В Ленинград поезд пришел затемно. С неба лил мелкий холодный дождь. Мог бы в виде исключения и не литься: было бы как-то оригинальнее приехать после стольких лет в Ленинград и увидеть над ним ясное небо. Но ленинградская погода вела себя как могла хуже – подобно детям при гостях, – самым неприглядным образом.

Инесса стояла на ступеньках Московского вокзала и хотя на голову ей и на плечи сыпался дождь, не могла сдвинуться с места. Нет, конечно, должен был быть дождь. Он должен был быть, потому что разве иначе я смогла бы так ясно, быстро и отчетливо понять, что мне дорог этот город не за то лишь, что есть в нем прекрасного и удивительного, а весь целиком – с этими вот моросящими ледяными дождями, намокшими, потемневшими от сырости стенами домов, низким небом, которое несет дымные полчища туч чуть ли не над самыми крышами... А когда белые ночи, когда блестят золотом купола и шпили, когда солнечные зайчики бегают по аллеям Летнего сада, когда Нева отражает чистую голубизну северного неба – такой Ленинград всякий полюбит...

В сырой глубокой мгле не наступившего еще утра, сквозь туман двигались, светясь, отяжелевшие от трудового люда вереницы трамваев – те же трамваи, что и до войны!.. Нигде больше Инесса не видела таких трамвайных вагонов – отчего, интересно, их нет нигде, широких и вместительных?.. Трамваи шли по Лиговке, а на Невский, как прежде, не сворачивали, на Невский выныривали автобусы и троллейбусы, а Невский уходил двумя рядами мутноватых фонарей в перспективу, фонари бледнели и постепенно угасали где-то далеко в дымке дождя, у Аничкова моста, наверно, а может быть, и подальше... Какие трамваи ходили раньше по Невскому? Пятый, например. У него было два красных огонька, а у четвертого – желтый и фиолетовый?.. Площадь опоясывали мощные, на несколько лампионов каждый, светильники; дождь, летя на землю, завивался белым облаком, плясал в их свете, подобно суетливой летней мошкаре, и мгла вокруг казалась еще глубже, еще черней, и в ней горели неоном разные надписи: «Аптека» – на углу, она всегда была на этом углу; буква «М» – колоннада станции метрополитена на том месте, где когда-то стояла церковь, – считалось, что ее посещал великий верующий ученый Павлов. Когда смотришь на эту букву «М», кажется на секунду, что и из Москвы никуда не уезжал. Но только на секунду, потому что все кругом – другое. «Октябрьская» тоже полыхала красными буквищами в небе, и, наглядевшись и намокнув, Инесса пошла в обход площади к светлеющему подъезду гостиницы.

Приятель Мельникова не подвел: номер Инессу ждал, она оформляла его под завистливыми взглядами толпы, которая осаждала окошко администратора без всякой надежды на успех. Почему чувствуешь себя лучше и значимее других людей, которые и отличаются от тебя разве тем, что у них нет Мельникова, имеющего приятельницу приятеля в городском тресте гостиниц (или в курортном управлении, или на вокзале, или в гастрономе)? И хуже, ничтожнее тех, у кого она, эта приятельница, есть?.. Вчера, когда Инесса с Севой Горским обедали в институтской столовой за столиком на двоих – этот служебный столик из особой симпатии к Севе дополнительно обслуживала официантка Клава, и обслуживала, между прочим, без всякой очереди, – Сева – к слову пришлось – сказал, что так уж устроена жизнь: у них здесь Клава, а у Гриши Корниенко – парикмахерша, сажает Гришу сразу, когда бы ни пришел, а у Мельникова вот – гостиница в Ленинграде, а у кого-то завмаг или мясник знакомый – пока другие пустые прилавки обходят, с черного хода уносит кусок первосортного мяса.

– И заметьте, – сказал Сева, – вовсе не всегда это корысть, спекуляция. Чаще приятельство, я – тебе, ты – мне, или непонятно отчего, как любовь, зародившаяся симпатия. Впрочем, это – в виде исключения. Где-то там, – Сева неопределенно кивнул головой, явно в направлении запада, – за все надо платить деньгами, все можно купить за деньги, а у нас дороже денег такие вот знакомства и приятельства. За деньги у нас тогоне купишь и не получишь, что по приятельству. Поэтому мы – самый бескорыстный народ на планете.

Инесса смеялась, слушая Севу. У нее было приподнятое настроение вчера весь день: билет купила, деньги раздобыла (и на туфли Катюше – тоже), все срочные дела без усилий и волнений удалось сделать, а впереди был поезд, дорога, Ленинград...

