Кассирша небрежно разбросала их деньги по ящичкам, прозвенела своим аппаратом и выбросила чек на стеклянную тарелку окошечка. Ее надтреснутый, поразительно равнодушный голос произнес заученное слово: «Следующий». Но даже угрюмые покупатели, столпившиеся у кассы, не могли омрачить радость Наташи и Николая; кровать отныне принадлежала им и как бы знаменовала начало их совместной жизни. Ему было приятно разыскивать извозчика, рядиться с ним, впервые чувствовать себя хозяином.
Ломовой сразу потребовал задаток. Это был всклокоченный угрюмый старик в резиновом фартуке и солдатских ботинках. Он торопил, ворчал, но вскоре неприкрытое счастье молодых людей заставило его размягчиться. На мокром полке́ отыскались рогожи и веревки. Возчик сам помог донести вещи.
Николай шел рядом с лошадью, стучавшей коваными копытами. До него доносились запахи конского пота и согревшейся шерсти: стоит прижмурить глаза — и сразу встает знойная степь, дурманно пахнущая чебрецом и полынью, мерный топот сотен копыт, коршуны над сизыми буграми, плоские пади и свинцовое мерцание солончаковых озер, похожих на кратерные отдушины заглохших вулканов.
Крутая улица вывела их на кольцевой бульвар. Лошадь пошла веселей. Театральные афиши напоминали дату: двенадцатое июня. Двенадцатого июня начиналась новая жизнь; пока без регистрации в загсе, так сговорились. В кармане галифе бутылочка портвейна величиной с гильзу малокалиберного снаряда.
За Белорусским вокзалом потянулись липы, воздух посвежел. Возчик вытащил хлеб, поел и закурил.
— Давай сядем, — предложил Николай Наташе. — Ты устала?
— Чуточку. — Она расстегнула пуговку на кофточке.
— Новая? Тебе очень идет.
— Да? — спросила она, довольная тем, что, наконец, он заметил ее обновку.
Они сидели на полке, болтали о пустяках, играли в ладошки. Потом подсчитывали столбы и деревья. «А скажи сразу, только, чур, не гляди, сколько в этом здании этажей?» — «Фабрика «Большевик». — «Ошибся, ошибся! Хочешь, давай в шалабан?» — «Шалабан? — спрашивал Николай. — Что это?» — «Тоже игра, — отвечала Наташа. — Один что-нибудь загадывает, а если другой не ответил — щелчок. Щелчок и есть шалабан». — «Хорошо, Наташа, — соглашался он, увлеченный ее оживлением. — Только я начинаю. Скажи, когда Ной ходил вверх головой?» Она задумалась: «А кто это Ной, Коля?»
Возчик обернулся, спросил через плечо:
— Дальше ехать? Не заиграли свой дом? Рядились-то до Петровской...
— Примерно до Петровской, — поправлял его Николай. — Я говорил — примерно.
— Примерно может быть в десять верст. — И старик по привычке понукал лошадь.
Под деревом, у самого шоссе, поджидали Квасов и Кучеренко. Они переминались с ноги на ногу, покуривали и говорили друг с другом о футболе, о штрафных ударах, о славных именах Старостиных и Сеглина. Квасов с умыслом затеял разговор о футболе, чтобы удержать возле себя куда-то спешившего Кучеренко. Возле Квасова на траве лежал наспех перевязанный узел с вещами, которые Бурлаков оставил Настеньке.
— Ты только, гляди, ничем их не обижай, — предупредил Кучеренко. — Отдай — и лады. Если не возьмет, не обижай... А то я вступлюсь, Жора. Учти...
Квасов только вздохнул.
— Реглан хороший, двусторонний драп. — Кучеренко нагнулся, пощупал материал. — Люди расходятся, а вещи остаются... Сильное пальто, Жора! Только немцы умеют творить такой драп.
— Перестань ты, Кучеренко, — остановил его Квасов. — Лучше научи, как подойти к ним. Может, ты сам передашь от моего имени?
