9
Они вышли у хорошо известного Инессе дома. Когда-то тут жила тетя Юзя со своим мужем Тимофеем Федоровичем и Артемом. Их подъезд тоже был со двора. Кажется, тот самый подъезд, подумала Инесса, когда они поднимались по лестнице. Только не могла вспомнить, на каком этаже была тети Юзина квартира. Осталось в памяти – красное дерево мебели, цветы повсюду в плетеных корзинах, множество фотографий на стенах, домработница Феня, с ее забавным псковским говором и неумолчным ворчаньем: каждый шаг по натертым ею до сверкания в глазах полам как бы по ней самой приходился. Феня тоже умерла в блокаду. Из разоренного этого гнезда пошла работать на завод, поселилась в общежитии. Тетя Юзя – она после ареста Тимофея Федоровича переехала в Москву, к старшей сестре, – до сих пор хранит ее залитые слезами письма, еще довоенные: трудно ей было привыкать к новой жизни после всегда полного людей, музыки, веселья дома.
На третьем этаже Токарев позвонил, и дверь им открыла высокая крупная старуха с белыми-пребелыми волосами.
Она целовала сына и то прижималась с нему своей белой головой, то отстранялась, чтобы взглянуть – каков он на вид, здоров ли, благополучен?
Красавица старуха. На белом гладком лице – ни морщинки, голубые глаза, не потерявшие яркость, профиль, как у сына, прямой, четкий. Графиня из бывших, да и только. Однако Токарев еще в машине поведал:
– Мать у меня деревенская, необразованная, но из тех русских простых женщин, у кого ума и житейской мудрости на десятерых образованных хватило бы. – Он любил мать, гордился ею. – Очень была красивая. После того, как Юля, сестра, погибла, от красоты мало что осталось, – Тут сын был к матери несправедлив. Дай Бог каждой женщине в такие годы сохраниться не хуже.
– Мама, познакомься, – сказал он, когда они друг на друга нагляделись, – моя сослуживица Инесса Михайловна. – И к Инессе: – Моя матушка, Антонина Павловна.
Вышел отец – при всем параде: в темном костюме, белой нейлоновой сорочке, с галстуком. Костюм, заметила Инесса, сидел на нем не очень ловко: так часто выглядит штатская одежда на бывших кадровых военных, для которых все эти пиджаки все равно что фрак для простого смертного.
Рыжеватый, с розоватыми щеками, коренастенький такой мужичок Токарев-старший; даже странно, что Юрий Евгеньевич – его сын.
Судя по квартире, был он до пенсии не рядовым человеком, хоромы заслужил. Три комнаты – Инесса вдруг сообразила, что знает расположение комнат в этой квартире. Она уверенно прошла в ванную, чтобы вымыть руки, и вышла, твердо зная, что по правую от нее сторону будет кухня а третья маленькая комнатка – в ней жил Артем – в тупичке того длинного коридора.
– Я почти как к себе домой попала, – сказала она Токареву оживленно. – Моя мачеха жила до войны в этом доме, и квартира ее имела точно такое же расположение... Бывают же такие совпадения...
Их усадили за нарядный стол, пообещав через пять минут обильный ужин.
– Цыпляточек пожарила, пирожков с капустой напекла, салат у меня с крабами, Евгений Гаврилович вчера как раз принес, икорки тоже немножко есть, для тебя специально держала, – говорила мать, довольная, что может так изысканно и разнообразно накормить сына и гостью.
За столом сидели сначала несколько стесненно – поговорили о том, какой город лучше – Москва или Ленинград, но извечного спора не вышло, какой спор без противной стороны. А для ленинградцев, даже и бывших, известно: лучше города нет на всем свете. Потолковали о московской сутолоке и чрезмерном обилии приезжего люда. Токарев-старший сказал:
– Меня однажды хотели перевести в Москву на работу. В тридцать шестом. Не поехал. Здесь для меня место не хуже нашлось, пост высокий.
– И зря не поехал, – сказала на это жена. – По крайней мере, с голоду бы здесь не помирали и Юленька была бы жива.
– Об этом-то что толковать? – грубовато одернул ее старик. – Я не о том: кто мог блокаду предвидеть? Я о том, что ни на какой другой город Ленинград не променяю. Юнцом, в лаптях сюда пришел – Петроград тогда назывался – и из ничего стал в нем всем, как в гимне поется, – и блеснул заметно запавшими глазами на Инессу, гордясь. – Потом-то мы с Тоней и с ребятами пол-России объездили, а с двадцать девятого прочно обосновались...
Инесса слушала его с симпатией – перед ней был один из тех мальчишек революции, которые вынесли на плечах своих разруху гражданской войны, руками которых поднимались леса первых пятилеток. Первое послереволюционное поколение. Малограмотные, учились в разных партшколах, промакадемиях, рабфаках, не спали ночами, месяцами не видели жен и детей – строили социализм. Как умели, как понимали. Отец ее тоже из таких, с той лишь разницей, что фельдшерский сын, какой-никакой, а – интеллигент, полегче брал подъемы.
– А народу погибло здесь – пропасть, – опять про свое, перебив мужа, заговорила мать. – Даже вспомнить страшно, что творилось. Простить себе не могу, что Юлю, дочку, не уберегла. Ведь как было...
– Мама, пожалуйста, – попросил Токарев.
Видно, она испытывала потребность поделиться старым своим горем с каждым новым человеком. Больше двадцати лет с той поры, а все равно ничего не забыто.
