– У меня, ребята, – сказала Дюймовочка, – сохранился список нашего десятого-второго. Взносы на Красный Крест собирала или на что-нибудь другое. Но – факт: полный список. Недавно в старых тетрадках раскопала. Так вот – одной трети нет. Кто на фронте, кто в блокаду. Двое – исключение: Клава Семина – от туберкулеза в сорок шестом и Виталька – в авиационной катастрофе. В Сочи отдыхать летел.

Дюймовочка сообщила это, и все в ответ молчали. Потом Гриша Неделин проговорил:

– В судьбе десятого-второго судьба поколения. И первая половина двадцатого столетия. Человек не подозревает, до какой степени он мало зависит от себя и как барахтается в руках своего времени.

– Ты утверждаешь... – заспорил с Гришей Виктор Потрошков.

И опять изнакуренной, наполненной людьми – бывшими одноклассниками – комнаты ушла тишина, вернулся прерванный Дюймовочкой веселый гвалт.

...Гриша Корниенко, Инессин сослуживец, как-то рассказал, что встретил школьного товарища спустя пятнадцать лет и ничего приятного в этой встрече не оказалось – одна неловкость. Чужие люди. Общая парта в далекие годы оказалась слабым связующим звеном. Коротко ответили на вопросы – кто где, чем занимается – и ответы тотчас же, как разошлись, забыли, как тотчас забывают содержание анкеты того, кого заранее не собираются брать на работу.

Поэтому Инесса, не признаваясь даже самой себе, с тревогой ждала сегодняшней встречи.

Но ничего похожего не произошло. У каждого в жизни есть люди, которые прочно входят в его биографию. Далекие друзья. Погибшие товарищи. Похороненная кем-то чужим на Пискаревском кладбище мать. Они с тобой и в тебе, пока ты сам жив.

Инесса видела: не одна она ощущала это сегодня, здесь.

Она пришла раньше всех, почти одновременно с Лилькой. Та примчалась с работы и спешно мешала на кухне какие-то салаты и паштеты, вдвоем они управились быстро. Лилька, как выяснилось, ночью почти не спала – «подготовить» мужа не сумела, и, когда, нагулявшись, в первом часу ночи явилась домой Оля, отец был уже весь не в себе. Лилька испугалась, как бы не прибил дочку, хотя никогда детей пальцем не тронул.

– Понимаешь, – рассказывала Лилька, нарезая кубиками соленый огурец, – он ее, Олю, как-то ненормально даже любит. Его бы воля, он ее замуж не только бы сейчас, никогда не отдал, лишь бы не отпускать от себя. Эгоистическая родительская любовь. Обычно такие переживания у матерей единственных сыновей – им-то уж и подавно кажется, что совершенно незачем сыну жениться, уходить от них к какой-то чужой женщине. Сын старой девкой не останется... А ведь дочке можно жизнь поломать, если женихов выбирать по своему вкусу и свои сроки назначать.

– Миша этот – неплохой, похоже, мальчик, – сказала Инесса, чтоб поддержать Лилькин дух.

– Очень даже хороший мальчик, но нашему Константину Васильевичу принца подай – мало, Иннокентия Смоктуновского – тоже маловато, вот насчет космонавта – не знаю, не выяснила.

...Сейчас Лилька сидела за столом, и никто о ее бессонной ночи и переживаниях догадаться не смог бы, словно на время этой встречи отключила себя от них, не подпускала к себе. Шумела, хохотала, танцевала, убирала одни тарелки, ставила другие, а Костя ей старательно помогал, и Инесса видела: осознал себя виноватым – не перед дочкой, перед Лилькой – и старается искупить вину. К Лильке он вообще относился так трогательно-преданно, как редко в жизни встретишь.

За столом кричали, спорили, что-то вспоминали – ребячьи свои шалости, забавные происшествия.

– Виктор, помнишь, как ты в шкафу, в физическом кабинете, на контрольной заснул? – спросила Лара Головина, и в комнате грохнул смех, будто только сейчас это произошло.

– И кто бы подумал, – сказала Лилька, – что из тебя, Виктор, выйдет человек.

