По приказу Революционного Военного Совета армия потянулась на Астрахань. Гудел снова воздух, пылали пожарища оставляемого города. Не было больше многочисленных фронтов. Был один фронт — степной. На степном фронте, там, где не видно было зарева оставленного Кизляра, на Маныче, околачивал красные части Иосиф Родионович Апанасенко, соратник знаменитых маршалов революции: Сталина, Ворошилова и Буденного. Дрались легендарные таманцы. Отгрызались части матросов и степняков, перерезая сбоку коварные ногайские пески.
В ночь на 7 февраля 1919 года подул сильный ветер, скоро превратившийся в ураган. Не было возможности двигаться даже по городу. Кучки людей, выбираясь за заставы, блуждали взад и вперед по сугробам из песка и снега, не имея возможности взять верное направление. Кизляр — Таловка — Черный Рынок — ледяные этапы, выхватившие первые тысячи жертв.
Кандыбина вынесли из квартиры Старцева. Мимо, держа направление на север, проплыл Чуйко на тощем, облезлом верблюде. Вопреки законам коллективного вождения караванов, бывший ветеринар передвигался в одиночку, потряхивая красными плетеными вожжами. На верблюде была уздечка с огромными наглазниками: верблюд мотал головой, неистово орал и отплевывался желтой слюной. Животное, чувствуя гибель, пыталось повернуть, лечь, но Чуйко был неумолим. Он колотил верблюда вожжами и длинной палкой и, подражая погонычам караванов, завывал безнадежно и надрывно. Ошалелый верблюд ускорил шаг, и вскоре Чуйко пропал за лохматыми столбами вьюги и дыма…
Кандыбин точно в угарном дыму разглядел Чуйко и надолго запомнил эту нелепую фигуру с его верблюдом, взмахами палки и воем. Комиссар погрузился в теплое, приятное забытье. Его вынесли, скользя и оступаясь, и положили на мажару. Кочубеевской тачанки не было: ее угнали в Кизляре лихие люди. Лошади еле тащили. Комиссар бредил и метался. Поддерживали его Старцев и пулеметчик Костя Чередниченко , братан известного командира бронированного поезда «Коммунист № 1». Поезд его брата, подвезенный к Кизляру, был взорван, а самого Мефодия Чередниченко, раненного в грудь, где-то впереди на плечах несли бойцы.
Вытянув в степь, кони стали и, понурившись, дрожали. Под колеса стало наметать, сначала до ступицы, потом выше и выше…
Старцев, передав карабин идущему рядом Леженину, завязая в песке, снял с подводы Кандыбина. Крякнув, взвалил на плечи и медленно пошел вперед, твердо и широко ставя ступню в зыбучую почву.
Пятнадцать километров шел полевой комиссар армии, вынося закадычного друга. Кандыбин перестал подавать признаки жизни. Он уже не хрипел, и черная тифозная пена, намерзнув на плече Старцева, так и осталась немалой ледяной сосулькой.
— Брось его, — скулил Леженин, сгибаясь под порывистыми ударами непогоды, — брось, Мишка, пойдем быстрее.
Старцев опустил тело комиссара. Прикрыв полами шубы, отодрал ледяную намерзь. Нагнулся. Провел губами по глазам, лицу. Сомнений не было. Кончился друг Василь, не от пули, так от тифа. Погребать не надо. Следом на трупы наметались буруны, и через полчаса по этому месту, как по давней забытой могиле, шли, ехали, плелись, скрипели брички и перекатывались орудия…
Мимо прошагал батальон военных моряков. Плечом к плечу, спина к груди, плотно шли матросы, герои разгрома Бичерахова и Борагунова. Над правым плечом чернели культяпки ружейных лож. Дулом книзу, на ремнях несли матросы винтовки и карабины. Каждый третий в этой железной походной колонне спал. Таков был взаимный сговор еще в Кизляре. Ведь лечь на землю — равносильно гибели, а впереди не меньше двадцати суток бессонного марша. Правда, кое-кто умирал, труп не отпускали, он висел на плечах; в колонне уходили и простреленные в недавних боях. Очередной этапный пункт. Когорта размыкалась, на землю валились сраженные и генеральской пулей, и тифом, и усталостью.
— Леженин, покинув друзей, пристал к матросам и долго подбегал, подпрыгивая, никак не умея взять ногу в такт мерному, упрямому шагу батальона.
Старцев двинулся, покачиваясь и согнувшись. Пройдя полверсты, остановился.
— А что, если жив Василь, а я убегаю? Нет, хоть труп, но донесу до Астрахани, — решил он.