– Да нет, теперь уж что? – успокоила она сына, который не хотел, чтобы она начала вспоминать и расстраиваться. И поспешила – как бы снова не перебили – Инессе рассказывать: – В тот день я собралась в распределитель пойти, а Юленька как раз дома оказалась – вообще-то она была на казарменном положении – и говорит, давай, мама, я схожу, у меня время есть... Вот как чувствовала – не хотела я, чтоб она шла. И самой-то трудно идти, ноги еле волочила, и ее пускать не хотела. Ну, а спорить тоже сил не было. Отпустила. Она и не вернулась. Никогда не вернулась больше. – Хоть и обещала не расстраиваться, а все-таки голубые ясные ее глаза заволоклись слезой, она поспешно нащупала в кармане платья платок, смахнула ее. – Нет, и не рассказать вам, что мы тут пережили. Иногда вспомню – и себе не верю, неужели все это со мной было, а я еще жива, по земле хожу? А Юленьки вот нет...
– Ладно, – сказал Токарев-старший. – Нечего нюни распускать. Сын к тебе приехал. Гостью привел. Наливай-ка, Юрка, выпьем.
– Ты же не пьешь?
– Не пью, – подтвердил отец. – И раньше не был выпивохой, – пояснил он Инессе, – а теперь совсем на лимонад да на минеральную воду перешел. Сердце пошаливает. – И повернулся к сыну: – Я не пью, а другим за столом с такой закусочкой, – он не без бахвальства провел рукой, – не заказываю. И мать пригубит винца, она у меня «Твиши» обожает, и ты еще мужик молодой, крепкий.
Налили, выпили.
– Вот что я скажу, – Токарев-старший поставил на стол стакан, из которого отпил боржоми. – Когда в войну воевали, думали – после войны жизнь правильно, хорошо пойдет...
– А чем же она неправильно идет? – недовольно откликнулась жена. – Как пить перестал, стал брюзга – ужас, – пожаловалась она сыну.
– При чем тут? Сколько я пил? Алкоголиком меня выставляешь.
– Никакой не алкоголик, а за столом, с гостями позволял себе. Все веселее.
– Ладно, ладно, – примирительно одернул сын. – Очень все просто, – пояснил он Инессе, – на пенсию вышел, свободного времени невпроворот, раньше когда было брюзжать? Раньше работать надо было, – он смотрел на Инессу, улыбаясь одними глазами. – Я бы в обязательном порядке выдавал пенсионерам участки за городом. Чтобы летом выращивали плоды и цветы, зимой изучали агротехническую литературу. И у самих дело, и народному хозяйству дополнительная продукция, – он шутливо подмигнул отцу, но тот шутку не принял, похоже – даже обиделся.
А здесь Токарев опять другой – третий. Домашний. Снял, спросив разрешения, пиджак, остался в шерстяной темно-серой рубашке. Никому не начальник – чей-то просто сын в родительском доме. Ральше Инесса не видела, как улыбается, сейчас может наглядеться – оживление не сходит с Лица, человеку всегда хорошо, сколько бы ни стукнуло лет, под отчим кровом, с отцом, с матерью.
– Пенсия – ни при чем, – опять заговорил старик и, как бы осуждая, оглядел всех по очереди: сына, жену, Инессу. – Порядка нет. Нету порядка. Всюду молокососы, ничего не понимают, сами не знают чего хотят. Я тут одно предложение сделал, послал в соответствующую организацию...
– Какое предложение? – полюбопытствовала Инесса. Старик сердился и казался забавным.
– Какое – неважно, – отмахнулся он. – Все ж таки у меня жизненный опыт, не один год на ответственных постах проработал. И сейчас бы работал, если бы порядок был. Не нужен, видите ли, оказался. – Понятно: обидели старика, таит обиду.
Инесса посмотрела на него сочувственно, а сын сказал:
– Да что ты, папа, о чем говоришь? – Ему, видно, было неприятно, что отец начал откровенничать. – Что с твоим предложением сделали, скажи лучше?
– Что, что, – пробурчал тот. – А ничего. Им, понимаешь ли, непонятно, о чем хлопочу. А пока я приема добился!..
– Забыл, наверно, что и к тебе-то нелегко было попасть.
– То – я, – веско произнес отец. – Сравнил. Меня и какого-то мальчишку.
– С утра до вечера, – вступила в разговор мать, – письма разные строчит. Пишущую машинку купил. Как позавтракает утром, так и садится, одним пальцем стучит, стучит...
– Не писателем ли задумал стать? – поддел старика сын.
– Не смейся, не над чем смеяться. Безобразий кругом развелось. Иду по улице – навстречу девчонки в этих юбках своих до пупа...
– Говорят, скоро будут длинные до земли носить, так тебя устроит?
Отец только усмехнулся:
– Среди дня с парнями обнимаются... Фильмов заграничных напокупали, только разлагают молодежь. Мы разве в их годы такие были?..
– Так те годы давно прошли, – напомнила мать. – Ты что ж, хочешь, чтобы годы шли, а ничего не менялось?
– Хочу! – гаркнул муж и кулаком грохнул по столу. Лицо его, хоть и не пил, еще больше порозовело, светлые глаза смотрели жестко, и Инесса вдруг поняла, что этот старый человек, поначалу показавшийся достойным, не нравится ей. Не потому не нравится, что он такой злой, хотя и это тоже не нравится, и не потому, что не одобряет мини-юбки, в конце концов не всем же они должны нравиться, а Инессе тоже не очень по душе мальчики и девочки, которые, не стесняясь, обнимаются и целуются на эскалаторах метро – не хотела бы она увидеть в такой парочке свою Катьку и уверена, что не увидит, – и фильмы за границей, наверно, покупают не всегда лучшие и не всегда выбирают их с достойным вкусом – все верно, а вот что-то угадывалось в этом сердитом, обиженном человеке злое, непримиримое. Косное. В этом его «Хочу!». Она отвела от него глаза.