– Никто, – согласился Виктор Потрошков, ныне подполковник-артиллерист. – Меньше всех я сам от себя этого ожидал. И ведь – неплохой человек, а? – и он выпятил грудь, обтянутую кителем. – Недавно на Исаакиевской Розочку встретил – это наша математичка, Роза Савельевна, – получил разъяснение хозяин дома, хотя он и без того наперечет знал по именам весь десятый-второй класс и его учителей. – Старенькая стала. Усохла как-то. Но сразу узнала. В каком году у нее учился, в каком классе – все помнит. Любила, говорит, я ваш десятый-второй. Не припомню, чтобы с тех пор у меня лучше класс был. Не потому, что так уж замечательно учились, и ты, говорит, порядочный лентяй был, а вот хорошие вы были ребята. Почти все без исключения, говорит, как нарочно подобрали.

– И у нас, наверно, лучше учительницы не было, – сказала Инесса.

– Вот ты, Гриша, утверждаешь, – вернулась к спору Дюймовочка, – что человек не зависит от себя...

– Я совсем не это утверждаю.

– Нет, ты погоди. Вот погляди, наш класс. Чего нам только в жизни не досталось. Кому фронт, кому блокада. Я про себя не говорю.

– Почему – не про себя? – возразила Лилька. – Тебе тоже досталось дай Бог.

– Я не об этом. Я – кто? Домашняя хозяйка. Никто.

– Трех сынов вырастила – и никто? Ничего себе времечко наступило.

– А ты – двоих, а при этом еще врач, тебя не только в твоей больнице, тебя многие в Ленинграде знают. – И повернулась к Инессе: – Очень многие, я часто слышу, хотят именно к ней, в ее отделение попасть.

– Ну ладно, так что ты хочешь этим сказать? – нетерпеливо перебила Лилька.

– А то, что какое ни было время, а все у нас стали людьми. После войны долго ведь еще и холодно и голодно было, а учились, наверстывали. Клава Семина да я – только мы и не учились. Ну, Клава больная была, а я...

– Про меня – забыла? – это Нина Озолина.

Да, Нина Озолина, одна из самых лучших учениц в классе, – без образования. Дюймовочка – та, как только школу кончила, сразу же вышла замуж и быстро родила сына. Потом – еще двоих. Сидит сейчас – большая, толстая, домовитая, с красивым лицом мадонны – богиня-покровительница материнства и домашнего очага... А Нина?..

Инесса сегодня Нину не сразу узнала. Не потому, однако, что годы тронули ее больше, чем других. Скорей, даже меньше. Но она стала совсем непохожей на себя прежнюю. Была как гимназисточка – в те огрублявшие девчонок годы, когда самое важное, чуть не дело чести – мерещилось – было не отстать от мальчишек ни в нем, – такие девочки-гимназисточки или тургеневские девушки были редким исключением. Все – стриженые, а у Нины – две толстые коротенькие косы; полузаплетенные, они спиралями вьющихся концов растекались по груди. Все – шумные, она – сдержанная, немножко скрытная. Однажды на школьном маскараде оделась Татьяной Лариной, и все решили, что Пушкин, скорей всего, свою Татьяну должен был именно такой представлять... Сегодня явилась: взбитая стрижка красновато-рыжих волос, в ушах длинные серьги – два янтарика, как две падающие капли свежего меда; подмазанные глаза; юбка – ни на сантиметр не длиннее, чем прилично носить женщине ее возраста, – не вызывающе и стройные ноги на виду. Деревенская Таня Ларина и та меньше, наверно, преобразилась, ставши петербургской дамой света.

Здороваясь, Нина, оберегая себя от вопросов и возможной чьей-то неловкости, шутливо докладывала:

– Не замужем, детей не имею.

Была прелестная девушка, стала интересной женщиной. И вот – не замужем, бездетуха. Не родись красивой... Впрочем, непохоже, чтобы Нина была несчастлива: вид у нее жизнерадостный, глаза блестят, смех неподдельный. Не в том же обязательно счастье женщины, чтобы – муж, дети... В чем же Нинино счастье – если оно есть?.. Угадать Инесса не может.

А Нина рассказывает про младшую сестренку Томочку:

– Сестренке моей уже, как ни крути, а тридцать четвертый годок. Окончила университет, преподает английский. Сынишке восемь лет. Имею племянника – лично я. Бездетная любящая тетка для племянника – клад.

