Эпилог
По голубому небу проплывали кучевые облачка, светлые по краям и свинцовые внутри. Может, слетались облачка в большую громовую тучу, но здесь, в дельте Волги, в рыбачьем селе, было пока тихо и спокойно.
До Эркетеновской ставки дотянулся кадет и замер, оставив в покое одиннадцатую армию. Приносили слухи из сторожевых застав в рыбачьи села Оленичево, Икряное, Оранжерейное, где остановилась кочубеевская конница, что потекли на Маныч и дальше, на Царицын, полки Бабаева, Улагая, Султан‑Гирея, под командой вновь объявленного кубанского генерала, барона Врангеля.
Лечились, выздоравливали, оправлялись от великих трудов кубанцы, ставропольцы и терцы, вышедшие из пустыни. Переформировывались. Набирались сил, накачивали мускулы и готовились к битвам. Из сотен стали эскадроны, из отрядов — полки, а из бригады кочубеевцев образовалась теперь дивизия, впитав в свои ряды всех, кто прибыл в Прикаспий не самоходом, а верхом, при седле и оружии. Много в дивизию вошло казаков с далекой Тамани. Шесть полков стали в селах боевым авангардом, и было у всех оружие, и обласкали всех, и затянуло жирком все обиды, как рана затягивается от времени и ухода.
…………………………………………………………………………………………..
Апостол был привязан близ турлучной кривобокой клуни, пахнувшей илом и рыбой. Конь поднимал сухую голову, вытягивал верхнюю губу, щурился, скоблил столб, к которому был привязан, оставляя на нем следы зубов и слюну.
В руках Пелипенко мелькали щетка и скребница. Он с очевидным наслаждением наводил лоск на своего боевого друга. От щетки клубилась едкая пыль, точно поблизости чересчур усердная хозяйка выбивала сухой веник. На скребнице скоплялась перхоть. Эскадронный чистил щетку об острую зубчатую насечку скребницы, а после сдувал перхоть шумно и со свистом. Круп коня начинал вновь ворониться и приобретать с боков сытые отблески полумесяцев. Когда Пелипенко деранул по брюху скребницей, конь мотнулся и, пытаясь укусить хозяина, щелкнул зубами. Лошадь чувствовала щекотку, значит, дело шло на поправку, лошадь набиралась сил, оправляясь от боевой зимы и голодного предвесенья. Пелипенко подтащил бадейку с водой, развернул тряпицу, вынул небольшой обмылок и принялся за гриву. Он взбил пену на холке, и казалось — к какому-то балу готовится вороной конь, подставив шею на расправу цирюльнику.
— Был ты, Апостол, в кочубеевской бригаде на Кубани, а теперь в л-е-г-у-л-я-р-н-о-й дивизии в Прикаспии, — будто журил коня Пелипенко, плеская водой из бадейки, — носил сотенного, а теперь — эскадронного. Эх ты, несуразный Апостол, эй, и перевертень ты, конь мой быстрый.
Пелипенко кончил уборку, протер Апостола шинельной суконкой. Потом завернул обмылок, поглядел на небо.
Плыли, перестраиваясь, то смыкаясь, то удлиняясь, облака. Тишина. Спокойствие.
— Вот так и в Кирпилях. На четвертый день пасхи, — сказал вслух Пелипенко.
Да, только на четвертый день пасхи бывает такая тишина в кубанских станицах. За первые трое суток поедят, повыпивают все скопленное семинедельным великим постом, понабивают — кому след, кому не след — сопатки. Три дня балабонят колокола, пугая голубей и галок, три дня на колокольню имеют доступ все, кто захочет. Только раз в году, на четвертый день пасхи, безмолвны станицы: роздых, сон… и так же по небу, похожему на корыто с подсиненной водой, тянутся влажные, пухлые, как овечья «вовна», облака. Вроде не сами они, а тянет их кто-то на невидимой веревке.
…У Петра Редкодуба усы седые, нагорелые от курева. Палит какой-то навоз Редкодуб уже третий месяц, водоросль трухлявую, толченую и высушенную на сковородке. Стали усы у казака такие, точно пьяный маляр ткнул ему под нос щетку в охре. Труха из морской погани безвкусна, но дымит и вроде кружит голову, и чадит взводный Редкодуб часто и долго, со вздохом вспоминая о скаженном кубанском самосаде да о заусайловском махряке, что доставляла станичная потребилка с Кавказского отдела и Екатеринодара.
Взводный пересматривал патроны, отпущенные Астраханью. Патроны привезли без «цинков», навалом в ящиках, клейменных непонятными буквами. Были короткие слухи: патроны английские, в нашу винтовку лезли, в пулемете заедало — перекосы. Дал их Царицын, а там нахватали у кадетов. Редкодуб протирал патроны суконкой, макая ее в толченый кирпич. Везде под ногами песок, но не уважал песок взводный со времени отхода. Отняли пески у Петра любимого друга Свирида. А спроси его: «Чего кирпичом глянцуешь, Петро?» — ответит: «Хорошего мало в твоем песке, только на зубах для хруста, а тут позадирает на патроны латуню, пошкарябает».
