Кочубей, получив известие о расправе над членами ЦИКа и Реввоенсовета, сначала не понял, в чем дело. Глубокие морщины, прорезавшие лоб, выдавали тяжелую, напряженную думу. Он боялся ошибиться, к тому же ему казалось, что он не совсем дослышал сообщение.

— Ну-ка, повтори еще раз, комиссар.

Кандыбин вторично передал горестную новость. На скулах комбрига заиграли желваки; скрипнув зубами, он властно подтянул комиссара к себе и, обжигая ему ухо дыханием, быстро зашептал:

— А шо я казал Рубину? Шо я ему казал? Кто Сороку раскусил, як орех волоцкий? Почему Рубин не гукнул меня для помощи? Почему он не сказал Кочубею: «Ваня, дай мне в охрану сотню», га? Шо ж, я не дал бы ему? Может, я ему свою первую сотню послал бы… партизанскую… На, Рубин, бери, мне не жалко. Кочубей и сам отобьется, своей гострой шашкой…

Комбриг теребил комиссара.

* * *

Известие о расстреле всколыхнуло всю армию. В Невинномысской собирался Второй Чрезвычайный съезд Советов. Из армии катили на тачанках, скакали верхом и подъезжали с бронепоездами делегаты. Части выслали лучших бойцов на съезд, который должен был положить конец деяниям зарвавшегося авантюриста. К Невинке с фронта форсированным маршем подходила кавалерийская группа Кочергина для охраны съезда. Летел Кочергин впереди преданных революции сотен, бурлили в душе его неукротимые думки. Предупреждал Кочергин, да и другие фронтовые командиры, Крайнего о Сорокине. Не внял их советам секретарь Северокавказского крайкома, а теперь свалилась голова Крайнего под Машуком.

Кандыбин, направляясь на съезд, прибыл в Курсавку. По пути заехал, проверил госпиталь. Заметил, как похудела Наталья.

— Ты ж прямо-таки молодец, Наталья, — сказал комиссар, окончив обход. — Вот много говорил мне доктор, а все о своих заслугах, а тебя, да и других, не похвалил.

— Видать, не за что, — отмахнулась она. — Как там наши?

— Кто? — подмигнул комиссар.

— Ну… — Наталья замялась, — Кочубей, Батышев, Левшаков?

— Рой?

— Ну, и Рой.

— Третий день в бою. Сама видишь, прибывают раненые-то…

— Конец-то когда? — вздохнула Наталья.

— Когда кончим кадетов, тогда, разумеется, и конец, — сказал Кандыбин и пожал ей руку. — Сейчас на станцию, до Невинки думаю поездом, а мои делегаты конным порядком отбыли.

— Поклон передавай.

— Хорошо.

Возле вокзала было по-необычному людно. На перроне шумно перекликались какие-то вооруженные люди. Только что подошел поезд, паровоз обволакивали клубы пара. Кандыбин, приглядевшись, узнал специальный состав главкома.

Главком, узнав о съезде, выехал в Невинномысскую. Но Сорокин опоздал. Его поезд не был пропущен в Невинку и теперь разгружался.

Скатывали тачанки. В тачанки подсаживали дам. Сводила конвойная сотня людей и выстраивалась. Щербина гарцевал на кобыле Кукле. Он подравнивал сотню и ругался. Музыкантская команда была на белых лошадях. Трубачи стояли беспорядочной кучкой, закинув за спину трубы. Сорокин еще не показывался.

Кандыбин, наблюдая эту картину, отозвал Гайченца, человека, которого он же когда-то рекомендовал в партию, сказал ему:

— Ваня, пока не поздно, оторвись от этой свадьбы.

Гайченец высокомерно смерил с головы до ног кочубеевского комиссара.

— Если не хочешь валяться в овраге, уходи.

Появился Сорокин, франтовато одетый. Ему подвели жеребца. Жеребец был неспокоен, и его держали Гриненко и Костяной.

— Вперед! — крикнул главком, махнув нагайкой.

До места кортеж двигался крупным шагом. Когда через мост прогремели тачанки, Сорокин поднял руку. Свита поскакала в гору на полевой рыси, и, выбравшись на ровное место, отряд перешел в карьер. Главком, обуянный тревогой, стремился к месту своей гибели — Ставрополю.

Республику облетела телеграмма:

«Военная срочная. Из Невинки. Всем, всем революционным войскам, совдепам и гражданам

ПРИКАЗ

Второй Чрезвычайный съезд Советов Северо-Кавказской республики представителей революционной Красной Армии приказывает: бывшего главкома Сорокина и его штаб: Богданова, Гайченца, Черного, Гриненко, Рябова, Щербину, Драцевского, Масловича, Михтерова и командира черкесского полка Котова — объявить вне закона и приказывает немедленно арестовать и доставить на съезд на станцию Невинномысскую для гласного народного суда. Почте и телеграфу не исполнять никаких приказов Сорокина и лиц, здесь поименованных.