Старцев возвращался. Он не возбуждал недоумения людей, шедших все вперед и вперед. Многие тогда сходили с ума. Человек, шагающий обратно, вероятно, обезумел… Кандыбина уже начало заметать. Старцев отряхнул его. Не доверяя ушам своим, разобрал еле уловимый голос, звавший его по имени.
— Вася, жив? — обрадовался он. — Васька?!
— Миша! — выдохнул Кандыбин.
Обрадованный Старцев поднялся, снял шубу. Завернул в шубу больного друга, подняв его с земли. Он старался, чтобы шуба не нахватала снега.
В ночь под 8 февраля 1919 года по пути на село Раздолье шел плечистый казак, закутанный башлыком. Хлопали полы черкески. Колотился по бедру маузер. На плечах он нес человека.
Вырвал у смерти кочубеевского комиссара Старцев Михаил, коммунист с пламенной душой, доказавший на великом примере чувство человеческой дружбы. Замели бы прикаспийские пески комиссара, и кто бы угадал через два десятка лет кости Василия Кандыбина в груде черепов и желтых позвонков, которыми до сих пор богат тот путь великого исхода.
…Когда у деревянного тротуара кривой улочки астраханского форпоста свалились пораженные тифом и лишениями два комиссара, трудно было определить в них еще живых людей. Они спали в неглубокой канаве, полузаметенной снегом.
По улицам ходили санитары, подбирали обессиленных людей, дотянувшихся до Астрахани, направляя их в госпитали, больницы, тифозные бараки.
Кандыбин услышал голос. Говорила женщина.
— Здесь лежат два человека, люди, — сказала она и равнодушно пошла вдоль улицы. Она была в шинели, с повязкой Красного Креста.
«Человек, — шевельнулось в уме комиссара. — И это мы — люди…»
Кандыбин не мог пошевелиться, не мог окликнуть женщину. Кандыбин не мог говорить: уже пять суток он не пил воды, не ел и поддерживал существование свое щепотками снега, вталкиваемого ему в рот другом, заразившимся от него же, от Кандыбина, тифом.
Кандыбин опрокинулся на Старцева и снова потерял сознание.
Очнулся он от встряски. Его обронили на мостовую. Он вывалился из парусиновых носилок. Санитар поскользнулся и упал. Отряхиваясь и ругаясь, он приподнялся. Кандыбина поднимала знакомая уже женщина в шинели.
— Колченогий, — незлобно поругивала она санитара, — а еще мужик, а еще небось за девчатами…
— Наталья! — медленно, по слогам вымолвил Кандыбин. — Наталья! — повторил он, чувствуя, что челюсти его не двигаются.
Женщина услышала больного. Оправила на нем шубу, нагнулась. Комиссар увидел мягкие синеватые глаза Натальи.
— Комиссар, — улыбнулась она, укоризненно покачав головой. — Ишь, как тебя выпотрошили. На носилки тебя втягивали — узнала, и знаешь, по чему? По шашке. Как это ты сберег?
— Это Мишка… Шуба тоже его… Где Старцев?
— Старцев?.. Ну и дружки! — покачала головой Наталья. — Тот тоже. Только разлепил глаза: «Где Васька?» Ну, тронули!
Наталья пошла впереди, изредка оглядываясь. Она заложила руки в карманы, и в ее колыхающейся походке было и что-то мальчишески-ухарское и женственно-нежное. От далеких Кирпилей до Волги прошла эта простая казачья девушка. Не было ничего удивительного, что живой и здоровой шагала она по окраине незнакомого ей города. Она тоже ничему не удивлялась. Наталья делала нехитрое, но великое дело, сама не сознавая величия своих поступков. Скажи ей об этом, она, пожалуй, и обругает.
— Беляночка, — прошептал комиссар прозвище, данное ей ранеными курсавского госпиталя.
Кандыбин прикрыл веки. На лицо упал свет. Сквозь оловянные тучи сурового приволжского неба продралось что-то веселое, лучистое, живительное…
* * *
Кочубей принял бригаду. Отбросив конную группу генерала Бабиева, пытавшегося перерезать надвое армию у Черного Рынка, Кочубей, лихо загнув правый фланг арьергарда, не заходя основными силами в Кизляр, вышел в пустыню.
Будто оживший в привычном шуме сражений, Кочубей скакал в голову бригады. В обозах, в туго увязанных бричках везли вино и фураж. Комбриг был доволен и молодо отвечал на ликующие крики сотен. Разве мог ураган побороть крылатую человеческую радость? С Кочубеем — Рой, Батышев, адъютант Левшаков, Володька. Разметывались гривы и хвосты лошадей. Зябли, коченели конечности.