Токарев поспешил предложить:
– Крабы в майонезе? Инесса протянула тарелку:
– Разве от такого угощения откажешься?
– Вот, отец, крабы, икра у тебя на столе, а ты недоволен. Правильно мать говорит – не пьешь, оттого и сердитый стал.
Старик молчал. Уткнулся в тарелку, ковырял салат. Наверно, жена под столом толкнула, напомнила, что посторонний человек в доме, чтоб не кричал и по столу не дубасил. Мать куда приятнее, заключила Инесса. Нелегко, наверно, с таким человеком ей жизнь прожить. А впрочем, кто знает? Отчего уж ей так с ним плохо было? Если и покричит иногда – так не на нее же. Чем-то он напомнил Инессе отцовскую соседку Марию Макаровну, хотя какое сравнение?.. И все же, кажется, тут же нащупала общее: злую обиду, что жизнь не так идет, как им надо, не на их мельницу воду льет. Им, в их закоренелой косности, нужно, чтобы ничего никогда не менялось, не двигалось, если от этого движения им лично пользы нет, а и вред. Масштабы, конечно, разные, сравнивать не приходится, а по сути...
– Вот, – сказала мать, отвлекая разговор на другое, – крабы едим, майонезом поливаем. А в блокаду, поверите ли, ремни, подошвы кожаные варили. Столярный клей на вес золота был. Не то что о крабах не мечтали, а картофелина, солью посыпанная, казалась самой что ни на есть лучшей едой...
...В сорок втором году Инесса смотрела фильм «Ленинград в борьбе». Это было летом, она пошла с Зинкой, девчонкой, с которой вместе лежала в больнице, а после больницы продолжала видеться. И Зина к Инессе привязалась. Добрая, неглупая была девочка, но находилась где-то на низшей ступени цивилизации. Кончила пять классов, работала кондукторшей в трамвае, книг не читала, и интересы ее постоянно крутились между любовными приключениями, которых и в войну ей хватало, и рынком, где что-то она продавала и покупала, отец был на войне, а у матери еще двое ребят, младших.
Они пришли в железнодорожный клуб, народу набралось – почти полный зал, сеанс был вечерний, и помещение небольшое.
К тому времени Инесса уже знала, что мама умерла, что умерла она от голода, что в Ленинграде от голода умерло много людей. Но представить; понять, как это умирают от голода и что это – город в блокаде, не могла.
Начался фильм. Рядом с ней, сзади, впереди вздыхали, охали, ужасались люди. Добрые, склонные к сочувствию и сопереживанию люди.
Инесса окаменела. Все внутри у нее сжалось и не отпускало. Она не чувствовала себя, она была там, в своем городе, с теми, кто пробирался между сугробами за водой по неузнаваемому Невскому, – неужели это Невский, как же так, как же это может быть, что заваленная сугробами, с торчащими мертвыми трамваями улица – Невский?.. И эти шатко ступающие, падающие посреди тротуара люди, те самые люди, которые год назад ходили веселые, нарядные, сытые по веселому, нарядному, сверкающему зеркальными стеклами Невскому?.. Этому нельзя было ни сочувствовать, ни ужасаться этим, – Инесса могла только жить сама в этом.
Зина, когда погас экран и зажегся под потолком тусклый желтый свет, сказала, вздохнув:
– Надо же, до чего эти фашисты людей довели! – как о постороннем, чужом сказала. Так о незнакомом молодом покойнике говорят. Еще полминутки помолчала, шныряя глазами по кинозалу, кого-то увидела, зашептала: – Гляди, Василий идет. С Нюрой вроде, а?.. Пойду догоню, мы тебя у входа подождем.
Инесса вышла через другую дверь и по темной улице побрела домой, к Варваре. Шла – и казалось, умирает сама. Оттого что в теплый, летний этот день заледенели от жуткого мороза все ее члены, оттого, что не ступают, подворачиваются опухшие от голода ноги, оттого что не может узнать в почерневших, с запавшими глазами, измученных лицах тех, кого знала совсем недавно.
Варвара уже вернулась с дежурства в больнице и затеяла на кухне стирку. Она стояла над корытом в клубах пара, двигались споро ее сильные неустанные руки – что-то она оттирала на доске. Пахло мокрым мылом, щелоком, слежавшимся грязным бельем.
Дети – Олежка и Тася – спали.
Инесса без всяких мыслей или намерений заглянула на кухню и пошла в свой закуток в коридоре. Дошла до топчана и рухнула на него, лицом в подушку.
Тотчас же Варварина рука легла ей на плечо, Варварино дыхание согрело затылок.
– Инночка, что ты? Что с тобой?
Состиранные, с тонкой и нежной, как шелк, кожей пальцы гладили голую Инессину руку, хотели успокоить, утешить, напомнить, что никогда-никогда Варвара на оставит ее в горе. Терпеливая, великодушная, мудрая Варвара!.. Что бы Инесса делала, если бы не встретилась она на пути?.. Не лежала бы сейчас на этом топчане, даже через все свое отчаяние зная, что она – не одна на белом свете...
Инесса забывала, что Варвара всего-то на шесть лет старше ее самой. Варвара была взрослой женщиной, матерью, женой солдата, а Инесса?.. Безответственная, балованная, эгоистичная девчонка.