— Нет уж, извини, Жора. Хватит того, что носили им твой подарок, приклад на одеяло. Возле академии милиционер придрался: думал, я спер где-нибудь. Притащил по адресу, а сестры Наташи дома нет. Вышел ее муж, обратно допрос: от кого и почему?
Квасов заставил его рассказать со всеми подробностями. Трюк с одеялом нравился ему самому; он гордился тонкостью, с какой обстряпал это дело. Ведь не так просто было выведать у Настеньки Ожигаловой, что старшая сестра Наташи собирается выстегать одеяло для молодых. Потом надо было достать сатин, вату, уговорить Кучеренко отнести и сохранить все в тайне. Успех этого предприятия в какой-то мере успокоил Квасова перед предстоящим свиданием.
Но, увидав медленно подъезжавших Николая и Наташу, Квасов заколебался. Стоило ли навязываться и мешать им? Не лучше ли убраться заблаговременно подобру-поздорову? Твердокаменный Кучеренко каким-то образом подметил колебания Квасова и сказал ему без всякой дипломатии:
— Брось, Жорка! И кой тебе ляд постоянно совать свою спицу в чужое колесо? Гибнешь ты, Жора, от своего характера!..
— А ты знаешь мой характер? — Квасов, нервно докуривая папироску, продолжал следить за приближавшейся подводой.
— Знаю твой характер. Добрый ты...
— Вот и ошибаешься, Кучеренко. Разбойник я в душе. Мне бы при Стеньке Разине жить! Опоздал родиться...
Полок поравнялся с ними. Блеснули в вечернем сумеречном свете никелированные шары кровати и темно-коричневая дубовая отделка стоек. Наташа что-то сказала Николаю: то ли просила его проехать мимо, то ли советовала поговорить с Квасовым. И Квасов решил действовать.
— Николай, разреши тебя на одну минуту?
— Хорошо. — Николай легко спрыгнул с полка, шепнул что-то Наташе и неторопливо подошел, подтянув сползавшие в гармошку голенища.
Ломовик проехал немного вперед и остановился.
Наташа сошла с подводы и смотрела на парней издали.
— Я слушаю, Жора. — Николай поздоровался за руку с Квасовым и с Кучеренко. Он старался держаться как можно безразличней.
— Не дорезывай ты меня, Коля, до становой жилы, — сказал Квасов полушутливо, чтобы побороть в себе робость: он чувствовал, что Наташа смотрит на него неприязненно. — Зачем ты вернул мне реглан и все прочее? Это же мой подарок. И шапка твоя. Ну, ладно, деньги пока оставим, найдем им ход, а это возьми, прошу. — Он поднял узел. — Нынче жарко, лето, а потом зима придет, Коля. В Москве до хурты недалеко...
— У меня шинель есть, ушанку куплю. До хурты еще далеко, еще много будет получек до хурты. — Он повторил это сближающее их слово: в тех местах, где они служили в армии, хуртой называлась метель, вьюга.
— Бери, Колька, — посоветовал Кучеренко, в душе осуждавший мелочные разногласия между друзьями. — Не обижай Жору. Тебе абы покобениться, а он переживает с мучениями...
Кучеренко смахнул пот с переносицы, криво улыбнулся,блеснув золотым зубом.
— Брошу на полок? — спросил Квасов.
— Бросай. — Николай почувствовал неловкость и раздражение на самого себя; но Наташа глазами одобрила его решение, и ему стало легче. — Ты не думай, Жора... Разве я забуду все твое?.. Много ты для меня сделал...
— Ладно, Колька, мы ж свои ребята, — растроганно произнес Квасов. — Так или не так, а желаю вам счастья! Падать в ноги не умею, характер не тот, а свою подлость к Наташе сразу осознал. Попроси ее, пусть не серчает на Жору Квасова. — И, глубоко вдохнув в легкие воздух, добавил: — Видать, это и есть то самое мое извинение... которого требовал Митька Фомин.