* * *
В том же дворе, на саманной завалинке, ковырялся старик в обветшалой крупноочковой сети. Долго раздумывал рыбак над каждой дырой и качал головой. Требовали невода замены, и если что и ценно было в них, так это чугунные грузила вперемешку с рваными осколками. Спускался старик вниз по Каспию, набрел на осколки и на человечьи и лошадиные кости. Куски лопнувших снарядов пошли хотя в дело, а кости… кому они нужны?
Тут же возле него работал швайкой боец, ремонтируя наборную уздечку с серебряными бляхами. Такие уздечки выменивали за десяток мериносов богатые овцеводы-экономщики у родовитых князей Чечни и Дагестана. Был боец у Кочубея, а раз был он у него, никто не заподозрит, что досталась казаку ценная сбруя путем обмена. Лопнула в двух местах уздечка — у трензельного кольца и у наглазника, появлялись на этих местах цветистые узоры от сыромятного вшивальника. За голову схватился бы любой шорник, заметив, как изувечил княжескую сбрую красноармеец-кавалерист, истыкав ее шилом и наварив на кожу секретной выделки ремни от дохлой коняги, павшей тут же, в Харбалях, от бескормицы.
У ног доморощенного шорника на снопе камыша лежало седло, раскидав по обеим сторонам путлища с резными чеченскими стременами. Курносый вихрастый мальчонка, оставив игру в казанки, влез на седло и, гикая, начал сечь землю хворостиной. Мальчишка пылил, скреб землю ногами, шумно шмыгал носом, тщетно пытаясь убрать с глаз долой зеленую сосулю.
— Эй, мальчонка, не вырони ее из носу. На седло не потеряй, — сказал боец и обернул к старику скуластое и точно опаленное лицо. — Внук небось твой, а? Чуешь, рыбалка?
Старик не торопился с ответом. Отложил сеть, вытянул правую ногу, изогнулся, полез в карман и долго шарил в нем, будто там были не только драный кисет и огниво, а много всяких вещей, и надо долго нащупывать и выуживать то, что тебе сейчас потребно. Кисет был похож на мешочек от поминаньица. Трут огнива — на шнуре от нагана ставропольского полицейского урядника. Старик пошарил в кисете, вынул бумажку, заранее разрезанную на одну закрутку, ловко подхватил ее ртом и так, с приклеенной на губе бумажкой, ответил:
— Внук мой, факт. Сыны есть, значит, и внуками бог не обидел. Место мокрое. Живем подолгу, рожаем помногу.
Кочубеевец, шутливо цыркнув на мальчонку, подтянул к себе сноп камыша вместе с седлом. Снял козловую подушку. Обнажился скелет седла — ленчик. Кочубеевец пощелкал по окованной луке.
— Кубань, Ставрополыцину, Терек, Куму, прикаспийский степ — все обскакал на этом седле, а зараз думки были повернуть свой скок по обратному направлению. Доброе седло, не то што твои сетки, папаша.
— Сетям срок пришел. Посчитать, десятый год без роздыху отработали свое с пользой.
Переменил тон и, хитро прищурившись, спросил:
— А от твоей скачки, казак, много ли барыша?
— Кому барыш, папаша, а кто и проторговался. С маузера доставал кадета, и шашкой порубались вволю, папаша, дай боже царство небесное товарищу Кочубею…
— Ты, видать, ум теряешь, — отозвался сердито Редкодуб, поднимаясь и отряхиваясь. — Может, живет да здравствует батько на радость трудовому классу, на страх врагам.
— Ой, хороши твои слова, взводный, слушал бы век их — и, кажись, все время по сердцу, как вареньем.
— А какие твои думки? — спросил осторожно Редкодуб. Присел и начал собирать патроны, бережно укладывая их рядами, вверх обоймами.
— Мои такие думки, товарищ взводный командир, что не такой батько, чтоб не объявился до этого времени, чтоб не проведал свою бригаду, хоть и живет она не под дурным доглядом.
— Да, батько не такой, — согласился Редкодуб.
— Вон объявился же Батыш, — продолжал кочубеевец. — Полковым командиром у Буденного товарищ Батыш. Передавали хлопцы, дуже убивался Батыш, узнав, что сгинул батько в безводном степу. Был слух, да как верить ему, будто ушел батько до Орджоникидзе в Осетинские горы…
— Нет, — отрицательно качнув головой, сказал Редко-дуб, — не может быть у Орджоникидзе в Осетинских горах наш батько. Нам бы ничего не сказал товарищ Орджоникидзе, так на сорочьем хвосту докинул бы такое известие до Астрахани, товарищу Кирову.
— Разумное слово. Донес бы к нам весть ту товарищ Киров, кабы имел ее.
— Дай, боже, доброй памяти батько во всех племенах и народах, если уже не будет его к нам возврата, — сказал Редкодуб.
