сказать.

Вот какая ситуация.

– Я не хотела при вас, – призналась Оля. – Но, во-первых, Мишка все равно придет. Во-вторых, мы уже настроились. А потом я подумала, что при вас будет даже лучше. Мама ведь такая эмоциональная.

– Не рассчитываешь на благословение?

– Так начнется же: и молодые мы, и недоучки, и на что жить будем, и куда торопиться... Что, я не знаю? У всех одно и то же. Мещанский практицизм. Им, ясное дело, спешить некуда – все уже позади.

«Им» – это нам, не сразу сообразила Инесса. Нам, «старикам». Как это она беспощадно говорит и думает. С этакой позиции наивных захватчиков: сойдите с дороги, вы свое отжили, отдайте нам наше.

– Но и в самом деле, – сказала она, – вы и молоды, и недоучки, и жить вам не на что. Разве не так? Вот вы решили пожениться, а какой груз при этом кладете на плечи отца и матери, твоих, Мишиных, – об этом вы подумали?

– У Миши одна мать, – сказала Оля.

– Тем более.

– Но она на все готова ради своего сына, – сказано с вызовом. – И что ж, ждать до самой старости? Когда будем и не молоды, и не недоучки, и денег полный мешок?

Нет, Инесса не могла ответить на этот вопрос утвердительно. По-своему она права.

– И все же вряд ли вы сможете обойтись своими силами. Рассчитываете, что кто-то – Мишина мать, твои родители – вам поможет? И доучиться, и вырастить вашего ребенка, если он появится до того, как вы станете на ноги, что вас обуют и оденут – и не как-нибудь, а чтоб все – не хуже, чем у других, не так ли?

– Вы знаете, тетя Инна, что я заметила?

– Что же?

– Ваше поколение ужасно эгоистично. Инесса невольно рассмеялась:

– Неужели? Именно наше, а не ваше?

«Она живет в прекрасной уверенности, эта девочка, что если молодость ее пришлась на долгий и – прочный по видимости – мир, то тут нет ничьей заслуги. Может быть, даже думает, что ее заслуга в этом есть? И испытывает чувство превосходства над поколением, которое не сумело прожить свой век как следует быть. Отказывалось от элементарных ценностей жизни, воевало, бедствовало после войны – строило будущее, не столько уже для себя, себе уж не так много и достается, а для них же, вот этих дерзких, самоуверенных собственных детей. И не только по обстоятельствам времени мы так жили, ими принуждаемые. Не меньше – по чувству долга и ответственности перед этим временем. Но она не поймет. Он и не поймут... Или я несправедлива к ним, – сказала себе Инесса, взглянув на взволнованное, хорошенькое юное личико Лилькиной дочки. – Это она просто меня задела, бестактная девчонка. Пожалуй, некоторый смысл в ее позиции есть. Хотя бы в желании прожить жизнь лучше, чем мы. Это нас и сердит?.. Нет, нет, не то. Не так просто».

– А папа знает? – спросила она.

– Откуда же? – удивилась Оля. – Мы соблюдаем очередность. – Умно-лукавая улыбка.

– Ох, до чего вы хитрющие, – улыбнулась Инесса. – И не без чувства юмора...

Возможно, и правда при Инессе получилось лучше.

Пришел Миша – славный мальчугашечка. Неужели и мы такими птенцами были, когда женились?.. Был он, впрочем, хорошего роста, в худобе не уступал невесте, но при этом в фигуре проглядывалось что-то спортивное – плечи, осанка. Его легко представить с рюкзаком за спиной где-то на снежниках Кавказа. От волнения или всегда он чуть-чуть косил черными застенчивыми глазами, но проявлял твердость характера.

Все, как предвидела Оля: молоды, недоучки, где будете жить, на что жить?! Лавину на них обрушила Лилька. Она была огорошена. Он отбивался, отбрасывая со лба черную прядь волос: комнату снимут, перейдет на вечернее отделение, будет работать, им с Олей хватит. Ничего им ни от кого не надо. Гордый, хочет быть самостоятельным. Это в нем подкупало.

– Хорошо, – сказала Лилька, переводя дыхание. – А почему вы мне все это сообщаете, когда нет отца?

Оля метнула на Инессу сообщнический взгляд:

– Так разве сразу двоих мы выдержим? Теперь ты подготовишь папу. – И смягчила мать.

– Ага, я его еще и подготавливай... Конечно, раз вы решили жениться, то вас не удержишь, хоть тут все кувырком пойдет. Но одно условие – после весенней сессии. Вы не так еще давно знакомы...

– После зимней, – сказала Оля.

– Нет, после весенней, – твердо сказала Лилька. – Незачем торопиться...

– Ясное дело, – перебила ее дочь. – Тебе трудно понять. Когда человеку уже за сорок...

Инессу она пощадила. Видимо, из соображений гостеприимства.

Ох, какими же мы старыми кажемся им. Как, впрочем, и нам когда-то казались стариками сорокалетние люди... Отчего это старшие всегда виноваты перед младшими этим «уже»? «Ему – уже сорок». Чем человек старше, тем перед большим числом людей он виноват. Ему – уже. В одном этом «у ж е» – осуждение. Ведь никогда тот, которому «уже», не придаст такого оттенка слову «еще». В «еще» всегда ласка; снисхождение, в крайнем случае.

– Господи, молодые еще, – говорила Лилька, прощаясь с Инессой на площадке. – Все им кажется просто, все – легко. Пусть женятся, – объявила она решительно. – Хотят после зимней сессии – пусть после зимней. Мальчик неплохой, как тебе кажется? А могла бы ведь какого-нибудь обалдуя привести, тоже особенно не поспоришь, а? Или – пижона?

Лилька была беспомощна перед юным существом, ею самой рожденным. Наверно, в больнице у себя она ни перед кем так не беспомощна.

 

6

По тускло освещенной улице Гоголя Инесса вышла на Невский. Несмотря на поздний час, он весь еще сверкал и горел разноцветным неоном и ртутными светильниками, фарами и витринами. И все это сверкает и горит уже почти само для себя – редкие прохожие, полупустые автобусы и троллейбусы, жители попрятались в дома. Окна, большей частью уже темные, отражают огни проспекта.

До чего же хорош Невский, светлый и без суеты, в этот час!.. Но это только из Лилькиной комнаты могло показаться: выйдешь на Невский и непременно, как бывало, встретишь... Ну, кого? Володю Андреева или Дюймовочку (в Дюймовочке – Лиде Суворовой – в девятом классе было восемьдесят килограммов веса при росте сто семьдесят, оттого и пошло прозвище)? Или Гришку Неделина? Или... Нет, никого уже Инесса не встретит. Новые ходят в этот час по Невскому Володи, Гриши, Дюймовочки. Новые – юные, новые – старые, новые – средних лет. Прежде ходили одни, теперь другие. Раньше шла девчонка Инесса, а теперь идет Инесса уже средних лет. С виду ничего на Невском не изменилось. Как и раньше, идут молодые, постарше, еще постарше. Еще и при Пушкине тут ходили – свои молодые, свои пожилые. Пушкин здесь ходил – сначала молодой, а потом – постарше, постарше он точно тут ходил – вон там, за изгибом Мойки, дом, где он жил, откуда шел к этому вот углу. В детстве Инессе казалось, что Бог знает как давно это было. Не так давно, каких-нибудь сто тридцать лет, две неполные человеческие жизни... Так и ходят по Невскому один век и второй люди, и только сам Невский видит в шумном бурлении веков эту тихую и вечную смену поколений на своих тротуарах...

Прошли длинноволосые, с челками, мальчики в странных приталенных камзолах. В транзисторе, который один из них вертел в руках, играл джаз – что-то хриплое и немелодичное, но в отчетливом ритме, и под него длинноволосые мальчики совершали на ходу несколько дикарские телодвижения. Нет, правда, наверно, что человек произошел от обезьяны... Навстречу Инессе шел мужчина – высокий, без шляпы и прихрамывал. Ее ожгло точно током – так все в этом человеке было знакомо ей: непокрытая до самых морозов шевелюра и как голову держит... Походка – нет, походку Инесса не узнала, и палка тоже была незнакомой, но Инесса же помнила и про новую походку, и про палку... Значит, раньше времени вернулся из командировки – вон и портфель в руке, в таких портфелях у командированных мужчин умещается все необходимое им в пути. Он действительно почти не хромает. Инесса ускорила шаг, она чуть не крикнула, оказавшись лицом к лицу с мужчиной: «Володя!», но не успела крикнуть, зрение сработало на мгновение раньше и зафиксировало чужую, несколько опешившую от замеченного порыва, совершенно несимпатичную физиономию. До краски, прилившей к лицу, смутившись, Инесса обошла незнакомого мужчину. И долго не могла успокоиться – и от неловкости, и от разочарования, и от всколыхнувшегося в ней давно забытого чувства. Как она могла так обознаться?.. Это оттого, что с той минуты, как Лилька рассказала о Володе, Инесса думала о встрече с ним. Проходила мимо его дома на улице Гоголя – казалось: вот сейчас он выйдет из арки ворот... На первого попавшегося человека кинулась, стыд какой. Видел бы Андрей... Когда я уехала из Москвы? Неужели только вчера? Не сто лет назад? Москва была бы от меня сейчас так же далеко, как планета Юпитер, если бы не знать, что можно хоть сию минуту сесть в «Стрелу» и утром оказаться на Комсомольской площади. До Юпитера «Стрела» не довезет. Андрей и Катюша, наверно, спят. Их сегодняшний день недалеко ушел от вчерашнего, а у Инессы прошла целая вечность... Завтра первым делом надо позвонить Токареву. Самым, самым первым делом.

Во сне увидела Лилькину сестру Женю, которая требовала, чтобы освободили комнату на улице Гоголя для ее женившегося сына; во сне все знали, что у Жени трехкомнатная квартира, и все-таки понимали, что Лилька должна уступить, почему-то Женя была права, а не Лилька, в этом дурацком сне, и просто жуткая получалась трагедия. И тут пришел Володя Андреев – оказалось, что никаких протезов у него нет, ходит он на своих ногах, кто-то страшно напутал, обманул Инессу, и он тоже – очень справедливо – сказал, что хочет Лилька или нет, но как же сын Жени обойдется без этой комнаты?.. Инесса проснулась от всего этого ужаса, обрадовалась, что Лильку никто из дому не гонит, а про Володю – было жаль, что это – сон, а не явь, две его собственные ноги.

Наверно, она последняя видела их... В сорок третьем году. Они лежали на простыне – длинные, стройные мужские ноги, поросшие коротким золотистым пушком, Володя спал в одних трусах, одеяло сбилось и открывало его плоский и твердый, как доска, живот. В комнате было хорошо натоплено, но Инесса, которая так и не заснула до утра, встала со своего диванчика, обогнула стол, прикрыла Володю – она уложила его на хозяйкину кровать – байковым застиранным одеялом. Прикрыла, коснувшись жестковатого пушка на ногах, гладкой теплой кожи на животе. Волос, упавших ему на лоб, она не тронула, задержала руку на полпути. И губами не коснулась сомкнутых во сне губ, преодолев желание, устыдясь его и едва не заревев оттого, что все у них так нескладно получается...

... Метро в те годы в Москве ходило полупустое. Даже в часы пик в нем не было толкотни. А уж в девять вечера, когда накануне Инесса вошла в вагон на «Маяковской», и вовсе. Она увидела свободное место, села, ни на кого не глядя, – какие уж у нее тогда были заботы, но были, – и отчего-то вдруг отвела глаза от противоположного темного стекла, за которым мелькала цепочка тоннельных огней, и перевела взгляд на дверь, возле которой, лицом к Инессе, стоял военный в желто-зелено-бурой маскировочной плащ-накидке. Он был единственный в вагоне военный – высокий, статный молодой парень. Возможно, Инесса повернулась к нему потому, что краем глаза увидела отражение в стекле? Или потому, что все в вагоне поглядывали на него? Фронтовиков в Москве умели отличать от всех прочих военных, в пустом вагоне метро фронтовик не мог ехать без того, чтобы не обратить к себе взоры, у каждого человек с войны вызывал какие-нибудь чувства, сложные и волнующие.

Но, скорей всего, все-таки она перевела взгляд от бегущего за черным стеклом тоннеля на молодого фронтовика, потому что человек этот пристально, очень уж пристально глядел на нее...

Потом Инесса помнит, как стояли они перед всем вагоном, посредине, и как какая-то женщина смотрела на Инессу и плакала. Отчего она плачет, Инесса никак в толк не могла взять.

Безусловно, это было чудо – в громадной Москве оказаться в одном вагоне метро!.. Она же (или он) могла сесть в следующий поезд или в предыдущий. В другой вагон. Даже если бы она вошла в соседнюю дверь и оказалась бы вон в том конце, он мог не увидеть ее...

Она ехала на «Сокол», где снимала угол, и он ехал на «Сокол». Там было какое-то военное общежитие. От метро и до самого ее дома они, кажется, молчали. Поспешно выяснив что-то самое важное, умолкли... Инесса открыла своим ключом входную дверь. Двухэтажный коттедж был пуст. Хозяйка с утра ушла на завод на сутки. Соседи с первого этажа эвакуировались; на фронте были сыновья верхней жилички, а сама она переселилась к дочери на Покровку.

В доме было пусто и темно, но они почему-то старались не шуметь и, сердясь на скрипящие половицы, дошли до комнаты и тихо, тайно затворили за собой дверь. Перед незашторенным окном во мгле осеннего вечера под ветром качались и царапались в стекло ветки липы. Инесса быстро пересекла комнату и спустила штору. Володя в кромешной тьме двинулся ей навстречу, она наткнулась на него и сразу вошла в его объятие. Вошла как с холода в тепло, как с жары в прохладную воду, как с шумной дороги – в тихий, травой и листьями пахнущий лес... Она замерла, желая лучше вместиться в его руки и подольше остаться в них. Он дышал ей в самую макушку, тепло и знакомо дышал, потом прижался губами к ее волосам и целовал, целовал, а она подставляла ему лицо, глаза, шею...

Совершенно неважно было сейчас, как раньше, в той жизни, складывались их отношения. Еще час назад Инессе казалось, что от той жизни у нее ничего не осталось. И вот – Володя. Он один вместил в себя все – она сразу не стала одинока, бесприютна, никем не любима и никому не нужна. И ведь вот еще что: в той жизни было много людей – друзей, знакомых. Но с тех пор как она начала поправляться после воспаления легких и часами лежала без движения, без сна, круг этот в мыслях очень сузился. Из него сами собой выпали разные подружки и приятели, и студент из киноинженерного, и корреспондент киевского радио. В нем остались: мама, папа, бабушка, Лилька и Володя. Мамы уже не было, об остальных – неизвестно. Она не знала о них, как и они о ней. И только молила: пусть они останутся живы, пусть уцелеют, пусть, пусть, пусть... Господи, пусть!..

...Она сказала «нет» в самую последнюю минуту. Отчего, зачем она сказала это «нет», когда все в ней говорило другое? Она не могла объяснить себе тогда, а сейчас было бы смешно выяснять. Тогда она же любила его, она же не сомневалась в этом! Она любила его, и он поверил ей. Так легко и так радостно поверил! Она видела над собой мерцающие в почти полной темноте глаза и переполнялась его счастьем. Она дала волю его бережно ласкающим ладоням, его губам, она почти истаяла под ними и вдруг, в самую последнюю секунду, сказала «нет». Он не поверил. Он долго не хотел, не мог поверить, он, как всегда, был терпелив с ней... Потом встал, подошел к своей висящей на гвоздике плащ-накидке, вытащил папиросу и закурил. В темноте только этот огонек и жил. Она тоже встала, постелила ему на хозяйкиной кровати.

– Спасибо, – сказал он. Лег на кровать и снова закурил.

Далеко, на Ленинградском шоссе, заскрежетали по рельсам первые трамваи, когда Инесса услышала, что он заснул. Тогда и накрыла его одеялом. До этой минуты она все еще ждала, что он еще раз подойдет к ней и все будет иначе. Но он не подошел и даже в конце концов уснул: перед этим он не спал двое суток. И она под утро задремала. Когда из-за оттопырившейся шторы выглянул серый октябрьский рассвет, она испуганно проснулась, всполошенно подняла голову и заглянула через стол на хозяйкину кровать. Ушел. Конечно, ушел. Она пошарила глазами по столу, ища записку – пусть даже ругательную, но хоть какое-нибудь от него слово, – клеенка холодно и насмешливо поблескивала своей пустой поверхностью, ничего на ней не было, кроме банки из-под консервов с фитильком, плавающим в керосине. Инесса уронила голову обратно на подушку. Она даже не спросила, где на «Соколе» это его общежитие, база, куда он приехал на один день, чтобы сегодня опять уехать. «На фронт?» – спросила она его вчера. «Дальше», – сказал он и улыбнулся, увидев ее недоумение. Ни о чем не расспросила, ничего не узнала! И вообще – дура, кретинка, идиотка. Ханжа. Синий чулок... И тут она услыхала стук топора во дворе и сразу же увидела пятнистую плащ-накидку, висящую на гвозде. Она вскочила и выбежала на черное крыльцо.

Володя колол дрова. В гимнастерке без ремня. Махал и махал топором, и от чурки во все стороны бойко отлетали поленья. Вчера она успела (когда?!) обмолвиться, что кончились наколотые дрова. Кажется, когда в коридоре споткнулись об остатки поленницы.

Он долго не чувствовал, что она смотрит на него. Но когда остановился передохнуть и отереть пот со лба, увидел наконец. Она ждала, что сейчас оживление, вызванное приятной ему и веселой работой, сойдет с его лица, он нахмурится и опять отвернется. Но он глядел на нее ласково, словно любуясь (и чем любоваться? – накинула на халат какой-то старый хозяйкин лапсердак, сунула ноги в галоши – она же так спешила!), – он никогда не помнил ей зла и не уставал прощать ее.

Она повернулась и пошла на кухню. Разжигала керосинку, наливала воду в чайник, и слезы беззвучно катились по щекам. А она думала, что разучилась плакать, что уже выплакала все слезы.

– Чего ты, дурешка? – спросил он, заглядывая в ее запухшие глаза. Он наколол целую кучу дров и вернулся в дом.

– Кретинка я, – сказала она, и он понял. Он всегда ее понимал, как бы неясно она ни высказывалась.

– Есть немножко, – смеясь согласился он, и ее лицо тоже покривила жалкая улыбка. – Ничего, – сказал он. – Ничего, Инночка. Все у нас с тобой еще будет. Теперь-то я точно знаю. Или я самоуверенный балбес?

– Нет, – сказала Инесса. – Ты самый замечательный человек на свете.

За окном заскреблись на деревянных ступеньках шаги. Пришла с работы хозяйка. Володя взглянул на часы:

– Не миновать бы мне губы, если бы в три часа самолет не отлетал.

Писать он не обещал – не ходит туда почта, где он будет. Но обещал приехать. Через месяц, может быть. А уж через два – точно.

Вот – до сих пор едет.

Все в их жизни могло сложиться иначе, если бы в ту ночь он поверил ей до конца. Не поверил. Не поверил, что, если был не очень-то нужен раньше, будет нужен без обеих ног. Он подорвался на мине через несколько дней. Инесса узнала об этом через несколько лет. Она была замужем, у нее была Катька, она жила счастливой семейной жизнью...

Не было у нее более тягостного на совести, чем Володя... Как хорошо, что он в Ленинграде, что у него – жена, сын... Когда же он женился, если сын в десятом классе?..

 

7

– У меня, ребята, – сказала Дюймовочка, – сохранился список нашего десятого-второго. Взносы на Красный Крест собирала или на что-нибудь другое. Но – факт: полный список. Недавно в старых тетрадках раскопала. Так вот – одной трети нет. Кто на фронте, кто в блокаду. Двое – исключение: Клава Семина – от туберкулеза в сорок шестом и Виталька – в авиационной катастрофе. В Сочи отдыхать летел.

Дюймовочка сообщила это, и все в ответ молчали. Потом Гриша Неделин проговорил:

– В судьбе десятого-второго судьба поколения. И первая половина двадцатого столетия. Человек не подозревает, до какой степени он мало зависит от себя и как барахтается в руках своего времени.

– Ты утверждаешь... – заспорил с Гришей Виктор Потрошков.

И опять изнакуренной, наполненной людьми – бывшими одноклассниками – комнаты ушла тишина, вернулся прерванный Дюймовочкой веселый гвалт.

...Гриша Корниенко, Инессин сослуживец, как-то рассказал, что встретил школьного товарища спустя пятнадцать лет и ничего приятного в этой встрече не оказалось – одна неловкость. Чужие люди. Общая парта в далекие годы оказалась слабым связующим звеном. Коротко ответили на вопросы – кто где, чем занимается – и ответы тотчас же, как разошлись, забыли, как тотчас забывают содержание анкеты того, кого заранее не собираются брать на работу.

Поэтому Инесса, не признаваясь даже самой себе, с тревогой ждала сегодняшней встречи.

Но ничего похожего не произошло. У каждого в жизни есть люди, которые прочно входят в его биографию. Далекие друзья. Погибшие товарищи. Похороненная кем-то чужим на Пискаревском кладбище мать. Они с тобой и в тебе, пока ты сам жив.

Инесса видела: не одна она ощущала это сегодня, здесь.

Она пришла раньше всех, почти одновременно с Лилькой. Та примчалась с работы и спешно мешала на кухне какие-то салаты и паштеты, вдвоем они управились быстро. Лилька, как выяснилось, ночью почти не спала – «подготовить» мужа не сумела, и, когда, нагулявшись, в первом часу ночи явилась домой Оля, отец был уже весь не в себе. Лилька испугалась, как бы не прибил дочку, хотя никогда детей пальцем не тронул.

– Понимаешь, – рассказывала Лилька, нарезая кубиками соленый огурец, – он ее, Олю, как-то ненормально даже любит. Его бы воля, он ее замуж не только бы сейчас, никогда не отдал, лишь бы не отпускать от себя. Эгоистическая родительская любовь. Обычно такие переживания у матерей единственных сыновей – им-то уж и подавно кажется, что совершенно незачем сыну жениться, уходить от них к какой-то чужой женщине. Сын старой девкой не останется... А ведь дочке можно жизнь поломать, если женихов выбирать по своему вкусу и свои сроки назначать.

– Миша этот – неплохой, похоже, мальчик, – сказала Инесса, чтоб поддержать Лилькин дух.

– Очень даже хороший мальчик, но нашему Константину Васильевичу принца подай – мало, Иннокентия Смоктуновского – тоже маловато, вот насчет космонавта – не знаю, не выяснила.

...Сейчас Лилька сидела за столом, и никто о ее бессонной ночи и переживаниях догадаться не смог бы, словно на время этой встречи отключила себя от них, не подпускала к себе. Шумела, хохотала, танцевала, убирала одни тарелки, ставила другие, а Костя ей старательно помогал, и Инесса видела: осознал себя виноватым – не перед дочкой, перед Лилькой – и старается искупить вину. К Лильке он вообще относился так трогательно-преданно, как редко в жизни встретишь.

За столом кричали, спорили, что-то вспоминали – ребячьи свои шалости, забавные происшествия.

– Виктор, помнишь, как ты в шкафу, в физическом кабинете, на контрольной заснул? – спросила Лара Головина, и в комнате грохнул смех, будто только сейчас это произошло.

– И кто бы подумал, – сказала Лилька, – что из тебя, Виктор, выйдет человек.

– Никто, – согласился Виктор Потрошков, ныне подполковник-артиллерист. – Меньше всех я сам от себя этого ожидал. И ведь – неплохой человек, а? – и он выпятил грудь, обтянутую кителем. – Недавно на Исаакиевской Розочку встретил – это наша математичка, Роза Савельевна, – получил разъяснение хозяин дома, хотя он и без того наперечет знал по именам весь десятый-второй класс и его учителей. – Старенькая стала. Усохла как-то. Но сразу узнала. В каком году у нее учился, в каком классе – все помнит. Любила, говорит, я ваш десятый-второй. Не припомню, чтобы с тех пор у меня лучше класс был. Не потому, что так уж замечательно учились, и ты, говорит, порядочный лентяй был, а вот хорошие вы были ребята. Почти все без исключения, говорит, как нарочно подобрали.

– И у нас, наверно, лучше учительницы не было, – сказала Инесса.

– Вот ты, Гриша, утверждаешь, – вернулась к спору Дюймовочка, – что человек не зависит от себя...

– Я совсем не это утверждаю.

– Нет, ты погоди. Вот погляди, наш класс. Чего нам только в жизни не досталось. Кому фронт, кому блокада. Я про себя не говорю.

– Почему – не про себя? – возразила Лилька. – Тебе тоже досталось дай Бог.

– Я не об этом. Я – кто? Домашняя хозяйка. Никто.

– Трех сынов вырастила – и никто? Ничего себе времечко наступило.

– А ты – двоих, а при этом еще врач, тебя не только в твоей больнице, тебя многие в Ленинграде знают. – И повернулась к Инессе: – Очень многие, я часто слышу, хотят именно к ней, в ее отделение попасть.

– Ну ладно, так что ты хочешь этим сказать? – нетерпеливо перебила Лилька.

– А то, что какое ни было время, а все у нас стали людьми. После войны долго ведь еще и холодно и голодно было, а учились, наверстывали. Клава Семина да я – только мы и не учились. Ну, Клава больная была, а я...

– Про меня – забыла? – это Нина Озолина.

Да, Нина Озолина, одна из самых лучших учениц в классе, – без образования. Дюймовочка – та, как только школу кончила, сразу же вышла замуж и быстро родила сына. Потом – еще двоих. Сидит сейчас – большая, толстая, домовитая, с красивым лицом мадонны – богиня-покровительница материнства и домашнего очага... А Нина?..

Инесса сегодня Нину не сразу узнала. Не потому, однако, что годы тронули ее больше, чем других. Скорей, даже меньше. Но она стала совсем непохожей на себя прежнюю. Была как гимназисточка – в те огрублявшие девчонок годы, когда самое важное, чуть не дело чести – мерещилось – было не отстать от мальчишек ни в нем, – такие девочки-гимназисточки или тургеневские девушки были редким исключением. Все – стриженые, а у Нины – две толстые коротенькие косы; полузаплетенные, они спиралями вьющихся концов растекались по груди. Все – шумные, она – сдержанная, немножко скрытная. Однажды на школьном маскараде оделась Татьяной Лариной, и все решили, что Пушкин, скорей всего, свою Татьяну должен был именно такой представлять... Сегодня явилась: взбитая стрижка красновато-рыжих волос, в ушах длинные серьги – два янтарика, как две падающие капли свежего меда; подмазанные глаза; юбка – ни на сантиметр не длиннее, чем прилично носить женщине ее возраста, – не вызывающе и стройные ноги на виду. Деревенская Таня Ларина и та меньше, наверно, преобразилась, ставши петербургской дамой света.

Здороваясь, Нина, оберегая себя от вопросов и возможной чьей-то неловкости, шутливо докладывала:

– Не замужем, детей не имею.

Была прелестная девушка, стала интересной женщиной. И вот – не замужем, бездетуха. Не родись красивой... Впрочем, непохоже, чтобы Нина была несчастлива: вид у нее жизнерадостный, глаза блестят, смех неподдельный. Не в том же обязательно счастье женщины, чтобы – муж, дети... В чем же Нинино счастье – если оно есть?.. Угадать Инесса не может.

А Нина рассказывает про младшую сестренку Томочку:

– Сестренке моей уже, как ни крути, а тридцать четвертый годок. Окончила университет, преподает английский. Сынишке восемь лет. Имею племянника – лично я. Бездетная любящая тетка для племянника – клад.

Это у той самой Томочки – такой беленькой, щупленькой, одни косточки да синие жилки, девочки – восьмилетний сын и она преподает английский? Чудеса, бывают же на свете чудеса! От чего только Нина не уберегла свою сестренку! От голодной смерти, от детдомовского сиротства... Ходит теперь рыжая, в короткой юбке и при серьгах, сидит в своей аппаратной на радиостудии, покупает в Елисеевском шоколад племяннику... Кто-нибудь и облает ее на улице ни за что, продавщица нагрубит, начальство отпуск летом не даст. И почему бы ей исключения?.. Ничего о ней люди не знают. Только и видят – прическу, серьги, стройные ноги.

Это они вот, кто собрался здесь, видят друг друга в нескольких измерениях сразу – прошлое и настоящее, что – на виду, а что за ним скрыто. Вот, например, Нина. Была превосходная лыжница. В восьмом классе ее выбрали комсоргом...

Отец у них с Томочкой был контр-адмирал, по-тогдашнему флагман третьего ранга, кажется. В школе о высокопоставленном Нинином отце долго не знали. Нина не докладывала, отец в школу не наведывался. И к Нине домой ребята не ходили – она жила от школы дальше всех, на набережной, около площади Труда. И однажды – учились они в восьмом классе – в дом этот попал Генка Денисов, сосед Нины по парте. Попал, потому что забыл принести ей в школу какую-то книгу, а книга была Нине позарез нужна, вот он после школы сбегал домой, а потом потопал на набережную Лейтенанта Шмидта и там в дверях нос к носу столкнулся с контрадмиралом, которому Нина вслед кричала:

– Папа, ты оставил очки!

Контр-адмирал с Генкой приветливо поздоровался, и Геннадий, который мечтал после школы поступить в военно-морское училище то ли имени Фрунзе, то ли имени Дзержинского, был этой доступностью большого командира Военно-Морского Флота совершенно ошеломлен. Нина, вынеся очки, Геннадия отцу представила:

– Это, папа, Гена Денисов, я сижу с ним на одной парте, и мне вечно приходится ему подсказывать. – Она смеялась. Геннадий учился хорошо, он поставил себе целью многого в жизни добиться. Если Нина ему и подсказывала, то в исключительно редких случаях – она думала быстрей, чем он.

На следующий день восьмой-второй был подробно осведомлен о флагмане третьего ранга. Стало известно, что «флагманша» – обыкновенная женщина, которую Геннадий принял было за домработницу, что у Нинки комната с высоченным окном на набережную, но в этой комнате ничего, кроме железной, масляной краской покрашенной кровати и простого письменного стола, нету. И в передней пусто, и полы ненатертые, никогда не подумаешь, что это контр-адмиральская квартира. Восьмой-второй класс, в том числе и Генка Денисов, бывал дома у Инессы Коноплевой, ему было с чем сравнивать.

Не то чтобы в классе было развито чинопочитание, этого нисколько не было, напротив, демократизм был в классе основой основ, но все-таки иметь в своей среде дочку флагмана Военно-Морского Флота оказалось лестным. Это был не просто высокий чин, это был целый Балтийский флот, и серо-стальные крейсеры на Неве и дни Октябрьских и Майских торжеств, и залп «Авроры». Особенно это звучало для мальчишек. Сама Нина явно «недопонимала», как говорится, какой вес для ребят имел ее папа. И никак не связала с ним происшедшую с Геннадием Денисовым перемену: он превратился в Нинину тень. Красивый, длинный такой парень. Красивая длинная тень. Стали вместе заниматься, и на Невском их вдвоем встречали. Возможно, это было простое совпадение, что Геннадий заметил достоинства соседки по парте и влюбился в нее почти одновременно со знакомством с ее папой. Об этом в классе поспорили, да и перестали. А вскоре все дурные подозрения и вовсе рассеялись, когда случилось несчастье – отравилась, покончила с собой Нинина мать. Болела изнуряющей, неизлечимой, но не приносящей конца болезнью. Сама приблизила желанный конец.

Была весна тридцать седьмого года, отец с дочками пошел на трибуну площади Урицкого, на первомайский парад и демонстрацию. Когда они вернулись, мать еще дышала, но спасать ее было поздно. И первый Нинин телефонный звонок после «скорой помощи» был к Геннадию. И первый человек, который пришел в этот несчастный дом, был Геннадий. Были краснофлотцы и военно-морские командиры, кто-то устраивал похороны, заботился об оркестре, цветах, могиле, даже о поминках кто-то позаботился, но люди приходили и уходили, у них были свои дела и заботы, а Геннадий никуда не уходил, и оставался ночевать, и варил кашу Томочке (перед этим он звонил домой и справлялся у любой подошедшей к телефону соседки, как это делается), и заваривал чай, и стал необходим и незаменим этим трем вдруг осиротевшим людям. «Друг познается в. беде», – нравоучительно повторяли в классе, укоряя тех, кто сомневался в искренности чувства Геннадия Денисова.

...– А кто слышал о Генке Денисове? – наверно, у всех разом это всплыло, когда Нина напомнила о своей в чем-то все-таки незадавшейся жизни. И всплыло не только это, но главным образом и дальнейшее.

– Он, как и следовало ожидать, далеко пошел, – усмехнулся Гриша Неделин, такой же круглолицый и ушастый, каким был в детстве, разве только в полтора раза толще. – Он теперь главный конструктор...

– Что ж, парень был способный, – перебила его Нина. – И умный. И твердо знал, что делать жизнь надо уметь. Чтобы поменьше зависеть от времени, – Нина лукаво глянула на Гришу. – А почему ты не позвала его сегодня? – спросила она Лильку.

– Вот тебе здрасьте, – возмутилась Лилька. – Кому он здесь нужен? Тебе, что ли?

– А что? – с задором ответила Нина. – Даже интересно. Живем в одном городе, а хоть бы раз встретились. На улице, в театре. Как заколдовали его – не попадается мне на глаза. В сущности, ребята, не слишком ли строго мы его судили?

– Ну, ты даешь, Нинка! – удивленно протянул Виктор Потрошков.

– Почему же? Его ведь тоже надо понять.

– Ты считаешь – надо? – Гриша Неделин смотрел на Нину выжидательно.

– А как же он иначе стал бы делать свою жизнь, если бы в самом начале пути позволил себе быть сентиментальным?

– Не трепись, – сердито сказал Гриша.

...Это было весной, они кончали десятый класс. Как вырванные лучом прожектора из темноты сцены, из навсегда ушедшего далека мелькнули перед Инессой лица... Нина. Ее отчаянно-страдающие, отчаянно-упрямые глаза. Гриша Неделин, ушастый, распаленный, вскочивший с места на задней парте и размахивающий руками. Бледный, растерянный Геннадий Денисов – Инесса поразилась тогда, заметив, до чего он стал некрасив, этот красивый Генка. А у доски – школьный комсорг Галя, безжалостно правая в каждом слове, доводе и не могущая никого убедить. Многие в классе, наверно, испытывали схожее с тем, что смутно чувствовала Инесса, – неприятие этой безжалостной правоты. Сердце протестовало, бунтовало, мучилось оттого, что не совмещались в нем – правота и безжалостность. Как ее было не жалеть, Нину? Такую перед ними всеми одинокую? И без них-то несчастную.