– Варвара, – сказала она, повернувшись на постели, – это ужасно – то, что было в Ленинграде. Это и вообразить невозможно.
– Инночка, ну что ты, милая ты моя! Ведь уже это прошло, уже возят туда продукты, что ж ты поделаешь, когда несчастье такое?..
– Нет, нет, не в этом дело, – замотала головой Инесса. – Дело в том, что я жуткая дрянь.
– И выдумаешь же! – ласково засмеялась Варвара. – Ну что ты на себя наговариваешь?
– Я – слабое, ничтожное, эгоистичное существо, – жестко сказала Инесса. – Я слишком много думала о себе, и мои несчастья заслонили от меня мир.
– Господи, да что ты себя коришь? Да другой бы на твоем месте и не так бы переживал.
...Инесса поселилась у Варвары, выписавшись из больницы. Деваться ей было совершенно некуда, работы она никакой не знала, ни близких, ни дальних родственников у нее не осталось. Ею владело тупое отчаяние и безразличие к своей несчастливой судьбе. И тогда явилась Варвара – палатная сестра, которая с первого дня Инессу особо опекала – жалела ее, беспомощную, неприспособленную, такую молоденькую. Пришла и сказала, что если Инесса хочет, то может остаться в больнице санитаркой – рабочая карточка! – а жить может у нее.
У Варвары было полдома неподалеку от больницы. С улицы дом казался вместительным и добротным, внутри же Варварина половина состояла из одной комнаты, кухни и закутка в коридорчике, где Инесса после долгих споров (Варвара, конечно, хотела отдать ей свою кровать) и поселилась. И пошла работать санитаркой. Мыть полы, убирать нечистоты.
Дома у нее, в Ленинграде, – когда дом, конечно, еще имелся – полы были паркетные и в подъезде висело объявление, чтобы ни в коем случае их не мыть, а только натирать. И два раза в год являлся в квартиру полотер со своим пахучим оранжевым ведром, устраивал кавардак, сдвигая во всех комнатах мебель, – квартира от этого становилась привлекательно-незнакомой и неожиданной, – намазывал полы, а потом плясал по ним, засунув босую оранжевую ногу за ремешок щетки... Инессе лишь иногда приходилось протирать кафельный пол на кухне, ну сколько там было метров? Пятнадцать, не больше.
В больнице, на ее этаже, размещалось шесть громадных палат. Коридор. Лестница. Наверно, только безвыходное положение, трудности с кадрами заставляли больничную администрацию первые полгода терпеть такую санитарку. Пока она с грехом пополам, пыхтя и обливаясь потом – ни сноровки, ни сил у нее не было нисколько, – управлялась с одной палатой, тетя Катя с первого этажа успевала убрать свои шесть.
Грязная эта, непосильная работа выматывала, опустошала. Порой находило мучительное желание – умереть, не жить. Зачем ее выходили в этой больнице?!
Сознание, что ею делалась во время войны именно трудная, именно грязная, но необходимая работа, лишь иногда и ненадолго утешало. Госпиталь бы еще был, а то – больница, и болезни все совершенно тыловые, и больные – самые простые, заурядные, никакими геройствами не знаменитые женщины. К тому же командовали Инессой все, кому только была охота, – от врачей, сестер и больных до таких же, как она, санитарок. Житейская неприспособленность, душевная чувствительность, беззащитность молодости вовсе не у всех вызывают участие. Варвара была – одно, а та же тетя Катя, санитарка с первого этажа, – другое; она не то что по ошибке Инессин участок на лестнице не захватит своей тряпкой, а норовила хоть два, хоть три своих метра не домыть. Злая была эта тетя Катя и жестокая, понимала, как этой ленинградской девочке-неумехе трудно, но хотела, чтоб еще трудней было, хоть этим ее до себя низвести.
...Варвара стащила Инессу с топчана и объявила, что сегодня у них банный день, давно Инессе пора голову мыть, воды горячей много. И Инесса пошла, и послушно разделась, и подставила голову под струю горячей воды, которую лила на нее Варвара, а сама при этом думала, что никакие сотни квадратных метров грязных полов, никакие нечистоты – ничто ей теперь не страшно, после того что увидела. Другая мерка несчастья, другая мерка мужества оказалась у нее в руках.
Все это мгновенно пронеслось перед глазами – больница, Варвара, тетя Катя, Зинка и то, как повернул тот день, когда увидела фильм «Ленинград в борьбе», ее судьбу, ее жизнь.
Этой вот седой женщине она тоже обязана. Ленинградка, научила ее мужеству. И не одну ее, наверно.
Инесса попыталась представить, как было в этой квартире в те дни: забитые окна, железная труба под лепным потолком, стены в изморози. Укутанная во что только возможно, с тяжелыми на ослабевших ногах валенками, иссохшая, с потухшим взглядом хозяйка... Все так, наверно, но отчетливо увидеть это теперь уже нельзя – среди тепла, уюта, блеска хорошей посуды, обилия еды на столе.
– Еще хорошо, Евгений Гаврилович неподалеку, на Ленинградском фронте, служил, – сквозь мысли донеслось
– И выдумаешь же! – ласково засмеялась Варвара. – Ну что ты на себя наговариваешь?
– Я – слабое, ничтожное, эгоистичное существо, – жестко сказала Инесса. – Я слишком много думала о себе, и мои несчастья заслонили от меня мир.
– Господи, да что ты себя коришь? Да другой бы на твоем месте и не так бы переживал.