Второй Чрезвычайный съезд Советов»

С этим призывом обратился к армии Второй Чрезвычайный съезд Советов.

У стола президиума, покрытого полинялым кумачом, боец в куцей солдатской шинели. На ремне винтовка, штык привернут острием книзу. У ног его вещевой мешок-сидор. Это представитель Армавирского фронта. Он точно рубит тяжелые фразы на металлические куски слов и швыряет ими в затихшую делегатскую массу, поверх штыков, шапок, картузов и бескозырок:

— …Сердце горит… Какой стервы приказы выполняли?! Сорокина?.. Подумать страшно, дорогие бойцы-фронтовики, на кого у него рука поднялась… Нет ему снисхождения. Так велели передать окопники Армавирского фронта… Клянемся умереть за Советы, за революцию!

Делегат отер рукавом шинели пот и жадно глотнул воду из стакана:

— Жаждали мы этого съезда, товарищи! Я кончил, товарищи.

Он поволок мешок за собой, спрыгнул с возвышения, продел в лямки сначала один, потом другой локоть и, пожимая руки, со всех сторон тянувшиеся к нему, продрался ближе к окну.

Анджиевский вышел из-за стола, подкинул на плечо сползающую шинель, приблизился к рампе. В зале смолкло. Он обвел глазами людей и видел только суровые выжидательные лица. Анджиевский огласил внеочередную телеграмму об убийстве Сорокиным председателя Чрезвычайной следственной комиссии Власова. Все вслед за Анджиевским сняли шапки. Шумно поднялись. С минуту длилось молчание. Потом на лавку вспрыгнул делегат Петропавловского полка и, крутнув над головой картузом, закричал:

— Да што мы с ним нянчимся! Таманцы, што вы глядите!

Анджиевский, водворив тишину, зачитал вторую телеграмму из Курсавки, данную Кандыбиным.

И тогда, растолкав толпу, из зала выбежало несколько командиров‑таманцев и с ними комполка Высленко, связанный с Матвеевым боевой дружбой.

— Ну, в Ставрополе мы его, гада, достанем! — крикнул он.

У Ставропольской сторожевой заставы, что была выставлена по шоссейному тракту на село Татарку, задержали свой бешеный бег таманцы.

— Сорокин в Ставрополе? — выкрикнул Высленко, круто осаживая коня. — Пропустили небось Сорокина?!

— Крой к тюрьме, товарищ Высленко. Повязали Сорокина, — отвечали спокойно бойцы у заставы, — от нас не уйдет.

Лес, холодные родники, стрельчатая Лермонтовская улица, базар, поворот мимо колоссального здания духовной семинарии, свечной завод, тюрьма.

Высленко бежал по двору, выложенному гулким булыжником.

— Давай сюда, товарищ командир, в караульное помещение, погляди на него, гада.

— Нечего мне любоваться на него. Там уже много ребят пришло на него, гада, полюбоваться, — быстро входя в камеру, произнес Высленко и выхватил наган.

Сорокин отпрянул к окну, поднял руки, словно пытаясь защититься.

— Я стреляю в изменника, в предателя революции, объявленного вне закона! — крикнул Высленко, в упор стреляя в Сорокина.

Сорокин стукнулся головой об угол, опустился на колени и рухнул, подогнув под себя руки.

* * *

Щербину, убегавшего из Ставрополя, догоняли по татарскому тракту. Под ним была кобылица Кукла. Не раз она спасала Щербину.

Таманцы отстали. Щербина почувствовал себя вне опасности.

Но таманцы не прекратили погони. На залитую луной дорогу выскочили верховые. Щербина бросился в сторону. Лошадь покатилась в обрыв и, грохнувшись на дно у жестких кустов терновника, подняла морду. По верху двигались всадники. Щербина ясно видел их четкие силуэты. Кукла раздула ноздри, приготовясь заржать. Он схватил ее морду обеими руками, целовал:

— Кукла, Куклочка, молчи, молчи, Кукла…

Таманцы исчезли. По сухой терновой балке продирался Щербина, ведя в поводу качающуюся, обессиленную лошадь.

* * *

Гриненко, так же как и Черный, был приговорен коллегией Чрезвычайной комиссии к расстрелу. Адъютант главкома просил устроить митинг, где он всенародно покается в содеянном. В праздничный день в Пятигорском цветнике открылся митинг. На трибуну, затянутую красным сукном, вышел бледный Гриненко. Он окинул взором народ. Собрались тысячи бойцов одиннадцатой армии. Торчали штыки пехоты, пестрели разноцветные верха кубанских шапок кавалерии. Вперемешку чернели куртки железнодорожных рабочих, белели овчинные шубы женщин… Ни в одном взгляде не нашел Гриненко сожаления или сочувствия. И когда начал он свою исповедь, гробовым молчанием встретила ее толпа.

