В институте ей не повезло: нужное начальство срочно выехало на испытания и никто не мог сказать, когда вернется. Не раньше чем послезавтра, но не исключено, что даже в понедельник. Что теперь делать? Возвращаться? Ждать?..

Целый день протолкалась в институте – встретились и знакомые, приезжавшие в разное время в Москву, с кем-то ее знакомили, но все твердили одно: без Полосухина ничего не решить. А Полосухина как раз и не было.

Уже под вечер, ничего не добившись, вышла из института, растерянная и расстроенная. Надо звонить в Москву, Токареву. Будет недоволен, а сам виноват, что не позаботился узнать ни о чем, послал не глядя. Торопился.

За порогом она всей грудью глотнула прохладный, пахнущий влажным асфальтом и сырым камнем ленинградский воздух. Он пах еще чем-то неопределенным – то ли нечистой, коричнево-черной водой Фонтанки, протекающей за углом, то ли легким морским ветром, пробившимся сюда через каменные ущелья улиц с залива, еще он, наверно, пах дымом, – но запах этот, бесспорно, особенный, ни на какие больше запахи ни в каких городах не похожий, и Инессе было легко и приятно этот запах вдыхать. Ничуть не менее приятно и легко, чем когда дышала свежестью луга и леса после дождя. Из чего следует заключить, что действительно все в мире относительно.

Людям, например, кажется, что, когда они из одной точки смотрят на один и тот же предмет, они видят одно и то же. Но Инесса точно знала, что это не так. Каждый видит что-то свое. Один видит только то, что перед его глазами, потому что, скажем, он не знает еще, что дальше – справа, слева, за углом; другой видит несколько шире – чуть правее, левее, за ближайшим углом. А третий – видит целую жизнь, и много людей, и много событий, и они объединяются в его внутреннем зрении в целую симфоническую картину, где все звучит разом – времена года, и глаза матери, и парты в классе, и начерченные мелом «классики» на только что под первым апрельским солнцем высохшем асфальте, и заманчиво сверкающий драгоценным камнем под этим солнцем осколочек стекла, который толкает ногой, обутой в парусиновую туфельку, Таня Васильева, полностью захваченная заботой, чтобы стеклышко попало в меловой квадрат, и веснушки на Танином носике тоже озабоченно скучились к переносице...

Инесса вышла из автобуса на Исаакиевский, она увидела собор (и булыжник вместо нынешнего асфальта, и пустоту площади в ее теперешней людности, и свой восьмой-второй класс, собравшийся почти в полном составе покататься на трех имевшихся на всех велосипедах и погоняться в пятнашки между монолитных колонн Исаакия, чьи-то лица, чьи-то движения), и свою школу напротив собора – «стоят два льва сторожевые», – еще Пушкин писал про это здание, где Инесса и Лилька спустя сто лет решали алгебраические уравнения и несколько раз пытались выучить наизусть «Евгения Онегина», – и «Асторию», в которой, когда они учились в младших классах, был жилой дом, а внизу кинотеатр, куда они бегали смотреть «Красных дьяволят» и еще разные волнующие революционные фильмы; а «классики» на улице Гоголя Инесса увидела, еще не свернув с площади, ей не надо было сворачивать, чтобы увидеть за углом себя и Таню в солнечный весенний день, когда уже невозможной тяжестью давит на плечи зимняя шуба и они скачут в пальто нараспашку по широкому тротуару около Таниного дома. В этом доме когда-то квартировал Гоголь Н. В., о чем сообщает мемориальная доска на фасаде, в этом доме в коммунальной квартире жила нисколько не обремененная столь удивительным совпадением Танечка Васильева – под окнами прыгала в «классики» или через веревочку и безмятежно топала по тем же ступенькам, что и Николай Васильевич... И, еще не дойдя до улицы Дзержинского, Инесса видела «свой» дом и мамино смуглое озабоченное лицо в окне столовой, которое высматривает Инессу из школы (Инесса, как всегда, с опозданием вспоминала, что у нее есть дом).