Высокие окна их десятого-второго выходили на Исаакиевскую площадь. Солнце наискосок пробивалось через запыленные стекла, и, должно быть, в классе было светло в тот день, но он все равно видится сумрачным, словно набухшим тучами, как если бы и не было никакого солнца.

Почти забытый, будто и нереальный эпизод. Давно забытый – к случаю вспомнившийся. Значит, без последствий для себя пережитый? Было – и прошло? Нет, подумала Инесса, машинально поднимая рюмку, чокаясь и согласно кивая словам, к ней обращенным и ею не услышанным. Наверно, именно с тех пор я знаю, что ничего нет на свете стыднее, хуже предательства. Неважно – кого или чего. Человека, принципов, чести. Родины. Самого себя. Генка тогда предал и Нину и самого себя. Любовь. Он был принципиален? Да. И он был беспринципен. Бывает и так, когда во что бы то ни стало спасают свою шкуру. Ему казалось, что – спасает, а спасать-то было нечего. Трус видит опасность и там, где ее нет. Трус никогда не становится храбрецом.

Нет, все это я не тогда поняла. Может быть, только сейчас и поняла – спустя столько лет? Без малого тридцать.

Инесса повернулась к сидящему рядом Грише Неделину:

– А что стало потом с Нининым отцом?

– Погиб, – ответил он, сразу поняв„что она имела в виду под словом «потом». – Реабилитирован посмертно.

Ничего удивительного, в общем, не было в том, что она ничего не знала о судьбе контр-адмирала. Инесса в сороковом уехала из Ленинграда к бабушке в Киев – думала, на несколько месяцев, а вернулась вот только сейчас. Война надолго их всех раскидала, после войны каждый, кто дожил, пошел своим путем. Школа осталась далеко – пришлось взрослеть быстро, по законам военного времени. От Лильки Инесса знала главное: тот на фронте, тот погиб, та умерла... Женился. Развелась. Дочка. Сын. О Нине тоже знала: когда началась война, поступила на курсы радистов, до ранения в сорок четвертом была на фронте. Потом разыскала Томочку, забрала из детского дома. Вот – выучила на преподавательницу английского языка. Замуж выдала. Племянника балует. А у самой – ни семьи, ни детей.

– Все-таки как это случилось, – словно угадав, о чем она думает, спросил Гриша, – что ты никак не могла в Ленинград к нам приехать? Или приезжала – скрывалась?

– Что ты, Гришуня! – Инесса ласково склонила к его плечу голову. – Как я могла скрываться от вас, таких любимых? Трудно представить, а никак не получалось. В отпуск едем на юг, не на север. На праздники своих не оставишь, а куда за собой весь хвост тащить? Однажды собрались было – хоромы Лилькины пустовали, все ее семейство разъехалось, она одна была, так моя Катюша ангину схватила. Так год за годом – и не замечала, как они пролетали.

Значит, адмирал реабилитирован...

...Началось с того, что Нина поссорилась со школьным комсоргом Галей. Та откуда-то прослышала про ее отца (возможно, был у нее знакомый на корабле) и объявила во всеуслышанье то, что Нина уже много месяцев ото всех скрывала. Чего ей это стоило, об этом Инесса позже подумала и перед Нининым мужеством преклонилась. Каждый день ходить в школу, учить уроки, заботиться о Томочке – и делать вид, что ничего не случилось, ничего не стряслось!.. Побледнела, осунулась – так она еще после смерти матери не оправилась, да и выпускные экзамены на носу... С Генкой – он один и был в курсе – они стали особенно неразлучны.

Когда Галя обозвала Нининого отца «врагом народа», обвинила в «укрывательстве» и заявила, что не ей, обманщице, быть комсомольским вожаком в классе, Нина в страшной ярости, не помня себя, кинулась на нее, закричала: «Сплетница ты! Ничтожество! Как ты смеешь! Мой отец коммунист, он за советскую власть кровь проливал, он не виноват, в его деле еще разберутся, как ты смеешь его оскорблять?!» – и разрыдалась. «Ах, не виноват! – Только глаза выдавали Галю, выдавали, как она Нину, с которой раньше дружила, сейчас ненавидит. – Посмотрим. Ты еще за свои слова ответишь!» Немыслимая, леденящая сердце была сцена.

Вот Галя и устроила это собрание. Нина на нем одно твердила:

– Не виноват он, не виноват, я знаю!

– Как ты можешь знать? – с мстительным хладнокровием, ни словом не напоминая о нанесенном лично ей оскорблении, вопрошала Галя.

– А разве не бывает, что ошибаются? – выкрикнул с задней парты Гриша Неделин.

– Кто это «ошибается»? – угрожающе вопросила Галя.

Инессе казалось отчасти резонным обвинение в «укрывательстве» (и пусть теперь кто-нибудь бросит в нее камень!), но так же резонно было и то, что Нина не хочет, не может поверить в вину своего отца, лучшего для нее человека на всей земле. Сама Инесса разве не сомневалась в справедливости судьбы Тимофея Федоровича, хотя он ей даже и не отец?..

Нине сочувствовало вместе с Инессой большинство класса, какие бы страшные слова ни произносила в своей непререкаемой убежденности Галя. Что, если задним числом посмотреть, говорит в пользу морального климата класса. Одни сочувствовали про себя, боясь сказать вслух – а вдруг все же что-то не так? Очень уж Галя настаивает на своем. Молчали, надеясь, что за них скажут другие. И другие говорили. Особенно помнится Инессе Гриша Неделин. Маленький, очкастый, с красными ушами – уши горели от собственной отваги, – он произнес целую защитительную речь (недаром стал потом юристом, профессором в сорок лет!). Смысл ее сводился к тому, что, конечно, не Нине судить о виновности отца, но дочернюю веру в него – участника революции и боевого командира – надо уважать. Если он и виноват, то его накажут, а Нина тут ни при чем.

Галя вслед за ним заговорила о чести и принципиальности комсомольца, которых недостает комсомолке Нине Озолиной. Значит, ее надо из комсомола исключить. И это тоже казалось правильным – но с этим так не хотелось соглашаться!...

Генка Денисов на том всем памятном собрании молчал. Он молчал час или два. Он был бледен, он был, казалось, безумен. Инесса помнит, как ей было его жалко – даже еще больше, чем Нину, которая (думалось иногда, грешным делом) упрямилась без нужды, ведь ничего изменить или поправить своим упрямством она не могла, только себе вредила. Да, и такое думалось, что ж теперь поделаешь. И когда все устали, ничего не решив, потому что невозможно было исключить Нину из комсомола и невозможно в нем оставить, поднялся Генка Денисов...

В общем-то он мог и помолчать. За это его никто бы не осудил, даже Галя не осудила бы, она все-таки была человеком и просто-напросто ревностно исполняла свой долг, как она его понимала. Но Геннадий не стал молчать. И возможно, потому, что сам он был отчасти страдательным лицом и боль его явственно ощущалась всеми, осудительная его речь подействовала как-то особенно. То, чего никак не могла достичь Галя, Геннадию в какой-то мере удалось. Большинством в один голос Нину исключили. И она, ни на кого не глядя и не давая слезам вытечь из переполненных ими глаз, сказала:

– Все равно, я знаю. Папа не виноват. А вам еще будет стыдно передо мной.

Стыдно было уже. Если не всем, то почти всем. Геннадию, наверно, тоже было стыдно, потому что, хотя всего одна четверть оставалась до выпускных экзаменов, он перешел в другую школу, ближе к дому.

– Сто раз – не скажу, но уж два или три раза могла превосходно выйти замуж, – говорила Нина Инессе, когда, выйдя от Лильки, они всей компанией шли по улице, Нина и Инесса немного в стороне. – И хотелось мне, очень хотелось, что мне от тебя таиться? Но первый раз побоялась: Генка дал мне хороший урок, что уж там говорить. Знаешь, как страшно: любят тебя, любят, добиваются, никого нет лучше, чем ты, а потом вдруг узнают про отца – и приходится человеку выкручиваться, юлить, притворяться, что не из-за этого разлюбил, не из-за этого стала не нужна. Я испугалась. Хотела, чтоб человек тот навсегда остался для меня самым благородным и мужественным.

– И не пожелала испытывать его благородство и мужество? – усмехнулась Инесса.

Нина твердо посмотрела на нее:

– Не пожелала. Дура?

– Возможно, – неуверенно сказала Инесса. – Во всяком случае, у тебя был верный шанс иметь истинного друга. Или никого не потерять.

– Это уже наша нынешняя мудрость, – невесело заметила Нина. – Когда мы жизнь прожили. Разобрались кое в чем. А что понимали девчонки?.. Когда мы с тем человеком встретились, жениться собрались, я об отце знала не больше, чем в тридцать девятом...

...Я бы Андрею не побоялась рассказать, если бы у меня такое, как у Нины, стряслось. Он верный, Андрюша. Вот и подумала о нем с нежностью. Когда бок о бок – двадцать лет, нежности поубавляется, что уж там. А она, оказывается, лежит себе припрятанная. Зашевелилась. А всего-то и понадобилось – двое суток и шестьсот пятьдесят километров разлуки.

–...Во второй раз, – услышала она Нину, – комната была одна, наша с Томочкой, куда в нее мужика? – Она сказала почти грубо, Инесса еще раз подивилась, до чего она стала другой, Нина. И все равно угадывалось: внешнее, наносное это. Может, на фронте выработанное, самозащитное. Легко ли ей было, бывшей «тургеневской девушке», приспособиться?..

– А не трудно одной?

– Почему – одной? На мой век мужиков хватит. Томку вырастила, могу пожить в свое удовольствие. Не согласна?

– А когда состаришься?

– Фу, – сказала Нина. – Не могу себе этого представить. Я, Нина Озолина, старуха!.. Может быть, я до этого не доживу? – сказала она с надеждой. – А если и доживу, буду нянчить Томкиных внуков. Внуки лучше, чем дети. Дети отнимают лучшие годы жизни, а внуки скрашивают старость. Вот так.

Впереди шагала Лилька – они с Димкой Проскуриным, тоже врачом, рентгенологом, обсуждали какие-то медицинские проблемы. Лилька слегка захмелела, и ей не давали покою проблемы: сперва проблемы вырастающих детей и выходящих замуж дочерей, потом Инесса краем уха слышала какой-то спор о больших и малых городах, а сейчас разговор шел о безобразном штатном расписании в больницах и о профессиональном призвании медика: как уловила Инесса, Лилька все еще не была спокойна за вчерашнюю больную.

На голове у Лильки берет довоенного образца, и носит она его на пышных своих кудрях точно так же, как носила и в шестом и в десятом классах, – набекрень, небрежно, не заглядывая даже в зеркало, когда надевает. И пальто чересчур длинное. Пальто необходимо подкоротить, решила Инесса. Всю жизнь Лильке было некогда подумать о себе. Даже посмотреть на себя со стороны, кажется, некогда. Или теперь уже не ощущает необходимости? Слишком долго наступал момент, когда появилась возможность?..

– Лилька, я приду в субботу и подкорочу тебе пальто, – сказала Инесса. – И все твои платья.

– Подкорачивай, – без малейшего колебания согласилась Лилька. Она обернулась к Инессе, обеими руками приподняла полы и задрала их выше колен. Вид у нее был легкомысленный, все остановились, потешаясь. – Подойдет? Ладно, буду модной дамой. Действительно, пожалуй, пора. Если отрезанные полы решают вопрос.

– И шляпу тебе купим, – смеясь объявила Инесса.

– И шляпу купим. – Лилька попыталась тут же из берета сделать подобие шляпы. – Я давно мечтаю о шляпе, – дурачилась она. – Даже не знаю, о чем я еще сильнее мечтаю... – И, решив, что с вопросом о ее нарядах покончено, опять ушла вперед с Проскуриным, продолжать серьезный разговор, но поначалу никак не могла пойти своей обычной походкой, а все как-то приплясывала, как будто у нее юбка уже короткая и на голове шляпа.

Лежа в постели у себя в номере, Инесса опять увидела Лильку и фыркнула в одеяло – так это было смешно.

А всерьез подумать, это же только так, если потешаться, – смешно. Лилька прожила жизнь больше как мужчина, нежели женщина, плюс рожала детей. И не одна Лилька. Девчонками мы не считали возможным отстать в мужественности и самостоятельности от мальчишек – и получили то, что хотели. Да и что сталось бы с Лилькой, с Ниной, вздумай они что-то когда-то переложить на чужие плечи? А Варвара? Господи, Варвара. Этой не только на себя хватало, а на весь белый свет тоже.

Нынешние девочки хотят быть женственными, это так понятно. Они хотят быть слабее мужчин. Слабее своих родителей. И им будет трудней, потому что все равно придется стать мужественными. Такой для женщины век...

Инесса погасила свет и закрыла глаза. В темноте поплыли какие-то оранжевые, красные, синие круги и спирали, а среди них – лица, улыбки, жесты; чьи-то слова в ушах, чей-то смех. Как в живую воду окунулась, двадцать пять лет с себя скинула. И все на ее глазах – так и молодели, молодели, а когда, проводив Инессу, толпились подле «Октябрьской», то никого уже и не было старше девятнадцати. Сквозь наваливающийся сон Инесса улыбнулась этим своим мыслям... Теперь долго не увидимся. Опять годы. А с некоторыми, возможно, никогда. Пожили вместе несколько часов, каждый как бы отклонился ради этого с линии жизни и опять вернулся в ту точку, которую оставил в шесть часов вечера. В шесть оставил, в час вернулся. И опять в себя попрятали: знакомые лица, голоса, интонации...

 

8

Токареву она позвонила вчера же, утром. Сказала, что, видимо, командировку придется продлить, и объяснила почему.

Она говорила как могла спокойно – информировала. Но Токарев все равно забеспокоился, стал настаивать, чтобы пошла к главному инженеру, о котором Инесса уже знала, что он, хоть и никуда не уехал, решать все равно ничего не будет, потому что не любит и не умеет решать, и ни для кого в институте это не секрет; наверно, у него есть какие-то другие ценные качества, благодаря которым он, несмотря на этот недостаток, занимает высокую должность главного инженера. Но даже если бы он умел и любил решать, то не мог бы этого сделать, потому что от его желания, хотения пойти навстречу московским коллегам в данном случае мало еще что зависело: единолично он все равно не вправе браться что-то решать. Как такого элементарного не понять? – сердилась на Токарева Инесса. Кажется, ее же считает еще виноватой, что Полосухин уехал, когда он ему нужен здесь. Неудовольствие Токарева отчетливо передавалось по телефонному проводу из далекой Москвы, и Инесса пообещала:

– Хорошо, я сегодня с ним поговорю. Воображает, что-то, что срочно необходимо ему, должно заставить всех торопиться. У всех свои планы, все заняты тем, чему подходят сроки и от чего зависят разные показатели и квартальные премии, и решительно все этому подчинено. Усилия всех: от научных работников, инженеров, руководства до программистов, копировальщиц, машинисток; никому нет дела до того, чего нет в плане и чему не определены сроки. Чего от них никто не требует.

Но, как пообещала, к главному инженеру Гольдину пошла. Решать не будет, но можно попробовать склонить его на свою сторону, чтобы, когда наступит время обсуждения и решения, он ее поддержал.

Гольдин был до чрезвычайности любезен с московской гостьей, но не только ничего не обещал, но и вникать в то, что объясняла ему Инесса, не стал. Так любезно, расположенно не вникал, уходил от разговора, что и обижаться на него было невозможно. Почти совсем уже перевелись такие галантные, такие импозантные мужчины в наши дни.

– Он разговаривал со мной, как английский лорд с леди Гамильтон, – сообщила Инесса, вернувшись в конструкторское бюро, где проводила свой второй не очень плодотворный рабочий день. – Он не окончил, случайно, Оксфорд?

– Это он от природы такой одаренный, – пояснил кто-то. А другой добавил:

– К тому же имеет слабость к интересным женщинам. Наш институт на весь Ленинград славится своими красотками. А если попадаются дурнушки, значит, Гольдин был в отпуске, когда их оформляли.

Начальники полагают, что подчиненные думают о них то, что они сами думают о себе. Или то, что хотели бы, чтобы о них думали. Наивные начальники. Станут ли так злословить над рядовым или даже ведущим инженером?..

Все же вчерашний день прошел не совсем без толку. Свою точку зрения тем легче отстаивать, чем лучше уяснил противоположную. Кажется, Инесса кое-что уяснила.

...Начиналось утро ее третьего дня в Ленинграде. Поверить, что всего – третьего, было трудно, если бы не неподкупный календарь.

Она шла по коридору, несла ключ от номера и еще издали увидела сидящего в кресле у столика дежурной мужчину. Неприятная догадка прямо-таки пронзила ее.

Так и есть. Явился. Собственной персоной. В этой же гостинице с помощью приятеля Мельникова поселился? Не хватало еще – жить с начальником в одной гостинице. Или в соседних номерах, чего доброго.

Не доверяет. Боится, что Инесса без него тут не справится. Не с такими делами справлялась. Она давно уже жила с ощущением, какое знакомо хорошему пловцу в глубокой воде: приятность от уверенности в себе; такую же вот уверенность она испытывала в скромном своем инженерском деле. Она не открывала америк, даже не участвовала в сколько-нибудь крупных разработках – так ведь кому повезет в них участвовать, кому и нет, однако в повседневной, невидимой человечеству, но оттого не менее человечеству нужной для прогресса работе она испытывала то самое приятное ощущение пловца, которому ничего не трудно: на спине, так на спине, кролем – пожалуйста, брассом – сколько угодно. До того буйка или до самого дальнего? Так и она во всех этих технических заданиях, графиках, схемах, формулах. Не открыватель, а всегда творчество. Сколько за жизнь она решила разных инженерных задач? Не счесть. Премии получала. Никогда не жалела, что выбрала эту, а не другую специальность. Немножко даже гордилась: радиоэлектроника, передовая наука. Иногда, уставши от жизни – каждый день одно и то же, раннее вставание, переполненное метро, опустошенные к вечеру прилавки магазинов, уборка, готовка – Варвара помогает, но тогда лишь, когда позволяет ей время, – иногда, уставши от всего этого, Инесса ворчала, что вовсе не женское дело – инженерия, пока не раскрепостили женщину от плиты и корыта; что не дождется, когда можно будет уйти наконец на пенсию; что вот умные женщины в технические вузы не идут, а идут в гуманитарные, и жизнь у них совсем иная, как, например, у Ани Нефедовой – Аня удрала со второго курса радиофака, кончила иняз, работает переводчицей, объездила чуть не весь мир, а когда не ездит по европам, то не бегает спозаранок снимать табельный номерок, а сидит больше дома, сама себе хозяйка, что-то переводит. Вот это для женщины жизнь. Или Алла Петровская, знакомая журналистка, – как ни позвонишь в редакцию, никогда ее нет. То она в командировке, то после командировки «отписывается», то вообще никто не знает, где она и когда будет. А зарабатывает – Инессе не мечталось: зарплата да еще не меньше на гонорарах. Инесса ворчала, однако понимала, что сама журналисткой стать все равно бы не могла, если бы даже предвидела преимущества для женщины этой профессии, – не было к ней ни тяготения, ни призвания, точно так же вряд ли смогла бы она стать переводчицей с французского и английского, да еще такой первоклассной, как Аня Нефедова. Кроме того, сколько Инесса ни ворчала, а любила именно ту жизнь, какой много лет жила, – то ли оттого, что привыкла к ней, но скорей потому, что ощущала себя квалифицированным и знающим специалистом, работником, с которым считаются, которому доверяют и которого уважают именно за то, что он хорошо, умело справляется со всякой работой, какую бы ему ни поручили. И поэтому появление в Ленинграде Токарева Инесса восприняла как обидное к ней недоверие, неуважение и принижение ее профессиональных достоинств.

Токарев, похоже, был обескуражен выражением Инессиного лица.

– Я не знал, когда вы встаете, не хотел звонить...

– Я езжу в институт к девяти часам, – холодно сообщила Инесса. Он воображает, что без его недреманного ока сотрудники валяются в постелях до обеда.

Токарев почти виновато (неужели Сева прав, что начальство перед ней робеет? Дожила, посмеялась про себя Инесса) предложил:

– Давайте где-нибудь позавтракаем? Я только что с поезда...

Кажется, поставила человека на место, хотя сама испытала неловкость оттого, что сумела смутить его. Немножко мягче сказала:

– Позавтракать, можно в кафе-молочном. Здесь недалеко.

Почему, думала она, человек меняется только оттого, что видишь его в иных, чем обычно, обстоятельствах, в другой обстановке? Здесь, в холле ленинградской гостиницы, Токарев, в берете, мало похож на того, кого она знала в институте. Там – спроси ее, какого цвета у него костюм и галстук, она не сумела бы ответить, а сейчас все разглядела: и пальто, и берет, и рост – выше среднего, и мужественный, из прямых линий профиль. Как шутила Инесса: мужчины, имеющие такой профиль, для нее – мужчины, остальные же просто люди мужского пола.

Но хотя она все это заметила и хотя профиль был безусловно мужественный, она опять ничего, кроме досады и обиды, не испытала к этому человеку, нарушившему налаженный и прекрасный ход ее дней. Так славно она себе разметила сегодняшний день: с кем в институте посоветоваться, какие еще материалы посмотреть – не исключено, что Полосухин сегодня уже появится, а если нет, то в понедельник должен уж быть непременно, и все бы она согласовала и обо всем, скорей всего, договорилась бы, не такое ей удавалось сделать, – и вернулась бы в Москву, справившись со своей миссией без всяких нянек. Так нет же – приехал.

И когда, спустившись в лифте, они вышли на улицу, Инесса полюбопытствовала:

– Вы приехали мне на подмогу? Но ведь Полосухина все равно нет.

– Однако вы зачем-то едете в институт? – он уловил ее иронию.

– Я же должна ходить на работу. – И добавила серьезно: – В десять часов я договорилась встретиться с Саркисяном. – Она взглянула на Токарева: оценил он или не оценил ее предприимчивость и сообразительность?

Оценил:

– Вот это правильно. Я как раз хотел спросить насчет Саркисяна. Если его перетянуть на нашу сторону...

– В принципе он готов кооперироваться. Думает, что и у Полосухина не будет возражений, если мы дадим гарантию...

Они вошли в кафе, сели за столик. Токарев внимательно слушал Инессу – с кем и о чем она успела за два дня поговорить, что выяснить. Эта его внимательность постепенно раздобрила ее, под конец она спросила:

– Теперь убедились, что вам не было особой необходимости на данном этапе оставлять Москву, отдел и все свои дела? И спешить мне на выручку?

– А с чего вы взяли, что я приехал выручать вас? – Он был доволен, что поставил ее в тупик. Объяснил: – Меня вызвали на конференцию. Я воспользовался случаем. Как говорится – ум хорошо, два лучше.

– А-а, – только и смогла сказать Инесса.

Он посмотрел на часы:

– В десять начнутся доклады, кое-что я хотел бы послушать, а к четырем подъеду в институт. Попросите заказать мне пропуск. – Он снова был деловито-сух. Опять ее не боялся, если когда-нибудь и боялся. Самоуверенная ты личность, Инесса Михайловна Коноплева.

В институте он появился ровно в четыре. Разыскал Инессу – она торчала в КБ; после разговора с Саркисяном потребовалось что-то уточнить – некоторые параметры, исходные данные, – обычная работа, всегда Инессу увлекавшая. Что-то Токарев, поглядев на ее наметки, одобрил, с чем-то не согласился – он быстро улавливал суть, с ходу решал, это производило впечатление. Кое о чем поспорили – и она согласилась, и он в чем-то уступил, вместе еще раз побывали у Саркисяна – Инесса с удовольствием отмечала, как они все трое с полуслова понимают друг друга – перелистывают документы, листы схем – не инженеру, не специалисту все их разговоры, дела – за семью замками; слова русские, а все равно как если бы говорили на малораспространенном исландском или языке майя. И этот общий, непонятный непосвященным язык объединяет, сближает самых чужих людей.

На лестнице, когда спускались в раздевалку, на Токарева налетел какой-то мужчина с криком: «Юрка!» Тот тоже ему обрадовался: Инесса смогла узнать, какой Токарев, когда улыбается.

Очень все-таки странно, что для кого-то Токарев – Юрка.

– Сколько мы с тобой не виделись? А старики твои живы? – Мужчина не обращал внимания на Инессу. – А у нас здесь еще Сыромятников Илья работает... Ты надолго? Веру с собой не прихватил?.. Надо бы встретиться, а? Завтра суббота, короткий день, ты ко мне загляни. – Он объяснил, где в институте его искать, и, как мальчишка, поскакал вниз по лестнице.

– Институтский соученик, – объяснил Токарев Инессе, когда что-то в нем улеглось. – У меня их здесь полно, в ленинградских НИИ.

– Вы учились в Ленинграде? – удивилась Инесса.

– Я – ленинградец, – кивнул Токарев. – Родители и сейчас здесь живут. Еще не повидал их, позвонить только успел, чтобы ждали.

Вот это новость! Почему-то было приятно узнать, что Токарев – ленинградец. Все-таки к ленинградцам Инесса имела особые чувства. И понятно – земляки же. С Токаревым, как она предполагала, они примерно ровесники. Если он и старше, то ненамного – на год, другой. Значит, знают они об этом куске земли и помнят многое одинаково. Это – пустяки, но они все равно сближают людей. Наверно, он помнит «американские горы» в саду Народного дома? И как захватывало на них дух? И деревянную еще, торцовую мостовую на Невском? И белые ночи над Невой, когда тебе шестнадцать? В двадцать, в тридцать они другие.

– А где вы жили? – уже с любопытством спросила Инесса. Сейчас выяснится, что у них куча общих знакомых, так уже не раз бывало.

– Сначала на Лиговке, незадолго до войны переехали в район Литейного. Нет, это далеко.

– Вы кончили институт связи?

– Электротехнический. И тут не совпало.

Вот, значит, как. Ленинградец. Жена – Вера. Видимо, соученица. Прежде Инесса рисовала себе его жену забитой женщиной, муж которой понятия не имеет о том, откуда появляется в доме еда, как опять становятся чистыми его сорочки, и знать не знает, сколько стоит тринадцатикопеечный батон. Скорей всего, ошиблась. Между бывшими соучениками невозможны такие отношения. Или почти невозможны. Была перед Инессой некая плоскость – Юрий Евгеньевич Токарев. Плоскость начинает приобретать объемность.

–...Последний курс я кончил после войны, – услышала Инесса.

– Были на фронте?

– Да. До Будапешта дошел. Андрей до Будапешта не дошел.

– Моего мужа ранили в Карпатах, когда их части двигались к Будапешту, – сообщила она, сразу же сама удивившись – зачем. И он, кажется, удивился: что у нее есть муж. Или не понял, зачем она о нем упоминает.

– Сестренка моя погибла в Ленинграде в сорок втором, во время артобстрела, – сказал он погодя.

– А у меня мама умерла здесь. От голода.

– Вот как?.. То-то я смотрю – как вы быстро в Ленинград собрались. Тоже, значит, родной город? – Наверно, и он ее по-новому начинает видеть.

– Еще бы не собраться! Я не была здесь с сорокового года. Представляете?

На улицах уже зажгли фонари. Влажный октябрьский ветер задувал за воротники. Трамваи, троллейбусы и автобусы были переполнены донельзя.

Они прошли пешком одну остановку, и другую, и третью.

Токарев спросил:

– Какие у вас планы на сегодняшний вечер?

– Добраться скорей до гостиницы и отдыхать, – сказала Инесса. – Вчера бурно встретилась со школьными друзьями, и сегодня день был нелегкий. И надо позвонить домой. – Она поежилась от холода. – И еще хорошо бы поймать такси.

– А что, если нам вместе отправиться к моим старикам? – неожиданно предложил он.

– Прямо так и отправиться? – Предложение показалось совсем неуместным. – Вы же сами с ними еще не повидались, вам поговорить семейно надо, и вдруг – я?

– Семейно поговорить мы еще успеем, – сказал Токарев. – А они будут рады. Они всегда радуются новым людям – в одинокой своей пенсионной жизни. Поехали, а? – И, заметив, что она заколебалась, еще просительнее повторил: – Поехали!..

Тут прямо на них надвинулся зеленый огонек такси, и Токарев остановил его, открыл дверцу. И Инесса полезла в машину.

– Что за радость сидеть весь вечер одной в гостинице? – уговаривал он ее, хотя она молчала. – Мать всяких вкусных вещей наготовила, это уж точно, это я знаю!.. На улицу Чайковского, пожалуйста, – сказал он шоферу.

 

9

Они вышли у хорошо известного Инессе дома. Когда-то тут жила тетя Юзя со своим мужем Тимофеем Федоровичем и Артемом. Их подъезд тоже был со двора. Кажется, тот самый подъезд, подумала Инесса, когда они поднимались по лестнице. Только не могла вспомнить, на каком этаже была тети Юзина квартира. Осталось в памяти – красное дерево мебели, цветы повсюду в плетеных корзинах, множество фотографий на стенах, домработница Феня, с ее забавным псковским говором и неумолчным ворчаньем: каждый шаг по натертым ею до сверкания в глазах полам как бы по ней самой приходился. Феня тоже умерла в блокаду. Из разоренного этого гнезда пошла работать на завод, поселилась в общежитии. Тетя Юзя – она после ареста Тимофея Федоровича переехала в Москву, к старшей сестре, – до сих пор хранит ее залитые слезами письма, еще довоенные: трудно ей было привыкать к новой жизни после всегда полного людей, музыки, веселья дома.

На третьем этаже Токарев позвонил, и дверь им открыла высокая крупная старуха с белыми-пребелыми волосами.

Она целовала сына и то прижималась с нему своей белой головой, то отстранялась, чтобы взглянуть – каков он на вид, здоров ли, благополучен?

Красавица старуха. На белом гладком лице – ни морщинки, голубые глаза, не потерявшие яркость, профиль, как у сына, прямой, четкий. Графиня из бывших, да и только. Однако Токарев еще в машине поведал:

– Мать у меня деревенская, необразованная, но из тех русских простых женщин, у кого ума и житейской мудрости на десятерых образованных хватило бы. – Он любил мать, гордился ею. – Очень была красивая. После того, как Юля, сестра, погибла, от красоты мало что осталось, – Тут сын был к матери несправедлив. Дай Бог каждой женщине в такие годы сохраниться не хуже.

– Мама, познакомься, – сказал он, когда они друг на друга нагляделись, – моя сослуживица Инесса Михайловна. – И к Инессе: – Моя матушка, Антонина Павловна.

Вышел отец – при всем параде: в темном костюме, белой нейлоновой сорочке, с галстуком. Костюм, заметила Инесса, сидел на нем не очень ловко: так часто выглядит штатская одежда на бывших кадровых военных, для которых все эти пиджаки все равно что фрак для простого смертного.

Рыжеватый, с розоватыми щеками, коренастенький такой мужичок Токарев-старший; даже странно, что Юрий Евгеньевич – его сын.

Судя по квартире, был он до пенсии не рядовым человеком, хоромы заслужил. Три комнаты – Инесса вдруг сообразила, что знает расположение комнат в этой квартире. Она уверенно прошла в ванную, чтобы вымыть руки, и вышла, твердо зная, что по правую от нее сторону будет кухня а третья маленькая комнатка – в ней жил Артем – в тупичке того длинного коридора.

– Я почти как к себе домой попала, – сказала она Токареву оживленно. – Моя мачеха жила до войны в этом доме, и квартира ее имела точно такое же расположение... Бывают же такие совпадения...

Их усадили за нарядный стол, пообещав через пять минут обильный ужин.

– Цыпляточек пожарила, пирожков с капустой напекла, салат у меня с крабами, Евгений Гаврилович вчера как раз принес, икорки тоже немножко есть, для тебя специально держала, – говорила мать, довольная, что может так изысканно и разнообразно накормить сына и гостью.

За столом сидели сначала несколько стесненно – поговорили о том, какой город лучше – Москва или Ленинград, но извечного спора не вышло, какой спор без противной стороны. А для ленинградцев, даже и бывших, известно: лучше города нет на всем свете. Потолковали о московской сутолоке и чрезмерном обилии приезжего люда. Токарев-старший сказал:

– Меня однажды хотели перевести в Москву на работу. В тридцать шестом. Не поехал. Здесь для меня место не хуже нашлось, пост высокий.

– И зря не поехал, – сказала на это жена. – По крайней мере, с голоду бы здесь не помирали и Юленька была бы жива.

– Об этом-то что толковать? – грубовато одернул ее старик. – Я не о том: кто мог блокаду предвидеть? Я о том, что ни на какой другой город Ленинград не променяю. Юнцом, в лаптях сюда пришел – Петроград тогда назывался – и из ничего стал в нем всем, как в гимне поется, – и блеснул заметно запавшими глазами на Инессу, гордясь. – Потом-то мы с Тоней и с ребятами пол-России объездили, а с двадцать девятого прочно обосновались...

Инесса слушала его с симпатией – перед ней был один из тех мальчишек революции, которые вынесли на плечах своих разруху гражданской войны, руками которых поднимались леса первых пятилеток. Первое послереволюционное поколение. Малограмотные, учились в разных партшколах, промакадемиях, рабфаках, не спали ночами, месяцами не видели жен и детей – строили социализм. Как умели, как понимали. Отец ее тоже из таких, с той лишь разницей, что фельдшерский сын, какой-никакой, а – интеллигент, полегче брал подъемы.

– А народу погибло здесь – пропасть, – опять про свое, перебив мужа, заговорила мать. – Даже вспомнить страшно, что творилось. Простить себе не могу, что Юлю, дочку, не уберегла. Ведь как было...

– Мама, пожалуйста, – попросил Токарев.

Видно, она испытывала потребность поделиться старым своим горем с каждым новым человеком. Больше двадцати лет с той поры, а все равно ничего не забыто.

– Да нет, теперь уж что? – успокоила она сына, который не хотел, чтобы она начала вспоминать и расстраиваться. И поспешила – как бы снова не перебили – Инессе рассказывать: – В тот день я собралась в распределитель пойти, а Юленька как раз дома оказалась – вообще-то она была на казарменном положении – и говорит, давай, мама, я схожу, у меня время есть... Вот как чувствовала – не хотела я, чтоб она шла. И самой-то трудно идти, ноги еле волочила, и ее пускать не хотела. Ну, а спорить тоже сил не было. Отпустила. Она и не вернулась. Никогда не вернулась больше. – Хоть и обещала не расстраиваться, а все-таки голубые ясные ее глаза заволоклись слезой, она поспешно нащупала в кармане платья платок, смахнула ее. – Нет, и не рассказать вам, что мы тут пережили. Иногда вспомню – и себе не верю, неужели все это со мной было, а я еще жива, по земле хожу? А Юленьки вот нет...