...Инесса поселилась у Варвары, выписавшись из больницы. Деваться ей было совершенно некуда, работы она никакой не знала, ни близких, ни дальних родственников у нее не осталось. Ею владело тупое отчаяние и безразличие к своей несчастливой судьбе. И тогда явилась Варвара – палатная сестра, которая с первого дня Инессу особо опекала – жалела ее, беспомощную, неприспособленную, такую молоденькую. Пришла и сказала, что если Инесса хочет, то может остаться в больнице санитаркой – рабочая карточка! – а жить может у нее.
У Варвары было полдома неподалеку от больницы. С улицы дом казался вместительным и добротным, внутри же Варварина половина состояла из одной комнаты, кухни и закутка в коридорчике, где Инесса после долгих споров (Варвара, конечно, хотела отдать ей свою кровать) и поселилась. И пошла работать санитаркой. Мыть полы, убирать нечистоты.
Дома у нее, в Ленинграде, – когда дом, конечно, еще имелся – полы были паркетные и в подъезде висело объявление, чтобы ни в коем случае их не мыть, а только натирать. И два раза в год являлся в квартиру полотер со своим пахучим оранжевым ведром, устраивал кавардак, сдвигая во всех комнатах мебель, – квартира от этого становилась привлекательно-незнакомой и неожиданной, – намазывал полы, а потом плясал по ним, засунув босую оранжевую ногу за ремешок щетки... Инессе лишь иногда приходилось протирать кафельный пол на кухне, ну сколько там было метров? Пятнадцать, не больше.
В больнице, на ее этаже, размещалось шесть громадных палат. Коридор. Лестница. Наверно, только безвыходное положение, трудности с кадрами заставляли больничную администрацию первые полгода терпеть такую санитарку. Пока она с грехом пополам, пыхтя и обливаясь потом – ни сноровки, ни сил у нее не было нисколько, – управлялась с одной палатой, тетя Катя с первого этажа успевала убрать свои шесть.
Грязная эта, непосильная работа выматывала, опустошала. Порой находило мучительное желание – умереть, не жить. Зачем ее выходили в этой больнице?!
Сознание, что ею делалась во время войны именно трудная, именно грязная, но необходимая работа, лишь иногда и ненадолго утешало. Госпиталь бы еще был, а то – больница, и болезни все совершенно тыловые, и больные – самые простые, заурядные, никакими геройствами не знаменитые женщины. К тому же командовали Инессой все, кому только была охота, – от врачей, сестер и больных до таких же, как она, санитарок. Житейская неприспособленность, душевная чувствительность, беззащитность молодости вовсе не у всех вызывают участие. Варвара была – одно, а та же тетя Катя, санитарка с первого этажа, – другое; она не то что по ошибке Инессин участок на лестнице не захватит своей тряпкой, а норовила хоть два, хоть три своих метра не домыть. Злая была эта тетя Катя и жестокая, понимала, как этой ленинградской девочке-неумехе трудно, но хотела, чтоб еще трудней было, хоть этим ее до себя низвести.
...Варвара стащила Инессу с топчана и объявила, что сегодня у них банный день, давно Инессе пора голову мыть, воды горячей много. И Инесса пошла, и послушно разделась, и подставила голову под струю горячей воды, которую лила на нее Варвара, а сама при этом думала, что никакие сотни квадратных метров грязных полов, никакие нечистоты – ничто ей теперь не страшно, после того что увидела. Другая мерка несчастья, другая мерка мужества оказалась у нее в руках.
Все это мгновенно пронеслось перед глазами – больница, Варвара, тетя Катя, Зинка и то, как повернул тот день, когда увидела фильм «Ленинград в борьбе», ее судьбу, ее жизнь.
Этой вот седой женщине она тоже обязана. Ленинградка, научила ее мужеству. И не одну ее, наверно.
Инесса попыталась представить, как было в этой квартире в те дни: забитые окна, железная труба под лепным потолком, стены в изморози. Укутанная во что только возможно, с тяжелыми на ослабевших ногах валенками, иссохшая, с потухшим взглядом хозяйка... Все так, наверно, но отчетливо увидеть это теперь уже нельзя – среди тепла, уюта, блеска хорошей посуды, обилия еды на столе.
– Еще хорошо, Евгений Гаврилович неподалеку, на Ленинградском фронте, служил, – сквозь мысли донеслось до Инессы. – Кое-что из своего пайка экономил, нам с Юленькой привозил.
Сколько лет прошло, а в ленинградских домах и по сию пору не иссякли блокадные воспоминания.
– И Юленька бы выжила, если бы в тот раз...
– Не в тот раз, так, может, в другой, сколько об одном говорить можно? Не вернешь Юленьку разговорами.
Ему еще до сих пор больно. Не хочет бередить боль. В дальнем углу комнаты, на низком столике, кстати зазвонил телефон. Мать рванулась было встать, но о чем-то вспомнила, посмотрела на сына. Тот понял, попросил извинения у Инессы, поднялся. Почему-то все замолчали.
– Да? – сказал в трубку Токарев. – Я. – Звонок, видимо, ожидался, и ожидался с удовольствием. Антонина Павловна не спускала заинтересованных глаз с сына. – Ну, здравствуй, здравствуй! – Он уселся поудобнее в кресле, приготовившись к приятному разговору. – Мама мне передавала. Ты получила мою открытку?
Инесса сказала:
– До войны мне приходилось бывать в этом доме.
– Да? – отвлекшись от сына, живо откликнулась Антонина Павловна. – У кого же? Мы давно тут живем, многих знаем.
– Их вряд ли знаете. Давно было. Друзья моих родителей тут жили. Папин сослуживец, вернее, начальник. А мама дружила с его женой. Никак только не могу вспомнить, на каком этаже они жили. А подъезд точно ваш, в этом я уверена.