Прежде чем зайти в Лилькино парадное, Инесса все-таки подошла к нему. Улица в этом месте оказалась уже, чем оставалась в памяти; по ней пустили троллейбусы, и она утратила свою величаво-тихую аристократичность – этот квартал от Адмиралтейского проспекта до улицы Гоголя. Но окна были те же нарядно-зеркальные, пустые, как бывают пустыми окна только в просторных жилищах, где нет нужды ставить на подоконники кастрюли с супом и загромождать их книгами. Из-за темных штор в их бывшей столовой пробивался мягкий желтоватый свет; в спальне было темно и еще не зашторено: за тонкими нейлоновыми занавесями виднелся лишь прямоугольничек незакрытой в освещенную переднюю двери. А окна Инессиной комнаты отсюда не было видно, оно выходило во двор, и даже можно было подумать, что сейчас там точно так же, как было: серо-лиловые обои, диван, покрытый ковром тех же тонов, письменный столик и этажерка с книгами, а за столом белобрысая и голенастая Инесса. Ну, дай им Бог, пожелала в душе Инесса незнакомым людям, которым больше повезло, чем ее родителям. А впрочем, что она знает об их везении?..

В Лилькином подъезде пахнуло сыростью, запахом столетий. Четвертый этаж показался под небесами, а ведь когда-то взбиралась на него одним духом. На массивной двустворчатой двери больше десятка звонков, над ними, под ними, рядом с ними – фамилии жильцов. Вот и Лилька: «Давидович Е. Н.», а ниже «Белов К. В.» – Белов Константин Васильевич, он же Костя, Лилькин муж. Дети на картонке обозначены не были – Оля и Леонид. Если еще всех детей перечислять, то и двух косяков, наверно, не хватит.

На звонок долго никто не шел. Неудивительно: надо еще пройти коридор со всеми его закоулками. А если звонок застал Лильку на кухне, то и подавно следует набраться терпения.

Но вот – шаги. Быстрые и тяжелые. Лилька и в детстве тяжело ступала своими полными коротковатыми ногами – тяжело и всегда стремительно.

В тусклом свете лестничной лампочки – ее счастливое, улыбающееся большеносое лицо, копна каштановых волос, которых так много, что всегда выбиваются пряди. Инесса сразу углядела отпечаток лет на лице, пополневшую фигуру. Она мгновенно, с печалью отметила эти перемены, но тотчас же ее глаза, как искусный реставратор, сняли наслоения лет и вернули ей Лильку такой, какой она все годы жила в ее памяти, потому что и лучистые глаза, и широкая белозубая добрейшая улыбка были те же, и вся Лилька конечно же была той же – милой, некрасивой, замечательной Лилькой. И Лилька, охватив Инессу одним быстрым и счастливым взглядом, пережила, наверно, то же: неузнавание, узнавание, возвращение...

Они обнялись, расцеловались и снова, не отходя от дверей, стали разглядывать друг друга. Лилька сказала первая:

– Совсем не переменилась. Ну нисколечки.

Инесса только улыбнулась снисходительно, не возражая.

– Ну, что? Ну, что? – заспорила с этой улыбкой Лилька. – Даже такая же худущая осталась.

Она повела Инессу по коридору, который, как и тысячу лет назад, освещался мутно-желтыми лампочками слабого накала, таил тени по углам и, как в детстве, опять показался Инессе одновременно и жутким и притягательным.

Комната Лильки была сильно вытянута в длину и от века делилась поперек шкафами, оклеенными с тыльной стороны обоями. Так было, когда Лилька жила здесь с родителями, старшим братом и сестрой. Так было и теперь, когда родители умерли в блокаду, брат погиб на войне, сестра с мужем получили трехкомнатную квартиру (сестра Женя всегда была практичнее и удачливее Лильки, замуж вышла после войны за капитан-лейтенанта, теперь он капитан первого ранга, а не как Лилька – за демобилизованного по ранению сержанта, без кола без двора и без специальности). Только шкафы были уже новые и вообще мебедь новомодная, полированная, диваны-кровати, люстры на обеих половинах.

– Твой сарай стал совсем модерн, – сказала Инесса, оглядевшись.

– Не говори, – жизнерадостно вздохнула Лилька, – эти дурацкие тридцать два метра, никогда мы с ними, наверно, квартиру не получим.