— Скажу ей... передам. — Николай подошел ближе и, чтобы не слышал Кучеренко, тихо попросил сдавленным голосом: — Марфиньку оставь в покое, Жора. Она же еще девочка... Зачем, Жора?..
Не угроза, а мольба прозвучала в последних словах, и это сильнее бранных слов подействовало на Квасова.
— Обещаю, — так же тихо сказал он. — Запомни одно, Коля: Марфинька мне дорога... Запутался я... как во сне... Тикать надо, а ноги немые...
Он пробормотал что-то еще и долго, стоя к Николаю спиной, умащивал свой узел. Потом, махнув на прощанье рукой и не оглядываясь, пошел и вскоре скрылся за темной листвой деревьев.
— Куда свертать? — спросил извозчик. — Шумлю вам, шумлю... Всего за один раз не переговорите, все впереди.
— Сюда, направо, — сказал Николай. — А что, не поехать ли нам до Ленинграда?
— За пятерик хотите весь свет околесить, — незлобиво бурчал возчик.
Пользуясь тем, что Николай зашагал возле него, он принялся рассказывать о своей свадьбе; на пир сошлись две деревни (невесту брал из соседней), пили и плясали; на третьи сутки подрались кольями, и завершилась свадьба тремя гробами и многими увечьями.
Воспоминания прекратились, когда колеса запрыгали по ссохшейся грязи на глухой улочке. Золотые шары, неприхотливые цветы оживляли своими высокими стеблями и пышными венцами темные стены ветхих домишек.
Лукерья Панкратьевна поджидала у калитки, сложив на груди уставшие руки и обмениваясь своими соображениями с соседкой, когда-то стройной белокурой девушкой, а ныне толстенной женщиной с пронзительным голосом и хитро поджатыми губами.
— Помоги им, Лукерья, — будто причитая, советовала соседка через всю улицу, чтобы соседи оценили ее доброту. — Кровь-то своя...
— Помогу, не оставлю, — так же громко отвечала Лукерья Панкратьевна, окидывая своими дальнозоркими старческими глазами все, что лежало на ломовом полке.
Когда возчик остановил битюга, она приветливо поздоровалась с молодыми и за руку с возчиком и сделала вид, что помогает развязывать веревки. А самой хотелось одного: пощупать обновы. Ей понравились кровать и два стула. На этажерку она только покосилась, не понимая ее назначения, а вешалку похвалила и сразу определила ей место: нужно прибить к внутренней стороне дверей, на время она заменит «гардероп».
— Комнату еще раз вымыли, — сообщила тетушка, — обои просохли. Потолок оклеили белой бумагой, стекло нашли, вставили. Лучше не надо! Анна одеяло привезла. Пуговки только не успела пришить к пододеяльнику.
Возчик помог внести и установить кровать. В комнатке сразу стало тесней. Вышедшая на порог вторая сестра, приятная застенчивая женщина, поздравила молодых, всплакнула на плече у Наташи.
— Ничего, это еще ничего. Не каждый так начинает, — сказала она и вытерла глаза.
— А что? — Возчик оглядывал комнату. — По Москве — рай! Считай, одна треть населения копошится в подвалах. Совет, что ли, дал?
— Нет. Собственный дом, — ответила сестра.
— Собственный надежней, только ремонт заест. У меня тоже хорома, полуподвал; сто тысяч каблуков за воскресный день насчитаешь. Будто по голове стукают мимо оконца. На восемь метров — семь душ.
— Спасибо, папаша. — Николай расплатился. — Вы нас выручили здорово. По-честному говорю: спасибо!
— Не пересох бы стаканец, жених. — Возчик смял кредитку в кулаке и с вожделением уставился на оттопыренный карман галифе. — Я чую. Налей-ка с устатку.
— Хорошо. — Николай вытащил бутылочку, взболтнул. — Гляди: ни мути, ни хлопьев. Три семерки марка, папаша. Вот чем бы открыть?