Это у той самой Томочки – такой беленькой, щупленькой, одни косточки да синие жилки, девочки – восьмилетний сын и она преподает английский? Чудеса, бывают же на свете чудеса! От чего только Нина не уберегла свою сестренку! От голодной смерти, от детдомовского сиротства... Ходит теперь рыжая, в короткой юбке и при серьгах, сидит в своей аппаратной на радиостудии, покупает в Елисеевском шоколад племяннику... Кто-нибудь и облает ее на улице ни за что, продавщица нагрубит, начальство отпуск летом не даст. И почему бы ей исключения?.. Ничего о ней люди не знают. Только и видят – прическу, серьги, стройные ноги.

Это они вот, кто собрался здесь, видят друг друга в нескольких измерениях сразу – прошлое и настоящее, что – на виду, а что за ним скрыто. Вот, например, Нина. Была превосходная лыжница. В восьмом классе ее выбрали комсоргом...

Отец у них с Томочкой был контр-адмирал, по-тогдашнему флагман третьего ранга, кажется. В школе о высокопоставленном Нинином отце долго не знали. Нина не докладывала, отец в школу не наведывался. И к Нине домой ребята не ходили – она жила от школы дальше всех, на набережной, около площади Труда. И однажды – учились они в восьмом классе – в дом этот попал Генка Денисов, сосед Нины по парте. Попал, потому что забыл принести ей в школу какую-то книгу, а книга была Нине позарез нужна, вот он после школы сбегал домой, а потом потопал на набережную Лейтенанта Шмидта и там в дверях нос к носу столкнулся с контрадмиралом, которому Нина вслед кричала:

– Папа, ты оставил очки!

Контр-адмирал с Генкой приветливо поздоровался, и Геннадий, который мечтал после школы поступить в военно-морское училище то ли имени Фрунзе, то ли имени Дзержинского, был этой доступностью большого командира Военно-Морского Флота совершенно ошеломлен. Нина, вынеся очки, Геннадия отцу представила:

– Это, папа, Гена Денисов, я сижу с ним на одной парте, и мне вечно приходится ему подсказывать. – Она смеялась. Геннадий учился хорошо, он поставил себе целью многого в жизни добиться. Если Нина ему и подсказывала, то в исключительно редких случаях – она думала быстрей, чем он.

На следующий день восьмой-второй был подробно осведомлен о флагмане третьего ранга. Стало известно, что «флагманша» – обыкновенная женщина, которую Геннадий принял было за домработницу, что у Нинки комната с высоченным окном на набережную, но в этой комнате ничего, кроме железной, масляной краской покрашенной кровати и простого письменного стола, нету. И в передней пусто, и полы ненатертые, никогда не подумаешь, что это контр-адмиральская квартира. Восьмой-второй класс, в том числе и Генка Денисов, бывал дома у Инессы Коноплевой, ему было с чем сравнивать.

Не то чтобы в классе было развито чинопочитание, этого нисколько не было, напротив, демократизм был в классе основой основ, но все-таки иметь в своей среде дочку флагмана Военно-Морского Флота оказалось лестным. Это был не просто высокий чин, это был целый Балтийский флот, и серо-стальные крейсеры на Неве и дни Октябрьских и Майских торжеств, и залп «Авроры». Особенно это звучало для мальчишек. Сама Нина явно «недопонимала», как говорится, какой вес для ребят имел ее папа. И никак не связала с ним происшедшую с Геннадием Денисовым перемену: он превратился в Нинину тень. Красивый, длинный такой парень. Красивая длинная тень. Стали вместе заниматься, и на Невском их вдвоем встречали. Возможно, это было простое совпадение, что Геннадий заметил достоинства соседки по парте и влюбился в нее почти одновременно со знакомством с ее папой. Об этом в классе поспорили, да и перестали. А вскоре все дурные подозрения и вовсе рассеялись, когда случилось несчастье – отравилась, покончила с собой Нинина мать. Болела изнуряющей, неизлечимой, но не приносящей конца болезнью. Сама приблизила желанный конец.