– А где семейство?

– У Кости партсобрание, Ольга гоняет, а Леонид у нас, сама знаешь, в армии. В институт, как тебе известно, с треском провалился. И очень хорошо, что в армии, – похоже, Лилька сама себя уговаривает. – Совсем от рук отбился, только и знал – гитара, да песенки, да по Невскому шататься. Нейлон, перлон, силон – еще бы немного, по миру бы нас пустил: сумасшествие какое-то. Ольга хоть девчонка, понять можно.

За дверью зазвонил телефон: он все так же висел подле самой Лилькиной двери, и номер у него сохранился старый, хотя было время, когда ни номера, ни звонка у него не было, без дела и без пользы висела черная коробочка, не с диском даже еще, а с кнопочками «а» и «б», и тени людей бродили по неосвещенным закоулкам коридора, и умирали эти тени тихо, тихо исчезали с земли. Танечка Васильева вот так умерла в сорок первом, лежит теперь в братской могиле на Пискаревском кладбище, с Инессиной матерью, с Лилькиными родителями и с тысячами других. Танечка Васильева, когда прыгала по подсохшему тротуару в «классики» и солнце слепило ее осколком стекла, не ожидала, что так мало осталось жить и что так придется умереть. Думала, что долгая у нее впереди жизнь и прекрасная. Кто-то иначе с Танечкой распорядился.

В дверь постучали:

– Елизавета Наумовна, вас. – Девичий голос, немного разочарованный – другого звонка ждали.

Елизавета Наумовна, Лилька ухватилась за голову:

– Наверно, Петруниной хуже стало. – Объяснила Инессе: – Послеоперационная, пожилая, с плохим сердцем. – И сорвалась с места. Задрожала мебель следом за ней.

Давала по телефону указания: сделать инъекцию строфантина... вызвать из терапевтического доктора Беридзе... Вернулась еще более встрепанная, озабоченная.

– И дежурит сегодня нескладеха такая, – пожаловалась Инессе. – Зачем только в медики пошла? Никакого призвания.

Лилька пошла в медики по призванию. Война застала ее на первом курсе медицинского – стала санитаркой, в кратчайшие сроки – как уже медичка – выучилась на медсестру, работала в госпитале в Ленинграде, ни на фронт, ни в тыл не попала, а было время – рвалась хоть куда, только бы из города. Так всю блокаду и прожила. В госпитале своем выходила и Костю. Писала Инессе в сорок четвертом, когда они друг друга опять нашли: «Я ему объясняла – доходяга я. Не такая, конечно, как в сорок первом или в сорок втором, но все равно. Никакого впечатления: такие говорит, глаза и такие, говорит, руки (этими руками я его три месяца перевязывала, и он, кроме меня, никого не подпускал) – только у тебя, ни у кого больше таких нет. Известно, любовь слепа – на ноги не посмотрел...» После войны Лилька снова училась в институте, а Костя пошел на трикотажную фабрику – слесарем, потом работал механиком, кончил техникум, в институт поступил с ходу, тоже вечерний; кряхтел, пыхтел, но тянул. Дети уже в школе учились, когда он завершил образование – на радость и гордость Лильке.

Лилька ушла на кухню что-то греть и велела Инессе пока отдыхать. И опять Инесса подумала о том же: сидит в комнате, перед ней – новомодный сервант, полированный стол на тонких ножках, кресла, торшер – все, как и полагается быть в современном доме. Сидел бы с ней рядом Андрей, только то и увидел бы, ничего бы он больше не увидел. А у Инессы перед глазами абажур над большим, о четырех слоновьих ногах, столом – хрустальные подвесочки славно так, радостно играли всеми цветами; Лилькина мать – маленькая, подвижная, как мышка, женщина, которая ворчала порой, что весь день только и знает – на стол ставит, со стола убирает (все в семье в разное время уходили, в разное время приходили), однако никого, кто бы ни пришел к детям, к мужу, к ней, не попотчевав, из дому не выпускала и на то, что концы не сводит с концами, не жаловалась; муж зарабатывал неплохо, да не на такую семью: трех ребят накорми, обуй, одень. А когда с мужем отправлялась в гости или в театр – в театр она очень любила ходить, Инесса через отца иногда доставала им контрамарки, – то и нарядиться было во что. Нарядное платье было лиловое, шерстяное, с белым крепдешиновым воротничком, – надевая его, она всегда как ребенок сияла. И смешно ковыляла в выходных, неразношенных туфлях.