— Не старайся, не стану. Портвейн твой только для изжоги. Чудной ты, парень! А я думал... — Старик разочарованно отмахнулся. — По умственной, что ли, зарплате?
— Рабочий.
— Рабочий?.. — Старик удивленно поднял плечи. — Бывает... — И ушел.
Вскоре его лошадь протащила полок мимо раскрытого окна. Донесся разговор между тетушкой и той же толстой соседкой.
— Как Наташкин-то? — громко спрашивала та через улицу.
— Ну што сразу скажешь... — Лукерья Панкратьевна отвечала приглушенным голосом.
— Укоренится, гляди! Пай заберет.
— Поди ты, зачем так? Не знаешь его, а мелешь.
— Сразу не давай постоянную прописку. Не сдури!
— Поди ты!..
От обоев кисло пахло клейстером. Незабудки до самого потолка, дощатая стенка выгородки, обратная сторона русской печи.
Ходики отстукивали первые минуты жизни новой семьи. В сумраке светились шары на кровати, и из квартиры тетушки, куда убежала Наташа, доносились глухие голоса. Николай достал из своего чемодана полотенце, мыло и вышел в кухоньку умываться.
Наташа в белом платье прибежала в комнату, чмокнула его в щеку и раскатала у койки коврик.
— Коля, видишь, я же сказала!.. — Она села на кровать и жадно вдохнула воздух. — Люблю запах новых, вещей. Матрац, а как пахнет! Сосной, стружкой, смолой, свежей материей. Скоро наши приготовят одеяло, подушки. У нас будет хорошо, Коля!..
Она легко спрыгнула с кровати, пересела к нему на колени.
— Я успела вымыться. Самое большое наслаждение — вода, горячая вода! Обожаю! Хочешь тоже? У нас есть такое местечко в сарае, летом мы там купаемся.
В полутемном сарае, куда она его привела, стояли ведра с водой, на мокрых досках — корыто, и на гвоздике висел чистый холщовый рушник.
— Ты можешь запереться. Хотя сюда никто не войдет. — Наташа поцеловала его плечо и, прикрыв дверь, ушла.
В углу сарая захрюкал зарывшийся в солому подсвинок, вылез, посмотрел на незнакомца и опасливо, не спеша подошел, понюхал потеки мыльной воды, брезгливо мотнул пятачком. Две связанные за ноги курицы бормотали на птичьем своем языке. У погребицы стоял ящик с картошкой, тут же — грабли и лопаты.
Искупавшись, Николай вышел из сарая. Теплая звездная ночь была совсем такая же, как в деревне. Большая Медведица, казалось, зачерпывала своим глубоким ковшом бледные россыпи звезд; вдалеке лаяла собака. Ветерок отогнал от поселка заводской дым, и в воздухе, очищенном от примесей, плавали запахи политой земли и ночной фиалки.
Упрямо отходил Николай от земли и вот неисповедимой волей вернулся к ней снова.
На ступеньках появилась Наташа, позвала его; и они, обнявшись, прошли в свою комнату, где уже была застлана кровать, взбиты подушки и из стеклянной вазочки поднимались стебельки ночных фиалок; и тут, в их маленькой комнатке, веяло ароматом земли.
— Смотри, все твои желания исполняются. — Наташа приподняла полог, навешенный на внутреннюю сторону двери. — Славянского шкафа нет, зато есть пролетарский шкаф. Здесь все уместилось, и еще, как видишь, осталось место для новых покупок. Ты переоденься в свой новый костюм, я выгладила тебе рубашку. Галстук? — Она покрутила пальцем у лба. — Нет, без галстука. Он будет стеснять и тебя и меня...
Нелегко поддерживать доброе настроение в такой необычной обстановке. Свадьба в глазах людей всегда окружена ореолом: музыка, огни, подвенечное платье, тосты... Отказаться от свадебного обряда — это значит отказаться от мечты, взлелеянной в тайниках воображения. И все же Наташа нашла в себе силы не только успокоить себя, но и убедить Николая, что они не могут поступить иначе. Важно, что они счастливы. Наташа постаралась ничем не нарушить счастья первого дня, какие бы испытания или разочарования ни ждали их впереди.
