«Рабома» — многошпиндельный сверлильный станок иностранной марки. На нем обрабатывались крупногабаритные детали, и на «Рабому» ставили физически выносливых девчат, еще не изношенных на производстве. Зарабатывали на «Рабоме» больше. После вертикальных, хилых сверлилок, будто в наказание согнанных в самый темный угол цеха, «Рабома» с ее солидной тумбой, пестрой расцветкой, желтыми шлангами казалась Марфиньке верхом всякого совершенства.

За неполных два месяца добиться «Рабомы», суметь войти на равных правах в технологический процесс — это было победой Марфиньки, свидетельством не только ее физической выносливости, но прежде всего самоотверженной, безропотной старательности. Есть люди, которые равнодушно или с отвращением принимаются за ежедневную работу и не испытывают радости от труда. Не каждая из цеховых работниц могла бы ответить, как Марфинька: «Я обожаю свой станок. Мне так нравится работать!»

По счастливому совпадению, «Рабома» стояла рядом со станком Квасова. Каждое утро Марфинька торопилась на работу, будто на свидание. Далекий гудок — его сразу отличишь среди десятка других — заставал ее умытой и причесанной. По деревенской привычке она поднималась рано, успевала справить все свои домашние дела и бежала на завод.

Вначале Марфиньке было нелегко. И не потому, что мир города сложнее мира деревни, не потому, что привычная земля здесь обезображена камнем. Ее угнетал ритм городской жизни, постоянное движение сотен и тысяч внешне равнодушных людей. Ни одно лицо в толпе не запоминалось ей, старые впечатления вытеснялись новыми, вереницы людей вертелись перед ней, как колесные спицы, такие же одинаковые и безразличные.

Удручающе бесстрастно рокотали цехи. Люди равнодушно властвовали над механизмами, подчиняя их себе, как казалось Марфиньке, с единственной целью: получить благодаря им кров и пищу. Почти все говорили только о деньгах, подсчитывали, тянулись до получки; денег не хватало, занимали друг у друга грошовые суммы. У рабочих было, как и у крестьян: только здесь все размечено заранее, на работу не влияли ни дождь, ни град, ни заморозки. Интересы бригадиров не шли дальше процентов выполнения плана и норм.

Квасов помогал Марфиньке освоиться в цехе, поставить тяжелую деталь, веселил ее шуточками. С ним было легче, чем с другими. И Марфинька невольно продолжала тянуться к нему, в ней просыпалась женщина.

Вот утро. Марфинька, освеженная сном и быстрой ходьбой, идет от широких дверей. На щеках ее играет здоровый, яркий румянец. Еще нет грохота и визга, еще не пустили станки. Проходы между ними напоминают раскатанные рулоны толя, в смолистую поверхность которого впрессована ногами и колесами тележек мелкая стружка. Солнце проникает в окна, и стружка поблескивает.

— Марфута, ты опять тута? — издалека выкрикивает Жора и идет навстречу широкими шагами, улыбается ей, только ей, будто у него и нет никого на свете, кроме этой растерявшейся девчонки.

— Ягодка, умница! — говорит он, задерживая ее руку, чувствуя свою власть над этим простодушным существом. — Какая ты прелесть, Марфинька! Синева под глазами. Обожаю до смерти такие глаза!..

Все шаталось вокруг Марфиньки.

— Жора, пустите, — шепчет она похолодевшими губами, — мне пора.

— Радость ты моя, девочка, не бойся, не дрожи, пойдем рядом. Я хочу так!

Выметенный, проветренный после ночной смены цех сохраняет крепкие запахи смазочных масел, эмульсий, пригаров. Так же пахнут спецовка, руки, волосы. Теперь никуда не денешься от этих заводских примет.

— Жора, не надо... — Марфинька задыхается. — Увидит Коля, заругает меня. Идите рядом, только не держите мою руку...

— Хорошо. А что, если я заскочу к тебе на часок?

— Нет, нет! Что подумает хозяйка?

— Хозяйку отправим в Театр Мейерхольда, пусть посмотрит «Командарм номер два».

— Не шутите, Жора. У вас есть симпатия, зачем я вам нужна?

— Марфинька, возле тебя все мои симпатии гаснут... Прийти?

— Нет, нет! Ни за что!