– Ладно, – сказал Токарев-старший. – Нечего нюни распускать. Сын к тебе приехал. Гостью привел. Наливай-ка, Юрка, выпьем.

– Ты же не пьешь?

– Не пью, – подтвердил отец. – И раньше не был выпивохой, – пояснил он Инессе, – а теперь совсем на лимонад да на минеральную воду перешел. Сердце пошаливает. – И повернулся к сыну: – Я не пью, а другим за столом с такой закусочкой, – он не без бахвальства провел рукой, – не заказываю. И мать пригубит винца, она у меня «Твиши» обожает, и ты еще мужик молодой, крепкий.

Налили, выпили.

– Вот что я скажу, – Токарев-старший поставил на стол стакан, из которого отпил боржоми. – Когда в войну воевали, думали – после войны жизнь правильно, хорошо пойдет...

– А чем же она неправильно идет? – недовольно откликнулась жена. – Как пить перестал, стал брюзга – ужас, – пожаловалась она сыну.

– При чем тут? Сколько я пил? Алкоголиком меня выставляешь.

– Никакой не алкоголик, а за столом, с гостями позволял себе. Все веселее.

– Ладно, ладно, – примирительно одернул сын. – Очень все просто, – пояснил он Инессе, – на пенсию вышел, свободного времени невпроворот, раньше когда было брюзжать? Раньше работать надо было, – он смотрел на Инессу, улыбаясь одними глазами. – Я бы в обязательном порядке выдавал пенсионерам участки за городом. Чтобы летом выращивали плоды и цветы, зимой изучали агротехническую литературу. И у самих дело, и народному хозяйству дополнительная продукция, – он шутливо подмигнул отцу, но тот шутку не принял, похоже – даже обиделся.

А здесь Токарев опять другой – третий. Домашний. Снял, спросив разрешения, пиджак, остался в шерстяной темно-серой рубашке. Никому не начальник – чей-то просто сын в родительском доме. Ральше Инесса не видела, как улыбается, сейчас может наглядеться – оживление не сходит с Лица, человеку всегда хорошо, сколько бы ни стукнуло лет, под отчим кровом, с отцом, с матерью.

– Пенсия – ни при чем, – опять заговорил старик и, как бы осуждая, оглядел всех по очереди: сына, жену, Инессу. – Порядка нет. Нету порядка. Всюду молокососы, ничего не понимают, сами не знают чего хотят. Я тут одно предложение сделал, послал в соответствующую организацию...

– Какое предложение? – полюбопытствовала Инесса. Старик сердился и казался забавным.

– Какое – неважно, – отмахнулся он. – Все ж таки у меня жизненный опыт, не один год на ответственных постах проработал. И сейчас бы работал, если бы порядок был. Не нужен, видите ли, оказался. – Понятно: обидели старика, таит обиду.

Инесса посмотрела на него сочувственно, а сын сказал:

– Да что ты, папа, о чем говоришь? – Ему, видно, было неприятно, что отец начал откровенничать. – Что с твоим предложением сделали, скажи лучше?

– Что, что, – пробурчал тот. – А ничего. Им, понимаешь ли, непонятно, о чем хлопочу. А пока я приема добился!..

– Забыл, наверно, что и к тебе-то нелегко было попасть.

– То – я, – веско произнес отец. – Сравнил. Меня и какого-то мальчишку.

– С утра до вечера, – вступила в разговор мать, – письма разные строчит. Пишущую машинку купил. Как позавтракает утром, так и садится, одним пальцем стучит, стучит...

– Не писателем ли задумал стать? – поддел старика сын.

– Не смейся, не над чем смеяться. Безобразий кругом развелось. Иду по улице – навстречу девчонки в этих юбках своих до пупа...

– Говорят, скоро будут длинные до земли носить, так тебя устроит?

Отец только усмехнулся:

– Среди дня с парнями обнимаются... Фильмов заграничных напокупали, только разлагают молодежь. Мы разве в их годы такие были?..

– Так те годы давно прошли, – напомнила мать. – Ты что ж, хочешь, чтобы годы шли, а ничего не менялось?

– Хочу! – гаркнул муж и кулаком грохнул по столу. Лицо его, хоть и не пил, еще больше порозовело, светлые глаза смотрели жестко, и Инесса вдруг поняла, что этот старый человек, поначалу показавшийся достойным, не нравится ей. Не потому не нравится, что он такой злой, хотя и это тоже не нравится, и не потому, что не одобряет мини-юбки, в конце концов не всем же они должны нравиться, а Инессе тоже не очень по душе мальчики и девочки, которые, не стесняясь, обнимаются и целуются на эскалаторах метро – не хотела бы она увидеть в такой парочке свою Катьку и уверена, что не увидит, – и фильмы за границей, наверно, покупают не всегда лучшие и не всегда выбирают их с достойным вкусом – все верно, а вот что-то угадывалось в этом сердитом, обиженном человеке злое, непримиримое. Косное. В этом его «Хочу!». Она отвела от него глаза.

Токарев поспешил предложить:

– Крабы в майонезе? Инесса протянула тарелку:

– Разве от такого угощения откажешься?

– Вот, отец, крабы, икра у тебя на столе, а ты недоволен. Правильно мать говорит – не пьешь, оттого и сердитый стал.

Старик молчал. Уткнулся в тарелку, ковырял салат. Наверно, жена под столом толкнула, напомнила, что посторонний человек в доме, чтоб не кричал и по столу не дубасил. Мать куда приятнее, заключила Инесса. Нелегко, наверно, с таким человеком ей жизнь прожить. А впрочем, кто знает? Отчего уж ей так с ним плохо было? Если и покричит иногда – так не на нее же. Чем-то он напомнил Инессе отцовскую соседку Марию Макаровну, хотя какое сравнение?.. И все же, кажется, тут же нащупала общее: злую обиду, что жизнь не так идет, как им надо, не на их мельницу воду льет. Им, в их закоренелой косности, нужно, чтобы ничего никогда не менялось, не двигалось, если от этого движения им лично пользы нет, а и вред. Масштабы, конечно, разные, сравнивать не приходится, а по сути...

– Вот, – сказала мать, отвлекая разговор на другое, – крабы едим, майонезом поливаем. А в блокаду, поверите ли, ремни, подошвы кожаные варили. Столярный клей на вес золота был. Не то что о крабах не мечтали, а картофелина, солью посыпанная, казалась самой что ни на есть лучшей едой...

...В сорок втором году Инесса смотрела фильм «Ленинград в борьбе». Это было летом, она пошла с Зинкой, девчонкой, с которой вместе лежала в больнице, а после больницы продолжала видеться. И Зина к Инессе привязалась. Добрая, неглупая была девочка, но находилась где-то на низшей ступени цивилизации. Кончила пять классов, работала кондукторшей в трамвае, книг не читала, и интересы ее постоянно крутились между любовными приключениями, которых и в войну ей хватало, и рынком, где что-то она продавала и покупала, отец был на войне, а у матери еще двое ребят, младших.

Они пришли в железнодорожный клуб, народу набралось – почти полный зал, сеанс был вечерний, и помещение небольшое.

К тому времени Инесса уже знала, что мама умерла, что умерла она от голода, что в Ленинграде от голода умерло много людей. Но представить; понять, как это умирают от голода и что это – город в блокаде, не могла.

Начался фильм. Рядом с ней, сзади, впереди вздыхали, охали, ужасались люди. Добрые, склонные к сочувствию и сопереживанию люди.

Инесса окаменела. Все внутри у нее сжалось и не отпускало. Она не чувствовала себя, она была там, в своем городе, с теми, кто пробирался между сугробами за водой по неузнаваемому Невскому, – неужели это Невский, как же так, как же это может быть, что заваленная сугробами, с торчащими мертвыми трамваями улица – Невский?.. И эти шатко ступающие, падающие посреди тротуара люди, те самые люди, которые год назад ходили веселые, нарядные, сытые по веселому, нарядному, сверкающему зеркальными стеклами Невскому?.. Этому нельзя было ни сочувствовать, ни ужасаться этим, – Инесса могла только жить сама в этом.

Зина, когда погас экран и зажегся под потолком тусклый желтый свет, сказала, вздохнув:

– Надо же, до чего эти фашисты людей довели! – как о постороннем, чужом сказала. Так о незнакомом молодом покойнике говорят. Еще полминутки помолчала, шныряя глазами по кинозалу, кого-то увидела, зашептала: – Гляди, Василий идет. С Нюрой вроде, а?.. Пойду догоню, мы тебя у входа подождем.

Инесса вышла через другую дверь и по темной улице побрела домой, к Варваре. Шла – и казалось, умирает сама. Оттого что в теплый, летний этот день заледенели от жуткого мороза все ее члены, оттого, что не ступают, подворачиваются опухшие от голода ноги, оттого что не может узнать в почерневших, с запавшими глазами, измученных лицах тех, кого знала совсем недавно.

Варвара уже вернулась с дежурства в больнице и затеяла на кухне стирку. Она стояла над корытом в клубах пара, двигались споро ее сильные неустанные руки – что-то она оттирала на доске. Пахло мокрым мылом, щелоком, слежавшимся грязным бельем.

Дети – Олежка и Тася – спали.

Инесса без всяких мыслей или намерений заглянула на кухню и пошла в свой закуток в коридоре. Дошла до топчана и рухнула на него, лицом в подушку.

Тотчас же Варварина рука легла ей на плечо, Варварино дыхание согрело затылок.

– Инночка, что ты? Что с тобой?

Состиранные, с тонкой и нежной, как шелк, кожей пальцы гладили голую Инессину руку, хотели успокоить, утешить, напомнить, что никогда-никогда Варвара на оставит ее в горе. Терпеливая, великодушная, мудрая Варвара!.. Что бы Инесса делала, если бы не встретилась она на пути?.. Не лежала бы сейчас на этом топчане, даже через все свое отчаяние зная, что она – не одна на белом свете...

Инесса забывала, что Варвара всего-то на шесть лет старше ее самой. Варвара была взрослой женщиной, матерью, женой солдата, а Инесса?.. Безответственная, балованная, эгоистичная девчонка.

– Варвара, – сказала она, повернувшись на постели, – это ужасно – то, что было в Ленинграде. Это и вообразить невозможно.

– Инночка, ну что ты, милая ты моя! Ведь уже это прошло, уже возят туда продукты, что ж ты поделаешь, когда несчастье такое?..

– Нет, нет, не в этом дело, – замотала головой Инесса. – Дело в том, что я жуткая дрянь.

– И выдумаешь же! – ласково засмеялась Варвара. – Ну что ты на себя наговариваешь?

– Я – слабое, ничтожное, эгоистичное существо, – жестко сказала Инесса. – Я слишком много думала о себе, и мои несчастья заслонили от меня мир.

– Господи, да что ты себя коришь? Да другой бы на твоем месте и не так бы переживал.

...Инесса поселилась у Варвары, выписавшись из больницы. Деваться ей было совершенно некуда, работы она никакой не знала, ни близких, ни дальних родственников у нее не осталось. Ею владело тупое отчаяние и безразличие к своей несчастливой судьбе. И тогда явилась Варвара – палатная сестра, которая с первого дня Инессу особо опекала – жалела ее, беспомощную, неприспособленную, такую молоденькую. Пришла и сказала, что если Инесса хочет, то может остаться в больнице санитаркой – рабочая карточка! – а жить может у нее.

У Варвары было полдома неподалеку от больницы. С улицы дом казался вместительным и добротным, внутри же Варварина половина состояла из одной комнаты, кухни и закутка в коридорчике, где Инесса после долгих споров (Варвара, конечно, хотела отдать ей свою кровать) и поселилась. И пошла работать санитаркой. Мыть полы, убирать нечистоты.

Дома у нее, в Ленинграде, – когда дом, конечно, еще имелся – полы были паркетные и в подъезде висело объявление, чтобы ни в коем случае их не мыть, а только натирать. И два раза в год являлся в квартиру полотер со своим пахучим оранжевым ведром, устраивал кавардак, сдвигая во всех комнатах мебель, – квартира от этого становилась привлекательно-незнакомой и неожиданной, – намазывал полы, а потом плясал по ним, засунув босую оранжевую ногу за ремешок щетки... Инессе лишь иногда приходилось протирать кафельный пол на кухне, ну сколько там было метров? Пятнадцать, не больше.

В больнице, на ее этаже, размещалось шесть громадных палат. Коридор. Лестница. Наверно, только безвыходное положение, трудности с кадрами заставляли больничную администрацию первые полгода терпеть такую санитарку. Пока она с грехом пополам, пыхтя и обливаясь потом – ни сноровки, ни сил у нее не было нисколько, – управлялась с одной палатой, тетя Катя с первого этажа успевала убрать свои шесть.

Грязная эта, непосильная работа выматывала, опустошала. Порой находило мучительное желание – умереть, не жить. Зачем ее выходили в этой больнице?!

Сознание, что ею делалась во время войны именно трудная, именно грязная, но необходимая работа, лишь иногда и ненадолго утешало. Госпиталь бы еще был, а то – больница, и болезни все совершенно тыловые, и больные – самые простые, заурядные, никакими геройствами не знаменитые женщины. К тому же командовали Инессой все, кому только была охота, – от врачей, сестер и больных до таких же, как она, санитарок. Житейская неприспособленность, душевная чувствительность, беззащитность молодости вовсе не у всех вызывают участие. Варвара была – одно, а та же тетя Катя, санитарка с первого этажа, – другое; она не то что по ошибке Инессин участок на лестнице не захватит своей тряпкой, а норовила хоть два, хоть три своих метра не домыть. Злая была эта тетя Катя и жестокая, понимала, как этой ленинградской девочке-неумехе трудно, но хотела, чтоб еще трудней было, хоть этим ее до себя низвести.

...Варвара стащила Инессу с топчана и объявила, что сегодня у них банный день, давно Инессе пора голову мыть, воды горячей много. И Инесса пошла, и послушно разделась, и подставила голову под струю горячей воды, которую лила на нее Варвара, а сама при этом думала, что никакие сотни квадратных метров грязных полов, никакие нечистоты – ничто ей теперь не страшно, после того что увидела. Другая мерка несчастья, другая мерка мужества оказалась у нее в руках.

Все это мгновенно пронеслось перед глазами – больница, Варвара, тетя Катя, Зинка и то, как повернул тот день, когда увидела фильм «Ленинград в борьбе», ее судьбу, ее жизнь.

Этой вот седой женщине она тоже обязана. Ленинградка, научила ее мужеству. И не одну ее, наверно.

Инесса попыталась представить, как было в этой квартире в те дни: забитые окна, железная труба под лепным потолком, стены в изморози. Укутанная во что только возможно, с тяжелыми на ослабевших ногах валенками, иссохшая, с потухшим взглядом хозяйка... Все так, наверно, но отчетливо увидеть это теперь уже нельзя – среди тепла, уюта, блеска хорошей посуды, обилия еды на столе.

– Еще хорошо, Евгений Гаврилович неподалеку, на Ленинградском фронте, служил, – сквозь мысли донеслось

– И выдумаешь же! – ласково засмеялась Варвара. – Ну что ты на себя наговариваешь?

– Я – слабое, ничтожное, эгоистичное существо, – жестко сказала Инесса. – Я слишком много думала о себе, и мои несчастья заслонили от меня мир.

– Господи, да что ты себя коришь? Да другой бы на твоем месте и не так бы переживал.

...Инесса поселилась у Варвары, выписавшись из больницы. Деваться ей было совершенно некуда, работы она никакой не знала, ни близких, ни дальних родственников у нее не осталось. Ею владело тупое отчаяние и безразличие к своей несчастливой судьбе. И тогда явилась Варвара – палатная сестра, которая с первого дня Инессу особо опекала – жалела ее, беспомощную, неприспособленную, такую молоденькую. Пришла и сказала, что если Инесса хочет, то может остаться в больнице санитаркой – рабочая карточка! – а жить может у нее.

У Варвары было полдома неподалеку от больницы. С улицы дом казался вместительным и добротным, внутри же Варварина половина состояла из одной комнаты, кухни и закутка в коридорчике, где Инесса после долгих споров (Варвара, конечно, хотела отдать ей свою кровать) и поселилась. И пошла работать санитаркой. Мыть полы, убирать нечистоты.

Дома у нее, в Ленинграде, – когда дом, конечно, еще имелся – полы были паркетные и в подъезде висело объявление, чтобы ни в коем случае их не мыть, а только натирать. И два раза в год являлся в квартиру полотер со своим пахучим оранжевым ведром, устраивал кавардак, сдвигая во всех комнатах мебель, – квартира от этого становилась привлекательно-незнакомой и неожиданной, – намазывал полы, а потом плясал по ним, засунув босую оранжевую ногу за ремешок щетки... Инессе лишь иногда приходилось протирать кафельный пол на кухне, ну сколько там было метров? Пятнадцать, не больше.

В больнице, на ее этаже, размещалось шесть громадных палат. Коридор. Лестница. Наверно, только безвыходное положение, трудности с кадрами заставляли больничную администрацию первые полгода терпеть такую санитарку. Пока она с грехом пополам, пыхтя и обливаясь потом – ни сноровки, ни сил у нее не было нисколько, – управлялась с одной палатой, тетя Катя с первого этажа успевала убрать свои шесть.

Грязная эта, непосильная работа выматывала, опустошала. Порой находило мучительное желание – умереть, не жить. Зачем ее выходили в этой больнице?!

Сознание, что ею делалась во время войны именно трудная, именно грязная, но необходимая работа, лишь иногда и ненадолго утешало. Госпиталь бы еще был, а то – больница, и болезни все совершенно тыловые, и больные – самые простые, заурядные, никакими геройствами не знаменитые женщины. К тому же командовали Инессой все, кому только была охота, – от врачей, сестер и больных до таких же, как она, санитарок. Житейская неприспособленность, душевная чувствительность, беззащитность молодости вовсе не у всех вызывают участие. Варвара была – одно, а та же тетя Катя, санитарка с первого этажа, – другое; она не то что по ошибке Инессин участок на лестнице не захватит своей тряпкой, а норовила хоть два, хоть три своих метра не домыть. Злая была эта тетя Катя и жестокая, понимала, как этой ленинградской девочке-неумехе трудно, но хотела, чтоб еще трудней было, хоть этим ее до себя низвести.

...Варвара стащила Инессу с топчана и объявила, что сегодня у них банный день, давно Инессе пора голову мыть, воды горячей много. И Инесса пошла, и послушно разделась, и подставила голову под струю горячей воды, которую лила на нее Варвара, а сама при этом думала, что никакие сотни квадратных метров грязных полов, никакие нечистоты – ничто ей теперь не страшно, после того что увидела. Другая мерка несчастья, другая мерка мужества оказалась у нее в руках.

Все это мгновенно пронеслось перед глазами – больница, Варвара, тетя Катя, Зинка и то, как повернул тот день, когда увидела фильм «Ленинград в борьбе», ее судьбу, ее жизнь.

Этой вот седой женщине она тоже обязана. Ленинградка, научила ее мужеству. И не одну ее, наверно.

Инесса попыталась представить, как было в этой квартире в те дни: забитые окна, железная труба под лепным потолком, стены в изморози. Укутанная во что только возможно, с тяжелыми на ослабевших ногах валенками, иссохшая, с потухшим взглядом хозяйка... Все так, наверно, но отчетливо увидеть это теперь уже нельзя – среди тепла, уюта, блеска хорошей посуды, обилия еды на столе.

– Еще хорошо, Евгений Гаврилович неподалеку, на Ленинградском фронте, служил, – сквозь мысли донеслось до Инессы. – Кое-что из своего пайка экономил, нам с Юленькой привозил.

Сколько лет прошло, а в ленинградских домах и по сию пору не иссякли блокадные воспоминания.

– И Юленька бы выжила, если бы в тот раз...

– Не в тот раз, так, может, в другой, сколько об одном говорить можно? Не вернешь Юленьку разговорами.

Ему еще до сих пор больно. Не хочет бередить боль. В дальнем углу комнаты, на низком столике, кстати зазвонил телефон. Мать рванулась было встать, но о чем-то вспомнила, посмотрела на сына. Тот понял, попросил извинения у Инессы, поднялся. Почему-то все замолчали.

– Да? – сказал в трубку Токарев. – Я. – Звонок, видимо, ожидался, и ожидался с удовольствием. Антонина Павловна не спускала заинтересованных глаз с сына. – Ну, здравствуй, здравствуй! – Он уселся поудобнее в кресле, приготовившись к приятному разговору. – Мама мне передавала. Ты получила мою открытку?

Инесса сказала:

– До войны мне приходилось бывать в этом доме.

– Да? – отвлекшись от сына, живо откликнулась Антонина Павловна. – У кого же? Мы давно тут живем, многих знаем.

– Их вряд ли знаете. Давно было. Друзья моих родителей тут жили. Папин сослуживец, вернее, начальник. А мама дружила с его женой. Никак только не могу вспомнить, на каком этаже они жили. А подъезд точно ваш, в этом я уверена.

– В блокаду умерли? – понятливо предположил Токарев-старший.

– Нет. Дядя Тима – папин начальник – был репрессирован. Сейчас реабилитировали.

При этих словах, словно с усилием что-то припоминая, глаза Евгения Гавриловича сделались напряженными, – может быть, он знал Тимофея Федоровича? В этом доме большей частью жили люди необычные – известные артисты, крупные руководители, каким был Тимофей Федорович. Да и он сам, Токарев-старший.

Она решила ему помочь:

– Это для меня – дядя Тима. Тимофей Федорович. Не знали?

– Не знал. Нет. Не знал.

Антонина Павловна отвлеклась от телефонного разговора сына, пояснила:

– Мы здесь только в тридцать седьмом поселились. Тут до нас тоже такие жили.

– Ладно, помолчи, – оборвал ее старик.

Уже через несколько дней, в Москве, Инессе увиделся этот ищущий что-то внутри себя взгляд, и она почти безразлично подумала: вспомнил ли он тогда? Что именно и как?.. Это уже не будет в ту минуту иметь для нее никакого значения, а сейчас она продолжала:

– Жена дяди Тимы вскоре отсюда выехала. В Москву перебралась. На ней мой отец теперь женат.

– Вот как! Интересно, интересно! Жизнь иногда так выворачивается, что никакой фантазии не хватит придумать, – все еще мыслями к Инессе не вернувшись, произнес старик. А Антонина Павловна, которую, видно, значительно больше занимал телефонный разговор сына, кивнула в его сторону и сообщила шепотом:

– Бывшая невеста. Чуть было не поженились после войны. Хорошая была девушка. Я к ней, как к дочке, привязалась.

– Что ж помешало? – поинтересовалась Инесса из вежливости. На самом деле ей было неловко узнавать подробности биографии своего начальника. И зачем ей это рассказывают?..

– Не сложилось, – с сожалением отозвалась мать. – А он уехал в Москву, там встретил Веру, с ней еще до войны учился в институте... Вера тогда уже в Москве жила... Так и живем – сын в Москве, мы здесь, вдвоем остались. Только и радости, когда в командировку приедет. Вадика иногда к нам присылают.

Инесса слушала, а краем уха ловила другие слова:

– ...И никак завтра не сможешь?.. Уеду? В понедельник, наверно, вечером уеду... Хорошо, в воскресенье утром я тебе позвоню. Знаешь, говорят, русский человек любит создавать себе трудности, чтобы было что преодолевать... – Он долго, с веселыми глазами слушал, что ему отвечают. Наконец положил трубку, оживленно вернулся к столу: – Выпить по рюмочке, я полагаю, уже время опять наступило, как вы считаете, Инесса Михайловна?.. А то все разговорчики, разговорчики.

– А я не напрасно теряю время, – с улыбкой заметила Инесса. – Я все о вас теперь знаю.

– Почти все, – поправил он. – Мама не успела рассказать. – Он ласково прикоснулся к белым волосам матери, провел по ним ладонью. – А где обещанные цыплята, мутерхен? – вспомнил он. – Так и уйдет гостья, не отведав твоих Табаков, скажет – зажали... – Он был в превосходном расположении духа. Кто-нибудь из институтских его увидел бы – глазам не поверил.

Еще несколько раз Токарева требовал телефон. Звонили друзья. С одними он сговаривался о встречах, с другими явно встречаться не собирался, но каждому звонку был, кажется, одинаково рад.

– Зазвал вас в гости, а сам вишу на телефоне, – повинился он перед Инессой. – Но что с этими друзьями детства и юности поделаешь?..

– А мне показалось, что вам эти звонки приятны.

– Большей частью – да, – согласился Токарев. – Не все. Вот тезка мой – Юрка Горохов звонил, помнишь, мама, Юрку Горохова?.. Кто-то ему доложил, что я прибыл. Когда-то мы с ним, пожалуй, дружили. Но ничего давно не осталось общего. Сделал из себя неудачника. Весь мир костит за свои неудачи. А почему – неудачи? Потому что – слабый человек.

– Декабрист он, твой Юрка Горохов, – вмешался Токарев-старший.

Инесса с удивлением обнаружила, что слово «декабрист» можно произнести и осудительно.

– Никакой он не декабрист, – возразил сын, – а не желает считаться ни с какими обстоятельствами. С обстоятельствами считаться нужно.

Инесса, не понимая, о чем идет речь, все-таки не удержалась:

– Декабристы считались?

– Тоже не считались, – кивнул Токарев. – Что не делает им, кстати, чести.

– А по-моему, делает.

– Не больше, чем Дон Кихоту. – Кажется, ему не хотелось спорить, он объяснил: – Юрка не имеет отношения ни к тем, ни к этому. Талантлив был – выдающаяся личность в нашем классе. Полагал, что так и будет всю жизнь шагать по красной ковровой дорожке, одни пятерки за все получать. Не вышло, сорвалось, моментально скис, покатился по наклонной. Сам и виноват. Человек не имеет права быть слабым, если хочет по-человечески жить.

– Как вы жестоко судите, – несколько сбитая с толку, заметила Инесса. – Безусловно, сильным быть хорошо и выгодно, но не все же рождаются сильными? Как и красивыми?

– Не все. И никто не мешает нам любоваться красотой и испытывать антипатию к уродству, хотя чем оно перед нами виновато? Вот на вас мне приятно смотреть, – Инесса смутилась под его взглядом, – а на всех других дам из нашего отдела – нисколечко. – Он откровенно попытался по выражению ее лица угадать, какое произвел впечатление.

Она совладала с собой:

– Недозволенный прием, Юрий Евгеньевич. Не говоря о том, что в отделе у нас много молодых и привлекательных женщин. А в отвращении к уродству – тоже жестокость.

– Не спорю, но так уж устроен мир, что он ласков и добр к сильным и красивым и жесток к старости, слабости, уродству. Нам с вами мир не переделать. Некрасивые неудачники симпатичны только в книжках и на экранах телевизоров. В жизни – наоборот, вы не согласны со мной? Люди льют слезы над книгами и в кинозалах, а чужая боль, неудача, которая рядом, за стенкой или выше этажом, не заставит же нас плакать, не так ли? – Он смотрел на нее победительно.

– Да, пожалуй, – вздохнула Инесса. – Это оттого, что в жизни и удача и неудача кажутся – хотим мы того или не хотим – непременно заслуженными, как же иначе? Преуспевает – значит, прав. Нет – кто же, кроме самого, виноват? Но мы-то с вами, лично я, лично вы, – так хорошо понимая это, могли бы быть добрей?

– И что бы изменилось?

– На одну или две обиды вашему Юрке Горохову досталось бы меньше.

– Не знаете вы Юрку. Он сам кого хочешь обидит. И мы же не умеем считать не доставшихся нам обид, – улыбаясь напомнил он. – Счет можно вести лишь тому, что существует?

– Вот что я вам скажу, Инесса Михайловна. – Старый Токарев отлепил от губ цыплячье крылышко, утер бумажной салфеткой подбородок. – Судьба человека в его руках.

– Всегда? – усомнилась Инесса. Любопытно. Вчера у Лильки похожий возник разговор. Спор, так и не завершившийся.

– Если исключить стихию, болезни, войну.

– А объективные обстоятельства, которые вне человека?

– Что-то вы больно серьезный разговор затеяли, – недовольно вмешалась Антонина Павловна.

– Ты, мамуля, права. Как всегда. Чайку бы неплохо, а?

Счастье, наверно, для матери иметь такого сына?.. Токарев-сын Инессе определенно нравился.

Было уже начало двенадцатого, когда он вышел проводить Инессу до троллейбуса, но в последний момент впрыгнул на ступеньку следом за ней:

– Не могу вас одну отпустить. Доставлю до гостиницы.

– Ну, совсем не стоило, – неискренне заверила Инесса, ей хотелось, чтобы он проводил ее. Хотелось продлить этот вечер с ним, получившийся неожиданным. В какой-то момент – никто из них, видимо, не словил этого мгновения, но оно было – как бы в другое русло повернули их отношения. Инесса в этот момент перестала быть командированным ведущим инженером, а он – ее начальником, но случилось это уже к исходу вечера, еще только что-то стало неясно определяться, и невозможно было так все прервать – ей сесть в троллейбус, ему вернуться домой. Наверно, они одинаково это чувствовали.

– Я давно хотел спросить у вас, – сказал Токарев, когда они вышли из троллейбуса на углу Невского и Литейного и направились не спеша к «Октябрьской», – откуда у вас такое необычное имя?

– Родители нарекли.

– Нет, серьезно?

– А разве я – несерьезно?

«Ужасная ты кокетка», – сказала бы в этом месте Лилька.

– Когда я пришел в институт, сразу обратил внимание на ваше имя. И на то, что у блондинки такие черные глаза.

– Ладно, – смилостивилась Инесса. – Приоткрою и я некоторые свои тайны. Мать моя была темной шатенкой с черными глазами. А отец – светлый и голубоглазый. Вот получился гибрид. А назвали меня в честь Инессы Арманд. Мой отец то ли дружил с ней, то ли был знаком – в точности не скажу, но его восхищение этой женщиной и память о ней дали мне имя. – Тут ей вспомнилось смешное: – В школе у нас одна учительница была, мы ее Шваброй звали – тощая, злая, так она меня однажды в уборную затащила, велела ресницы мыть, думала – крашу...

Они подошли к гостинице. Инесса протянула руку:

– До свиданья. Спасибо за вечер.

Он взял ее руку и неожиданно, смущаясь и оттого неловко, поцеловал.

Уже оказавшись за стеклянной дверью, в вестибюле, Инесса оглянулась. Он все еще стоял и глядел ей вслед. Она дружески помахала ему и, не оборачиваясь больше, направилась к лифту.

У себя в номере, не зажигая света, она подошла к окну. Окно выходило на Лиговку, был виден угол Невского.

Токарева, разумеется, и след простыл. Или ты хотела, чтоб он стоял на углу, пронизываемый ветром, и угадывал, где твое окно?..

Инесса надела халат и села на край кровати. Слушай, старуха, сказала она себе. Тебе уже пятый десяток, кому ты нужна? Мало молодых женщин на свете? Тебе не семнадцать лет, чтобы придавать значение разным выразительным взглядам и целованию ручек. Глупо и пошло в твои годы даже внимание на такое обращать.

Она говорила так, а сама в это же время крутила перед собой короткометражную ленту: мужское лицо с разными лестными для нее выражениями – то одобрение (Инессы), то любование (ею же), то это неожиданное смущение. Или вот такой кадр: стоит у подъезда гостиницы женщина, довольно еще привлекательная, с хорошей фигурой (это уж точно, с этим не поспорит никто), элегантная – и мужчина склонился к ее руке, целует эту руку. А потом смотрит ей вслед – с восхищением и сожалением, что она навсегда для него – по ту сторону дверей.

Конечно, муж давно уж так не смотрит и ручек не целует. Вот и вся отгадка – что-то новенькое, почти забытое и до сих пор, оказывается, не потерявшее своей притягательности и нужности. Для твоего глупого женского тщеславия.

Инесса решительно встала, подошла к телефону и заказала Москву.

Непроснувшийся Катькин голос:

– Ма?.. А папы нет. Он без тебя тут совсем загулял. – Она сонно растягивала слова и не придавала им никакого выражения.

– А что он сказал? Куда ушел?

– Ничего он мне не сказал. – Она, кажется, уже слегка жаловалась.

– Тетя Варя приходила?

– Приходила. Наготовила полный холодильник, а есть некому. – Тут Катькин голос проснулся.

– Так вы что, не ужинаете?

– Вот, – вместо ответа сказала Катя, – явился твой муж и мой отец. И хватает у меня трубку. Ма, я тебя целую! Приезжай скорей! – и в ту сторону, сердито: – Ну что, минутку обождать не можешь?..

Инесса так всю сцену себе представила: Катька в розовой своей пижамке, растрепанная, сонная, теплая; и Андрей, в пальто, шляпе, вырывающий у нее трубку.

– Инночка! Ну, как ты там?

– Хорошо!

– Когда приедешь?

– Скорей всего, во вторник. А ты где так поздно гуляешь? Ребенка забросил.

– Ребенок только рад. А меня Бородины к себе затащили. Когда уже уходили из института, вспомнили, что у них какая-то некруглая дата свадьбы. Для торжества нужен был гость. – Он рассказывал весело, забавно, наверно, получилось.

– Ира вас развлекала? – Ира может болтать часами.

– Спрашиваешь! У Генриха – ангельское терпение.

– Недаром он у вас в институте самый заядлый рыболов и охотник, – рассмеялась Инесса. И услышала в трубке ответный – такой знакомый! – густой смех.

– Ты-то как там? – спрашивал Андрей.

– Хорошо, я же говорю – хорошо. Работа – ни с места, а все остальное хорошо. Сегодня в гостях была... Ах, ты не знаешь! Токарев приехал.

– Зачем это он приехал? – Инессе показалось, что голос мужа прозвучал ревниво. Показалось, конечно. Никогда он не ревновал, если не считать Алешку Боброва. И повода она не давала. Рыльце в пушку, вот и померещилось.

– На конференцию приехал, – беспечным тоном объяснила она. – И мне на подмогу... Я тоже недавно пришла. У него здесь, оказывается, родители, он меня к ним затащил.

– Алешка Бобров звонил.

– Да? – без интереса переспросила Инесса, и вдруг ее осенило: если Токареву удастся расширить работы, открыть еще одну лабораторию, можно попросить его взять Алексея. – Ты ему сказал, чтобы еще позвонил?.. Если позвонит, скажи, возможно, я сумею для него что-нибудь сделать.