Андрей поехал на вокзал проводить ее, они сидели вдвоем в купе, Андрей говорил, чтобы не задерживалась, чтоб не простудилась и осторожно ходила по улицам, – Инесса слушала его вполуха, кивала, она вся была уже там, в городе своего детства, ей не терпелось, чтобы поезд скорей тронулся с места и побежал, побежал, вздрагивая на стыках, никуда не сворачивая и почти не останавливаясь, пока не вползет, медленно и устало, под стеклянную крышу Московского вокзала. Наверно, оттого, что она сейчас вся была в далеком и вдруг удивительным образом приблизившемся к ней прошлом, она смотрела на мужа слегка отчужденно, сторонним взглядом: увидела средних лет мужчину. Среднего роста, непримечательной внешности, даже описать трудно, какое у него лицо. Нет, лицо приятное, а в серых глазах светится ум, интеллигентность... Серьезный, чем-то в данную минуту озабоченный или немного огорченный человек – почему именно он, а не другой оказался ее мужем – мелькнула глупая, неприятно пронзительная мысль, на мгновенье отделившая ее от Андрея. Почему он, а не другой, как это случилось, что именно он, когда-то незнакомый, ненужный, не отличный от тысяч других мужчин, стал самым необходимым и близким, как собственное дитя?..

Это было очень кстати подумано, насчет собственного дитяти, – так же мгновенно, как возникло, исчезло ощущение отчужденности. Другие видят в нем возраст, рост, какие глаза – серые, какой нос – прямой, какие зубы – крупные, крепкие, стальная коронка на резце. Она видит его целиком, всего. Очень много она видит, меньше всего – рост, глаза, зубы. Похоже, наверно, как если видеть нарисованные на нотных линейках черные точечки музыкальных знаков – или услышать музыку, которая скрыта за расчерченным листом бумаги.

– Андрюшенька, – сказала она, – ни о чем, пожалуйста, не волнуйся. И не ссорьтесь с Катюшей. – Нельзя сказать, что он живет с дочкой не дружно, но иногда забывает, что ей уже двадцатый год, разговаривает, как с маленькой, Катя ершится – тот у нее возраст, когда человеку особенно претит чужой опыт, когда он полон самоуверенной убежденности, что знает все лучше, чем его устаревшие и конечно же отставшие от века родители. И не внушить ему ничего – пока сам не научится правильно сопоставлять стоимости и ценности. «Они же хорошие ребята, нынешняя молодежь, – убеждает Инесса Андрея, когда он ворчит, что у них только моды да любовь в голове. – Они работают, учатся, ездят со строительными отрядами, ходят в турпоходы, рассуждают обо всем на свете. Мы – ограниченнее были». – «Да, – не уступает Андрей, – и при этом они эгоцентрики, потребители». – «Нельзя обобщать». – «Я не обобщаю, но и глаза не закрываю, как ты».

– Не ссорьтесь с Катюшей, – повторила Инесса, потому что Андрей молчал.

– А чего мне ссориться? Ссорятся бабы на базаре. Беспричинно грубым он тоже может быть. Инесса обиделась.

– Иди, не обязательно ждать, когда поезд тронется. Сейчас, стоя перед окном в своем номере, она глядела на занимающийся рассвет и видела Андрея, как он уходил по перрону: завершивший очередное дело москвич, чем-то новым озабоченный.

Инесса взглянула на часы. В институт звонить еще рано. Лильке, пожалуй, тоже. Но в четырех стенах не сиделось. В институт можно позвонить из автомата, по дороге... Нет, Лильке позвоню – не терпелось услышать, как Лилька обрадуется. И в самом деле:

– Инка? Ты?! Когда приехала? На сколько? – вопросы сыпались из Лильки, как крупа из прорванного пакета. – Зачем ты остановилась в гостинице?..

Дольше всего у людей, наверно, сохраняется голос. Точно такой, как сейчас, был у Лильки голос, кажется, еще в пятом классе. Только то был голос девочки, а теперь взрослый голос, вот и вся разница. Инессе тоже представляться не пришлось. У них с Лилькой дружба из тех, что ни годы, ни расстояния и никакие иные обстоятельства не в силах разрушить.

Разговор с Лилькой взбодрил Инессу, будто крепкого черного кофе напилась, и нипочем стала прошедшая почти без сна в вагоне ночь. В вагоне было удобно, но Инесса всегда плохо спала в поездах, в поезде, как нигде больше, ее одолевало беспокойство – либо о том, что оставлено, либо о том, что впереди. С сорокового года так – когда уезжала из Ленинграда в Киев: мама настояла, чтоб взяла в институте академический отпуск, пожила у бабушки. На гроши, что получала мать, поступив регистраторшей в поликлинику, и на Инессины сто сорок рублей стипендии им никак не удавалось свести концы с концами. Провожали Инессу мама, Лилька и Володя Андреев; у мамы по блеклым, осунувшимся щекам неудержимо текли слезы, они трое успокаивали ее, а потом Володя до самого конца платформы бежал за вагоном, долго еще Инесса видела его синие, горестные глаза. Сейчас иногда даже видит. С мамой они расстались тогда навсегда... А потом бабушка заталкивала ее в какой-то эшелон и чему-то спешно учила, о чем-то напоминала – бабушка тоже для Инессы навсегда осталась на перроне вокзала.

Нет, не спалось Инессе с тех пор в поездах – даже если едет к Черному морю, и с ней Андрей и Катя, и впереди отдых, только отдых...