Марфинька стоит у «Рабомы», стараясь не смотреть на Жору. Ее щеки по-прежнему горят. Она надевает нарукавники, поправляет обшлага, натягивает резинки выше локтей, завязывает косынку.

Вигоневая кофточка слишком туго обтягивает ее грудь. Марфинька кожей чувствует на себе взгляд Квасова и старается держаться к нему спиной.

Желтый шланг шипит сжатым воздухом. Сменщица оставила грязь на станке. Сменщица — молоденькая девчонка, милая фантазерка. Она мечтает попасть в Арктику и забывает об уходе за станком. Марфинька не обижается на нее и быстро, ловко протирает «Рабому» тряпичными концами. К аккуратности Марфиньку приучила мать, и теперь она благодарна ей.

«Рабома» визжит всеми своими сверлами. Летит мельчайшая сизая пыль, и горячие ее крупинки бьют по коже. Конструкторы и разметчики упростили и облегчили труд Марфиньки, однако и самой нельзя теряться. Надо устанавливать в гнездо громоздкие детали, корпуса каких-то хитрых приборов, следить за сверловкой, за подачей охлаждающейся смеси, вовремя включить, побыстрей снять.

Все ее существо напряжено, и она занята только работой, посторонним мыслям нет места. Сосредоточенное выражение не покидает теперь лица девушки, делает ее некрасивее и старше. Шипит, повизгивает «Рабома», хотя ее непрестанно омывает эмульсия, похожая на молоко.

Квасов тоже увлечен работой, несмотря на то, что он давно уже не испытывает ощущений, во власти которых находится Марфинька. Квасов ценит станок и готов наложить по загривку любому новичку, не умеющему обращаться с оборудованием. Станок кормит и поит. С хорошим станком легче жить, меньше забот и простоев. Сейчас отлично идут червяки, и этот заказ никому другому не попадет в руки. Фомин приблизительно прикинул норму: на червяках можно заработать неплохо. То, что накалякали о Жоре в стенгазете, — на это наплевать и забыть. Пусть тешится писучая братия, пусть превозносят его энтузиазм. Отлично ведут себя новые фрезы, их приходится держать под замком, на ящичке — собственные запоры, не подберешься, как к сердцу. Фрезы могут повысить норму, а если придумать приспособление... хотя нельзя сразу раскрывать все секреты. Надо сначала затвердить норму, установить твердые расценки, а потом уже дать выработку. Надо обхитрить администрацию, которая не ест и не спит, соображая, как бы облапошить рабочий класс...

Квасова не обманул его темный инстинкт. В цехе — Наташа, и, как всегда, карандаш ее остро отточен, а хронометр выверен чуть ли не по Пулковскому меридиану.

Наташа выбрала удобное место для наблюдения. В ее руках фанерка, на ней хронометражный лист, на котором заранее расчерчены графы учета инструмента и приспособлений, остановок и задержек, элементов работ и фиксажных точек, числа оборотов и глубины резания, скорости подачи и тому подобные тонкости.

Все заранее продумано для атаки на рабочего. Так, убежденно и все больше накаляясь, думает Жора Квасов. Если дело обстоит иначе, как пытаются его убедить, тогда зачем она подбирается втихую, зачем следит издалека, зачем хитроумничает?

Многое из того, о чем думает Квасов, известно Наташе. Квасов не только «темнит» и путает карты сам, но и держит в руках многих рабочих. Охота ведется не один день и не всегда успешно. Жоре легче ускользнуть, вывернуться: ему известны все омуты и захоронки. Наташа действует почти в открытую. Ее наивная тактика мгновенно разгадывается. Посоветоваться почти не с кем. Фомин сам юлит. Заведующий тарифно-нормировочным бюро подхихикивает; не поймешь, действительно ли ему по душе все эти затеи по снижению себестоимости, если заказы сыплются, как из мешка, и денег не жалеют? Можно бы работать с холодком. А вот не дает покоя Наташе собственная совесть.

Комсомольцы решили снизить себестоимость серийных приборов и не позволять расшатывать нормы при освоении. Наташа обещала собранию, и надо выполнять данное комсомолу слово.

Она почти уверена, что сегодня как бы схватила конец ускользавшей нити. Сверхтвердые сплавы для резцов вдвое, а то и втрое подняли выработку отдельных рабочих. Если оставить прежние нормы и расценки, победа сталеваров не даст ровно ничего, родник уйдет в песок.