Справа над безмятежьем весеннего Каспия зарокотали, то утихая, то нарастая, моторы. Редкодуб приложил ладонь повыше густых белоснежных бровей. На Астрахань летела журавлиная стайка. Гул то нарастал, то затихал.
— Опять англичанин! С Петровского порта, а может, с Баку, — выдавил Редкодуб и, изменяя своей привычке, пространно выругался.
Гул уменьшился. Звено самолетов английских интервентов пошло на Астрахань.
* * *
— Казаки, на сбор! Гей, казаки-товарищи!
По улице скакал кочубеевец, шныряя в седле, как егоза. Кочубеевец был молодой, озорной казак, и, очевидно, поднять переполох в этом тихом селе доставляло ему особую радость.
— Казаки, гей, гей! Казаки-товарищи! — загорланил он, подстегнул коня и исчез.
Есть же такие озорники. Точно в седло ему всунули шило. Разве нельзя важно, чинно, как и полагается, собрать на майдан товариство? Можно. И доверия ему было бы больше и весу его словам. Так нет, суматошит всех, баламутит. Думаете, под ним жеребец, хороших кровей, из ноздрей дым, из очей пламя? Простая кобыла под его ветхим седлом, такая облезлая, что тьфу, а почему она носится, как точь-в-точь сумасшедшая, — непонятно! Промучил казак кобылу от станицы Дядьковской до вот этого самого села, и жрала она у него все, кроме дышла да стреляных гильз. Может, думаете, сам он видал разносолы? Какие там разносолы видал этот казак! Камыш да чакан , в праздник — верблюжью голову, а сейчас, поблизости моря, — сухую селедку‑бешенку, от которой, кажись, выпил бы все это невеселое Каспийское море.
А гикает казак, джигитует, то свалится с седла, то вспрыгнет да так подскочит на козловой подушке, что, кажется, вот-вот хрустнут позвонки у кобылки. В руках у него пика, а на ней красный флажок. Как же мог он протащить пику через всю бескрайнюю степь, когда голову, кажись, готов был с себя отодрать каждый и закинуть, чтоб не мешала ее свинцовая тифозная тяжесть?.. Что ж за пику проволок казак сквозь пустыню? Не пика это, а сотенный значок особой партизанской сотни. Где же взял его казак? Почему обрадовался Пелипенко, заметив его в руках казака, который вертел тот значок как ему вздумается и не сшиб все-таки ни одной печной трубы узкой улочки рыбачьего поселка? Перешел значок сотни ему, этому развеселому парню, когда, почуяв лихо, убрел помирать в родную пустыню больной черной оспой и тифом степняк Абуше Батырь…
Вслед гонцу, точно по сговору, на разных концах села пророкотали трубы. Что делает тревога! Вот было мирно, спокойно; казалось, слышно было, как дохнут мухи. Пойди и, степенно минуя дворы, пересчитывай красноармейцев-казаков. На завалинках, на перекинутых бочках из-под вара, на связках очерета, а то и просто на земле сидели, лежали они. Заплатывали шаровары и черкески, накладывали на дорогое азиатское сукно парусовые латки, починяли уздечки, седла, чистили коней, соскребая с них навоз и коросту, прочищали наганы и маузеры, керосин я их и направляя дула на солнце, точно подзорные трубы. Пришивали на рукава кумачовые звезды. Читали вслух в кружках партийные книжки и газетки.
А тут, полюбуйтесь! Даже сам Пелипенко, считай, уже почти полковник, выволок седло из клуни, кинул на Апостола, и черт его знает, когда он успел подтянуть подпруги. Может, на скаку? Так бывает, но только при очень уж большой спешке, как, к примеру, под Воровсколесской, против Покровского, когда сам командующий носился по боевому полю в одних исподних штанах и ночной рубашке.
И нужно уметь сделать так, как Пелипенко. Доскакать до площади, никого не сбив, не перекувырнуться вместе с конем через неудаху-пластуна, не повалить забор, проскальзывая, точно угорь, в узкую щелку промежду десятка прущих во весь опор казаков, занявших тесную улицу. На то он и эскадронный, чтоб превосходить в этих качествах своих подчиненных. Ловкость и сметка ему нужны до зарезу. Какой же он будет эскадронный командир, если приползет на сборное место последним?
* * *
Пелипенко долго протирал глаза, пучил их. Что такое? Его бросило сначала в жар, а потом в холод. Ему хотелось обернуться к братам своим, к эскадрону, выстроенному во фрунт перед самим начальником дивизии, но боялся Охрим Пелипенко. Что за чертовщина? Не наваждение ли? Обернись — и заметит эскадрон или ослиные уши, выросшие неизвестно когда, или козлиные роги, а может, лицо засветится, как у оборотня. Эскадронный ущипнул себя за руку и снова уставился вперед.
