По дороге из Эрмитажа Инесса с Лилькой рассуждали об импрессионистах.

– Я признаю такое искусство, от которого я получаю удовольствие, – решительно заявила Лилька. – На что мне глядеть приятно. А не гадать, какие такие цели и задачи ставил себе художник, который умел, оказывается, рисовать не хуже других, а малевал картины, как первоклассник.

– Прекрасно, если при этом тебе доставляет удовольствие Рембрандт, скажем, или Левитан. А если тебе приятно созерцание рыночных лебедей?

– Скажешь!

– Так ведь для искусства критерий удовольствия никак не подходит, сама же видишь.

– Да, – вздохнула Лилька. – Мы дилетанты. Любим судить о том, чего знать и понимать как следует не умеем. Но ведь понимают по-настоящему только знатоки, а искусство создают не для знатоков, а для широких масс. Как быть?

Инесса рассмеялась:

– Для начала, по-моему, остерегаться судить то, чего не понимаешь. Можешь любить, можешь не любить, принимать лично для себя или не принимать, но – не судить. Или – научиться понимать.

– Да, – согласилась Лилька. – Все мы жуткие нахалы. К себе в медицину – учить или осуждать – я и близко немедика не подпущу, а Моне там, или Мане, или Пикассо, – кто мне запретит на них фыркать и чувствовать себя на голову выше их всех, вместе взятых, потому что они передо мной, невеждой, беззащитны? – Они вошли в Лилькин подъезд. – К тому же о медицине рассуждать – надо хоть слова какие-то знать. А чтоб говорить об искусстве – и слов особых не надо. От этого кажется – и знаний тоже. Плохо – хорошо, нравится – не нравится. Последний раз я была в Эрмитаже лет десять назад, когда в воспитательных целях водила туда ребят. Стыдно сказать. Если б не ты, наверно, еще бы десять лет не выбралась. И читать-то толком не успеваю. В отпуске иногда наверстываю. – Она тяжело поднималась по ступенькам, останавливалась передохнуть.

Когда они вошли, Костя поинтересовался:

– Вы что, весь Эрмитаж осмотрели?

– Ты видела этого шутника? – вознегодовала Лилька. – Весь! Сорок минут простояли в очереди на набережной. Ветер сегодня знаешь какой?

– Мы только поздних французов и посмотрели, – сказала Инесса.

– Совершенно я без ног, – Лилька стаскивала туфли, шарила под вешалкой в поисках тапочек. – Оля ушла? Белье, конечно, не погладила? – Лилька открыла створку шкафа. – Ясное дело, до белья ей тут... Сейчас я быстренько поглажу, и будем обедать. – Включила утюг, заглянула в сервант: – Хлеба мало. Костя, сходи, пожалуйста, за хлебом. Мелочь у тебя есть? Куда я девала свою сумку? Инна, ты не видела, куда я положила сумку?

Наконец нашла сумку, нашла мелочь, нашла авоську.

– Да, еще масла грамм триста. – И достала из-за шкафа гладильную доску. – Когда уж тут размышлять об импрессионизме, реализме, модернизме, – пробормотала она. – То стираешь, то готовишь, то по магазинам бегаешь. Не говоря о том, что ходишь на работу и там, между прочим, оперируешь больных. И ничего удивительного, что в Эрмитаж выбираюсь раз в десять лет, хотя вон он – под боком. Люди, чтоб его посмотреть, с другого конца света едут.

– Не брюзжи, – сказала Инесса. – Давай я лучше подкорочу твое пальто, а то так и не соберемся.

Инесса, стоя перед Лилькой на корточках, намечала нужную длину – Лильке казалось то все еще длинно, то чересчур коротко: «Мои ноги не созданы для мини!» Инесса в конце концов заявила:

– Вот так будет. Гляди – колени закрыты.

– Еще на сантиметр хоть выпусти! – жалобно взмолилась Лилька.

– Никакого сантиметра. Снимай.

