Над Кубанью Книга третья

Первенцев Аркадий Алексеевич

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

ГЛАВА I

Жизнь шла, и мир был горяч и приветлив. Из тропических стран снова налетели стаи дикой птицы и снизились на прикубанских чернолозных лиманах. А казалось, осенью их всех перебили охотники, развеяли ветры и снежные вихри суровых кавказских перевалов. Ночью, когда на лунном золоте плесов играли белобрюхие карпы, высоко в безбрежном небе курлыкали вечные странники — журавли, тяжело помахивая могучими крыльями. Шумели воды Кубани, кружились над крутояром пенные стремнины, и молочай на отслоенном гнилище вытягивал липкие растопыренные стебли. Гнилище могло вот-вот рухнуть, но молочай кустился и тянулся к солнцу. Поднимались степные травы, выжженные солнцем в прошлом году и до пыли затоптанные гуртами. И даже подшибленные морозами озимки поднялись и гостеприимно принимали грачиные стаи.

…Миша и Ивга выехали на дорогу, пробитую по днищу Бирючьей балки. Цвели пахучие терны и боярышники, и в лесу гулко куковала кукушка, уцепившись за причудливую ветвь засохшего дуба. Вот она смолкла и сразу как-то потерялась, словно превратившись в серый нарост на сухостое. Не успел Миша мысленно опросить: «Кукушка, кукушка, сколько мне лет жить?» — как она вновь закуковала, покачиваясь и взмахивая острым хвостом. Ивга рассмеялась…

— Ты чего, Ивга? — спросил Миша.

— Мы будем долго-долго жить, — сказала она, — ты слышишь, как долго она…

— Ты тоже загадала о себе?

— О нас обоих.

Она прислонилась щекой к теплой дробине, наблюдая ритмичное пошатывание железных люшней. Высокие стебли прошлогоднего конского щавеля, цепляясь за мажару, осыпали ее коричневым прелым семенем. Тягучая сладкая духота кружила голову.

— Только не говори Петьке, что мы вместе купались, — тихо попросила Ивга, — он будет смеяться.

— Не скажу, — строго пообещал Миша.

Кони споро одолели подъем. Засинела Золотая Грушка.

— Поедем туда, — предложил Миша, — ведь мы ни разу там не были вместе.

— Может быть, уже поздно, и ваши будут ругаться?

— Мы только поднимемся на курган и сразу же — вниз. А оттуда все равно есть хорошая дорога.

— А не сделаем мы крюк?

— Уж кто-кто, а я знаю, — и он наклонился к девочке и шепотом сказал — Ты узнаешь тайну Золотой Грушки.

Ивга принебрежительно пожала плечами.

— Слышала. Мне рассказал Петя.

— Петя? — поразился Миша. — Что же мог он рассказать?

— Петя говорил мне, что там закопали…

— Закопали? — спросил Миша, еле сдерживая волнение.

— Да, зарыли какую-то старую лошадь. Разве это так интересно?

— Значит, ты ничего не знаешь! — обрадованно воскликнул Миша. — То, что знаю я, не знать даже Хари-стову.

Он подстегнул лошадей. На курган вбежали, взявшись за руки. Обширная панорама открылась их взорам. Ивга остановилась очарованная и молчаливая. Увлажненная земля поднимала сочно-зеленые травы, усыпанные ярким пестроцветом. По степи передвигался косяк лошадей, сопровождаемый табунщиком. Алый верх шапки вспыхивал над воронеными крупами кобылиц-кабардинок.

— Хорошо, — тихо сказала Ивга, — просторно.

— А ты не хотела сюда, — мягко укорил Миша.

— Я беспокоилась о тебе. Почти полдня мы возвращаемся с вашего поля.

Миша притронулся к ее локтю:

— Ивга!

Ивга подняла голову, и они встретились глазами. Во взгляде ее и едва заметном подергивании губ он почувствовал какое-то нетерпеливое ожидание. С некоторого времени, оставаясь наедине с Ивгой, он чувствовал неловкость. Миша смутился; опустил глаза. Он видел, как поднимаются и опускаются ее маленькие груди, обтянутые ситцевой кофточкой, видел косички, упавшие на спину, примятые ленточки на них и беленькие пуговицы, натянувшие петельки. Кофточка становилась узка, — он заметил следы переставленных пуговиц.

— Почему ты молчишь? — тихо спросила Ивга.

Она прислонилась к его плечу. Миша снова смотрел на ее косички, петельки кофточки и мокрые пятна на ее груди — следы недавнего купанья. Мальчик отвел взгляд. Кони щипали траву, позванивая удилами. Ала-рик — второй курган — сегодня казался приземистым и убогим. Овсюжки колебались на его помятой вершине, и, наклонившись, как бы вслушиваясь, стоял скифский идол — каменная баба с плоским лицом и сложенными на животе руками.

— Ты когда же расскажешь мне тайну? — осторожно спросила Ивга.

— Сейчас все узнаешь, — сказал Миша, опускаясь на траву. — Помнишь, я болел в прошлом году?

— Помню. Ты тогда еще не ходил в школу.

— Правильно, — подтвердил Миша, — я простудился здесь, у Золотой Грушки.

— Ты хотел подсмотреть, как разлетаются отсюда ведьмы?

Миша отрицательно качнул головой.

— Нет здесь никаких ведьм. — Он помедлил и тихо добавил — Под этим курганом зарыты сундуки жилей-ских полков.

— Сундуки? — Ивга встрепенулась. — Те самые сундуки, которые искали Батурин, Шульгин?

— Те самые, — твердо сказал Миша.

— Как же ты узнал?

Ивга подвинулась к нему, и ее глаза заблестели.

— Ты помнишь, когда Мостовой переплыл Кубань и прислал свой приказ станице?

— Помню, помню. Ведь это было совсем недавно.

— В ту ночь сюда отвезли сундуки.

Он указал на яму, вырытую казаками жилейских полков, прибывших с германского фронта.

— Это очень интересно, — прошептала Ивга, наклоняясь вперед, — и ты до сих пор никому об этом не рассказал?

— Нет.

— А отцу?

— Нет.

— Маме?

— Нет.

— Петьке нашему?

— Тоже нет.

— Итак никому-никому? — Ивга схватила егоза руку. — Ты мне, девчонке, веришь больше всех?

— Да.

Ивга неожиданно поцеловала его в щеку и устремилась вниз. Миша погнался, схватил за плечи. Девочка обернулась.

— Не трожь! — сказала она, гибко выворачиваясь.

Мпша смутился и покорно выпустил ее.

— Теперь домой. — Ивга поправила кофточку. — Мы что-то сегодня разгулялись.

Они ехали по верхней дороге. В пути после продолжительного молчания Ивга тихо сказала:

— Я тоже никому не расскажу, понял? Вот узнаешь, какие бывают… женщины.

Окраины станицы поднимались купами садов и цветущей акации. По выгону, голубеющему полынью, бродили свиньи, телята, стаи индюков. С песнями возвращались батуринские полольщицы. Они густо сидели на длинном рундуке и пели песни. Лука сидел в передке рядом с Францем. Хмуро ответив на Мишин поклон, старик подозрительно посмотрел на Ивгу и неодобрительно покачал головой.

Миша хотел обогнать Луку, но позади затопали копыта, и мимо пронеслась тачанка. На тачанке ехали Павло, Любка и богатунский председатель Совета Антон Миронов.

— Дядька Павло! — заорал обрадованный Миша.

Батурин обернулся, помахал рукой. Тачанка скрылась за поворотом.

— Только Васи нет, — сказала Ивга, — Васи.

И тут мальчик вспомнил, что нет не только Шаховцова, нет и Мостовых. «Может быть, побили», — промелькнула горячая мысль. Сердце тоскливо сжалось. Сегодняшний день, такой безмятежный и радостный, потускнел.

— Я сегодня узнаю, — сказал Миша Ивге, — у дядьки Павла узнаю.

У Батуриных, куда пришел Миша с отцом, собрались друзья Павла, соседи. Павло сидел в горнице, за столом, в расстегнутом бешмете, и внимательно слушал подробный отчет Шульгина.

— Все ясно, Степка, — сказал Батурин. — Выходит, можно бы еще год в бегах быть и хужее бы не было. Так, что ли, Степан?

— Что ты, — Шульгин замялся, смущенный похвалой. — Делал то, что ты мне заказал, своего ума почти что не прикидывал. Я даже приказал писарям дневник вести, все, что за день сделали, чтобы записывали. Во какая тетрадка вышла.

— Почитаем твою тетрадку, — перебил Павло, — а теперь мое слово.

Все ближе придвинулись, а Перфиловна, бросив вязанье, выглянула за дверь, притворила ее. Павло, проследив за действиями матери, усмехнулся.

— Вы, маманя, зря это… То, об чем говорить буду, всем поведаю. — Обратился к Харистову: — Кстати, дедушка, завтра воскресенье, в самый раз после обедни в колокола ударить — на майдан народ покликать.

Пожалели бы колокола. Чисто все побили, — буркнул Лука.

— Побьем — новые отольем, батя.

— Вы отольете, — Лука сердито отмахнулся, — знаем вас. Старое доколотите, доломаете, а там жди у вашего брата…

Павло снисходительно оглядел отца, ничего ему не ответил.

— Прежде всего, — сказал он, — по приезде в Ка-теринодар-город сходили мы в баню, попарились. После предоставили каждому делегату личные койки с миткалевыми простынями в самой наилучшей гостинице. Пошли на съезд. Сперва обсуждали дела гуртом, а потом разбили нас по комиссиям. И было все без особенных происшествий, не считая пустяковых свар промежду отделами — аль за землю, аль за табаки и рыбные воды. Вдруг откуда ни возьмись подкатил до города знакомый нам всем Лаврентий Корнилов со своим офицерским войском. Вот тут пришлось попотеть. Заседаем и стреляем. Стреляем и заседаем. С неделю канителились, кто кого одюжит — або он нас, або мы его. И одюжи-ли мы, а самого Корнилова насмерть пометили.

— Убили? — охнул Лука, не ожидавший такого конца.

Павло притворно вздохнул.

— Убили, батя. Вышибли у него скипетр под Кате-ринодаром-городом.

— А войско? — спросил Буревой.

— Смотря чье. Наше на гармошках играет, радуется, а кадетское войско увел генерал Деникин в Сальские степи.

— А Сенька где? — неожиданно вмешался Миша.

Павло прикрыл лоб ладонью, словно козырьком, поглядел в его сторону.

— Ага. Вы тоже здесь, товарищ урядник. Сенька жив-здоров, кланяться велел. Делов у него теперь куча. По всему городу на Баварце гоняет вместе с Василием Шаховцовым. — И обратился ко всем — Васька-то с отличием. На самого Корнилова снаряд положил.

— Неужели Васька? — удивленно переспросил Лука.

— Он, батя, он. Такой слух прошел. Может, и брехня святая, бо снаряды не меченые. Но ежели народ задымил, где-сь занялось.

— Чего-то съездом решили? — перебил Буревой, закуривая и оправляя усы. — Полезные дела для казаче-ства аль еще одну бечевку намыливают?

Батурин внимательно оглядел сурового Буревого, нахмурился.

— Не знаю, как для казачества, — строго отвечал Батурин, — но для всех станишников дела решали полезные. Кое-кто хотел самоотделения, вот съезд и решил сделать из Кубани республику, прирезав до нес весь берег черноморский от Тамани и почти до самой Грузии; во-вторых, подняли руки мы за мирный договор с германцем и австрийцем, тот договор, что подписан был в Брест-Литовском городе.

Лука возмущенно подпрыгнул на лавке.

— Мирный? Какой же это мир, раз немцы по всей Украйне ползут? Где ж он, договор, а?

— А ты откуда знаешь, батя? — спросил Павло. — Сорока на хвосте принесла?

— У этой сороки две ноги и гурт ребятишек. Беженец идет с Украйны. По железным путям едут, на баркасах плывут через Азовское море, с Крыма через Керчь.

Лука покрутил головой и расстегнул ворот на вспотевшей шее. Павло помолчал, потом тронул отца за плечо.

— Что немец идет — известно, — сказал Павло, — на Украйне тоже не без Гурдаев.

— Чего Никиту Севастьяновича трепать.

— На свои земли пустили украинские Никиты Севастьяновичи, вот почему и говорю, — вразумительно заметил Павло, не желавший ссориться с отцом в присутствии посторонних.

— Какое тебе дело до чужих земель?

— А я про что, батя? Я тоже про то самое. Пущай их земли травят. Нам печали от того мало. Мир, в Брест-Литовском подписанный, имеет силу на всю Россию, а стало быть, и на нашу область. Мы от Украйны водой отгорожены. Море переплыть тяжело.

— А по сухим путям? — вставил Буревой.

— А по сухим путям одни ворота — Дон. На тех воротах стоит войско Донское. Не допустят донцы никого ни до себя, ни до нас.

— Что-сь нема надежды на донцов, на чубатых картузников, — хмуро сказал Буревой, — любители они только до баб, до водки и до всякой смути липучие. Реияхи… Не любители они драться…

— Это ты зря, — перебил Буревого Огийченко, — войско Донское Кубанскому не уступит. Аль не видал ты их работу на фронте. А что охотники они до баб да до водки, так кубанцы тоже охулки в этом деле на руку не положат. Сдается мне, не положат. Как вы, дедушка Харистов?

Харистов коротко посмеялся, погладил бороду.

— Что верно то верно, не уважат кубанцы в этаком деле.

— До баб все казаки лютые, — неожиданно вмешалась Любка. — Да и какой это казак, ежели он бабу за три версты обходит? Разве уж какой хворый аль придурковатый.

— Любка! — прикрикнул Лука.

— Чего пужаете? — огрызнулась Любка. — За нас завелись, за баб. Срамно слухать. Вы лучше Павлушку спросите, как насчет земли в Катеринодаре решили.

— О земле решения также для всех станишников полезные, — сказал Павло. — Во-первых, приказано мне следить за тем, чтобы все свободные земли и пахотные участки предоставлять бедноте, которая захочет соединиться в товарищества аль в коммуны.

— Земли бедноте! — воскликнул Лука. — Лодырям?

— Бедноте, батя, — подтвердил Павло, сдвинув брови. — Поручили нам провести за этим наблюдение. Работников рассчитать. Молотилки к Совету приписать. Поняли?

— Выходит, и казачьи наделы начнут рушить? — тихо спросил Буревой.

— Может, что-сь возле этого предвидится, — строго согласился Павло.

Буревой недружелюбно оглядел Павла, взялся за шапку.

— По всему видать, Павел Лукич, поторопились вы Корнилову копыта отодрать. Кому-кому, казачеству от Корнилова хужее не было бы.

Шульгин попытался вмешаться, но Павло надавил ему на колено теплой и крепкой ладонью. — Шульгин сразу же как-то потух и опустил плечи. Миша видел: отец хмуро крутил шапку, уж очень внимательно оглядывая суконный верх, прошитый белым гарусом, а Харистов, наклонившись к Меркулу, полуприкрыл глаза, точно его слепил свет лампы. Тягостное молчание рассеял Лука.

— Дождались, — вздохнул он, — теперь, вндать, и аренду отменят. Сколько земли дуром погибнет.

— Почему же дуром? — спросил Шульгин, прищуриваясь.

— Потому что до земли хозяин нужен, а не бедняк этот самый. С них горлохваты хорошие… Работников рассчитать! Да работнику тому хозяин больше нужный, чем он хозяину. Работники наработают, ежели сам не будешь горбатиться. Им сало подавай, борщ, разносол всякий. Вот нанял я девчат подсолнух полоть, так они то и знай в межник бегают, говорят — от харчей, а? А хозяина с краюхи хлеба да с головки луку в межник не потянет. — Лука зашагал, твердо ступая крепкими короткими ногами. Остановился перед сыном. — Да кому какое дело, как я землю в порядок привожу. Абы была польза тебе и людям. Абы земля не пустовала. Не-вжель ты в эту программу подписался?

Павло, не ответив отцу, пошарил рукой под столом, нашел сапоги, обулся, встал.

— Пора спать, — сказал Павло. — А вы, дедушка, не запамятуйте в колокола завтра ударить.

— Неужто всей станице поведаете, Павел Лукич? — тревожно спросил Харистов.

— Поведаю.

— Зря Корнилову голову отодрали, зря, — снова повторил Буревой.

Павло приблизился к Буревому и тихо, чтобы не слышали старики, спросил:

— Против пойдешь?

Буревой поднял глаза.

— Там видно будет, Павло Лукич. Может, не со всякой тучи гром.

— А ты, Огийченко?

Огийченко взглянул на Буревого и Лучку, развел руками.

— К ворожке бы надо. Пущай бы на бобах раскинула.

Павло постоял возле них, покачал головой, криво улыбнулся.

— Ну, идите.

— И то думаем, — охотно согласился Буревой и зашагал к выходу, короткий и толстый, по-утиному покачиваясь. Огийченко подал руку Павлу.

— Надо будет по всем куткам в кубышке пошарить, Павлушка. Приманчивый клад шукать начали, яму глубокую рыть придется. Клад-то найдешь, а вот с ямы можно не высигнуть.

Огийченко подхватил под локоть Лучку и пошел вслед за Карагодиным.

После ухода гостей Павло попросил Любку отворить ставни и раскрыть окна. Пряные запахи акации и ночной фиалки наполнили горницу. Павло погасил лампу и до первых петухов прошагал по скрипучим половицам.

 

ГЛАВА II

Миша прилег на сухом пригорке, поросшем лютиками и незабудками. В тихой заводи протоки, взмучивая ил, лениво ходили два молодых соменка. Поверху резвились красноперки, пескари и мелкая рыбешка мальва. Не хотелось шевелиться, хотя спину и голые до колен ноги припекало. Казачата, тоже пригнавшие лошадей, купались, бегали взапуски, обсыпали друг друга песчаной пылью. Миша вспоминал вчерашний день, проведенный с Ивгой, и хотелось снова видеть ее той же новой и притягивающей. Купанье в реке, курган и неожиданный поцелуй! От презрительного отношения к «девчонкам» переход к чувству любви — в этом было что-то и отпугивающее и одновременно манящее. И снова вставала перед ним она — плечи, спина, по которой катилась вода и струйчато полз песок.

Чьи-то холодные ладони легли ему на лоб.

— Ивга!

Миша вскочил. Ивга стояла в коротком платьице из легкой сарпинки. У ее ног лежал букет кувшинок и незабудок, и рядом стояла улыбающая бабушка Ше-стерманка.

— Чего вы тут потеряли? — спросил Миша с нарочитым безразличием.

— Тебя ищем, — запальчиво бросила Ивга, оскорбленная его тоном… — Пошли, бабушка! — Ну, ну, кипяченая, — укорила ее Акулина Са-мойловна, — сама же сюда притащила. Искала. А теперь царапаешься.

— Искала? — обрадованно спросил Миша. — Меня?

— Нужен был, — обидчиво сказала Ивга. — Много вы, мальчишки, воображаете. Пойдемте, бабушка.

Ивга схватила Акулину Самойловну за руки и потащила. Они скрылись за кустами бересклета.

— Приходи в гости, Миша, — покричала Самойловна, — у Кубани мы.

На земле лежали цветы, забытые Ивгой. Миша порывисто поднял их, хотел побежать отдать, но в нерешительности остановился. От коронок лилий, словно отлитых из белого воска, червями свисали жирные стебли. Миша опустил стебли в воду, цветы прикрыл лопухом — казалось, их могло расплавить солнце.

Цвели дикие тополя, покрытые клейкой светло-зеленой листвой. Пух цветения опускался на траву. А может, недавно отсюда снялась утиная стая? Ивга не возвращалась за цветами. Миша распутал лошадей, вскочил на Куклу и поехал по лесной тропинке, держа в руках цветы.

Шаховцовы расположились близ Кубани на опушке чернокленовой рощи. Марья Петровна обрадовалась Мише, усадила возле себя у разостланной на траве скатерти, уставленной разной домашней снедью. Она сказала ему, что воскресная поездка в лес вызвана благополучным для их сына окончанием екатеринодарского сражения. Илья Иванович должен приехать после митинга.

И Марья Петровна, и Петя, и Самойловна были празднично принаряжены. Миша, стесняясь, прятал свои босые ноги. Он наблюдал за Ивгой, старательно перетиравшей посуду, и тихо разговаривал с Петей.

Илья Иванович подоспел ко второму самовару. Шаховцов был в хорошем расположении духа, шутил, смеялся. Оказывается, Батурин на митинге похвалил Василия Ильича, а богатунцы, подвезшие его, тоже хорошо отзывались о Василии и относились к нему с доверием и любовью.

— По сему случаю, старуха, не мешает выпить за Васькино здоровье, — заключил Илья Иванович.

Он еще долго говорил о старшем сыне, о сбывшихся надеждах, и в похвалах сыну чувствовались нотки гордости за себя. Выпив несколько чашек чаю, Илья Иванович снял пиджак и разлегся на траве. Миша хотел отправиться в лес вместе с Петей и Ивгой, но Илья Иванович задержал его и, усадив рядом, сказал:

— И жаль тебя, урядник, но ничего не попишешь. Отец приказал коней привести, на вечер полоть поедете.

Миша угрюмо попрощался со всеми, вскочил на лошадь и, ударив ее пятками, поскакал по тропинке.

— Передай вашим — завтра приедем! — покричал Илья Иванович вслед и сказал жене — А что, старуха, надо помочь сватам, а?

Он посмеялся, повернулся на бок и моментально заснул.

Домой Миша приехал в плохом иастроении. Отец приготавливался к отъезду. Елизавета Гавриловна тоже собиралась в поле. Отец всегда неохотно отрывал мать от домашнего хозяйства, но сейчас время не ждало. Предвиделись дожди, с прополкой надо было поторапливаться. А тут еще быстро подходили сенокосы. Пришла пора, когда в заботах и спешке пролетает лето, когда земля требует короткого отдыха и длинной страды.

Подремывая на мажаре, Миша завидовал Сеньке, избравшему, как казалось Мише, более легкий труд — войну. Сенька опередил его. О Сеньке уже говорили в станице. В то время как большинство взрослых казаков отсиживалось, Сенька уже дважды дрался на фронте.

Подъехали к полевому балагану, накрытому камышом с соломой. Отец отвел лошадей на прикол. Миша снял тяпки и подточил их драчевым напильником.

Отец бросил у входа в курень уздечки, присел на корточки и закурил.

— Война войной, а работа работой, — сказал он, — завтра на восходе и начнем вторую неделю.

Зорькой они вышли на работу. Поле, наполовину уже очищенное от сорняков, лежало перед ними изогнутыми рядами подсолнухов, которые повернули широкие кроны навстречу медленно встающему солнцу.

Но и непрополотые подсолнухи тоже тянулись к солнцу, выделяясь в темных овсюгах линиями, словно прочерченными поверху светло-зеленой акварелью. Везде — и на шершавых листьях подсолнухов, и на бурьянах — подрагивали крупные капли росы, обильно выпавшей ночью.

— Сыровато, — сказал отец, беря тяпку, — возьмем по два рядка для почина. Как думаешь, мать?

— По два — так по два, — согласилась Елизавета Гавриловна. — Опоздали, Лаврентьевич.

— Да, волки воют, — сказал отец, поплевывая на ладони. — Пошли.

Мотыги забивались грязью и корневищами, приходилось часто останавливаться и очищать их деревянными лопаточками. Босые ноги, шаг за шагом, прощупывали взрыхленную землю, закиданную сырой срубленной травой. Отец ушел далеко вперед, он прихватил еще рядок, и Миша все время видел впереди себя его согнутую спину. Елизавета Гавриловна старалась помочь сыну, а он хотел отплатить ей тем же, и из-за этого между ними возникали короткие незлобные перебранки.

Невдалеке, через просяное поле, участок Тимофея Ляпина. Вахмистр привез полольщиц на двух пароконных мажарах. Сгрузившись, полольщицы выстроились цветастой шеренгой и, разом захватив не менее десятины, взмахнули тяпками. Донеслась голосистая песня.

Карагодин приостановился, облокотился на тяпку.

— Эти моментом срежут, — завистливо сказал он, вытирая пот подолом рубахи. — Вот тебе и Павловы побаски, отменили чужой труд.

От ляпинского куреня поднялся дымок. Варили пищу. Начинало припекать солнце. Кони дремали, опустив головы. Стригунок лежал возле Куклы, раскинув ноги. Парило. Клонило в дрему. Елизавета Гавриловна осторожно пожаловалась на боль в пояснице, но работать продолжала с прежним рвением. Когда пошли завтракать, Миша, пока мать мыла руки, вынимала из мешка снедь, успел вздремнуть. Этот короткий сон еще больше разморил его.

— В обед поспим, — сказал отец, осторожно потолкав сына, — что-сь парит.

— Хоть бы до дождей управиться, — заметила Елизавета Гавриловна, подавая деревянные ложки и ломти хлеба.

— Управимся, с натугой если, — сказал отец и вытряхнул в миску заквашенное молоко.

Поймав ложкой пенку, он подогнал ее к Мишиному краю.

— Цепляй, твоя.

Возле них, на рушнике, лежали пучки зеленого лука, кусок сала. Неказистая пища беспокоила Елизавету Гавриловну.

— В обед кулеша сварим, — извиняющимся голосом сказала она, — коржиков бы напечь, не успела.