Вместе с начдивом Хмеликовым, вместе с начальником штаба и с каким-то еще великим начальством на вороном лысом коне красовался их комиссар Василий Кандыбин, поворачиваясь и поблескивая серебряным эфесом дагестанской шашки. Раз тут комиссар, выходит, где-то рядом должен быть их батько Иван Кочубей. Может, он спрятался за спины и укрылся штандартом, что держит в руках какой-то черномазый мальчонка, точно не нашлось в дивизии под штандарт натурального казака. Но что это? Что-то больно знакомо лицо этого мальчишки. Правда, тогда оно было круглое и красное, как разрезанный арбуз, а сейчас желтое и длинное, точно дыня.
— Хлопцы, Володька! — почти ужаснулся Пелипенко.
— Володька, — подтвердил Редкодуб, стоявший на первой линии как командир первого взвода.
Пелипенко рад был этому неожиданному слову. Он пришел в себя, тихо окликнул взводного, и когда стремя Редкодуба звякнуло у левого бока Апостола, Пелипенко сказал, чуть сгибаясь влево:
— Ей-бо, Петро, это Володька!
— Ой, Охрим, а ведь, кажется мне, на Володьке бать-кин маузер. Урмийский маузер, персидской золотой чеканки.
Пелипенко на один шаг подтронул коня. Эскадронный узнал маузер Кочубея.
— Ой, великая шкода, великая шкода, видать, стряслась, — пробормотал Пелипенко и хотел было перекреститься.
Уже замахнулась рука и у газырей упала вниз. Вспомнил — креста нет, давно коммунистом стал, стыдно сделалось эскадронному. Оглянулся.
— Может, одарил комбриг Володьку? Какая ж тут испуга? — сказал он с достоинством. Вглядываясь, похвалил: — Вытянулся Володька за малое время. Натуральным стал казаком.
Партизанский сын был на темно-гнедой кобылице, белохрапой и белоногой. Красавица лошадь в тот памятный день была под приемным сыном кубанской бригады. Кобылица не стояла на месте, и подстриженная грива ее крутой шеи щетинилась, словно сапожная щетка. Она закидывала голову теми порывистыми движениями, которыми животное пытается во что бы то ни стало избавиться от нудных мундштуков. Кроме маузера, на Володьке была известная всей бригаде шашка, отделанная рогом горного тура, та шашка, которой хитро хотел завладеть покойный старшина Горбачев. Володька узнал Пелипенко, качнулся вперед, заулыбался. Эскадронный обернулся к строю.
— Хлопцы, — сказал он тихо, но басовито, — узнаете партизанского сына?
Зашелестели хлопцы, приосанились. Была команда «вольно», и многие заворачивали на палец ус, перемаргивались, крякали.
— Может, за ним и сам батько? — осторожно сказал кто-то.
— Тю на тебя! Батько, видать, зараз у Ленина, колбасой балуется.
— Раз нету Левшакова, без колбасы не обошлось!
— Со всем штатом батько там, — бросил скуластый казак, оглаживая не то коня, не то княжескую уздечку: — Ахмет, Рой, Игнат…
Потом стихло все. Позванивали только трензеля, когда мотали головами кони, да кое-где лязгали два дружка стремя о стремя.
Говорил начальник дивизии:
— Отход одиннадцатой армии — не разгром. Мы имели крепкие тылы и железное руководство ленинской партии. Мы непобедимы. Гибли люди, становились кони, мели над ними метели, — но теперь снова готовы к бою полки, бригады, дивизии. Наша задача — двинуться снова на врага и разбить его, и залогом этого пусть будет это знамя, простреленное, окровавленное, но пронесенное от Кубани до Волги…
Начдив объявил знамя и новую нумерацию полка. Оркестр заиграл «Интернационал». Перед фронтом, перед рядами, блеснувшими узкими кубанскими клинками, проскакал Володька. Рядом ритмично цокали подковы двух всадников, сопровождавших знаменосца. Володька здоровался глазами со всеми этими знакомыми и близкими людьми. Его сердце было полно горячей радостью, когда он узнавал лица, коней, шашки, уздечки. Кого по повадке узнавал Володька, кого по осанке, кого по пышным усам или по известной ему черкеске, имевшей тоже свою историю, так как была она добыта или сшита на глазах всей бригады, у всех на виду.
На правом фланге развернулся штандарт, и все повернули головы вправо. Кажется, первым крикнул Василий Кандыбин, вскинув вверх руку. «Ура» понеслось громовой бурей по рядам всадников, то замирая, то вспыхивая с потрясающей силой. Кто может поломать такую силу? Гляньте вы на них. Курпейчатые шапки облезли, свалялись в узлы, как на шелудивой овце, шаровары, когда-то соперничавшие с пестрыми тюльпанами Недреманного плато, износились, превратились в сборище латок разных цветов, формы и качества. На бешметах и черкесках повыжигали пески и костры огромные дыры. Щегольские гарусы, позументы, басоны башлыков, шапок и штанов вылиняли, растрепались, вытрусились, но по-прежнему ясно горели глаза кочубеевцев, так же как оправа их оружия, приобретающая ценность и блеск только с годами.