– Знаешь, – сказала Лилька, принимаясь гладить, – о чем я всю жизнь мечтала? О шерстяном платье цвета беж. Шерсть должна быть такая мягкая, но толстая, вроде рогожки.

– Такое платье было у моей мамы. Не помнишь?

– Его-то и помню. О таком и мечтаю. С детства. – Она сердито сложила выглаженное полотенце, еще что-то из вороха достала. – Пока я мечтала, не заметила, что жизнь почти что прошла, а платья такого у меня так и не было. Как оптимист, я еще не потеряла надежду... Косте я в этом ни за что бы не призналась. Он бы сказал, что не знал, что я такая же мещанка, как моя сестра Женя, и что непонятно, зачем женщинам дают высшее образование и борются за их равноправие. А если, например, Ольге сказать, то она и вовсе удивится. Уверена, что мне давно ничего не нужно. Быстро жизнь проходит, – философски изрекла она. – А мы – бабками становимся.

– До бабки еще далеко, положим.

– Где же далеко? Не далеко. Да не в этом дело. А вот не дает жизнь передышки. – Лицо у нее было усталое.

Тут Лильку позвали к телефону, и она потопала в коридор. Звонок был какой-то приятный, потому что через дверь доносились ее радостные восклицания и жизнерадостный смех. Будто не она только что с печалью рассуждала о скоротечности жизни.

– Инна! – закричала она. – Иди! Тебя.

Инесса, любопытствуя, взяла трубку. Не Токарев – и рано еще, и Лилька по-другому бы разговаривала. И не смотрела бы так ликующе.

– Здравствуй, – сказал голос, который Инесса узнала бы из тысячи, из миллиона голосов. И через пятьдесят лет тоже узнала бы.

– Володя!..

– Выходи вниз и иди мне навстречу, – сказал он так, словно не допускал возражений.

– Хорошо, – ответила она, не возражая и улыбаясь ему, невидимому. Раньше он никогда не говорил с ней таким образом, раньше возражений не допускала она, но показалось очень естественным, что теперь все наоборот.

– Пальто придется отложить на завтра, – сказала она виновато, возвращаясь в комнату. – Наметку не выдергивай, ее не видно... Мне тут должны позвонить, – вспомнила она. – Скажи, что... В общем, скажи что-нибудь в том смысле, что меня нет и сегодня не будет. И что я просила меня извинить.

– Всегда была ужасная ветреница, – проворчала Лилька. – То у нее студент из киноинженерного, то водит за нос собственного начальника.

– У тебя перегреется утюг, – сказала Инесса и убежала. Что же, и к лучшему, что Токарев ее не застанет. Она ходила сегодня по залам Эрмитажа, болтала с Лилькой, старалась не думать о нем, а он все равно неотлучно был рядом, тревожил, волновал, и никак его было не отогнать.

Но вот увидела Володю, и сразу все это, ненужное, забылось.

Он уже подходил к углу, когда она выскочила из подъезда.

Увидела, узнала его сразу, выделила из всех проходящих по перекрестку людей. Бросилось в глаза: пополнел. Словно бы немножко стал ниже ростом. Обман зрения или в самом деле? Оттого, что протезы сделаны покороче, чем были ноги? От догадки вдруг стало страшно, невозможно взглянуть на него: каково ему перед ней, легко к нему бегущей, не чувствующей своих крепких, целых ног?.. Но ничего не было в его серо-синих глазах, кроме откровенной, вобравшей, кажется, его в себя целиком, без остатка радости. Инесса догадалась, что и у нее такое же сияюще-счастливое лицо.

Между той ночью в коттедже, что в Москве, в поселке «Сокол», и этой минутой и было, почудилось, одно то мгновенье, которое требуется, чтобы мыслью перенестись из сорок третьего в шестьдесят шестой, из «Сокола» – на угол Гоголя и Дзержинского.

Шляпка у Инессы помялась и сбилась набок, пока она стояла, прижавшись лицом к его плечу, а он ладонью, как ребенка, поглаживал ее по спине.