– В блокаду умерли? – понятливо предположил Токарев-старший.
– Нет. Дядя Тима – папин начальник – был репрессирован. Сейчас реабилитировали.
При этих словах, словно с усилием что-то припоминая, глаза Евгения Гавриловича сделались напряженными, – может быть, он знал Тимофея Федоровича? В этом доме большей частью жили люди необычные – известные артисты, крупные руководители, каким был Тимофей Федорович. Да и он сам, Токарев-старший.
Она решила ему помочь:
– Это для меня – дядя Тима. Тимофей Федорович. Не знали?
– Не знал. Нет. Не знал.
Антонина Павловна отвлеклась от телефонного разговора сына, пояснила:
– Мы здесь только в тридцать седьмом поселились. Тут до нас тоже такие жили.
– Ладно, помолчи, – оборвал ее старик.
Уже через несколько дней, в Москве, Инессе увиделся этот ищущий что-то внутри себя взгляд, и она почти безразлично подумала: вспомнил ли он тогда? Что именно и как?.. Это уже не будет в ту минуту иметь для нее никакого значения, а сейчас она продолжала:
– Жена дяди Тимы вскоре отсюда выехала. В Москву перебралась. На ней мой отец теперь женат.
– Вот как! Интересно, интересно! Жизнь иногда так выворачивается, что никакой фантазии не хватит придумать, – все еще мыслями к Инессе не вернувшись, произнес старик. А Антонина Павловна, которую, видно, значительно больше занимал телефонный разговор сына, кивнула в его сторону и сообщила шепотом:
– Бывшая невеста. Чуть было не поженились после войны. Хорошая была девушка. Я к ней, как к дочке, привязалась.
– Что ж помешало? – поинтересовалась Инесса из вежливости. На самом деле ей было неловко узнавать подробности биографии своего начальника. И зачем ей это рассказывают?..
– Не сложилось, – с сожалением отозвалась мать. – А он уехал в Москву, там встретил Веру, с ней еще до войны учился в институте... Вера тогда уже в Москве жила... Так и живем – сын в Москве, мы здесь, вдвоем остались. Только и радости, когда в командировку приедет. Вадика иногда к нам присылают.
Инесса слушала, а краем уха ловила другие слова:
– ...И никак завтра не сможешь?.. Уеду? В понедельник, наверно, вечером уеду... Хорошо, в воскресенье утром я тебе позвоню. Знаешь, говорят, русский человек любит создавать себе трудности, чтобы было что преодолевать... – Он долго, с веселыми глазами слушал, что ему отвечают. Наконец положил трубку, оживленно вернулся к столу: – Выпить по рюмочке, я полагаю, уже время опять наступило, как вы считаете, Инесса Михайловна?.. А то все разговорчики, разговорчики.
– А я не напрасно теряю время, – с улыбкой заметила Инесса. – Я все о вас теперь знаю.
– Почти все, – поправил он. – Мама не успела рассказать. – Он ласково прикоснулся к белым волосам матери, провел по ним ладонью. – А где обещанные цыплята, мутерхен? – вспомнил он. – Так и уйдет гостья, не отведав твоих Табаков, скажет – зажали... – Он был в превосходном расположении духа. Кто-нибудь из институтских его увидел бы – глазам не поверил.
Еще несколько раз Токарева требовал телефон. Звонили друзья. С одними он сговаривался о встречах, с другими явно встречаться не собирался, но каждому звонку был, кажется, одинаково рад.
– Зазвал вас в гости, а сам вишу на телефоне, – повинился он перед Инессой. – Но что с этими друзьями детства и юности поделаешь?..
– А мне показалось, что вам эти звонки приятны.
– Большей частью – да, – согласился Токарев. – Не все. Вот тезка мой – Юрка Горохов звонил, помнишь, мама, Юрку Горохова?.. Кто-то ему доложил, что я прибыл. Когда-то мы с ним, пожалуй, дружили. Но ничего давно не осталось общего. Сделал из себя неудачника. Весь мир костит за свои неудачи. А почему – неудачи? Потому что – слабый человек.
– Декабрист он, твой Юрка Горохов, – вмешался Токарев-старший.
Инесса с удивлением обнаружила, что слово «декабрист» можно произнести и осудительно.
– Никакой он не декабрист, – возразил сын, – а не желает считаться ни с какими обстоятельствами. С обстоятельствами считаться нужно.
Инесса, не понимая, о чем идет речь, все-таки не удержалась:
– Декабристы считались?
– Тоже не считались, – кивнул Токарев. – Что не делает им, кстати, чести.
– А по-моему, делает.
– Не больше, чем Дон Кихоту. – Кажется, ему не хотелось спорить, он объяснил: – Юрка не имеет отношения ни к тем, ни к этому. Талантлив был – выдающаяся личность в нашем классе. Полагал, что так и будет всю жизнь шагать по красной ковровой дорожке, одни пятерки за все получать. Не вышло, сорвалось, моментально скис, покатился по наклонной. Сам и виноват. Человек не имеет права быть слабым, если хочет по-человечески жить.
– Как вы жестоко судите, – несколько сбитая с толку, заметила Инесса. – Безусловно, сильным быть хорошо и выгодно, но не все же рождаются сильными? Как и красивыми?
– Не все. И никто не мешает нам любоваться красотой и испытывать антипатию к уродству, хотя чем оно перед нами виновато? Вот на вас мне приятно смотреть, – Инесса смутилась под его взглядом, – а на всех других дам из нашего отдела – нисколечко. – Он откровенно попытался по выражению ее лица угадать, какое произвел впечатление.