— Весной время голодное, — успокоил ее муж, принимаясь за молоко, — нету овоща, кроме лука да щавеля. Про картошку не пытай в наших местах, разве со Ставропольщины докинут.

— На Ставрополыцине воюют, — сказал Миша.

— Значит, и оттуда не жди. Придется огурцы поджидать. — Отец приподнялся. — Кого это к нам бог несет? Погляди мать, кажись — шаховцовский конь.

— Шаховцовы, — подтвердила Елизавета Гавриловна.

Миша вскочил на ноги.

— Обещали они.

— А чего ж ты молчал, — укорил отец и торопливо пошел навстречу гостям.

Шаховцовы приехали всей семьей, с мотыгами. Илья Иванович снял дугу, отнес упряжь в холодок.

— Вам пособить приехали. Кости поразмять, старое вспомнить, — сказал он.

Неожиданная помощь была кстати. Карагодин обрадованно жал руки вновь прибывшим, растроганно гладил Петю и Ивгу. Они увильнули от него и вместе с Мишей побежали к делянке.

— Рад? — шепнула на бегу Ивга. — А я без тебя скучала.

Миша покраснел, оглянулся. Позади шли родители.

Ветерок совсем стих. Воздух погустел. Мошкара, поднявшаяся из бурьянов, липла к телу, лезла в глаза и уши. Вода в кубышке нагрелась, пахла прелью.

— На дождь парит, — сказал отец, почесывая бороду и грудь, — дюже знойно.

Илья Иванович приостановился. Начав работать с запалом, он скоро выдохся и рад был беседе как передышке.

— Дождь — неплохо.

— Неплохо, если вовремя… Ну, что же, Лиза, кулеш пора варить. Помощников-то подкормить нужно.

Елизавета Гавриловна, захватив тяпку, направилась к балагану.

Далекие горы затянуло. Из-за Кубани поползли тучи. Повеял зябкий ветер, поднявший пыль на полевых дорогах. Облака двинулись быстрее, опускаясь все ниже и ниже. Дым разведенного Елизаветой Гавриловной костра начал стелиться над бурьянами. Отслаивалась и шумела солома на шалаше. От просяного поля подскакал Ляпин. Задержался возле Карагодиной.

— Кажись, градовая хмара, Гавриловна! — крикнул он, указав на оловянное небо. — Не дай боже.

Ляпин быстро перекрестился и ударил коленями жеребца.

— Ежели девчата до вашего курения прибегут, пустите.

— Пускай бегут, — вдогонку бросила Карагодина, наблюдавшая, как по ветру пушисто развевался хвост ляпинского жеребца.

С поля долетела песня. Выделялся голос Марьи Петровны. Елизавета Гавриловна с улыбкой прислушивалась. Это была песня их юности, когда, молодые и бездумные, они с Машей ходили на поденные работы.

Ой, на гори дождь, дождь, Под горою туман, А мой милый, чернобривый Будет атаман.

Елизавета Гавриловна видела сына рядом с дочерью своей подруги, и хорошее предчувствие волновало ее.

Кулеш кипел в чугуне, подрагивала синяя эмалированная крышка. Елизавета Гавриловна разломила кизяк, обложила чугунок и пошла на поле.

— Помогай, помогай, мать! — покричал ей муж.

Карагодин нарочито спешил, чтобы показать пример и как следует использовать помощь Шаховцовых. Он уже раскаивался, что послал жену стряпать и тем оторвал от работы лишнего человека. Возвращение ее было весьма кстати: теперь до непогоды они, пожалуй, смогут выполоть подсолнухи.

На спине Карагодина, там, где ходили лопатки, отпечатались два мокрых пятна, рубаха прилипла к телу, подол, которым он утирался, намок, бил по коленям.

— Давай, ребята, давай! — подзадоривал он.

Набрякшая туча уже нависла над ними. Дымчатые клубки, оторвавшись от свинцовых закраин, понеслись по небу. Ветер дул порывами, коротко и сильно. Ивга сжимала коленями юбку. Галопом возвращался Ляпин. Купырик, спугнутая Ляпиным, сорвалась с прикола и, взбрыкивая, понеслась по соседнему полю.

— В потраву! — закричал отец, размахивая тяпкой. — Мишка!

Выскочив на дорогу, Миша побежал ловить Купырика. Первые капли дождя запрыгали по дороге, кружась и не сразу впитываясь в пыль. Близко, за скрида-ми прошлогодней ляпинской соломы, сломалась молния, громыхнул гром. Полил густой и сильный дождь. Миша догнал Купырика, вскочил на нее и опередил девчат, бежавших прятаться в карагодинский курень.

Потоки воды неслись по придорожному ровчику. От костра поднимался редкий дым. Мать стояла в шалаше, у входа. Сверху протекало, брызги летели ей в лицо.

— Не дай, боже, града, — крестясь, шептала она, — только не дай, боже, града.

— Лаврентьевича долго нет, — сказал Илья Иванович, обжимая рубаху, — не смыло ли его?

— К лошадям побежал. На детей разве надежда.

— Батя всегда такой, — буркнул обиженный Миша.

Он умостился возле Петьки. Прокатился гром. Холодный ветер ворвался в курень. Взвизгнули девчата. На траве резко запрыгали круглые, будто обсахаренные, льдинки.

Елизавета Гавриловна схватила брезент и, прижимая его к груди, выбежала наружу.

— Тетя Лиза! Куда? — закричала Ивга.

Миша устремился вслед за матерыо, обозленный ее поступком. Но когда он увидел, как оскользаясь и падая, она потащила брезент, горячая жалость залила его сердце. Миша догнал ее.

— Мама, мамочка, простудитесь!

— Ой, сыночек, сыночек! — шептала мать.

Ее побелевшие губы тряслись.

Град больно колотил по голове, плечам. Миша помогал, не обращая внимания на боль. Он понимал безрассудность поступка матери, но перечить ей не мог. Они принялись натягивать брезент над подсолнухами. Им помогали выскочившие из куреня Илья Иванович и Петя. Град, отпрыгивая от брезента, скатывался в кучки, таял.

— Мама, мама! — громко закричал Миша, — не поможет. Мама!

— Поможет, поможет, — просила мать, — держите! Скоро пройдет.

Она стояла мокрая, простоволосая, согнувшись под непосильной тяжестью брезента, и ручьи обмывали ее щиколотки.

К ним бежал отец, закрывая лицо руками. Он еще издали кричал и ругался так, как никогда до этого не слышал от него Миша. Отец подбежал мокрый, с окровавленным лицом и косматыми волосами. Схватив жену и сына, он грубо потащил их за собой, продолжая браниться скверными словами. Мать, пораженная этими ругательствами, тревожно махала рукой.

— Семен, что ты… Миша тут…

В курене Миша опустился на колени перед матерью, а она положила ему на лицо холодные посиневшие руки. Отец прикладывал подол рубахи к ссадинам на своем лице, и на холсте множились кровяные пятна. Он искоса поглядывал на сына, покрякивал, вздыхал.

— Ничего, Семен Лаврентьевич, бывает всякое, — сказал Илья Иванович.

— Одно к одному.

Градовая туча ушла. Шел мелкий дождь. Разгромленное поле обмывалось дождем. Выйдя из куреня, Шахов-цов присел на корточки. Осторожно приподнял перешибленный подсолнух, повисший на кожуре шершавого стебля. Карагодин опустился рядом, протянул грязные подрагивающие пальцы.

— Отойдут?

— Какие отойдут, какие подсохнут. — Илья Иванович обмахнул лысину ладонью. — Не горюй, Лаврентьевич. Люди и то умирают…

 

ГЛАВА III

Павло верхом объезжал пострадавшие от градобоя форштадтские земли. С ним ехали Меркул, Шульгин и писарь. Совет решил градобойные земли пересеять просом, а семена отпустить из общественных магазинов.

Хозяева, явно преувеличивая размеры градобоя, старались убедить недоверчивого Шульгина. Степан часто спрыгивал с лошади и, ведя ее в поводу, вымеривал участки.

— Шагает-то как, ирод, из двух десятин одну делает, — жаловались станичники.

— Шаг у него правильный, — спокойно говорил писарь, делая отметку в списке.

Павло не вступал в пререкания, и эта спокойная сдержанность нравилась казакам.

В Совете Батурин просмотрел списки, покидал костяшками счет и твердо сказал:

— На перепашку три дня.

— Не много ли? — съязвил Меркул, зная, что за три дня не управиться.

Павло поглядел на Меркула, чуть-чуть улыбнулся.

— По-прежнему не управились бы, — обратился он к Шульгину, — выгоняй-ка плужки со станичного бока пущай пособляют.

— Всем?

— Нет, — сказал Павло, — только тем, у кого с тяглом худо. А ты, Меркул, магазины откроешь. Семена давай с отдачей. Понял?

— Понял, Павел Лукич, — сказал Меркул, берясь за шапку, — давать семена с отдачей.

К вечеру от форштадта, узнавшего о необычной помощи, оказанной Советом, приходила делегация с благодарностью.

Павло выслушал форштадтцев.

— Поручили хозяиновать — хозяиную. Не от меня это. Вас на мое место поставят — так же делать будете, власть уж такая беспокойная.

В полдень к Карагодиным прибежала Любка, любившая приносить новости. Она торопливо поведала о новой ссоре, вспыхнувшей в их доме. Оказывается, Павло не разрешил отцу брать общественные семена и пользоваться чужими конями. Лука разгорячился, поднял брань, плохо обозвал сына, а тот пригрозил охладить отца в «каталажке». Любка, припоминая подробности ссоры, поминутно прыскала смехом и ушла, пощелкивая семечки.

Вскоре после того как Любка ушла, подъехал Меркул. Не слезая с дрожек, он помайил Мишу. Когда тот подошел, яловничий показал ему прикрытую войлоком перепелиную сеть и две байки.

— Рискуешь, урядник?

Предложение было заманчиво, но Миша колебался.

— Утром перепахивать подсолнушки.

— Так то утром. Мне тоже с утра в магазины.

Меркул положил на ладонь кожаную байку, постукал по ней пальцем, одновременно наблюдая за Мишей. Мальчик услышал зовущий голос перепелки, как бы выговаривающей «спать пойдем, спать пойдем», и улыбнулся. Меркул был доволен. Перепелиная охота была нарочно придумана им, чтобы отвлечь мальчишку от тягостных впечатлений градобоя.

— Сейчас прибегу, — согласился Миша, — только маму спрошу да хлеба возьму.

* * *

На заходе солнца они расположились вблизи Северного леса, на межнике ячменного поля… Раскинув сети, которые сам он вывязывал в долгие зимние ночи, Меркул проверил байки, продул головки, одну байку передал Мише. Возле себя он поставил клетки, плетенные из чернолозника, по форме напоминающие рыбные вентери. Подстелив зипун, он лег на живот, упершись локтями.

— Не казацкое дело птичек ловить, а тянет, привычка, — сказал Меркул.

Миша смотрел на его опаленную с правого бока бороду. Миша знал, что подпалины — следы выстрелов древнего Меркулова ружья. Ребята частенько за глаза издевались над бородой яловничего, но в душе каждый из них завидовал этим подпалинам.

Тишина. На уровне глаз мягкие и широкие листья ячменя и кое-где начинающая цвести сурепка. Из леса покричал удод, и, словно в ответ ему, по полю зачирикали невидимые глазу пичужки. Солнце склонилось огромное, красное, таким оно, по приметам, бывает перед сильными ветрами, долетающими сюда из среднеазиатских пустынь и из Афганистана. Кузнечики прекратили верещанье, зашмыгали ящерицы. Комары, прилетевшие из недалекого лимана, надоедливо запели над ухом. Начали перекликаться перепела. Меркул подвинулся вперед, вынул байку. Тихий позывной ее голос породпл ответное хриплое и глухое «хавав-хавав-хавав!». Выпорхнул перепел, полетел над ячменем и грузно упал невдалеке от них. Меркул и Миша затаили дыхание. Растопырив крылья и взъерошившись, самец кружил со своим требовательным «хавав-хавав». Он искал ту, которая позвала его на свидание. Меркул тихонько подбаял. Перепел вспорхнул и угодил в сетку. Маленькое тельце затрепетало в руках Меркула.

— Жирный, — шепнул дед и поплевал на птичку. — Для почину.

Он снова принялся баять. Отозвались сразу два перепела.

— Теперь ты, — разрешил Меркул.

Миша взял свою байку и сразу же поддался очарованию этой ночной охоты…

Утром у них были серые, но веселые лица. Меркул поднялся, расправил плечи так, что захрустели кости, и закурил впервые за всю ночь. В густо набитых клетках притихли перепела.

— Поделим добычу поровну. Доставай бутылку водки и зови меня в гости.

— Не пью я водку, — Миша скривился, — горькая она.

— А сладкую водку пить неинтересно, — сказал Меркул. — Вот перекурим и домой. Как раз к выезду успеешь.

Вдруг тревожно зазвонили обе жилейские церкви.

— Всполох! — воскликнул Меркул, вскакивая на ноги.

От станицы показались два всадника, наперегонки скакавшие по дороге. На развилке двух шляхов, ведущих на приписные хутора Песчаный и Галагановский, всадники разъединились. Меркул бежал по ячменному полю, оставляя сизый примятый след. Его догонял Миша, томимый какими-то предчувствиями. Перед ним ощутимо страшно вставала та памятная «рафоломеевская ночь», когда дико ревел могучий конокрад Шкурка, избиваемый казаками, и багровые факелы отбрасывали черные хвосты копоти. Всадник приближался. Это был Писаренко. В руках его трепетал красный флаг, наискось поставленный по ветру карьера. Запыхавшийся Меркул выпрыгнул на дорогу и поднял руку. Писаренко круто осадил коня.

— Война? — крикнул Меркул, указывая на флаг, поднимаемый станицей только во время мобилизации.

Писаренко махнул рукой на север:

— Германец идет! Оттуда идет! На Кубань идет!

Он вздыбил коня, на секунду перед глазами Миши мелькнули лепешки-подковы, серебряный эфес шашки, и Писаренко исчез в клубчатом облаке пыли. Меркул побежал к лесу, к подводе.

— Перепелов как? — догоняя, спросил Миша.

Меркул отмахнулся и помчал быстрее.

На майдан стремительно собирались и казаки, и иногородние, и женщины, и старики, и дети. От полевых таборов скакали верховые на конях, не так давно покорно ходивших в плугах и пропашниках. От хуторов, поднятых нарочными, поднимались казаки. Мчались крепкие и увертливые хуторяне-песчановцы, скакали казаки Попасных хуторов на гривастых степняках-кирги-зах, скакали галагановцы — потомки сечевиков, сразу же нацепив старинные клинки, увитые азиатскими вензелями. Вновь приближалась война, но теперь она непосредственно угрожала их домам, их нивам. Истинно патриотически настроенные люди забыли мелкие распри и междоусобицы: ведь надвигался грозный иноплеменник. Пусть в это время поднимали голову кулаки и белогвардейцы, думавшие, что пришла пора громить новую власть; а народ, простой трудовой народ, думал об одном — о спасении своих сел и станиц, домов и земель, своей родины.

Площадь кипела народом, и разноголосый гул стоял в воздухе. Миша сумел протиснуться к самому крыльцу Совета только потому, что впереди него шел плечистый Меркул. Все еще звонили колокола. Деревья, окружавшие площадь, были усыпаны мальчишками. У ограды и у коновязей спешивались все новые и новые группы всадников. Они протискивались вперед, сгущая и до того плотную толпу. Повинуясь вековым традициям, на веранду уступчиво пропускали седобородых стариков, вершителей судеб общества.

Неожиданно шум смолк. На крыльце появился Павло Батурин, одетый в серую походную черкеску. Красивое лицо его было сурово и сосредоточено. Миша заметил, что на Батурине было навешано боевое холодное оружие, которое не вынималось из сундука еще со времени прихода с германского фронта. Рядом с Павлом шел старейший член Совета Харистов, парадно одетый Степан Шульгин, богатунский председатель Совета Антон Миронов, представители приписных хуторов и бывший военный писарь, занимавший должность секретаря Совета. Позади, как бы нарочито державшийся за спиной Павла, находился Барташ. Появлению Барташа обычно сопутствовали великие события, и поэтому станичники, заметив его, загудели. Батурин поднял руку. По сигнальному взмаху Шульгина оборвался колокольный звон. Сразу сделалось удивительно тихо, и от этого напряженнее стало ожидание.

— Товарищи станичники, — сказал Батурин, — мы собрали вас не по своей корысти, а по общему делу. До Кубани подходит германское войско. Его привели царские генералы по договору с Вильгельмом, чтобы снова поставить царя и все старое, от чего мы уже раз еле-еле открестились. Они думают раскидать Россию по кускам, по разным хозяевам, думают еще раз побазарить нашими землями. Генералы думают, что казаки отложатся от России, и тогда их легче будет прибрать до рук. Совет Жилейской станицы решил, что так не будет. Мы никого к себе не зовем. Не нужен нам ни Корнилов, ни Деникин, ни донской генерал Краснов, ни какой-ся Дроздовский, что идет на нас от Румынии со своим офицерским корпусом. Сами со своей жизнью управимся и во всем разберемся. Помню, Корнилов под Катеринодар пришел без спросу. Пришлось его убить. Деникина тоже с кубанских земель прогнали. Они думают, что сами умники, а мы дураки! Жилейцы! — Павло сделал шаг вперед, сжав кулаки. — Да когда ж они от нас отвяжутся! Новую беду на нас напущают, войско с чужой земли. Скоро застучатся в наши ворота, в Ростов-город. Отчиним ворота? А? Кубанское казачье войско не помнит того, чтобы его земли топтали супостаты. Не помнит. Допустим их до Кубани — прадеды наши в гробах перевернутся…. — Батурин замолк, выжидая, пока стихнет шум, пробежавший по народу, и продолжал спокойно, но внушительно: — Высшая Советская власть обращается к нам, к казачеству, с великим словом. Представитель Чрезвычайного штаба обороны Кубано-Черно-морской республики товарищ Ефим Барташ привез нам воззвание. Вот что пишут нам и войску Донскому представители высшей власти. — Батурин принял от писаря почтительно поданную сафьяновую папку, в которой обычно хранились важные документы жилейского полкового округа. Развернув папку, начал внятно и раздельно читать:

Трудовые казаки Дона и Кубани!

Великая опасность надвинулась на вас. Враги трудового казачества подняли головы. Бывшие помещики-дворяне и царские генералы хотят захватить на Дону и на Кубани власть в свои руки и передать эти благодатные плодородные области иноземным захватчикам…

Трудовые казаки Дона и Кубани! Волею рабочих и крестьян и казаков всей России Совет Народных Комиссаров приказывает вам немедленно стать под ружье для защиты вашей земли от предателей и захватчиков. На Советы казачьих депутатов Дона и Кубани мы возлагаем обязанность создания твердой и надежной армии для спасения своей земли и свободы.

Каждый трудовой казак обязан, по первому призыву своего Совета, стать под ружье. Мы снабдим вас необходимым снаряжением и вооружением и пошлем вам на помощь братские войска.

Великая опасность надвинулась на вас, казаки Дона и Кубани. Покажите же делом, что вы не хотите быть рабами угнетателей и захватчиков. К оружию, донцы! К оружию, кубанцы! Смерть врагам народа! Гибель предателям!

Да здравствует трудовое казачество!

Да здравствует братский союз рабочих, крестьян и казаков!

Да здравствует Российская Советская Федеративная Республика!

Председатель Совета Народных Комиссаров

В. У л ь я н о в (Ленин).

Народный комиссар И. Сталин.

Миша, прильнув к перилам, не проронил ни слова. Он понял, что издалека, из России, которая представлялась ему покрытой лесами вперемежку с крупными каменными городами, обращаются к ним не за помощью, а с призывом защищать свои же земли и станицы. И оттуда им, казакам, предлагают в помощь и оружие и войско. И два человека, только понаслышке известные кубанскому мальчишке, поставили под этим обещанием свои твердые подписи.

Батурин закрыл кожаную папку, и писарь понес ее в Совет, торжественно проходя среди расступившихся людей. Народ стоял в глубоком молчании. Зазорным считалось неосмотрительное решение. Барташу известны были казачьи традиции. Внимательно вглядываясь в лица, он увидел, что эти простые и суровые люди одобрительно приняли новый поход. Помогло воззвание Совета Народных Комиссаров Российской Республики, обещающее помощь и оружием и войсками.

Когда на крыльцо поднялся Огийченко, его приветствовали одобрительным гулом. И это означало доверие.

— Казаки, — громко сказал Огийченко, — много говорить — время губить. Как мы тут промежду собой грыземся, никому дела нету. Сами управимся. Никого к себе не звали. Чужой штык аль шашка нам без надобности. Так вот, казаки. Я имею уполномочие заявить предложение. Пущай товарищ Барташ как представитель штаба обороны передаст своему штабу и Всероссийскому Совету, что жилейское товарищество подседлает коней…

Старики, до этого стоявшие с откинутыми на вытянутую руку палками, почти одновременно приложили их к груди. Это означало согласие. Огийченко, сняв шапку, поясно поклонился старикам, и сразу по площади прокатились крики одобрения.

— Поход решен, — объявил Огийченко, — надо выбирать командира. Пущай не обижается казацкое старшинство, некого выбирать из прежних полковников и есаулов — все до Корнилова да до генерала Деникина убегли. Все ушли поднимать нового и несподручного казачеству царя. Вношу предложение — опять-таки от фронтового товарищества — выбрать на поход Павла Лукича Батурина и ему поднять старые знамена и регалии боевых жилейских полков.

Когда поднялись и опустились руки, утверждавшие Батурина, к Мише протиснулась Ивга.

— Ваши в поле не поехали, — сказала она.

— Какое там поле, — отмахнулся Миша, наблюдавший, как на почетное место, откуда произносились речи, вышел Харистов, нацепивший поверх гозырей медаль.

Харистов снял шапку и поясно поклонился Батурину, который ответно поклонился ему. Это означало, что станица отдает Батурину своих детей для выполнения воинского долга. Потом Харистов известил станичников о том, что Павел Лукич Батурин не может поднять знамена и регалии, как предложило товарищество, так как полковой скарб украден, и он, Харистов, как старейший член Совета, предлагает передать ополчению старые знамена, приписанные к церквам. Харистов описывал прошлое тех знамен, рассказывал про сражения и штурмы, свидетелями которых были полуистлевшие штандарты. Он говорил медленно, несколько нараспев. Народ слушал его внимательно, так как на Кубани оставалось только двое известных сказителей и бандуристов — Диб-рова и Харистов. Про Диброву ходили плохие слухи, что бродит он с белыми полками, поднимая дух мятежных казаков пением старинных казачьих думок.

После речи Харистова все хранили глубокое и тягостное молчание. О пропаже сундуков знали и раньше. Но теперь — начинался поход. Выступать без полковых знамен и регалий было позорно. Загудели хуторяне, приписанные к жилейскому полковому округу. Они громко выражали свое возмущение, сетовали на жилейцев, не сумевших уберечь дорогое и славное имущество.

Барташ видел, что дело принимает дурной оборот. Вековые традиции казачества, которыми он сам восхищался, могли оказаться помехой.

— Они подозревают вас, Совет, — сказал Барташ рядом с ним стоявшему Шульгину, — Объясните.

Шульгин вспыхнул и вышел на место Харнстова.

— Товарищи станичники, о том, куда запрятали сундуки, знали атаман Велигура, Литвиненко, Брагин-есаул, Самойленко-хорунжий и не без того, чтобы Гурдай, как бывший начальник нашего отдела. — Шульгин поднял руку и растопырил пальцы: — Выходит, знали пять душ. Но, как вы сами знаете, их в станице нету. До кадетов убегли. Куда они полковой скарб дели, Совет не знает, концов не имеет и ничего общему сходу доложить не может.

Шульгин отошел в сторону с виноватой улыбкой. Старики понурились, искоса оглядывая Шульгина и Батурина.

Ивга толюнула Мишу.

— Молчишь?

Миша точно очнулся. Ему захотелось броситься вверх по ступенькам к застывшему к тяжелом раздумье Батурину и Шульгину, рассказать им все… Но что-то удержало его от этого поступка.

— Тогда я расскажу, — решительно произнесла Ивга, — все расскажу, пускай тебе будет стыдно.

— Молчи, ты же обещала, — стискивая ей руку выше локтя, прошептал он, — молчи…

В короткий миг колебаний Миша передумал многое. Сундуки жилейских полков спрятали доверенные представители старой станицы. Мог ли он, казачий мальчишка, выдать тайну, пойти против казачьего старшинства. Не совершит ли он этим преступления? Этого ему никогда не простят. Возмездие будет беспощадным.

Миша закрыл глаза, крепче сжал Ивгину руку. Девочка вскрикнула. Этот крик привел Мишу в себя. Мальчик внезапно успокоился. Он еще не осознал своего решения, но почувствовал, что правильный путь нащупан.

Миша поглядел новыми глазами на потемневшее лицо Барташа, на хмурого Батурина, на понурившегося Шульгина и понял — эти люди ему ближе, роднее тех, которые, обворовав станицу, бежали… Те стали чужими… врагами…

Ивга, удивленная сосредоточенным выражением его лица, смолкла. Она искоса поглядывала на Мишу, покусывала губы.

— Молчишь, — не выдержав, торопливо прошептала она. — Там Вася… И враги идут… Спешить надо… Боишься? — спросила брезгливо.