Потом легонько оттолкнул от себя, чтобы взглянуть на нее.

– Изменилась? Постарела? – Она и правда испугалась: какой она ему видится? Поспешно поправила шляпу, решительно подставив себя под его взгляд. И пусть. Какая теперь разница?

– Изменилась, – сказал он, ласково поддразнивая, угадав в вопросе тайное ожидание другого ответа. – Глупыш. Милый мой глупыш.

Ни у кого никогда не находилось таких слов, какие находил для нее он. Не лучше или хуже, нежнее или нет, а вот только его слова и, наверно, только к ней. В Киеве все его письма пропали, Инесса хотела сунуть их в чемодан, бабушка не позволила ненужным его набивать. Да и все равно чемодан украли, не сохранила бы она Володиных писем.

– Нет, серьезно, – настаивала она. Когда на тебя так смотрят и так с тобой говорят, можешь больше не беспокоиться.

– Серьезно, – сказал он. – Такие женщины, как ты, с годами становятся еще лучше, я всегда это знал. А лет через тридцать ты будешь красивой пожилой дамой, и все равно на тебя будет приятно смотреть.

Она рассмеялась:

– Чепуха какая!... Ох, Володя, Володенька! Неужели это мы с тобой, здесь, снова видим друг друга? Как часто мне тебя не хватало, если бы ты только знал! – Она любовно прикоснулась к его плечу.

– Для тебя не будет неожиданностью, – сказал он, – если я признаюсь в том же, не правда ли? Но, пожалуй, как и у тебя, это было уже давно.

Холодной водичкой в ее разгоряченное лицо брызнул. Это он всегда умел. Как ни любил, а все в ней всегда замечал, видел. Может быть, это ей и мешало? Сознание, что никаких для него в ней тайн, с такой проницательностью он ее понимает, угадывает то, что от других можно спрятать? Плохое не меньше, чем хорошее. Андрей до сих пор, после многих лет рядом, всего не знает, – так, наверно, и надо, чтобы не уставать быть вместе. Знать и все-таки немножко не знать.

– Куда мы пойдем? – спросила она, заметно угаснув.

– Я ведь сказал правду? – Перемена в ее настроении не укрылась от него.

– Как всегда. Ладно. Это не имеет значения.

– Посидим немножно вдвоем? Ты не против? А к чаю нас ждут дома.

– Что ж, – согласилась она. – А где мы будем вдвоем?

– Приглашаю тебя в «Европейскую».

– Ого, как шикарно. В ресторане я, наверно, сто лет не была. – И предложила обеспокоенно: – На троллейбус сядем? – Все-таки для безногого отсюда до «Европейской» не близкий путь.

– Не бойся, не устану. Натренирован.

Они пошли по направлению к Невскому. Володя хромал совсем незаметно, шел уверенно, лишь слегка помогая себе палкой. Трудно и поверить было в то, о чем Инесса точно знала. Почему-то подумала: он, верно, и в трамвае не позволяет себе место уступить. Жалеть себя никому не разрешает. Немногие на его месте сумели бы так.

В ресторане «Восточный» было много народу и дым стоял коромыслом, но Володю здесь знали, им оставили столик и быстро приняли заказ.

В зале играла музыка, сновали между столиками официанты, громко переговаривались мужчины, женщины – все рядом и все как за Главным Кавказским хребтом, так они с Володей от всего этого далеко.

Она смотрела на его виски – в них пробилась седина, седина в темных волосах, она придавала его облику еще больше благородства. Наверно, так: одних горести и невзгоды гнут к земле, гасят блеск в глазах, озлобляют. Других как бы возвышают – мужеством, пониманием. Пониманием того, что не всем дано понять. Через многое надо пройти.

– Володя, – сказала Инесса, – я все хочу спросить тебя...

– Да, Инночка?

Но тут подошел официант, поставил на стол вино и закуски.

– Так что ты хотела спросить?

Нет, никак она не могла произнести вслух вопрос, который столько лет мучил ее.