* * *
Тишина. Такое безмолвие, что, казалось, слышно, как потрескивает вода, затягиваясь вечерним стеклянистым салом. Резко гукнула, а потом застрекотала какая-то птица. Ерики, камыши, Волга — кто его знает, что за птица обитает в здешних местах? Не та рыба, и пернатость не та, что в кубанских плавнях, на Кирпилях, Челбасах, на Лабе.
Кочубеевцы сидели на земле, на сырой весенней земле, склонив головы. Здесь были и казаки, и горцы особой партизанской, и иногородние, и шахтеры… Спаяла их всех боевая неразрывная дружба. Они образовали круг, и в нем были их, теперь уже полковой, комиссар Кандыбин и Володька. Пробовал пересчитать комиссар бойцов, отказался. Боялся — не выдержит. Половины нет… да какое там половины! Пораскинули дружки-товарищи могучие руки по степям, бурунам. Кураями скатились в песчаные балки отважные головы…
…Чего ж так тихо стало в рыбацком селе? Докладывал партизанский сын о гибели их командира, батьки и атамана. Как умер Левшаков, закутанный в мохнатую карачаевскую бурку, как сразили Игната и незамаевца, как обложили последний отряд лихие люди…
Когда кончил Володька, сделалось еще безмолвней, тише. Над очеретовой крышей пропорхнула летучая мышь, и свист ее щуплых крылышек показался взмахом крыльев огромной птицы, взмахами орла или грифа.
Первым встал комиссар и снял белую папаху. За ним поднялись казаки.
— Слава Кочубея — наша слава, — сказал комиссар. — Был дорог он нам так же, как мы ему. Пришлось положить жизнь Кочубею за счастье трудового класса, за партию, за светлое будущее. Вырвали клинок у Кочубея, но остались шашки у нас, у его бойцов и соратников. Захрустят кости не у одного еще беляка. Слава Кочубею…
В эту ночь не заснул комиссар. Восемьдесят два бойца попросили записать их в партию Ленина. И каждый, точно по взаимному уговору, обнажал свой клинок и давал обещание не снимать шашки, пока на советской земле будет хоть один из кадетов.
* * *
Горячим летом, когда сгорают, как на костре, даже ковыльные степи и полынь, от низовьев Терека на революционную Астрахань двинулся экспедиционный корпус генерала Драценко.
На сытых конях гарцевали командиры вновь сформированных полков — Чеченского, Кизляро-Гребенского, Моздокского, Кубанского… Богатое терское казачество выставило тысячные полки; англичане, не скупясь, подвезли пулеметы, френчи, галифе, патроны, эмалированные фляги, обшитые сукном. Мастера-кумыки, работая днями и ночами, наковали клинков, так как не хватало старинного холодного оружия. Никогда еще казачьи окраины не держали под ружьем столько народу.
Двумя колоннами двинул генерал корпус, думая ударить первой колонной по-над Каспием на Бирюзяк — Алабугу — Лагань, идя от Черного Рынка, а второй, святокрестовской группой закруглить фланг и с налета захватить Астрахань. Позади них горели разграбленные станицы и села, на виселицах высыхали и чернели трупы. Может, еще доклевывало хищное воронье Кочубеевы очи и колыхалось тело комбрига, обдуваемое знойными ветрами, а по пустыне разостлались бунчужные сотни.
Генерал уверенно шел воевать древний прикаспийский город. Знал Драценко: выступил одновременно генерал Толстой во главе уральской армии, огибая город с востока. А в то время как они затянут петлей шею города, вверху на Волге, у Владимировки и Ахтубы, перехватят, точно ножом горло, генералы Улагай и Бабиев.
В Астрахани, в рабочих селах Прикаспия и волжской дельты, в полевых лагерях прозвенела боевая тревога…
В Харбалях стало пусто, просторно. Высыхающий помет, копытные следы, ямки от коневязных кольев. Пыльные выбитые круги у завалинок, засоренные подсолнечной шелухой да тараночной шкуркой, — места, где плясали кочу-беевцы в часы досуга. Вот все, оставленное полком, ускакавшим навстречу врагу.
На песке у тихой воды рассыхались баркасы, или кутасы по-здешнему, стекала с крутых боков кугасов вязкая смола, и рыбалка-старик, тот, у кого квартировал взвод Редкодуба, хмурился, вслушиваясь в близкий орудийный гул. Возле него кучкой грудилась загорелая и белобрысая детвора. Почти один на все село остался старик. Ушли с красными кавалеристами рыбалки, подались за ними и женщины. Бросили на просторных теперь улицах и у пустынного моря детишек своих на присмотр дряхлым дедам.
* * *
Седьмая кавалерийская отходила под напором многочисленного противника. Дивизия грызлась с врагом у каждого естественного рубежа — ерика . Люди не спали двое суток, раненые не выходили из строя. Генерал стремительно наступал, захватив Бирюзяк, Эркетиновскую ставку, Лагань, Оленичево, Яндыки.