Внезапно Ивга рванулась вперед. Миша бросился за ней, взволнованный, оскорбленный. Догнал, грубо схватил за плечи, отодвинул в сторону и пошел один сквозь толпу. Не обращая внимания на пинки, добрался до Батурина.

Миша видел серую черкеску, серебряную, раздвоенную поверху рукоятку клинка. Павло навесил оружие, и это было нужно и понятно. Предстояла борьба. Миша тронул Батурина.

— Ты? Чего ты? — Павло полуобнял мальчишку, привлек к себе. — Кто обидел?

Эта шутливая мужская ласка окончательно разрушила остатки сомнений.

— Я знаю… где сундуки…

Павло сразу же притянул его к себе вплотную. Миша ощутил его крепкие пальцы.

— Где?

— Под Золотой Грушкой… Я был там. Сундуки закопали Велигура, Брагин, Ляпин… В той же самой яме, откуда брали землю казаки на Аларик… В той самой яме, дядька Павло…

Миша торопливо, как бы боясь что-либо упустить, рассказал Павлу о событиях той далекой ночи, когда он узнал тайну Золотой Грушки. Передав мальчика Барта-шу, Павло поднял руку, призывая к вниманию. Толпа заколыхалась, надвинулась.

Мише стало страшно: эти люди ждали его признания, а он преступно молчал. В глазах его переворачивались и плыли лица, шапки, картузы, платки. Мише показалось, что все эти люди надвигаются на него, чтобы наказать. Неужели суд народа будет жесток и беспощаден?

Кто-то похлопал его по плечу.

— Молодец, — сказал Барташ, — ой, какой молодец! Батурина оправдал, нас всех оправдал… выручил, Миша. Погляди, погляди на Павла!

Батурин громко огласил:

— На поход поднимем полковые знамена. Сейчас мы узнали, где спрятан скарб жилейских полков…

В атаманском кабинете Миша сбивчиво рассказывал о тайне Золотой Грушки. Возле него сидели Харистов, Меркул, Шкурка.

Повеселевший Батурин отдавал последние распоряжения, подписывал бумаги. Некоторые отодвигал, не поставив подписи, и укоризненно качал головой, поглядывая на Шульгина, ревниво следившего за каждой бумажкой.

— Тут ты не туда загнул, Степка, — приговаривал Павло. — А вот это правильная. А тут надо не спешить. Поспешишь — людей насмешишь.

Писарь, закончив опрос Миши, подвинул ему лист, и тот подписался какими-то черными прыгающими буквами.

— Аль курей воровал, — сказал писарь, — руки, трясутся? Ну, Павел Лукич, отпускать урядника Михаила Карагодина?

Павло прикрыл папку с бумагами ладонью и поманил Мишу.

— Иди-ка сюда, урядник.

Миша подошел, подталкиваемый отцом. Батурин поставил его между коленями, полуобнял.

— Чего ж ты испугался, — шепнул он ему на ухо, — а казак! Урядник!.. Молодец! поедешь, место укажешь, а за это я тебе подарок придумал.

Мальчик глянул в глаза Павла, очерченные смешливыми морщинками, и ему сразу сделалось легко и нисколько не боязно.

— Какой подарок, дядя Павло? — спросил он, улыбнувшись краешком губ.

Павло снова склонился к нему. Миша ощутил твердые гозыри черкески.

— С собой возьму, воевать…

 

ГЛАВА IV

Густые запахи цветущей белой акации волнами плавали в воздухе. Через Сергиевский плац рысью проходили конные группы. Елизавета Гавриловна подала сыну повод и поддержала стремя, ярко засверкавшее на солнце. Глаза матери были красны, и на лице как будто бы прибавилась сетчатая пестринка морщин. Миша опустился на теплую и мягкую кожу высокого казачьего седла. Отец вторично прощупал подпруги, проверил, как застегнуты торока, тут ли саквы, с вечера еще набитые отборным зерном, подтянуты ли тренчики, прихватившие попону с троком, котелок и парусиновое водопойное ведро. Кукла косила глазом и нетерпеливо топталась. Отец тихонько провел ладонью по ее крутой шее и прильнул к ней щекой. Потом взял лошадь под уздцы и повел к воротам. Елизавета Гавриловна шла рядом. Мише было сердечно жаль мать, старательно скрывавшую свое горе, но слова утешения не приходили. На сердце было много хорошего и теплого, а высказаться он не мог.

Мимо пролетела линейка, наполненная вооруженными людьми. Это были солдаты и пластуны с крайних планов форштадта, с песнями отправляющиеся на сборный пункт.

— Прощай, маманя, — сказал Миша, наклонившись.

— Час добрый, сынок.

Шершавые руки матери скользнули по его щекам, шее. Миша направил Куклу в раскрытые отцом ворота. Оглянулся. Мать стояла, опустив плечи. У Миши на глаза навернулись крупные детские слезы.

— Мама!

Она вздрогнула, отерла лицо, быстро подошла, схватила его руку, нервно теребившую повод, и прильнула к ней долгим поцелуем. Выпустив руку, пошла к дому.

— Подожди, мать! — крикнул отец, растроганный прощанием. — Сейчас запряжу коней, добежим до Совета, до вторых проводов. Дай только Мишку сдать Батурину…

Он пошел рядом, держась за седельную луку. Миша видел его широкую, натруженную работой руку, темный вершок шапки и крепкие стариковские плечи, обтянутые сатиновым бешметом.

— Вот что, Михаил, — говорил отец, — приходилось мне служить немало и видеть походы и смерти. Запомни наш боевой казачий наказ. Сам погибай, а товарища выручай. Лезь вперед, хотя бы передних били. Не бойся гибели, как бы ни было тебе трудно, — наверное побьешь. Ежели трудно тебе, то врагу не легче, только ты у него трудного не видишь. Духом никогда не падай, будь смелый, упрямый, помни, что победа сразу не дается, враг тоже бывает стойкий. Шашкою зря не махай, а всегда с толком. Не ожидай, пока тебя рубанут, а старайся рубануть раньше. При защите завсегда лучше всего напасть первому. Понял, сынок?

Миша кивнул. Внимательно слушал он новые для него заповеди войны и запоминал их легче, чем заповеди любви и смирения, которые скучно проповедовал в школе священник-законоучитель.

— Ежели с одного раза не одюжишь, бери врага со второго раза, с третьего, в четвертый лезь. Пока не повалишь. Погибай, но своего добивайся, и знай всегда, что в хорошем бою; нету смены, а только поддержка. Не бойся врага. Даже если он на тебя навалится нежданно-негаданно, днем аль ночью, не забывай одного: бить его можно клинком и огнем. Из двух выбор не трудный, а строй сам построится. Близок враг — в шашки его, подальше — огонь, а потом обязательно в шашки. Знай, Мишка, что нету сильнее в мире оружия, как казачья шашка, бо она никогда не подведет и не даст осечки, и нет у казака лучшего друга, как его боевой конь. Он завсегда тебя выручит и от неволи и от смерти. Сам недоешь, а коня накорми, сам недопей, а его напои, сам недоспи, а коню дай отдых… Ну, вот и доехали, Мишка.

Отец опустил руку. На луке седла остался след его потных пальцев. На улице, возле батуринского двора, были привязаны верховые кони, и вскоре на крыльце появился и сам Павло, готовый к походу, сопровождаемый семьей и однополчанами. Немного подвыпивший Писаренко докладывал Павлу:

— Галагановцы точно идут, попасенцы идут, с Песчаного хутора тоже идут, а с Ганжджи-хутора пристали до акмалинцев, а может, и не пристали…

Батурин перебил сбивчивую речь Писаренко, обратился к Шульгину:

— Как камалинцы?

— Камалинцы чего-сь крутят, Павло Лукич, — сказал Шульгин, хмуря густые рыжеватые брови.

— Крутят? — переспросил Павло. — С чего ж это их закрутило?

— До их с Мечстинской лазутчиков подсылали, от Деникина.

— Гунибовцы?

— Гунибовцы вроде тронули на Армавир. Как бы наперед нас не заскочили.

Павло улыбнулся.

— На войне места всем хватит. А вот насчет камалинцев не дюже ладно… Про лазутчиков потверже узнай. Остаешься почти один, ложки некогда будет выстругивать.

— Опять за ложки, — Шульгин укоризненно покачал головой, — дались они вам, Лукич.

— Павло Лукич, — покачиваясь, сказал Писаренко, томившийся тем, что его оттерли от разговора.

— Ну, чего ты? — нетерпеливо спросил Павло.

— Может, супротив их идти несподручно. Может, заслать переговорщиков, а? Пошлешь меня переговорщиком… Хочешь, я пойду до его переговорщиком?

Павло покусал губы. Его тяжелый и сразу же недружелюбный взгляд остановился на Писаренко.

— Спужался?

— Спужался? — Писаренко округлил глаза. Потом ударил себя в грудь. — Ты же не одного со мной полку. Слухам веришь. Вот увидишь, какой до боя Писаренко лютый…

— Лютой до боя — Шульгин, — сказал Батурин, — а ты?.. Ну, пошли…

Павло заметил Мишу:

— А, Михаил Семенович! Готов уже?

Павло мимоходом пожал ему руку. Огийченко подвел коня, подарок генерала Гурдая, передал повод Павлу.

К Батурину, уже взявшемуся за луку седла, подошел отец.

— Павлушка, — сказал он, тронув сына за локоть, — может, карого конька подседлать? Жалко гнедого.

— Нет, батя, — ласково трепля коня, сказал Павло, — Никита Севастьянович для войны коня назначил. Не могу генералу, да еще родычу, перечить.

— Зубы скалишь, — упрекнул Лука, — перед отцом зубы скалишь; гляди, пеший снова не заявись, да еще с червивым пузом.

Перфиловна пыталась успокоить мужа, но Лука зло цыкнул на нее. Сердито согнал мальчишек с колодезного журавля. Подозвал Карагодина.

— Зря своего отпускаешь, сосед. Дите еще.

— Пущай попробует.

— Шибеник он. — Лука наклонился ближе: — Полковые сундуки огласил! А? Какое ему дело? Кто его за язык тянул? Поверь моему слову, не простят твоему сынку такой шкоды. Уже поговаривают старики.

— Что ты! — Семен отмахнулся. — Такое сказал.

— Да, да. Заберет Барташ весь скарб с собой. Воров в отряд пристроил. Шкурка-то идет. Работник мой, Франц, тоже идет, а? Поверь мне, все до последней скобы растащать. Пущай бы уж лучше в земле сундуки прели.

Зазвонил колокол станичной церкви — сигнал сбора. Павло попрощался с отцом, с матерью и выехал со двора. На улице казаки построились и рысью поскакали к мосту. Миша скакал в общем строю, рядом с Лучкой и Огийченко, которые не смеялись над его юностью, а, точно по обоюдному согласию, приняли его в свою семью. Они скакали к площади, откуда всегда отправлялись боевые казачьи сотни. Миша знал, что там их ожидают станичники, вчера утвердившие поход. Вынесут из Совета старинные знамена и регалии, проиграет оркестр полковой марш, блеснут клинки, и вытянется на Армавирский шлях отряд Павла Батурина. Вот под копытами прогудел мост, промелькнули мимо дымчатые вербы, и знакомая крыша дома Шаховцовых скрылась из глаз. Вспомнил мальчик, как скромно вчера пришла Ивга, вспомнил ее горячий шепот на лавочке, возле их дома. Она что-то сунула ему в суму. Какой-то подарок. Ее сегодня не будет на площади — она предупредила его.

Батурин свернул к Совету. Приветственные крики народа выплеснулись на мальчишку. Все мысли улетели. Он приосанился, и ему казалось, что это им восхищенно любуется народ, что ему кричат приветствия и в честь него неустанно играет оркестр, звучат литавры жилейских полков.

…Двести двадцать тысяч отборного войска оккупантов, растоптав поля Украины, подходили к окраинам молодой Республики. По бывшим чумацким шляхам скакали тяжелые эскадроны, методически и страшно шагала пехота, катились автомобильные и мотоциклетные команды авангарда, снабженные скорострельным оружием. Пылала Украина, павшая жертвою многих предательств. Ту же участь готовили и казачьим областям Дона, Кубани и Терека. Казалось, неумолимо надвигается мрак новой батыевщины и среди русских людей не найдется нового Дмитрия Донского.

Но поднимались на защиту родины свободолюбивые окраины, спешно подходило к весеннему Дону ополчение, и вез казак Павел Батурин в кованом сундуке жилейского полка грамоту в багряном сафьяне. «К оружию, донцы! К оружию, кубанцы! Смерть врагам народа! Гибель предателям!» Так было написано в той грамоте великим Лениным, вождем партии, возглавившей борьбу народа за свободу и независимость…

 

ГЛАВА V

Походно-эшелонным порядком Батурин довел отряд до станицы Кущевской, где уже находилось главное командование Северо-Кавказской армии. В Кущевке сообщили о прибытии в Ростов посланного Лениным чрезвычайного комиссара юга России Орджоникидзе. Жилейцам фамилия Орджоникидзе не была известна, но Ленина, пославшего его, знали, поэтому и к нему отнеслись с доверием. Батурин же лишний раз убеждался, что начинается борьба очень важная и центральная власть выполняет свои обещания казакам о поддержке. Немного смущали анархисты, в панике отступавшие с Украины. Они разносили лживые слухи о разгроме армий Сиверса, Киквидзе, о гибели колонны Ворошилова. Казаки, привыкшие к дисциплине и серьезному отношению к войне, мрачно наблюдали этих людей.

Сгрузившись на третьем запасном пути, Батурин направился с отрядом в станицу. Колесный обоз он увел с собой, категорически отказавшись сдать его в резерв армии. В станице им пришлось разместиться с большим трудом. На новом фронте были подтянуты войска из Екатеринодара и Тихорецкой.

Плохо было с фуражом. Не желая трогать вьючный запас, Батурин с большим трудом добыл два воза сена и десяток мешков ячменя. Разбив в широких дворах взводные коновязи, казаки задали лошадям сена и выставили дневальных. Батурин решился держаться кучно и осторожно. Запретив отпуска, он приказал сварить кулеш в медных полковых казанах, предусмотрительно захваченных из дому. Поужинав, казаки расположились на ночлег рядами, подстелив толстые походные полости.

Запелн казаки старинные запорожские песни. Невдалеке посвистывали паровозы, поднимались столбы дыма, очевидно от костров, разложенных беженцами вдоль железной дороги. Пока все находилось в томительном и неясном ожидании. С минуты на минуту должен был появиться Барташ, уехавший в штаб армии за распоряжениями.

Миша держался возле Огийченко, который понравился ему своим спокойствием. И Огийченко, заметив это, установил за мальчиком чисто отеческий присмотр. Вот и сейчас они лежали вместе, подмостив под головы седла, и Огийченко, закинув руки за шею и уставившись в звездное небо, старательно выводил «хвосты». Павло вторил, подыгрывая на гармошке. На песню, как на огонь мотыльки, слетались девчата, образовавшие у забора так называемую «улицу». Молодые жилейцы вначале зубоскалили, задирая девчат, а потом один по одному начали подниматься и уходили к ним. Вскоре на всем протяжении квартала, занятого жи-лейцами, пели, играли на гармошках, отбивали гопака, парами танцевали польку-бабочку.

Часам к десяти во двор въехала тачанка. С нее соскочили Барташ и Мостовой. Павло поднялся, пошел им навстречу. Появление Мостового и обрадовало и как-то ущемило его самолюбие. Он чутьем военного догадался, что Барташ не зря прихватил с собой Егора. Тем не менее Батурин, не подав вида, радушно поздоровался с Егором. Отовсюду подходили жилейцы, старые фронтовые друзья Мостового. Барташу, очевидно, понравилось радушие встречи. Он решил без обиняков приступить к делу, которое до этого он считал щекотливым.

— Павел Лукич, — сказал он Батурину, — я добился в штабе, чтобы вы поступили в распоряжение Мостового, а не кого-нибудь другого.

— Ну, что же, магарыч с меня, — уклончиво сказал Батурин.

— Егор-то у нас теперь в почете. Скоро командиром дивизии будет.

— Теперь эполеты на фунт небось продают. Дело не хитрое. — Он полуобнял подошедшего Егора. — Ну, как твои дырки, командир дивизии?

Егор со смехом вывернулся.

— Тише, Павло, щекотки боюсь. Насчет дырок не сомневайся. Нашего брата мало убить, надо еще повалить. Так мне говорил один иногородний комиссар. — Повернулся к Барташу: — Сказал уже?

— Да.

Егор подтянул оружие и сразу посуровел.

— Так вот, Павло, завтра холодком на Ростов трогаем.

— На Ростов? — удивился Павло. — А огнестрельный припас, пулеметы?

— Получишь на станции из цейхгаузов, у интенданта.

— Все трогаем? Ишь сколько нагнали.

— Только кавалерию.

— А пластунов моих куда?

— Пластунов придется определить с какой-ся надежной части. — Мостовой вопросительно поглядел на Барташа. — Может, до Ваньки Хомута?

Барташ утвердительно кивнул головой.

— Хомутов под Каялой стоит, — продолжал Егор, — придется туда верстав тридцать потопать.

— Пластуны топать привышные, — сказал Павло, — а Ванька Хомутов мужик надежный… Хотя и не командир дивизии.

Чуткий Барташ уловил в голосе Батурина насмешку, и это неприятно покоробило его. Он хотел что-то сказать, но потом, раздумав, подал руку.

— До завтра, Павел Лукич.

— А может, дольше?

— Нет, только до завтра. Я отправлюсь с вами.

Барташ и Мостовой приготовились уезжать. Томимый желанием узнать о Сеньке, Миша до сих пор все же не решался подойти к занятому Егору. Теперь был удобный момент. Мальчик подбежал к тачанке.

— А, Михаил Семенович, — обрадованно воскликнул Мостовой, — вот где привелось встретиться. Хорошо, очень хорошо, — он приподнял его к себе. — Про дружка не пытаешь?

— За тем и прибег, дядя Егор.

— Во-первых, — сказал Мостовой, просматривая пряжки подсумка и портупеи, — раз такие штуки нацепил, значит, дядя Егор в Жилейской остался, а тут перед тобой товарищ командир, а во-вторых, Сеньку увидишь завтра. В один взво;; спаруем. Только ежели какое высшее начальство вопрос о годах поставит, смело прибавляй два, можно поверить. Л то как бы обратно не списали. Понял, товарищ боец?

— Понял, товарищ командир, — твердо ответил Миша.

— Выходит, школьник понятливый. Ну, иди спать… ' Мишка.

Тачанка ушла, но выполнить последнее приказание командира мальчик сразу не смог. Хотя он и лег, спать не хотелось. Часовые перебранивались со вновь прибывшими в станицу переяславцами, джерелиевцами, незама-евцами, чепиговцами, не пускали их во дворы, уже занятые отрядом Батурина. Ржали кони, почуяв корм и отдых; позванивали барки мажар; раздавалась протяжная кавалерийская команда. Продолжали прибывать кубанцы с первой оборонной линии и из станиц, носящих красочные названия бывших запорожских куреней. Всадники зачастую спрашивали отряд Кочубея, уже прославленного по Кубани. Но Кочубея в станице не было, он подтянулся ближе к Дону, и его дозоры обшаривали ковыльные просторы Сала.

Павло тихонько разговаривал с Огийченко, который невольно растравлял рану, нанесенную Батурину назначением Мостового. Огийченко не был враждебно настроен против самого Егора и даже похвалил его; Огийченко обижало решение командования, не посчитавшегося с волей станицы. Павло понимал несостоятельность доводов собеседника, не поддерживал его опасных для дела настроений, но чувствовал, как в сердце все же откладывалась горечь незаслуженного оскорбления.

Подошел затянутый в рюмочку Лучка. Он сегодня дежурил по части. Решил побеспокоить Батурина только потому, что в станицу прибыли ополченцы из Гунибовской и Камалинской станиц. Павло ушел размещать на постой земляков. На его место опрокинулся Шкурка, только что сменившийся с поста. Он потеснил Огийченко и моментально захрапел. Огийченко встал и куда-то ушел. Опускалась роса. Миша накрылся буркой. Стожары, словно горсть самоцветов, поблескивали над вершиной тополя-белолистки. Тело будто распустилось от усталости, и Миша заснул.

Утром его грубо и весело растолкал Шкурка, только что облившийся холодной водой. Шкурка разделся до пояса. На теле дрожали каплц воды, шрамы, украсившие грудь его и руки выше кистей, покраснели, и он растирал их ладонями. Казаки умывались у чанов возле колодца, фыркали в ладони, вытирались либо рушниками, либо исподними рубахами.

Потом! взводы вытянулись на улицу, где Мостовой, начальнически строгий и непохожий на вчерашнего побратима, тщательно проверил седловку, ковку и содержимое боевых выоков. Он по списку вызвал командиров, заранее выбранных землячеством, коротко поговорил с каждым из них и против фамилий поставил крестики, что означало утверждение. Пятьдесят пять гунибовцев и камалинцев, рекомендованных Павлом, он присоединил к первой сотне, одновременно объявив Батурина командиром этой сотни и своим первым заместителем. Новое назначение снова укололо самолюбие Батурина, и он, искоса поглядывая на Егора, пытался найти в нем как можно больше недостатков. Правда, по внешнему виду Мостовой уступал ему, был некрасив, не сановит, даже хуже одет, но в командирском поведении его было что-то новое, уверенное, начальственное. Павло вспомнил, как Егор привел полк с фронта, припомнил его речь при встрече со станичниками, и чувство некоторого пренебрежения сменилось чувством зависти: зависти, похожей на ту, какую он испытал в Екатеринодаре при появлении победителя Эрдели — Ивана Кочубея.

Осмотрев полковое имущество жилейцев, Егор приказал сложить старые знамена и опечатать сундуки. Заметив недоумение Павла, сказал:

— Анархисты кругом. Не поймут. Насмехаться будут. Не хочу, чтобы над казацкими хоругвями глумились.

— А как же без хоругви? — спросил Павло.

— Пойдем под красным штандартом. Так лучше будет.

— Лучше ли? — усомнился Павло.

— Лучше, — твердо сказал Мостовой, — враги наши тоже казацкий скарб высветили. Надо какое-сь отличие от них иметь.

— А сундуки кущевскнм горлодерам сдать? Они уже на них зарились.

Нет, — ответил Егор, — при нас оставим сундуки. Приказ даю — хранить по-прежнему. Без них возвертаться в станицу позорно.

Мостовой назвал новое соединение полком, хотя в штабе армии с этим не согласились, поименовав их жилейским отрядом. Повел полк по грунтовой дороге через Семеновну, Алексеевну, Мокрый Батай. Привалить для ночлега предполагал на Шамшевских хуторах, богатых фуражом и водопоями. Егор выбрал фланговое направление марша, по западной окраине Сальских степей, чтобы проверить слухи о широком распространении армии Деникина. Слухи пока не подтверждались, хотя га-лагановцы несли тщательную разведку на своих выносливых конях. Только в полдень на одном из курганов, синевшем па горизонте, появились и исчезли всадники, вооруженные пиками. По всей вероятности, это были казаки повстанческой группы генерала Семенова, действовавшего в Задонье.

Дул ветер от недалеких Манычей и Калмытчины. Над степью и взгорьями балок плыли миражные марева, и казалось, колыхались земля и трава. Потных коней обсушило, бока и пахи покрылись белыми солонцеватыми пятнами. У разъезда Мокрый Батай подошли к железной дороге, идущей на Торговую. Переезд был закрыт и охранялся довольно многочисленной стражей. Увидев казаков, охрана всполошилась, залегла за насыпью, выкатила пулеметы.

Мостовой, остановив полк, подъехал к насыпи, назвал часть, помахал документом. От разъезда подполз, до этого точно застывший на путях, бронепоезд. Орудия повернулись в их сторону. Так продолжалось несколько минут, и Батурин, оставшийся с полком, уже хотел принимать меры к боевому расчленению сотен. Но вот открылась блиндированная дверца, пригибаясь, вышел обнаженный до пояса человек, взял у Мостового документы, внимательно перечитал и, не говоря ни слова, полез обратно.

— Можно ехать? — раздражительно спросил Егор.

Странный человек обернулся, Махнул рукой на запад.

— Только через Койсугский разъезд. Тут движение закрыто. Деникина ждем.

Подъехали Барташ, Батурин, Огийченко.

— Послушайте, товарищ, — сказал Барташ, — я член чрезвычайного штаба обороны и приказываю открыть путь.

— А то мы сами откроем! — запальчиво выкрикнул подскакавший Лучка.

— Попробуйте. Наши покисли. Уже вторую неделю без казацкой юшки…

Барташ тоскливо оглядел переезд. Пулеметы стояли наготове, ленты поблескивали, у зеленых щитков прилегли чубатые молодцы, очевидно нетерпеливо ожидавшие потасовки. Из обоза подошла Донька, растревоженная задержкой. Она протиснулась, отодвигая в стороны лошадиные морды.

— Ефим! Ефим! — подозвала она Барташа. — Да это тот самый!

Она выскочила на полотно, откинула платок, так чтобы лучше было видно ее лицо, закричала:

— Эй, ты, броневик раненый. Не узнаешь?

Командир бронепоезда глянул на Доньку, как-то съежился и нырнул внутрь. Запыхтел паровоз, бронепоезд вздрогнул и пошел задним ходом. Поднялся шлагбаум, и охрана нехотя скатила с насыпи пулеметы.