Немного же тебе нужно: пригласили в гости, проводили до гостиницы, сделали несколько комплиментов – вообразила Бог знает что. А если Токарев не захочет? Но уже засела уверенность: если она попросит, он захочет. Приятная такая уверенность.

Еще несколько незначительных фраз, «целую тебя», «целую», и она положила трубку.

Ничего она от Андрея не скрыла: где была, с кем и до какого часа. Легко и без смущения утаив то, что за этим внешним возникло. То, что существенней. Не докладывать же, в самом деле?.. Значит, есть, не может не быть вещей, которые даже самый близкий человек о тебе не знает и не узнает? Значит, если это так, то и у Андрея есть что-то скрытное? Никогда Инессе такое и в голову не приходило, все в их отношениях давно ясно, просто. Какие секреты?.. А они неизбежно есть – мысль, движение души, чувства только твои. И это «только твое» может стать скорей достоянием человека случайного, постороннего, а от близкого скроется.

Но, между прочим, напомнила себе Инесса, посторонний человек им и останется. А близкий – близким. Это умозаключение ее успокоило. Как бы она там ни рассуждала о неизбежности и необходимости умолчаний, сама сознавала, что эти рассуждения годятся лишь для малых величин, если прибегнуть к математическому термину. С большими величинами начинается ложь, лицемерие, обман. Отчуждение.

Вдруг захотелось домой. Соскучилась вдруг. Уютный номер показался холодным – как все казенное. А когда-то мнилось, что нет людей счастливей тех, что ходят по устланным коврами гостиничным коридорам, ужинают внизу в ресторане и вообще причастны к этому необычному, начищенному и надраенному женщинами в белых наколках миру. Через сколько заблуждений проходит человек, прежде чем доберется хотя бы до самой простой истины? Истины, открытой задолго до него. Дважды два – четыре он позволяет себе не открывать самостоятельно и верит предку. А вот что не все то золото, что блестит, – тут он должен сам убедиться. Иной так до конца своих дней не успевает самостоятельно освоить эту или иную подобную истину, приумножая несчастья на и без того не очень-то счастливой земле...

Презренный сноб, оборвала себя Инесса. Тебе еще здесь недостаточно хорошо. Пойди уступи свой номер одному из тех, кто уныло стоит у окошка администратора в бессмысленной надежде тронуть ее черствое сердце. Или в надежде на чудо. Пойди приведи сюда того дядьку, что приготовился ночь проспать в кресле, и займи его место.

Ладно. Все прекрасно. Завтра надо поискать подарок Тасе. И горшочек для Волика. И Варваре что-нибудь купить. Инесса открыла сумочку, принялась подсчитывать свои финансовые возможности на столько покупок.

Токарев, наверно, уже добрался до дому?..

 

10

Инесса и Лиля стояли у стелы Пискаревского кладбища.

День для осеннего Ленинграда выдался редкий – теплый, ясный, тихий.

По кладбищу между травянистых холмов братских могил бродили люди. Отдавали дань. Вспоминали.

Молчали они, молчали могилы. На обычных кладбищах с могил смотрят лица когда-то живших людей, называют себя по имени, сообщают золотыми буквами даты своей жизни. Так они хотя бы отчасти остаются среди живых.

Здесь нет лиц, нет имен. Дат тоже нет. Впрочем, вторая дата у всех одна: 1941, 1942.

Люди кладут к подножиям холмов букетики цветов. К любому холму, не выбирая, потому что их отцы, матери, сестры, друзья лежат под всеми этими холмами.

Просторное, чистое, торжественное, еще не затененное деревьями кладбище, оно дает ощутить масштаб бедствия, непоправимость катастрофы.

Инесса читала выбитые на стеле пронзительно-скорбные слова – не написанные, не сочиненные, а рожденные сердцем ленинградской поэтессы, и горло сжимали спазмы...

«...Мама ваша, Инночка, умерла шестнадцатого декабря, хотя ее и удалось положить в больницу. Где ее похоронили, мы не знаем, сейчас так много хоронят, что и гробов не хватает».

Когда пришло это письмо от незнакомых Инессе маминых соседей, она еще только-только начинала подниматься с постели. Через несколько шагов слабость валила ее обратно.

Последнюю весточку из Ленинграда Инесса получила больше месяца назад. «Я так рада, что тебя здесь нет», – писала мама, и Инесса обиделась. Как можно радоваться, что дочь – одна, больная, в чужом городе, а не рядом с матерью?.. Она не сильно обиделась, но по мере того как шли дни, а писем все не было, обида росла. Ее забыли, ее не хотят знать.

И вдруг – умерла. Как это так – умерла?.. Наверно, это ошибка. Не может быть, что месяц назад писала письмо, а теперь умерла?.. Она же не болела ничем.

Инесса читала в газетах, что Ленинград в блокаде, но плохо представляла, что это такое, блокада, – ни вообще, ни тем более в данном случае. Газеты писали: фашисты остановлены, им Ленинграда не видать, по городу Ленина не ходить. Больше газеты тогда ни о чем не писали, но большего Инессе не требовалось.

Но как это – «не хватает гробов», подумала Инесса, все еще не веря и отыскивая в письме ложь и обман. Почему это в Ленинграде не хватает гробов? Здесь, в этой глуши, хватает, на той неделе двоих из больницы хоронили, всем гробов хватило, а в Ленинграде их нет?.. Чушь какая-то. В тот день дежурила Варвара. Единственный в больнице человек, которого Инесса не дичилась, который ей был нужен, – только и ждала, когда Варварино дежурство, эти дни всегда казались ей светлее и теплее.

Варвара вошла в палату и сразу увидела, что что-то стряслось.

– Что такое, Инночка?

Инесса молчала – не знала, что говорить.

Варвара заметила брошенное на одеяло письмо, взяла, прочитала. Инесса следила за ней, ждала, что она скажет: «Ерунда какая! Это кто-то напутал, ошибся, разве так может быть?»

Но Варвара ничего не сказала. Только долго не подымала глаз от листочка бумаги.

Инесса спросила:

– Почему не хватает гробов?.. Варвара, – настойчиво и громко повторила она, – почему в Ленинграде не хватает гробов?

– Господи, что это с ней? – всполошилась одна из женщин.

– Чего ты городишь? – это с дальней койки крикнула Капустина, злючка и скандалистка, со всеми она в палате цапалась, к Инессе привязывалась и из себя выходила, что ее наскоки как от стенки от этой «гордячки».

– Инночка, успокойся, – сказала Варвара. Она быстро накапала каких-то капель, заставила выпить. Варвара в тот миг ясней, чем Инесса, отдавала себе отчет в случившемся. Хотя про гробы тоже не могла объяснить.

А когда и Инесса поняла, осознала, то отчаянная, беспросветная мгла опустилась на нее, задавила и, думалось, опустошила навсегда.

Ничего у нее в жизни не осталось. Была пропахшая карболкой и невкусной пищей палата, чужие, опостылевшие ей женщины с их нескончаемыми разговорами о своих болезнях и мужчинах – часто сальными, непристойными, этим опять же особо отличалась та самая Капустина, – об огородах и коровах... Эти женщины в большинстве тоже были обездолены войной, они тоже были обделены, но даже и это не сближало с ними Инессу – разъединял и возраст и весь опыт предыдущей жизни... Много позже Инесса поняла, что часто бывала несправедлива к ним. Так же, впрочем, как и они к ней.

Как-то в конце января в больницу пришел летчик, навещал родственницу. Инесса сидела в коридорчике за столиком дежурной медсестры, а летчик тут же дожидался, когда к нему выйдет родственница. Летчик был молодой, веселый и любопытный. Из тех парней, которым улыбаются самые хмурые продавщицы, а кассирши любого возраста непременно отыщут для него два билетика, когда все билеты на сеанс проданы. Из тех, кто к самым разным людям имеет верный ключик, отпирает им без усилий.

Инесса не заметила, как ее заставили разговориться, ответить на все вопросы – и как ее зовут, и что у нее за болезнь, и откуда она родом, «такая черноглазая».

– Из Ленинграда? – переспросил летчик. – Ты когда из Ленинграда?

– Давно, – сказала Инесса. – Я у бабушки перед войной жила, в Киеве. Возвращалась домой, вот сюда вместо этого попала.

– Ну, считай, сильно ты везучий человек. Инесса рассердилась:

– У меня в Ленинграде мама умерла.

– От голода? – не спрашивая, а больше утверждая, сказал парень.

– Почему от голода? – не поняла и удивилась Инесса.

– Там все умирают от голода. Я ведь туда летаю. Там ужасный голод... Не веришь?

– Хуже, чем здесь?

Он помолчал, разглядывая ее.

– То, что там, даже представить нельзя. Рассказать невозможно, – сказал наконец он. – В декабре – сто двадцать пять граммов хлеба, да не хлеба, а эрзаца, выдавали – и все. Люди на улицах падают. Чего я там навидался, словами не передать. Мне иногда посылочку с продуктами дают туда отвезти – родным или друзьям. Так я прямо говорю: донести не обещаю. Как ты ее донесешь, когда тебе навстречу голодный ребенок ковыляет и ты смотришь в его ввалившиеся глаза?.. «Дяденька, хлебушка дай!» За свою ряшку стыдно. Так ему – и посылку, и все, что у тебя при себе, все отдашь. Один все просился, чтоб я его с собой взял, увез... Не взял, не увез. Всех не накормишь, всех не увезешь, – сказал он и вздохнул. – До сих пор того парнишку вспоминаю, жив ли, думаю?... Сейчас уже дорога жизни через Ладогу, по ней вывозят. Кто дожил, тех спасут. И трупы быстро с улиц убирают.

– Откуда убирают? – Инесса все еще не понимала.

– С улиц, откуда же еще? Я ж говорю – люда прямо на улицах падают.

– Моя мама в больнице...

– Значит, маме еще повезло, – грустно усмехнулся летчик.

– Отчего ж там такой голод? – с сомнением спросила Инесса.

– Там же продовольственные склады в сентябре еще, во время бомбежки, сгорели. Все запасы продуктов. А потом – блокада, никаких путей для подвоза, а на самолетах ты много для миллионного города перевезешь?..

– И сейчас там такой голод?

– Сейчас чуток полегче.

Тут к летчику вышла его родственница, он сказал:

– Выздоравливай, черноглазая! – и ушел.

А Инесса осталась сидеть, пытаясь оживить перед собой картину, которую нарисовал парень. И не могла. Так и не смогла, пока через несколько месяцев не увидела ее в фильме «Ленинград в борьбе». Но ей все равно было жутко и так страшно за Ленинград. Как там Лилька? Другие девчонки?.. Ребята, конечно, все на фронте, а девочки?..

С обхода пришла врач. Фамилия – Воскресенская. Других врачей Инесса не помнит – ни как звали, ни по фамилиям, да и лица стерлись в памяти. А эту Воскресенскую помнит. Врачиха была как врачиха, если не считать, что улыбки на ее лице никто никогда не видел: сухая, суровая, без сантиментов и без малейших привязанностей. Больные даже вопросы остерегались ей задавать, не терпела она никаких вопросов, а если отвечала на них, то не заботилась утешить, а резала напрямки, жестко, жестоко: «Что же вы, больная, хотите? Поступили к нам в запущенном состоянии. Я вам гарантии дать не могу» – или что-нибудь в таком роде. Не давала она гарантий – ни на то, что обойдется человек без операции, ни на то, что скоро вылечится, ни на то, что вообще вылечится. Хотя не гарантий у нее просили.

За Воскресенской шла Варвара, вела двух женщин на процедуру. Врачиха подсела к столу, из-за которого при ее приближении встала Инесса, а Варвара прошла было мимо, но тут увидела Инессу, всполошилась:

– Тебе плохо?.. Пойди ляг, на тебе же лица нет. – Она уже собралась помочь Инессе дойти до койки, жестом велела женщинам идти в процедурную, но Инесса отстранилась от нее и спросила:

– Помнишь, Варвара, в том письме – про гробы?

– Да что тебе эти гробы дались? – рассердилась Варвара.

Воскресенская, склонившись над столом, писала. Из-под белого врачебного колпака у нее выбивались светлые, с проседью волосы, от глаз к вискам паучьими лапками разбегались морщинки. Она была немолодая, усталая, потеряла, наверно, все надежды в жизни, оттого и стала желчной.

– Видела, – спросила Инесса Варвару, – летчик тут сидел, больную тетку дожидался?

– Видела, и что?

– Он в Ленинград летает. В Ленинграде знаешь какой голод? Там все от голода умирают. Прямо на улицах – падают и умирают. Он говорит, моя мама тоже от голода умерла.

Воскресенская прислушалась. Оглянулась на стоящих за ее спиной женщин, все еще поджидавших Варвару, и вдруг закричала на Инессу:

– Что ты тут россказни рассказываешь? Панические слухи распускаешь?! А вы что здесь торчите? – это уже к женщинам. – Идите в процедурную, Варвара Петровна, слышите?

Инесса опешила:

– Так это же летчик рассказывал, он же военный, какой же он паникер?

– Мало сейчас шпионов в форме разгуливает? – Воскресенская даже с места вскочила, показалось, что сейчас кинется за парнем, чтобы отвести его куда следует. Но никуда не побежала, а опять обрушилась на Инессу: – Знаешь, что за распространение таких слухов полагается? Тебя еще надо проверить, откуда ты здесь взялась.

Инесса с ненавистью смотрела на нее. Она нисколько не испугалась – чего ей бояться? – но очень хотелось размахнуться и ударить по вялой, дергающейся от злого возбуждения щеке.

Зато Варвару угрозы врачихи перепугали: даже вишневый румянец сошел с лица.

– Да что ты, Варя? – недоумевала Инесса, когда Варвара, втащив ее в палату, уложила в кровать. – Что она мне сделает?

– Молчи, молчи, – просила Варвара. – Не связывайся ты с ней. И надо было тебе при ней... Она знаешь какая злыдня? Ее у нас все боятся.

– А я не боюсь. Она как фашистка.

– Ш-ш, замолчи, – Варвара только руками замахала. Сколько раз Инессу спасало от страха неведенье. Ведь все тогда могло повернуться иначе, а не по закону наивного оптимизма...

Привести бы сейчас сюда, на Пискаревское кладбище, ту Воскресенскую. Пусть бы она теперь посмотрела в глаза Инессе. И посмотрела бы, что ей? Теперь же всем все известно, в книгах описано, в фильмах показано. Глупая она была или какая-нибудь фанатичка? Глупость, помноженная на злость, – сколько от этого бед?

Инесса с Лилькой вышли с кладбища на улицу. Ограда отделила смерть от жизни.

– Мертвые остаются молодыми, – сказала Лилька.

– Анна Зегерс. И еще: мертвым не больно.

Сияло солнце – то же самое, что и там, над могилами, но там оно последним своим теплом не могло согреть печальные холмы, а здесь – весело плавилось в стеклах бегущих автомобилей, отражалось от боков автобусов, играло отчетливо яркими, почти вангоговскими красками в пожелтевших, побагровевших, оранжевых деревьях. Тянулся откуда-то горьковатый запах дыма от сжигаемых, опавших уже листьев.

Инесса с Лилькой миновали не застроенный домами участок проспекта, не заметили, как попали в многолюдье.

Люди спешили по своим делам, стояли в очередях, занятые сегодняшними заботами, очень для каждого важными. А что важно на самом деле?

На углу продавали ананасы. Хвост очереди тянулся на полквартала. Крупными пахучими плодами до отказа набивали сумки, авоськи.

– Ох уж эти растущие человеческие потребности, – вздохнула Лилька. – Какой коммунизм их насытит? За ананасами очередь, видала ты когда-нибудь такое? А я увидала, и так мне печально стало.

– Если б только за ананасами!.. Люди втягиваются в глупейшее соревнование – кто кого в приобретательстве? В доставании, точнее. Соревнование, требующее от участника почти всех его сил и свободного от работы времени. И не свободного подчас тоже. При этом не требующее от него никаких более качеств, чтобы выйти в этом соревновании первым. И тогда только это кончится, когда необходимое станет доступным. У людей высвободится время на другие, более полезные дела.

– Да, – согласилась Лилька. – Очень заразителен этот ажиотаж. Мало кто устойчив к нему. Иногда кажется – люди с ума посходили. Себя иногда тоже на этом ловишь, – рассмеялась она, что-то вспомнив. – Как-то зашла я в магазин, а там только что колбасу начали продавать, сырокопченую – редко теперь она бывает. Но у нас дома ее никто особенно не любит. Думаю, возьму полкило, пусть лежит в холодильнике, праздники на носу какие-то были. И очередь еще не велика – человек восемь передо мной. Встала. Гляжу: один берет сразу пять батонов этой колбасы, другой – четыре, третьему – на шестнадцать рублей взвесили. Никто полкило не берет. Даже как-то неловко мне. Очередь двигается, а я мучаюсь: что ж получается, я всех умней?.. Колбаса, между прочим, не из дешевых. Может, думаю, килограмм взять? Понимаю – не нужен мне килограмм, но вроде и стоять за такой малостью, как полкило, становится неудобным... В общем, доложу я тебе, победила я искус и боязнь выделиться из толпы. С полкилограммом и ушла. Преисполненная сомнений: права ли я в своей гордыне?..

– А у меня порой появляется желание, – посмеявшись над Лилькиной историей, сказала Инесса, – убежать от всего этого на необитаемый остров.

– С водопроводом, холодильником и телевизором, – уточнила Лилька.

– Не помешает. Так же как и парочка хороших друзей на соседнем атолле.

Они шли по новому, незнакомому Инессе проспекту: близнецы-дома, близнецы-витрины – новейший типовой проект. Если архитектуру старых городов определяют: эпоха Ренессанса или барокко, середина века или конец, то нынешние здания безошибочно поделят по типовому проекту такого-то и такого-то года. В Узбекистане или в Ленинграде, в Таллине или в Баку, разницы нет. И все же Инесса знала, что идет не по Таллину, не по Москве, а по Ленинграду. Небо? Но небо в этих широтах одно. Или потому, что была в этом проспекте ленинградская строгая прямизна? Или потому, что впереди вдали угадывалась Нева, там виднелись на набережной закопченные трубы завода, кирпичные – прошлого века – заводские корпуса?.. Или дело было просто в том, что Инесса ни на мгновение не могла забыть, что она в Ленинграде? И что идет с кладбища, какого нет и, даст Бог, никогда не будет ни в каком другом уголке земли?..

Потом они сели в автобус и доехали до Невского. В Ленинграде и по сию пору все пути ведут на Невский.

Лилька отправлялась на дежурство в больницу. Некому оказалось заменить заболевшего врача. С Лилькой всегда так, что кроме нее – некому.

Она чувствовала себя негостеприимной хозяйкой:

– Была бы свободна, мы б с тобой в театр пошли.

– Ваши театры я и в Москве посмотрю, – сказала Инесса. – Я бы лучше с тобой просто посидела. А в театр меня уже приглашали, – похвасталась она. – И в кафе «Север», бывший «Норд». И в кино... Чем только не соблазняли – отказалась.

– Это что, твой начальник? – догадалась Лилька. Битый час Токарев сегодня уговаривал Инессу провести вместе вечер. И Инессе очень хотелось согласиться. И если бы она знала, что Лилька уйдет дежурить, наверно бы и согласилась, хотя еще утром, идя в институт, давала себе слово держаться строго в рамках служебных отношений. Но как ты будешь держаться, когда, завидев тебя, только что хмурый и озабоченный человек так весь и засветится, такой сразу делается счастливый, будто и не чаял, что ты на работу явишься. И бросает собеседника, а собеседник – не кто иной, как вернувшийся из командировки Полосухин, – чтобы помочь тебе снять пальто и передать его гардеробщице!.. И весь день потом, чем бы ни занимались, о чем бы ни говорили, ты ощущаешь, как к тебе неравнодушны.

– Влюблен он в тебя, что ли? – Лилька ужасно проницательная и, как и прежде, все угадывает по ее глупому, не умеющему ничего перед ней скрывать лицу.

– Ну о чем ты говоришь? – укоряет Инесса подругу, но подругу не проведешь.

– И сама небось?

– В мои-то годы? – лукавит Инесса. Ей в общем-то нравится, что Лилька такая догадливая.

– Стоющий мужчина?

Инесса задумывается, чтобы ответить честно:

– Пожалуй... Но зато я... я уж и не помню, когда была такой умной, остроумной, интересной женщиной, – посмеялась она над собой.

– Известное дело, – иронически хмыкает Лилька, – любовь делает человека красивым.

– И умным, – настаивает Инесса.

– А умным – не всегда. Скорее наоборот.

– Ты меня осуждаешь?

– Боже сохрани! – мотает головой Лилька. – За что? Я могла бы тебе лишь позавидовать, но я не завистница. – И снова любопытничает: – А он оценивает твое остроумие?

– Скажи, пожалуйста, – обижается Инесса, – что бы мне за резон блистать перед тем, кто не способен оценить?

– Разумно. Ладно, валяй, – благосклонно разрешает Лилька. – Только гляди будь осмотрительной, как и полагается женщине в твоем возрасте. Не испорть напрочь отношений с начальством – обманешь его ожидания, осерчает, уволит «по собственному желанию». А ведь ожидания обманешь?

И тут Инесса отчего-то смутилась всерьез. С трудом сохранила взятый ими шутливый тон:

– Я не думаю, что он обольщается. Я ему повода не даю.

– И не давай, – одобряет Лилька. – Не забывай про народную мудрость, что все мужики – обманщики. И сорокалетнюю женщину обведут, будь здоров.

– Потому что бабы – дуры, как говорит другая народная мудрость.

Вот так: пошутили, побалагурили, и, похоже, Лилька спустила Инессу с небес на землю. Или во всяком случае напомнила о реалиях. Посчитала, что мало, сказала еще:

– Довольно банальная история – роман начальника с подчиненной.

Инесса слабо отбилась:

– Это когда старый начальник и молодая секретарша. А мы однолетки, и я ему не секретарь. И не будь ханжой, Лилька. Скоро станем старухами, никто не посмотрит, никто в «Норд» не пригласит. Никому уже не будем нужны. Можно хоть напоследочек доставить себе удовольствие?

– Я ж сказала – валяй. – Лучистые глаза ласково ей улыбались. – Все-таки некрасивым женщинам легче стареть, чем красивым, – заключила Лилька. – Они гораздо меньше теряют. Вон идет мой автобус. – Она кинулась к остановке. Издали крикнула: – Завтра идем в Эрмитаж, не забудь!..

 

11

Инесса вошла в комнату, свалила покупки на стол, сбросила пальто и туфли.

Еле до кровати добралась. Легче по лесу десять километров пройти, чем полтора часа – по универмагам. И не купила ничего особенного. Теплые рисунчатые чулки Варваре и Катюше – станет ли еще Варвара носить? – ночную рубашку Тасе. Собралась уходить, остановилась поглазеть у галантерейного прилавка, а тут из подсобного помещения вышла продавщица с горой коробок в руках, и вокруг Инессы моментально завертелся людской круговорот, ее сразу стеснили, прижали, каким-то образом она оказалась первой в очереди за мужскими японскими плавками. Подарок Андрею она не планировала, но когда стоишь первой в азартной очереди и тебе сама в руки идет красивая дефицитная вещь, то все планы и расчеты рушатся. Андрей будет доволен – таких красивых плавок у него еще не было. Сколько же осталось денег?.. Инесса вскочила с кровати, выгребла из сумки все, что в ней было, подсчитала: девять, десять. Ага, одиннадцать. И еще в кошельке гремят металлические рубли и полтинники. На дорогу и гостиницу отложено. И купила-то ерунду, а сколько истратила. Ничего, должно хватить. Инесса снова легла, поместив усталые ноги на спинку кровати. Еще в «Артеке» они с девчонками так делали после длинных походов – на Аю-Даг или Роман-Кош: ложились и задирали как можно выше ноги. На стенку обычно задирали.

В лицо Инессе глядело голубое, прохладное небо, подсвеченное заходящим где-то за строгими кварталами домов, за Невой, за Финским заливом солнцем. Ерунда какая-то: приехала в Ленинград – и сидишь в четырех стенах. В скучном, с молчащим телефоном номере. Одно живое и есть в этой комнате – телефон, но и он молчит. И будет молчать. Кто тебе позвонит?.. Светло-зеленая пластмассовая коробка с диском, такая бессмысленная, когда молчит, сердила Инессу. Как будто телефон был виноват в том, что она никому в Ленинграде не нужна. И Токареву не нужна. Может быть, он просто искал этакого легкого командировочного приключения? Мужчины всегда ищут приключений на курортах и в командировках. Нет, на него непохоже, зачем я так. Ну что ему стоит догадаться, что я дома, – и позвонить?.. Как было бы славно. Пошли бы в «Север», бывший «Норд». Или еще куда-нибудь. Просто погуляли бы по ленинградским проспектам и набережным. Не идти же одной. А почему – нет? Не притворяйся, не в проспектах и набережных дело, хотя и в них тоже. Не все равно тебе, с кем по ним пойти. И лучше всего – с Токаревым, ты это знаешь и оттого сердишься на немую хладнокровную коробку... Ты, кажется, забыла, что у тебя взрослая дочь, безжалостно напомнила себе Инесса. «У меня взрослая дочь», – повторила она вслух, но от этого ничего не изменилось. Что ж такого, что взрослая дочь? У других нет никаких дочерей, а им все равно семьдесят лет. А у меня дочь, взрослая, каждый день может выйти замуж, и это очень хорошо и ничего лично во мне не меняет. Она сама собой растет и взрослеет, а я сама собой набираю года и когда-нибудь состарюсь, и ни при чем тут дети. А сейчас нечего об этом думать. Просто никому ты не нужна. Мужу ты еще нужна, скажи спасибо на этом. Нокаут самой себе не получился, потому что Андрея нельзя было касаться, иначе вопросу придавалась недозволенная серьезность.

Небо линяло и темнело. Инесса встала и подошла к окну. Как сигнальные лампочки на каком-нибудь диковинном пульте, зажигались окошки в домах напротив. А уличные фонари еще не включили, троллейбусы и трамваи светляками двигались в сумерках.

Ноги отдохнули. Сейчас оденусь и пойду по Ленинграду. Дойду до Главного штаба, выйду на Адмиралтейскую набережную...

И тут телефон зазвонил. Инесса вздрогнула, но не сразу взяла трубку. Она уже слышала голос, интонацию: «Инесса Михайловна?» – всего-навсего два слова, имя, а сколько можно в два слова вложить.

– Алло? – сказала она, почему-то вдруг охрипнув.

– Инка?

Инесса передохнула и попыталась угадать, кому принадлежит этот голос.

– Нина?

– Узнала? – обрадовалась Нина Озолина. – Понимаешь, я должна была сидеть сегодня с племяшом, его родители отпросились у меня в кино. В кино они не попали, я позвонила Лильке...

– Все ясно, – засмеялась Инесса. – Ты молодец. Не можешь себе представить, как бездарно я провожу время из-за этого неожиданного Лилькиного дежурства.

– Значит, есть такие предложения, – сказала Нина. – Ты идешь ко мне. Или я иду к тебе.

– Ты идешь ко мне, – выбрала Инесса. – И мы идем гулять по Невскому, как будто нам шестнадцать лет.

– Через полчаса я буду у тебя. Я близко живу – на Коломенской.

Умница Нина. Надо же – так кстати.

– У тебя прелестненько, – объявила она, входя и оглядевшись в номере. – Когда наступит такая эпоха, что можно будет собраться и поехать в любой населенный пункт нашей родины, а там – пожалуйста, гостиница, такой вот номер. К старости все трудней обходиться без комфорта. Иначе я стала бы путешественницей. При теперешнем отсутствии сервиса это совершенно немыслимо. Дальше Крыма и Кавказа, где за рубль –койка, живи не тужи, не уедешь... Люблю ездить, – сказала она, усаживаясь в кресло. – Прибалтику все же за последние годы объездила... Ты меня слушай, слушай, а сама одевайся, – велела она Инессе, стоящей перед ней и действительно забывшей, что надо собираться. Не то было любопытно, что Нина говорила, а – как. Нравилась ей Нина, на которой ни следа пережитого, ни малейшего желания напоминать себе – и собой – о прошлом. А между тем прошлое никогда и никуда не может деться, оно всегда с тобой; его так же безуспешно стирать, как какие-нибудь проявляющиеся пятна на материи. В Нине много достоинства, поняла Инесса. Ничто оказалось не в силах победить в ней это в общем-то редкое качество, с которым многие ради иных сомнительных ценностей расстаются без больших душевных драм.

– Одеваюсь, одеваюсь, – сказала Инесса.

И тут снова зазвонил телефон.

Сейчас она вовсе не ждала звонка, даже забыла, что час назад ждала, и голос у нее был спокойный и неохрипший.

– Да, как видите, оказалась дома, – весело доложила она Токареву. – Нет, не обманула, меня обманули... Собираюсь с подругой пойти погулять... С нами? Минутку. – Она прикрыла ладонью микрофон, повернулась к Нине: – Мое начальство жаждет составить нам компанию. Ты – как?

– Начальство? – с сомнением протянула Нина, но что-то уловила у Инессы на лице и пожала плечами: – Пускай, если хочешь.

Инесса чуть поколебалась и сказала в трубку:

– Вы далеко?.. В районе Смольного? Ладно, ждем. Слабохарактерная я женщина, больше ничего.

– Напрасно я его позвала, наверно? – виновато спросила она Нину.

– Что сделано, то сделано. Мы проявили гуманность, и это похвально. Скучно же начальнику в чужом городе.

– Он – ленинградец, – уточнила Инесса. – Институт здесь кончал.

– Странно. Неужели, кроме как с тобой, ленинградцу не с кем провести время в родном городе? Или, – догадливо посмотрела она на Инессу, – время с тобой он может провести только в Ленинграде?

– Тебе бы следователем работать – потрясающая логичность мышления, – рассмеялась Инесса.

– Что совершенно не помогает мне логически действовать в собственной жизни. Вот тебе задача. – Нина поднялась с кресла, встала спиной к окну. – Имеется одинокая, свободная женщина и связанный семьей, стало быть, не свободный мужчина, что нисколько не мешает ему эту женщину десять лет взаимно любить. Десять лет, я подчеркиваю!.. С первого почти дня он рвется уйти от нелюбимой жены к любимой женщине, а я – понятно? – я – ему не даю. Сейчас мы на новом этапе: дочка выросла, говорят мне, жена имеет, в сущности, в лице своего мужа постороннего человека, а наши чувства проверены на стойкость, крепость, вечность и – так далее. Не довольно ли вести двойную жизнь?

– Довольно, – сказала Инесса. – Тогда хоть двое из троих будут счастливы.

– Логика, – согласилась Нина. – Потому что третий для тебя некий игрек, неотличимый от всех других игреков.

А можешь ты вообразить, что это не игрек, а добрейшее, милейшее, безропотнейшее существо? Беззащитное? Никаких уже шансов не имеющее как-то заново устроить свою жизнь?.. Он – старше меня, а она в его годах, подступает к пятидесяти. И самая малость требуется для ее счастья: чтоб домой приходил, чтоб его покормить могли, чтоб в кино или в гости повел. Давно обо мне догадывается, но ни словом, ни взглядом его не упрекнула. Маленькая такая, а выдержка?.. Вот и решай теперь задачу по законам логики. И я ведь тоже не молодею.

– В задачу не все включено, – сказала Инесса. – На твоем месте другая и от троих детей отца увела. Без угрызений совести. А тебе вон другую больше, чем себя, жалко.

– Нелепое я существо, – призналась Нина. – А ты бы на моем месте?..

– Не была я на твоем месте. Откуда мне знать? – пожала плечами Инесса.

В дверь постучали, и Инесса пошла открывать. В одной руке Токарев держал круглую коробку с тортом, в другой – цветы, нежные и крупные гвоздики.

– За цветы – спасибо, – сказала Инесса. – А что мы будем делать с тортом?

– Пить чай. Что же еще?

– Мы собирались гулять, – напомнила Инесса.

– Попьем чаю и пойдем гулять. – Его счастливый я влюбленный вид обезоруживал Инессу.

– В гостинице нет чая.

– Организуем, – все в том же напористом тоне заверил Токарев и вдруг что-то увидел за спиной Инессы и растерянно умолк.

Она оглянулась: его взгляд был направлен на стоящую в проеме двери Нину.

– Нина?!

– А я слышу, – говорила она, – до чего знакомый голос. Тесен мир, еще предки обнаружили... Так это и есть твое начальство?

– Вы знакомы? – зачем-то сказала Инесса, испытывая укол ревности.

– Все женщины меня обманывают, – полушутя пожаловался Токарев. – Инесса Михайловна и вот ты... тоже. Но скажи на милость, откуда ты здесь взялась? – Он спрашивал Нину, а поглядывал на Инессу.

– Не бойся, я не подстраивала этой случайной встречи.

Так не разговаривают между собой люди, в прошлом лишь просто знакомые. Что-то между ними было, а может быть, и сейчас есть? Догадка была Инессе неприятна, будто у нее отбирали на Токарева права. А какие у меня права? Хорошо, что ничем не выдала себя, разыгрывала безразличие и все сводила к шутке.

Ничего на свете, кажется, Инесса не боялась больше, чем оказаться в глупом, нелепом положении. Как бывает, когда, например, доверишься чьей-то лжи, притворству. Душу откроешь, а узнаешь, что тебе в душу наплевали. Тоже воспоминание юности: корреспондент киевского радио, пламенный поклонник. Старше Инессы лет на десять, семейный, и таким притворялся влюбленным, что она, дурочка, поверила. Он и от семьи ради нее уходил, он и жену никогда не любил, он о такой, как Инесса, с детства мечтал... От излишней близости с ним Инессу спасло, наверное, только острое чувство самосохранения. Невозможность сблизиться, пока по каким-то внутренним, потайным причинам, необъяснимым и неуловимым, нет в близости неизбежности, какое-то «чуть-чуть» держит. Что тогда меня удержало? Он был такой необыкновенный, так непривычно, не по-мальчишески, по-мужски ухаживал! И казалось – любил! Почти трагедийные тона придавал их отношениям. А ей-то девятнадцати не исполнилось. Доверчиво – страдая (жена, дети!) и наслаждаясь (до чего у нас красивая, трудная любовь!) – отдавалась ласкам и однажды словила его трезвый, деловитый взгляд – в эту, ах, минуту блаженства! – направленный на стену, на часы. Ничего больше Инессе не требовалось. Пусть от стыда чуть не сгорела, зато навсегда урок – не будь простофилей. Это когда юная, чистая, ее так обвели, можно себе простить наивность. Сейчас уже не простишь, это уже не детская глупость будет, а похуже.