Была весна тридцать седьмого года, отец с дочками пошел на трибуну площади Урицкого, на первомайский парад и демонстрацию. Когда они вернулись, мать еще дышала, но спасать ее было поздно. И первый Нинин телефонный звонок после «скорой помощи» был к Геннадию. И первый человек, который пришел в этот несчастный дом, был Геннадий. Были краснофлотцы и военно-морские командиры, кто-то устраивал похороны, заботился об оркестре, цветах, могиле, даже о поминках кто-то позаботился, но люди приходили и уходили, у них были свои дела и заботы, а Геннадий никуда не уходил, и оставался ночевать, и варил кашу Томочке (перед этим он звонил домой и справлялся у любой подошедшей к телефону соседки, как это делается), и заваривал чай, и стал необходим и незаменим этим трем вдруг осиротевшим людям. «Друг познается в. беде», – нравоучительно повторяли в классе, укоряя тех, кто сомневался в искренности чувства Геннадия Денисова.

...– А кто слышал о Генке Денисове? – наверно, у всех разом это всплыло, когда Нина напомнила о своей в чем-то все-таки незадавшейся жизни. И всплыло не только это, но главным образом и дальнейшее.

– Он, как и следовало ожидать, далеко пошел, – усмехнулся Гриша Неделин, такой же круглолицый и ушастый, каким был в детстве, разве только в полтора раза толще. – Он теперь главный конструктор...

– Что ж, парень был способный, – перебила его Нина. – И умный. И твердо знал, что делать жизнь надо уметь. Чтобы поменьше зависеть от времени, – Нина лукаво глянула на Гришу. – А почему ты не позвала его сегодня? – спросила она Лильку.

– Вот тебе здрасьте, – возмутилась Лилька. – Кому он здесь нужен? Тебе, что ли?

– А что? – с задором ответила Нина. – Даже интересно. Живем в одном городе, а хоть бы раз встретились. На улице, в театре. Как заколдовали его – не попадается мне на глаза. В сущности, ребята, не слишком ли строго мы его судили?

– Ну, ты даешь, Нинка! – удивленно протянул Виктор Потрошков.

– Почему же? Его ведь тоже надо понять.

– Ты считаешь – надо? – Гриша Неделин смотрел на Нину выжидательно.

– А как же он иначе стал бы делать свою жизнь, если бы в самом начале пути позволил себе быть сентиментальным?

– Не трепись, – сердито сказал Гриша.

...Это было весной, они кончали десятый класс. Как вырванные лучом прожектора из темноты сцены, из навсегда ушедшего далека мелькнули перед Инессой лица... Нина. Ее отчаянно-страдающие, отчаянно-упрямые глаза. Гриша Неделин, ушастый, распаленный, вскочивший с места на задней парте и размахивающий руками. Бледный, растерянный Геннадий Денисов – Инесса поразилась тогда, заметив, до чего он стал некрасив, этот красивый Генка. А у доски – школьный комсорг Галя, безжалостно правая в каждом слове, доводе и не могущая никого убедить. Многие в классе, наверно, испытывали схожее с тем, что смутно чувствовала Инесса, – неприятие этой безжалостной правоты. Сердце протестовало, бунтовало, мучилось оттого, что не совмещались в нем – правота и безжалостность. Как ее было не жалеть, Нину? Такую перед ними всеми одинокую? И без них-то несчастную.

Высокие окна их десятого-второго выходили на Исаакиевскую площадь. Солнце наискосок пробивалось через запыленные стекла, и, должно быть, в классе было светло в тот день, но он все равно видится сумрачным, словно набухшим тучами, как если бы и не было никакого солнца.

Почти забытый, будто и нереальный эпизод. Давно забытый – к случаю вспомнившийся. Значит, без последствий для себя пережитый? Было – и прошло? Нет, подумала Инесса, машинально поднимая рюмку, чокаясь и согласно кивая словам, к ней обращенным и ею не услышанным. Наверно, именно с тех пор я знаю, что ничего нет на свете стыднее, хуже предательства. Неважно – кого или чего. Человека, принципов, чести. Родины. Самого себя. Генка тогда предал и Нину и самого себя. Любовь. Он был принципиален? Да. И он был беспринципен. Бывает и так, когда во что бы то ни стало спасают свою шкуру. Ему казалось, что – спасает, а спасать-то было нечего. Трус видит опасность и там, где ее нет. Трус никогда не становится храбрецом.

Нет, все это я не тогда поняла. Может быть, только сейчас и поняла – спустя столько лет? Без малого тридцать.