Орудия Драценко загремели у села Басинского. Кавалерия измоталась. И вот на помощь подошла пехота.
Противник остановился. Басинский плацдарм преградил путь к городу. В траншеях, наспех вырытых в рассыпчатой земле, пластунов генерала Драценко встретили стрелковые части, курсанты и рота бывших камышан, выведенная из прикумских займищ. Снаряды белых поджигали село. Над редкими витками колючей проволоки появились серые фигуры пластунов. У пластунов от зноя перегорели глотки. Они шли в атаку молча. Штурм был отбит. Повторная и третья атака… Снова отбиты.
Драценко отказался от лобового удара. Генерал направил в обход пехоте пять конных резервных полков. Жители доносили недобрые вести. Конные массы скачут по широкой степи, одинокие кибитки разграблены и сожжены. Степняки подлетали на своих мохнатых лошаденках, долго кричали неизвестно что, потом просили воды, глотали из фляг и потом уже в двух-трех фразах объясняли то важное, для чего они неслись сломя голову к большевистскому лагерю.
— Обход со стороны Башмачаговской, — сказал начдив Хмеликов, расспросив степняков. — Это понятно. Они ищут слабое место, чтобы обрушиться на Астрахань.
Начдив повернулся к комиссару дивизии:
— Мигунов! Как люди?
— В эскадронах прошли летучки.
— Ну?
— Не допустить…
К Башмачаговской повел бригаду Кубенко.
Башмачаговская — пункт, обозначенный только на военных картах, где не чураются изображать камни, верстовые столбы и редкие, но приметные деревья. Башмачаговская — домик бывшей почтовой станции грунтового Кизляро ‑ Астраханского тракта. За ней возвышенность, увалы, холмы, лощинки со светло-зеленой немощной травой и полное отсутствие воды. Впереди — сухая песчаная степь. Здесь не слышно конского топота, так как копыта лошадей вязнут в сыпучем песке и знойной пылюке. Конные атаки здесь лишаются своей батальной прелести, не поражают звоном и гулом.
Хмеликов остался на стыке пехотных и конных групп, у истока соленого ерика. Начали поступать донесения с фронта. Гонцы были с черными, запекшимися губами и сухими, выжженными лицами. Люди дрались, не имея во рту ни капли воды. Во фляге начдива что-то болталось. Он передал ее только что прибывшему посыльному 37-го полка. Посыльный пил, и кадык бегал под кожей. Выпив и поймав улыбку начдива, боец перевернул пустую флягу и виновато протянул ему:
— Вы как же сами-то, товарищ начдив?
— На фронте вовсе нет воды?
— Да.
Боец вытер усы, улыбнулся. Провел пальцами по зубам, снимая черную гарь. Пыль это, песок, дым? Кто знает, откуда накипает всякая дрянь на зубах во время беспрерывного боя. Появился Кандыбин. Его белая черкеска из кавказского сукна была покрыта свежими пятнами крови, бока коня завалились.
— Ты ранен, Василий? — спросил Хмеликов.
— Нет. Это следы восьмой атаки.
— Как дела, Василий?
— Жарко!
— Ага!..
Они оба поскакали к флангу, и за ними стлались неутомимые черкесы, все той же кочубеевской партизанской. Не хватало только Ахмета, его крика, визга и особого боевого клекота, а то было бы все точно так, как в сражениях в бассейне Зеленчуков и Кубани.
Начдив видел, как кинжальные пулеметы, умело скрытые по гребням увалов, подрезали белогвардейскую лаву. Грязный и мокрый появился Пелипенко. Он держал по бокам пару трофейных, помученных коней. Помощник командира полка ругался:
— Таких коней! За такой бой!
— Подбился конский состав у белых, как прошли пустыню, — сказал Хмеликов Кандыбину и улыбнулся.
Пелипенко приказал расседлать трофеи и отпустить на волю. Облегченные лошади повалились и стали кататься, сверкая всеми четырьмя подковами. На потных боках и спинах налип песок.
Пелипенко отдувался, вытирая лицо и шею шапкой. Потом слез на землю, снял сапоги, сунул их в тороки и снова вскочил в седло.
— Теперь свободней, — сказал Пелипенко, помахивая босыми ногами и грязными штрипками.
Комиссар поодаль тихо беседовал с эскадронными и взводными политруками.
— Разулся! Вроде не по форме, — заметил Кандыбин, мельком глянув в сторону Пелипенко.
— Тут не до жиру, абы быть живу, — отмахнулся Пелипенко. — Какая там форма, Васька, когда под тобой юшка!
Подъехал Володька со знаменем в сопровождении десятка всадников первого эскадрона. Володька держал штандарт чуть наискось. Новенький кожаный бушмат древка был натянут повыше локтя, конец древка золотел, чехол был снят и переброшен поверх тощих козловых сакв с зерном. Начдив вызвал штандарт кочубеевской бригады для боя. Он нарочно не провел церемонию встречи штандарта, но с удовлетворением заметил, как подтянулись и приободрились бойцы, увидев старое знамя.