Пропуская мимо первую сотню, Мостовой задержался возле Доньки.

— Что за знакомец? — спросил он, наклонившись с седла. На лице его появилось отчуждающее выражение.

Донька улыбнулась уголками губ, погладила обветренную руку Егора, теребившую повод.

— Не тот, что ты думаешь, Егор, — тихо сказала она, — комиссара спроси, Ефима Саввича. Он все знает…

Мимо проходила кавалерия. Донька поджидала обоз. Поравнялся Сенька, ехавший в одном звене с Мишей. Томимый любопытством, придержал Баварца.

— Тетя Донька, какое слово против семафоров знаешь?

— Утиное слово, Сеня, утиное.

Сенька коротко, по-мужски, посмеялся, хотя и не понял, в чем смысл утиного Донькиного слова.

— Абсолютно правилыная утиная слово, — сказал он, пристроившись. Подмигнув Мише, попросил закурить у Огийченко и принялся деловито свертывать папироску.

На второй день, когда солнце повернулось с полдня, вдали на сизовато-синем взгорье вырисовался какой-то большой город, затянутый полупрозрачным маревом.

— Ростов, — сказал Шкурка, — приходилось бывать.

Сенька приподнялся в стременах.

— Ростов, — солидно подтвердил он, хотя впервые попал в эти места.

— Значит, там будем воевать, — задумчиво и тревожно сказал Миша, вглядываясь в далекое крутогорье, усыпанное каменными домами.

Сенька залихватски сплюнул сквозь зубы:

— Что ж такого! Воевать — так воевать. Чего страшного!

Над крупнейшим городом войска Донского прокатился отдаленный громовой разряд, усиленный рекой и эхом, отдавшийся в беспредельных просторах Задонья. Кукла тревожно навострила уши. Незаметно подъехал Батурин, задержался.

— Градобойная хмара, Мишка, как в Жилейской! — сказал он. — Только не пужайся.

— Я града теперь не боюсь.

Павло ласково поглядел на мальчика.

— Не без удальцов в нашем полку.

Весенний Дон, широко разлившийся по батайской низменности, искрился, словно покрытый серебристой чешуей. Полк проходил железнодорожным мостом. Пробежал черный и юркий катер, обдавший их дымом. Сверху по реке подходила «Колхида» — «Аврора» донских событий. На ее борту стояли полевые орудия, закрытые примитивными полубашнями и мешками с песком. Виднелась длинноствольная пушка Канэ. Палубу «Колхиды» усыпали матросы гвардейского экипажа. «Колхида» спешила на помощь левому крылу обороны, атакованному подошедшими в этот день офицерами Дроздовского. Орудийный гул усилился. Когда полк прошел мост, от Ростова двинулись поезда, переполненные беженцами и отступающими отрядами.

— Много еще? — спросил Мостовой крикливого солдата, руководившего движением.

— Сем верст до небес, и все лесом, — огрызнулся тот.

— Отсюда до Зверева, браток. До Зверева эшелоны! — проорал матрос из проползшей мимотеплушки.

Начали попадаться вооруженные рабочие. Они шагали быстро, и у всех были хмурые глаза и крепко сжатые челюсти. Эти шли на защиту города, как на защиту своего собственного дома.

— Мастеровые везде одинаковые, — сказал Павло Барташу.

— Почему? — не понял Ефим.

— Как в Катеринодаре. Твердым хлебом-солью хозяев встречают. Зуб нужен крепкий.

Полк с большим трудом пробрался по привокзальному району. Сотни подвод стиснулись на улицах, на тротуарах. Вперемежку с подводами — беженцы с узлами, сундуками, самоварами. Говорили, то разные летучие и анархистские отряды с оружием осаждали поезда, но пути были настолько забиты, что поезда не могли уже маневрировать.

На Садовой улице стояла спешенная конница, расположившись под корончатыми ясенями и кленами. Магазины и подъезды были закрыты и так же глухи, как окна, выходившие на улицу. Казалось, что гражданское население покинуло город. Такое положение не нравилось Сеньке. Он привык воевать веселее, при общей поддержке тех, кого ему приходилось защищать.

— В Катеринодаре было куда лучше, — сказал он: — сколько кадет снаряду ни клал, никто не ховался.

— По улицам народ ходил? — недоверчиво спросил Миша.

— Ходил. Не война была, а какое-сь воскресенье.

— А когда же мы начнем?

— Когда скажут. Наше дело маленькое. По всему видать, конных приберегают. Пока на пехоте отыгрываются.

— Пехота всегда пешка, — сказал Огийченко, расстегивая бешмет, и вздохнул: — Нет воздуха, от домов жар. Вот так потели в Жирардове, в Тарнополе, в Варшаве.

— Не любитель и я за города воевать, — вмешался Писаренко.

Из переулка с шумом вылетела батарея. Ездовые круто завернули уносы, и тяжелые колеса затарахтели по камням. Позади ехали всадники прикрытия на отличных, но зацуканных лошадях, украшенных лентами и цветами. За батареей вылился отряд с двумя знаменами и оркестром.

— Здорово, херсонцы! — закричали им с тротуара.

Когда херсонцы прошли, Егор остановил полк. Барташ и Лучка выехали вперед. Примерно через полчаса от Таганрогского проспекта появился запыленный автомобиль. В задке автомобиля — двое вооруженных. Между ними покачивал гофрированным кожухом «шварц-лозе». Автомобиль продвигался с небольшой скоростью, так что Барташ и Лучка, скакавшие по обеим сторонам, могли говорить с человеком, сидевшим рядом с шофером.

— Какое-сь начальство, — сказал Сенька, приподнимаясь в седле, — ишь, на Ефима руками махает.

Шкурка тоже вгляделся — и отвернулся, словно то, что он увидел, не заслуживало его внимания.

— На войне бывает военное начальство, без пиджаков, — вразумительно сказал Огийченко, — в пиджаке не навоюешь.

— То, видать, комиссаров дружок, — сказал Шкурка, — рыбак рыбака видит издалека.

Автомобиль остановился возле них. Поднялся смуглый человек, чуть горбоносый, с быстрыми энергичными глазами и пышной шапкой черных волос, которыми он поминутно встряхивал. Казалось, они ему несколько мешали. Миша заметил небольшой шрам — над левой бровью, черные усики и тонкие решительные губы. Человек быстро сунул руку Мостовому.

— Кубанцы? Очень хорошо, — сказал он с заметным грузинским акцентом. — Направляйте своих молодцов, товарищ Мостовой, к Балабановской роще. Не знаете? Ее легко найти, там сейчас дерутся. Вы человек военный, по шуму найдете. Там встретимся.

Миша услышал, как тот же человек в пиджаке приказал новому отряду пехоты:

— Юзовцы? Район Гвоздильного завода. В окопы.

Пехота прибавила шагу. Миша видел, как автомобиль повернул к отряду кавалерии, праздно расположившемуся на тротуаре в тени деревьев и магазинов. Автомобиль, сигналя, двинулся дальше, а кавалеристы, как бы пристыженные, засуетились, подтянули подпруги и галопом проскакали к Таганрогскому проспекту. Вскоре куцые хвосты лошадей исчезли из виду.

Мостовой приказал расчехлить знамя и рысью тронул полк.

— Куда? — спросил Миша своего приятеля.

— Слыхал же приказ. Шумное место шукать, какую-сь Балабановскую рощу.

— Кого ж это твой батя послушал?

— Орджоникидзе, — сторого ответил Сенька. — Видал, как он всем духу дал?

 

ГЛАВА VI

«…В дороге мысль настойчиво вертелась вокруг прошлого, настоящего и дней грядущих; нет-нет да и сожмет тоской сердце, инстинкт культуры борется с жаждой мщення побежденному врагу, но разум, ясный и логичный разум, торжествует над несознательным движением сердца. Мы живем в страшные времена озве-ренья, обесценивания жизни. Сердце, молчи, и закаляйся, воля, ибо этими дикими, разнузданными хулиганами признается и уважается только один закон: «Око за око». А я скажу: «Два ока — за око, все зубы — за зуб». «Поднявший меч…»

«В этой беспощадной борьбе за жизнь я стану вровень со страшным, звериным законом: «С волками жить…» И пусть бедное сердце сжимается иногда непроизвольно — жребий брошен, и по этому пути пойдем бесстрастно и упорно к заветной цели, через поток чужой и своей крови. Такова жизнь… Сегодня ты, а завтра я. Кругом враги…»

Миша перевернул две странички толстой тетрадки в коричневом переплете. При свете костра плохо разбирался убористый почерк. Как нанизанные, стояли ровные ряды слов, написанных без единой помарки.

«22 марта 1918 года. Владимировка.

Окружив деревню, поставив на позицию горный взвод и отрезав переправу, дали две-три очереди из пулеметов по деревне, где все мгновенно попряталось. Тогда один конный взвод ворвался в деревню, налетел на большевистский комитет, изрубил его, потом потребовал выдачи убийц и главных виновников. Наш налет был так неожидан и быстр, что ни один виновник не скрылся… Были выданы и тут же немедленно расстреляны. После казни подожгли дома виновников, перепороли жестоко всех мужчин моложе 45 лет…

Затем жителям было приказано свести даром весь лучший скот в окопы, свиней, птицу, фураж и хлеб на весь отряд; забраны все лучшие лошади; все это нам свозили до ночи…»

— Ложись подремай, — сказал Писаренко, подвигаясь и уступая край бурки, — ты чего-то исхудал, аль от этого дурацкого боя?

— Не от боя! — досадливо сказал Миша.

— Значит, ешь мало. Попадет нам от твоей матери, Мишка. Ложись.

— Дочитаю, лягу, — сказал Миша, — спи уже.

Писаренко покряхтел, подмостил под голову соломы:

— Охота тебе глаза портить. Тетрадку эту надо будет комиссару отдать, трофейная. Может, там какая военная тайна. Интересное написано там, а?

— Интересное, — коротко ответил Миша.

— Писал-то кто? Писарь чей?

— Дроздовский.

Приподнялся Шкурка:

— Тот самый, что нас из Ростова вспугнул?

— Тот самый.

— Ну, тогда читай, да нам расскажешь… Не мешай ему, Писаренко. Ишь прилип…

Но Писаренко уже тихонько похрапывал, прикрыв голову серой конской попоной. Шкурка потянулся, достал полено, бросил в костер. Поднялись искры и легкий пепел. По полену, будто облизывая его, побежали зеленые огоньки. Над Ростовом поднималось короткое подрагивающее зарево. Горело где-то далеко, за главным вокзалом, примерно в районе Гниловской. На небе лежал розовый отблеск, оттенивший лохматые кружа-вины облаков. Где-то вблизи постреливали, но выстрелы были какие-то сонные.

Миша снова приблизил к огню коричневую тетрадку полковника Дроздовского.

«Оцепили Малеевку конницей, — читал Миша, по привычке пошевеливая губами, — помешали попытке удрать, поставили орудия и пулеметы на позиции и послали им ультиматум — в двухчасовой срок сдать свое оружие, пригрозив открыть огонь химическими снарядами… Всех крепко перепороли шомполами по принципу унтер-офицерской вдовы. Вой столбом стоял — все клялись больше никогда не записываться в красные. Кормился отряд, как хотел, от жителей даром: в карательных целях за приверженность к большевизму.

А в общем, страшная вещь гражданская война: какое озверение вносит в нравы, какой смертельной злобой и местью пропитывается сердце; жутки наши жестокие расправы, жутка та радость, то упоение убийством, которое не чуждо многим из добровольцев! Сердце мое мучается, но разум требует жестокости. Над всем теперь царят злоба и месть, и не пришло еще время мира и прощения».

Миша закрыл тетрадь и долго, казалось — бездумно, омотрел, как охотно поддается огню сухое полено ясеня. Рассыпались яркие угли, растрескивались, темнели. На рукоятке шашки то багровело, то темнело червленое серебро. Мальчик потрогал эфес, он был холоден. Осторожно подвинув Сеньку, подтащил ближе ковровые торока, расстегнул кожаные петельки. В руках его был альбомчик, сунутый Ивгой на прощанье перед отправлением их жилейского отряда в поход. Что в нем? Спешный марш к Ростову помешал ему рассмотреть скромный подарок. Теперь, в томительном предвидении нового сражения, ему хотелось найти какое-то успокоение. В альбоме лежали почтовая голубенькая бумага и два конверта. На них рукой Ивги выведены аккуратно два адреса — ее и Мишиных родителей. Неужели все? Нет. На первом листке заломлен уголок с надписью «Мише». Он отвернул и прочел: «Люби меня, как я тебя, и будем вечно мы друзья». Внизу стояла подпись Ивги.

«Люби меня, как я тебя…» — перечитал Миша и улыбнулся. На сердце сразу стало тепло от этого прощального бесхитростного привета. Взгляд его остановился на обложке дневника. Коричневый коленкор был груб и лоснился. Миша отодвинул тетрадку с чувством брезгливости, поспешно очистил карандаш и, нагнувшись к догоравшему костру, принялся писать той девочке, которую он мог потерять в этом жестоком мире.

«Ивга. Пишу тебе, как перед походом обещал. Воюем уже несколько дней, и знаешь, Ивга, нисколько не страшно, когда это все вблизи. Страшно только, когда убивают кого-либо из знакомых. Думаешь тогда над ним: «Не увидит он солнца, не нужны ему конь и шашка, не придется ему больше в Кубани купаться». А может быть, на том свете есть и солнце и кони, и только, видать, нет Кубани.

Сижу один, Сенька спит, Шкурка спит, Писаренко спит и Огийченко спит. Завтра утром, кажись, будет бой. Мы стоим напротив кадетов, в Нахичевани. Из Ростова нас выбили, как мы ни дрались. Теперь так: если обратно Ростов-город не взять будет — нам крышка. Потому что на Кубань вертаться Дон мешает, а мосты все у кадета. Мостовой и дядька Павло с Барташом еще с вечера подались на Нахичеванскую станцию на военное совещание. Ждем. Должны вырешить, как быть дальше. Туда посъехались командиры всех отрядов, а их тут много, не менее полуста. Видать, там будет и сам товарищ Орджоникидзе. Он тут за самого главного. Смелый, худой, быстрый. Где бы только мы ни были, — и он там. Ведь это ужасное дело, как он только может успеть: он один, а нас много! Меня он сразу заметил и Сеньку. Я думал, прогонит и не даст воевать. Нет. Он приказал приписать нас на три дня к охране по вывозке золота. Ой, сколько было того золота, Ивга! Мы и лежали на нем и спали, и никто не думал взять, даже Шкурка. Возили то золото на пароконках-дрогах из банка, что на Среднем проулке, хотя ты Ростов а-города не знаешь и это для тебя темно. Повозки — по три в ряд, а кругом мы, и на боевом взводе винтовки. Кругом много анархии, и мы боялись, что придется сцепиться, но не пришлось. Золото погрузили в эшелон, и, кажись, погонят тот эшелон на Царицын-город. Орджоникидзе всем нам сказал спасибо, а мне подарил книжку Пушкина. Приеду — покажу. Немцев пока не видали: вроде еще не подошли. Говорили в сотнях, что завтра не миновать с ними схватиться. Поглядим — увидим, как слепой старец говорил. Кукла моя жива-здорова, так и передай бате, а то он о ней беспокоился. Когда ходили в атаку по балке, отлетела правая задняя подкова, но у нас в сотне есть коваль. Подковали. Только что читал тетрадку полковника Дроздовского, он против нас стоит. Зверюга человек. Такому и ноги повыдергать не жалко. Кабы не сдавать тетрадку в штаб как трофей, привез бы тебе, почитала бы. Напиши, как в станице, как там наши без меня управляются и без Куклы. Отошли после града подсолнухи и кукуруза, завязались уже кавуны и дыни? Перекажи нашим, чтобы не беспокоились, бакшу сами свезем, немцу не дадим. За Доном, от Батайска до Кущевки, много нашего войска стоит, и только тут, под Ростовом, мы одни, кубанцы. Передевай низкий дорогой поклон своим, а также нашим и если встретишь, то дедушке Харистову, Самойловне, Меркулу. Вашего Василия видал одним глазом, как с Кущевки на Батайск трогали. Он стал гладкий и к начальству приближенный, так что его ни пуля, ни шашка не достанет».

Подписавшись, Миша старательно перечитал письмо, подправил неудачные буквы и, подумав, завернул уголок и написал: «Люби меня, как я тебя, и будем вечно мы друзья».

— Не спишь? — изумился Писаренко, протирая кулаками глаза — Наши командиры еще не возвертались?

— Не заметил.

— Ну, значит, еще можно в две дырочки посопеть. Видать, по случаю святой пасхи бой отклали.

— Боя не миновать, — хрипло сказал разбуженный разговором Шкурка, — передавали ребята с отряду какого-то Якова Хромого, будем пробиваться главным мостом через Ростов. Разговеемся…

Писаренко отмахнулся:

— А как по моей кубышке, так на Ростов надо плюнуть.

— Почему же это плюнуть? — насторожился Шкурка.

— Потому что не взять нам его. Посуди сам, в каждом доме гады сидят, кадеты. Того и гляди не с ружья подцепит, так кирпичом врежет аль горячего борщу на голову вывернет.

— Борщу испугался, — презрительно выдавил Шкурка.

— Посреди высоких строений воевать тошно, — высказал Писаренко как будто давно продуманную мысль. — Казак к полевому бою приучен, под копытом чтобы травы росли, цветы цвели. По моему соображению, надо пробиваться до своих левым берегом. У Аксая Дон брать.

— Зря тебя на совет Орджоникидзе не покликал, — буркнул успокоенный Шкурка, — ты бы там отчубучил.

* * *

Падение Ростова поставило под угрозу большинство частей Первой и Второй Украинских армий. Не имея колесного обоза, привыкнув к «эшелонной» войне, армии растянулись примерно на сто километров по железной дороге, идущей от Дебальцева. Только часть эшелонов сумела пройти на Кубань. Взятие Ростова отрезало украинские части от Северо-Кавказской армии и зажало их между немецкими оккупационными силами, корпусом Дроздовского и восставшими донскими казаками, предводительствуемыми генералом Красновым. Выход из окружения до некоторой степени был возможен сквозь аюсайскую отдушину, которую в свое время использовал Корнилов. Но тогда Корнилов имел преимущество зимней переправы. Теперь же пришлось бы форсировать весенний Дон под огнем неприятельских батарей, под угрозой десантных операций мятежных верхнедонцов, под угрозой удара левобережной армии Деникина. Кроме того, «аксайский выход» отдавал бы в руки противника весь подвижной состав эшелонов, броневые поезда, тяжелую и легкую артиллерию, запасы боеприпасов, амуниции и продовольствия.

Ночное совещание командного состава отрядов, созванное Орджоникидзе, приняло решение о штурме Ростова. Все революционные отряды Первой и Второй армий подчинялись единому командованию. Новое войсковое соединение было названо Ростовской социалистической армией.

К Нахичеванскому вокзалу начали спешно подтягиваться и выгружаться эшелоны, части сосредоточивались у Конабашевской и у восточных окраин.

Вернувшись с военного совета, Мостовой поднял полк. Мише так и не удалось заснуть. Сотни быстро строились, позванивая снаряжением. Незлобно спросонок поругивались взводные. Дневальные сворачивали веревочные коновязи, выдергивали колья, складывали все это на высокие тавричанские брички. Рассвет еще не начинался, люди продрогли, многие надели ватники, шинели и бурки. Шагом проехал Мостовой, строгий и подтянутый. Он просматривал подразделения и глухим голосом делал замечания. Заметив Мишу и Сеньку, знаком приказал следовать за собой. Невдалеке гулко стукнул выстрел. Мостовой прислушался.

— Анархистов к порядку приводят, — буркнул он.

Белый луч прожектора скользнул по верхушкам деревьев, крышам недалеких домов и погас. Вскоре послышался короткий, приглушенный сырой землей, топот. К группе командиров, собранных Мостовым, подъехали всадники. Они были спокойны и деловиты. Среди них Миша узнал ловко, по-горски, сидевшего в седле Орджоникидзе, Барташа, Батурина. Остановив начавшего рапортовать Мостового, Орджоникидзе сказал:

— Что будем делать, товарищ Мостовой?

Он внимательно выслушал, как Мостовой тихо и без лишних слов объяснил задачу. Когда тот окончил, Серго тронул коня.

— Боевая задача ясна, товарищи командиры? — спросил он.

В ответ раздался утвердительный гул. Орджоникидзе остановил взгляд на Мише, и хотя ночная темнота скрывала выражение его лица, мальчику показалось, что он улыбнулся.

— А тебе, кубанский казак, известно, что надо делать?

В вопросе, в тоне голоса слышались отеческие подтрунивающие нотки.

— Разбить и уничтожить противника! — залпом выпалил Миша, чувствуя, как от внутреннего напряжения у него мелко задрожали колени.

— Правильно, — произнес Орджоникидзе, — совершенно правильно. Ну, товарищ Барташ, нечего нам у тебя делать. Поедем дальше. — Он поднял руку: — До свиданья, товарищи! До скорого свидания в городе Ростове.

Всадники исчезли в темноте, и Миша долго смотрел им вслед.

Павло толкнул Барташа локтем:

— Не с генералов он?

— Кто? — не понял Барташ.

— Орджоникидзе.

— Почему это вам так показалось, Павел Лукич?

— Страшный бой замышляется, а он как перед кулачками. Вроде всю жизнь только и делал что воевал.

— Вы угадали, Павел Лукич, — сказал Барташ после короткой паузы, — воевал… То с царем, то с жандармами. Нет же их теперь? Нет. Выходит — победил? Вот вам и генерал.

Подъехали фурманки, груженные патронными ящиками. Каждому бойцу выдали по девяносто патронов, заключенных в трехобоймовые картонные пакеты. Бойцы торопливо разрывали пакеты, набивая обоймами подсумки.

Оставив для прикрытия обоза полусотню галагановцев и попасенцев, измотавших коней в разведке, Мостовой повел полк на правый фланг. Туда стягивалась кавалерия третьей колонны. Поддержанная бронепоездом и батареей, конница должна была ударить по городу с севера, захватить станцию Каменоломню и, развивая успех, округлить охват вплоть до Таганрогского залива, по линии Султан-Салы — Чалтырь — Синявское. Слева от них, имея на фланге Дон, действовали вторая и первая пехотные колонны. Им нужно было уличными боями пройти город, взять вокзал и откинуть противника за станицу Гниловскую — западное предместье Ростова.

Нахичевань угадывалась по редким огонькам и по какому-то особому теплу, точно волнами катившемуся не то от прогретых днем домов, не то от реки. Вправо простиралась неясная степь, хранившая в себе загадочную и тревожную тишину. Редкие прорези балок заставляли настораживаться. И кого колонна поглощалась этими пологими южными оврагами, Миша прощупывал парусину твердых подсумков, проверял, легко ли снимается тяжелая пехотная винтовка. Ему казалось, что слишком громко стучат копыта, что батарея производит много шума и может выдать их противнику. Но то с одной, то с другой стороны прикасались к нему колени то Сеньки, то Огийченко, и он чувствовал себя лучше. Потом чувство это снова сменялось тревогой: не спят ли бойцы, готовы ли ко зсяким неожиданностям?

Послушав совета Писаренко, Миша приторочил к седлу бурку; в бешмете было прохладно, хотя поверх белья была надета фуфайка, вывязанная матерью из грубой овечьей пряжи. Мальчик старался не думать о предстоящем сражении. Он боялся ночных атак. В незнакомой местности можно было свободно искалечить лошадь, а он обещал отцу хранить ее. «Нет у казака лучшего друга, как его боевой конь. Он завсегда выручит и от неволи и от смерти» — так говорил отец. Мальчик погрузил пальцы в жесткую гриву. Кукла подняла голову, повела чуткими ушами.

Сняв шапку, Миша нащупал за подкладкой письмо Ивге. Как его отправить? Только пробившись через Ростов; другой оказии не предвиделось. Казалось неимоверно трудным взять таинственно притихший огромный город, наполненный врагами. Каждый дом мог превратиться в крепость. Вспомнились рассказы Сеньки о ека-теринодарских боях. Но тут же он увидел возле себя приветливого человека, просто оказавшего им: «До скорого свидания в городе Ростове». Короткие и простые слова Орджоникидзе были гораздо необходимее длинных речей некоторых командиров и комиссаров отряда. Перед первым боем Миша внимательно выслушал одну такую речь; старые солдаты пересмеивались, не слушали оратора, да и у него все вылетело из головы при разрыве первой же гранаты.

Ударил колокол кафедрального собора, и вслед зазвонили остальные церкви. Эти мирные, размеренные звуки были несколько неожиданны. Огийченко встрепенулся, снял шапку, бегло перекрестился и, наклонившись к Мише, сказал:

— Сейчас в станице хорошо. Пасхальная заутреня.

По колонне, как бы разбуженной звоном, пробежала команда. Толком команду никто не понял, но когда передние звенья тронулись рысью, все догадались, что пришло время действовать. Вторая сотня, усилив аллюр, быстро вышла на фланг, сразу расширилась и уже развернутым фронтом обогнала их, вынося вперед правый фланг.

— Видать, начнем! — сказал Огийченко весело.