— У, яка вьюга! — ежился Кочубей.
Володька подъехал с наветренной стороны. Комбригу стало затишней. Полез за пазуху Володька, вытащил теплую от мальчишеского здорового тела колбасу, толкнул командира.
— Ты шо? — повернулся Кочубей.
— Батько, пожуй малость, — предложил смущенно Володька.
— Як же так?! Вот шпингалет! Не надо, шо ты! — отнекивался Кочубей. — Сам голодный.
— Батько, ты очень худой, — упрашивал Володька, тыча комбригу колбасу, — тебе после тифу надо поправляться.
— Вот грец, мабуть, шо так, — согласился комбриг. — Давай, давай, только по-божескому поделим.
Переломив кусок на две равные части и отдав половину Володьке, обернулся:
— Левшаков, колбасы хочешь? Левшаков подъехал.
— Вы кликали, товарищ командир?
— Колбасы хочешь?
Адъютант вначале ухмыльнулся столь несвоевременной шутке. Вздохнул, глотнул голодную слюну. Вспомнил круги украинской колбасы, шипевшей и потрескивавшей на сковородке. Выбросил давным-давно сковороду адъютант. Комбриг что-то совал ему в руку. Он взял, недоверчиво понюхал. Да, это была колбаса, такая прекрасная, милая сердцу казака из черноморской станицы. Жевали. В рот попадал песок и скрипел на зубах.
— Где ж твоя зазноба, Левшаков? — полюбопытствовал комбриг, хитро подмигнув ему.
Известно было Кочубею о неудачной любви адъютанта к Наталье.
— Чего молчишь?
— Оторвались мы рано от баб… — вздохнул Левшаков.
— Говори громче, — нагнулся Кочубей. — Слышишь, яка вьюга… шо, ты горло простудил?
— Я говорю, рано мы от баб оторвались… Еще в Куршаве на холостое положение…
— Да яка ж она баба! Мост взяла, дралась, дралась, а ты все баба, баба! — озлился Кочубей. — Где ж она?
— Ушла с коммунистами в пески, когда пошел кизлярский отряд на Лагань.
— Ну, в Астрахани встретишь, — успокоил Кочубей, — свадьбу сыграем с музыкой. Только жаль оркестру перекувырнули с откосу. Придется занимать у командарма. — И затем серьезно: — Не горюй, Левшаков, у меня тоже горе. Настя-то осталась в Кизляре…
Наседал назойливый противник. Кочубей задержал бригаду, и в вое вихрей то сплетались, то рассыпались блестящие круги клинков, и с врагом перебрасывались скороговоркой зубастые пулеметы.
Рой, изучивший торопливую повадку кочубеевцев, пагубную сейчас, ускользнул от прямого удара, сохраняя людей и силы конского состава. Преследование накалывалось на боковые походные заставы, на боевую разведку. Редели понемногу звенья бойцов, и из списков бригады вычеркивал Рой того или другого. Не изменял начальник штаба старой привычке. Думал дать в Советской России отчет о каждом потерянном человеке.
— Што-то не вижу Свирида Гробового да Редкодуба, — беспокоился комбриг на привале.
Трещали костры, задуваемые ветром, свежевали прирезанных коней, и темными чурбаками забылись казаки, завернувшись в надежные бурки. Необъятен мир; сотни миллионов людей в его просторах; но здесь безмерно тяжело ощущалась потеря одного человека.
— Где ж Гробовой, Редкодуб? — мучился комбриг, ворочаясь; его обострившиеся скулы неподвижно чернели на беспокойном лице.
— В разведке, товарищ комбриг, — приподнимаясь на локоть, отвечал Рой, — послал позавчера.
Вынимал записную книжку и ставил под именами двух казаков условные точки. Если не будет и завтра, значит, пропали казаки.
* * *
Ускользая от волчьей стаи разведывательного отряда белых, Редкодуб и Гробовой потеряли направление. Кони пали. Бойцы вырвали внутренности своих боевых товарищей. Передремали в брюхе коней, отогрелись и пошли.
Мигом заледенела окровавленная одежда. Редкодуб вел на восток, но снова сбился с пути, и они углубились в пустыню. Редкодубу казалось, что они идут к астраханскому форпосту. Он был упрям и надеялся вырвать у смерти и своего друга. Гробовой обморозился и, по всем признакам, заболел тифом. Идти дальше было невозможно. Пробовал тащить дружка седой Редкодуб, но не те были силы, и проклинал казак свою старость.
— Ну, может, еще поползешь? — спросил Редкодуб. Гробовой повернулся спиной к ветру и свалился на бок, потянув на себя Редкодуба.