Скрывая залившую лицо краску – от одной только возможности пережить подобное, – она отвернулась от Нины и Токарева.

Молча ставила в вазочку цветы, слушала, как Нина ему объясняет:

– Мы с Инкой подруги детства. С четвертого или пятого класса, Инна?

– С пятого. В четвертом я училась в другой школе.

– Нет, ну просто здорово, – отчего-то восторгался Токарев. – Такая встреча!

Чему он рад? Что пришел ко мне, а встретил Нину?

– Ты же говорила, что будешь сидеть с Васькой?

– А я и должна была...

Токарев отправился искать в гостинице чай. Нина, как только за ним закрылась дверь, принялась объяснять:

– Вот за него-то я чуть замуж и не вышла. Он работал у нас на радио, сменным инженером...

– Отчего же не вышла?

– Так рассказывала тебе. Это он, тот самый...

– Тот самый, чью любовь побоялась испытать?

– Что уж так удивляться? У меня отец – кто? А у него? Генерал. Не где-нибудь, а в Большом доме. На Литейном.

– Да-а, – протянула, усмехнувшись, Инесса. – Ситуация. Понятно, почему старик брюзжит и весьма настоящим временем недоволен.

– Ты его знаешь?

– Познакомилась. Когда ты звонила, я была там. В гостях.

– Теперь ясно? Я и так-то скрывала от всех, не потому, что боялась, я на фронт пойти не побоялась, а не могла говорить или писать о папе т а ко е... Ну, просто выше моих сил. А им тем более – как скажешь?.. Они, кстати, особенно не расспрашивали. Опять получалось – обманула доверие. Хотя я и сказала правду – мама умерла, отец погиб, мы с Томкой сироты. Правда, но не вся. Мне вообще с этой «не всей правдой», сама понимаешь, как жилось. И не один год... Они меня, между прочим, как фронтовичку очень уважали. И вдруг?.. Не могла. Совсем было решила – будь как будет, кто станет докапываться, кому в голову придет? Собрались с Юркой в загс. А незадолго перед тем сидели с будущей свекровью у нее в спальне, шили подвенечное платье из какого-то старого, Юлиного, это его сестра, она погибла в бомбежку...

– Они рассказывали...

– И тут Антонина Павловна завела разговор о том, что семья, мол, у них солидная, отец занимает ответственный пост, сын, раз решил жениться, должен думать не только о себе... До сих пор гадаю – случайный ли был разговор? Или справки о папе навели? Им же ничего не стоило. Понадеялись, что сама догадаюсь, пойму намек, соображу? Сообразила.

– Пожалуй, для таких людей чересчур деликатный ход, – усомнилась Инесса. – Хотя, с другой стороны, мать женщина умная, не исключала, возможно, и такого, что сын может и не послушаться. А так...

– А так – невеста сама сбежала. Не знаю, не знаю. Чего теперь голову ломать?

– Платье дошили?

– Дошили, – кивнула Нина. – Антонине Павловне пришлось, правда, воротничок отпарывать, я его на левую сторону пристрочила... Благородно я поступила?

– Куда уж благороднее. – Инесса расправляла в вазе цветы. – Я гляжу, дорого ты платишь за свое благородство.

– А благородство – оно в цене, – отшутилась Нина. – Одно мне только обидно казалось, что уж очень быстро он утешился, чуть ли не через полгода женился. А вообще-то все к лучшему. Отец, как я теперь отлично понимаю, мне бы обмана не простил. Неплохой он, в общем, человек, но всякие сомнения ему чужды... А теперь старики спят и видят, чтобы мы с Юркой поженились...

Инесса не успела удивиться, вспомнила только, как оживилась мать, когда звонила Нина, прислушивалась к разговору, – вернулся Токарев с чайником и тремя стаканами в подстаканниках.

– Гостиница «Октябрьская» – вовсе не пустыня Гоби, и кроме кипятка в ней еще есть добрые феи. – Он вынул из кармана брюк брикетики сахара. – Чай – похуже, чем заваривает моя мама, но все же. Ты помнишь мамин чай, Нина?

– Что ж мне его забывать, когда она и теперь меня всегда потчует, когда я ее навещаю?.. Мы испытываем друг к другу те самые нежные чувства, – обернулась она к Инессе, – которые вызываются воспоминаниями о молодых летах. Я и к Юрке их отчасти испытываю, – добавила она. – «Онегин, я тогда моложе, я лучше, кажется, была...»

В ответ он потрепал ее по красновато-бронзовым волосам:

– Болтушка.

Но эта ласка Инессу не задела уже – приятельская ласка, ничего в ней нельзя больше увидеть. Ни у кого ни к кому никаких старых счетов. Даже если и были.

Потом они весело пили чай, напившись и съев половину торта, вышли на улицу и не спеша, как было задумано, двинулись по Невскому к Адмиралтейству.

Токарев всячески развлекал спутниц. Сначала Инесса поддерживала взятый им тон, а потом вдруг устала от пустоты и легкости болтовни, подумалось, что такой – несколько развязный – Токарев ей менее интересен и приятен, и, воспользовавшись минутой, когда они с Ниной заговорили о чем-то, понятном только им, отделилась, пошла впереди. Токарев скоро заметил:

– Инесса Михайловна, куда вы торопитесь? – Они догнали ее.

– В столь оживленной беседе, как наша, совсем забываешь, что идешь по Ленинграду. Такую расточительность мне не хочется себе позволять. – Инесса виновато улыбнулась и опять пошла вперед.

Они вышли на пустую Адмиралтейскую набережную, остановились у парапета.

В черной невской воде колыхались городские огни. И казалось: ступишь в эту упругую, медлительно бегущую к заливу воду – и она удержит тебя на поверхности, хоть шагай по ней, хоть стой и несись в открытое море.

Строгое такое, исполненное своей мощи, своей уместности здесь существо, эта Нева. Тихо покачивает в ней вечерние огни город, ею рожденный. Тихо и вечно смотрятся с гранитных берегов каменные изваяния зданий. Царственная река, словно и ее придумал и создал Петр.

Дух захватывает от этой немыслимой красоты, как это можно говорить о ней, как некоторые говорят, что – холодная красота, прямолинейная, музейная?.. Сердце от нее щемит и от того еще, что нельзя ее всю в себя вобрать, с собой унести, увезти, не принадлежит она тебе... Впрочем, и другим не больше, чем тебе. Нет, вон тем, кто может каждый день, проснувшись, выглянуть в окно и все это увидеть, тем, кто каждый день ступает по этим камням, – она своя, почти что собственность, как и четыре стены собственного жилища...

Есть ощущения, которые нельзя, не нужно называть словами вслух. И даже чужими словами, созвучными твоим ощущениям. До того созвучными, будто ты первый их сказал: «Люблю тебя, Петра творенье». И так далее. Держи про себя, не вспугни и не разрушь.

Она стояла так, глядя на черную невскую воду, печалясь о чем-то неясном – несбывшемся или навсегда потерянном, – и веселый голос Токарева был в эту минуту грубым вторжением в волшебную тишину:

– В Нинином лице вы нашли сторонницу, Инесса Михайловна! Она, как и вы, полна сочувствия к Юрке Горохову.

Инесса не сразу очнулась, сердясь на него. Чего не примерещится, Господи. Одно чувствуем, одно думаем, здесь, где Невы державное теченье. Да он его и не видит. Впрочем, сентиментальность не к лицу мужчине, брось свои глупости.

– К какому Юрке? – Сообразила: – Вашему «декабристу»? – Отряхнула с себя, не без усилия и сожаления, неуместную, смешную, должно быть, для других грусть-тоску.

– Горохов – правдоискатель, – говорила Нина. – Он...

– Когда погорел, тогда и правдоискателем стал, – перебил Токарев. – Вам, женщинам, дай власть, вы бы такую антимонию развели...

– Насчет антимонии не знаю, – отозвалась Нина, – а погуманнее мир бы стал, под женским-то правлением.

– Да, то-то история не знала женщин, по жестокости не уступавших самым злокозненным мужчинам!

Инесса с трудом вникала в их весело-задорный спор.

– А как иначе взять верх, если не их же оружием?

– Но, между прочим, – неожиданно для себя сказала Инесса, – и сострадать человечеству мужчины умеют больше, чем женщины. Женщины мыслят и чувствуют более узко. Мать, жена – вот их круг.

– Браво! – восхитился Токарев. – Редкое для женщины качество – такая объективность!

Разговор был беспечный, а все равно похвала польстила. Чтобы скрыть смущение, Инесса прижала руку к сердцу:

– Благодарю.

Они пошли дальше по безлюдной набережной, отчего-то замолкнув. Свернули на Исаакиевскую площадь, по улице Герцена вышли на Невский.

На Невском – другое уже дело: по-субботнему оживленный, шумный, весь в огнях и движении, Невский кого хочешь выведет из созерцательно-философского настроения.

– Помнишь, Инка, как в праздники мы ходили на Дворцовую площадь?

– Ее освещали прожектора, гремела музыка, и мы теряли друг друга в толпе и находили опять, и это было, глупым нам, так все важно и интересно, и чувствовали мы себя главными в мире. Оттого что по исторической площади как угорелые носимся.

– Тебе не кажется, что это было в прошлом веке?

– Катьке так кажется. А мне – нет. В обратную сторону жизнь можно измерить несколькими мгновеньями. Да и вперед она уже не видится бесконечной. Как было, когда мы с тобой бегали по Дворцовой площади.

– И в этой толпе, – сказал Токарев, – я с вами не раз, наверно, нос к носу сталкивался. С вами, с Ниной. И не знал, что вы – это вы.

– Ничего, – успокоила его Нина. – Немного позже мы с тобой встретились нос к носу, однако ничего это не изменило. А с Инной вот теперь встретился.

– Боюсь, что сильно запоздал. – Он сказал это так серьезно и грустно, что у Инессы сердце больно и сладко защемило. И неловко стало перед Ниной – это же почти объяснение при постороннем.

– Никогда не поздно встретиться с хорошим человеком, – беспечно объявила Нина, словно ничего не заметив. – Ты знаешь, – она обращалась к Токареву, – когда-то весь род людской поделился для меня надвое. На тех, кто верит мне и кому верю я, и на всех остальных. Первые – то меньшинство в один голос, когда меня исключали из комсомола. Все-таки этому меньшинству требовалось немало гражданского мужества. Так с тех пор я и не придумала другой классификации, хотя сознаю, что наука в ней не ночевала.

– Наука до этого еще просто-напросто не добралась, – вставила с улыбкой Инесса.

– Так вот, – серьезно объяснила Токареву Нина, – Инесса была в том самом меньшинстве. И я ее люблю. За это. И еще за многое другое.

Инесса благодарно и выражая взаимность обняла Нину за плечи.

Все ее тут любят, все ласкают, в Ленинграде. Счастливый ты, Инесса, человек. Даже странно, что было время, когда жить не хотелось.

Они подошли к Нининому дому.

– Вот как хорошо погуляли, – сказала весело Нина. – Я-то думала: какой такой начальник у моей Инки? Не обижает он тебя?

– Меня – не обижает.

– А других? – поинтересовался Токарев; похоже, она задела его подчеркнутым «меня».

– Ты представить не можешь, Нина, – Инесса уклонилась от прямого ответа, – до чего Юрий Евгеньевич другой в Москве, в институте. Я как будто с новым человеком познакомилась.

– Что ж ты хочешь? Сейчас человек не при исполнении служебных обязанностей. К тому же в командировке не с какой-нибудь грымзой, а с милой, красивой женщиной.

Инесса сделала протестующий жест, останавливая ее.

...– Вы никогда не жалели, – спросила Инесса, когда они, распрощавшись с Ниной, пошли вдвоем по улице, – что у вас с ней не сложилось?

– Она успела вам рассказать? – Похоже, он был не очень доволен. – Жалел, конечно, – помолчав, признался он. – Родители мои постарались.

Вот и нечего гадать – знал, не знал. Нине легче думать, что не знал. Остается вера в человека.

Мать у него и в самом деле умница. Свадьбу расстроила, сумев не обидеть невесту. Сына поставила перед фактом. Кто бы еще так сумел? Инесса, однако, не выдала своей осведомленности.

– Родители? – изобразила удивление. Токарев неохотно пояснил:

– Нинина анкета сыгралароль. Сами знаете, какое было время. Отец мой, в сущности не злой человек, совершенно не способен на компромиссы в некоторых, определенных вещах. Насчет понятий и убеждений – годами же складывались! – крепкий орешек.

– Да, я заметила. А вы?

– Что – я? – спросил он с досадой. Сразу стал похож на того Токарева, которого знала по институту.

Дождалась, правдоискательница. Чего я от него хочу? Какое признание вымогаю?

– Не злитесь, – попросила умоляюще. Не хотелось ей с ним ссориться.

Он все же нашел нужным пояснить, оправдаться:

– Я не сразу узнал. За меня решили. А я ходил брошенным, оскорбленным женихом, пока отец не нашел нужным и меня ввести в курс.

– И вы не побежали Нину искать? – Как на скалу море ее несет! Слова прозвучали почти вызывающе, но виноватым взглядом постаралась Токарева смягчить.

Он охотно смягчился:

– К чему вспоминать то, что было сто лет назад? О чем мы с вами говорим, Инесса Михайловна? Неужели больше не о чем?

– Вы правы, – согласилась она. – И все же мы говорим о близком нам человеке, у которого могла иначе, лучше сложиться судьба. Вы могли бы сейчас быть вместе...

– Кто знает – лучше ли? Теперь уже не проверишь. И у нее одной, что ли, не сложилось, не так получилось? По той ли причине или по другой. Не у всех же обязательно получается.

– Разве в количестве суть? Одна судьба – это тоже судьба. У каждого одна жизнь, с этим ничего не поделаешь. Согласитесь, что человеку в его – пусть даже единичном – несчастье слабым утешением служит то, что он один такой или один из многих. Его бессонные ночи, тяжелые думы, одиночество нельзя поделить даже на миллион счастливых. Не делится.

– Вы уверены, что существует такая категория – счастливый человек? – не без иронии, показалось Инессе, откликнулся он.

– А почему бы нет?

– Я считаю, что могут быть состояния счастья, мгновения счастья, не больше. Вот сейчас, – он остановился, взял ее за руку, – я переживаю состояние, мгновение...

Она высвободила руку:

– Не надо, Юрий Евгеньевич. Зачем это?

– Господи! – сказал он в сердцах. – Эти интеллектуальные женщины... Зачем, почему...

– Но ведь и в самом деле... – несколько смущенная, неловко улыбнулась она.

– Зачем эта рационалистичность! Зачем я сорвался и приехал сюда?.. На конференцию мог приехать кто угодно другой!.. Почему мне хорошо только оттого, что вы идете рядом со мной? Впервые...

– Не надо, – попросила она. – Это слишком избитый прием. В наши годы ничего не может быть впервые.

Он обиделся:

– Конечно, вы вправе не верить мне.

Вот когда не знаешь, что для тебя лучше: чтобы и дальше объяснялись, признавались, чтобы были влюблены в тебя, вот так неожиданно, вдруг, – или чтобы ничего этого не было и жизнь шла бы, как шла, без всякой сумятицы, сомнений... Хотя в чем уж тут сомневаться?.. Прав он: тощища эти интеллектуальные женщины. И для него это эпизод, не может быть ничем иным, и для нее тоже. Можно провести этот эпизод, как то самое счастливое мгновение, – без нравственных терзаний, заглядывания в будущее. Какое будущее? Кончится командировка, все вернется на круги своя...

– Признайтесь, – сказал он, – вам ведь тоже я не вполне безразличен?

– Перед вашим напором трудно устоять, – сказала она с ласковой усмешкой.

Что я говорю? И что я делаю?..

– И у вас, – тут же рассудительно сказала она, – и у меня давно сложившаяся жизнь. Ломать ее ни вы, ни я не собираемся, не так ли?.. – Он порывался что-то возразить, она помешала: – На обман, на легкий флирт и все прочее я, увы, неспособна. Должна признаться в этом, даже рискуя что-то потерять в ваших глазах.

Помедлив, он признался:

– Мы с вами в разных положениях. У вас сложившаяся жизнь, у меня совсем наоборот. Вы рассердились, когда я сказал «впервые». Но это чистая правда. Нина была в зеленой молодости, когда все иначе, проще... С женой...

Инесса про жену не хотела слушать, также не посмела бы она сейчас упомянуть об Андрее, но Токарев не дал себя перебить:

– Я и женился скорее с досады. Мстя Нине. Ведь пока родители правду не сказали, чувствовал себя оскорбленным – шутка ли, невеста чуть не с порога загса сбежала!.. Вера показалась ангелом-спасителем. Тем легче все у нас закрутилось, что еще в институте пережили небольшое взаимное увлечение. Нет, не обманывал никого, а вышло – сам себя обманул. И ее, конечно, тоже. Пусть невольно. – Он говорил искренне; возможно, ей первой обо всем этом и говорил. Не из тех он людей, чтобы просто так откровенничать, к любому случаю. – Могло, конечно, и так получиться, что и любовь бы родилась, и привязанность... Не получилось. Ни у нее, ни у меня. Она, мне теперь думается, тоже выходила за меня не оттого, что был я для нее единственный, а скорее оттого, что за двадцать пять лет перевалило, а – не устроилась... – Инесса забыла, что не хотела слушать про жену, все-таки интересно оказалось послушать. – А когда произвела на свет наследного принца, я стал для нее вроде неодушевленного, однако нужного и полезного предмета. Скажем, как полированный шкаф. В него можно при необходимости положить некоторые свои соображения и впечатления – шкаф примет, а ответа не требуется. Из него можно взять деньги. Гости им могут полюбоваться: ничего, современный шкаф, хорошо вписался в интерьер.

Инесса не удержалась – рассмеялась, – очень уж у него картинно вышло.

А он, словно не заметил, что развеселил ее, сказал:

– Два года назад мы разошлись. Вот как. Отчего это ты обрадовалась?

Вспомнился виденный до войны какой-то американский фильм – студент из киноинженерного водил на закрытый просмотр. Как назывался фильм, Инесса не помнила, играл в нем Гарри Купер. Он был ковбой, в него влюбилась богатая скучающая девушка, никак не могла добиться взаимности. Подруга научила ее трем способам завоевания мужского сердца, первые два не помогли, а третий – вызвать к себе жалость – подействовал безотказно. Ковбой чуть не со слезами на глазах слушал историю о бедной сироте, у которой на руках братишки и сестренки мал мала меньше. Растроганный герой заключает героиню в объятья, в этот момент появляется в дверях подруга, и «несчастная сиротка», не прерывая объятий, показывает за спиной ковбоя пальцами «три» – третий способ. Очень это было смешно.

Хорошо, что ты не потеряла чувства юмора. Хоть и ничего похожего в ковбойской истории, а почему-то вспомнилась. Из жалости Бог знает что можно натворить. Пожалеть, приголубить.

– Тем более, – сказала она, – вам надо думать о том, чтобы устроить свою жизнь. Я ведь для этого не подхожу.

Все дело кончится тем, что он разозлится, плюнет на тебя, до гостиницы из вежливости проводит. Какое уж тут «счастливое мгновенье»!.. Не умею жить, радоваться жизни. Серьезна, как трамвайный контролер. До глупости. Стало ужасно стыдно. До того, что кровь прихлынула к лицу. Хорошо, что темно, не заметил. Никто еще не предложил тебе руку и сердце, а ты спешишь отказаться. И то, что он молчал, еще больше подтверждало, что сморозила глупость. Не знает, как с такой дурой разговаривать.

Они давно уже миновали «Октябрьскую», брели где-то по старому Невскому. Инесса сказала:

– Вернемся. Пора уже. – Настроение было паршивое. Другим словом не определишь. Не плохое, не гадкое, не отвратительное. Паршивое. С какой-то брезгливостью к себе.

Она повернула назад, он последовал за ней. Только около гостиницы заговорил опять:

– Вы действительно рассудительная женщина. Чересчур. Но если бы вы знали, как мало я способен сейчас рассуждать.

Она испытала некоторое облегчение. Рассудительная – все же не совсем дурочка. И он еще разговаривает с ней. Все сейчас в нем нравилось ей: его сдержанность, его огорченное лицо, печальные глаза, глуховатый голос.

– Давайте завтра увидимся? – и поспешил предупредить: – Я все понимаю, я все осознал, но ведь решительно ничего не произойдет, если мы где-нибудь вместе пообедаем?

Вот ты уже и рада. И тебе досадно, что не можешь прямо с утра снова идти с ним куда-то, опять быть с ним.

– Или я вам неприятен?

– Что вы! – сказала она честно. В подарок получила благодарный взгляд. – Всю первую половину дня завтра я занята...

Ничего, ничего, так даже лучше.

– Позвоните часа в четыре к моей подруге Л иле, Елизавете Наумовне. Запишите телефон.

Мягко шумел и пощелкивал лифт. Инесса прислонилась к подрагивающей стенке кабины. Из зеркала выглянула знакомая физиономия – весьма благодушная, даже самодовольная физиономия. Как ты там ни отбиваешься, а женское твое тщеславие не дремлет. Подставляется, чтобы его ласкали. Грех не велик, но не перепутай чувства и понятия.

 

12

По дороге из Эрмитажа Инесса с Лилькой рассуждали об импрессионистах.

– Я признаю такое искусство, от которого я получаю удовольствие, – решительно заявила Лилька. – На что мне глядеть приятно. А не гадать, какие такие цели и задачи ставил себе художник, который умел, оказывается, рисовать не хуже других, а малевал картины, как первоклассник.

– Прекрасно, если при этом тебе доставляет удовольствие Рембрандт, скажем, или Левитан. А если тебе приятно созерцание рыночных лебедей?

– Скажешь!

– Так ведь для искусства критерий удовольствия никак не подходит, сама же видишь.

– Да, – вздохнула Лилька. – Мы дилетанты. Любим судить о том, чего знать и понимать как следует не умеем. Но ведь понимают по-настоящему только знатоки, а искусство создают не для знатоков, а для широких масс. Как быть?

Инесса рассмеялась:

– Для начала, по-моему, остерегаться судить то, чего не понимаешь. Можешь любить, можешь не любить, принимать лично для себя или не принимать, но – не судить. Или – научиться понимать.

– Да, – согласилась Лилька. – Все мы жуткие нахалы. К себе в медицину – учить или осуждать – я и близко немедика не подпущу, а Моне там, или Мане, или Пикассо, – кто мне запретит на них фыркать и чувствовать себя на голову выше их всех, вместе взятых, потому что они передо мной, невеждой, беззащитны? – Они вошли в Лилькин подъезд. – К тому же о медицине рассуждать – надо хоть слова какие-то знать. А чтоб говорить об искусстве – и слов особых не надо. От этого кажется – и знаний тоже. Плохо – хорошо, нравится – не нравится. Последний раз я была в Эрмитаже лет десять назад, когда в воспитательных целях водила туда ребят. Стыдно сказать. Если б не ты, наверно, еще бы десять лет не выбралась. И читать-то толком не успеваю. В отпуске иногда наверстываю. – Она тяжело поднималась по ступенькам, останавливалась передохнуть.

Когда они вошли, Костя поинтересовался:

– Вы что, весь Эрмитаж осмотрели?

– Ты видела этого шутника? – вознегодовала Лилька. – Весь! Сорок минут простояли в очереди на набережной. Ветер сегодня знаешь какой?

– Мы только поздних французов и посмотрели, – сказала Инесса.

– Совершенно я без ног, – Лилька стаскивала туфли, шарила под вешалкой в поисках тапочек. – Оля ушла? Белье, конечно, не погладила? – Лилька открыла створку шкафа. – Ясное дело, до белья ей тут... Сейчас я быстренько поглажу, и будем обедать. – Включила утюг, заглянула в сервант: – Хлеба мало. Костя, сходи, пожалуйста, за хлебом. Мелочь у тебя есть? Куда я девала свою сумку? Инна, ты не видела, куда я положила сумку?

Наконец нашла сумку, нашла мелочь, нашла авоську.

– Да, еще масла грамм триста. – И достала из-за шкафа гладильную доску. – Когда уж тут размышлять об импрессионизме, реализме, модернизме, – пробормотала она. – То стираешь, то готовишь, то по магазинам бегаешь. Не говоря о том, что ходишь на работу и там, между прочим, оперируешь больных. И ничего удивительного, что в Эрмитаж выбираюсь раз в десять лет, хотя вон он – под боком. Люди, чтоб его посмотреть, с другого конца света едут.

– Не брюзжи, – сказала Инесса. – Давай я лучше подкорочу твое пальто, а то так и не соберемся.

Инесса, стоя перед Лилькой на корточках, намечала нужную длину – Лильке казалось то все еще длинно, то чересчур коротко: «Мои ноги не созданы для мини!» Инесса в конце концов заявила:

– Вот так будет. Гляди – колени закрыты.

– Еще на сантиметр хоть выпусти! – жалобно взмолилась Лилька.

– Никакого сантиметра. Снимай.

– Знаешь, – сказала Лилька, принимаясь гладить, – о чем я всю жизнь мечтала? О шерстяном платье цвета беж. Шерсть должна быть такая мягкая, но толстая, вроде рогожки.

– Такое платье было у моей мамы. Не помнишь?

– Его-то и помню. О таком и мечтаю. С детства. – Она сердито сложила выглаженное полотенце, еще что-то из вороха достала. – Пока я мечтала, не заметила, что жизнь почти что прошла, а платья такого у меня так и не было. Как оптимист, я еще не потеряла надежду... Косте я в этом ни за что бы не призналась. Он бы сказал, что не знал, что я такая же мещанка, как моя сестра Женя, и что непонятно, зачем женщинам дают высшее образование и борются за их равноправие. А если, например, Ольге сказать, то она и вовсе удивится. Уверена, что мне давно ничего не нужно. Быстро жизнь проходит, – философски изрекла она. – А мы – бабками становимся.

– До бабки еще далеко, положим.

– Где же далеко? Не далеко. Да не в этом дело. А вот не дает жизнь передышки. – Лицо у нее было усталое.

Тут Лильку позвали к телефону, и она потопала в коридор. Звонок был какой-то приятный, потому что через дверь доносились ее радостные восклицания и жизнерадостный смех. Будто не она только что с печалью рассуждала о скоротечности жизни.

– Инна! – закричала она. – Иди! Тебя.

Инесса, любопытствуя, взяла трубку. Не Токарев – и рано еще, и Лилька по-другому бы разговаривала. И не смотрела бы так ликующе.

– Здравствуй, – сказал голос, который Инесса узнала бы из тысячи, из миллиона голосов. И через пятьдесят лет тоже узнала бы.

– Володя!..

– Выходи вниз и иди мне навстречу, – сказал он так, словно не допускал возражений.

– Хорошо, – ответила она, не возражая и улыбаясь ему, невидимому. Раньше он никогда не говорил с ней таким образом, раньше возражений не допускала она, но показалось очень естественным, что теперь все наоборот.

– Пальто придется отложить на завтра, – сказала она виновато, возвращаясь в комнату. – Наметку не выдергивай, ее не видно... Мне тут должны позвонить, – вспомнила она. – Скажи, что... В общем, скажи что-нибудь в том смысле, что меня нет и сегодня не будет. И что я просила меня извинить.

– Всегда была ужасная ветреница, – проворчала Лилька. – То у нее студент из киноинженерного, то водит за нос собственного начальника.

– У тебя перегреется утюг, – сказала Инесса и убежала. Что же, и к лучшему, что Токарев ее не застанет. Она ходила сегодня по залам Эрмитажа, болтала с Лилькой, старалась не думать о нем, а он все равно неотлучно был рядом, тревожил, волновал, и никак его было не отогнать.

Но вот увидела Володю, и сразу все это, ненужное, забылось.

Он уже подходил к углу, когда она выскочила из подъезда.

Увидела, узнала его сразу, выделила из всех проходящих по перекрестку людей. Бросилось в глаза: пополнел. Словно бы немножко стал ниже ростом. Обман зрения или в самом деле? Оттого, что протезы сделаны покороче, чем были ноги? От догадки вдруг стало страшно, невозможно взглянуть на него: каково ему перед ней, легко к нему бегущей, не чувствующей своих крепких, целых ног?.. Но ничего не было в его серо-синих глазах, кроме откровенной, вобравшей, кажется, его в себя целиком, без остатка радости. Инесса догадалась, что и у нее такое же сияюще-счастливое лицо.

Между той ночью в коттедже, что в Москве, в поселке «Сокол», и этой минутой и было, почудилось, одно то мгновенье, которое требуется, чтобы мыслью перенестись из сорок третьего в шестьдесят шестой, из «Сокола» – на угол Гоголя и Дзержинского.

Шляпка у Инессы помялась и сбилась набок, пока она стояла, прижавшись лицом к его плечу, а он ладонью, как ребенка, поглаживал ее по спине.

Потом легонько оттолкнул от себя, чтобы взглянуть на нее.

– Изменилась? Постарела? – Она и правда испугалась: какой она ему видится? Поспешно поправила шляпу, решительно подставив себя под его взгляд. И пусть. Какая теперь разница?

– Изменилась, – сказал он, ласково поддразнивая, угадав в вопросе тайное ожидание другого ответа. – Глупыш. Милый мой глупыш.

Ни у кого никогда не находилось таких слов, какие находил для нее он. Не лучше или хуже, нежнее или нет, а вот только его слова и, наверно, только к ней. В Киеве все его письма пропали, Инесса хотела сунуть их в чемодан, бабушка не позволила ненужным его набивать. Да и все равно чемодан украли, не сохранила бы она Володиных писем.

– Нет, серьезно, – настаивала она. Когда на тебя так смотрят и так с тобой говорят, можешь больше не беспокоиться.

– Серьезно, – сказал он. – Такие женщины, как ты, с годами становятся еще лучше, я всегда это знал. А лет через тридцать ты будешь красивой пожилой дамой, и все равно на тебя будет приятно смотреть.

Она рассмеялась:

– Чепуха какая!... Ох, Володя, Володенька! Неужели это мы с тобой, здесь, снова видим друг друга? Как часто мне тебя не хватало, если бы ты только знал! – Она любовно прикоснулась к его плечу.

– Для тебя не будет неожиданностью, – сказал он, – если я признаюсь в том же, не правда ли? Но, пожалуй, как и у тебя, это было уже давно.

Холодной водичкой в ее разгоряченное лицо брызнул. Это он всегда умел. Как ни любил, а все в ней всегда замечал, видел. Может быть, это ей и мешало? Сознание, что никаких для него в ней тайн, с такой проницательностью он ее понимает, угадывает то, что от других можно спрятать? Плохое не меньше, чем хорошее. Андрей до сих пор, после многих лет рядом, всего не знает, – так, наверно, и надо, чтобы не уставать быть вместе. Знать и все-таки немножко не знать.

– Куда мы пойдем? – спросила она, заметно угаснув.

– Я ведь сказал правду? – Перемена в ее настроении не укрылась от него.

– Как всегда. Ладно. Это не имеет значения.

– Посидим немножно вдвоем? Ты не против? А к чаю нас ждут дома.

– Что ж, – согласилась она. – А где мы будем вдвоем?

– Приглашаю тебя в «Европейскую».

– Ого, как шикарно. В ресторане я, наверно, сто лет не была. – И предложила обеспокоенно: – На троллейбус сядем? – Все-таки для безногого отсюда до «Европейской» не близкий путь.

– Не бойся, не устану. Натренирован.

Они пошли по направлению к Невскому. Володя хромал совсем незаметно, шел уверенно, лишь слегка помогая себе палкой. Трудно и поверить было в то, о чем Инесса точно знала. Почему-то подумала: он, верно, и в трамвае не позволяет себе место уступить. Жалеть себя никому не разрешает. Немногие на его месте сумели бы так.

В ресторане «Восточный» было много народу и дым стоял коромыслом, но Володю здесь знали, им оставили столик и быстро приняли заказ.

В зале играла музыка, сновали между столиками официанты, громко переговаривались мужчины, женщины – все рядом и все как за Главным Кавказским хребтом, так они с Володей от всего этого далеко.

Она смотрела на его виски – в них пробилась седина, седина в темных волосах, она придавала его облику еще больше благородства. Наверно, так: одних горести и невзгоды гнут к земле, гасят блеск в глазах, озлобляют. Других как бы возвышают – мужеством, пониманием. Пониманием того, что не всем дано понять. Через многое надо пройти.

– Володя, – сказала Инесса, – я все хочу спросить тебя...

– Да, Инночка?

Но тут подошел официант, поставил на стол вино и закуски.

– Так что ты хотела спросить?

Нет, никак она не могла произнести вслух вопрос, который столько лет мучил ее.

– Ну что, милый мой человечек? – Володя разлил вино. – Почему ты ничего не ешь?

– Я не хочу есть, – сказала Инесса и сама услышала в своем голосе капризную интонацию, с какой только с Володей и говорила, ни с кем больше никогда. Она устыдилась, а Володе, похоже, доставила удовольствие.

– Сейчас принесут бастурму. Здесь ее хорошо готовят. – В ответ на каприз он понасмешничал, старое его оружие против нее, лишь им он Инессу и пронимал когда-то.

– Почему, – как бы не слыша, заговорила Инесса, – почему ты... когда... Почему ты не написал мне, когда с тобой все это случилось?

Володя отпил глоток красного, как сок граната, вина.

– Какой был в этом смысл? – Он прямо смотрел ей в глаза.

– Как какой смысл?.. Разве я была тебе чужим человеком?

– Ты?! Всегда ты была мне самым близким человеком.

– Тем более... – начала Инесса, он перебил:

– Я знал, что причиню тебе горе. Не хотел этого. Мое бы ты при этом не облегчила.

– Почему ты так говоришь? – обиделась она.

– Потому что и вообразить невозможно, сколько досталось моей жене, пока она снова сделала из меня человека. Ты бы этого не выдержала. И ты же знаешь, что я не мог быть уверен в том, что захочешь... И даже если бы захотела, вряд ли смогла бы...

Инесса сделала протестующее движение, он упрямо продолжал:

– На то, чтобы мужика выводить из истерики, из нервного шока, из черной меланхолии и прочей дребедени, нужен особый характер, нечеловеческое терпение и любовь, пожалуй, большая, чем у Джульетты к Ромео. Джульетта полюбила прекрасного, здорового, знатного юношу, а Галке надо было полюбить безногого недоучку. И вынести с ним все: физические и нравственные страдания, материальные тяготы, а порой такую безнадежность... Не день выносить, не месяц. Годы. Ты бы не сумела. Ты же росла в теплице. И всегда была немножечко эгоист... – Он не сказал – «эгоистка», чтобы прозвучало мягче. Ах, как хорошо Инесса знала его!..