И сразу, точно дождавшись этих слов, со стороны Нахичевани прогрохотали тяжелые орудия. Обостренный слух, казалось, уловил визгливый полет снарядов, ринувшихся туда, в мрачную темь притихшего города. Два ярких луча, напомнивших огненные мечи, прорезали небо, скрылись и, опустившись, побежали по земле. Прорвался густой и долгий гудок, окончательно нарушивший тишину ночи. Неприятельские орудия ответили, вначале как бы осторожно, ощупью, а потом быстрее, лихорадочнее. Совсем близко, будто в упор, резко обрывая очереди, заработали пулеметы. Теперь уже все пришло в свой порядок. Кончились хитрость сосредоточения, приглушенное дыхание, начался бой, можно было орать, стрелять, скакать, драться. Миша знал, что сейчас на всем протяжении фронта, от Дона до Каменоломни, красные части двинулись на штурм. Команду Батурина, будто это, повторил Лучка. Взвод развернулся галопом и увлек Мишу куда-то в сторону плотным массивом людей и коней. Сенька пригнулся в седле.

— Давай, Мишка! — проорал он бесшабашным голосом.

И сразу же сытый круп Баварца вынесся вперед. Сенька оглянулся, и Миша на секунду увидел его бледное, искаженное лицо. Чисто охотничий азарт охватил Мишу. Миша торопливо /нащупал болтавшуюся туда и сюда прохладную головку эфеса, выдернул клинок и устремился вслед за Сенькой и ширококостным Шкуркой, заоравшим, как тогда, в памятную «рафоломеев-скую ночь».

Серый рассвет угрожающе увеличил конницу противника, идущую на прямое сближение. Всадников было много, и они мчались оплошной стеной, взяв пики в боевое положение. Линия пик стремительно приближалась. Миша зажмурился, предчувствуя неминуемую гибель. Он не мог представить себе, что могут сделать с этой копьеносной лавиной их короткие и сразу показавшиеся ничтожными шашки. Ветер посвистывал, крик сгустился. Миша отчетливо запечатлел в памяти Батурина. Павло вынесся далеко вперед, обернулся, просигналил клинком, и сотня, изменив направление, косо вынесла левый фланг, освободив батарее серое затоптанное поле. Резко ударило в уши. Батарея открыла быструю картечную стрельбу. Пики уже не были страшны, их бросало в стороны, по «им можно было судить, как сразу изменился строй противника.

Мише хотелось кричать от ликующей радости, внезапно охватившей его. Он видел, как раскачивается ствол орудия, а на правиле сошника, налетая животом и дрыгая ногами, работает какой-то парень. Потом на огневую позицию вылетели еще два орудия, круто завернули, подняв облако пыли. Ездовые карьером увели лошадей за прикрытие.

Впереди сотни зайчиками мелькали чулкастые ноги батуринского коня. Сбоку появился Мостовой. Быстро сокращая расстояние, он погнал на Батурина разрозненные группки всадников противника, и те, поняв опасность, сплотились и бросились на жилейскую сотню. Батарея прекратила огонь. Павло сбавил аллюр, к нему подлетел стремительный Лучка, потом Шкурка, а с ним десятка полтора одностаничников. Высоко поднялись и сразу же исчезли бледные клинки. Шкурка потерялся из глаз, с Батурина сшибли шапку…

* * *

Колонны левого крыла, неся сравнительно небольшие потери, заняли почти половину города. Начиная с Малого проспекта, бой принял более ожесточенный характер. На Таганрогском проспекте приходилось выбивать офицеров из домов, укрепленных пулеметными ячейками. Наступающие цепи красных одновременно подвергались штыковым контратакам. Наконец сопротивление у Таганрогского было сломлено. Пройдя заградительный артиллерийский огонь, красноармейцы ворвались в вокзал, опрокинув введенные Дроздовским резервы. Выбив белых с господствующих высот Темерника и Олимниадов-ки, части первой колонны вошли в Гниловскую и закрепились на западных ее окраинах. К девяти часам утра из боя возвратился Орджоникидзе, и на Садовой улице, над штабом социалистической армии, взвился красный флаг. Ростов был взят.

В полдень в «Палас-отеле» Серго собрал командный состав боевых колонн.

— Железное кольцо окружения прорвано, — сказал он, «ладя на стол большую натруженную руку, — передайте мое поздравление красноармейцам, героям утреннего боя. С воинскими почестями похороните павших за революцию. — Орджоникидзе поднялся. Вслед за ним встали командиры и комиссары отрядов.

— Я не буду вас долго задерживать, товарищи, — сказал Орджоникидзе, когда все снова сели. — Ваше место — там, на передовых линиях. Взяв Ростов, мы решили первую половину задачи. Утренний бой показал, что вы математики хорошие, задачи решать умеете.

Орджоникидзе коротко сообщил, что, по решению главного командования, Ростов должен быть удержан, пока не будут выведены за Дон все эшелоны, боевые припасы, золотой запас, что для возведения укреплений проводится мобилизация горожан, что революционный порядок в городе передан в руки Красной Армии, а мародерство и самовольные реквизиции будут караться смертью.

Батурин покинул штаб вместе с Мостовым. Барташ задержался на совещании комиссаров отрядов. Миша, нетерпеливо ожидавший у подъезда, заметив выходивших командиров, подвел им лошадей. Ему хотелось спросить, о чем в течение часа говорил с ними Орджоникидзе, но он не спросил из застенчивости.

В пути краем уха пытался подслушать их разговор, но Мостовой и Батурин ехали молча и не поторапливали измученных боем лошадей. По улицам шагали пехотинцы. В задних рядах, как всегда, — не вышедшие ростам. Они отставали, бежком догоняли колонну, удивленно таращили глаза на них — всадников, одетых в казачью форму. Из расспросов выяснилось, что это резервные части, выгруженные из недавно подошедших эшелонов. Пехотинцы в утреннем бою не участвовали и направлялись на подкрепление линии обороны.

Пехотинцев, скрывшихся в боковой улице, сменила похоронная процессия. Везли красноармейцев, павших при атаке вокзала. Тихо играл оркестр, как бы боясь нарушить покой этих людей, одетых в шинели и свитки и бережно, в ряд, сложенных на бричках. Позади бричек следовала какая-то шахтерская часть. На знамени, вылинявшем от дождей и солнца до розового цвета, висели черные шелковые ленты.

— На нахичеванское кладбище, — сказал Мостовой, снимая шапку, — пятьсот сегодня с катушек долой.

— Много народу гибнет, — сказал Павло, вслед за Егором обнажая голову. — И у каждого ведь сродствие есть, детишки. Вот у нас двоих сшибли. По всем правилам, следовало бы до дому отправить.

— Не сумеем. Составы идут буфер к буферу. Некуда пальца просунуть. Пока город наш, нужно все вытянуть. Слыхал же главного комиссара?

— Слыхал, — сказал Батурин и надел шапку, так как процессия миновала их, — слыхал и дивился ему. В пинжаке, штаны под штиблеты, а бой провел похлеще самого Корнилова. Тот об Екатеринодар поломался.

— Да, тот поломался, а шансов имел больше нашего. У Корнилова войско было наскрозь послушное, а у нас наполовину — шумливое, трудное. Анархистов одних почитай не менее пяти знамен.

— Всех уговорил.

— Кажись, дождь к вечеру соберется, — сказал Мостовой.

- Батурин поглядел на небо.

— Не хмарит.

— Хмары еще далеко, не увидишь, — улыбнулся Егор, — у меня свои приметы, стариковские. Штыковая дырка ноет, брагинская, да подошвы печет.

— Дождь нужен. Майский дождь и хлеба и травы поднимет. Только абы без граду, — Павло полуобернулся, подозвал Мишу. — Чего закручинился? Зарубил ты сегодня какого ни на есть сопливенького?

Мостовой также с улыбкой наблюдал за мальчишкой. Миша смутился. В утренней атаке он ничем себя не проявил. Ретивые рубаки, рванувшиеся вперед, отшвырнули его и сами закончили преследование.

— Никого не зарубил, — погасшим голосом сказал Миша.

— Не горюй, еще приведется, — успокоил его Мостовой. — Только пока плечо не окрепнет, не советую. А чтобы руку набить, надо по-черкесски… Садись у реки и секи шашкой воду с утра до ночи. Польза…

 

ГЛАВА VII

Сотни расположились в ответвлениях Темерницкой балки. Обозные повозки со снаряжением и боевыми припасами, переброшенные сюда распорядительным Лучкой, были размещены на городской окраине. Сюда же прибыли две полевые кухни, вскипятившие воду. Возле кухонь Мостовой заметил Доньку. Она переругивалась с Писаренко, не сумевшим достать в городе чая. Донька приветливо помахала рукой. Мостовому хотелось (подойти к Доньке, но он постеснялся бойцов. Ётор проверил списки, представленные старшинами после перекличек, обошел легкораненых, отведенных в резерв, выставил возле полковых сундуков часовых и подошел к командирам, собранным на полевое совещание. Решение главного командования было встречено с одобрением. Каждому не терпелось снова попасть поближе к своим, в родные места, которые, казалось, навсегда были отрезаны чужим и неприветливым Доном.

После совещания Мостовой выехал в ближнюю рекогносцировку, захватив с собой Мишу. На обратном пути он осмотрел окопы, подготовляемые на участке дороги, ведущей на хутор Крымский и Султан-Салы. Окопы рыли небрежно, не учитывая пересеченности местности. Пулеметные ямы располагали без знания дела, оставались большие мертвые пространства, удобные для накопления атакующей неприятельской пехоты. Сойдя с лошади, Егор, указал командиру батальона, подвижному черноусому солдату, как надо располагать пулеметы и огневые точки.

— Вот-вот гости заявятся, — говорил он, прочеркивая лопатой линию будущей траншеи, — пехота у немцев скаженная, напористая, надо встретить ее умеючи.

В отдалении, в чалтырском направлении, прогремело орудие. Мостовой вслушался. Орудия забухали с равными промежутками. Люди разных положений и возрастов, мобилизованные для земляных работ, остановились, затревожились. Командир батальона покричал на них, и лопаты снова заблестели.

— Наступают, — равнодушно сказал солдат, присаживаясь на бугорке и закуривая, — тут нам пришлось раза два их отгонять. Где-то вон там сидят, как хомяки. — Он указал на синеватое взгорье, облитое горячим солнечным светом.

Мостовой вскочил в седло.

— Подгони-ка сюда еще городских. Орджоникидзе строго приказал. Да и своим солдатам лопатки в руки. Прощевай пока.

— Товарищ командир, — почтительно сказал Миша, сближаясь с Егором, — ведь он вам не подчиненный?

— Ну чего же такого? — улыбнулся Мостовой.

— Указываете ему… Приказываете.

— Молодое еще войско у нас, Михаил Семенович, — сказал Егор, — через чужую дурость меня уже раз поковыряли, под Лежанкой. Теперь ученый стал. Помни, Михаил Семенович, жилейский урядник, ежели партия посылает на дело, плоховать нельзя. Видишь — не так человек командует, поправь его; не выходит у него, как вот у этого черноуса, — помоги; а ежели не послухает, прогони… Так когда-сь меня Ефим Барташ учил, и правильно учил. До последнего слова помню…

К вечеру на позиции приехал Орджоникидзе. Остановив автомобиль в расположении батуринской сотни, он пешком обошел окопы, поговорил с красноармейцами и уехал на Гниловскую, где продолжали постреливать пушки. Прибывший с султан-салинского направления разъезд галагановцев сообщил о приближении противника. На Голодаевском тракте они видели пехоту и разъезды, очевидно, крупного кавалерийского авангарда. Вскоре послышался отдаленный гул мотора, и под солнцем мелькнуло крыло самолета. Аэроплан прошел на небольшой высоте над фронтом и, встреченный беспорядочной пулеметной и ружейной стрельбой, повернул обратно. Самолет никого не напугал, но разговоров вызвал много… Уже в сумерки вернулся Сенька со вторым разъездом. Он подтвердил сообщение галагановцев. Жадно расправляясь с лапшой и кашей, Сенька яростно преувеличивал численность подходившего врага.

Пообедав, Сенька стянул сапоги, размотал портянки.

И заснул прямо на траве, подложив под голову свою мохнатую шапку. Миша накрыл ему ноги.

От города подходили небольшие группы пехоты. Чернели штыки, и слышалось ровное постукивание катящихся пулеметов. Батурин лежал невдалеке от ребят, завернувшись в бурку. Сегодня костров не разжигали. Лошади угадывались по встряхиваемым торбам и фырканью. Прошли Мостовой и Шкурка. Мостовой казался небольшим и щуплым в сравнении с огромным Шкуркой. Миша слышал, как Шкурка просил Егора перевести его в пехоту, так как под ним сегодня убили коня, выданного ему Батуриным из жилейской общественной конюшни. Егор обещал ему выделить новую лошадь из реквизированных у ростовской буржуазии, а Шкурка с некоторым смущением в голосе настаивал на переводе, ссылаясь на согласие Барташа. Они удалились, и Миша так и не узнал, сумел ли Шкурка уломать упрямого Егора. Близкими сырыми облаками затянуло редкие звезды. Подул ветерок. Упали на лицо и руки крупные теплые капли, и вскоре пошел дождик. Сенька заворочался, сонный натянул на голову шапку и, поджав ноги, притих. Дождь вскоре перестал. Потянуло горьким степным запахом и махорочным дымком. Тут, под Ростовом, в эту майскую ночь, было так же, как под Жилейской, на ночном пастбище. И взгорье Темерника напоминало венец прикубанской Бирючьей балки.

На рассвете Мишу разбудила артиллерия. Ни Батурина, ни Сеньки уже не было. Подошел Барташ.

— Позорюй, — сказал Барташ, приостановившись, — до нас не добрались.

— Стреляют.

— На войне всегда стреляют.

Комиссар пошел дальше. Миша просмотрел потники и направился к коновязи. Жилейцы не спеша оседлывали и выводили на пригорок коней. Подскакал Лучка. Он сердито согнал всех в ложбину.

— Чего в Ростове? — спросили его.

— На Гниловскую попер да на Олимпиадовку.

— Принимают?

— Принимают как надо.

Лучка передал повод коноводу и, оправляя оружие, пошел к группе командиров, беседовавших на бугорке возле окопов. Там были Мостовой, Батурин, командир батареи — невысокий солдат в короткой шинели, а с ними незнакомые военные, получше одетые, очевидно прибывшие из штаба. Неожиданно появился Сенька. Он сунул другу горбушку хлеба и две крупные холодные картофелины.

— Тетя Донька прислала, — сказал он, — подзаправься чуток, а то, видать, некогда будет.

— А ты? — опросил Миша.

— Я уже, — Сенька подморгнул, — пощупай, какой живот. Я холодной каши наперся. Котелок…

Миша присел на землю, очистил картофелину. Круто посолив, откусил.

— Вкусно, — сказал он.

Пища как-то сразу приобщила его к жизни.

Подъехали две санитарные линейки. Санитары выложили на траву носилки. На парусине запеклись пятна крови. Коротконогий доктор, с мясистым помятым лицом, вынул руки из карманов потертого пальтишка, потер их, поправляя седоватые усы. По всему было видно, что пальто он надел нарочно старое, так же как совершенно нелепую солдатскую шапку искусственной серой мерлушки.

— Не рано еще? — сказал он, указывая на ребят футляром пенсне.

Сенька оглядел доктора с величайшим презрением.

— Кому рано, а у кого рубаха уже мокрая.

— Мокрая? — удивленно переспросил доктор. — Почему же вдруг мокрая? От молодости?

— Две атаки ребята отбили.

— А… — протянул доктор и снял пенсне. — Я вас спрашиваю, собственно говоря, о другом. Не рано ли вам воевать, возраст зеленоватый, организм только формируется.

— Организма у нас крепкая, — снисходительно сказал Сенька, — во какая организма. — Он заголил гимнастерку, выпятил живот. — Как кавун. Котелок каши влезает в организму.

Старик откинул голову, хрипло засмеялся, закашлялся.

— Вот тебе и войско… кавалергарды… а? Забавно.

Он подошел ближе, а Сенька, поняв безобидность городского старика, смягчился и смотрел на него уже без издевки, хотя в глазах горел озорной огонек.

— Пошли-то зачем? — спросил доктор. — Что же вами, мальчишками, руководило?

— По прямому расчету, папаша, — солидно заявил Сенька, оправляя оружие, — надо же куда-нибудь прибиваться. Пойдешь до красных — будут тебя бить только белые, пойдешь до белых, — будут колотить тебя только красные, а ежели никуда не пойдешь, — Сенька многозначительно посвистал, — напасутся тогда над тобой и те и другие. Пущай уж лучше кто-нибудь один…

— Туманная программа, — как-то обиженно сказал доктор. — Бой-то будет?

— А как же.

Доктор ушел к санитарным линейкам, где, пользуясь его отсутствием, санитары начали играть в подкидного дурака.

Подвезли патроны, гранаты и штыки. Патроны по списку раздавали старшины, по-хозяйски переругиваясь с теми, кто хотел захватить сверх нормы. Гранаты, ласково называемые «лимончиками», и обмасленные бутылочные бомбы перебросили пехоте. Красноармейцы жадно расхватывали их, как голодные — хлеб. Из длинных винтовочных ящиков вываливали на траву штыки. Позвякивая хомутиками, пересчитывали.

— Для кого? — пиная ногой штык, спросил Батурин.

— Вам придется поработать вручную. Отходить будете последними, — сказал костлявый человек, привезший оружие.

— Еще драться «е начинали, а уже отходить, — пренебрежительно оказал Павло. — Нам штыки без надобности. Не возьмут их ребята.

— У тех-то штыки.

— А у казаков кинжалы.

— Штык, надетый на винтовку, длиннее.

— Длинные?.. — усмехнулся Павло. — Длинные, пока пупок о пупок не стукнулись. Отвези обратно.

…Бой начался неожиданно. Внезапно обрушившийся ураганный огонь показал, что в сражение вступило несколько батарей. Лошади тревожно затоптались, натянули чумбуры и канаты полевых коновязей. Люди тоже засуетились. От Мостового примчались ординарцы, покричали и, лихо крутнув лошадей, ускакали. Никто толком не разобрал их крика, но все успокоились. Кое-где во взводах вспыхнул странный нервический смех — как бы заглаживающий минуты первого замешательства. Заработала своя батарея. Батарее после ночного боя доверяли.

— Ну как, ниже спины не колет? — пошутил Огийченко, наклоняясь к Мише.

— Нет, — ответно покричал ему Миша.

— Натуральный герой — так и запишем, — похвалил Огийченко. — Гляди, как снаряд кладет. Не жалеет…

Бурые дымки шрапнелей фланкирующих батарей вспыхивали со слабым рокотом, очевидно заглушенным резкими взрывами гранат и отчетливым визгом разлетающихся осколков. На местах разрывов взлетали черные конусные облачка густого дыма. В ушах звенело, и почему-то пересыхало во рту. Миша завидовал Лучке, который, сидя на земле, спокойно ел редиску. Он отрывал красные головки от пучка, солил и бросал в рот, как семечки. У пояса его висела обшитая шинельным сукном фляжка, к которой он изредка прикладывался. Лучка был сторонником выхода в степь и флангового удара, но предложение его провалили, и теперь, оставшись в резерве, он томился бездействием.

Батурин, пришедший с командного пункта, приказал рыть вдоль гребня, с маскировкой, опорные ямы для станковых пулеметов, сгруженных с тачанок. Он выполнял распоряжение Егора, предвидевшего последствия прорыва первой линии. Павло неохотно укреплял в глубину боевой участок — не только потому, что это было приказано Мостовым, а и потому, что он считал недостойным конницы зарываться в землю.

Пронесли первого раненого. Санитары передвигались трусцой и боязливо. Только перевалив гребень, приостановились передохнуть. Раненый, рыбак из-под Херсона, приподнялся и заорал, взмахнув разлохмаченным рукавом. Санитары схватили носилки и побежали вниз, где слабо развевался санитарный флат и в ожидании работы прохаживался доктор, ежесекундно оправляя наручные тесьмы халата.

— Вот тебе и пасха святая, — сказал Огийченко, — один уже разговелся.

Прибежал Шкурка, дежуривший связным от первой сотни.

— Пехота на нас поперла. Германская…

— Много?

— Полка два пустил.

Артиллерия смолкла.

Дым поднялся и рассеялся в светло-голубом небе.

Батурин вслушался, криво улыбнулся.

— Подходят.

Справа, у расположения второй сотни, появился Мостовой. Пробежала команда «садись». Сотни кинулись в седла, волной прихлынули к взгорью и остановились. Миша ожидающе глянул на Павла. Потом на Сеньку. Тот торопливо обматывал шею башлыком. На лице его появилось новое, отчужденное выражение. Трагически опустились уголки губ, и мелкие росинки пота высыпали на носу и лбу. Перехватив взгляд друга, сказал, подрагивая челюстью:

— Чтобы шею не перерубили.

По бугру быстро бежали и падали люди. Они поворачивались, стреляли и, заметив спасительную балку, соскальзывали вниз, закрывая цель опорным пулеметам. Мостовой выхватил клинок и вынесся на гребень. Он вздыбил коня и исчез. За ним с криком ринулись гала-гановцы, сразу же поломав строй и ¦ оттеснив первую сотню. Батурин придержал своих. Галатановцы проскочили. Павло усилил аллюр, и сотня, прогудев по склону, вылетела на гребень. Миша видел спины, крупы и двигающиеся навстречу серые чужие мундиры, осветленные полосками плоских штыков. Люди в мундирах накоротке бежали навстречу, не осознавая еще всего ужаса конной казачьей атаки. Мостовой стремительно загнул фланг, нацелившись на специально оставленные траншейные пролеты. Он провел вторую сотню по этим пролетам, как по мостам, и сразу же вклинился в серую толпу, которая будто растаяла под ногами.

— Бегут! — торжествующе заорал Сенька.

— Бегут! — радостно закричали позади.

— Бегут! — хрипло заорал Миша. — Бегут! — Кукла, опустив голову, мчалась, увлеченная общим потоком. Остановись, споткнись — и всадник погиб. Тревожно мелькала мысль: как проскочить окопы, не поломав лошадь, и как рубить? — его стиснули, и размахнуться было невозможно. Окопы промелькнули под ним и показались ничтожно мелкими, будто вырытые, шутки ради, игрушечными жестяными лопатками.

За брустверным валом стало просторнее, и сотни разошлись. Пехотинцы противника убегали. Кукла вильнула, и Миша еле удержался в седле. Она проскочила мимо только что рассеченного Лучкой длинного, в Запыленных сапогах, немецкого солдата. Совсем близко серые спины, скатки, подковами свернутые на спине…

Сенька вырвался вперед. Он мчался, как заправский рубака, и мелькнувшее его лицо было похоже на бледное лицо Батурина и на лица Лучки, Огийченко, Шкурки… И в этом застывшем бледном лице, в жестоком изгибе бровей, в уголках губ, трагически упавших книзу, Миша впервые увидел печать войны, страшную маску солдата, подчинившего себя единственной, сосредоточенной мысли: убить врага раньше, чем он успеет это сделать. Вот кубарем покатился немецкий офицер, очевидно сшибленный копытами Сенькиного Баварца. Убит? Нет. Офицер быстро оправился, вскинул винтовку. Сенька на высоком коне отличная цель. «Неужели успеет?» — мелькнула горячая мысль.

Миша подлетел к офицеру и уже видел в нем только человека, думающего убить его друга, его щербатого Сеньку. Миша нагнулся, сделал упор на правое стремя и из всех сил взмахнул шашкой. Клинок врезался в твердое. Больно рвануло плечо…

 

ГЛАВА VIII

И вот они снова в той же Темерницкой балке, изъязвленной, точно оспой, коваными копытами. Галагановцы сидели в кружках, покачиваясь длинными корпусами, и вполголоса пели свои унылые степные песни. Кузнецы, постукивая молотками и покрикивая, вхолодную пришивали отлетевшие подковы.

Раненые отдирали от ножен шашек индивидуальные пакеты, перевязывали раны. Делая это, они матерно ругали докторов, фельдшеров и всех прочих «помощников смерти», к которым почему-то все питали жгучую неприязнь. Шкурка сидел на корточках и сокрушенно рассматривал разрубленную в двух местах офицерскую лакированную каску, которую ему хотелось привезти в станицу как трофей. Не участвовавший в атаке Писаренко всячески хулил каску, имея в мыслях заполучить ее от владельца именно в таком виде, чтобы похвалиться в станице своим «немыслимым ударом».

Огийченко растирал деревянным маслом Мишино плечо, вспухшее как после вывиха.

— Рубать человека трудно, — говорил он, быстро перебирая по коже намасленными пальцами, — привычка нужна. По человеку удар тяжелый, не то что по лозинке, на учебном плацу. Лозу — раз, и перехватил без никакой тебе задержки, а тут кость, мясо, а поверху всякая сбруя нацеплена.

— Да, именно сбруя, — покряхтывая, согласился Миша.

— Как же не сбруя. Каска аль картуз — раз, ремни наплечные — два, ранец — три, скатка — четыре, да и мундир не сразу прошибешь. Потому тебе в плечо и рвануло.

— Это у солдатов скатки, а я — офицера.

— Офицера? Поспешил небось, без расчета?

— Поспешил.

— Чего ж ты спешил?

— Вижу, Сеньке худо, целится в него.

— Ага. Тогда все правильно, — похвалил Огийченко. — Видать, глубоко ты шашку засадил. Кабы мелко — плюнуть выдернуть.