— Ты што, Свирид?
— Двоим умирать убыток великий, — свистящим голосом сказал Гробовой, касаясь холодным и острым носом лица Редкодуба. — Слухай, Петро. Пристрели меня из нагана в ухо, как жеребца раненого, не могу я проползти двести верст до форпоста. Шлепни, Петро, просю тебя, и съешь мою левую ногу, што необмороженная, а тулово закопай в солонцы поглубже.
— Разум теряешь, — толкал его Редкодуб, — просишь несуразное. На что мне твоя нога? Одни мослы.
Подобие улыбки осветило Гробового, Нагнул к себе друга.
— Только положи какой-ся камень для приметы, Петро, и после того, как сживете кадетскую коросту, привези, друже, на это место жинку мою Гашку и сынка моего Федора…
Полз один Редкодуб, и едкая слеза замерзла на чугунных его щеках.
Поставил Рой значок над Гробовым; а Петро Редкодуб не плохим еще был бойцом, и не одному офицеру снес голову эскадронный командир шестой буденновской дивизии. Надолго принес он в сердце неукротимый пламень возмездия.
* * *
Кротова везли на тачанке, прикрыв осетинской буркой, окаменевшей от мерзлого песка. Приближался, очевидно, кризис. Тифозная пена застывала на бороде и усах смоляными комками. Он нагибался и, томимый жаждой, слизывал снег с крыльев тачанки. Позади люди и лошади тащили обледенелую трехдюймовку, последнюю из меткой артиллерии второй партизанской дивизии. Кротов пытался оборачиваться, бредил, что-то выкрикивал, беспокоясь об орудии. Его лицо было поражено гнойными пятнами чернильного цвета: к тифу присоединился бич астраханской пустыни — черная оспа. Тачанка стала. Орудие проваливалось, вязло. Люди, помогая лошадям, надрывались. Но когда дотянули до тачанки, постромки бессильно повисли. Лошади свалились, вытянув ноги. Собрались в тесный кружок бойцы, присели, накрылись бурками и, обогревая друг друга, заснули.
После на них намело песку. Над ними выросла дюна, или бурун, как называют здесь, в Прикаспии. И по буруну проходила все та же одиннадцатая армия: железнодорожники Владикавказской магистрали из Тихорецка, Екатеринодара, Армавира, Минеральных Вод, Невинки; майкопская нефтяная мастеровщина; шахтеры эльбрусчане и хумаринцы; казачья и иногородняя голытьба Тамани, Кубани, Терека; джигиты солнечной Адыгеи, предгорной Черкесии, Карачая…
Заметая махрами обветшалых клешей, прошли, отплевываясь от непривычного песка, матросы Черноморского затопленного флота, оставляя позади себя могучие тела павших товарищей , расцвеченные татуировкой.
* * *
Давно исчезли сомнения в правильности взятого жизненного пути, бродившие точно в потемках в душе бывшего есаула Роя. Никто не знал, может, кроме Натальи, об этих сомнениях, так как поведение его было прямолинейно и недвусмысленно. Профессиональный воин, он сразу попал под обаяние Кочубея. Этот простой кубанский казак поразил его буйным размахом неукротимого атамана вольницы, безыскусственностью поступков, каким-то неугасимым огнем беспокойной и целомудренной души, верующей в великое дело вождя партии — Ленина.
Рой подъехал к Кочубею, покачивающемуся в седле. Кочубей дремал. Третьи сутки не спал комбриг и смертельно устал. Тронул его за плечо начальник штаба.
— Ты шо? — встрепенулся Кочубей. — Мабуть, скоро Промысловка…
— Да, скоро! — крепко пожав руку удивленному комбригу, сказал Рой, — Скоро Промысловка, скоро Советская Россия…
На сердце начальника штаба было тепло и светло.
— Добре поют хлопцы, — шепнул комбриг, улавливая мелодию, сплетенную из нарастающих бодрых звуков, в которых слышались и любезный сердцу его разбойный посвист ушкуйников и торжество восставшей голоты…
Пела седьмая сотня Пелипенко, стяжавшая себе признанную славу во многих боях, сотня отрадненских казаков и хумаринских шахтеров. Заливались лихие кубанцы, входя в радостное утро.
— Добрые казаки, — шептал комбриг. — Мутузят, муту-зят их, а они все веселые, все распевают. Яка ж радость у них, га? Вот так фокус!
Заливает измотанное тело комбрига пьяная, волнующая теплота, и не пытается скрыть своей обаятельной улыбки Кочубей ни от начальника штаба, ни от Батышева, ни от своих адъютантов и верных телохранителей Левшакова, Ахмета, Володьки.