Кто-нибудь когда-нибудь говорил ей более жестокие слова? Вот так – мягко, ласково, даже как будто винясь перед нею же?.. У Инессы от вдруг подступивших слез потеплело под веками, и тепло это болезненнощемяще отдалось, сжало сердце.

Он сразу же всполошился:

– Я тебя обидел, Инночка?

– Нет, – сказала Инесса сухо. – Я понимаю, что мне далеко до твоей жены...

Боже, какие глупости говорю!..

– ...Но неужели ты мог допустить, что после всего – несмотря ни на что – я навсегда осталась такой же, какую ты знал – до войны, до всего?.. За что же ты любил меня?!

Володя, который приготовился ответить серьезно, при последних ее словах улыбнулся:

– Какой-то француз сказал: женщин надо либо любить, либо изучать их, середины нет. Я тебя любил.

– Этакое эгоистическое дрянцо, тепличный цветок, на которого ни в чем нельзя положиться? Ужасно.

Да, каждый думает о себе, представляет себя не так, как представляют себе, понимают его другие. Всякие бывают заблуждения. Очнись.

Чуть было не сорвалось с языка жестокое: «Не любить взаимно – это еще не значит быть эгоистом». Но жестокой она не умела быть. Даже с Володей – тогда, давно. А – могла бы. Не оценил.

Но он сам сказал за нее:

– Ведь тогда, на «Соколе», тебе только показалось, что ты любишь меня. Я тоже поверил было... Потом много думал – у меня ведь было время. Понял – нет, и тогда не любила. И не сумела солгать сама себе. Я не мог обольщаться. И обречь тебя на то, на что обрек Галю. Ты была – детство. Детство всегда берегут, ограждают от бед. Галку я встретил во взрослой жизни. Когда все уже меряется другим счетом.

Для нее же это не новость – о ней он всегда думал прежде, чем о себе. Это ее привилегия перед всеми, кого он мог встретить позже. О своей жене Гале он уже думал после себя, по отношению к ней – эгоистом был он.

И не на что ей обижаться. В глубине души она и сама это понимала. Потому и казнила себя, потому и было облегчением узнать, что без нее все-таки обошлись.

– Самое главное, – сказала она, – что ты жив.

– Для кого – главное?

– Для меня – тоже, – ответила Инесса. – Мне даже не надо видеться с тобой, достаточно знать, что ты есть и ходишь по земле. От этого она для меня лучше.

Он растроганно положил ладонь ей на руку:

– И ты в самое трудное время очень была мне нужна. Когда тянуло меня опуститься, ведь самое легкое – это опуститься: ничего себя не заставляй, ничего для себя не желай, ни в чем себя не неволь, – я однажды подумал, что таким можешь увидеть меня ты. – Лицо его посветлело –

Очень испугался, поверишь?.. И даже Галя это понимала. Кричала: посмотрела бы на тебя Инесса!..

Все-таки она всегда присутствовала в его жизни.

...Галя оказалась высокой худощавой женщиной с красиво посаженной, подстриженной под мальчика головой. Слегка вьющиеся или уложенные в парикмахерской с сильной проседью волосы шли к ее молодому еще, с правильными, несколько крупноватыми чертами лицу. Инессе нравились такие женщины: их нельзя вообразить склочничающими на кухне, сводящими мелкие счеты с сослуживцами или занятыми исключительно собой. Повезло Володе – именно такую женщину встретить.

Инесса ступила за порог до мелочей знакомого дома. Конечно, после стольких лет он показался еще теснее и скромнее, чем представлялся в юности. И тогда в нем не было такого множества книг – их не покупали, а брали в библиотеке, Володя считался со скромным семейным бюджетом: папа – бухгалтер, мама, помнится, приемщица в каком-то пошивочном ателье. Раньше мама и папа, хоть и казались очень пожилыми, были, в сущности, еще молодыми людьми, а сейчас ее встречали сухонькие, сломленные пережитым старички.

Старички повели Инессу в столовую, усадили ее, сами сели за стол наискосок по обе стороны, чтобы наглядеться, порасспросить, вернуть себя на двадцать пять лет назад.

Тем временем Галя ставила на стол (а над столом, несмотря на день, был зажжен свет: окна выходили во двор-колодец, и свет здесь всегда горел, с утра и до ночи) чашки и домашний пирог, и старушка при виде его с гордостью сообщила, что Галя у них редкая мастерица на сладкие пироги и торты, и обласкала невестку взглядом живых, выразительных, но уж совсем выцветших и запавших глаз.

И Инесса вдруг почувствовала себя в этом доме своего детства не просто гостьей, а случайной, редкой гостьей, из тех, с кем обычно церемонятся, ради которых специально прибирают в квартире и стелют на стол самую нарядную скатерть.

Хозяйкой здесь уже была и не старушка, а деловитая и, как показалось Инессе, суровая женщина, и ей это право досталось дорогой ценой. Инессе его когда-то предлагали даром – вот они тоже, эти добрые, не помнящие зла старики.

Нельзя сказать, что все эти ощущения были Инессе приятны. Но она подавила в себе и ревность и зависть – отчего возникает зависть? Ведь все это тебе не нужно, у тебя самой всего в достатке, преодолений тоже. Ты ему позавидовала – чужому мужеству? Трудно добытому счастью? А разве твое – если это счастье – тебе далось легко? И не ты ли добыла его собственными руками? Разница в том, что о себе ты знаешь: когда малодушничала, когда готова была отступиться, когда творила глупости. Говорят, самые храбрые люди не лишены чувства страха. Храбрый отличается от трусливого, говорят, только тем, что умеет страх перебороть. Так и мужество – оно есть преодоление слабости, и не что иное. Чем больше слабости, тем для преодоления требуется больше мужества. Стало быть, еще неизвестно, в ком его было больше, сказала себе Инесса, от кого-то себя защищая. От Володи, конечно. Ты, похоже, не можешь его простить? Разумом простила, а в самолюбивой и мелкой душе твоей занозой засела обида. Странно, но только сегодня, именно сегодня, сейчас, у тебя отняли то, что – казалось – принадлежало тебе навечно. Не физически, не материально нельзя, думалось, отнять память, нельзя отнять пережитое чувство. Видимо, можно. Когда от памяти, от чувства остается только прах.

Ее поили чаем с пирогом – с какой он был начинкой, пыталась потом припомнить Инесса, чтоб рассказать Лильке, и – не смогла; старики сообщили ей, что скоро все они переберутся в новую трехкомнатную квартиру, которую дают Володе. Им и хочется уехать из темноты, тесноты, сырости в новый, просторный, светлый дом, и тяжко расставаться со стенами, в которые въехали сорок пять лет назад, где пережили блокаду, где Володечка родился... А Володя ругает их за это, они и сами знают, что не правы, но что с собой поделаешь?.. Ей поведали о внуке Сереже, сдержанно гордясь: хоть на золотую медаль и не тянет, усидчивости не хватает, но учится хорошо, больше пятерок, чем четверок; сейчас он ушел в спортзал, он – ты не знаешь, Инночка? – он баскетболист! Старик, счастливо улыбаясь ослепительно ровными вставными зубами, пытался показать ручкой, какой высоты его внук Сережа, но домашние над его усилиями только посмеялись, – на голову выше Володи, представляешь?..

Инесса в свою очередь отвечала на вопросы и рассказывала об Андрее, Катюше, своих стариках. Рассмешила всех, описав в лицах, как отец время от времени домогается от тети Юзи насчет ее социального происхождения: тетя Юзя не может, чтобы раз и навсегда выбрать его; то утверждает, что она – «из крестьян» и что никогда другого не говорила и говорить не могла, то гневно удивляется, что кто-то мог такое придумать, дед ее по матери был рабочим, уверяла она, в то время как всем в доме известно от самой же тети Юзи, что отец ее был хоть и обедневший, но – дворянин, рано умерший, оставивший на руках у матери-пятерых детей, из которых пятнадцатилетняя тетя Юзя была старшей, и что мать тоже скоро умерла, а братьев и сестер тетя Юзя в свое время пристроила в Петрограде в католический приют для детей беженцев, а приют этот, когда после революции Финляндия и Польша отделились от России, оказался за границей, и тетя Юзя потеряла всех своих родных... Однако, когда дело доходило до «допроса с пристрастием», тетя Юзя решительно отказывалась от своего дворянства, предпочитая материнскую ветвь, не имевшую социальной определенности. Спектакль этот забавлял Михаила Степановича, и он разыгрывал его довольно часто.

Инесса была в ударе, Галя смеялась до слез... Вовсе она не суровая, подумала Инесса, внешность обманчива. Веселая, простая, приветливая. Без лишних слов перешла с Инессой на «ты».

Потом Инесса, улучив момент, рассматривала книги на стеллажах: история, Галина специальность, и филология, Володины книги, – надо сказать, что филологом Володя стал совсем для Инессы неожиданно, в школе он проявлял себя скорей в физике и математике, но ведь в школе был другой Володя, он еще не был на войне, его не засылали в партизанский тыл, он не подрывался на мине в белорусском лесу и еще не знал свою жену Галю...

Инесса слушала, говорила сама, смеялась, рассматривала книги, но в ней появилось и росло чувство потери, чувство того, что все это в последний раз, что на этот раз они встретились с Володей, с е е Володей, для того, чтобы расстаться навсегда. Нет, нет, они еще много раз увидятся – Володя, и Галя, и Сережа непременно приедут к ней в Москву, и Инессе наверняка представится случай побывать в Ленинграде в командировке, совместная работа с институтом завтра не кончится, – они еще увидятся, и даже, может быть, в следующий раз Галя не будет ради Инессы стелить лучшую скатерть...

Или она не только потеряла, но и приобрела?..

 

13

В «Красной стреле» было тепло, опрятно, уютно. Пассажиры, как только проводница собрала билеты, задвинули двери купе, легли спать. Давно было, когда в поездах Ленинград – Москва время коротали за беседами со случайными попутчиками. Нынче – в полночь сел, рано утром уже на месте, командировочные спешат выспаться. Пассажиры в «Красной стреле» – если не иностранные туристы, то командировочные, и то не всякие, поезд для привилегированных. Токарев днем забежал на вокзале к какому-то знакомому начальству, приятелю отца, и через пять минут они с Инессой имели билеты, которые продаются в основном по броне.

Ленинград помелькал за окном вагона яркими своими огнями, некоторое время освещал заревом черное небо и скрылся в ночной мгле. Остался стоять, громадный, светлый, на закованном в камень зыбком куске земли, а со всех сторон его обступила тьма болот и лесов. В этой тьме долго-долго не промелькнуло ни одного огонька, а те, что мелькали, казались одинокими, случайными и затерянными во вселенной. И не верилось, что и в этой тьме живут люди, спят после трудового дня у себя в постелях, насмотревшись телевизора, нагулявшись с любимыми, наработавшись, навоспитавши детей, начитавшись книг. Люди. Каждый человек – целый мир, как сказал классик. Целый мир, даже если провидение поселило его в этой болотистой пустыне между двумя колоссами.

Когда Инесса во время войны оказалась в больнице маленького городка, тем и славного, что числился важным железнодорожным узлом, ей почти непонятным казалось, как это живут здесь люди и чем они живут, если нет у них Невского или Крещатика, Зимнего дворца, Мариинского театра.

Но там она встретила Варвару, и эти пустые мысли больше не навещали ее.

Давно еще, до войны, к ним, на Гороховой, перед Майскими праздниками и Октябрьскими приходила убирать квартиру дворничиха Настя. Малограмотная и редкостно работящая женщина, брошенная с малолетней дочкой мужем. Она жила в том же доме, на первом этаже, со двора, жила в центре Ленинграда, в пяти минутах ходьбы от Эрмитажа, который специально для нее отняли у буржуев и помещиков, но не догадывалась, что искусство принадлежит ей, и нисколько им не интересовалась. Не то важно, где жить...

Ленинград уплыл в черную ночь, и все в нем осталось как до Инессиного приезда.

Они с Токаревым стояли у окна, за которым ничего нельзя было разглядеть, в пустом коридоре. Сначала через него еще проходили мужчины в буфет и из буфета, но скоро и они угомонились или буфет закрылся. Проводники ушли до Малой Вишеры отдыхать, было тихо, вагон мягко постукивал и покачивался, очень это приятное ощущение, так ехать. Вспоминались комфортабельные вагоны ее детства – молодой совсем отец, кажется, в те годы у него всегда было хорошее настроение, на подъеме духа; весело бегал на станционные базарчики за малосольными огурцами и жареными курами, детское наслаждение получая от того, что курицу эту, теплую, истекающую жиром, можно ломать руками, потчевать мать и Инессу; а потом ждал следующей станции, чтоб опять выскочить на базарчик, поторговаться – никогда не был жаден, а торговаться для него было веселой игрой – и втащить в купе ведро помидоров или слив, вывалить на мягкий диван... Все это он с великим аппетитом тут же начинал поедать – даже то, что дома никакими уговорами его нельзя было заставить взять в рот... Помнит ли он сам себя таким?..

Вот и возвращается она домой.

Возвращается после успешной командировки. О заказе договорились, наметили все этапы предстоящей работы, и Инессе в этом успехе принадлежит не меньшая, чем Токареву, заслуга.

Она сегодня была в ударе, необходимые слова, бесспорные аргументы, удачные реплики ей словно на блюдце подносили. Говорила и знала, что говорит хорошо, и угадывала одобрение на лицах, показалось даже, что и Токарев на несколько градусов повернул стул, чтоб на нее хоть краем глаза, но поглядеть. А когда она – чуть запоздав – входила час назад на совещание в кабинет Полосухина, он всем видом подчеркнул, что обижен на нее за вчерашнее: обманула, не дождалась звонка, предпочла ему кого-то другого. Он не смотрел в ее сторону, когда она, войдя, хотела сесть с краю, а Полосухин подозвал ближе к себе, показал на стул рядом с Токаревым, пошутил: «Сомкните свои ряды». И в самом деле, когда о чем-то заспорили – о сроках, помнится, – Токарев, позабывши враждебность – или как назвать, что он показывал своим угрюмым видом, – подхватил Инессины слова, они чуть не хором заговорили, пока Инесса не засмеялась, заметив это, и уступила слово Токареву. Это сразу разрядило первоначальное напряжение, кто-то весело заметил: «Дружные ребята эти москвичи!», а Полосухин сказал: «Будь по-вашему».

Было от чего им выйти из кабинета Полосухина в приподнятом настроении, и Инесса, посчитав, что никакой размолвки больше нет и все уладилось само собой, предложила:

– Пойдемте пообедаем где-нибудь на Невском?

Он не сразу ответил, дал как бы понять, что удивлен этим неуместным приглашением.

– Вчера, – сказал он, – был последний вечер, который мы могли провести вместе.

Инесса вспомнила Лилькино: «Не испорть отношений с начальством». Это ее позабавило. Она притворилась, что не понимает:

– Почему же последний? В Москве у нас будет тысяча вечеров.

Токарев лишь досадливо отмахнулся и взял со стойки ее пальто, вежливо подал.

Потом он тоже оделся, и они вышли на улицу. День был не солнечный, но тихий и светлый. Довольно теплый для октября. Жаль уезжать из такого Ленинграда. Жаль этих уходящих навсегда минут. Меньше суток пройдет, и это кончится и никогда не повторится, пусть нет в нем ни смысла, ни исхода...

– Конечно, у меня нет права обижаться на вас...

Инесса живо откликнулась:

– Нет, нет, действительно получилось нехорошо. Но вы должны извинить меня. Поверьте, я не хотела... Просто я встретилась с самым близким и лучшим другом юности. Я не могла предупредить вас. А не повидаться с ним тоже не могла.

– Да, разумеется, это было для вас интереснее.

– Это было важно, – поправила она его. – «Интересно», – повторила она слово и даже поморщилась. – Трудно. Хотя в конечном счете – все хорошо, все правильно, все встало на свои места. Зачем-то бывает иногда нужно что-то поставить на место.

– Меня – тоже? – иронически поинтересовался он.

– А что ж? – она взглянула на него серьезно.

– И где я?.. Эпизодическая фигура?

Если б все было так просто. Она не ответила.

На Невском они зашли в первый же попавшийся на пути ресторан.

А в общем он прав – эпизод. Эпизод на то и эпизод, что он краток во времени. И нет смысла в этом копаться.

Молчание становилось тягостным. Она заговорила первая: о новой лаборатории, спросила, как он мыслит ее – какие задачи, какой состав.

– Кстати, – сказала она, – у меня есть хорошая кандидатура. – И она рассказала об Алешке Боброве: ее соученик, великолепный специалист, работяга...

Токарев слушал без интереса и уж конечно без всякого энтузиазма о каком-то Боброве. Но, вежливый человек, полюбопытствовал:

– А его не придется учить? Нам ведь учить некогда, работать надо.

– У него двадцатилетний стаж в радиоэлектронике! – горячо защитила Алешку Инесса. – Так уж, не по его вине, случилось, что занимается не тем, к чему лежит душа, что может делать с наиболее полной отдачей.

Она поведала его историю. В двух словах, не вдаваясь в подробности.

– Что ж, – сказал Токарев довольно вяло. – Буду иметь вашего Боброва в виду. Ради вас. – Последние слова подчеркнул.

Пусть ради меня. Все-таки на что-то он ради тебя готов. Мелкая ты душа. Но поругала себя Инесса снисходительно. В юные их годы Володя Андреев был не на то готов, а ей это ничуточки не льстило. Разве самую малость, когда Лилька распекала ее за бессердечность. Однажды Володя добирался на лыжах к ней в дом отдыха под Лугой – дом отдыха был в двенадцати километрах от станции, Володя, понятно, там никогда не бывал, в Лугу приехал уже к вечеру и шел по темноте и, наверно, без лыжни эти двенадцать километров – только потому, что заглянул к ней домой (она не удосужилась сообщить ему, что уезжает на зимние каникулы), а мама пожаловалась, что Инесса забыла взять свитер, мерзнет там, наверно. Он и помчался. Явился в десятом часу, когда они все сидели в столовой у жарко пылающего камина, сытые, разморенные теплом, блаженствуя после недавней лыжной прогулки по сказочному зимнему лесу: скрипел и искрился под луной снег, из кочек, кустарников, деревьев сотворивший лисиц и белок, мишек на задних лапах, диковинных птиц, – неаообразимая красота в лесу... А Володя пришел почти без сил, вряд ли у него была возможность разглядывать по пути снежные скульптуры. И Инесса не только не возгордилась – на что ради нее способны, а испытала досаду. Но все-таки побежала на кухню, раздобыла еду, горячего чаю, ночевать тоже устроила – все в порядке вещей, и его путешествие, и ее человеческая, товарищеская о нем забота... Теперь-то уж никто не побежит на ночь глядя по незнакомому лесу на лыжах, чтобы тебе свитер доставить. Конечно, и тогда не в свитере было дело... Теперь гордись, что кто-то готов ради тебя взять на работу хорошего специалиста.

Инессе стало грустно. И от этой мысли, и оттого, что надо уезжать из Ленинграда, и оттого, что неизвестно, зачем сидят они сейчас друг против друга...

А в Москве ее ждут, ничего не подозревают. Андрей непременно купит торт, и торт будет совсем не такой, какой Инесса любит, и купит он его в первой попавшейся булочной, не догадается съездить на улицу Горького или в Столешников, в кондитерский. Однако он там все же проявляет заботу как умеет, а ты чем занята?..

...Что бы сказала Варвара, увидев ее сейчас? Подслушав ее мысли, их разговоры?

Разговоры, собственно, ни о чем. Без слов, кажется, им ясно все. А если и неясно, то все равно за питьем бульона с пирожком это не выяснишь...

– Взял бы вас в охапку и увез на край света.

От неожиданности Инесса чуть не поперхнулась. Перед этим он говорил что-то о Полосухине. Инесса улавливала лишь частично, кивала согласно: да, деловой, да, это удачно, что именно с ним... Кивала, поддакивала, думая о том, что есть люди, которые умеют жить легко, отдаваясь желаниям, чувствам, страстям, а она этого никогда не умела и не сумеет, а если бы умела, то, возможно, получила бы дополнительную долю от праздника жизни, ставшей будничной, идущей по наезженной, до малой кочечки освоенной колее. Нет, не умела и никогда уже не сумеет ради своего праздника через кого-то переступить. Через кого-то. Через что-то. На один лишь миг, когда встретилась с Токаревым глазами и поверила ему, захотелось высвободить в себе все, отключить самоконтроль, бездумно пойти навстречу... Она откашлялась и спросила:

– Наших детей мы, конечно, оставим здесь? Он не принял ее иронию:

– Кажется, я переоценил себя.

– Нет. Вы переоценили меня. Я – заурядная женщина.

– Верная жена. – Он усмехнулся. Вот тебе.

– Да, моя заурядность, очевидно, и в этом. – Она сказала это не без взаимного вызова.

Что ж, еще что-то сказали друг другу, открыли в себе. Не слишком ли много открыли? Опять эта глупая бабья прямолинейность!

Потом они пошли на Московский вокзал за билетами. Нет, перед этим произошел ужасно неприятный эпизод, как это я запамятовала?

Они понуро сидели за столиком, ждали официанта со счетом, оставив попытки выяснить отношения. Инесса поглядывала на его хмуро-печальное лицо, оно казалось ей еще более привлекательным, чем обычно, – чувствуя себя несчастной, растерянной и виноватой перед ним. Что-то начало в ней колебаться, какое-то иное решение неясно нарождалось – оно бы вывело и ее и его из безысходности, оно сулило радость раскрепощения, обещало в награду блаженную свободу... И тут над ее ухом раздался голос:

– Юрий Евгеньевич! – Имя-отчество голос произнес с иронической высокопарностью. – Вот так встреча!

Инесса вздрогнула, подняла голову, увидела мужчину, неприятного одним уже тем, что так не вовремя вторгся в их уединение. Толком и не разглядела его, не припомнить лица. Заметила лишь, когда, не спросив разрешения, он подсел за их столик, что был он в легком подпитии... Что-то одновременно грубое было в нем и тонкое – в его бледном, с крупными чертами лица, в темных неспокойных глазах, подумала сейчас.

– Познакомь со своей дамой, – потребовал он у Токарева.

Тот смотрел на него с открытой враждебностью:

– Я не знакомлю дам с пьяными.

– Вас понял, – довольно миролюбиво откликнулся мужчина и поднялся.

Ах да, Горохов его фамилия.

– Извините, – он слегка склонил голову. Инесса кивнула, извиняя, потому что обращались с извинением к ней. Горохов отошел было от них, но неожиданно вернулся и встал перед Токаревым: – Хочу сказать тебе свое последнее слово.

– Не трудись. Меня оно не интересует. Уходи. Ты видишь – я не один.

– Тем лучше. Пусть и эта интересная дама послушает.

Пошляк он к тому же?..

– Так вот, – продолжал он, перебив на полуслове Токарева, – когда я помру, это событие будет миру безразлично, не считая двух-трех человек, которых оно огорчит. А когда помрешь ты, не одному хорошему человеку станет легче. Оттого что тебя на их пути не будет, гад. Мементо мори, еще древние сказали. – Он резко повернулся и зашагал в глубь зала, не оглядываясь.

Какой мерзкий человек! Инесса почувствовала дурноту. Поспешно вылила в фужер остатки боржома.

– Он совсем пьян, – совладав с собой, сказала она, чтобы хоть как-то выразить Токареву сочувствие, утешить.

– Злобный подонок, – процедил Токарев. – Подвернулся случай отомстить за то, что я не желаю с ним знаться. – Все-таки что-то в этот момент появилось в нем потерянное, словно немного его пришибли, такого неуязвимого. Инессе больно было отметить это.

– Зачем он вам навязывается, раз так ненавидит?

– Кто его знает.

– А чтобы нарушить твой благостный покой. Откуда он опять взялся, этот отвратительный тип? За Инессиной спиной громко прозвучали эти слова. Так громко, что показалось: в самых отдаленных уголках полупустого ресторанного зала их услышали.

– Убирайся. – У Токарева под побелевшими скулами заходили желваки. Он повернулся к Инессе и заговорил так, будто нет рядом никакого Горохова: – Не может простить людям, что не положили голову на плаху, его вызволяя, когда сам во всем один был виноват.

– Врешь, – сказал Горохов очень спокойно и трезво. – Не моя была вина. Моя – не больше, чем твоя и других. Вы на мне отыгрались, не хуже моего знаешь. Козла отпущения нашли.

– Уйдите, – Инесса посмотрела на него умоляюще, и он послушался.

Она нетерпеливо оглянулась: куда запропастился официант? Как назло. Невмоготу оставаться здесь больше. Услышала Токарева:

– Надеюсь, вы не поверили ему?

Она не ответила. Конечно, не поверила. Мало ли что один человек может наговорить на другого. Не все люди друг другу друзья, не вчера родилась, знаю. Есть враги, есть недоброжелатели. Чем крупнее личность, тем сложнее ее отношения с миром. Но все равно что-то мешало освободить себя от этого Горохова, совсем забыть о нем... Что-то во мне в тот момент словно обратно сдвинулось с той точки, на которой он меня застал. Когда я уже шла навстречу нам. Споткнулась на том самом месте. Обронила хрупкую свою решимость.

– Ответьте, Инесса Михайловна!

...Кажется, уже руки раскинула, чтобы полететь бездумно и счастливо, и что-то вдруг помешало. Не первый раз на протяжении этих нескольких коротких дней.

Она увидела его страдающие глаза. Удивилась:

– Разве я не ответила? О чем вы говорите? Как я могу поверить какому-то опустившемуся типу, пьянице? – сказала искренне. Искренне это почувствовала. Другое ее задело, до боли душевной ранило: что кто-то может быть недобр, зол, несправедлив к тому, к кому у нее такая вот особенная, волнующая – оттого еще больше, что прятать в себе ее приходится, – расположенность. Когда, чудится, весь мир не может ее с тобой не разделить.

...Интересно, он сам от жены ушел или она – от него? Никогда я этого не узнаю, да и зачем мне знать? Наверно, такая же она злая, несправедливая к нему, как Горохов.

Лильке ничего не расскажу, решила Инесса, когда, расставшись с Токаревым на Московском вокзале до вечера, садилась в троллейбус, чтобы ехать к ней. Скажу: дура я, не умею жить легко, получать от жизни удовольствия. Ох эти интеллектуальные женщины, как сказал Токарев. Стоном эти слова у него прозвучали.

Но, войдя к Лильке, моментально обо всем забыла: застала ее еще более растрепанной, чем всегда, с потухшими глазами. Когда они изредка слегка загорались, то загорались какой-то безысходностью, отчаянием, и никак из нее было не вытянуть, что стряслось.

На столе лежало письмо с треугольным воинским штампом – от сына. С молчаливого Лилькиного согласия Инесса его прочитала. Солдат сообщал, что живет хорошо, учится, получает хорошую специальность, которая пригодится ему на гражданке; что волейбольная команда, в которой он играет в каких-то соревнованиях, идет без поражений; что начальство солдатом довольно, обещают на два дня отпустить домой; что кормят их сытно, товарищи хорошие... Лилька следила за Инессой, пока та читала, а когда она в удивлении сложила листочки, сказала:

– Думали, армия будет ему наказанием за то, что ленился, бездельничал, а получилось, что ему совершенно прекрасно.

– Так ты что, из-за этого не в себе? – поразилась Инесса.

– Да при чем тут, – отмахнулась Лилька. – Так, к слову...

Она что-то долго и не очень внятно говорила, что вот от сына вечно имела разные неприятности и уже так себя настроила, чтобы их от него ждать, а Ольга, наоборот, им с Костей неприятностей никогда не доставляла, если не считать самых мелочей, – первая настоящая неприятность, что так рано выскакивает замуж, когда сама не встала на ноги и муж ее – тоже... Инесса перебила:

– Но, по-моему, это уже обсудили.

– Ольга беременна, – сказала Лилька. Вот в чем дело.

– Нет! – вскричала Лилька. – Этот скромный, тихий мальчик! Эта тихая, скромная девочка!.. И, видишь ли, ребенка они намерены сохранить. А кто этого ребенка растить будет, об этом они и думать не желают. На какие деньги будут покупать ребенку соки и фрукты!..

– Не надо так переживать, – попросила Инесса.

– А ты бы как переживала, если бы твоя Катя?.. Да, я, пожалуй, тоже бы переживала.

– Ума не приложу, как сказать об этом Косте! Что с ним будет, когда он узнает такое о своей дочери!..

Лилька, разъяренная, расстроенная, напуганная, металась по комнате, дрожала хлипкая новомодная мебель, звенькали рюмки и бокалы в серванте.

– Нет, не дает жизнь передышки! Куда им теперь? Сюда, за шкафы вон. А Павлик вернется из армии?.. У этого юного соблазнителя, как выяснилось, имеется одна мама. Невысокооплачиваемая. Они живут вдвоем в маленькой комнатушке. Папа давно умер. У нас тоже нет таких средств, чтобы строить им квартиру.

– А Косте не дадут?

– Если мы наши тридцать два метра поделим даже на все шесть, то и тогда получается больше пяти метров на человека, – сказала Лилька и обессилено опустилась на стул.

– Но он все-таки главный механик... И в одной комнате две семьи. По справедливости... – Инесса не знала, чем успокоить Лильку.

– Ты знаешь, – сказала Лилька, – что я обнаружила, пока жила на этом прекрасном белом свете?.. Что справедливость такая штука, которая редко является сама. Ее еще надо откуда-то извлечь и притащить на поводке. Вот гляди, Справедливость, кто тебя ждет, кому ты должна, будь добра, исполни свой долг. Так вот, ни я, ни Костя – мы не умеем приводить ее к себе на поводочке. А она вечно норовит мимо нас, мимо нас...

Она опустила голову на руку:

– Как я скажу Косте?!

Инесса тоже не представляла, как ему сказать.

– Он ее убьет, – простонала Лилька.

Когда пришел с работы Костя, Лилька повела разговор окольными путями, а потом, с надеждой взглянув на Инессу – не дай пропасть и погибнуть, – сообщила мужу новость.

Инессе показалось, что Косте сейчас сделается дурно, так он побледнел. Позеленел даже. Но ничего с ним не случилось, он только очень спокойно попросил Лильку повторить, что она сказала: может быть, он недослышал или не так понял?

Лилька громко и внятно повторила.

Костя отошел к окну, сдвинул занавеску, что-то поглядел на улице, повернулся и сказал:

– Насколько я помню, мы с тобой тоже не самым первым делом побежали в загс. Только ни у тебя, ни у меня не было родителей и некому было сходить с ума по этому поводу.

– Она развратница, – сказала Лилька.

Инесса невольно рассмеялась. До чего нелеп иногда в своих реакциях человек!.. Если бы Костя негодовал, возмущался, она бы, как львица, бросилась защищать честь своего чада. Но вот отец рассудил, видимо, как мог, разумно, ей бы радоваться, а она...

– Нет, ты слышишь, что он говорит? – накинулась она на Инессу. – У нас не было родителей! Да, не было! Но именно поэтому мы, совершая легкомысленные поступки... – не спорь, не спорь! – ни на кого не рассчитывали, не перекладывали свою ношу на других... О чем они думали, скажи, пожалуйста?.. Я врач, я только то и делаю, что спасаю жизни еще не родившихся детей, я не могу по совести сказать ей: делай аборт, но сами-то они о чем думали?! Как она будет учиться? Как они будут жить? Как мы будем жить?!

– Лиля, – сказал Костя, – я тебя прошу, ты успокойся. – Он подошел к жене, прикоснулся рукой к ее плечу. – Ничего же не случилось. Они любят друг друга. Придется помочь, что же делать?

– Ох, – сказала Лилька, – до того я устала...

Так Инесса и видит сейчас их в черном окне бегущей к Москве «Красной стрелы», их обоих, поникшую над столом растрепанную Лильку и Костю. Его страдающие за Лильку голубые глаза, светлые прямые волосы, которые смешались с Лилькиной каштановой шевелюрой, когда он наклонился, чтобы поцеловать ее. От этого поцелуя Лилька сразу размякла, подняла на него жалобный и благодарный взгляд.

Конечно, ничего веселого во всем этом не было. Достанется еще Лильке забот, тревог, трудов – себя на алтарь положит, только бы дочка закончила образование... Что верно, то верно – не дает ей жизнь передышки.

Когда Инесса вернулась от Лильки в гостиницу, стрелки часов на башне Московского вокзала подходили к одиннадцати. Токарев сидел в кресле, в вестибюле. У ног его примостился маленький чемодан.

– Извините, – сказала, запыхавшись, Инесса. О том, что они условились встретиться в десять, она вспомнила, лишь выйдя из автобуса на той стороне площади и пересекая ее бегом. – У моей подруги Лили всякие неприятности. Я не могла уйти, пока она хоть немного не успокоилась.

– Следующий раз мы поедем с вами в командировку в такой город, где у вас не будет бесконечного числа друзей и подруг детства.

– Идея. Но разве у вас еще не пропала охота ездить вместе со мной в командировки?

На это он не ответил. Лишь посмотрел выразительно.

В лифте она хватилась, что не собрала чемодана: всякие свертки как положила на полку в шкафу, так там и лежат. И горшочек для Волика не купила – не нашла такого, какой просила Анастасия Николаевна. А фундук в шоколаде купила – и Тоне, и Варваре, и домой.

Покупок оказалось много, в небольшой ее чемодан на молнии они никак не запихивались. Токарев наблюдал за ее страданиями, предложил:

– Давайте я.

И в один момент все уместил, чемодан без труда застегнулся.

– Одно поручение все-таки не сумела выполнить, – сказала Инесса, налюбовавшись его мужской умелостью. – Не купила белый эмалированный горшочек для внука Анастасии Николаевны.

– Анастасия Николаевна – это кто? – спросил Токарек. – Потапова?

– Хорошо же вы знаете своих сотрудников. Потапова – это Алевтина Сергеевна, у Калашникова в лаборатории. Она ж еще молодая, откуда у нее внук? Та – Скворцова.

– А, кто их разберет. Кстати, о Скворцовой я как раз думал. Ей на пенсию пора. Шестьдесят, наверно, стукнуло уже?

– Да нет! Ей лет пятьдесят шесть. Или семь.

– Невелика разница.

– И она дельный, знающий работник. Зачем ей на пенсию?

– Какой она знающий? До революции небось институт кончала?