Квасов настроен по-боевому. Все лишнее отброшено. Перед ним тайный враг. Он хищно подкрадывается, зажимая в пальцах с розовыми ноготками хронометр; на нем бежит по кругу тонкая стрелка, подстерегающая каждое его движение.

Тонкая стрелка — это стрелка, летящая в него, чтобы убить его стремления и желания. Она может лишить его возможности жить с размахом, может загнать его в узкую норку.

В шуме цеха происходит один из незримых поединков, где сразу и не определишь победителя. Квасов наловчился сражаться. На помощь ему приходят десятилетия опыта, передаваемого от поколения к поколению.

«Темнить» можно по-всякому: лучше всего сбавить обороты и подчинить станок другому ритму. Даже самому неприятно, так бы и залепил себе в ухо. Руки утрачивают ловкость и красоту. Напряжение всего организма падает, как обороты мотора на гнилом токе. Наташа опускает фанерку, смотрит на Жору с сожалением и медленно идет к нему.

Квасов раздраженно выключает станок.

— Что случилось?

— Не пойму, барахлит...

Когда она уходит, он говорит ей вслед тихо, но так, чтобы она слышала:

— В другой раз будете иметь бледный вид. Не обожаю, когда мне мешают. — А потом кричит ей: — Прошу вас, детка! Не откажите крикнуть наладчика!

Жора понимает гнусность своего поведения и угроз. На душе становится кисло. Поблизости нет никого, с кем можно было бы перекинуться словом. Девчонка у «Рабомы» — не для таких разговоров. Нельзя поделиться и со Старовойтом, подозрительно наблюдающим за ним. Что он лопает, что он пьет, поди разберись! Ему и мякины хватит, лишь бы кормушка надежная. Щепкой пришел на фабрику, таким же кощеем унесут каблуками вперед. Такие его не поймут. Из молодых тоже пошли чудаки. Взять хотя бы Степанца, недавнего фабзайца; два талона на обед получает, ударник. Есть на плечах овчинка — и рад до смерти, лишь бы прицепить значок КИМ.

Какие бы Жора ни придумывал оправдания своему поведению, на душе не становится легче. Он чувствует зависть к нетребовательности этих людей, к их стойкой вере. Вспоминается дед, его черная курчавая борода и картуз с большим козырьком; такими показывают теперь рабочих старого времени в плясовых ансамблях. Дед верил в бога и ходил в церковь читать Евангелие. Возвращался тихий, покорный. Однажды удалось пробраться вслед за дедом в церковь. Толстая книга в серебре, с ленточками между страниц лежала на парчовом аналое. В церкви горело несколько лампад. Дед приносил с собой заранее купленную толстую свечу, зажигал ее от лампады и при свете читал Евангелие странным гнусавым голосом, каким отпевают покойников. Потом гасил свечу, уступал место другому чтецу, а огарок отдавал сторожу, неказистому мужичонке в ботфортах, подаренных отставным гусарским офицером. Сторож продавал огарки малярам — воск добавляли в краску, а также торговал голубями, гнездившимися на колокольне пятиглавой древней церквушки. Ныне она закрыта на засовы, обветшала и вплотную обросла пивными ларьками.

Пока наладчик тщетно ковырялся в станке, Квасов сидел на корточках и смотрел, как истово работает Марфинька и какие у нее красивые ноги.

По цеху шел Фомин в кожаном картузе козырьком назад, в коротком, до колен, молескиновом халате. У Фомина легкая, невесомая походка и почти не покидающая изуродованного лица улыбка, обнажающая редкие зубы. Квасов иногда пробовал разобраться в Фомине и всегда забредал в тупик.

Подойдя к станку, Жора включает его, кивает головой наладчику, засовывает ему за уши две папироски.

В это время Фомин ведет острый и тонкий разговор с нормировщицей. Она не поддается его обработке, несмотря на всю его изворотливость.

— Наташа, учти самое принципиальное, дорогая: пока серия координаторов не в безупречном ритме, могут быть заскоки, отклонения. Лучше бы не нервировать рабочий класс...

— Не понимаю, товарищ Фомин.

— Разъясню... Ты у кого живешь?

— У тети. Вы же знаете.

— Знаю... Живешь под тетиным крылышком. На рынок не ходишь, цены не изучаешь, картошкой не обжигаешься...