Инесса повернулась к сидящему рядом Грише Неделину:

– А что стало потом с Нининым отцом?

– Погиб, – ответил он, сразу поняв„что она имела в виду под словом «потом». – Реабилитирован посмертно.

Ничего удивительного, в общем, не было в том, что она ничего не знала о судьбе контр-адмирала. Инесса в сороковом уехала из Ленинграда к бабушке в Киев – думала, на несколько месяцев, а вернулась вот только сейчас. Война надолго их всех раскидала, после войны каждый, кто дожил, пошел своим путем. Школа осталась далеко – пришлось взрослеть быстро, по законам военного времени. От Лильки Инесса знала главное: тот на фронте, тот погиб, та умерла... Женился. Развелась. Дочка. Сын. О Нине тоже знала: когда началась война, поступила на курсы радистов, до ранения в сорок четвертом была на фронте. Потом разыскала Томочку, забрала из детского дома. Вот – выучила на преподавательницу английского языка. Замуж выдала. Племянника балует. А у самой – ни семьи, ни детей.

– Все-таки как это случилось, – словно угадав, о чем она думает, спросил Гриша, – что ты никак не могла в Ленинград к нам приехать? Или приезжала – скрывалась?

– Что ты, Гришуня! – Инесса ласково склонила к его плечу голову. – Как я могла скрываться от вас, таких любимых? Трудно представить, а никак не получалось. В отпуск едем на юг, не на север. На праздники своих не оставишь, а куда за собой весь хвост тащить? Однажды собрались было – хоромы Лилькины пустовали, все ее семейство разъехалось, она одна была, так моя Катюша ангину схватила. Так год за годом – и не замечала, как они пролетали.

Значит, адмирал реабилитирован...

...Началось с того, что Нина поссорилась со школьным комсоргом Галей. Та откуда-то прослышала про ее отца (возможно, был у нее знакомый на корабле) и объявила во всеуслышанье то, что Нина уже много месяцев ото всех скрывала. Чего ей это стоило, об этом Инесса позже подумала и перед Нининым мужеством преклонилась. Каждый день ходить в школу, учить уроки, заботиться о Томочке – и делать вид, что ничего не случилось, ничего не стряслось!.. Побледнела, осунулась – так она еще после смерти матери не оправилась, да и выпускные экзамены на носу... С Генкой – он один и был в курсе – они стали особенно неразлучны.

Когда Галя обозвала Нининого отца «врагом народа», обвинила в «укрывательстве» и заявила, что не ей, обманщице, быть комсомольским вожаком в классе, Нина в страшной ярости, не помня себя, кинулась на нее, закричала: «Сплетница ты! Ничтожество! Как ты смеешь! Мой отец коммунист, он за советскую власть кровь проливал, он не виноват, в его деле еще разберутся, как ты смеешь его оскорблять?!» – и разрыдалась. «Ах, не виноват! – Только глаза выдавали Галю, выдавали, как она Нину, с которой раньше дружила, сейчас ненавидит. – Посмотрим. Ты еще за свои слова ответишь!» Немыслимая, леденящая сердце была сцена.

Вот Галя и устроила это собрание. Нина на нем одно твердила:

– Не виноват он, не виноват, я знаю!

– Как ты можешь знать? – с мстительным хладнокровием, ни словом не напоминая о нанесенном лично ей оскорблении, вопрошала Галя.

– А разве не бывает, что ошибаются? – выкрикнул с задней парты Гриша Неделин.

– Кто это «ошибается»? – угрожающе вопросила Галя.

Инессе казалось отчасти резонным обвинение в «укрывательстве» (и пусть теперь кто-нибудь бросит в нее камень!), но так же резонно было и то, что Нина не хочет, не может поверить в вину своего отца, лучшего для нее человека на всей земле. Сама Инесса разве не сомневалась в справедливости судьбы Тимофея Федоровича, хотя он ей даже и не отец?..