– До революции она под стол пешком ходила.

– Мне нужны молодые, растущие, – сказал Токарев, будто не слыша.

Инессу покоробило подчеркнутое «мне», будто он хозяин лавочки. А он продолжал:

– Переворошу я этот монастырь. Потревожу стоячее болото.

– Напрасно вы так, – мягко возразила Инесса. – В отделе много хороших специалистов. Перепрыгнуть через себя никто не мог, но на живой работе раскроются и возможности. Анастасия Николаевна, надо думать, не откроет Америки, но она великолепный исполнитель. Зато есть уже сложившийся коллектив.

– Ничего нет хуже сложившегося коллектива, – неожиданно объявил Токарев, вытащил из пачки сигарету, закурил. На ее недоуменный взгляд пояснил: – Сложившийся коллектив – это приятельские отношения, когда. друг друга покрывают, когда невозможно сказать правду в лицо, когда приходится терпеть плохого работника – как же, приятель, а у него теща больная. Всякие психологические коллизии и нюансы. А мне они не нужны. Мне работать нужно. Не вам объяснять, в какое большое и сложное дело мы влезаем.

Опять – «мне». Инесса поморщилась. И от «мне», и от парадоксальных рассуждений о коллективе. Кажется, есть понятия бесспорные, безусловные. Оценки – что хорошо и что плохо – тоже. И вдруг обнаруживаешь, что это для тебя – бесспорно, безусловно, а можно на все (на все решительно?!) посмотреть и наоборот. И тоже в уверенности, бесспорности, безусловности. Как еще людям хоть до чего-то удается договориться?..

Сейчас, в поезде уже, подумала насмешливо, но и – сама заметила – с облегчением, что, по-видимому, «психологическая коллизия» ее лично на некоторое время спасет («Кто это – Коноплева? Такая белобрысая? А что она умеет? Столько лет работает и кандидатскую не смогла защитить?»). От увольнения «по несоответствию должности» спасет или от понижения. Или от такой нарочно созданной ситуации, когда куда угодно сбежишь «по собственному желанию». Законодательство стоит на страже, но «ситуаций» и оно не в состоянии предусмотреть.

– О чем вы думаете? – спросил Токарев и положил руку на ее пальцы, которыми она держалась за металлическую палку для занавески. Она не отняла руку.

– Много о чем. О разном.

– А я думаю о том, что буду еще за вас бороться. – Она невольно бросила на него растерянный взгляд. – Да, да, за вас, рассудительную, «заурядную» женщину. Вы сами надели на себя оковы, опутали цепями.

Верно. Однако ведь надела, опутала, что ж теперь?

– Внушили себе, что любите мужа.

Этого он не должен был говорить. Она высвободила руку:

– Пожалуй, пора ложиться спать.

Я люблю мужа, я люблю Андрея, он замечательный, достойный, добрый. Я прожила с ним жизнь, вместе – в горе и в радости. И это навсегда уже со мной, во мне, хотя нечасто так вот остро ощущается. Как о данном тебе ни за что благе, подаренном, невыстраданном, не помнишь о нем каждоминутно и не благодаришь то и дело щедрую судьбу... А вас я не знаю, с вами у нас нет прошлого, есть лишь мимолетное настоящее, откуда взяться будущему?.. Что-то я чересчур усердно себя уговариваю.

Она почувствовала себя уставшей, разбитой, полной противоречий. Этот человек сердил ее, неясный протест вызывал, и он же притягивал, оттого и приходится – вот сейчас, в эту минуту тоже, – сделать над собой усилие, не думать о тепле его руки, только что лежавшей на твоей, чтобы не уткнуться головой ему в плечо, не зарыться лицом на груди, безвольно сказать себе: будь что будет... Нет, и так ничего не решится.

Осторожно, чтобы не разбудить спящих, она отодвинула дверку купе. Оглянулась:

– Спокойной ночи.

Еще раз победила себя.

 

14

Москва встретила хмурым промозглым утром. Моросил дождик, верхушка высотной гостиницы «Ленинград» пряталась в тумане. Всего шесть дней минуло, как Инесса уезжала с того же вокзала, а отчего-то все кажется немного другим, немного незнакомым. Комсомольская площадь, Садовое кольцо, улицы, по которым сноровисто бежало московское такси, – все в них будто слегка преувеличилось, выпятилось: сумбурность застройки Садового кольца, бешеный поток автомобилей по странным (после Ленинграда) образом петляющим улицам. Скоро это пройдет, все обретет привычные формы, очертания, размеры; площадь снова станет как площадь, Садовое кольцо вернется обратно в свои берега, кривизна улиц будет восприниматься закономерной, даже гармоничной – какая ж это Москва, если ее всю выпрямить?.. – а стада мчащихся «Волг», «Москвичей», «ГАЗов», «МАЗов» перестанут бросаться в глаза, удивлять и пугать.

Все в Москве стало немного новым, и они с Токаревым друг для друга – тоже. Уезжали каждый сам по себе, вернулись чем-то связанные – какими-то нитями узнаваний и чувствований.

В такси ехали вместе, – оказывается, Токарев живет в том же районе, подальше, на Ломоносовском. Там, как выяснилось, квартира его тестя, профессора МГУ. И Токарев вынужден жить под одной крышей со своей бывшей женой. Мог настоять на размене, но не посчитал возможным травмировать стариков, обострять отношения. Подвернулся кооператив, только вот строят долго. Никак этот дом не построят, а совсем не просто жить среди чужих, в сущности, людей, с сыном, перед которым все делают глупый вид, будто ничего ровнехонько не произошло. Сыну четырнадцать лет, что-то он понимает?! Все это Токарев, как бы спеша, поведал Инессе. Словно торопился досказать то, что не успел или не смог в Ленинграде.

– Но ведь прожили вместе немало. Так уж стало невмоготу?

Какое тебе, в сущности, дело? И отчего хочется получить на свой вопрос утвердительный ответ? Чтобы убедиться, что человек с какой-то женщиной не нашел своего счастья, а с другой (тобой), встреть ее вовремя, мог бы найти?

Трудно представить, как бы было, встреться они с Токаревым давным-давно, когда еще не было Андрея у нее, Веры – у него? И Кати не было. Вовсе не исключено, что после такой встречи Андрея в Инессиной жизни так бы и не было. А Катя была бы не Катей, а какой-то другой девушкой, которая теперь уже никогда-никогда не будет жить на земле...

Сказать бы Токареву, какие бредовые мысли бродят сейчас в Инессиной голове. Ужас. Она так в них погрузилась, что едва не проехала мимо собственного дома.

Токарев попросил шофера обождать, довел Инессу до подъезда.

– Теперь, – сказал он, – хоть знаю, где вы живете.

Где можно вас случайно встретить.

– Каждый день, кроме выходных, не случайно в сорок восьмой комнате нашего института. К тому же вы, как начальство, имеете возможность требовать пред свои очи подчиненных, когда вам только заблагорассудится. – Она весело смотрела на него.

Он принял шутку:

– Обещаю не использовать служебное положение.

Квартира, когда Инесса остановилась на пороге, тоже показалась чуточку чужой. Такой неожиданно нарядной и светлой. Даже в тусклый, как нынче, день. Блестящий паркет, яркие шторы, светлые обои. Безусловно, у хозяйки есть вкус. Хозяйка украшает квартиру, квартира украшает хозяйку. Эта мысль тянулась еще к ехавшему сейчас в такси по Ленинскому проспекту Токареву. Но, переступив порог своего дома, Инесса почти физически ощутила, что, захлопнув за собой дверь, прочно отделила себя от него. Как будто подняла на цепях висячий крепостной мост.

Токарев оказался на той стороне крепостного рва, она укрылась за мощными каменными стенами. И, как спасшийся от опасности беглец, испытала облегчение.

К двенадцати Токарев велел явиться на работу. Она не стала спорить, хотя, конечно, с дороги устала. Как всегда, не выспалась. Еще хуже, чем обычно, спала, – Токарев над головой, на верхней полке, мешал не меньше, чем неудобная маленькая подушка. Когда утром взглянула в зеркало, перепугалась, что он такою ее увидит. Поспешила, пока он спит, привести себя в порядок, но, как ни ухищрялась, все равно – бессонная ночь на лице, побледневшем и подпухшем.

Неплохо бы поспать, но Токареву такое и в голову не пришло. Будь это не он, другой, она бы выторговала себе этот день, а с ним не стала и говорить: подумает еще, что рассчитывает на поблажки. Нет уж.

Ничего. Душ погорячее, чашка крепкого кофе – и обойдется.

На кухне – немытые после завтрака тарелки и чашки. Конечно, проспали, опаздывали. Под струей горячей воды ополоснуть времени уже не находится.

Душ действительно взбодрил, освежил, снял вагонную усталость. Инесса вышла из ванной, глянула на часы: у Андрея как раз перерыв между лекциями. Мог бы позвонить. К ним на кафедру не дозвонишься, а дозвонишься – Андрея не поймаешь, телефон один на целый коридор. Инесса все же попыталась – раз пять набирала, отвечали раздражающие короткие гудки. Мог бы сам позвонить, узнать о жене. Где уж: куда жена денется?.. И посуду немытую перемоет, и в шкафу все снова по местам разложит: искал, видно, впопыхах рубашку, все перерыл. Никогда он не был аккуратным. Вон что делается на письменном столе: газеты за неделю накиданы, какие-то тетрадки, книги. Окурки в пепельнице. Хоть бы форточку открыл, дышать нечем... А у Катьки, у Катьки! Все платья, какие есть, навешаны на спинки стульев. С того дня, как Варвара приходила, не метено, ясное дело.

Кажется, я занимаюсь тем, что ищу, к чему бы придраться, от чего бы посильней раздражиться? Осознала это, но уже не могла – или не хотела? – остановиться. Из неприступного крепостного рва уходила вода.

Да, перерыв кончился, Андрей ушел на лекцию. Так и не позвонил. Внимательность – не в числе его достоинств. Инесса набрала номер отца и там услышала то, что ждала: за неделю ни Андрей, ни Катя не позвонили старикам. Тетя Юзя нисколько не жаловалась, просто ответила на Инессин вопрос. И на другие ответила: они здоровы, отец притащил еще один телевизор, который, понятное дело, не работает, но у него какая-то необыкновенная схема и в него можно вмонтировать самую большую на свете трубку, а пока... Что происходит «пока», Инесса представила достаточно отчетливо.

– Держитесь, тетя Юзенька, – шутливо пожелала она. – Вы знаете, где я была в Ленинграде? В доме, где вы жили с Тимофеем Федоровичем. Похоже, что даже в той самой квартире... Вы меня слышите? Тетя Юзя не сразу откликнулась: – Слышу, Инночка.

Неужели ее до сих пор тревожит, волнует давно ушедшее? Неужели может так долго помнить сердце?.. Голова – ладно, голова – понятно, Инесса тоже все помнит – и маму, и бабушку, но вот ведь – стояла около своего дома на Гороховой, где оборвались мамины печальные дни, где кончилось Инессино безоблачное, бездумное, девчонки тридцатых годов детство, но все это было уже не сегодняшнее переживание, не сегодняшняя боль, а далекое, смутное, не трогающее нервные клеток прошлое. Да и вспоминалось больше что-то радостное из того далекого далека, словно снова в беленьких с синей полосочкой резиновых туфельках, вся легкая, юная, скачешь, бежишь, прыгаешь по солнечной, простой и ясной, как над головой – небо, как под ногами – земля, жизни... Ну что ж. Одни прощают, забывают легко. Другие – труднее. Третьи – никогда. Третьим приходится хуже всего.

А теперь сварим кофе. Наденем сегодня голубое джерсовое платье. Когда Инесса надевает это платье, у всех на языке при виде ее почему-то одинаковые слова: какая нарядная! как вам к лицу это платье!.. Вот и буду нарядная. Надену голубое джерсовое платье и буду вести независимую жизнь. Раз вы меня не любите, раз я вам не нужна. Сама понимала, что все это сущий вздор, но охотно потворствовала ему в себе. Находила в нем удовольствие, как и в том, чтобы отыскивать, в чем Андрей перед ней виноват. Что у меня за жизнь? – размышляла Инесса, надевая перед зеркалом шапочку. Работа, кухня, магазины. Муж, уткнувшийся по вечерам в газету или в телевизор. Дочка, которой до родителей дела нет. Все мы – каждый по себе. Притерпелись друг к другу, как к уличному шуму или автобусной толчее. «Ужинать будешь?», «да», «нет», «спасибо», «что это – ни одной чистой майки?», «газеты пришли?», «что сегодня по телевизору?», еще два-три подобных вопроса, ответа, этим и ограничиваются духовные контакты.

Развить свою мысль Инесса не успела – кто-то завозился ключом в замочной скважине, дверь отворилась, вошла Варвара. С двумя набитыми сумками в руках, в каждой, на глазок заметно, не меньше чем по пуду. Еле дышит, лицо словно залили вишневым соком. На щеках особенно густо.

– Инночка! Приехала!

Обрадовалась, будто сто лет не виделись. Или Инесса вернулась с дрейфующей льдины. Но Инесса и сама не меньше рада видеть ее: милое, сияющее добротой круглое лицо, прилипшие к вспотевшему лбу, выбившиеся из-под косынки завитки каштановых волос, в которых совсем лишь недавно начала проглядывать седина. Ее немного расплывшуюся с годами крупную фигуру. Свою любимую Варвару. Которая за эти годы стала ей то ли мать, то ли старшая сестра, то ли близкая подруга. Все вместе для нее Варвара.

– Вот к свадьбе готовимся, – сообщила Варвара, поставив сумки на пол. – Меньше недели осталось. Я кое-что у тебя в холодильнике оставлю и на балкон вынесу. Геннадий приедет, заберет. А то не дотащу всего-то сама. Еще мясник в вашем магазине обещал попозже бульонок на студень.

– Сколько ж народу назвали? Варвара со вздохом призналась:

– Пятьдесят. Не получается меньше никак.

– С ума сошли. Это ж сколько денег надо?

– Дома справлять не так уж и дорого. Геннадию в кассе взаимопомощи дают.

Геннадий приедет – заберет. Геннадий в кассе взаимопомощи деньги возьмет. Геннадий все свое свободное время будет вместе с Варварой крутиться на кухне – помогать. А ведь не родную дочку выдает замуж. Нет, для него все равно что родную, кто это помнит, что он – отчим? Сам – меньше всех. Покладистый, добрый, преданный Геннадий. Варварин второй муж.

Он появился в Варвариной жизни в тот год, когда Инесса вышла замуж за Андрея. Получив известие об Инессином замужестве, Варвара отправилась в Москву. Ехала, нагруженная ведрами с соленьями, домашним салом, яблоками из своего сада. Оставив детей на попечение соседок.

И явилась в их комнату на Сретенке не одна, а в сопровождении коренастого, цыганисто-черного, небритого с дороги железнодорожника. Железнодорожник, ехавший вместе с Варварой в поезде, взялся ее с ведрами и авоськами доставить на Сретенку – Варвара в Москве никогда не бывала, первое время на улицах всего пугалась и от всего шарахалась. Железнодорожник выглядел застенчивым, но потом оказался упорным – не отстал от Варвары, заставил ее выйти за него замуж, – она, узнав в сорок третьем году, что муж ее погиб, определила для себя навсегда вдовью судьбу, ни о чем не помышляла, кроме как о том, чтобы вырастить Олежку и Тасю людьми, к иному повороту жизни так долго не склонялась, что не будь Геннадий железнодорожником и не имей возможности без особого труда наведываться в глушь к Варваре, то вряд ли у него что-нибудь получилось бы. На радость Инессе получилось: не могла бы она с такой полнотой ощущать свое тогдашнее счастье, когда никакого счастья не было у Варвары, солдатской вдовы с двумя малыми ребятами на руках. Пришлось Варваре продавать свои полдома и переселяться под Москву, в Подлипки, поближе к Инессе. Хоть и не часто, но уж зато когда Инессе везло, так крупно.

И Варваре повезло. Не всякий отец со своими детьми, как Геннадий с приемными. Ребята росли с ним не сиротами, а с отцом и матерью. Бывало, Геннадий их от Варвары защищал, когда она, в вечном страхе, что не вырастут «людьми», перебарщивала в строгости. Ну, на них ей обижаться не приходится: хорошие ребята, работящие, в родителей. С ними Варваре легко. Хоть и сейчас нет-нет да поворчит – учит уму-разуму, а они не протестуют, слушаются, но в общем-то учить их уже не надо и нечему. А за советом – сами придут, они и к Инессе с Андреем за советом ходят, когда родители оказываются бессильны перед какой-нибудь проблемой. Всяко бывает. Иногда вчетвером головы ломали, пока вопрос – хуже ли, лучше – не решался. Олежек быстро себя нашел: выучился водить автобус, работает на загородном, комсомольско-молодежная бригада, красный вымпел над ветровым стеклом, комсорг колонны, спортсмен-разрядник. С Тасей вышло потрудней, мечтала об инязе – как мечтают иные об актерской или поэтической славе без всяких к тому в себе данных. У Таси данных к инязу не было: английский в школе, при всем старании и обожании предмета, с трудом вытягивала на четверку. Но ни о чем другом ни слышать, ни думать не хотела. Варвара ночей не спала. Вот тогда все вместе и решили: пусть идет сдавать. Даже репетитора наняли. Андрей уговорил, объяснил Варваре: если все равно ничего не получится, сама легче поймет свое заблуждение, откажется от беспочвенной мечты. Никогда не попрекнет: это вы мне не дали, помешали. Дали, не только не мешали – помогали. Пенять можно лишь на себя. Так оно и вышло. А талант прорезался совсем в другом: кончила педучилище, преподает в младших классах, дети в ней и она в детях души не чают...

– Хорошо, – сказала Инесса, проходя следом за Варварой на кухню, где та начала что-то переставлять и укладывать в холодильнике, – что в кассе взаимопомощи дают. А отдавать все равно придется.

– Отдадим, – как можно бодрее откликнулась Варвара. – А что же, Инночка, поделаешь? Не каждый день дочку замуж отдаем. – Она хлопнула дверцей холодильника, присела на табуретку, оглядела Инессу. – До чего тебе это платье к лицу! – проговорила восхищенно, хотя сколько уж раз Инессу в этом платье видела. – Как съездила-то, чего не рассказываешь?

– Хорошо, – сказала Инесса. И повторила: – Очень хорошо.

Ах, как хотелось рассказать Варваре обо всем, что было в Ленинграде!.. Нет, нельзя. Варвара просто не поймет. Она решила бы, что Инесса сошла с ума.

Я, кажется, действительно сошла с ума.

Она оставила Варвару дожидаться, когда мясник приготовит ножек для студня, и поехала в институт. И всю дорогу думала о том, что увидит Токарева. И ловила себя на том, что не думает об Андрее, даже о Катюше не думает. Не теряй головы, внушала, опомнившись, себе. Это Катюша может не знать, что самое пылкое чувство со временем тускнеет – как удовлетворенное, так и безответное. Но я-то знаю. Поломать все, чтобы через некоторое время одна привычка заменилась другой? Нет, слава Богу, голова на плечах у меня еще есть. И если я сейчас тороплюсь увидеть Токарева, ничего это ровным счетом не значит. Всего лишь небольшой «завихренц», как сказал бы Геннадий. У него есть какие-то словечки, которыми он легко определяет то, что обычным русским словом не всегда и выразишь. В конце концов любому человеку может наскучить, приесться до малого изгиба знакомая дорога, по которой идешь и идешь вон сколько лет. Любой человек может позволить себе ненадолго свернуть по зеленой, среди деревьев тропинке к виднеющемуся через листву озеру, подышать его свежестью, полюбоваться кувшинками на дальней его стороне. Все понятно, сказала себе Инесса. Что бы ты запела, если бы позволить себе такое надумал Андрей?..

В институт она приехала, когда одни отделы возвращались с обеда, а другие шли в столовую. На лестнице, в коридорах толчея, гвалт, табачный дым. Инесса вдруг обнаружила, что вокруг нее сплошь – одни молодые лица. Мальчики и девочки. В юбочках-мини, в джинсах, в свитерах, куртках. Молодые специалисты. Год, три, пять, как с институтской скамьи. До чего ж они быстро заполнили собой все – Инесса и не заметила, не углядела. Институт, правда, за пятнадцать лет расширился, выстроили два новых корпуса, но все же – куда подевались те, что были здесь раньше? Не все же вымерли или ушли на пенсию? Пятнадцать лет тому назад, когда Инесса пришла сюда работать, она тоже была почти вот такой молодой. Молоденьким, хорошеньким специалистом. Как вон те девчонки, которые, что-то крича и над чем-то хохоча, ссыпаются горохом по лестнице и, наткнувшись на Инессу, почтительно обегают ее, как запутавшуюся в юбках старушку. Ей чуть было совсем стало не по себе, но тут откуда-то сверху закричали:

– Инка! Привет! – Через перила свесилась Любаша Свиридова, однокурсница и здешняя ее приятельница.

– Слушай, – спросила Инесса, когда они, пробившись друг к другу, остановились на лестничной площадке, – откуда у нас в институте столько молодежи? Куда подевались все старики?

– Вечное движение, миленькая моя, – назидательно объяснила Люба. – Скоро нас с тобой будут провожать на пенсию, и новым юнцам, которые через десять – двенадцать лет заменят и этих, мы будем казаться пришельцами из того века. – У Любы были маленькие смешливые глазки и полный рот великолепных крепких и ровных зубов. – Но ты не падай духом, – сказала она. – У нас в запасе больше чем десять лет. И есть еще в институте такие, которые уйдут намного раньше нас, – она кивнула в сторону приближающейся к ним женщины.

Анастасия Николаевна. Хоть перешагнула пенсионный возраст, а бежит, как молодая: спешит в соседний продовольственный магазин закупить продуктов на свою севшую ей на голову семью. Обеденный перерыв она только на это и использует, за оставшиеся пять минут проглатывает бутерброд, не всегда и с чаем. Инесса вспомнила о намерениях Токарева и испытала неловкость, когда Анастасия Николаевна, как к родной, кинулась к ней:

– Инночка, с приездом! Говорят, съездили успешно?

– Кто говорит?

– Да Токарев весь отдел уже поднял на ноги. Надо же, оперативность.

– Съездили в общем удачно. Если не считать, что не выполнила вашего поручения. Нет в Ленинграде белых эмалированных горшочков. Только зеленые. И еще коричневые.

– Не беда, не беда, спасибо за заботу, – и заторопилась, чтобы успеть попасть в магазин до закрытия. Уже без восьми минут час.

Интересно, Токарев заметит, что Инесса явилась с таким опозданием и угодила к обеденному перерыву?

В сорок восьмой комнате в одиночестве сидел Сева Горский, что-то писал. При ее появлении сразу же поднял голову, как всегда, обласкал взглядом. Неприятное, испытанное ею на лестнице ощущение окончательно испарилось.

– У вас что, разгрузочный день? – смеясь спросила она и стала вытаскивать пакетики с купленными в кондитерской против Марата сладостями. – Или голодная забастовка?

– Задержал шеф, – сказал Сева. – Сам питается одним воздухом, хочет, чтобы и подчиненные...

Инесса не дала ему договорить: то, что раньше легко поддерживала, – шуточки и колкости в адрес Токарева – сейчас задевало как бы ее самое.

– Даю справку: в Ленинграде имела возможность наблюдать у нашего начальства отменный аппетит. – Кажется, ничем себя не выдала. В том же тоне.

– Это и видно: килограмма два на лице, – непоследовательно сказал Сева. – Все. Довольно. Эксплуататор несчастный. Все ему сразу подай на блюдечке с голубой каемочкой. Подождет, обойдется. Мы пойдем обедать. Мы пойдем обедать, Инесса Михайловна?

Есть еще не хочется, но не сидеть же здесь одной. Поедая борщ, Сева рассказывал Инессе:

Шеф умчался в главк. Пришпорил коня. Намерен, как я понимаю, все у нас тут перелопатить, получить доктора «по совокупности работ». Далеко пойдет товарищ, а? Очень пожарно действует. – Кажется, Сева стал к Токареву еще более агрессивен. Отчего это? Он же совсем не завистник. И никаких у него с ним личных счетов.

Ты должна его защитить. Что бы ни подумал Сева. Надо уметь быть честной перед самой собой.

– Отчего, – спросила она, – мы все так испорчены? Отчего нам и в голову не придет, например, что человек меньше всего думает о «докторской по совокупности», а заботится о том, чтобы принести пользу науке, технике и общественному производству? – Все-таки сказала «мы», а не «вы», отделяя себя от Токарева. – Или на земле нет бескорыстия?

– Отчего же? Но эта категория не имеет к Токареву отношения. Вы знаете, – оживился Сева, – время ведь рождает не только моды. Оно и характеры, типы людские тоже рождает. В каждом времени они – свои, но, как и в модах, самое новое порой несет в себе и старые линии. Только до такой степени преобразованные, что не сразу их различишь, угадаешь. Вы не согласны?

– Насчет мод – согласна, а вот ваша параллель... Для меня это очень уж сложно, – улыбнулась, винясь. Разговор продолжать не хотелось.

– Не только для вас, – кивнул Сева, словно великодушно прощая ей тупость. И сам перевел на другое: – Видели бы вы, как Токарев рвал и метал, когда вы позвонили из Ленинграда и сказали, что у вас там не ладится! Тут же собрался сам. А как же? Вдруг по вашей вине затормозится его движение к цели.

– Ну, зачем же так? – укорила Инесса. И напомнила: – Там же была конференция.

– И должен был поехать Павел Петрович. А Токареву не сиделось.

Не оттого ему не сиделось. Не только от этого. И никто, кроме двоих, об этом не догадывается.

– Задумана крупная реорганизация, – сказал Сева, принимая из рук Клавы тарелку с рубленым шницелем.

– Насколько я знаю, всего-навсего одна лаборатория...

– Он, по-видимому, не ввел вас в курс. Это меня-то?

– Что же еще?

– Собирается привязать к нам две лаборатории от Шубина: Ивановского и Ткачука. Шубин сопротивляется, но по всему видно, что песенка его спета. Сегодня – пол чужого отдела, потом весь сектор захватит.

Все может быть. Инесса не нашла что возразить.

– А наш Саша Кротов будет руководителем проекта.

– Когда он успел все это решить и обнародовать? – все-таки усомнилась Инесса.

Я в поезде глаз не сомкнула – о нем, о нас думала, а он – фигуры на доске расставлял? Ох...

– Когда решил – не знаю, а обнародовать не спешит. Однако нет ничего тайного, что не стало бы явным. А Тамарочка, как вам известно, моя старинная приятельница. Подруга детства.

Инесса рассмеялась: Тамарочка, секретарша главного инженера, лет на десять моложе своего «друга детства».

– Кое с кем, – продолжал Сева, – Токарев намерен расстаться, кое-кого перетащить из своего старого института. Эти сведения – уже из других источников, – уточнил он.

Не забыть бы напомнить ему об Алешке Боброве. И еще раз попросить за Анастасию Николаевну. А то он, в своей нетерпеливости, в один день наберет одних, уволит других, не успеешь охнуть.

– Чехарда, – сказал Сева. – Давно ли проводили сокращение, теперь снова начнем набирать. Те, кого сократили, прекрасно работают в других местах, а мы, поживши месяц-другой без них, заполним образовавшуюся пустоту. Государственный бюджет не такое выдержит.

Инесса слушала с удивлением: непохоже на Севу быть столь серьезным. Она считала его не то чтобы легкомысленным, а – беспечным. Талант помогал ему жить на свете без сколько-нибудь серьезных усилий над собой, все шло к нему в руки само.

– Говорят, нашу бабушку Настю собирается проводить на пенсию, –помолчав, сообщил еще Сева.

Что за человек!.. Говори ему не говори. Инесса рассердилась и расстроилась. Сева заметил.

– Жалко бабулю, – согласился он. – Но тут особенно не поспоришь, а?

– Она же хороший работник.

– А годы есть годы, – возразил Сева. – Да ей что? Пенсию получит не маленькую, муж – высокооплачиваемый. Похуже бывают ситуации. И во внуке души не чает. Занятие будет не менее увлекательное и дорогое, чем участие в научно-техническом прогрессе. В прогрессе, кроме нее, найдется кому участвовать, а для Волика лучшей няньки не найти. И надо же давать дорогу молодежи?

– Вот видите. Иногда и Токарева можно понять...

А жизнь, однако, штука жестокая. Нет, надо, непременно надо еще раз поговорить с ним. В конце концов, я не только сослуживица Анастасии Николаевны, но еще и профорг, вспомнила вдруг о своей не обременявшей ее дотоле общественной должности.

Токарев появился в дверях сорок восьмой комнаты уже почти к самому концу дня. Отыскал глазами Инессу – она, присев за Тонин стол, объясняла девушке, что такое резонанс напряжений – все та же злосчастная электротехника, по которой имеет «хвост».

– Будьте добры, Инесса Михайловна...

Инесса, не отходя от Тони – не успела объяснить до конца про резонанс напряжений, – выслушала просьбу набросать проект писем: одного – в главк, другого – смежникам. О чем писать, она знала, но терпеливо выслушала Токарева. Пообещала сделать и через полчаса принести к нему для согласования. Уточнила:

– Тогда машинистки уже с утра отпечатают. Дорохов успеет подписать, до обеда отправим.

Превосходно это у нее получилось: суховатый служебный тон. Впрочем, ему тоже вполне удается притворство. А если вовсе это не притворство?.. Был Ленинград, командировка, позволил себе развлечься... Когда полчаса спустя пришла к нему в кабинет с набросками писем, совсем убедилась: нисколько он не притворяется, а в самом деле вычеркнул из головы и из жизни прошлую неделю, будто ее и не было. Вот они – вдвоем в комнате. Он за столом, она подошла сбоку, чтобы следить, как он будет читать. «Готово?.. Садитесь, пожалуйста. Давайте-ка поглядим». Уткнулся в бумагу. «Прекрасно». И посмотрел на часы:

– Машинистки не ушли?

– Нет, они до шести. Я попрошу старшую, чтобы на завтра наши письма положили в папку первоочередных.

– А сегодня никак не успеют?

Зачем – сегодня? Никакой же разумной необходимости в этом нет: торопить, задерживать людей, просить об одолжении. Все и без того сделается, когда надо, ко времени. Не может такого простого уяснить.

– Думаю, что не успеют.

Наверно, он считает, что она недостаточно горит на работе: ничего не ответил, опять начал читать.

Почти оскорбленная, она повернулась к двери. И тут он попросил:

– Не уходите, присядьте.

Она послушно, подавив в себе вздох, присела. Токарев поднял голову от стола и вдруг улыбнулся:

– Кутерьма сегодня в главке была!

Ясное дело, у него в голове главк, институт, план-проспект, ТЗ, кого принять, кого уволить. Вообразила.

– Да? – вежливо поинтересовалась она.

– С Пановым я сразу столковался, мы с ним, можно сказать, идею вынашивали...

Инесса не удержалась, полюбопытствовала:

– А Вербицкий?

Вербицкий, один из самых влиятельных в министерстве начальников, всем и всегда ставит палки в колеса: на каждое начинание имеет свое, отличное от других мнение. Иногда ставит палки с пользой для дела, но бывает, что и во вред. Пока упорствующие добираются до объективной истины, годы порой проходят, частенько идея уже устаревает, а если нет, то все успевают забыть, что это Вербицкий когда-то стал на пути. Как, интересно, Вербицкий отнесся к прожектам Токарева?

– Вербицкий! – повторил он. И похлопал себя по карману брюк. – Он у меня вот где, Вербицкий. – И ответил на вопросительный Инессин взгляд: – Я когда-то помог его сыну поступить в институт. Недобрал парень очка, у меня была возможность...

Ах, вон оно что. Наверно, оттуда ты и взялся, Юрий Евгеньевич, от Вербицкого? Ни с каким главным инженером не знаком «домами» (да и непохоже – отношения у них с Дороховым, насколько Инесса заметила, официальные), это тебя влиятельный Вербицкий тащит. Ну, с такой поддержкой... У самого министра Вербицкий правая рука.

Инесса подобрела: и оттого, что узнала кое-что новое, и оттого, что ей обо всем сообщают так дружески, доверительно. Разговор уже совсем не такой, как минуту назад.

– Всех вы в отделе переполошили. Не только в главке.

– Чем же? – Он и сам знал, но хотел послушать.

– Открывающимися горизонтами, – пошутила она. – Интересно же, когда на работе что-то происходит, какие-то события. Каждый надеется на перспективу.

– Одобряют? – Он был польщен.

– В основном.

– А в частности?

Сегодня в лаборатории – и в других, наверно, тоже – почти не работали: обсуждали, гадали, строили разные планы. Анастасия Николаевна – вместе со всеми, ничего худого для себя не ожидая. Инессе неловко в глаза ей было смотреть.

– В частности, побаиваются, как бы не получилось по поговорке: лес рубят – щепки летят.

– Неизбежно, – добродушно, скорей даже бездумно откликнулся он.

– Вы все еще в этом уверены?

Он не уловил смысла вопроса, но осудительный тон заставил его спрятать улыбку.

– Что вас беспокоит?

– Меня, в частности, Анастасия Николаевна. Он недовольно поморщился:

– Что вы так о ней печетесь? Не может человек до бесконечности работать. Когда-то все равно придется уйти. Сейчас – самое время.

– Для нее?

– И для нее и для нас. Работа минимум на два года, вам это известно. Ваша Анастасия... Николаевна? – будет делать какую-то ее часть, потом вдруг занедужит – возраст все-таки, не сумеет закончить, придется подключать кого-то другого...

Какая предусмотрительность...

– ...Другого не сразу найдем, время уйдет на то, чтобы ввести в курс.

По-своему он прав, вынуждена была признать Инесса, и все же...

– У вас личная заинтересованность? – Похоже, он готов был рассердиться, если получит утвердительный ответ: вот, мол, о чем я и толковал. «Сложившийся коллектив», дружеские отношения важнее работы.

– Нет, – сказала она. – Я исхожу из соображений дела тоже. Ее возможная болезнь – довод чисто предположительный, зато сейчас не потребуется и одной минуты, чтобы получить от нее максимальную отдачу... К тому же существует такое понятие, как гуманизм.

Он охотно улыбнулся:

– Гуманизм бывает разный. Ваш – абстрактный.

– Этого я не понимаю.

Нет, недостает твоего влияния. Он уже все решил, тут – уговаривай хоть до завтра.

– Ладно, – сказала она. – Дело, конечно, ваше.

– Не мое. Не только мое, – сердито возразил он. – Будем подбирать людей исключительно по принципу деловых качеств.