— Горько! — крикнул он.
— Ой, как горько!.. — Ее губы тянулись к нему. — Еще, еще... Я люблю тебя! Нет, давай сегодня останемся только вдвоем. Я прошу тебя... Никого не надо звать. Так лучше... — И вдруг выдумала: — Давай поиграем в настоящую великосветскую свадьбу?
— Давай, Наташа! Только сумеем ли? Пожалуй, напутаем так, что сами над собой станем смеяться.
— Нет, нет, мы сумеем! — И она начала: — Званый прием шел к концу. Оставалось проститься с последними гостями, смертельно уставшими от еды, веселья и танцев. Приглашенные разъезжались. Подъезд их замка был ярко освещен... Кстати, сколько в замке подъездов? Бесшумно подкатывали... ландо. Конечно, ландо!
— И кареты...
— Безусловно, и кареты, — продолжала Наташа. — Замшевые лошади, распушив хвосты, уносились в звездную ночь. Лакеи, бесшумные и ловкие...
— Как призраки.
— ...гасили люстры и закрывали двери. И, наконец, замок опустел, и они, облегченные, немного усталые от церемонии, наконец-то остались наедине...
Наташа положила голову на колени Николая и полузакрыла глаза.
— Этот глупый маркиз был так назойлив...
— Зато он преподнес тебе бриллианты.
— Зачем ты вышвырнул их в мусорный ящик, мой милый виконт?
— Нет, нет, Наташ! Все-таки необходимо проверить, существуют ли в замках мусорные ящики, а если существуют, то полагается ли выбрасывать в них бриллианты?
— Ерунда, давай не проверять! — Наташа притянула его к себе.
Они болтали без умолку. Вино в «орудийной гильзе» не так опьянило их, как первая близость.
Только вдвоем!.. Кто-то шептался за дощатой стеной. Пусть! Какое это теперь имеет значение, когда они вдвоем!.. За другой стеной, у тетки, вопил граммофон. Пластинка осталась еще со времен царского режима. Дребезжащий голос пел о том, что на льду замерзал какой-то ямщик. Несчастный ямщик!
— Тс-с!.. — Наташа приложила палец к губам Николая. — Теперь у нас не может быть тайн. Слушай: коврик — подарок тети. Я обещала ее пригласить...
— Я не против, только... запасы наших погребов истощились.
— Ладно. Обойдемся без тети. Не оставляй эту картофелину. Она твоя.
— Пожалуй, я ее съем...
— На чем же мы остановились? Уста их слились?.. Нет... — Наташа всплеснула руками. — Подумать только, мы забыли оформить наш брак!
— Оформить?
— Не хмурься. Ведь мы же играем, — сказала она. — У меня где-то была бумага... Нет! Все там, у тети.
— Могу предложить карандаш.
Соображали недолго. Проще всего расписаться на стенке, на пучке обойных незабудок. Попробуй разорви такой надежный документ!
Разнеженные и растроганные, они расписались на стене, на том месте, куда опускалась гирька дешевых часов.
— Подписан брачный контракт! — возгласила Наташа. — Нотариус закрепил начало их супружеской жизни. Ему подали карету, лошади цугом. На козлах, на запятках... кто там? Борейторы, форейторы?..
— Ефрейторы...
Им хотелось «заговорить» самих себя, задавить накипавшую горечь. Все-таки все могло быть по-иному: и, люди, и танцы, и настоящее «горько!»... Их лишили куска шумного счастья, на которое они имели право.
...Можно спать, сколько захочется: воскресенье — отличнейший день, придуманный самим господом богом. Никто и ничто не мешало их первому супружескому утру. Солнце? Оно почти не заглядывало в их окошко, а если и улучало минутку — на пути его вставали ствол и широкие ветви рябины.