— …Наш штаб и ЦИК не ладили. ЦИК не давал денег, а деньги нужны были, сами знаете… — рассказывал Гриненко.

— Знаем, знаем! — выкрикнул кто-то. — На мадамов да пьянку.

— Вот именно, — согласился Гриненко, кивнув головой. — Когда Сорокину ЦИК пожалел два миллиона, он очень рассердился. Говорил: раз идет война, вся власть военным, а гражданская власть только мешает, и деньгами тоже должны распоряжаться военные… А когда мы его спросили, куда же девать ЦИК, он сказал, что надо его убрать. Гражданская война еще не скоро кончится, и ЦИК никому не нужен сейчас…

Гриненко рассказал о подготовке переворота, о расстреле Матвеева, а после и руководителей партии и Реввоенсовета.

— …Теперь надо было вымазать в деготь побитых, чтобы на нас пальцем не указывали. Костяной да Кляшторный написали прокламацию, будто Рубин, Рожанский, Равикович, Дунаевский продавали нас кадетам, а то, что нас били белые на фронте, тоже им в вину пришили. Вы знаете эти прокламации, их много было на всех углах наклеено.

— Ты о себе говори, каяться же вышел! — закричали из толпы.

— Подписался я тоже тогда в палачи, предавал мучениям малолетка брата товарища Крайнего, да и Минькова Бориса. Расписались они под показаниями, что мы изготовляли, да под письмами… обещали даже им освобождение, а потом, сами знаете… расстреляли.

Толпа загудела:

— Чего его тут исповедовать! В собачий ящик!

— Сколько людей перебил, а мы нянчимся!

К раковине, откуда говорил Гриненко, продрался казак, увешанный оружием, с запыленным и обожженным лицом:

— Товарищи! Как я его станичник — просю разрешить мне его самолично кончить. Срам перед станичниками будет, как возвернемся… Дайте, я его кончу.

Казака успокоили. Гриненко опустил голову.

— Ну, давай закруглять, а то на фронт надо, — требовали красноармейцы.

— Моя просьба к вам и к ЦИКу, — не подымая головы, попросил Гриненко, — не расстреливать меня, а дать мне револьвер с одним патроном, чтобы я сам себя убил.

Толпа зашумела:

— Дать ему наган!

— Нехай помрет, как казак, а не как подлюка! — выкрикнул одностаничник Гриненко.

— Стой, братва! — вылез дерзкий красивый матрос и поднял руку. — Мы, черноморцы, против, нет ему доверия. Пускай выскажется, на чем базируется просьба.

— Я прошу вот почему, — отвечал вновь притихшим людям Гриненко. — Я бросил семейство, пошел вместе с вами за революцию. Думал побороть врага нашего, буржуазию… свихнулся с пути я… Как? Сам не пойму. Туман кругом, и вроде ничего видно не было… Хуже кадета я… Товарищи, революции бойцы, вижу, расстрелял Советскую власть… нельзя жить мне на белом свете… подлюка я, плюньте в глаза мои…

Все притихли, ближе подвинулись к трибуне. Кое-где под напором тел затрещал забор. Гриненко подошел к краю сцены. Он стоял без шапки, опустив голову. Руки были опущены на алые, дорогого сукна шаровары, вымазанные мазутом и грязью. Пальцы вздрагивали, теребя кубанку серого смушка. Сняли с него товарищи оружие вместе с поясом, ибо предал он интересы боевых полков и не мог выйти на суд товарищества подпоясанный. Кончилась слава его. Стыдно было бывшим его соратникам, и потупились они, слушая слово о черной корысти их прежнего друга.

— Нет прощения мне за великую измену, — тихо произнес Гриненко, но все услышали слова его. — Дайте моей страдающей душе искупить зло… искупить хоть каплю зла… позвольте мне застрелиться… Отец мой старик, жена, сын мой считают — понес жизнь я за революцию. Честным считают меня. Не кидайте от себя сына моего. Возьмите, выучите. Пусть он будет революционером. Простите меня и прощайте. Живите, боритесь за счастье трудового класса, а мы, с темным пятном предателей, должны умереть…

Плача, Гриненко сошел с трибуны. Ему выдали револьвер.

— Товарищ доктор, куда стрелять, чтоб с одного патрона? — шевеля белыми губами, спросил он врача.

Врач указал. Гриненко повернулся к народу, поцеловал наган.

— Целую святое оружие трудящихся, несущее смерть врагам революции.

Выпрямился и выстрелил себе в сердце.

Теряли остатки умерших листьев дубы, серебристые тополя и карагачи. Над парком кружились вороны, звонкие и крикливые. Строился у выхода матросский батальон, уходящий с бронепоездом на фронт. Группами отъезжали кубанцы, перебрасываясь словами.