— А вообще, мелкая вражина прет, — сказал Шкурка, — рыжая, староватая. Небось у каждого дома, в Германии, ребят куча.

— Мелкий, а до Ростова-гор ода дотопал, — вмешался Писаренко, — мал, да удал.

Шкурка отказался отдать каску, и Писаренко хотел ему насолить.

— Чем дальше дотопал, тем дальше убегать придется, — сказал Шкурка, — не завидуй ему, Писаренко. Русский человек завсегда на глубину запускал. А лезло всякой твари по паре. И всем жабры повыдирали. — Шкурка замолк, прислушался. — Кажись, опять в атаку пошли?

Миша, надевая гимнастерку, испытывал ноющую боль в плече. Огийченко вытирал руки о голенища.

— Рубали их, рубали, аж с шашки дым… И откуда их столько?

— Корпус целый подкинули, — авторитетно заявил Шкурка, — от Таганрога немец идет, от Шахт идет. Слухи были, Новый Черкасск дубу дал. Краснов, генерал-майор, старается. По фронту еще его помню. Тогда Красновым донцы хвалились. Вроде сразу два чина имел — и генерал и писатель.

Шкурка поднялся, потянулся так, что затрещали кости. Писаренко, завидовавший Шкуркиным росту и красоте, решил подкусить его.

— Ишь какой. Только семафором быть на Дунькиной ветке. Пригнись, заметят…

Шкурка нахмурился.

— Робкий ты, заметят! Что-то я тебя в бою не приметил, а?

— Пакет возил в гостиницу «Палас», — отозвался кто-то, — аллюр два креста. Батурин посылал.

— На пакет надо хлопчиков, — сурово произнес Шкурка, — вот Мишку аль Сеньку, они резвее Писаренко смотаются. А на смертоубийство их грешно ставить.

— С каких это пор конокрады греха стали бояться? — съязвил Писаренко и сразу посерел: Шкурка сделал шаг к нему.

— Дурень, — Огийченко толкнул Писаренко, — он с тебя котлет сделает.

Но Шкурка, переменив решение, подошел к лошади, скрутил жгут и принялся растирать ей бабки, подбрю-шину и задние скаковые суставы, покрытые грязью и солеными подпалинами пота.

— Тоже мне хозяин, — буркнул Писаренко, искоса наблюдавший за Шкуркой, — вроде ему лошадь дорогая.

Шкурка протер коня, подвернул ногой сена, выбрал репехи, неизвестно откуда попавшие в челку, и вернулся. Присел на корточки. Писаренко опасливо отодвинулся. Шкурка укоризненно качнул головой.

— Не трону, Писаренко, не бойся.

— Да я и не боюсь. Не страшный.

Шкурка поглядел на дымное взгорье, облокотясь на Мишино колено.

— Кажись, штыковой отбивают, — сказал он. Сурово поглядел на Писаренко: — Конокрадством зря меня попрекаешь. Любил лошадь, через то и воровал. Не мог со спокойным сердцем глядеть, как достанется дураку конь на диво, на загляденье, а он его в хомут да кну-тятой: глядишь, через месяц, через другой — спина побитая, на холке черви, на шее желваки. Так и нудилось хозяину тому кубышку когтями отодрать. Часто до убийства минута оставалась. А коней распределял я по задумчивым хозяевам, тем, кто толк в животном понимали, а после следил, чтоб уход правильный обеспечивали. Если начнет баловать — по-честному предупреждаю; не послухает — снова уведу. Одну полуарабку урусовского конного завода пришлось в пять рук передать в каких-нибудь шесть месяцев. Замучился. А когда один калмыцкий князек начал над ней изгнушаться, — горячая была, а он ее в треножном путе в линейке гонял, — не утерпел я… Выпряг у него средь бела дня возле Развильного села и перегнал вот сюда, в Ростов-город. В цирк продал.

— Все ж продал, — укорил Писаренко.

— Даром не отдавал, труды-то не малые — но степям мотаться. — Шкурка улыбнулся. — Боками помню, как мне жилейцы «рафоломеевскую ночь» сделали. Не обижаюсь. Думаешь, Писаренко, за коней это? Нет. За то же, что теперь Дроздовский да Краснов со всякой нечистью на нас кидаются. Понял? Спасли тогда меня Мостовой и Павло Батурин. А теперь один — полковник мой, а второй — сотник. Жизнь, — Шкурка вслушался в частый винтовочный огонь, ветром проносившийся из края в край. — Пехота пока отдувается, а мы немцу на закуску. Тоже и мне вот чуть ли не пришлось в пехоту угодить. В первый раз в Кущевке, когда комплектование проводили. Прибыл-то я на коне, на общественном, а у самого в душе мутит. Знаю, на войне коней убивают. А если к лошади привыкнешь, да подвалют ее — трудно перенести. Пошел я тогда к Барташу, говорю ему: «Переведите меня из сотни в роту». Знал, что формируют пластунов до Ваньки Хомутова в Каялу. Опросил меня Барташ: «Почему же это так? Вдруг наклонности меняешь?» Объяснил я — почему. Добавил, что, если оставишь в кавалерии, все едино коня буду где-сь прятать, а пеши в атаку бегать. «Так зачем нам такая раздвоенная личность», — сказал Барташ и… оставил меня в сотне. «Убьют, мол, тебя в пехоте, приметный ты, а такие вроде нужны будут…» И вот прошлой ночью, когда тронул на Ростов полки товарищ Орджоникидзе, моего коня, как вы все знаете, убили под Каменоломнею… Запросился я снова в пехоту у Егора. Тоже не пустил.

— Почему же Егор не уважил? — спросил Огийченко, внимательно слушавший рассказ Шкурки.

— Пополняться негде. От Кубани ж забор. Дон-река…

— Служить, выходит, тебе в кавалерии до отрыва башки, — сказал Сенька. — На чужой шее завсегда лучше.

— Ну, это как сказать, — ухмыльнулся Шкурка, — вон на нашу шею лезут. Навряд на ней ладно умостишься. Колкая чужая шея, своя глаже…

Шрапнель, лопнувшая с привычным негромким звуком, покрыла бульбами черную воду.

— Нащупывают, — сказал Огийченко, — надо отсюда мотать.

Солнце спустилось, выбросив на небо корону золотых лучей. Бой разгорался. Мостовой приказал перевести весь конский состав на городскую окраину, а всадникам влиться в окопы. Ожидали четвертой атаки. Ребят выделили в группу коноводов. Сенька запротестовал, но Батурин сердито цыкнул па него, и тот сразу смолк. Расположившись в предместье, Сенька расстелил шинелишку и заснул, поручив другу трех доверенных ему лошадей.

За ночь с большими для противника потерями было отбито две атаки. Ночью приходила Донька проведать. Она принесла ребятам суп, пахнувший лавровым листом и корицей, и банку фруктовых консервов. Донька сообщила, что немцы повели наступление на Нахичевань со стороны селения Салы, с расчетом отрезать составы поездов, подходивших из оставленного Новочеркасска. Она передавала, что, по приказу Орджоникидзе, отступать пока не велено, выводят эшелоны.

Седьмого мая, прохладным, чуть прозрачным утром, появились аэропланы. Гул моторов действовал на нервы своей угрожающей новизной больше, чем артиллерия, к которой уже привыкли. Кони тревожно топтались, перестали есть. Дневальные окрикивали их, замахивались. Сенька, томимый любопытством, ловко вскарабкался на крышу небольшого облупленного домишки. Он снял шапку, начал махать ею и кричать, точно прогоняя непрошеных гостей.

— Слезь, черт щербатый, — закричали снизу красноармейцы, — расположение выдаешь.

— Мишка, давай сюда! — кричал Сенька.

— Нельзя.

— Что ты их слухаешь, кацапов.

Миша взлез с противоположной стороны, чтобы не раздражать бойцов резерва. Три самолета прошли над недалекими коричневыми буграми. Самолеты напоминали прозрачнокрылых стрекоз, летавших у ближней протоки, и их не хотелось бояться. Но вдруг взметнулись быстрые косые столбы, докатилось несколько громовых разрядов. «Стрекозы» уходили на Гниловскую, покачивая блестящими крыльями и задирая носы.

— Ушли, гады, — возмутился Сенька. — Я бы их с винта достал.

— Так только кажется, — тихо сказал Миша, пораженный впервые виденной им воздушной атакой, — нам бы таких.

— А ты думаешь, у нас нету? Еще сколько.

— Видел, что ли?

Сенька смутился, но потом быстро оправился.

— Я вот и Москву не видел, и Аршаву не видал, а есть же они на свете.

Прибегавшие за патронами подносчики сообщили новость: убит Лучка, ранен Барташ; называли еще десяток фамилий. У Миши дрогнуло сердце. Смерть подхватила людей ему хорошо знакомых. Неужели убит Лучка? Он вспомнил Лучку, вернувшегося с германского фронта с простреленной у локтевого сгиба рукой, заключенной в лубок. Лучка любил воевать, и смерть всегда оставляла его. Под Ростовом Миша видел его в трех атаках бесшабашно храбрым и увертливым. В полдень слух опровергли те же самые подносчики. Лучка, оказывается, приполз к Темернику, зажимая рукой живот, разорванный крупным осколком. Приполз, когда его взвод уже разделил сахар и хлеб вместо тридцати двух на тридцать одного человека. Обрадованные бойцы, не скупясь, отделили от своих порций, но взводный не мог есть. Тут же Лучку отвезли в Ростов на операцию.

На мотоцикле проехал связной из штаба армии. Ему было известно содержание приказа.

Держаться!

К предместью шли и тащились раненые. Многие из них умирали на полпути от потери крови и от огня противника. Сообщение с передовой линией стало опасным. Кругами, вперебежку добрался к резерву Огийченко. По приказу Мостового он собрал почти всех коноводов, в том числе и ребят, и увлек их за собой. Снова появился мотоциклист из штаба.

— Держаться! — крикнул он.

Он метался по боевым участкам, видел, как кипел бой, как в огненное кольцо охватывался город, и он повторял единственное слово приказа, продиктованное худощавым черноватым человеком — чрезвычайным комиссаром высшей власти молодой героической Республики:

— Держаться!

В этот день было отражено десять штыковых атак. В этот день, впервые в истории войн, жил ейский казак и председатель Совета Батурин водил для контрудара свою сотню, 'вооруженную только кинжалами. Казаки дрались своим страшным оружием остервенело и жестоко. Кинжальная атака на два часа затушила повторные попытки штурма. Люди Батурина после атаки жадно ели хлеб, беря его окровавленными руками. Наевшись, ровно пятнадцать минут спали вповалку за взгорьем.

Весь день шел бой, и это было как бы продолжение тяжелого крестьянского труда. На один упруг приходилось три рукопашных. К атакам привыкли, и без них было непонятно тоскливо. Весь день по плану командования выводили поезда, не считаясь с ураганным артиллерийским огнем, который беспрерывно вели немецкие и белогвардейские батареи. На всех участках фронта появлялся человек в штатском костюме, с шапкой курчавых волос. Он вносил успокоение в сердце даже профессионалов воинов, издерганных беспрерывной канонадой и многочасовым напряжением. Начиная с полудня и до глубокой тревожной ночи вместе со взрослыми дрались и ожесточались два жилейских мальчишки, и в души их не закрадывалось сомнение. Цель борьбы была ясна и определенна. С самоотвержением юности они шли в атаки; зажмурив глаза, убивали людей, и ночью их не мучили кошмары убийства. В короткий час отдыха они засыпали, как после тяжелого и нужного труда.

Перед утром, проверяя оставшийся запас патронов, Барташ наткнулся на коричневую тетрадь, дневник Дроздовского, по забывчивости не сданный ему, комиссару… Он прочитал эти жестокие манерные записи. Из тетради выпал конверт с адресом, написанным ученическим почерком Ивги.

— Ты должен написать домой письмо, — сказал Барташ проснувшемуся Мише, — а в сумах у тебя я обнаружил пять патронов.

Миша вспыхнул, будто уличенный в краже.

— Я оставил их на крайний случай.

— Сегодня этот случай настал.

Миша писал второе письмо в Жилейскую станицу, которое тоже будет опущено за подкладку кубанской курпейчатой шапки. Барташ с любовью наблюдал за ним. Мальчик шевелил губами, хмурил брови, долго сидел в глубоком раздумье и, мельком бросив взгляд на комиссара, спешно черкал по бумаге куцым огрызком карандаша. Барташ, удобнее устроив раненую руку, раскрыл полевую книжку, испещренную синими буквами-копиями отданных распоряжений. Он нашел чистый листок.

«Хорошая мама, — написал он, — вы имеете неплохого сына. Это же передайте отцу. За два дня пасхи мы выдержали шестнадцать штыковых атак, и ваш сын был наряду со всеми. В его шестнадцать лет этого достаточно. Когда-нибудь сравнят поступки разных людей, и ваш сын много выиграет от этих сравнений. Он поступает правильно, и вы помогли ему в этом. Простите за вмешательство в вашу семейную жизнь, но семья ваша значительно расширилась, Елизавета Гавриловна, вас, кажется, зовут именно так. Мне тоже хочется назвать вас своей матерью, хотя разница в летах у нас незначительная. Мы победим и сохраним вам сына. Ваш Ефим Саввич Барташ».

Он вырвал листок, медленно свернул и передал его Мише.

— Вложишь в один конверт. Письмо твоей маме.

— Маме? — удивился Миша. — Да вы ее не знаете.

— Я знаю всех хороших матерей, — сказал Барташ, тепло глядя на мальчишку. Барташ закашлялся, и кровь окрасила платок.

— Ефим Саввич… товарищ комиссар!

— Ничего, Миша… товарищ боец. Меня очень невежливо стукнули в грудь прикладом, не зная, очевидно, что я — важная особа, комиссар, и что мне вредят побои… Одним словом, кровохарканье… Полный покой и диета, как советуют доктора. «За око — два ока, за зуб — все зубы» — так, кажется, пишет Дроздовский, — Барташ улыбнулся, приподнялся. — Опять надо торопиться на работу… А этот дневник, — он показал тетрадь, — я прихвачу. Надо еще кое-кому знать мысли образованных и «честных» офицеров…

Упорное сопротивление красных заставило противника подтянуть свежие части. В бой за Ростов почти целиком был введен авангард оккупационной армии Эйхгорна, поддержанный сильными отрядами Дроздовского, полковника Денисова, Туроверова, Быкадорова, Семилетова.

К вечеру седьмого мая штурмовой атакой превосходных сил регулярной пехоты была взята Гниловская. Артиллерия обрушила ураганный огонь на вокзал, мосты и левобережную станицу Заречную.

Мостовой получил приказ прикрывать левый фланг отходящей третьей колонны. Значительно поредевшая пехота была выведена из боя заблаговременно.

Отшвырнув конной атакой нажимавший на пятки стрелковый батальон, Мостовой вывел батарею и последним покинул вторую, наспех вырытую линию мелких траншей.

Отступали по Таганрогскому проспекту. Из окон стреляли.

Рысью выскочили на Садовую улицу и вскоре достигли вокзала. Оставив полк в подкове привокзальной площади, Мостовой побежал разыскивать командарма, но наткнулся на Орджоникидзе, руководившего отступлением…

Он стоял на перроне, невдалеке от главного входа. С ним были некоторые командиры и ординарцы — связные, приданные от отрядов. Вытягивались последние эшелоны, заполненные арьергардной пехотой. Некоторые солдаты, добравшись до вагонов, сразу же опрокидывались и засыпали. Зачастую из дверей и теплу-шечных окошек высовывались простреленные и запыленные знамена и флаги.

— Все правильно, — спокойно сказал Орджоникидзе, выслушав рапорт Мостового, — все правильно. Придется еще немножко поработать, товарищ Мостовой. Они постараются прорваться. Батарея с вами? Поставьте ее на картечь. Пулеметы?

— Имеются.

— Это хорошо. Для нас хорошо. Простреливайте улицы. Отойдем последними, ничего не попишешь… С мостами сами знаете, что делать, воевали же.

— Взорвать?

— Не совсем. Они нам могут пригодиться.

На путях начали рваться гранаты. На кирпичных стенах вокзала пули и осколки оставляли кусаные следы.

…Батурин выводил полк; Мостовой еще оставался на вокзале. Он задержал с собой Огийченко, Мишу, которого тот не хотел от себя отпустить, молчаливого австрийца Франца, бывшего батрака Батуриных, и трех казаков Лучкиного взвода.

Плоские щеки Егора покрылись какой-то грязной щетиной, веки набухли и покраснели, на спине выступили мокрые пятна. Черкеска была неудобна для жаркой погоды. Появился командир батареи, храбрый и неутомимый солдат, сделавший поистине чудеса со своими разболтанными трехдюймовками. Заметив возбужденное лицо командира батареи, Мостовой издали покричал ему:

— Выводим орудия, выводим!

— В тупике снаряды, эшелон! — подбегая, крикнул командир батареи и угрожающе взмахнул кулаком, точно Мостовой был виновен в том, что в тупике остаются снаряды.

— Ну что ж поделаешь, — сказал Егор.

— Вытягивать нужно, снаряды же, не навоз!

— Поздно.

Мостовой слушал, как от коротких взрывов вздрагивают рельсы. Команда подрывников разрушала крестовины, поворотные круги, взрывала сухопарники и цилиндры паровозов.

— Дай подмогу, Мостовой, — попросил командир батареи, — вытянем.

— Возьми, — коротко бросил Егор.

Солдат зацепил за пояс Франца, ближе всех к нему стоявшего, и потащил за собой… Миша видел, как бежали коротконогий солдат, придерживая рукой неуклюжий кобур артиллерийского нагана, и худой, сгорбленный Франц, похожий на галку, прыгающую с кочки на кочку. Мише показалось, что они не справятся одни, что им нужна помощь.

— Товарищ командир, можно мне? — попросил Миша. — Можно?

— Давай, — разрешил Егор, толком не расслышав, о чем просит мальчишка.

Обрадованный Миша припустил по перрону.

— Вернись! — кричал Мостовой вдогонку. — Мишка, вернись!

Но он не слышал приказания Мостового. Огийчен-ко, кинувшийся за ним, споткнулся, и опрокинув ногой бидон с нефтью, выругался и прекратил преследование.

Вагоны со снарядами стояли в тупике, на многих из них были нарисованы ядра с горящими фитилями.

Вагоны, вероятно, преднамеренно были расцеплены через два на третий. Командир батареи побежал в депо за паровозом. Франц и Миша принялись накидывать сцепные крючья.

— На железной дороге работал до войны, — приговаривал Франц, ловко подлезая под буфера. — Поезд опасный. Один снаряд сюда — бах, и город капут.

Из ворот депо полз паровоз. Командир батареи выглядывал из окна, размахивая наганом. Паровоз пропыхтел вперед и потом задом подъехал к составу. Лязгнули буфера.

— Нацепку сделаю, — покричал Франц, — не слезай!

Машинист перегнулся на поручнях.

— Гляди башкой не влипни промежду тарелок…

— На железной дороге работал, до войны, — поднимаясь в кабинку, сказал Франц.

— Ишь ты, прыткий, — сказал угрюмо машинист, трогая состав.

Командир батареи нюхнул дуло нагана, спрятал его.

— Коменданта пришлось кокнуть. Паровоз не давал, вражина.

— Это хорошо, — снисходительно согласился Франц, регулируя нефтяную форсунку.

Проскочили широкий искристый Дон, пролетели Заречную, опасность осталась позади. Командир батареи расстегнулся, взял руку Миши и приложил ее к груди. Тело было холодно как лед.

— Такая кровь, парнишка, — сказал солдат, — перед смертью стынет.

— Перед смертью? — удивился Миша.

— Эх ты, парнишка, — улыбнулся командир батареи, — попади в нас хоть одна слива, и… «мы жертвою пали в борьбе роковой»…

* * *

Выйдя на левый берег, Мостовой развел мосты и кавалерийскими шашками тола взорвал разводные механизмы.

— Прощай, Ростов-город, — Батурин снял шапку.

— Нет, не прощай, а до свидания, — поправил его Егор.

Измученные всадники вступили в пыльные улицы Батайска. За первой сотней следовал полковой скарб жилейцев, пополненный двумя знаменами, отбитыми в крутой темерницкой долине.

Головные инженерные части немецкой оккупационной армии в течение суток сумели навести мосты. Дон перешел авангард Первого армейского корпуса, подкрепленный казачьей конницей. После короткого боя полковник Быкадоров, совместно с германским батальоном и кавалерийским отрядом Добровольческой армии, под командой полковника Глазенапа, овладел селением Батайск и выбросил сильные разведывательные отряды к хутору Злодейскому и станице Ольгинской. Отсюда, от ворот Ростова, открылся путь, о котором мечтал еще Бисмарк. Путь из Европы в Азию лежал через поля и станицы Кубани, Ставрополья и Терека, богатые хлебом, скотом и лошадьми.

Навстречу оккупантам подвинулась Северо-Кавказская советская армия. На пути вторжения поднялись штыки кубанцев и ставропольцев. Образовался Ростовский фронт. Проходы к югу были закрыты, продвижение остановлено. Начались бои…

 

ГЛАВА IX

Станица чутко прислушивалась к фронтовым новостям. Возле Совета всегда стояли толпы. Шульгин с утра вывешивал сообщения из-под Батайска. Ежедневно Лука заезжал за соседом, и они отправлялись к Совету. Карагодин читал сводки вслух, а малограмотный Лука, опершись на палку, слушал его со вниманием, заставляя повторять непонятные места. И Карагодин и Батурин послали своих детей на войну, и это их сближало. То, что Мостовой поднялся над его сыном, Луке не нравилось, и он частенько сетовал по этому поводу, всячески превознося удаль и сметку Павла. Поражение немцев под Батайском и на Тамани и радовало и тревожило. Камалинцы, приезжавшие в станицу на вальцовую мельницу, говорили, что Деникин договаривается и с Германией и одновременно с Англией и Францией. С Деникиным был Гурдай, которому Лука доверял. В станице посоветоваться было не с кем. Последнее время старик Батурин боялся высказывать свои мысли даже Перфиловне. Он с тревогой наблюдал, как от него отделялось казацкое старшинство. Лука чувствовал, что он остается одиноким, и это пугало его.

Однажды ранним утром в кухонное окошко постучался Велигура. Бывшего атамана привезли на линейке гунибовцы, тотчас же уехавшие за Кубань.

— Как это, а? Иван Леонтьевич… — лепетал Лука, опешйв при появлении гостя, своего давнишнего недруга.

— Ради безопасности, — строго сказал Велигура, кладя в угол вещевой мешок, — домой нельзя. Как бы Степка Лютый не заарканил. У тебя, в комиссарской хате, в самый раз.

— Издалеча?

— Сейчас из Гунибовки.

— А в обчем откуда?

— Из Сальоких степей, Митрич. От самого генерала Деникина.

Лука цыкнул на Перфиловну, раскрывшую было рот, и приказал ей наглухо затворить ставни. Лязгнули болты. Лука, передвигаясь на цыпочках, вложил в пробои задвижки и присел с Велигурой рядом.

— Как там?

— Тронет скоро великое войско Антон Иванович, — в том же строгом тоне продолжал Велигура, — худо будет тем, кто супротив него держался. Уже почти все станицы на поклон к Деникину приходили, хлеб-соль привозили. А вы как мыслите?

— Да я-то при чем? — воскликнул Лука. — Меня общество на такие ответы не уполномочивало.

— Мы уполномочиваем, Лука Митрич, мы, — внушительно сказал Велигура. — Велел передать Никита Севастьянович Гурдай свой поклон.

— За поклон спасибо.

— Требует тебя к себе.

Лука отодвинулся.

— Не поеду, — решительно заявил он. — Чтоб в армавирском каземате сгноили, как Литвиненкова? Мне и при этой власти за воротник горячую золу не сыплют.

— А другим?

— За других мне болеть незачем.

Велигура промолчал, не желая ссориться с упрямым и запальчивым стариком. Лука был нужен Велигуре как отец Павла.

— Не по-христиански, Лука Митрич, — смиренно сказал Велигура, — только лишь бы себе выгода… А люди?

— Отмолюсь как-нибудь, — буркнул Лука, — будет поп по новину ходить, нагорну ему чувал озимки. В два лба отмолим.

Перфиловна укоризненно покачала головой, вздохнула… Велигура поднялся, взялся за лямки мешка.

— Простите за беспокойство. Не обессудьте…

Эти слова, прозвучавшие угрозой, отрезвили Батурина. Уход Велигуры означал полный разрыв с казачеством, и это было настолько страшно, что почти не укладывалось в его сознании. Лука суетливо зашаркал сапогами.

— Куда ж ты поедешь, Иван Леонтьевич? Перфиловна, дай умыться гостю. Может, постель разобрать, Леонтьевич?

Велигура остался. Когда они трое в полутемной комнате сидели за завтраком, послышались глухие, словно удары молотка по дереву, винтовочные выстрелы. Велигура отодвинул ложку, приподнял брови.

— Стреляют?

Лука схватил шапку.

— Посиди тут, Леонтьевич, я погляжу.

Старик выскочил из комнаты и вскоре вернулся встревоженный.

— Отряд какой-то подходит. Вы бы спрятались, Леонтьевич. Беда будет, ежели нас застанут.

Лука принес лесенку, открыл чердачную ляду, Велигура скрылся наверху.

Выйдя в палисадник, Лука прилег вместе с Перфиловной у забора, обвитого повителью.