Нине сочувствовало вместе с Инессой большинство класса, какие бы страшные слова ни произносила в своей непререкаемой убежденности Галя. Что, если задним числом посмотреть, говорит в пользу морального климата класса. Одни сочувствовали про себя, боясь сказать вслух – а вдруг все же что-то не так? Очень уж Галя настаивает на своем. Молчали, надеясь, что за них скажут другие. И другие говорили. Особенно помнится Инессе Гриша Неделин. Маленький, очкастый, с красными ушами – уши горели от собственной отваги, – он произнес целую защитительную речь (недаром стал потом юристом, профессором в сорок лет!). Смысл ее сводился к тому, что, конечно, не Нине судить о виновности отца, но дочернюю веру в него – участника революции и боевого командира – надо уважать. Если он и виноват, то его накажут, а Нина тут ни при чем.

Галя вслед за ним заговорила о чести и принципиальности комсомольца, которых недостает комсомолке Нине Озолиной. Значит, ее надо из комсомола исключить. И это тоже казалось правильным – но с этим так не хотелось соглашаться!...

Генка Денисов на том всем памятном собрании молчал. Он молчал час или два. Он был бледен, он был, казалось, безумен. Инесса помнит, как ей было его жалко – даже еще больше, чем Нину, которая (думалось иногда, грешным делом) упрямилась без нужды, ведь ничего изменить или поправить своим упрямством она не могла, только себе вредила. Да, и такое думалось, что ж теперь поделаешь. И когда все устали, ничего не решив, потому что невозможно было исключить Нину из комсомола и невозможно в нем оставить, поднялся Генка Денисов...

В общем-то он мог и помолчать. За это его никто бы не осудил, даже Галя не осудила бы, она все-таки была человеком и просто-напросто ревностно исполняла свой долг, как она его понимала. Но Геннадий не стал молчать. И возможно, потому, что сам он был отчасти страдательным лицом и боль его явственно ощущалась всеми, осудительная его речь подействовала как-то особенно. То, чего никак не могла достичь Галя, Геннадию в какой-то мере удалось. Большинством в один голос Нину исключили. И она, ни на кого не глядя и не давая слезам вытечь из переполненных ими глаз, сказала:

– Все равно, я знаю. Папа не виноват. А вам еще будет стыдно передо мной.

Стыдно было уже. Если не всем, то почти всем. Геннадию, наверно, тоже было стыдно, потому что, хотя всего одна четверть оставалась до выпускных экзаменов, он перешел в другую школу, ближе к дому.

– Сто раз – не скажу, но уж два или три раза могла превосходно выйти замуж, – говорила Нина Инессе, когда, выйдя от Лильки, они всей компанией шли по улице, Нина и Инесса немного в стороне. – И хотелось мне, очень хотелось, что мне от тебя таиться? Но первый раз побоялась: Генка дал мне хороший урок, что уж там говорить. Знаешь, как страшно: любят тебя, любят, добиваются, никого нет лучше, чем ты, а потом вдруг узнают про отца – и приходится человеку выкручиваться, юлить, притворяться, что не из-за этого разлюбил, не из-за этого стала не нужна. Я испугалась. Хотела, чтоб человек тот навсегда остался для меня самым благородным и мужественным.

– И не пожелала испытывать его благородство и мужество? – усмехнулась Инесса.

Нина твердо посмотрела на нее:

– Не пожелала. Дура?

– Возможно, – неуверенно сказала Инесса. – Во всяком случае, у тебя был верный шанс иметь истинного друга. Или никого не потерять.

– Это уже наша нынешняя мудрость, – невесело заметила Нина. – Когда мы жизнь прожили. Разобрались кое в чем. А что понимали девчонки?.. Когда мы с тем человеком встретились, жениться собрались, я об отце знала не больше, чем в тридцать девятом...

...Я бы Андрею не побоялась рассказать, если бы у меня такое, как у Нины, стряслось. Он верный, Андрюша. Вот и подумала о нем с нежностью. Когда бок о бок – двадцать лет, нежности поубавляется, что уж там. А она, оказывается, лежит себе припрятанная. Зашевелилась. А всего-то и понадобилось – двое суток и шестьсот пятьдесят километров разлуки.

–...Во второй раз, – услышала она Нину, – комната была одна, наша с Томочкой, куда в нее мужика? – Она сказала почти грубо, Инесса еще раз подивилась, до чего она стала другой, Нина. И все равно угадывалось: внешнее, наносное это. Может, на фронте выработанное, самозащитное. Легко ли ей было, бывшей «тургеневской девушке», приспособиться?..