Она совладала с собой:
– Недозволенный прием, Юрий Евгеньевич. Не говоря о том, что в отделе у нас много молодых и привлекательных женщин. А в отвращении к уродству – тоже жестокость.
– Не спорю, но так уж устроен мир, что он ласков и добр к сильным и красивым и жесток к старости, слабости, уродству. Нам с вами мир не переделать. Некрасивые неудачники симпатичны только в книжках и на экранах телевизоров. В жизни – наоборот, вы не согласны со мной? Люди льют слезы над книгами и в кинозалах, а чужая боль, неудача, которая рядом, за стенкой или выше этажом, не заставит же нас плакать, не так ли? – Он смотрел на нее победительно.
– Да, пожалуй, – вздохнула Инесса. – Это оттого, что в жизни и удача и неудача кажутся – хотим мы того или не хотим – непременно заслуженными, как же иначе? Преуспевает – значит, прав. Нет – кто же, кроме самого, виноват? Но мы-то с вами, лично я, лично вы, – так хорошо понимая это, могли бы быть добрей?
– И что бы изменилось?
– На одну или две обиды вашему Юрке Горохову досталось бы меньше.
– Не знаете вы Юрку. Он сам кого хочешь обидит. И мы же не умеем считать не доставшихся нам обид, – улыбаясь напомнил он. – Счет можно вести лишь тому, что существует?
– Вот что я вам скажу, Инесса Михайловна. – Старый Токарев отлепил от губ цыплячье крылышко, утер бумажной салфеткой подбородок. – Судьба человека в его руках.
– Всегда? – усомнилась Инесса. Любопытно. Вчера у Лильки похожий возник разговор. Спор, так и не завершившийся.
– Если исключить стихию, болезни, войну.
– А объективные обстоятельства, которые вне человека?
– Что-то вы больно серьезный разговор затеяли, – недовольно вмешалась Антонина Павловна.
– Ты, мамуля, права. Как всегда. Чайку бы неплохо, а?
Счастье, наверно, для матери иметь такого сына?.. Токарев-сын Инессе определенно нравился.
Было уже начало двенадцатого, когда он вышел проводить Инессу до троллейбуса, но в последний момент впрыгнул на ступеньку следом за ней:
– Не могу вас одну отпустить. Доставлю до гостиницы.
– Ну, совсем не стоило, – неискренне заверила Инесса, ей хотелось, чтобы он проводил ее. Хотелось продлить этот вечер с ним, получившийся неожиданным. В какой-то момент – никто из них, видимо, не словил этого мгновения, но оно было – как бы в другое русло повернули их отношения. Инесса в этот момент перестала быть командированным ведущим инженером, а он – ее начальником, но случилось это уже к исходу вечера, еще только что-то стало неясно определяться, и невозможно было так все прервать – ей сесть в троллейбус, ему вернуться домой. Наверно, они одинаково это чувствовали.
– Я давно хотел спросить у вас, – сказал Токарев, когда они вышли из троллейбуса на углу Невского и Литейного и направились не спеша к «Октябрьской», – откуда у вас такое необычное имя?
– Родители нарекли.
– Нет, серьезно?
– А разве я – несерьезно?
«Ужасная ты кокетка», – сказала бы в этом месте Лилька.
– Когда я пришел в институт, сразу обратил внимание на ваше имя. И на то, что у блондинки такие черные глаза.
– Ладно, – смилостивилась Инесса. – Приоткрою и я некоторые свои тайны. Мать моя была темной шатенкой с черными глазами. А отец – светлый и голубоглазый. Вот получился гибрид. А назвали меня в честь Инессы Арманд. Мой отец то ли дружил с ней, то ли был знаком – в точности не скажу, но его восхищение этой женщиной и память о ней дали мне имя. – Тут ей вспомнилось смешное: – В школе у нас одна учительница была, мы ее Шваброй звали – тощая, злая, так она меня однажды в уборную затащила, велела ресницы мыть, думала – крашу...
Они подошли к гостинице. Инесса протянула руку:
– До свиданья. Спасибо за вечер.
Он взял ее руку и неожиданно, смущаясь и оттого неловко, поцеловал.
Уже оказавшись за стеклянной дверью, в вестибюле, Инесса оглянулась. Он все еще стоял и глядел ей вслед. Она дружески помахала ему и, не оборачиваясь больше, направилась к лифту.
У себя в номере, не зажигая света, она подошла к окну. Окно выходило на Лиговку, был виден угол Невского.
Токарева, разумеется, и след простыл. Или ты хотела, чтоб он стоял на углу, пронизываемый ветром, и угадывал, где твое окно?..
Инесса надела халат и села на край кровати. Слушай, старуха, сказала она себе. Тебе уже пятый десяток, кому ты нужна? Мало молодых женщин на свете? Тебе не семнадцать лет, чтобы придавать значение разным выразительным взглядам и целованию ручек. Глупо и пошло в твои годы даже внимание на такое обращать.
Она говорила так, а сама в это же время крутила перед собой короткометражную ленту: мужское лицо с разными лестными для нее выражениями – то одобрение (Инессы), то любование (ею же), то это неожиданное смущение. Или вот такой кадр: стоит у подъезда гостиницы женщина, довольно еще привлекательная, с хорошей фигурой (это уж точно, с этим не поспорит никто), элегантная – и мужчина склонился к ее руке, целует эту руку. А потом смотрит ей вслед – с восхищением и сожалением, что она навсегда для него – по ту сторону дверей.