Лилька вернулась и стала накрывать на стол.

– Выпьем по рюмочке? – спросила она. И сама ответила: – Выпьем. Коньячок у меня есть. Конечно, не такая уж это картина, когда сидят две дамы и пьют коньяк, но что же делать? Должны же мы отметить встречу. Костя поздно придет. – Лилька стелила на полированный стол скатерть. – Я не против новой мебели, – сказала она, двигая стол, отыскивая положение, при котором он встал бы устойчиво. – Но скажи мне, кто придумал такие столы? Так жалею, что выбросила мамин... Костя теперь часто задерживается. Главным механиком назначили, я тебе не хвасталась?

– Не хвасталась, – сказала Инесса, радуясь за Лильку. Сколько в этом высоком назначении Лилькиного труда, Лилькиных лишений, Инесса знала. Неважно, что фабрика небольшая, неважно, что она всего-навсего трикотажная, а не «Электросила» или «Красный путиловец». Важно, что труд, упорство вознаграждены.

– Но завтра он обещал прийти вовремя. Завтра у нас – настоящий вечер встречи. Я уже кое-кому позвонила. Нине Озолиной, Витьке Потрошкову, Дюймовочке, Грише Неделину. Ларка получила квартиру в такой глуши, на Гражданке, у нее телефона нет, и на работу ей не дозвонилась. Завтра еще попробую. А Володя Андреев уехал в командировку, такая досада...

– Володя? – ахнула Инесса.

– Я тебе не писала?!

– Ничего ты мне не писала. – Упрек вырвался невольно. Какое теперь это имеет значение?..

Лилька села на стул против Инессы и уставилась на нее задумчиво – словно бы на Инессином лице могла найти ответ, почему она о таком для подруги важном не написала.

– Он уже с год как в Ленинграде, – сказала наконец. Инесса боялась слушать, что дальше скажет Лилька, хотя слово «командировка» как-то успокаивало; если ездит в командировки, не так уж все плохо. Сейчас Инессе важно было только, чтобы Володе было не очень плохо, самое большее, чего она для себя хотела. Лилька, наверно, угадала.

– Женат. Я его с женой иногда встречаю. Он тут же, на Гоголя, у родителей живет. Сын уже большой, школу кончает. Английскую, в Демидовой. Жена симпатичная.

Женат. Взрослый сын. Ни в чем Инесса перед Володей не виновата. Сколько раз задавала себе этот вопрос, и всегда ответ один. Но что-то всегда в ней ныло – когда задавала этот вопрос и по справедливости отвечала. Ах, как обрадовала ее Лилька!.. Как это замечательно, что он женат, что он ходит со своей симпатичной женой по улице Гоголя, что он опять в Ленинграде.

– Наливаю, – предупредила Лилька. – И давай ешь. Знаешь, мне в голову пришел гениальный афоризм: в нашем возрасте истории болезней начинаются, истории любовей кончаются. – Она захохотала, и Инесса рассмеялась. – Могу тебе сообщить, что Володя очень мало изменился. Такой же красивый. Впрочем, ты никогда не замечала, что он красивый. Все девчонки в школе замечали, одна ты ничего не видела.

– Нет, я видела, – сказала Инесса. Она видела, она понимала. Да и разве самое главное было в нем – синие глаза и черные-пречерные пушистые брови, сходящиеся на переносице? Или высокий белый лоб?.. Он, конечно, был красивый мальчик, редкостно даже красивый. И это был тот нечастый случаи, когда внешность нисколько не вступает в противоречие с внутренней сущностью. Инесса никогда не была так глупа, чтобы не понимать этого и даже – не ценить. Но что можно с собой поделать, когда остаешься равнодушной ко всей этой красоте и влюбляешься в студента из киноинженерного института – и некрасивого, и невысокого, и вполне заурядного, который через каких-нибудь полгода становится тебе опять чужим и ненужным, а Володьку Андреева всегда только понимаешь, ценишь, даже дорожишь его дружбой – и никогда больше?.. Нет, чуть-чуть не стало больше. Но случилось это или слишком поздно, или не вовремя.