По улице трусцой пробежал Ляпин. Он был без шапки, в расстегнутом бешмете. За ним мчался полупьяный Очкас.

— Банда подходит! — кричал он. — Ховайтесь! Банда!

Женщины, выскочившие было на крик, бросились по дворам.

Лука видел, как Ляпни и Очкас, перемахнув через забор, окрылись в каратодииском подворье.

— Поползем отсюда, Митрич, — шепнула перепуганная Перфиловна.

— Лежи уже, — цыкнул на нее Лука, — куда черт понесет, заметят.

На площадь выскочили двое верховых. Один из них, в лихо заломленной шапке, подлетел к общественному колодцу, размахнулся, швырнул ручную гранату. Бурое облачко вспыхнуло, пророкотал разрыв. Лука пригнул голову. Перфиловна схватилась за уши. Дымок поднялся выше колокольни, поредел.

— Давай! Свободен! — заорал на всю площадь человек, бросивший гранату.

Второй всадник встал на седле, снял бескозырку и по-морскому просигналил руками.

Послышался звонкий ход колес. Крики, музыка. На тачанках, запряженных полукровками, ехал отряд. Поверх сена — ковры, на них бутылки с водкой, окорока, кадушки с медом, накрашенные женщины. Лука перекрестился, а потом оплюнул: одну из девок, в ризе, сиявшей под солнцем, он принял за священника. Волосы у нее были распущены, в руках она держала большой крест и чашу. Чубастый молодец в алой рубахе, с балалайкой в руках, сидел у ее ног, изредка прикладываясь к чаше.

— Светопреставление, — шептал струхнувший Лука.

Девка в ризе проехала. На тачанках играли граммофоны. Бражничало какое-то страшное и непонятное Луке войско.

Позади, подвязанные к осям, шли бараны, окутанные пылью. Бараны упирались, блеяли, крутили головами с позолоченными рогами. К линейке цепыо привязали медвежонка, неуклюже переваливающегося на мягких лапах. Парень во всем желтом потрясал бубном, и ему бешено подыгрывали на гармошках трое, вооруженные до зубов. Они сидели на тачанке, опустив ноги в одинаковых лакированных сапогах. Бубенщик прыгал так, что крылья тачанки стучали о колеса, и выкрикивал:

— Ой цы, огурцы!

Вот человек в дамской шляпе с резинкой. Расстегнутая красная черкеска напялена на голое мускулистое тело. Генеральские парадные брюки навыпуск. На босых ногах шпоры.

— Мир хижинам, война дворцам! — басом ревел обладатель красной черкески и генеральских штанов.

— Жизнь миг, искусство вечно!

Пьяный парень, овитый пулеметными лентами по обнаженному бронзовому торсу, потрясал шароварами, очевидно специально для пего выкроенными из цветного шелка.

— Сами морские, брюки костромские! — горланил он, поворачиваясь и сверкая белозубым ртом.

Люди, усыпавшие тачанки, кричали, плясали, чокались чашами, наполненными вином, подкидывали вверх бутылки, шапки. Все они были обвешаны оружием.

— Чертова свадьба, — тихо сказал Лука, — чертова свадьба!

Старик не со страхом, а со злобой смотрел на последнюю тачанку, на которой раскачивался пулемет. Возле церкви над щитком пулемета забелела дамская шляпка и протарахтели выстрелы. «На память» — как называли анархисты этот прием — была выпущена очередь.

Лука приподнялся с посеревшим лицом.

— Что же это такое? — (всхлипнула Перфиловна.

Лука, долго стряхивая пыль, поднял глаза, налитые кровью.

— Ишь какому сатане наш Павлуша душу продал. Вот их программа!

Перфиловну испугали вид мужа и злоба, с которой он выложил свою мысль. Ей хотелось как-то смягчить происшествие, отвести гнев старика.

— Не наши это, Митрич, не наши. Наши товарищи не такие…

— Одна лавочка, — произнес Лука и, тяжело ступая, пошел к даму.

Войдя в дом, Лука долго молчал. Велигура, наблюдавший «чертову свадьбу» в слуховое окно, дал ему возможность подумать. Потом вкрадчиво спросил:

— Как же ответить Никите Севастьяновичу, Митрич?

— Чего это он, — неожиданно выкрикнул Лука, — опять обжулить хочет?

Велигура потерял прежнее спокойствие.

— Чего ты, Митрич? Чего ты? Бог с тобой.

Лука исчез и вернулся с тряпичным свертком. Принялся быстро руками и зубами развязывать его.

— Ишь каких красуль понадавал, — негодовал он, тыча радужные бумажки акций, — фабрикантом, мол, будешь сахарным. С-а-х-а-р-н-ы-м з-а-в-о-д-ч-и-к-о-м… Я за пять лет урожай гарновки за эти самые акции ссыпал. На три тысячи золотом. Хату ими оклеивать?

Велигура решил применить уловку.

— Зачем хату, Митрич? — сказал он. — Упоминал и про это Никита Севастьянович. Пущай, говорит, приезжает, за мной вроде должок есть. Золотом отдам.

— Золотом? — с недоверчивой алчностью переспросил Лука. — Да где он его возьмет?

— Где? — Велигура наклонился — Пять мажар с ека-теринодарского казначейства вывезли… Всех ублаготворить хватит.

— Ублаготворят! — буркнул Лука, все еще не сдаваясь. — Небось всё басурманам подвалили за всякий хабур-чубур. Стыдно им, генералам твоим. Товарищи супротив германца вышли, а господа продаются, сволочи. Хвост ему подносят.

— Еще неизвестно, кто подносит, — сказал Велигура. — Лучше всего на проверку съездить. Гурдая повидаешь там, генерала Деникина аль Алексеева, что все едино. Они люди обходительные, вежливые, благородные. Потолкуете. Узнаешь сам, чем они дышат, за кого руку держат. Может, помилование для Павлушки выговоришь.

Последний довод окончательно сломил старика, но он пока молчал.

— Уж поехал бы, Митрич, — посоветовала Перфиловна, — спрос денег не просит. Верно, надо Павлушке на выручку идти. Не дай бог какой перемены — засамосу-дят его. Как Шкуркина, засамосудят.

Лука подозрительно посмотрел на Велигуру.

— А чем ехать? Будет дело аль не будет, а пару коней с линейкой посеешь.

— Коней братовых запряжем, Мартыновых…

— А ежели возьмет Степка Лютый в подозрение, а?

Вывороченное веко Луки покраснело. В глазах появился страх, и натужно вздулись на лбу и шее ветвистые старческие жилы.

— Объяснишь, что едешь вроде как на Калмытчину, за бычаташи. Сейчас самое время.

— Ладно, — согласился Лука, — придется трогать.

В горницу влетела, запыхавшись, Любка, ходившая на станичный бок за керосином.

— Батя, маманя! Вот смех… — она запнулась. — Чего это вы в потемках?

— Со свету тебе потемки сдаются, — окрысился Лука, — какой там смех подцепила»?

— Чертову свадьбу видели?

— Ну, видели.

— Порушил ее Степка Лютый.

— Как порушил?

— Догнал их с богатуицами на выезде, всех повязал. На площадь привел, суд открыл. Вроде шомполов влепит.

— Ну, иди, иди, — Лука подтолкнул невестку к двери, — пет нам дела до той свадьбы. — Притворил дверь. — Ну когда же, Иван Леонтьевич, в путь-дорогу?

— На ночь выедем, Лука Митрич. Надо еще кама-линцев и гунибовцев добавить, чтоб делегацией… — Он вытер потный лоб, улыбнулся. — Ну и намучил ты меня, Митрич. Страху набрался. Нас-то, членов рады, всех по станицам послали казаков поднимать. Кто с хитростью, вроде меня, еще туда-сюда, живым ноги уносит, а кто в открытую… Вот в Лабинском отделе двух выборных ба-талпашивцев опознали. Долго жить приказали.

 

ГЛАВА X

Текинцы окончили утреннюю молитву. Они убрали в ковровые сумы кумганы, из которых производили омовение, натянули сапоги, ноговицы и сели в кружок, поджав под себя ноги. Верховые лошади сухой горской породы были привязаны витыми чумбурами к молодым акациям, обглоданным добела. У дома, стоявшего в глубине окруженного службами двора, свисал георгиевских цветов штабной флаг Добровольческой армии.

Текинцев вызвали для сопровождения командующего в станицу Манычскую, где предполагалось авидание Деникина и атамана Донского войска — Краснова. Отсюда со двора, где расположились текинцы, виден острый шпиль церкви, похожей на часовню. В церковь отправился Деникин прослушать обедню и панихиду по «убиенном» Лавре Корнилове. Корнилов молился в этой же церкви перёд первым кубанским походом.

Скучающая охрана не знала, как убить время. Посматривая на шпиль колокольни, конвойцы перебрасывались гортанными возгласами. Они вспоминали своего бывшего господина, сравнивали с настоящим и осторожно пересмеивались. Они между собой называли Деникина «байсан енэрал». С холодным презрением они провожали глазами офицеров, суетливо сновавших по двору. Офицеров было много. Группами и в одиночку офицеры прибывали сюда, в Мечетинскую, а их, текинцев, конвойцев Корнилова, выручивших его из быховского плена и совершивших с ним ледяной поход, оставалось все меньше и меньше.

Под навесом двое казаков-вестовых точили кухонные ножи, словно кинжалы: поворачивая и ногтем проверяя жало. Кончив, ушли на кухню, пде вскоре застучали эти же ножи. Сегодня в доме ожидали к завтраку почти весь генералитет, и хозяйка готовила обильное угощение.

Один из текинцев вынул из ножен шашку, осмотрел ее, провел по лезвию пальцем, покачал головой. Он на ощупь определил мелкие, почти невидимые глазом зазубрины. Текинец лениво поднялся и пригласил с собой чернобородого арсаринца Рахмета, одного из любимцев Корнилова. Они направились под навес и принялись налаживать точило по-своему: перевернули, вылили из кожуха воду и закрутили камень всухую. Из-под клинка вырвались неяркие, но длинные искры. Затем они подлили воды, чтобы докончить наводку. Сталь мягко зашуршала. Текинцы, оставшиеся на месте, что-то прокричали, цокая по-соловьинаму языками. Чернобородый Рахмет, засучив рукава гимнастерки, принялся взмахивать шашкой. На его бледном лице появилось жесткое выражение. Послышался отчетливый свист стали. Текинцы закричали: «Ай, яша! Чох якши, егит!»

Во двор, сопровождаемые рябым донцом, вошли два степняка-кумыка. Кумыки трое суток гнали баранту, закупленную у них для продовольствия. Текинцы позвали их, но кумыки, не понимая языка, остановились, сняли лисьи треухи и боязливыми и одновременно завистливыми глазами смотрели на роскошное убранство конвойцев. Рахмет, подморгнув друзьям, пошел к кумыкам, поворачивая клинок так, чтобы он сверкал на солнце. Текинцы шутливо закричали: «Елдерне, егит. Чалма, егит!»[4]Не убей. Не руби!

Кумыки бросились бежать, достигли крыльца и замахали треухами перед донцом. Текинцы посмотрели друг на друга, заулыбались. Они знали заранее, чем окончится посещение штаба степняками. Денег им не дадут, но вручат расписки, подписанные генерал-квартирмейстером Плющик-Плющевским. Выйдя из штаба, кумыки с растерянным видом будут крутить бумажки, пока на них не цыкнет и не прогонит их часовой.

Деникин мучительно ожидал конца богослужения в небольшой, до отказа набитой и душной церкви. Он стоял на почетном месте, у самого клироса, а причт, усиленный тремя полковыми священниками, служил полную и торжественную обедню, чтобы угодить командующему. За спиной Деникина разговаривали Кутепов и Марков. Они перебирали даты великой войны, даты решающих сражений, вспоминая, чем же был раньше знаменит полковник Дроздовекий, теперешний герой Ростова. Дроздовекий был им известен понаслышке как способный боевой офицер, но не больше. Марков хвалил его за поход из Бессарабии в Ростов, а Кутепов поругивал генерала Кильчевокого, который не смог выполнить поручения генерала Щербачева, поручения, принесшего теперь Дроздовскому славу.

Выдвижение новых имен в этой войне, где популярность достигалась не интригами, а настоящими делами, немного пугало Деникина. Но поход Дроздовского был весьма кстати. Прибрав к рукам его офицерский корпус, Деникин приобрел бы явное преимущество перед своим неожиданным соперником, атаманом войска Донского генерал-майором Красновым.

Обедня подходила к концу. После нее предполагалась панихида. Вышел дьякон с багровым от выпитой водки лицом. Он раскатисто провозгласил многолетие, от себя добавив здравицу в честь «ныне царствующего дома». Дьякон решил угодить знатному прихожанину, но переусердствовал. Перемахнувшись крестом во славу «ныне царствующего дома», Деникин все же остался недоволен. Кадровому белому офицерству, связанному с прошлым русской истории крепкими военными традициями, конечно, безразлично было, упоминался или нет бывший царствующий дом во время официальных богослужений, но что могли подумать «левые» элементы, находившиеся при армии, а тем более простые казаки. И те и другие открыто выступали против монархистско-реставрационных стремлений некоторой части армии.

Деникин считал себя тем вождем националыго-во-енной диктатуры, которому предстояло объединить и использовать усилия различных политических группировок — правых, либералов и умеренных социалистов, порознь слишком слабых, чтобы нести бремя борьбы.

Он мысленно упрекал своего предшественника Корнилова, не умевшего сочетать в одном лице и солдата, и государственного деятеля. Вспомнил, как Корнилов третировал кубанское правительство за стремление к самостийности, наживая тем лишних врагов. А вот теперь то же самое правительство, обласканное им, Деникиным, помогает ему взрывать почву Советской Кубани. В душе у Деникина мелькнула тщеславная мысль, что он, пожалуй, в интеллектуальном отношении выше Корнилова, дальновиднее и хитрее. Мысль эта ему понравилась.

Деникин приосанился, поправил неудобный стоячий воротник, подпиравший его рыхлые щеки.

Он первым пошел к кресту, и уже за ним, по чинам и рангам, цепочкой вытягивались остальные. Командующий ткнулся усами в металл и пошел к аналою, где готовились к панихиде…

Вот окончилось нудное богослужение. Чьи-то руки торопливо расхватывали освященные просфоры. Церковный сторож — плутоватый мужик, давно потерявший всякую веру, — побурчав на жадность господ, отошел и, сплевывая на пальцы, торопливо загасил свечи у отдаленных киотов. Остановился, нетерпеливо посматривая на начальство, возле которого зря горел воск.

Деникин пошел к выходу в сопровождении Эрдели, Гурдая, Маркова, Кутепова и Покровского. Алексеев шел позади, со своим сыном и с Кулабуховьш. Тот что-то говорил генералу, склонившись к нему. Алексеев безразлично поддакивал.

У выхода, на паперти и до самых ворот, стояли местные жители, в большинстве своем низкорослые крепыши-донцы, мужчины и женщины. Они встретили Деникина сдержанно-осторожным шепотом, расступились.

«После тяжелого похода очутиться вновь в такой спокойной солнечной станице!» Деникину захотелось поделиться с Марковым своим ощущением умиротворенности, но, вспомнив, что за спокойствие надо прежде всего поблагодарить немецких оккупантов, отвлекших внимание красных, сдержался и до штаба ехал в несколько подавленном настроении. Еще бы. Ему приходилось не только восстанавливать русскую монархию, но и опираться при решении этой политической задачи фактически на войска кайзеровской Германии.

…Романовский вышел к столу и с усталым видом разломил пропитанную вином просфору, поданную ему женой. Украдкой перекрестившись, он съел половину, а вторую отложил на столик, стоявший в «святом углу». Все утро Романовский потратил на прием маклеров из ставропольских прижимистых полупомещиков, которые должны были закупить и подогнать косяки лошадей в села по пути предполагаемого марша нового похода. Кроме того, он строго конфиденциально побеседовал с Шаховцовым, прибывшим из советской ставки и передавшим ему интересные новости о серьезных трениях между главкомом Автономовым и чрезвычайным штабом обороны Республики.

Усиленную деятельность своего начальника штаба Деникин ценил выше работы строевых командиров и вообще кого бы то ни было. Деникин считал Романовского прямым продолжателем своего дела и прочил себе в преемники. В армии не любили Романовского, обвиняли его в интриганстве, и это предвзятое, иногда даже враждебное отношение к Романовскому Деникин объяснял завистью.

Проголодавшийся, утомленный непривычно долгим церковным стоянием, командующий расстегнул ворот, высвободил шею и заложил за ворот салфетку. Кругом стучали ножами и вилками. Вестовые, помогавшие хозяйке, смущались и неловко прислуживали за столом. Завтрак был обилен и из свежих продуктов. С едой к Деникину возвращалось хорошее расположение духа. Он ел, похваливал, доставляя тем удовольствие хозяйке дома — жене, как она сама себя называла, «интеллигентного купца». Только баранина не пришлась ему по вкусу, он отодвинул ее и сострил, что «баранина определенно пахнет текинцем».

Романовский тихонько рассказал о конфликте, в лагере красных, и Алексеев улыбнулся.

— Мы ставили этот прогноз, — удовлетворенно сказал он. — К власти привыкали веками.

Романовский передал Деникину диспозицию Краснова по овладению селением Батайск. В ней значилось, что в правой колонне действовали германский батальон и батарея, в центре — донцы, а в левой — отряд полковника Глазенэпа.

Деникин внимательно перечитал диспозицию и ткнул пальцем в слова: «германский батальон».

— Вы укажите Краснову. Нельзя же фиксировать в Документах подобные операции: немцы — Добровольческая армия! Это же пища! Пища для врагов! — воскликнул он, приподняв брови. — Я захвачу эту диспозицию с собой, Иван Павлович. Я сам укажу Краснову.

За столом распили вина немного, по Марков, обычно сдержанный и корректный в обществе, опьянел и неудержно разошелся. Он размахивал руками и громко, как будто командуя, рассказывал подробности известного всем эпизода с разоружением «краснокожего» бронепоезда под станицей Медведовской. Голос Маркова назойливо звенел в ушах. Деникин умоляюще поглядывал в его сторону, но Марков продолжал громко говорить и время от времени стучать по столу ножом.

Рядом вполголоса разговаривали Гурдай и Алексеев. Смерть сына, поставленная Гурдаем в вину «большевикам», окончательно ожесточила его, и он высказывался за немедленное выступление во второй поход. Алексеев же был осторожен и тщательно, сам и через Романовского, подготовлял базу, в первую очередь путем развертывания широкой агитации и агентурной работы.

— Вы не правы, Никита Севастьянович, — сухо говорил Алексеев, внимательно смотря на Гурдая. — Покойный Лавр Георгиевич прежде всего принадлежал к категории воинов, но и он никогда не возражал против применения агентурной службы. По опыту последней войны нам известно, что зачастую один хороший агент стоит десятка выигранных сражений. После любого сражения, даже окончившегося победой, чрезвычайно туманны дальнейшие перспективы. Но ловкий соглядатай-лазутчик, тем более пользующийся у врага доверием, всегда сумеет рассеять этот туман.

— Мне не по душе такие методы борьбы, Михаил Васильевич, — вспыхнул Гурдай, — может быть, потому, что в здоровой» среде Кубанского войска воспитывалось прежде всего стремление к прямому боевому действию, умение наносить прямые и честные удары.

Алексеев потер лоб, что было у него признаком раздражения, и еще более сгорбился.

Деникин приподнял брови.

— Минуточку, Никита Севастьянович, одну минуточку, — оказал он Гурдаю, — боевые-то части никогда и не знают, в результате каких комбинаций их посылают на прямое сближение. Вероятно, и вам в свое время, как строевому офицеру, эти комбинации тоже не были известны. Теперь же, волею судьбы и некоторых обстоятельств, вы подвинулись ближе к мозговому центру армии, и вам в большей мере открыты некоторые пружинки.

— Я и раньше не так уж далек был от «мозгового центра», как вам кажется, — возразил Гурдай.

Деникин покровительственно качнул головой.

— У нас пока не так велика армия, чтобы рисковать ею на прямом ударе, как вы выразились, — сказал Деникин. — Запальчивость не всегда хороша, и храбрость главнокомандующего отлична от храбрости командира дивизии и от храбрости капитана гренадерской роты. Лавр Георгиевич, к сожалению, не всегда помнил эту истину. — Деникин допил чай. — Так вот какие дела, Никита Севастьянович…

Гурдай обидчиво возражал:

— Все же я не помню, Антон Иванович, чтобы значительные битвы были выиграны в результате донесений шпиков и лазутчиков. Я сторонник войсковой разведки, безусловно способствующей успеху боя…

— Кроме непосредственных боевых операций, существует еще политика, которую вам не советую игнорировать, — строго заметил Деникин, не любивший возражений. — Когда война перестает быть национальной, она становится классовой и, как таковая, должна иметь успех у населения. Кто убедит население, тот победит. К сожалению, в своем арсенале мы не имеем демагогического оружия большевиков, а нам до зарезу нужно равноценное оружие. И вы не представляете, как это трудно, весьма трудно, ибо его нужно не только отковать, но и изобрести. И тогда на помощь приходит вековая школа агентурной службы. Вспомните хотя бы такого агента, как Малиновский, о котором нам не так давно поведал Родзянко.

— Но Малиновский бесславно погиб, — сказал Г урдан.

— Вы имеете в виду его расстрел? — сухо спросил Алексеев.

— Безусловно.

— Казнь после долгих лет плодотворной работы не бесславна. Он выполнил свой долг и погиб. У живых обычно больше бывает неприятностей, чем у мертвых.

Деникин сочувственно кивал головой.

— Верно. Вот, например, у нас с вами, Михаил Васильевич. Надо ехать чуть ли не на поклон к главе «всевеселого войска». А вам, Никита Севастьянович, придется принимать делегации станиц и отделов, — Деникин посерьезнел, — но только в разговоре с ними, без… вы, конечно, понимаете, о чем я говорю? Мы, конечно, избавили бы вас от столь неприятных — и несовместимых с вашими принципами — обязанностей, — но что делать… С кубанцами должен говорить кубанец, а ваше правительство предпочло «степной глуши»— Новочеркасск… Вы готовы? — обратился он к Алексееву.

— Да, — сказал Алексеев.

— Я быстренько переоблачусь, и тронем, господа.

Степная дорога к Дону, к станице Манычской, где должно было состояться свидание Деникина с Красновым, имела славу небезопасной, и Романовский, кроме текинцев, выделил для сопровождения главнокомандующего еще сотню кубанцев, поручив общее командование Брагину.

Весьма польщенный назначением, Брагин рано поднял казаков, заставил почиститься и вывел на еще влажный от росы выгон. Он выделил старшиной Никиту Литвиненко, отличного служаку, известного ему еще по жилейскому полку, и приказал проверить четкость службы. Никита в течение двух часов добивался «четкости». Выстроив сотню, он подъезжал манежным галопом, кричал:

— Здравствуйте, орлы!

«Орлы» лихо кричали:

— Здравия желаем, ваш-выс-приц-ство!

Так продолжалось до тех пор, пока казаки не научились молодцевато и все сразу гаркать приветствие.

Когда Деникин вышел из штаба и, приняв рапорт Брагина, небрежно подкинул руку к шапке, здороваясь с конвойцами, они рявкнули так, что командующий вздрогнул от неожиданности. Оправившись, милостиво улыбнулся есаулу и сказал ему, как равному:

— Восстанавливаем армию?..

Деникин опустился на раскаленную кожу седла. Он не понимал прелестей верховой езды, но его воины, в большинстве конные, должны были видеть предводителя в седле. Алексеев и Кутепов уселись на тачанку.

Текинцы, державшиеся отдельной конвойной группой, хотели пристроиться непосредственно за Деникиным, но Литвиненко скомандовал, и его казаки оттеснили текинцев в хвост.

Текинцы заволновались, сгрудились в кучу, схватились за эфесы клинков. Рахмет подскочил к Литвиненко.

Алексеев кивком головы подозвал растерявшегося Брагина.

— Текинцев в голову, — сказал он, — это их право.

За околицей Деникин пересел в тачанку. Брагин попросил разрешения затянуть песню.

— Не советую, — Деникин поморщился, — у ваших казаков медные глотки. Зачем привлекать внимание противника.

Перевалив через железную дорогу, углубились в степь. Встречались редкие хутора-зимовники, косяки пугливых золотистых дончаков. На зимовниках стояли посты. Степь широко просматривалась кавалеристами Глазенапа и Покровского. На светло-голубом небе кружились барашковые облака. Впереди и по сторонам на расстоянии ружейного выстрела передвигались всадники головного и боковых дозоров.

— Предусмотрительный и осторожный офицер, — сказал Деникин, наблюдая за начальником конвоя, — вы хорошо сделали, назначив его, а не «печального хана» Резак-бек-Хаджиева. После смерти Корнилова он постепенно теряет ум. А этот Брагин, кажется, близок Гурда ю.

— Земляки, — ответил Алексеев и, помолчав, добавил — Есаул Брагин очень честно выполнил ряд моих секретных поручений. В частности, на него возложена связь с нашими людьми, приближенными к советским главкомам.

— Информация от… как его… Шаховцова?

— Да.

— Надо поощрять, Михаил Васильевич, — сказал Деникин, — тут следовало бы вэше личное представление. Чин есаула маловат для способного и преданного офицера… — Деникин приложил руку к шапке, вгляделся.