Поучительный тон и неожиданный поворот в разговоре застают Наташу врасплох. Возражать Фомину бессмысленно. Он сознает свое превосходство и пользуется им безошибочно. Фомин — член партийного бюро, один из трех орденоносцев завода.

Большинство рабочих горой за Фомина. Дирекция считает его знатоком своего дела и крепким организатором. Новые приборы обычно проходят через его руки. Механические цехи — основа любого машиностроительного завода. Фомину доверяют такую важную работу, а вот Наташа не находит с ним общий язык.

— Твой отец был рабочий. — Фомин помогает Наташе обойти болванку. — Твой отец порвал себе сердце возле наковальни. Береги рабочее сердце, Наташа...

— Зачем вы обижаете меня?

— Береги сердце рабочего класса, — каким-то гробовым голосом повторяет Фомин.

Ему ничего не стоит спокойно уйти, оставив Наташу в смятении. И все же она помнит, что обещала Николаю прийти. Сегодня она приглашена в кино «Ша-Нуар». Молодость порой совсем нелогична. А потому, возясь с косичками, Наташа быстро забывает о Фомине. Косички слишком молодят ее. Иногда на улице ее называют девочкой. Придется связать их вместе, чтобы они не торчали, и вместо подростковых туфель на низком каблуке надеть замшевые лодочки — единственное свое богатство, приобретенное в результате сложных комбинаций с зарплатой и сверхурочными.

Николай терпеливо поджидал Наташу на крыльце старинного дома, откуда видны заводские ворота. Давно уже забили парадные двери этого дома, и жильцы пользовались черным ходом. От прежних архитектурных ухищрений сохранился навес над крыльцом с железными столбами, упиравшимися в бровку тротуара, и стесанные временем каменные ступеньки, служившие удобным местом для ожиданий. Молодые люди обычно поджидали здесь своих подруг, курили, дожевывали остатки хлеба. Вокруг валялось много окурков.

— Я не помню, когда была в кино, — признается Наташа и предлагает идти пешком. — У нас есть еще время. Ну-ка, покажите билеты, когда начало. Конечно, у нас много времени.

Они переходят шумную площадь с заброшенным фонтаном и сразу попадают на тихую улицу, где нет ни трамвая, ни грузовиков, ни толпы. После завода остро чувствуется сладкий запах цветущих лип, и первое время хочется молчать, дышать этим крепким настоем.

Особняки посольств с зашторенными окнами и безмолвием заасфальтированных дворов, львы и орлы на вывесках, похожих на щиты рыцарей, легко и бесшумно выезжающие черные машины с безупречно одетыми спокойными и надменными людьми вызывали у Бурлакова двойное чувство: какой-то странной растерянности и глухой ненависти. В особняках жили, вероятно, красиво и беспечно. Посольские дети, привезенные в Россию, не были похожи на детей соседних дворов, голоштанных, крикливых и нервных. Посольства могли смотреть свысока и брезгливо на эту обстановку внешне беспросветной нужды. Очереди и авоськи. Рано постаревшие лица женщин, невеселое веселье молодежи, подвыпившие мастеровые с пустыми бутылками, болтавшимися в матерчатых штанах. Для победы нужны отчаянная смелость, суровый расчет и одновременно фанатичная вера. Неизвестно, сколько еще будет принесено жертв, кому возрадуются и кого оплачут. Зато известна задача: несмотря ни на что, надо одержать верх над ними, положить их на лопатки...

Еще одна машина с флажком выскочила из решетчатых ворот и понеслась между липами. Мелькнули в окне профиль утомленной немолодой женщины и узкий затылок сидевшего позади седого мужчины.

— О чем вы думаете? — спросила Наташа.

— О них... — Он указал вслед посольской машине. — Понимают ли они, что мы их победим?

Наташа ответила так же серьезно:

— По-моему, нет. Иначе они не были бы так спокойны.

Теперь Николай и Наташа шли по бульвару, и мокрый песок поскрипывал под ногами. На каблуках Наташа казалась гораздо выше, короткая юбка открывала ее стройные ноги, а белая кофточка выгодно оттеняла цвет темных волос. Вероятно, она самая обыкновенная девушка: на нее не заглядывались прохожие, не оборачивались. А вот для него она лучше всех, хотя он не наделял ее выдуманными совершенствами и принимал такой, какой она была.