– Как ты думаешь, – спросила Инесса, – он захочет видеть меня?

– Дуреха, – сказала Лилька. – Отчего же не захочет?

– Но он столько лет не хотел...

– Человек ко всему привыкает, – мудро заметила Лилька. – К своим увечьям и даже к своим уродствам. А ему ведь нечего стыдиться. Он же не опустившийся, спившийся калека. Кстати, он защитил докторскую, я тебе не говорила?

– Фу-ты, – сказала Инесса. – Ты вообще что-нибудь мне говорила?

– Ну прости. И между прочим, если ты встретишь его на улице, то и не заметишь ничего – он часто даже без палки ходит.

– Я иногда думаю: для всех война кончилась, и для тех, кто убит, и для тех, кто остался жить. Только для тех она не кончилась и не кончится никогда, кто каждый день прицепляет протезы к култышкам и для кого каждый шаг вверх или вниз или не по гладкой дороге до сих пор и навсегда – усилие, боль, преодоление. Другие могут забыть, не вспоминать, а у этих все всегда при них.

– Если бы человек не умел преодолевать себя, свои несчастья, увечья, невзгоды, потери – род людской уже вымер бы, это я тебе говорю, – убежденно сказала Лилька. – Как врач и старая женщина.

– Слушай, старая женщина, – сказала Инесса, – наш коньяк выдохнется... А на этом свойстве человека – способности все преодолеть, все вытерпеть – в мире свершается немало зла, ты согласна?

– Как я рада, что ты приехала! – вместо ответа сказала Лилька. – Если бы ты знала, как я рада! – Она помолчала. И ешь, пожалуйста. Этот форшмак я готовила специально для тебя. Помню, как ты любила мамин. Мой – не хуже, можешь убедиться.

– Ты помнишь?..

Неужели прошло двадцать пять лет с тех пор, как она последний раз была в этом доме?.. Двадцать пять лет, целая жизнь, а отчего это ощущение, будто и не было их вовсе? Будто выйдешь сейчас на Невский –и, как бывало, встретишь на каждом шагу знакомых девчонок и мальчишек, и Володька Андреев непременно попадется им с Лилькой около Казанского собора или «Европейской» гостиницы – по-мальчишески неумело притворится, что совсем случайно оказался на их пути, а Лилька зальется краской, она совсем не умела скрывать свои чувства...

– Ты ведь ужасно была влюблена в Володю?

– Ужасно, – улыбнулась Лилька. – Я тебя иногда просто ненавидела. Не за то, что он любит тебя, а за то, что ты смеешь не любить его... В какой-то четверти я чуть не по всем предметам нахватала двоек, никакие науки не лезли мне в голову. Мама водила меня к невропатологу. Боже, как мы дорого стоим нашим родителям и как поздно начинаем это понимать.

– А интересно, Володька догадывался?

– Ну, во-первых, кому это теперь интересно? Во-вторых, догадывался. Но я же была его душеприказчица, свой парень, и дорожила этой ролью.

За шкафами щелкнула ручка двери, тихо, будто крадучись, кто-то вошел. Прошелестело снимаемое пальто.

– Оля, – прислушавшись, сказала Лилька. И Оля появилась из-за шкафов.

Откуда они все, эти девчонки, рожденные в войну или сразу после, такие в большинстве эфирные, тонюсенькие, длинноногие? Вон даже у Лильки – длинноногая. Инесса глядела на девушку. Нос у Оли тоже большой, но чуть-чуть меньше, чем у матери; чуть-чуть, самую капельку прямее линия от переносицы ко лбу – и нос этот уже не портит, а украшает бледное овальное личико.

– Здравствуйте, – сказала она Инессе.

– Узнаешь? – спросила Лилька.

– Узнаю, – Оля улыбнулась. – Мы с папой и мамой были у вас в Москве, когда ехали из Крыма. Я была совсем маленькая. Тетя Инна. У вас запоминающаяся внешность.