Володька кивнул Пелипенко и, заметив его босые ноги, удивленно приподнял брови.
— Опять в слепцы записался, Пелипенко? — спросил Володька и подмигнул Кандыбину.
Володька говорил баском и уже не называл Пелипенко дядей. Прошло много времени от начала его бранной жизни в кочубеевской бригаде, и поравнялся во всех правах партизанский сын со своими приемными отцами.
— Видать, что так, Володька, — ответил ему Пелипенко. — Вот органа нету, а органы глохнут, — он взялся за уши.
Близко рявкнул разрыв, и принесло дымку пороховой гари.
— Тут не Крутогорка. Шкуро стесняться нечего. Скидай гимнастерку, — крикнул Володька, — а то латать придется после боя!
— Это дело, — согласился Пелипенко, расстегивая ворот и навешивая оружие на луку седла. — Верно, Володька. Жаль рубаху. Пускай рвет отцовскую шкуру, проклятый кадет.
— Было б за што шкуру рвать, земли воевать, — сказал казак из группы всадников охраны штандарта. — Песок да пылюка. Тоже земля!
— Земля тут, верно, незавидная, — добродушно согласился Пелипенко.
— Выходит, через прикаспийский степ Кубани не видно, — подтрунил кто-то над ним.
Пелипенко оглянулся. Казаки стояли развернутым фронтом, готовые к бою. Подтягивали пояса. Курили, передавая цигарку по рядам, на одну затяжку. В рядах находились легкораненые. Им помогали дружки потуже завязать бинт, заправляли вату под марлю, чтоб было поаккуратней. Все были спокойны, сдержанны, не переругивались между собой. Слишком близко к каждому из них витала смерть, чтобы заводить свару и перебранки. Пелипенко вздохнул. Подъехал к Кандыбину:
— Знаешь, Василь, чует сердце мое, дойдем мы-таки опять до Кубани.
Комиссар внимательно посмотрел на полуголого Пелипенко — помощника командира полка, приготовившегося к страшной сече, — кивнул головой, пожал ему руку.
— Остались минуты, — сказал комиссар. Орудийная пальба усилилась, хотя солнце, огромное и кровавое, катилось в сонные воды Каспийского моря.
— Драценко готовит последнюю атаку, — сказал Мигунов.
По-за увалами зачернели всадники белой боевой разведки.
Хмеликов, оставив по степи на широком фронте редкий заслон, начал подтягивать эскадроны к правому флангу, накапливая сильный конный кулак. Этот удар должен был решить судьбу Астрахани.
— Вот сейчас бы батьку Кочубея, — бормотал Пелипенко, облизывая губы шершавым, точно у быка, языком. — Чи слово знал батько?
Огненный шар солнца наполовину ушел в воду. Сытая спина Пелипенко, перекрещенная ремнями, отливала красной медью. Половина неба еще горела и лучилась. По степи бежали черные продолговатые тени. Теперь не будут мерещиться лиманы, осока, камыши, реки.
Орудия гремели реже.
От начдива разлетелись ординарцы, подчиняя воле начдива эскадроны и полки.
Кандыбин ожидал начала последней схватки, перекидываясь словами с Пелипенко. Давно уже снова столкнулся их боевой путь, но поговорить приходилось вот так — мельком, рывком, когда разговор по душам успокаивает напряженные нервы. Много общего связывало двух кочубеевцев; можно было бы сто ночей напролет болтать и не переговорить всего, что накипело за это бурное время.
— Говори, Володька, видел ты Наталью?
— Встречал в Астрахани.
— Как она там? — подморгнул Пелипенко. — Был слух, сынок в приплоде.
— Сынок-то в приплоде, а вот отец в расходе.
— Жизнь такая. Своего приказу не отдашь. А отдашь — не послушает.
— А может, и послушает?
— Может, и послушает! Вот зря она с тридцать третьей дивизией ушла, зря. Что ей в седьмой хуже б было?
— Не сама ушла, послали. Тоже на фронт пошла под Воронеж.
— И там жмут? Когда же край?! Я думал, Васька… Пелипенко оборвал речь, приподнялся, приложив руку, державшую плеть, козырьком ко лбу.
— Гляди, кажись, начинается. Здорово кадетская лава пошла. Казаки же! — восхитился Пелипенко. — А все же, видать, придется подкинуть маленькому Роенку на зубок штук пять казаков, вон тех кадетских перевертней.
Катилась, искрясь обнаженным оружием, волна. Последние лучи кровянили блеск шашек, и от этого десятая атака казалась необычной.