В киоске на Тверской продавали сладости. Искусно подсвеченные электрической лампочкой, леденцы имели привлекательный вид. Они были дешевле дорогих конфет, за цену одной шоколадки можно купить маленький кулек леденцов. И вовсе не имеет значения, что покажут на экране. Лишь бы побыть рядом одним... Замелькали первые кадры, и сразу утих плеск голосов, всегда читавших заглавные титры.

— Ната Вачнадзе! Я безумно люблю ее.

— Угощайтесь, — Николай протянул кулек.

— Обождите, ведь Ната Вачнадзе...

— Возьмите. Ната Вачнадзе не обидится.

— Хорошо. — Она потянулась рукой в кулек, продолжая следить за экраном. — Ландрин? Я не люблю ландрин.

— Это леденцы, а не... ландрин, — только и мог возразить Николай, впервые услышав это слово.

Николай с ожесточением засунул кулек под перекладину стула.

Когда напряжение действия погасло и Ната Вачнадзе предавалась скучным мечтам, Наташа вспомнила о конфетах и решила исправить свою бестактность.

— Дайте мне ваш ландрин, Коля, — шепнула она возле его уха и протянула руку ладошкой-кверху.

Ее волосы щекотали его ухо, их дыхание смешивалось, обнаженная рука Наташи прикасалась к его руке, и он знойно ощущал ее прохладную гладкую кожу.

— Нет ландрина. — Николай презирал себя за глупую обидчивость. — Я выбросил ландрин... — Он с наслаждением подчеркнул ненавистное слово.

— Да? — Она отстранилась, убрала руку и тихо засмеялась. — Выбросить столько конфет может лишь крупный богач.

— Прекратите разговоры, — зашипел сидевший позади лысый мужчина в пенсне без оправы и в чесучовом костюме. — Что за молодежь пошла! Ничто ее не интересует!

— Извините, — Наташа полуобернулась, — мы больше не будем.

— Я вас прощаю, — стекла пенсне блеснули близко возле затылка Наташи. — Я многое могу вам простить за одно то, что вместо отвратительного «извиняюсь» вы сказали «извините».

— Вы учитель русского языка? — спросил Николай ядовито.

— Нет. Я просто грамотный человек, не забывающий того, что он живет в России...

После спертого воздуха «Ша-Нуара» на улице — благодать. По-прежнему пахли липы. Два блеклых луча освещали муравейник копошившихся за дощатым забором мужчин и женщин, разбиравших кирпичные холмы монастыря, сметаемого с лица земли. Несколько калек собирали милостыню. Бдительные милиционеры не спускали с них глаз, а кое-кого из слишком рьяных кликуш бесшумно втискивали в свои машины. На любовно выписанном плакате «Ша-Нуара» Ната Вачнадзе широко раскрывала удивленные глаза. У матовых фонарей рекламы кружились ночные бабочки. Медленно плыли трамваи по узкой горловине Тверской. Спекулянты в длинных пиджаках и узких брюках предлагали «люкс-духи парижского настроения», самодельные пуговицы и кремни для зажигалок.

— Мы — плохая молодежь. Нас ничего не интересует, — Наташа повторила эти слова желчного мужчины, думая о чем-то своем.

— Вероятно, такими мы кажемся со стороны.

И они поговорили о старших с обычным для молодежи всех эпох легкомыслием и снисходительностью. В те годы упрекали стариков за то, что они слишком долго помнили кандалы и Акатуи, штурм Зимнего и поля гражданской войны, с трудом переключались с ломки на строительство, кичились былыми заслугами, брюзжали на смену. Незаметно возник в памяти Дмитрий Фомин с его темными словами о сердце рабочего класса. Наташа не могла успокоиться.

— Он просто жулик, — сказал Николай.

— Так нельзя...

— Ну, перерожденец.

— Перерожденец не станет беспокоиться о своем классе, — проговорила Наташа, еще не зная, как Николай примет ее возражение.

Николай не хотел смягчать своих оценок. Если вдуматься, заботы Фомина о своем классе только унижают его.

— Наташа, вы знаете, что в цехе идет война, постоянная, почти не утихающая? — Она утвердительно кивнула. Николай продолжал с прежней запальчивостью: — Рабочих заставляют темнить... — Она снова кивнула. — Нормировщик — будто тормоз. Стоит ему появиться, как сразу снижаются обороты, резцы отдыхают, мускулы расслабляются.

Наташа вздохнула, и морщинки сбежались на ее лбу.