– Ну что, милый мой человечек? – Володя разлил вино. – Почему ты ничего не ешь?

– Я не хочу есть, – сказала Инесса и сама услышала в своем голосе капризную интонацию, с какой только с Володей и говорила, ни с кем больше никогда. Она устыдилась, а Володе, похоже, доставила удовольствие.

– Сейчас принесут бастурму. Здесь ее хорошо готовят. – В ответ на каприз он понасмешничал, старое его оружие против нее, лишь им он Инессу и пронимал когда-то.

– Почему, – как бы не слыша, заговорила Инесса, – почему ты... когда... Почему ты не написал мне, когда с тобой все это случилось?

Володя отпил глоток красного, как сок граната, вина.

– Какой был в этом смысл? – Он прямо смотрел ей в глаза.

– Как какой смысл?.. Разве я была тебе чужим человеком?

– Ты?! Всегда ты была мне самым близким человеком.

– Тем более... – начала Инесса, он перебил:

– Я знал, что причиню тебе горе. Не хотел этого. Мое бы ты при этом не облегчила.

– Почему ты так говоришь? – обиделась она.

– Потому что и вообразить невозможно, сколько досталось моей жене, пока она снова сделала из меня человека. Ты бы этого не выдержала. И ты же знаешь, что я не мог быть уверен в том, что захочешь... И даже если бы захотела, вряд ли смогла бы...

Инесса сделала протестующее движение, он упрямо продолжал:

– На то, чтобы мужика выводить из истерики, из нервного шока, из черной меланхолии и прочей дребедени, нужен особый характер, нечеловеческое терпение и любовь, пожалуй, большая, чем у Джульетты к Ромео. Джульетта полюбила прекрасного, здорового, знатного юношу, а Галке надо было полюбить безногого недоучку. И вынести с ним все: физические и нравственные страдания, материальные тяготы, а порой такую безнадежность... Не день выносить, не месяц. Годы. Ты бы не сумела. Ты же росла в теплице. И всегда была немножечко эгоист... – Он не сказал – «эгоистка», чтобы прозвучало мягче. Ах, как хорошо Инесса знала его!..

Кто-нибудь когда-нибудь говорил ей более жестокие слова? Вот так – мягко, ласково, даже как будто винясь перед нею же?.. У Инессы от вдруг подступивших слез потеплело под веками, и тепло это болезненнощемяще отдалось, сжало сердце.

Он сразу же всполошился:

– Я тебя обидел, Инночка?

– Нет, – сказала Инесса сухо. – Я понимаю, что мне далеко до твоей жены...

Боже, какие глупости говорю!..

– ...Но неужели ты мог допустить, что после всего – несмотря ни на что – я навсегда осталась такой же, какую ты знал – до войны, до всего?.. За что же ты любил меня?!

Володя, который приготовился ответить серьезно, при последних ее словах улыбнулся:

– Какой-то француз сказал: женщин надо либо любить, либо изучать их, середины нет. Я тебя любил.

– Этакое эгоистическое дрянцо, тепличный цветок, на которого ни в чем нельзя положиться? Ужасно.

Да, каждый думает о себе, представляет себя не так, как представляют себе, понимают его другие. Всякие бывают заблуждения. Очнись.

Чуть было не сорвалось с языка жестокое: «Не любить взаимно – это еще не значит быть эгоистом». Но жестокой она не умела быть. Даже с Володей – тогда, давно. А – могла бы. Не оценил.

Но он сам сказал за нее:

– Ведь тогда, на «Соколе», тебе только показалось, что ты любишь меня. Я тоже поверил было... Потом много думал – у меня ведь было время. Понял – нет, и тогда не любила. И не сумела солгать сама себе. Я не мог обольщаться. И обречь тебя на то, на что обрек Галю. Ты была – детство. Детство всегда берегут, ограждают от бед. Галку я встретил во взрослой жизни. Когда все уже меряется другим счетом.

Для нее же это не новость – о ней он всегда думал прежде, чем о себе. Это ее привилегия перед всеми, кого он мог встретить позже. О своей жене Гале он уже думал после себя, по отношению к ней – эгоистом был он.