Хмеликов прищурился, покусал губы и, небрежно скомкав донесение, сунул его за пазуху. Для такого рода бумаг у начдива была приспособлена полевая сумка. Обычно начдив был четок, аккуратен и подтянут. Хмеликов подозвал комбрига Кубенко и указал ему место, куда он должен вынести пенным барашком встречную волну своей бригады. Комбриг отъехал, высморкался, отерся полой черкески и отдал приказания хриповатым голосом. Лицо его было черно, так же, как бешмет и черкеска. На угловатой фигуре командира бригады светлели только газыри и серебро оружия. Кубенко вынул шашку и попробовал жало ногтем. Пелипенко подтолкнул Кандыбина:
— Глянь, комиссар. Это с нашей бражки… видать, рубака.
— Пожалуй, тебе не уважит, а? Пелипенко!
— Не шуткуй, комиссар, — сказал Пелипенко, приподнимаясь и подтягивая пояс. — Вот поглядишь, как я с кадета начну селезенку выдирать.
Хмеликов подал певучую команду, и одновременно он и Мигунов обнажили клинки.
— Саша, надо сбить, — бросил комиссар, набирая в левую руку повод и прижав шенкеля.
— Не выведу дивизию из боя, пока не собьем, — сказал Хмеликов и поднял высоко над головой шашку.
Седьмая кавалерийская тронулась навстречу вражеской лаве.
Пелипенко все время подозрительно следил за новыми командирами. Находясь в течение всех этих суток в отрыве, он наблюдал только лихую боевую работу своего комполка Абраменко. Теперь он видел впереди в стремительном беге сухощавого Хмеликова, всегда такого спокойного, рассудительного, широкоплечего Мигунова, такого простого и не похожего на рубаку; Кубенко, замкнутого, недоверчивого к словам, но уважающего крепкое, не бахвальное дело.
Вот они в момент решающей судьбы Каспия, Волги, Кавказа спокойно выбросились вперед, точно зная, что нет слаще кочубеевцу, чем видеть бесстрашие своих командиров и их боевую ухватку. Опьянило сердце Пелипенко это новое разудалое начальство.
— Васька! Комиссар! — загорланил он. — Вот бы добавить к ним батько!
Метались в голове Пелипенко горячие и стремительные, как атака, думки: «Жаль, нет Кочубея, нет батько впереди вместе с этими командирами. Вполне поладили бы и помирились. Нечего было бы ему петлять по коварной, негодной пустыне».
Оборотился назад Пелипенко, крутнул над головой шашкой, сделав пять, а может, и все десять светлых свистящих кругов.
— За Совецку власть! Помянем батько Кочубея!
— Помянем Кочубея! — рявкнуло в ответ.
Над полем боя, то свиваясь, то играя золотыми махрами и буквами, колотился штандарт, точно и не был он когда-то сорван с древка, будто и не гуляли по нем пули. Словно вечно молодое было это буйное знамя…
…И погнали генерала Драценко всадники бывшей бригады Ивана Кочубея, кубанцы и ставропольцы, вырвавшие в эту зиму жизни свои из цепких лап прикаспийской пустыни. И сбылись мечты Ивана Кочубея. Узнал о делах их сам великий товарищ Ленин, и прислал ВЦИК в награду от первой пролетарской республики Почетные революционные знамена полкам кавалерийской дивизии.
Это было только начало тех схваток, когда звенели по-над Волгой, по Украине, по Кубани и Ставрополью, по Польше и Крыму подковы и трензеля кубанских выносливых коней.
Вот и сейчас, после боя, после того как рассеялись в песках остатки кадетов, еще не дав роздыху зарезанным под пулеметными тачанками упряжкам, идет, развернув знамена, седьмая кавалерийская с песнями, с плясками, и на седле пляшет юный кочубеевец Володька. Обучился-таки партизанский сын искусству выкидывать разные коленца и фортели, не сваливаясь на землю. Нет Наливайко, нет Айсы, нет Ахмета, а неплохо выходит наурская у Володьки, хотя давно уже и в помине нет кавказского несложного оркестра, взлелеянного преданным Ахметом.
Куда ж идет дивизия? Идет она к селу Оранжерейному, где ожидают баржи и буксиры, которые повезут ее вверх по Волге громить генерала Бабиева, идущего на соединение с адмиралом Колчаком. Поджидают в Астрахани кубанцев рабочие, жители. Сам товарищ Киров взойдет на обитую кумачом трибуну порта, чтоб сказать пламенное партийное слово, от которого становится железным сердце и так напрягаются мышцы, что черта с два кто-нибудь сумеет вырвать из рук узкую кубанскую шашку.
Плывут знамена в горячем степном воздухе, колыхаются. Вот подул от Каспия ветер, слышится команда товарища! Хмеликова: «Рысью!» Разматывает Володька штандарт во! всю ширину алых полотнищ, разметанная полощется грива, и кажется — ныряет в увалах и лощинах порывистая лодка под бархатным парусом.
Мальчишка же Володька, и все детское ему свойственно. А потому, оглянувшись, точно думая, что и это стыдно перед усатым товариством, украдкой целует краешек дорогого полотнища партизанский сын, мчится вперед, смеется, и солнце играет золотыми махрами.
Да разве одному Володьке любо и дорого багряное знамя?..