«Как бы ей оказать, чтобы не морщила лоб? — подумал Николай. — Она становится другой, дурнеет».

Наташа взяла его под руку.

— Давайте сядем в трамвай? — предложил Николай.

— Зачем же здесь? Мы почти дошли до Садовой-Триумфальной. Оттуда на пять копеек дешевле. Еще сто шагов, и мы заработаем целый гривенник. Если хотите, я могу идти быстрее.

— Эка невидаль гривенник! — Николаю захотелось казаться расточительным. — Гривенник ничего не решает.

— Решает... иногда. Вы знаете, в тот день я потеряла гривенник на обратный проезд. И мне пришлось идти пешком до самого Всесвятского.

— Пешком до Всесвятского? Зимой? У вас не было теплых ботиков.

— Да, пешком. Я страшно озябла. Не могла же я просить у кого-нибудь незнакомого. А вы куда-то исчезли.

— Да... — Николай мгновенно потух. — Я тоже запомнил тот день... Все же, Наташа, в другой раз будьте аккуратней. Не то я вас...

— Другого раза еще не было, — сказала Наташа. — А в тот раз — я не жалею. Я даже помню, как покатился гривенник. Но я не успела его поднять, нужно было перевести через улицу пожилую женщину. Конечно, вы помните — ту самую, с коровой? Над которой так глупо смеялись...

Испытание было слишком жестоким. Любые слова застрянут в горле, не помогут ни раскаяние, ни откровенность. Заглаживать вину нужно по-другому, а как, решить ужасно трудно... Если бы Наташа знала правду, она не тянулась бы сейчас к нему, не опиралась бы на его руку с такой доверчивостью.

Рана еще не зажила, к ней нельзя прикасаться. Это не слабость характера, не желание утаить. Надо сохранить установившиеся отношения. Впоследствии он скажет, только не сегодня.

На Садовой-Триумфальной скопились машины. Долго держался красный свет светофора. Совсем близко, притормаживая, прошуршала машина «рено», втиснувшись между красным трамваем и серым рысаком с наборной сбруей. Остро запахло конским потом, взмыленной шерстью и дегтем.

И вдруг будто камнем кто-то стукнул в грудь — Николай через наполовину открытые квадратные стекла увидел пассажиров «рено». Марфинька! Она тесно прижалась к Жоре Квасову, а тот курил, положив ногу на ногу, и ладонь держал на колене Марфиньки. Эта хозяйская, властная поза говорила о многом. Сомнений быть не могло. Квасов не сдержал своего слова... Зажегся зеленый свет, и машины ринулись вперед. Заискрились волчьи зрачки стоп-сигналов.

— Что с вами? — спросила Наташа. — Что случилось?

— Ничего.

Потерянный вид Николая вызывал не подозрения, а жалость. Он не умел скрывать своих чувств. Глубоким женским чутьем Наташа поняла, что необходима ему. Она на себе испытала, как тяжко оставаться наедине со своими мыслями. А вдруг она сумеет помочь?

— Хорошо, я расскажу... — Николай еле шевелил губами. — Мне необходимо посоветоваться, хотя не знаю, помогут ли теперь советы...

И он рассказал о Марфиньке, которую Наташа видела на заводе, о Квасове.

— Успокойся, Коля. — Наташа провела ладонью по его лицу.

Впервые назвав на «ты», она стала убеждать его не принимать опрометчивых решений. Зачем сейчас разыскивать сестру? Это всегда оскорбляет женщину и приводит к обратным результатам. Если что и случилось, теперь не исправишь. Лучше поговорить с ней спокойно — ведь она вольна в своем выборе.

— У Квасова уже есть одна... — вырвалось у Николая, и, стараясь не щадить себя, он рассказал об Аделаиде, утаив только то, что могло оскорбить Наташу, натолкнуть ее на подозрения.

— Вы все-таки любили ее, не оправдывайтесь. — Теперь Наташа говорила с ним более сдержанно. — Женщины, такие, как Аделаида, бросаются в глаза, производят впечатление, у них смелая, бурная жизнь. Но я им не завидую. Мне жаль их... Они слишком опустошают себя. — Наташа наморщила лоб. — Таких быстро... вычерпывают. В конце концов, остается сухое дно, яма — разочарование. Вот почему я им не завидую. Марфинька — красивая девушка, поберегите ее. Только не обозляйте, не восстанавливайте ее против себя. Если она полюбила и вы станете мешать, она вас возненавидит.