И не на что ей обижаться. В глубине души она и сама это понимала. Потому и казнила себя, потому и было облегчением узнать, что без нее все-таки обошлись.

– Самое главное, – сказала она, – что ты жив.

– Для кого – главное?

– Для меня – тоже, – ответила Инесса. – Мне даже не надо видеться с тобой, достаточно знать, что ты есть и ходишь по земле. От этого она для меня лучше.

Он растроганно положил ладонь ей на руку:

– И ты в самое трудное время очень была мне нужна. Когда тянуло меня опуститься, ведь самое легкое – это опуститься: ничего себя не заставляй, ничего для себя не желай, ни в чем себя не неволь, – я однажды подумал, что таким можешь увидеть меня ты. – Лицо его посветлело –

Очень испугался, поверишь?.. И даже Галя это понимала. Кричала: посмотрела бы на тебя Инесса!..

Все-таки она всегда присутствовала в его жизни.

...Галя оказалась высокой худощавой женщиной с красиво посаженной, подстриженной под мальчика головой. Слегка вьющиеся или уложенные в парикмахерской с сильной проседью волосы шли к ее молодому еще, с правильными, несколько крупноватыми чертами лицу. Инессе нравились такие женщины: их нельзя вообразить склочничающими на кухне, сводящими мелкие счеты с сослуживцами или занятыми исключительно собой. Повезло Володе – именно такую женщину встретить.

Инесса ступила за порог до мелочей знакомого дома. Конечно, после стольких лет он показался еще теснее и скромнее, чем представлялся в юности. И тогда в нем не было такого множества книг – их не покупали, а брали в библиотеке, Володя считался со скромным семейным бюджетом: папа – бухгалтер, мама, помнится, приемщица в каком-то пошивочном ателье. Раньше мама и папа, хоть и казались очень пожилыми, были, в сущности, еще молодыми людьми, а сейчас ее встречали сухонькие, сломленные пережитым старички.

Старички повели Инессу в столовую, усадили ее, сами сели за стол наискосок по обе стороны, чтобы наглядеться, порасспросить, вернуть себя на двадцать пять лет назад.

Тем временем Галя ставила на стол (а над столом, несмотря на день, был зажжен свет: окна выходили во двор-колодец, и свет здесь всегда горел, с утра и до ночи) чашки и домашний пирог, и старушка при виде его с гордостью сообщила, что Галя у них редкая мастерица на сладкие пироги и торты, и обласкала невестку взглядом живых, выразительных, но уж совсем выцветших и запавших глаз.

И Инесса вдруг почувствовала себя в этом доме своего детства не просто гостьей, а случайной, редкой гостьей, из тех, с кем обычно церемонятся, ради которых специально прибирают в квартире и стелют на стол самую нарядную скатерть.

Хозяйкой здесь уже была и не старушка, а деловитая и, как показалось Инессе, суровая женщина, и ей это право досталось дорогой ценой. Инессе его когда-то предлагали даром – вот они тоже, эти добрые, не помнящие зла старики.

Нельзя сказать, что все эти ощущения были Инессе приятны. Но она подавила в себе и ревность и зависть – отчего возникает зависть? Ведь все это тебе не нужно, у тебя самой всего в достатке, преодолений тоже. Ты ему позавидовала – чужому мужеству? Трудно добытому счастью? А разве твое – если это счастье – тебе далось легко? И не ты ли добыла его собственными руками? Разница в том, что о себе ты знаешь: когда малодушничала, когда готова была отступиться, когда творила глупости. Говорят, самые храбрые люди не лишены чувства страха. Храбрый отличается от трусливого, говорят, только тем, что умеет страх перебороть. Так и мужество – оно есть преодоление слабости, и не что иное. Чем больше слабости, тем для преодоления требуется больше мужества. Стало быть, еще неизвестно, в ком его было больше, сказала себе Инесса, от кого-то себя защищая. От Володи, конечно. Ты, похоже, не можешь его простить? Разумом простила, а в самолюбивой и мелкой душе твоей занозой засела обида. Странно, но только сегодня, именно сегодня, сейчас, у тебя отняли то, что – казалось – принадлежало тебе навечно. Не физически, не материально нельзя, думалось, отнять память, нельзя отнять пережитое чувство. Видимо, можно. Когда от памяти, от чувства остается только прах.