– Кто же может спорить с таким принципом? – миролюбиво кивнула она. – И в согласии с этим принципом я еще раз прошу вас подумать о кандидатуре Боброва.

Он не сразу вспомнил.

– Я вам в Ленинграде говорила о нем. Мой соученик по институту.

– А-а... Тот самый, что был в плену?

Когда Инесса рассказывала о Боброве, ей казалось, что Токарев ее рассказ почти целиком пропустил мимо ушей. Оказывается, кое-что запомнил.

– Какое это имеет значение? Сейчас? – Она с трудом скрыла раздражение.

– Да никакого, конечно. Но ведь у него, у вашего Боброва, небось вот такая, – он широко развел руки, показывая, – автобиография... Не оберешься с ним хлопот. И неизвестно, как посмотрят на него кадровики. На его анкету. – И взглянул простодушно.

Инесса молча поднялась. Чуть не вырвалось: я думала о вас лучше. Сдержалась. И без того чересчур много себе позволяю: за одного хлопочу, за другого, превращаю себя в приближенную особу, хотя никто еще тебе этого не разрешил. Правильно он делает, показывает, что всякие прогулки по Невскому ни к чему его не обязывают, меньше всего к каким-то личным одолжениям. Рассердилась – на себя сначала, потом на него – за то, что невольно провоцирует ее на разные глупости. Насколько все проще, когда ты молод, подумала с горечью. Не контролируешь себя на каждом шагу, не стыдишься быть опрометчивой, не замечаешь своих промахов...

– Извините, пожалуйста, меня, – сказала она. – Я. кажется, позволила себе бестактность.

Он энергично запротестовал:

– Что вы, что вы...

Не договорил – прервал телефонный звонок.

– Минуточку...

Но она воспользовалась моментом, показала на часы: пора уже идти – и поспешно вышла. За спиной слышала:

– Вадик?.. Здравствуй, здравствуй, сын. Голос подобревший, помягчевший.

«Гуманизм бывает разный. Ваш – абстрактный». – «Этого я не понимаю». Нет, неправда, понимаю. Войны, социальные потрясения – гуманизм не может быть внесоциальным. Как в стихах военного времени: убей его, чтобы он не убил тебя. «Чтобы он, а не ты на земле лежал». Жестокие слова, но не скажешь: не понимаю, не принимаю. Стихи постепенно вспоминались: «Если дорог тебе твой дом... Если мать тебе дорога...» А не убить пленного врага, не тронуть ребенка врага – это какой гуманизм? Не одна же политика.

Ерунду Токарев сказал. Конечно, просто так, ради красного словца. Тоже еще проблема – гуманизм и Анастасия Николаевна. И все-таки – проблема.

Невозможно было представить, с каким лицом, с какими чувствами выйдет Анастасия Николаевна из кабинета Токарева после того, как он деловито и сухо, как все делает на службе, предложит ей уходить на пенсию. Неизбежно?.. Да, когда человек уже не может работать. Или – не хочет уже. А вот когда на всем скаку, на всем ходу... Недаром брат Иры Бородиной, полковник, цветущий мужчина, умер от инфаркта через две недели после того, как его отправили в отставку. Не успел и пенсию оформить. К счастью, не все такие чувствительные.

Никак не удавалось Инессе подавить в себе глухое раздражение. Против себя же. Неправильно говорила с Токаревым. Не только без толку, но и унизительно. Токарев не подчеркивал, но прозрачно дал понять: не суйся не в свое дело. Не переоценивай себя. И все-таки неприятно то, что он сказал про анкету. Как будто «длина» анкеты, автобиографии что-то может определить. Ужасная глупость. Токарев рассуждает не по глупости, а в расчете на чью-то глупость.

Так ли уж ему трудно разобраться с Алексеем Бобровым? Надо только захотеть. А зачем хотеть? Вот в этом все и дело. Никому совершенно незачем ничего хотеть. Если – не для себя. Нет, опять неверно. Кому-то ведь не только захотелось, необходимо стало – разобраться, что там случилось у Алешки Боброва, добровольца-солдата, партизана. Вернуть ему доброе имя. Чтобы не смела та альбиноска, первая его жена, кидать в лицо: «Обманул Родину». Каково это слышать тому, кто за Родину не жалел жизнь отдать? Кому-то захотелось это сделать.

[пропуск стр. 155]

– За весь день не нашел времени позвонить, – сказала она, заставив себя ничем не ответить на его радость.

– А ты забыла, какой сегодня день? – У Катьки торжествующее лицо.

– Какой бы ни был...

– Мама! У вас же сегодня годовщина свадьбы! Боже мой! Совсем из головы вон. Ни разу не вспомнила. Стыд какой.

– Папа ездил в Столешников, час стоял в очереди, зато какой торт купил!..

– Тем более, – сказала она, адресуясь к Андрею, – мог бы найти время в течение дня...

Что ж, обыкновенное дело: чтобы поменьше чувствовать свою вину, обвини другого. Андрей оправдывался:

– С утрат у нас все висели на телефоне, не мог прорваться. Когда дозвонился – ты уже ушла, Варвара подходила.

– А в институт?

[пропуск стр. 156]

Первый – сама свадьба. Боже, до чего же скудными были свадьбы в те годы! Особенно у таких людей, как Инесса с Андреем. Ни у нее, ни у него – ни отца, ни матери, ни каких бы то ни было, хоть захудалых, родственников. Весь семейный бюджет – две студенческие стипендии. Карточная система. А – весело было, как вовсе не всегда бывает, когда на столе дорогой коньяк и жареная индейка. У них на столе были ничем не заменимые картошка с селедкой, соленые огурцы и что-то еще, столь же малоизысканное. Зато с каким аппетитом эту еду поглощали гости – студенты военного времени!..

Потом было еще двадцать дней. Всего двадцать. А жизнь-то, считай, прожита. Никакой Токарев ее уже не удлинит, не продлит. Никто и ничто.

Чего мне не хватает в жизни? Всего хватает. Варвара недавно рассказывала про какую-то свою знакомую: «Чего ей не хватало? Хороший муж, хороший сын, квартиру получили, зарабатывают оба хорошо. Все бросила – сошлась с каким-то никудышным мужчиной, он у нас в больнице лежал, камни ему вырезали. Ни рожи ни кожи. Влюбилась по уши, ни на что не посмотрела. А чего ей не хватало?»

Милая, простодушная Варвара. Той женщине – не знаю, но мне действительно хватает всего. Ничего мы не каждый сам по себе. Каждый из нас – в другом.

Она сидела за столом – Катька не велела хозяйничать, объявила, что будет все делать сама, – и Андрей подошел сзади, сжал руками Инессины плечи, наклонился, поцеловал в шею.

– Вот что значит неделю жену не видел, – пошутила Инесса. Ну, не так уж я перед ним и виновата?..

Катюша поглядывала на родительские нежности снисходительно.

Но скоро ее потребовал телефон – очередной поклонник, она, поспешно доев кусок торта из Столешникова, умчалась на свидание. Грязная посуда осталась Инессе. Андрей не стал дожидаться, когда она домоет, ушел читать «Литературную газету». Эти газеты! Праздник кончился, все входило в свою колею. Даже про поездку особенно не расспрашивал: «Все сделала?» – «Да». – «Как Ленинград?» – «На месте стоит», – сказала Инесса иронически, но он и не слышал, что и как она сказала. За японские плавки, правда, спасибо получила. Но он и не разглядывал их особенно – ему все равно, японские или рязанские. Если она ему рубашку не купит или костюм не заставит заказать – будет ходить в чем попало. Впрочем, это неизвестно, в чем попало никогда не ходил, Инесса не допускала.

Она двигалась мимо него туда-сюда по комнате, а он закрылся полотнищем газетного листа – ничего для него, кажется, нет важнее, чем вопросы литературы. Нет, оказывается, не литературы:

– Ты читала статью об архитектуре? Не литература, так архитектура. Или социология. Или – есть ли жизнь на Марсе.

Нет, она не читала об архитектуре. И ей это совсем неинтересно. И вообще – когда ей читать газеты? Особенно «Литературную» – шестнадцать громадных страниц! Перед сном просмотрит по диагонали «Правду» или «Известия», а глаза сами слипаются над «Удивительными историями». Что до политики, то она вообще Инессу страшит и отпугивает – все эти мировые проблемы, в которые человечество себя без конца загоняет, чтобы в конце концов никогда из них не выпутаться. Тут она просто боится углубляться. На наш с Андреем век, может, и хватит нынешнего неустойчивого равновесия, а что ждет Катюшино поколение, их детей? У него, кстати, у этого поколения – у части его, во всяком случае, склонного к потребительству, – выработан свой довод и резон: «Неизвестно, что будет завтра. Надо брать от жизни то, что она дает сегодня». Большинство маскирует таким способом свои мещанские устремления. Но для некоторых это – убеждение и жизненное кредо. Катя тоже однажды в таком духе высказалась, но лишь повторила чужое, сама она живет как живется, без всяких теоретических подпорок. Нет, лучше не углубляться. Раз ничего не можешь изменить или поправить.

Андрею она ничего не ответила, но он, похоже, и забыл, о чем спрашивал. Лучше позвоню отцу.

К телефону подошла тетя Юзя.

– Спит, – сообщила она об отце. – Еле живой пришел сегодня с работы. – И стала жаловаться, прикрыв, как догадалась Инесса, микрофон ладонью: – Никак не уговорю его оставить работу. Под семьдесят уже, где силы брать?

Инесса взяла отца под защиту:

– Он же без работы закиснет, тетя Юзенька. Я его понимаю.

– Ничего ты не понимаешь, – совсем разволновалась тетя Юзя. – Лучше бы поговорила с ним, убедила. Нам много не надо, на две пенсии проживем. Пусть ковыряется в своих приемниках и телевизорах...

Отчего-то тети Юзино волнение вдруг передалось Инессе. Когда пятиминутная тирада кончилась, она сказала:

– Ладно, я с ним поговорю. А вы не пускайте его завтра на работу. Пусть сходит к врачу.

– Не пустишь его...

Инесса положила трубку, сидела не двигаясь. В самом деле – скоро семь десятков отцу. И человек не вечен. Как-то не думалось об этом – по отношению к отцу – раньше. Если думалось даже, то не ощущалось так вот пронзительно-ясно. Он был крепкий, ничто не выбило из него здоровья, Инесса и не припомнит, болел ли он когда-нибудь после того, как туберкулез залечили. Вот потому и не думалось. И годы как-то не считались всерьез – постоянно человек в движении, в каких-то увлечениях, неистребимо жизнерадостный. Все-таки постаралась уговорить себя: нечего паниковать, поддаваться тете Юзе. Каждый человек может устать, тем более такой пожилой. Ничего не случилось, отгоняла она от сердца страх.

– Беспокоюсь я что-то за папу, – сказала она, вернувшись в комнату.

– Что там стряслось? – но глаз от газеты не оторвал.

Это было уже чересчур.

Она расстелила постель, легла и отвернулась к стенке. Оттого что Андрей не замечает ее вызывающих действий и молчания, сердилась еще больше и не могла уснуть. А когда он, тоже молча, лег рядом, демонстративно от него отодвинулась. Андрей протянул к ней руку, пытаясь обнять, она резко высвободилась. Весь вечер сидел уткнувшись в свои газеты, теперь начинаются нежности.

– Что с тобой, Инка?

– Ничего. Хочу спать. Устала.

Он повернулся на спину. Как будто даже обрадовался, что от него не требуют исполнения супружеских обязанностей. Инесса погасила свет.

– Да, я тебе не рассказал... – Она даже вздрогнула от его голоса. Интересно, что он может мне рассказать? – Алешку Боброва Кульков к себе берет.

– Сергей Кульков?! Каким образом? – Инесса до того обрадовалась, что про обиду забыла. – Где он его разыскал?

– Не он, а я, – поправил Андрей. – Алексей как-то позвонил, я и вспомнил про нашего влиятельного приятеля.

– Он же начальник КБ. Не зазнался? С нашего курса он, пожалуй, больше всех преуспел, правда?

– Преуспел и не зазнался.

Мало таких людей, которых ни высокое положение, ни ученые степени, ни слава, ни деньги, ни собственная «Волга» плюс к служебной не могут испортить. Дважды лауреат. Кажется, единственный с их курса защитил докторскую. Сколько лет не виделись – не пересекались дороги, а нет-нет от кого-нибудь что-нибудь услышишь, узнаешь, в газете фамилия попадется.

– Малость побаивался звонить ему, когда телефон разыскал, – признался Андрей. – Вдруг – не узнает? Или вежливо уклонится от разных там просьб бывших незнаменитых однокашников.

– Узнал?

– Спрашиваешь! Обрадовался, зазвал нас с Алексеем домой, принял на высшем уровне. Жена у него на курорте...

– Кто его жена? – Никуда Инессе не деться от женского любопытства. – Не из наших, институтских?

– Жена у него испанка, из этих, помнишь, испанских детишек, которых привезли к нам из республиканской Испании. Преподает испанский язык. То ли в спецшколе, то ли в институте, не разобрал.

– До чего интересно! – сказала Инесса.

– Особенно интересно, что она твоя тезка – тоже Инесса. Сергей смеется, что по одному этому нас с тобой никогда не мог забыть.

– Алешка ему все про себя рассказал?

– Разумеется. Я ведь тоже первый раз в подробностях слышал. О нем можно книги писать, об Алексее, – такая у него жизнь. Послушать было интересно, вот мы и слушали. А к делу, как я понял, Сергей это не отнес. Велел приходить оформляться.

Как важно иметь в жизни хороших товарищей. Друзей. Пусть для Сергея это пустяк, взять Алешку на работу. Но ведь мог бы не звать домой, начальственно распорядиться: приходи в отдел кадров, и все. Видели мы таких. Хотя из моды выходят. Но одно дело – кто моде подчиняется, а другое – кто всегда, во всех случаях человеку – человек. Как Сергей.

– Это здорово. Удачно ты про него вспомнил.

– Сам горжусь, – усмехнулся Андрей.

– Тогда давай спать, – сказала Инесса, преисполнившись миролюбия и благодарности к мужу. За то, что он – такой. Какую напраслину возводила она нынче на него! Знал бы он, что за дуреха лежит у него под боком. Не знает, и слава Богу.

 

16

Еще позавчера он был жив, ее отец. Сидел за тем самым столом, покрытым накрахмаленной скатертью (и рубашка на нем была белоснежная, накрахмаленная, только без галстука – взмолился перед тетей Юзей: «Давит воротничок, Юзенька!»), где теперь стоит гроб с ним, отчужденным от людей, которые входят, выходят, стоят, кладут цветы. Отчужденный от посторонних, от близких – Инессы, тети Юзи – в той же мере. В той же безмерности.

Тогда, десять дней назад, тетя Юзя все же настояла, чтоб пошел к врачу, ему сделали электрокардиограмму, не нашли ничего тревожащего, но дали бюллетень, сказали, чтобы посидел дома, отдохнул. Три дня посидел, повозился со своими приемниками и пошел на работу – последние два или три года он был начальником небольшой автобазы на каком-то предприятии. За тем, где он работает, было нелегко уследить – он часто менял места службы. Не потому, что был неуживчив, напротив, и не потому, что не справлялся, а потому, что каждая новая работа не приносила ему, привыкшему – и не отвыкшему! – к другим масштабам и к иной ответственности, удовлетворения, а он все искал, и не находил, и найти уже не мог, и сам отдавал себе в этом отчет, и все же нет-нет да поддавался соблазну – найти, обрести наконец себя, вернуть себе себя... Но никому не было до пожилого человека дела – он был устроен, обеспечен, чего еще недостает?..

Только вчера и сегодня Инесса увидела людей, с которыми отец был помимо дома связан. Приходили какие-то молодые ребята, девушки – притащили венок, девушки плакали и объясняли Инессе: «Такой был замечательный человек, душевный, к любому умел подойти». Подолгу стояли у гроба и немолодые люди, от них попахивало бензином, маслом, за годы въевшимися в кожу. Спрашивали тетю Юзю, чем помочь, обещали не забывать ее, уговаривали: «Если что будет нужно, вы нам звоните, не стесняйтесь». Тетя Юзя как будто бы слушала, но видно было – никого и ничего не слышала. Ни одной слезы не скатилось из ее невидящих глаз на словно бы окаменевшее лицо. Она все время сидела на стуле около гроба и неотрывно смотрела в лицо покойного. Иногда вставала, чтобы по-своему переложить букетик цветов или что-то поправить в последнем убранстве мужа. И опять застывала – на час или два.

...Михаил Степанович три дня побыл дома, а потом отправился на работу – как всегда жизнерадостный и деятельный, в своем несколько потертом пальто (сшить новое требовало не только солидных денег, но и усилий, сделать которые ни у него, ни у тети Юзи не было желания), в шляпе под стать пальто, – и все вошло в свою колею. На свадьбу к Тасе, в Подлипки, они с тетей Юзей, правда, не поехали, отец повинился перед Варварой: «Далеко уж больно, Варенька, да и тяжело нам, старикам, в таком многолюдье. Мы непременно с Юзефой Ивановной к вам потом, отдельно приедем». На свадьбу не поехал, а в остальном ничего настораживающего в его поведении не было. Может, чуть больше обычного полеживал на своей тахте, так тогда этого и не заметил никто.

А позавчера Инесса наконец собралась на Ново-Песчаную. У Андрея были какие-то поздние дела в институте, поехала одна. Он просто превосходно выглядел в тот вечер, отец. С аппетитом ел, подтрунивал над тетей Юзей, потом демонстрировал Инессе свой магнитофон и записи Вертинского. Музыкальные вкусы отца были иногда неожиданны. Он любил Вертинского, но еще нравилась ему Пахмутова. Что не мешало знать наизусть «Иоланту», «Пиковую даму» и целую кучу разных классических арий.

В тот вечер слушали Вертинского. Инессе он тоже нравился: трогала меланхолическая, красивая грусть. Обсуждали с отцом: отчего же трогает? Сколько модных композиторов и певцов за эти годы ушли в небытие, даже иные сравнительно недавние, довоенные: мелодии не слушаются уже, воспринимаются как архаизм, а вот салонный, грассирующий, с чужими для нас темами и чужой печалью Вертинский сохраняет обаяние. Отец объяснил:

– Он по-настоящему музыкален и пусть небольшой – но в каждом слове и мысли – поэт...

Возможно, возможно. А может быть, их – Инессу, отца – Вертинский незаметно, тихо и ласково возвращает в квартиру на Гороховой, где звучали его песенки?..

Инесса рассказывала о своих ленинградских впечатлениях. О Лильке. Володе Андрееве. О работе. Немного о Токареве. О нем она вообще-то не хотела ничего рассказывать, да и что в нем отцу с тетей Юзей, – а он все время оказывался на языке. Говорила, понятно, не о том, что вызывало эту невоздержанность, об этом нельзя было говорить, а только то и дело упоминала его имя, как бы давая себе разрядку, выпуская из себя одолевающее беспокойство. Хоть из института беги. Беги от самой себя.

Сколько-то дней они с Токаревым почти не виделись – он мотался по начальству, по министерству, она занималась текущими делами. Постепенно убедила себя, что уже в первый день по возвращении в Москву все поставила на место и совершенно отрезвела. Женское тщеславие натешено, вот и все, вот и хватит. И он удостоверился в бессмысленности затеи. С головой влез в дела.

Но в тот именно день, позавчера, произошли разные события. Анастасии Николаевне вместо пенсии было предложено войти во вновь организованную группу Петра Павловича Мельникова. Сева Горский тоже получил группу математиков. За Севой наблюдать было особенно забавно. «Бабушка Настя» понятия не имела, на грани чего находилась все это время, восприняла перемещение обыденно; что же до Севы, то он никаких повышений не ожидал, никогда он никем не руководил – отчего-то на всех производил впечатление человека, не могущего ни за кого отвечать, кроме как за самого себя. И вдруг такое немыслимое доверие. И еще со стороны Токарева, которого откровенно недолюбливал. Инесса потешалась над его переживаниями.

– Ничего не понимаю, – говорил Сева Инессе и смотрел на нее растерянно.

– Умеет ценить хороших специалистов, – уверяла Инесса.

Трудновато будет теперь Севе сохранить былую независимость суждений. Как ты останешься скептиком по отношению к тому, кто дал тебе положение и прибавку к зарплате? Инесса тоже не очень поняла ход Токарева – отчего именно Горский? В отделе можно было подыскать кого-то посолидней. Ну, он знает, что делает.

В этот день Инесса специально занялась тем, чтобы повидаться с Токаревым наедине. Поблагодарить за Анастасию Николаевну и сообщить заодно, что Бобров уже устроен. Но так и не сумела его поймать. Завтра. Не к спеху. Вышла из института, направляясь к старикам.

Около тротуара в ряд стояло десятка два машин. В основном «Москвичей». Новых, не очень и совсем стареньких. Собственные машины сотрудников института. Неожиданно дверца крайнего, светло-серого «Москвича», когда Инесса поравнялась с ним, открылась, и ее позвали:

– Инесса Михайловна!

Токарев?.. Она и не знала, что у него есть машина.

– Домой? Я вас подвезу.

– Нет, не домой, – растерявшись, ответила она. – Мне близко, на Ново-Песчаную.

– Садитесь, – настойчиво сказал он. – Отвезу на Ново-Песчаную.

Отвезет так отвезет. Инесса села рядом с ним. Призналась:

– Я вас искала сегодня.

– Да? – Он даже глаза отвел от дороги, чтобы посмотреть на нее с радостным недоверием.

– Хотела лично от себя поблагодарить за Анастасию Николаевну.

– Ах, вот что.

– Нет, в самом деле.

– Вы, конечно, догадались, что это ради вас?..

– Спасибо, – повторила она. – Но добро вы сделали не только ей, себе – не меньшее.

– Каким образом?

– Завоевали несколько сердец, – пошутила она. И пояснила: – Почти все в лаборатории, кроме самой Анастасии Николаевны, знали о ваших намерениях. Не от меня, не бойтесь.

– Горского я тоже завоевал?

Ага, понятно. Угадывал оппозицию. Схитрила:

– Разве в этом была необходимость?

– Вам виднее.

Да, умный человек. Деловой и умный. Все, что задумал, у него получится.

Машина обогнула тоннель, они свернули на Ново-Песчаную.

– Ну вот, – сказала Инесса, когда Токарев затормозил у дома отца, – я и на месте. Спасибо, – она собралась выходить, ручку уже нажала.

Он удержал ее, привлек к себе, стал целовать. Она отбилась:

– Что вы? Что с вами? – Она поправила съехавшую шапочку.

– Нет, это невозможно, – потерянно и как-то устало, жалобно произнес он и откинулся на спинку сиденья.

– Вокруг вас так много молодых интересных женщин, – сказала она неуверенно.

– Не говорите ерунду, – резко оборвал он. Помог Инессе с собой справиться.

– Отчего вам не нравятся молодые женщины? – язвительно спросила она.

– Оттого, – пробурчал он, – что все они глупы как пробки и пусты, как... – он не нашел подходящего сравнения.

Инесса совсем развеселилась:

– Так уж и все?

– Ну, те, которые мне попадаются. Достаточно?

– Угу.

– И они мне не нравятся, а вы мне нравитесь. Ясно?

– Вполне подходящий тон для любовного объяснения. – Инесса, Инночка, – сказал он и беспомощно умолк. За одно это можно опять в него влюбиться. Будь стойкой, Инка!

– Я ведь все, все делаю теперь ради вас, – сказал он не сразу. – Без вас все теряет смысл, зачем все это мне?

– А наука? – она блеснула насмешливо глазами. – Нет, с вами невозможно разговаривать.

– И не надо, – серьезно сказала она. – На эту тему – не надо, дорогой мой, славный Юрий Евгеньевич. Это будет самое разумное, что мы можем с вами придумать.

– Опять – разумное! Чувства у вас есть, были когда-нибудь?!

– Вот видите, – сказала она, – может быть, в самом деле лучше, когда женщина глупа как пробка. Да еще – молода.

– Вы не любите меня?

Вот так вопрос. Постаралась ответить побеспечнее:

– Я в вас чуточку влюблена. И то – не всегда. – И предложила: – Не будем ничего усложнять, ладно?

– Это я – усложняю? – возмутился он.

– Ну, я. Хорошо. Тогда, наверно, будем.

– Если бы вы только знали, как вы мне нужны. Никому вы так не нужны.

– Этого я решить не берусь.

На том и расстались. Инесса наконец выбралась из машины. Ощущая на щеках горячее прикосновение его губ. На прощанье она не стала отнимать от них своего лица.

Вышла взволнованная, возбужденная, сбитая с толку. Устояла, верно. Но надо признаться, что не так-то уж это было легко – внутренне устоять. Самоконтроль не выключала ни на секунду.

Вот и сидела потом у отца, а на языке – Токарев, Токарев. Только и прячь за зубами этот язык. Рассказывай про Лильку, Нину Озолину, Володю Андреева...

– А Токарев приехал на третий день, свалился как снег на голову. Испугался, что я...

– Я хорошо помню Володю Андреева, – сказал отец. – Нам с мамой он всегда очень нравился.

О том, что была на улице Чайковского. Инесса не стала повторять – бередить тети Юзины раны. Хотя любопытно было узнать, на третьем она жила этаже или выше.

Тетя Юзя сама спросила:

– Та квартира, на улице Чайковского, где ты была, на каком этаже?

– На третьем.

– Она была в моей бывшей квартире, – пояснила тетя Юзя отцу.

– У кого же ты там была? – заинтересовался отец.

– Так у Токаревых же, разве я не говорила? У моего начальника Юрия Евгеньевича Токарева, – стала терпеливо объяснять она, – там живут его родители... – Она умолкла, потому что почувствовала неладное. В том, как отец посмотрел на тетю Юзю. Как она посмотрела на него.

– Как, ты говоришь, зовут твоего начальника?

– Юрий Евгеньевич, – послушно повторила она. – Вы что, знаете их?

– Когда-то знавали, – помедлив, откликнулся отец. – Евгений Гаврилович?

– Да. – И зачем-то стала рассказывать: – Он на пенсии уже несколько лет. Похоже, не по своей воле ушел.

– Вот и его история выкинула, – как-то печально, непохоже на него, произнес Михаил Степанович.

– История никого и ничего не выкидывает. Из жизни можно выкинуть, из истории – нет, – задумчиво заметила тетя Юзя. И усмехнулась: – Забавно, правда?

Отец не ответил. И вдруг заговорил, словно все это, давнее, желал от себя отбросить. Не вспоминать, не бередить:

– Чайку пора, чайку пора, Юзенька. И конфеты достань, я вчера купил коробочку «Ассорти», знал, что ты, Инночка, придешь. – Не получалось, наверно: отбросить, не бередить.

Тетя Юзя послушно вышла из-за стола, отправилась на кухню. Тут раскрутилась до конца пленка на магнитофоне, защелкала по пустому диску, отец встал, выключил магнитофон, включил радио.

Весь остаток вечера проговорили о чем придется: о новом Катюшином поклоннике, который не нравится Андрею, о шумной свадьбе Таси.

Уходила Инесса уже в двенадцатом часу. Отец был, как и обычно, оживлен, вдруг пообещал:

– Когда Катюша будет замуж выходить, я ей подарю этот магнитофон, отличный аппарат.

– Хорошо, хорошо, спасибо, – смеялась Инесса, – но она пока не собирается замуж...

...Так и остался он в ее глазах – стоит в дверях, улыбающийся, чисто выбритый, в белоснежной рубашке.

Утром – семи еще не было – Инессу разбудил телефонный звонок.

– Папе плохо. – В голосе тети Юзи Инесса услышала слезы. – Я вызвала «неотложку», приезжай, пожалуйста... – Она бросила трубку.

Инесса не застала отца в живых. В дверях столкнулась с выходившей из комнаты пожилой врачихой из «неотложки». По сочувственным ее глазам, виноватому молчанию поняла – все.

...Входили, выходили, шептались о чем-то люди. Знакомые, а больше – совсем незнакомые. Геннадий о чем-то хлопотал, заботился, Варвара подносила то тете Юзе, то Инессе какие-то капли, заставляла выпить, Инесса сквозь туман видела ее заплаканное, опухшее лицо. Что-то Инесса тоже делала, но что – сама не знала и не помнила, только никак не могла осознать, что это она, что это с нею, что отец, а не кто-нибудь лежит в гробу... Раз или два столкнулась на кухне или в прихожей с Марией Макаровной – ни сострадания, ни скорби не уловила на ее надутом недобром лице. И смерть не примирила ее с Михаилом Степановичем, с тетей Юзей. Разве что безмолвно терпела сквозняк из-за все время открытой двери, затоптанные полы... Мелькнуло смутно в мозгу, что ведь и смерть ее супруга никого в свое время ни с кем не примирила...

Еще Инесса помнила какого-то полного, высокого, хорошо одетого мужчину, который пришел, постоял у гроба – все к нему обращались с почтительностью, уважительно, словно благодарили за то, что приехал, отдал долг, и Варвара объяснила, что это директор того предприятия, на котором отец заведовал автобазой, что он какую-то особую сумму выделил на похороны и все заботы взял... Да, кто-то о чем-то без Инессы заботился – Андрей, Геннадий, которые то куда-то исчезали, то появлялись снова, шептались с незнакомыми людьми. Варвара что-то говорила о поминках, что-то спрашивала, но Инесса не понимала и не вдумывалась в ее слова, а подчинялась какому-то общему движению, которое в какой-то момент вывело ее из дома, посадило в черную «Волгу», тетю Юзю тоже туда усаживали, но она засопротивлялась, полезла в автобус, куда занесли гроб, за автобусом шла вереница машин – наверно, все легковушки, что были на отцовской автобазе. Инесса все это отмечала механически, а в голове не переставая гудело «не может быть... не может этого быть» и в то же время не уходила мысль, что – может, что есть и ничего уже не поправить, не изменить... И чувство своей вины не оставляло: не надо было бередить боль, которую отец столько лет глушил в себе...

В крематории говорили речи незнакомые сослуживцы отца и тот самый директор – он как-то особенно трогательно и правильно говорил об отце, о его честной и мужественной жизни, и где-то в словах промелькнуло, что он знал отца раньше и больше, чем мог бы по автобазе, и Инесса не разобрала, что там и откуда, но не это было важно, а то, как он говорил: неказенно и непритворно горюя.

И гроб ушел в подземелье крематория – оно поглотило еще один мир, который зовется человеком, и тут же изготовилось захлопнуть свои створки за следующим...

И опять ее куда-то вели, усаживали и везли, а она думала о том, что знала и не знала мир своего отца, как все знают и не знают самых своих близких людей, и особенно горьким сейчас казалось, что не успела узнать больше, и то, что не узнала, навсегда, навечно от нее ушло... Еще позавчера в это время он был жив, и никто не догадывался, как мал оставшийся ему на земле путь. Ужасно, ужасно, повторяла оцепенело Инесса, не замечая, что кто-то утешительно обнимает ее и чьи-то слезы капают ей на грудь. Катя. Катюша. Ты со мной. А последние слова деда были о тебе. Любил он тебя, дед. Добрый и не очень-то счастливо проживший свою жизнь человек...

– Когда уходят такие люди, – услышала она голос Андрея, – даже наш перенаселенный мир немножечко пустеет.

Тетя Юзя, сидевшая рядом с Инессой на заднем сиденье машины, вдруг затряслась в рыданиях – первые ее слезы. Инесса с трудом и не сразу успокоила ее. Она затихла и снова замерла в своем углу.

– Редкий был человек, – тяжко вздохнув, сказал пожилой водитель. – Требовал строго, такого порядка, как при нем, отродясь на базе не было... А все до одного у нас его уважали. Любили даже, можно сказать...

...На другой день Инесса, как и всегда, пошла на работу. С тетей Юзей, которую силком накануне перевезли к себе, осталась Катюша.

Ничего не случилось в мире за эти три дня. И разве могло случиться, измениться от смерти одного, десяти, тысячи обыкновенных людей. Их жизнь, их смерть – смерть гораздо больше, чем жизнь, – принадлежат только им. Еще их близким – отчасти. Потому что человек ушел, а близкие – снова легли спать, и встретили опять рассвет, и пошли на работу, и, пока не наступил их час, жизнь требует жить.

Она не успела еще дойти до лаборатории, навстречу ей попался Токарев, невидящими глазами посмотрела на него.

– Я знаю... я очень сочувствую... – Что-то он говорил, она кивнула, что слышит, принимает соболезнования. Он дружески обнял ее за плечи, повернул по коридору в другую сторону, привел к себе в кабинет, усадил в кресло.

– Не надо, я пойду, – говорила она, порываясь встать, но он удержал ее, сказал:

– Если вам трудно работать, можно оформить отпуск...

– Нет, мне не трудно. Я пойду.

Он мне чужой. Он мне совсем-совсем чужой. Вот я смотрю на него и ясно, отчетливо навсегда понимаю это.

– Юрий Евгеньевич, – сказала она, все-таки подымаясь, – я вас об одном прошу... – Замялась, подыскивая слова. – Об одном. Забудем обо всем, что было. Мне это больно – то, что было.

Он растерялся, взволновался:

– Я сделал вам что-нибудь плохое?

– Нет, что вы! – заверила она. – Вы никогда ничего не сделали мне плохого. – Подумала, правильно ли будет то, что хотела добавить, добавила: – Наоборот. Только хорошее. Спасибо. Но – забудем, ладно?

Он закрыл лицо – лоб, глаза – ладонью, сжал их в ладони, словно заставляя себя что-то преодолеть. Ничего не ответил, и она ушла.

Я на какой-то высокой точке сейчас. Откуда вдруг прошлое как бы слилось с моим настоящим и будущим. Откуда иначе увиделась и стала понятна, тебе твоя жизнь и жизнь других и даже стало возможно соотнести ее со всем миром... Она уже не дробится на вчера, сегодня, завтра, она вся, целиком в тебе – твоя судьба...

Сколько дней прошло, как я уезжала в Ленинград?.. Совсем немного, но это неважно. Я встретилась с прошлым и измерила им настоящее... А старики умирают – тут уж ничего не поделаешь. Естественный процесс – совсем другое дело, когда умирают молодые...

– Инночка! – из двери лаборатории высунулась Анастасия Николаевна, увидела ее. – Инночка, вас к телефону!.. Из главка, Петров, – пояснила она, когда Инесса к ней приблизилась.

Да, Петров. Зачем он мне был нужен, Петров, вспомнить бы. Третьего дня звонила ему сама... Ах, да. Она взяла трубку:

– Слушаю, Николай Георгиевич...

1969 –1972