...Наташа проснулась первой и сразу же инстинктивно поправила соскользнувшую с плеча бретельку сорочки. Муж (странное, чуждое слово) спал с краю, на правом боку, ладонь подложил под щеку, жаркое одеяло прикрывало ноги повыше колен. Обнаженное плечо бугрилось мускулами, выпуклыми, эластичными под смугловатой кожей. Они чрезмерно развиты, как у всех людей физического труда. Волосы у него — каштановые, так определила Наташа, хотя никогда не видела каштанов. Спереди и выше висков густые волосы Николая свернулись в крупные пушистые кольца.
Повернувшись к простенку, Наташа прочитала их «брачный контракт»: дата и подписи с согнутыми завитками, как росчерки членов правления банка на кредитных бумажках. Ниже еще написано что-то. Приподнявшись на локте, прочитала: «Люблю. Николай». Когда же он успел это написать? Благодарное чувство, тихая радость наполнили все ее существо.
Но невозможно нежиться дольше. Тетя теперь не разожжет самовар, не накроет на стол. Бездумные воскресенья в прошлом. Чайник, по-видимому, уже вскипятила сестра: стучит крышка, и через двери просачивается чад керосинки. Слышен мужской голос: «Стюдень что-то не застыл. Мало положили костей».
За хлебом можно сбегать, булочная недалеко; огурцы и колбаса остались от вчерашнего «пира». Если еще раздобыть у тети яиц — и вовсе хорошо. Наташа составила план действий. Первое утро должно быть приятным и легким.
Вначале под «Люблю. Николай» надо приписать «И я очень, очень! Наташа». А потом браться за все остальное. Только бы, вставая, не потревожить его. Нужно упереться вот сюда руками и... спрыгнуть на коврик.
Пятки коснулись голого пола. Коврик исчез. Куда? Накинуть что-нибудь на себя дело секунд. Сначала — к сестре.
— Коврик? — Сестра подняла на нее добрые встревоженные глаза. — Тетка зашла к вам в комнату, свернула коврик и унесла. Это ее коврик?
— Ее... — Наташа не скрывала своего отчаяния. — Она же обещала... Хотя бы неделю подождала... Мне так стыдно перед Колей... Коврик — наша мечта. Я обещала...
Она с огорчением повторяла одно и то же. Ей было обидно и горько, хотелось реветь...
Позавтракав, они отправились в садик и сели на дальней скамье возле глухого забора. Николай поцеловал Наташу в ее встревоженные, обиженные глаза, сначала в один, потом в другой. Надо раз и навсегда забыть о коврике.
— Как нехорошо, как гадко!..
— Надо и ее понять, — сказал Николай. — Ты обещала пригласить ее и не пригласила. Она, вероятно, собиралась, ей тоже обидно. Она же воспитывала тебя. Так или иначе, а все же тетка заменила тебе мать... Я не могу ее осуждать. Проклятая бедность, рабство перед вещами! Не с нее началось, Наташа. Я видел, как за цыпленка, подшибленного из рогатки, отец до полусмерти избил ребенка, моего дружка. Свинья заберется в чужой огород — и пошла потасовка между соседями!.. Оглоблями дрались. Черепа проламывали. Обойдемся мы без коврика.
— Ты представить себе не можешь, как мне обидно! — сказала она. — Все равно мне не забыть. Не забыть хотя бы потому, что это мое первое горе после... замужества.
— Разве это горе, Наташа? — успокаивал ее Николай, стараясь проникнуть в душу близкого ему теперь человека.