– А не трудно одной?

– Почему – одной? На мой век мужиков хватит. Томку вырастила, могу пожить в свое удовольствие. Не согласна?

– А когда состаришься?

– Фу, – сказала Нина. – Не могу себе этого представить. Я, Нина Озолина, старуха!.. Может быть, я до этого не доживу? – сказала она с надеждой. – А если и доживу, буду нянчить Томкиных внуков. Внуки лучше, чем дети. Дети отнимают лучшие годы жизни, а внуки скрашивают старость. Вот так.

Впереди шагала Лилька – они с Димкой Проскуриным, тоже врачом, рентгенологом, обсуждали какие-то медицинские проблемы. Лилька слегка захмелела, и ей не давали покою проблемы: сперва проблемы вырастающих детей и выходящих замуж дочерей, потом Инесса краем уха слышала какой-то спор о больших и малых городах, а сейчас разговор шел о безобразном штатном расписании в больницах и о профессиональном призвании медика: как уловила Инесса, Лилька все еще не была спокойна за вчерашнюю больную.

На голове у Лильки берет довоенного образца, и носит она его на пышных своих кудрях точно так же, как носила и в шестом и в десятом классах, – набекрень, небрежно, не заглядывая даже в зеркало, когда надевает. И пальто чересчур длинное. Пальто необходимо подкоротить, решила Инесса. Всю жизнь Лильке было некогда подумать о себе. Даже посмотреть на себя со стороны, кажется, некогда. Или теперь уже не ощущает необходимости? Слишком долго наступал момент, когда появилась возможность?..

– Лилька, я приду в субботу и подкорочу тебе пальто, – сказала Инесса. – И все твои платья.

– Подкорачивай, – без малейшего колебания согласилась Лилька. Она обернулась к Инессе, обеими руками приподняла полы и задрала их выше колен. Вид у нее был легкомысленный, все остановились, потешаясь. – Подойдет? Ладно, буду модной дамой. Действительно, пожалуй, пора. Если отрезанные полы решают вопрос.

– И шляпу тебе купим, – смеясь объявила Инесса.

– И шляпу купим. – Лилька попыталась тут же из берета сделать подобие шляпы. – Я давно мечтаю о шляпе, – дурачилась она. – Даже не знаю, о чем я еще сильнее мечтаю... – И, решив, что с вопросом о ее нарядах покончено, опять ушла вперед с Проскуриным, продолжать серьезный разговор, но поначалу никак не могла пойти своей обычной походкой, а все как-то приплясывала, как будто у нее юбка уже короткая и на голове шляпа.

Лежа в постели у себя в номере, Инесса опять увидела Лильку и фыркнула в одеяло – так это было смешно.

А всерьез подумать, это же только так, если потешаться, – смешно. Лилька прожила жизнь больше как мужчина, нежели женщина, плюс рожала детей. И не одна Лилька. Девчонками мы не считали возможным отстать в мужественности и самостоятельности от мальчишек – и получили то, что хотели. Да и что сталось бы с Лилькой, с Ниной, вздумай они что-то когда-то переложить на чужие плечи? А Варвара? Господи, Варвара. Этой не только на себя хватало, а на весь белый свет тоже.

Нынешние девочки хотят быть женственными, это так понятно. Они хотят быть слабее мужчин. Слабее своих родителей. И им будет трудней, потому что все равно придется стать мужественными. Такой для женщины век...

Инесса погасила свет и закрыла глаза. В темноте поплыли какие-то оранжевые, красные, синие круги и спирали, а среди них – лица, улыбки, жесты; чьи-то слова в ушах, чей-то смех. Как в живую воду окунулась, двадцать пять лет с себя скинула. И все на ее глазах – так и молодели, молодели, а когда, проводив Инессу, толпились подле «Октябрьской», то никого уже и не было старше девятнадцати. Сквозь наваливающийся сон Инесса улыбнулась этим своим мыслям... Теперь долго не увидимся. Опять годы. А с некоторыми, возможно, никогда. Пожили вместе несколько часов, каждый как бы отклонился ради этого с линии жизни и опять вернулся в ту точку, которую оставил в шесть часов вечера. В шесть оставил, в час вернулся. И опять в себя попрятали: знакомые лица, голоса, интонации...