– Садись с нами, поужинай, – засуетилась около дочки толстая Лилька – и Инесса увидела Олину бабку, точно так же с первым инстинктом – накормить.

– Не хочу, – сказала Оля. – Спасибо. – Она прошла к креслу около приемника. Походка лениво-изящная, как у манекенщицы.

– Господи, – в сердцах сказала Лилька. – Ты мне можешь объяснить нынешних детей? Ведь не на деликатесах выросла, неужели самого малого хватило, чтобы пресытиться?

– Мама, – сказала Оля, – ну что ты шумишь? Я пообедала в институте.

– Когда это было?

– Ты хочешь, чтобы я была толстая, как ты.

– Я хочу, чтобы ты была здоровая!

– Ха! Доктор, отделением заведуешь, а не знаешь, что нет ничего вреднее для здоровья, чем лишний вес.

– Тебе до лишнего еще килограммов десять, – сказала Лилька. – Ладно, мы не обращаем на тебя внимания. Не хочешь – не ешь. Вот твоя тарелка, вот твоя вилка, и все на столе.

Оля включила радио, настроила на какую-то эстрадную музыку, слушала, отбивая кончиком туфли такт. Она о чем-то напряженно думала, поглядывая то на мать, то на Инессу. Лилька тоже заметила:

– Что с тобой?

– Ничего, – не сразу ответила Оля.

– Я принесу жаркое, – сказала Лилька.

Она ушла на кухню, и в это время Инесса спросила Олю:

– Ты ведь в Герценовском учишься? Довольна?

– Довольна, – сказала Оля. Она смотрела на Инессу, как бы изучая. – Тетя Инна, я не знала, что вы приехали... Через полчаса придет Миша... – Она пересела к столу, поближе к Инессе, подчеркивая доверительность, с какой хочет ей что-то сказать.

– Кто это – Миша? Оля слегка замялась.

– Это мой жених.

– Очень хорошо, – сказала Инесса, несколько растерявшись. Как и Катюша, Оля для нее все еще оставалась ребенком. И вдруг – жених. Это было странно, но, увы, естественно. Сейчас одна за другой пойдут свадьбы детей. Вот – Варварина Тася. Оля. – Я буду рада с ним познакомиться.

– Но мама ничего не знает. – Чего не знает?

– Что мы решили пожениться. Она думает, мы просто дружим. Он сейчас придет – сказать.

Вот какая ситуация.

– Я не хотела при вас, – призналась Оля. – Но, во-первых, Мишка все равно придет. Во-вторых, мы уже настроились. А потом я подумала, что при вас будет даже лучше. Мама ведь такая эмоциональная.

– Не рассчитываешь на благословение?

– Так начнется же: и молодые мы, и недоучки, и на что жить будем, и куда торопиться... Что, я не знаю? У всех одно и то же. Мещанский практицизм. Им, ясное дело, спешить некуда – все уже позади.

«Им» – это нам, не сразу сообразила Инесса. Нам, «старикам». Как это она беспощадно говорит и думает. С этакой позиции наивных захватчиков: сойдите с дороги, вы свое отжили, отдайте нам наше.

– Но и в самом деле, – сказала она, – вы и молоды, и недоучки, и жить вам не на что. Разве не так? Вот вы решили пожениться, а какой груз при этом кладете на плечи отца и матери, твоих, Мишиных, – об этом вы подумали?

– У Миши одна мать, – сказала Оля.

– Тем более.

– Но она на все готова ради своего сына, – сказано с вызовом. – И что ж, ждать до самой старости? Когда будем и не молоды, и не недоучки, и денег полный мешок?

Нет, Инесса не могла ответить на этот вопрос утвердительно. По-своему она права.

– И все же вряд ли вы сможете обойтись своими силами. Рассчитываете, что кто-то – Мишина мать, твои родители – вам поможет? И доучиться, и вырастить вашего ребенка, если он появится до того, как вы станете на ноги, что вас обуют и оденут – и не как-нибудь, а чтоб все – не хуже, чем у других, не так ли?

– Вы знаете, тетя Инна, что я заметила?