Ее поили чаем с пирогом – с какой он был начинкой, пыталась потом припомнить Инесса, чтоб рассказать Лильке, и – не смогла; старики сообщили ей, что скоро все они переберутся в новую трехкомнатную квартиру, которую дают Володе. Им и хочется уехать из темноты, тесноты, сырости в новый, просторный, светлый дом, и тяжко расставаться со стенами, в которые въехали сорок пять лет назад, где пережили блокаду, где Володечка родился... А Володя ругает их за это, они и сами знают, что не правы, но что с собой поделаешь?.. Ей поведали о внуке Сереже, сдержанно гордясь: хоть на золотую медаль и не тянет, усидчивости не хватает, но учится хорошо, больше пятерок, чем четверок; сейчас он ушел в спортзал, он – ты не знаешь, Инночка? – он баскетболист! Старик, счастливо улыбаясь ослепительно ровными вставными зубами, пытался показать ручкой, какой высоты его внук Сережа, но домашние над его усилиями только посмеялись, – на голову выше Володи, представляешь?..

Инесса в свою очередь отвечала на вопросы и рассказывала об Андрее, Катюше, своих стариках. Рассмешила всех, описав в лицах, как отец время от времени домогается от тети Юзи насчет ее социального происхождения: тетя Юзя не может, чтобы раз и навсегда выбрать его; то утверждает, что она – «из крестьян» и что никогда другого не говорила и говорить не могла, то гневно удивляется, что кто-то мог такое придумать, дед ее по матери был рабочим, уверяла она, в то время как всем в доме известно от самой же тети Юзи, что отец ее был хоть и обедневший, но – дворянин, рано умерший, оставивший на руках у матери-пятерых детей, из которых пятнадцатилетняя тетя Юзя была старшей, и что мать тоже скоро умерла, а братьев и сестер тетя Юзя в свое время пристроила в Петрограде в католический приют для детей беженцев, а приют этот, когда после революции Финляндия и Польша отделились от России, оказался за границей, и тетя Юзя потеряла всех своих родных... Однако, когда дело доходило до «допроса с пристрастием», тетя Юзя решительно отказывалась от своего дворянства, предпочитая материнскую ветвь, не имевшую социальной определенности. Спектакль этот забавлял Михаила Степановича, и он разыгрывал его довольно часто.

Инесса была в ударе, Галя смеялась до слез... Вовсе она не суровая, подумала Инесса, внешность обманчива. Веселая, простая, приветливая. Без лишних слов перешла с Инессой на «ты».

Потом Инесса, улучив момент, рассматривала книги на стеллажах: история, Галина специальность, и филология, Володины книги, – надо сказать, что филологом Володя стал совсем для Инессы неожиданно, в школе он проявлял себя скорей в физике и математике, но ведь в школе был другой Володя, он еще не был на войне, его не засылали в партизанский тыл, он не подрывался на мине в белорусском лесу и еще не знал свою жену Галю...

Инесса слушала, говорила сама, смеялась, рассматривала книги, но в ней появилось и росло чувство потери, чувство того, что все это в последний раз, что на этот раз они встретились с Володей, с е е Володей, для того, чтобы расстаться навсегда. Нет, нет, они еще много раз увидятся – Володя, и Галя, и Сережа непременно приедут к ней в Москву, и Инессе наверняка представится случай побывать в Ленинграде в командировке, совместная работа с институтом завтра не кончится, – они еще увидятся, и даже, может быть, в следующий раз Галя не будет ради Инессы стелить лучшую скатерть...

Или она не только потеряла, но и приобрела?..