Конечно, муж давно уж так не смотрит и ручек не целует. Вот и вся отгадка – что-то новенькое, почти забытое и до сих пор, оказывается, не потерявшее своей притягательности и нужности. Для твоего глупого женского тщеславия.
Инесса решительно встала, подошла к телефону и заказала Москву.
Непроснувшийся Катькин голос:
– Ма?.. А папы нет. Он без тебя тут совсем загулял. – Она сонно растягивала слова и не придавала им никакого выражения.
– А что он сказал? Куда ушел?
– Ничего он мне не сказал. – Она, кажется, уже слегка жаловалась.
– Тетя Варя приходила?
– Приходила. Наготовила полный холодильник, а есть некому. – Тут Катькин голос проснулся.
– Так вы что, не ужинаете?
– Вот, – вместо ответа сказала Катя, – явился твой муж и мой отец. И хватает у меня трубку. Ма, я тебя целую! Приезжай скорей! – и в ту сторону, сердито: – Ну что, минутку обождать не можешь?..
Инесса так всю сцену себе представила: Катька в розовой своей пижамке, растрепанная, сонная, теплая; и Андрей, в пальто, шляпе, вырывающий у нее трубку.
– Инночка! Ну, как ты там?
– Хорошо!
– Когда приедешь?
– Скорей всего, во вторник. А ты где так поздно гуляешь? Ребенка забросил.
– Ребенок только рад. А меня Бородины к себе затащили. Когда уже уходили из института, вспомнили, что у них какая-то некруглая дата свадьбы. Для торжества нужен был гость. – Он рассказывал весело, забавно, наверно, получилось.
– Ира вас развлекала? – Ира может болтать часами.
– Спрашиваешь! У Генриха – ангельское терпение.
– Недаром он у вас в институте самый заядлый рыболов и охотник, – рассмеялась Инесса. И услышала в трубке ответный – такой знакомый! – густой смех.
– Ты-то как там? – спрашивал Андрей.
– Хорошо, я же говорю – хорошо. Работа – ни с места, а все остальное хорошо. Сегодня в гостях была... Ах, ты не знаешь! Токарев приехал.
– Зачем это он приехал? – Инессе показалось, что голос мужа прозвучал ревниво. Показалось, конечно. Никогда он не ревновал, если не считать Алешку Боброва. И повода она не давала. Рыльце в пушку, вот и померещилось.
– На конференцию приехал, – беспечным тоном объяснила она. – И мне на подмогу... Я тоже недавно пришла. У него здесь, оказывается, родители, он меня к ним затащил.
– Алешка Бобров звонил.
– Да? – без интереса переспросила Инесса, и вдруг ее осенило: если Токареву удастся расширить работы, открыть еще одну лабораторию, можно попросить его взять Алексея. – Ты ему сказал, чтобы еще позвонил?.. Если позвонит, скажи, возможно, я сумею для него что-нибудь сделать.
Немного же тебе нужно: пригласили в гости, проводили до гостиницы, сделали несколько комплиментов – вообразила Бог знает что. А если Токарев не захочет? Но уже засела уверенность: если она попросит, он захочет. Приятная такая уверенность.
Еще несколько незначительных фраз, «целую тебя», «целую», и она положила трубку.
Ничего она от Андрея не скрыла: где была, с кем и до какого часа. Легко и без смущения утаив то, что за этим внешним возникло. То, что существенней. Не докладывать же, в самом деле?.. Значит, есть, не может не быть вещей, которые даже самый близкий человек о тебе не знает и не узнает? Значит, если это так, то и у Андрея есть что-то скрытное? Никогда Инессе такое и в голову не приходило, все в их отношениях давно ясно, просто. Какие секреты?.. А они неизбежно есть – мысль, движение души, чувства только твои. И это «только твое» может стать скорей достоянием человека случайного, постороннего, а от близкого скроется.
Но, между прочим, напомнила себе Инесса, посторонний человек им и останется. А близкий – близким. Это умозаключение ее успокоило. Как бы она там ни рассуждала о неизбежности и необходимости умолчаний, сама сознавала, что эти рассуждения годятся лишь для малых величин, если прибегнуть к математическому термину. С большими величинами начинается ложь, лицемерие, обман. Отчуждение.
Вдруг захотелось домой. Соскучилась вдруг. Уютный номер показался холодным – как все казенное. А когда-то мнилось, что нет людей счастливей тех, что ходят по устланным коврами гостиничным коридорам, ужинают внизу в ресторане и вообще причастны к этому необычному, начищенному и надраенному женщинами в белых наколках миру. Через сколько заблуждений проходит человек, прежде чем доберется хотя бы до самой простой истины? Истины, открытой задолго до него. Дважды два – четыре он позволяет себе не открывать самостоятельно и верит предку. А вот что не все то золото, что блестит, – тут он должен сам убедиться. Иной так до конца своих дней не успевает самостоятельно освоить эту или иную подобную истину, приумножая несчастья на и без того не очень-то счастливой земле...
Презренный сноб, оборвала себя Инесса. Тебе еще здесь недостаточно хорошо. Пойди уступи свой номер одному из тех, кто уныло стоит у окошка администратора в бессмысленной надежде тронуть ее черствое сердце. Или в надежде на чудо. Пойди приведи сюда того дядьку, что приготовился ночь проспать в кресле, и займи его место.
Ладно. Все прекрасно. Завтра надо поискать подарок Тасе. И горшочек для Волика. И Варваре что-нибудь купить. Инесса открыла сумочку, принялась подсчитывать свои финансовые возможности на столько покупок.
Токарев, наверно, уже добрался до дому?..