Квасов дома не ночевал. Утром вышел на работу чистенький, выбритый, в кремовой сорочке и пиджаке из того удобного импортного материала, которому присвоено знаменитое название — твид.

В «рено», Николай мог бы побиться об заклад, на Жоре был коричневый с голубой искрой пиджак и белая рубаха. Если Жора успел переодеться — значит, он ночевал не у Марфиньки, а у Аделаиды. К ней он уже успел перетащить часть своих вещей.

Квасов радушно тряс руку Николаю, и на его свежем лице, в смеющихся темных глазах нельзя было прочитать никаких дурных мыслей. Николаю хотелось, чтобы все обошлось по-хорошему. Ну, проехались в машине, ну, пусть прижималась. Ребенок еще, если разобраться. Вряд ли Марфинька понимает, что хорошо, что плохо. После придется пожурить Жору за вольности и потребовать, чтобы он не пользовался неискушенностью сестры.

В умиротворенном состоянии духа и помня вчерашние советы Наташи, Николай выбрал во время перерыва минутку и подозвал Марфиньку. Она подбежала, поцеловала брата в щеку и прижалась к нему плечом. Вот так же она прижималась и к Жоре.

— Коля, ты читал уже? — Марфинька схватила брата за руку и подтащила к стене: в одной из «молний» в числе лучших ударниц-сверловщиц была названа и Марфинька. — Коля, читай выше: «Равняйтесь на них!» Как ты думаешь, можно написать папе и маме? А может быть, после, когда повисит, разрешат снять эту бумагу и послать? Пусть узнает Михеев!

— А что Михеев? Валушка теперь все равно не вернешь никакими «молниями». Поздравляю, Марфинька. — Николай уже хотел отложить свой разговор.

Но тут он поймал взгляд сестры, устремленный на Квасова, и погасшее подозрение вспыхнуло с новой силой.

— Вчера видел тебя с ним, — сказал он.

— Где? — Марфинька зарделась с ушей, потом краска залила шею.

— Почему ты не спрашиваешь, с кем?

— Не спрашиваю... — Смущение исчезло, краска схлынула, только нервно подрагивали ноздри. Марфинька облизнула губы и вытерла их тыльной стороной ладони. На коже остались следы помады.

Только теперь Николай заметил помаду и тонкую черточку не то пореза, не то укуса на ее верхней припухшей губе.

— Лихорадка была, — сказала она, — обметало. Сорвала нечаянно.

— Зачем губы накрасила?

— Город, — ответила Марфинька без смущения, приготовившись к любому отпору. — Надо же когда-нибудь.

Марфинька и не рада была своему дерзкому ответу. По недоброму взгляду брата, по его внезапно окаменевшему лицу она почувствовала, что ей грозит опасность, и беспомощно оглянулась, ища у Квасова поддержки. Но он стоял спиной к ним, курил и, размахивая руками, разговаривал с чахоточным Старовойтом.

— Скажи ему, чтобы он больше не кусал тебе губы. И не смел катать в машине...

— Коленька, — лицо сестры вдруг просияло, — не надо так... Ни разу не ездила на машине. Впервой, Коля. Сама напросилась. Не думай о нем...

— Платить за это придется, Марфинька, — охолонувшим голосом предупредил Николай. — Обманул он тебя...

— Нет! Не обманывал!..

В изломе бровей, искрививших ее лицо внутренней болью, можно было прочитать многое, и прежде всего просьбу пощадить.

Не поняв сестры, Николай грубо прикрикнул:

— Сама, что ли?

— Сама... — От выражения страдания не осталось и следа. — Люб — и все! Ночами снился... Слышал, как кричит в зоопарке больной лев? Вот и во мне все так же кричало... Не смогла...

— Возьми себя в руки, Марфинька, — только и мог произнести Николай.

Он не узнавал сестры. Как она изменилась!.. Лучше бы солгала, успокоила его обманом. Но она не хотела лгать — слишком велико было ее первое счастье.

— Не могу с собой совладать, — Марфинька беспомощно опустила руки. — Не совладала... — Полузакрыв глаза, она с горькой улыбкой, почти беззвучно прошептала: — Не жалею, Коля, прости... И меня не жалей...

Повернулась и пошла к «Рабоме» уверенными, твердыми шагами.