— В раннем детстве у меня было много горя, — задумчиво сказала Наташа. — И я удивляюсь, почему иногда нас, молодых, обвиняют в черствости, в нежелании понять... эпоху. Мы, мол, старики, кровь проливали, а вы в это время еще в колыбели покачивались. Так, к примеру, упрекает Фомин. Хочешь, я расскажу, какая у меня была колыска? — Он молча взял ее руку и приготовился слушать. Она, поняв его, придвинулась ближе. — После смерти отца сама мама отвезла меня и сестру на Украину, к старшей сестре Серафиме. Ее муж работал на железной дороге, приезжал домой только по субботам, и мы почти не видели его: копался в огороде, чистил коровник, хлев. Мама была очень больна. Утром поднималась с трудом, стонала. Помощь от нее была небольшая, и ей пришлось уехать в Москву, к остальным детям. Мы работали с сестрой в поле. У меня не было башмаков, поэтому я на всю жизнь запомнила колючее жнивье и горячую пыль на дорогах. Ели мы плохо — вернее сказать, голодали. Когда нанимались к чужим, полоть и поливать огороды, тогда ели лучше. Зато какие тяжелые ведра! Нас рано будили. Еще роса, а мы на ногах. Продрожишь, бывало, все утро, а потом солнце пригреет, поработаешь, станет тепло. Мама вернулась — не узнала нас: исхудали мы, обносились, одичали, стали вроде зверушек. Чтобы как-то заработать, мама взялась обрабатывать шерсть, задыхаясь от пыли в жару... Как вспомню ее... Не могу!.. — Наташа проглотила слезы, успокоилась и продолжала с улыбкой: — Однажды решила она нас побаловать. Подгадала, когда сестра ушла на свадьбу, нарезала сала, сварила клецки. Наелась я тогда, казалось мне, на всю жизнь. Приголубились мы к маме, повеселели. Думали: вот и горю конец. Вернулась сестра, раскричалась: «Вы думаете, я жадная? Мне припасы растянуть надо, чтобы на них хватило, а вы...» Мама решила отправить нас обратно в Москву: дядя, мол, не оставит, а сама решила остаться на Украине, заработать хлеба. Сестра отсыпала нам пшена и муки. Еле втиснули нас в товарный поезд, в теплушку. Помню, как мама обняла меня, провожая, поцеловала: «Наташа, последний раз поживи без меня. Приеду. Навсегда будем вместе». В пути у нас украли и муку и пшено. А мама... Не вернулась она... Не вернулась... умерла на Украине... — Наташа беззвучно плакала. Слезы облегчили ее. — И всегда она меня куда-то отправляла, а сама работала, больная, зарабатывала. Так больше с мамой мы и не повидались, — повторила она с болью. — Я не буду больше рассказывать. Хорошо? — Она попыталась улыбнуться сквозь слезы, вытирала глаза платком, пальцами.
Немного успокоившись, заговорила о дяде, о семье, в которой ей пришлось потом жить. Дядя не позволил отдать ее в детдом: «Сами вырастим».
— Я иногда приносила дяде обед в мастерские, — рассказывала Наташа. — Огонь, раскаленный металл, молоты так стучали, что крика не услышишь. Когда подойду к нему, возьмет узелок, ласково так погладит. Лишних слов не умел говорить. Ел дядя мало, зато любил чай пить. В стакан клал урюк. В стакане урюк разбухал, а мы ждали, когда дядя выпьет чай и поделит ягодки между нами, тремя девчонками. Когда он уходил, мы дрались из-за его стула: на нем лежала подушечка, и было мягко и тепло сидеть. В школу мы ходили за два километра. Дядя каждое утро обязательно осматривал наши ботинки; заметит дырку — сам отнесет в ремонт; после работы сам же заходил к сапожнику и приносил починенные башмаки; позовет, ласково побурчит в бороду. Ко мне он относился особенно чутко. Ни разу я не почувствовала, что я сирота и кому-то в тягость. И других приучил ласкать меня. Какая тонкая душа в таком грубом на вид человеке! Тетя тоже... Я не могу ее ни в чем упрекнуть. Позже, после смерти дяди, ей пришлось все заботы принять на себя, а ведь мы тогда еще не окончили школу. Ей, конечно, обидно сейчас: выучила, вывела в люди... Ушла я от нее... — И Наташа повторила слова Николая: — Надо и ее понять.