– Что же?

– Ваше поколение ужасно эгоистично. Инесса невольно рассмеялась:

– Неужели? Именно наше, а не ваше?

«Она живет в прекрасной уверенности, эта девочка, что если молодость ее пришлась на долгий и – прочный по видимости – мир, то тут нет ничьей заслуги. Может быть, даже думает, что ее заслуга в этом есть? И испытывает чувство превосходства над поколением, которое не сумело прожить свой век как следует быть. Отказывалось от элементарных ценностей жизни, воевало, бедствовало после войны – строило будущее, не столько уже для себя, себе уж не так много и достается, а для них же, вот этих дерзких, самоуверенных собственных детей. И не только по обстоятельствам времени мы так жили, ими принуждаемые. Не меньше – по чувству долга и ответственности перед этим временем. Но она не поймет. Он и не поймут... Или я несправедлива к ним, – сказала себе Инесса, взглянув на взволнованное, хорошенькое юное личико Лилькиной дочки. – Это она просто меня задела, бестактная девчонка. Пожалуй, некоторый смысл в ее позиции есть. Хотя бы в желании прожить жизнь лучше, чем мы. Это нас и сердит?.. Нет, нет, не то. Не так просто».

– А папа знает? – спросила она.

– Откуда же? – удивилась Оля. – Мы соблюдаем очередность. – Умно-лукавая улыбка.

– Ох, до чего вы хитрющие, – улыбнулась Инесса. – И не без чувства юмора...

Возможно, и правда при Инессе получилось лучше.

Пришел Миша – славный мальчугашечка. Неужели и мы такими птенцами были, когда женились?.. Был он, впрочем, хорошего роста, в худобе не уступал невесте, но при этом в фигуре проглядывалось что-то спортивное – плечи, осанка. Его легко представить с рюкзаком за спиной где-то на снежниках Кавказа. От волнения или всегда он чуть-чуть косил черными застенчивыми глазами, но проявлял твердость характера.

Все, как предвидела Оля: молоды, недоучки, где будете жить, на что жить?! Лавину на них обрушила Лилька. Она была огорошена. Он отбивался, отбрасывая со лба черную прядь волос: комнату снимут, перейдет на вечернее отделение, будет работать, им с Олей хватит. Ничего им ни от кого не надо. Гордый, хочет быть самостоятельным. Это в нем подкупало.

– Хорошо, – сказала Лилька, переводя дыхание. – А почему вы мне все это сообщаете, когда нет отца?

Оля метнула на Инессу сообщнический взгляд:

– Так разве сразу двоих мы выдержим? Теперь ты подготовишь папу. – И смягчила мать.

– Ага, я его еще и подготавливай... Конечно, раз вы решили жениться, то вас не удержишь, хоть тут все кувырком пойдет. Но одно условие – после весенней сессии. Вы не так еще давно знакомы...

– После зимней, – сказала Оля.

– Нет, после весенней, – твердо сказала Лилька. – Незачем торопиться...

– Ясное дело, – перебила ее дочь. – Тебе трудно понять. Когда человеку уже за сорок...

Инессу она пощадила. Видимо, из соображений гостеприимства.

Ох, какими же мы старыми кажемся им. Как, впрочем, и нам когда-то казались стариками сорокалетние люди... Отчего это старшие всегда виноваты перед младшими этим «уже»? «Ему – уже сорок». Чем человек старше, тем перед большим числом людей он виноват. Ему – уже. В одном этом «у ж е» – осуждение. Ведь никогда тот, которому «уже», не придаст такого оттенка слову «еще». В «еще» всегда ласка; снисхождение, в крайнем случае.

– Господи, молодые еще, – говорила Лилька, прощаясь с Инессой на площадке. – Все им кажется просто, все – легко. Пусть женятся, – объявила она решительно. – Хотят после зимней сессии – пусть после зимней. Мальчик неплохой, как тебе кажется? А могла бы ведь какого-нибудь обалдуя привести, тоже особенно не поспоришь, а? Или – пижона?

Лилька была беспомощна перед юным существом, ею самой рожденным. Наверно, в больнице у себя она ни перед кем так не беспомощна.