— Кто это?

По дороге, навстречу им, двигались подводы.

— Узнаем, — сказал Кутепов. — Вообще не опасно, поскольку пропустило охранение.

Брагин ускакал вперед. Вскоре вернулся, козырнул.

— Делегация прикубанских станиц, ваше высокопревосходительство. Возглавляет член Законодательной рады — Велигура.

— Почему же они отсюда? — спросил Деникин. — Кубань не в той стороне.

— В объезд.

— С хитринкой, — пояснил Алексеев, — мужички. И честь соблюсти, и капитал приобрести! Направляйте к Никите Севастьяновичу Гурдаю.

Лука внимательно и с некоторым волнением осматривал проезжавших генералов.

—: Нету сановитости, — сказал он Велигуре, — наш Никита Севастьянович от них отменней. Чего это у них ни лент нету, ни крестов? Не заслужили?

— Кто же в такую жару ленты цепляет. От крестов тоже груди печет, — ехидно вставил седой гунибовец.

— Они и без отличий как-ся обидно руки до шапок подкинули. Видать, гребуют нами, — со вздохом сказал кряжистый старик из Камалинской.

Резко вмешался Ляпин, не привыкший к такой непочтительности по отношению к военному начальству:

— А через чего они обязаны перед вами шапки ломать? Товарищам ворота отчинили, тетешкаетесь с ними. По моему разумению, слава богу, в кнуты нас не взяли.

— И верно, — строго произнес Велигура, — чего языки распустили? Чего же они, до вас в обнимку пойдут? Генерал — это не какой-нибудь подхорунжий.

Старики примолкли. Подводы тронулись к Мечетин-ской. Станица старикам не понравилась. Дома какие-то мелкие, зелени мало, амбары выкрашены только синим. Речушка — воробью по колено.

— Скушная у них жизнь, степовая, — сказал Лука, вздыхая и оглядываясь, — воды нету, тени мало. Найти бы нам нашего Никиту Севастьяновича, решить дела и, пока кубышки на плечах целы, — домой!

В Манычской прифронтовой повстанческой станице, расположенной на берегу Дона, Деникина встретил офицер-донец с двумя ординарцами и сопроводил к небольшому домику станичного атамана.

Краснов заставил ждать себя не больше двадцати минут, но и это промедление, по-своему истолкованное, покоробило щепетильного Деникина. И когда Краснов вошел в комнату, Деникин находился в сдержанно-взвинченном состоянии. Алексеев, с холодным бесстрастием наблюдавший их беседу, невольно вспомнил натянутую обстановку своей первой встречи с покойным Корниловым. И тогда и сейчас это было беседой двух претендентов.

На столе лежали заранее приготовленные карты, расписанные цветными карандашами. За окнами изредка ржали кони и слышались окрики конвойцев. Деникин, чтобы сразу же подчеркнуть германофильство Краснова, приступил к изложению своего недовольства диспозицией, о которой перед отъездом доложил ему Романовский.

— Согласитесь с тем, что это недопустимо, — сказал он, помахав бумажкой. — Добровольческая армия не может иметь ничего общего с немцами. Категорически настаиваю на уничтожении этой диспозиции.

— Уничтожить историю нельзя, Антон Иванович, — покровительственным тоном сказал Краснов, — если бы эта диспозиция относилась к будущему — другое дело, но она относится к сражению, которое было три дня назад и закончилось полной победой полковника Быкадорова, а уничтожить то, что было, невозможно. Давайте лучше побеседуем о будущем, там уж мы будем, может быть, несколько осторожней. Что вы решили о походе на Царицын?

Деникин прошелся по комнате. Одетый в кубанскую форму, он казался короче и грузнее. Он чувствовал неловкость в этой узкой одежде горцев, специально приспособленной для всадников. Краснов молчаливо наблюдал собеседника, и на его моложавом тонком лице появлялась и гасла улыбка то ли удовлетворения, то ли насмешки.

— Итак, Антон Иванович, решили?

— Нет, — останавливаясь напротив Краснова, твердо произнес Деникин. — Добровольческая армия перенесла тяжелый поход и нуждается в отдыхе и пополнении.

— В чем это выражается… более конкретно?..

— Армии нужны более широкие квартиры, нежели редкие поселения Сала с их туземными хижинами, армии необходимо иметь правильно организованный тыл. Мы вернулись, обремененные ранеными, и требуем устройства лазаретов и госпиталей, этапных пунктов и вербовочных бюро в Ростове и Новочеркасске. Поскольку мы обеспечиваем тыл Дона со стороны Советской Кубани, мы требуем оружия, снаряжения, денег, легких батарей и тяжелой артиллерии.

Деникин тяготился своей ролью просителя. Краснов, отлично понимая его состояние, держался с покровительственным видом тороватого хозяина, внешне маскируясь подчеркнутой почтительностью.

— Правительство Дона решило ассигновать вам, заимообразно конечно, шесть миллионов рублей, — сказал Краснов, — разбогатеете, вернете.

— Когда мы сумеем получить, ваше превосходительство, деньги? — спросил Алексеев, нарочито подчеркивая чин атамана обращением «ваше превосходительство».

— Переговоры о займе велись кубанским правительством. Мои финансисты намерены вести всякие расчеты с ним.

Алексеев пожал плечами, из-под очков посмотрел на Краснова, спокойно выдержавшего его взгляд.

— А оружие? — спросил Деникин.

— Насчет оружия хуже, — ответил Краснов, — оружие надо брать у немцев. А немцы очень осторожно проводят все эти комбинации. Ведь все же как-никак у них мирный договор с большевистской Россией… Но вы можете не беспокоиться. Тайные пружины действуют и подталкивают. Мне удалось предварительно договориться с генералом фон Кнерцером. Русская винтовка с тридцатью патронами расценена немцами в один пуд кондиционной пшеницы или ржи. Хотя на Кубани нет ржи…

Деникин опустил старческие жиловатые веки и тихо, раздельно сказал:

— Мне безразлично, где вы возьмете оружие и какой ценой я получаю его от вас. — Он поднял веки и смотрел недружелюбными, настороженными глазами. — К тому же на Украине остались громадные склады русского Юго-западного фронта. Добровольческая армия является прямой наследницей Юго-западного фронта, и поэтому Украина и ее нынешнее правительство в лице Украинской рады обязаны передать нам имущество складов.

— Но эти склады, Антон Иванович, опечатаны немецкими печатями и к ним приставлены немецкие часовые.

— Послушайте, ваше превосходительство, — вмешался Алексеев, — вы находите особое удовольствие в уточнении формулировок и положений. Ваша близость к германскому командованию сейчас наиболее кстати. Напомните им, что оружие и боевые припасы ускорят наше выступление. Их неприятности на Ростовском фронте — от большевиков. Наша задача — борьба с большевиками. Может быть, это напоминание откроет печати складов.

Краснов понимающе кивнул. Напряжение несколько разрядилось. Деникин перешел к следующему вопросу, беспокоившему его:

— На территории Дона действует офицерский корпус полковника Дроздовского. Союзная нам Франция ассигновала несколько миллионов франков на переброску корпуса из Бессарабии в район действий Добровольческой армии. Французское командование именно так и договорилось с генералом Щербачевым, организуя эту сложную операцию. Поэтому я требую немедленного присоединения Дроздовского к Добровольческой армии.

— Мы не будем препятствовать полковнику Дроздовскому в выборе фронта, — уклончиво ответил Краснов. — Где бы то ни было, он везде принесет пользу.

— Печально, что офицеры бывшей русской армии развращаются возможностью произвольных поступков… Особенно если им в этом еще и потакают, — говорил Деникин, медленно, продумывая каждое слово и этим как бы давая понять, что все сказанное им идет не от запальчивости, а является следствием зрелого решения. — Поэтому я считаю нелишним подтвердить вам еще раз доктрину Корнилова, доктрину, завещанную нам Лавром Георгиевичем, о необходимости единого командования. Военный совет Добровольческой армии считает жизненно необходимым установление твердого единого командования с присоединением донских частей к Добровольческой армии.

Совещание затягивалось, и Деникин решил действовать прямолинейней, чтобы поскорее выяснить обстановку и либо достигнуть соглашения, либо разойтись и получить свободу действий. Краснов ожидал предложений Деникина о едином командовании и был заранее подготовлен к ответу и на этот вопрос. Краснов уже имел задание штаба германской оккупационной армии, согласованное с Берлином, захватить крупнейший опорный пункт красных — Царицын, что развязало бы руки немцам в дальнейшем наступлении на Кубань, Северный Кавказ и Закавказье.

Сумерки как бы обесцветили лица генералов. Адъютант Краснова принес зажженную лампу, долго устанавливал ее на столе и поправлял круглый фитиль. Краснов, выждав, когда адъютант уйдет, подвинул к себе карту.

— Единое командование возможно только при условии осуществления единого фронта, — сказал он и окружил тупым концом карандаша заранее отмеченный им Царицын. — Если Добровольческая армия считает возможным оставить Кубань и направиться к Царицыну, то все донские войска Нижне-Чирского и Великокняжеского районов будут автоматически подчинены вам, Антон Иванович. Уверяю вас, что движение на Царицын, при том настроении, которое замечено в Саратовской губернии, сулит Добровольческой армии полный успех. В Саратовской губернии уже начались восстания крестьян. В Царицыне, и вообще на Волге, мы имеем своих эмиссаров.

— Если вы имеете в виду Носовича и Снесарева, то эмиссаров имеем мы, а не вы, — поправил Алексеев.

— У нас единство цели, и поэтому… — вспыхнул Краснов.

— Я просто уточнил обстановку, — сухо перебил Алексеев. — Вы же сторонник точных определений.

— Простите, господа, — вмешался Деникин и обратился к Краснову: — Вы не докончили свою мысль.

— Этот город, — продолжал Краснов, — даст хорошую, чисто русскую базу, пушечный и снарядный заводы и громадные запасы всякого войскового снаряжения, не говоря уже о деньгах. Вам, вероятно, известно, что комиссар Орджоникидзе направил туда же около трех миллионов монеты золотой чеканки, изъятой из харьковских и ростовских банков. Взяв Царицын, мы отрежем Советскую Россию от хлебных окраин, а вы перестанете зависеть от казаков. — Краснов поднялся, зашагал по комнате. — Кроме этого, занятие Царицына сблизило, а может быть, и соединило бы нас с чехословаками и Дутовым. Вот и единый грозный фронт против совдепии. Опираясь на Войско Донское, пополняясь кубанцами, армии могли бы начать марш на Самару, Пензу, Тулу, и тогда донцы заняли бы Воронеж…

Сквозь ставни доносилась невеселая украинская песня, которую пели вполголоса кубанцы из деникинского конвоя. Песню заглушали командирские выкрики и так хорошо известный всем сидящим здесь шум передвигающейся пехоты и обозов.

— Кто там? — спросил Алексеев.

Краснов вызвал адъютанта.

— Какие части вошли в станицу?

— Офицерский корпус Дроздовского, паше превосходительство.

На лице Деникина промелькнула самодовольная улыбка.

— Дроздовекий сам сделал выбор, — сказал он Алексееву, — необходимо пригласить его сюда.

— Ваше решение? — нетерпеливо спросил Краснов.

— У меня давно созрело решение, — сказал Деникин. — Вы, безусловно, нравы. Направление на Царицын создаст единый фронт, о чем только может мечтать полководец в этой странной гражданской войне, которую каждому из нас приходится вести впервые. Но я не могу в данный момент принять ваши планы.

— Но промедление опасно! — воскликнул Краснов, удивленный упрямством Деникина. — Надо не допустить, чтобы сумели оправиться колонна Ворошилова, части Киквидзе, Сиверса.

— К сожалению, нам самим тоже приходится оправляться, — Деникин кисло улыбнулся и покусал усы. — Кубанцы из своего войска никуда ие пойдут, а сама Добровольческая армия пока малочисленна и бессильна. Кубань хотя и поднимается, но сильно нуждается в добровольцах. Оставить кубанцев одних нельзя. Ни в коем случае нельзя. Большевики одержат верх, и ваш тыл будет под угрозой.

— Что же вы предлагаете? — спросил Краснов, обескураженный местническими тенденциями своих со юзников.

— Разрешите мне, — сказал Алексеев. — Мы считаем необходимым наступать только на Кубань. И, чтобы не нарушать вашего основного стратегического хода, мы готовы обрушить свой удар по линии железной дороги Торговая — Тихорецкая. Нам даже выгодней сделать именно так. Таким образом мы отрезаем армию красных и территорию Кубани от Царицына, от Советской России и лишаем их хлеба, скота, нефтепродуктов и пополнений людьми.

Краснов достигал желаемых результатов, хотя наружно высказывал неудовольствие. Предложение Алексеева отвечало его тайным замыслам. Отпадал вопрос о едином командовании, а Добровольческая армия фактически помогала ему в нанесении с юга удара по Царицыну. Деникин принял согласие Краснова как победу, тем более что атаман «Всевеликого Войска Донского» дал обещание немедленно наладить снабжение Добровольческой армии оружием через степь на грузовых автомашинах.

Когда Краснов собирался уезжать, в комнату вошел запыленный офицер, одетый в походную форму.

— А, полковник Дроздовский! — воскликнул Краснов.

Обрадованные его появлением, Деникин и Алексеев поднялись и пошли навстречу.

— Привет освободителю России, — торжественно произнес Деникин, раскрывая объятия.

Гурдай радушно принял земляков. Их появление предвещало близкое окончание изгнания. То, что делегацию привел Велигура, посланный для агентурно-вербовочной работы, заставило его пожалеть о стычке с Алексеевым. Гурдай хлопотливо усадил стариков, попросил хозяйку приготовить чай и закуску. Луке понравилось его теплое гостеприимство. Неприязненное чувство, возникшее при встрече с Деникиным, постепенно рассеивалось.

— Ишь какой, не’ то что те, — сказал он, подталкивая в бок Ляпина, — казацкая кровь везде видна. Когда же это он успел барашки нажарить, а? Аль поджидал нас?

За столом Гурдай принял несколько официальный тон. Зная слабость казачьего старшинства, решил потрафить им.

— Давненько не видались, господа старики, — сказал он. — Как и полагается по давнему обычаю, обязан дать отчет вам, представителям станиц, о делах наших.

Старики расправили усы, огладили бороды, весьма довольные столь почтительным вступлением.

Гурдай, проницательно оглядев собеседников, продолжал:

— В свое время, совершая объезд отдела, я предупреждал вас… Вижу по вашим лицам, глубоко раскаиваетесь теперь в содеянном. Не будем вспоминать старого…

— Промашку дали, — сказал старик из Камалинской, — еще какую промашку!

Гурдай рассказал о деятельности краевого правительства подробно и в духе тезисов, проработанных в штабе: ие напирая на самостийность; добром вспомнил Корнилова и похвалил нового военного вождя — Деникина.

— Под Екатеринодаром дух армии был наполовину сломлен, — говорил Гурдай. — Мы решили отступать, но куда? Оставить Кубанский край? Нет. Ни в коем случае. Направиться в Баталпашинский отдел, в предгорные станицы, которые усилиями посланного туда полковника Шкуро постепенно оздоравливались, — оттуда можно было начинать чистку края, — но вскоре мы получили известие о консолидации крупных сил Красной гвардии в этих районах, о резко враждебном отношении черкесов к белому движению. Прибывшая с Дона делегация изменила наши планы. Решено было отправить только один полк к Армавиру для организации восстания, но поход не состоялся.

— Зря, — хмуро сказал Ляпин. — Нам бы хоть какую-нибудь зацепку. Откопали бы оружию, пулеметы.

Генерал развел руками.

— Так, вероятно, было предопределено свыше. Волею судьбы мы очутились здесь, на территории дружественного нам Войска Донского. Вступив в Мечетин-скую, мы вступили в очередной фазис развития нашего движения. Это фазис внешних сношений. Мы устанавливаем связи с Доном, Украиной, Германией.

— Никита Севастьянович, — вмешался Лука, — вроде несподручно так, а? Ну Дон там аль Украина — дело понятное, а германец как же, а?..

— М-да, — помялся генерал, уклоняясь от ответа.

— Войско рвется на Кубань, но для этого надо, чтобы пробудились все уголки. Мало того, для планомерного наступления на родину надо иметь достаточно сил, вооружения, снаряжения…

— На Кубань сейчас трогать вам несподручно, там свои, русские, — снова сказал Лука, туго осмысливший дипломатию своего родственника, — надо было сперва чужое войско отогнать.

— Мы воюем с теми, кто нас затрагивает, — со сдержанным раздражением сказал Гурдай. — Зачем же нам воевать с теми, кто нас не трогает?

— Как не трогает? — Лука приподнялся. — Уже десятые сутки из-под Батайска раненых везут. Павло письмо прислал: бои идут.

— Мало того, — сказал седой казак-гунибовец, — на Тамань войско высадили, с Тавриды идет, от Керчн-города. Слухи были, Таманскую станицу захватили, Ахтанизовскую, Вышестеблиевку.

— Не всякому слуху верьте, — сказал Гурдай, — да и к тому же дисциплинированные иностранные войска предпочтительней большевистских банд.

— Что банды то банды, — охотно согласился Лука, — и смех и грех, Никита Севастьянович. Козлу и тому роги золотым блеском вымазали. Чертова свадьба, чего и говорить! — Приник к Гурдаю: — Как же с царем, а? Лаврентия-то подвалили товарищи. Какого же царя поднимать будем? Может, Вильгельма? Может, для того и войско он прислал до нас, чтобы под свой скипетр казачество подвести? Не пойдет народ…

Ляпин дернул Луку за штанину.

— Замолчи ты, придурковатый. Аль не видишь — гневаются. Пристал, как репях. — Наклонился, сказал шепотам: — Будь доволен, что он твоего Павлушку запамятовал.

Лука метнул испуганный взгляд на Лапина, потам на генерала и сразу потух.

Гурдай расспрашивал о станицах, поинтересовался своим имением и землями. Получив скользкий ответ, понял, что там не все благополучно. Благодушное настроение окончательно исчезло. Генерал раздраженно, в резких тонах, поставил делегатов в известность о скором выступлении армии, о размерах поддержки, которую потребует командование от населения, довольно прозрачно намекнул о репрессиях в случае невыполнения требований.

— В недалеком будущем большевики проведут мобилизацию двух присяг казаков, — сказал он. — Получив оружие от красных, казаки должны маршевым порядком подходить навстречу нашей армии. В бой не вступать. И переходить на нашу сторону. Наши авангарды беспрепятственно пропустят парламентеров. Так сообщите вашим детям.

Генерал встал, и все поняли, что прием окончен.

Батурин намеренно задержался, чтобы остаться наедине с генералом. Когда за последним казаком закрылась дверь, Лука приблизился к Гурдаю, извлек из кармана сверток, торопливо зубами развязал узлы.

— Наконец-то с глазу на глаз, Никита Севастьянову - сказал он тоном заговорщика. — Вот тут все, на три тысячи. Намаялся я с ними.

Гурдай, предвидя новую неприятность, насторожился.

— В чем дело, Лука Дмитриевич?

— Не будь этого дела, не пошел бы на риск, — прошептал старик. — Пока сюда добирались, сто раз смерть видели. — Он принялся выкладывать акции на стол, разглаживая их и приговаривая: — Вы не сумлевайтесь, Никита Севастьянович, на три тысячи золота не так уж важко, пеший допру. На три тысячи пшеницы куда тяжелее. Полтора вагона, зерно в зерно, греку ссыпал. Фунт чаю китайского в премию грек прислал…

— Ничего не понимаю, — Гурдай насупил брови. — Вас, Лука Дмитриевич, очевидно, разморило в дороге… Жара, степи.

— Разморило? — Лука поднялся. — Мое дело. Пущай я совсем хворый, думаете — не допру? Не допру, так закопаю то золото на приметном месте.

— Какое золото? — раздраженно спросил Гурдай.

— Вот за эти бумажки, — выпалил старик, — не хочу в сахарных заводчиках ходить. Все на тех заводах растянули, разокрали. Возвертайте золотом, как через Велигуру обещание дали.

Лука подступал ближе. В глазах его генерал прочитал угрозу. Он отстранился от рук Луки, насильно сующих ему мятый сверток бумаги.

— Вы, вероятно, рехнулись! О каком золоте речь?

— Пять мажар с Катеринодара вывезли? Вывезли. Куда девать будете?

— Отстаньте.

— Отстать? — вскипел Лука и сжал кулаки. — Знаешь, как хлеб родит? На три тысячи — кровь с-под ногтей брызгает…

Батурин угрожающе шагнул к Гурдаю.

Генерал отскочил к двери, рывком распахнул ее. В комнату влетели два расторопных казачьих офицера. Лука поглядел на них мутными невидящими глазами, пошатнулся и опустился на лавку. Тяжелые мужицкие рыдания трясли его. Офицеры остановились в растерянности.

Гурдай знаком приказал им выйти. Он подсел к Луке, погладил его плечо.

— Успокойтесь, Лука Дмитриевич, — сказал он вкрадчиво. — Вас, кажется, ввели в заблуждение, но положение можно поправить…

Ровно три часа продолжалась их беседа. Когда Лука вышел, его догнал Ляпин.

— Как? — спросил он с подобострастием.

— Генерал — это тебе не какой-нибудь подхорунжий! — ответил ему Лука словами Велигуры.

Они направились к дому, отведенному им для ночевки, и по пути встретили Кузьму Каверина. Свернув в холодок, Кузьма сидел на подножке линейки и ел сало, отрывая куски крепкими зубами.

Каверин узнал Луку и сразу же принялся скверно ругать Мостового.

— Товарищи, — с ненавистью сказал Каверин, завязывая мешок и бросая его на линейку, — новую жизнь пришли показывать. Слова хорошие, а дела… мать их за ногу!.. Вот на этой самой линейке, этими конями Егора из Лежанки привез… а он… жизнь мне разбил… Доберусь — горло руками перерву…

Лука покряхтел, сочувственно покивал головой.

— Понятное мне твое горе, Кузьма, — сказал он, — ой как понятное! Жили тихо, жили мирно, станицы цвели, свадьбы играли, землю пахали, и вот откуда ни возьмись… заявились. Да хоть бы заявились чужие, а то свои, станишники. Отравили народ, отравили. Вот и мой Павлушка к ним притулился.

— Тоже с ними? — искоса поглядывая на старика, спросил Каверин.

— Да пока как сказать, — с тревогой в голосе отвечал Лука, — товарищи-то супротив басурманов знамена подняли. Ну и выбрали Павлушку. На сходе выбрали, обществом. Ежели по старине разобраться — почет! А сейчас — не знаю, куда вытянет, может в килу выйдет… Сюда-то чего пожаловал, Кузьма?

Каверин сердито взглянул на старика, раскрутил постромки, перекрещенные на спине крепкого буланого маштака, накинул петли постромок на валек барка.

— По делам каким сюда пожаловал? — повторил вопрос старик.

— Душу и шашку продавать, — недружелюбно выдавил Каверин, — Антону Ивановичу Деникину.

— А хозяйство как?

Кузьма отмахнулся и опустился на пыльную подножку линейки.

— Все кинул.

Лука подсел к Каверину. Почеркивая хворостиной по пыли, долго слушал Кузьму и ушел, пораженный его отчаянной злобой.

— До чего человека довели, — бормотал он, — товарищи, Егорки… мало того что в амбар лезут, да еще душу пожевать норовят.

Приторговав на скотном базаре по весьма сходной цене бычка-третьяка, Лука рано поутру отправился из Мечетинской. Путь его лежал по степной небитой дороге, на запад, туда, где, по слухам, держало фронт жи-лейское ополчение.

 

ГЛАВА XI

Некошеные, промятые дозорами травы. Степь, раскрашенная благодатным южным пестроцветом. По балке, укрывшей резерв сторожевого отряда, текла маловодная степная речка, достигавшая, по слухам, Азовского моря.

Сенька лежал на спине. Миша скучающе разглядывал выцветшие брови приятеля и темные пятна обильных веснушек, не исчезнувших даже под медным загаром. Казаки дремали, изредка отгоняя зеленых слепней. Половина отряда выехала в патрулировку. Лазутчики сообщали о подготовке Деникиным второго кубанского похода. Барташ и Батурин покуривали и тихонько беседовали.

Миша, вытащив из переметов заветную книжечку, подаренную чрезвычайным комиссаром за добросовестное выполнение «золотого задания», читал вслух, «с выражением», как это делал их учитель русского языка:

Как ныне сбирается вещий Олег Отмстить неразумным хозарам: Их села и нивы за буйный набег Обрек он мечам и пожарам.

Сенька приподнялся на локте, прислушался, кулаком протер глаза и уставился на приятеля.

С дружиной своей, в цареградской броне, Князь по полю едет на верном коне…

Миша читал, увлеченный и стихотворением, и звучанием своего голоса. Ему казалось, что он достиг искусства учителя.

Из темного леса навстречу ему Идет вдохновенный кудесник…

Вдруг книга нылетела у него из рук. Миша вскочил, обернулся. Перед ним стоял Сенька, готовый к нападению.

— Ты чего? Бешенюки нажрался? — прошептал Миша.

— Кадетские песни изучаешь? Юнкер несчастный, корниловец.

Не дав Мише опамятоваться, Сенька побежал к комиссару. Миша погнался за ним.

Навстречу им поднялся Барташ.

— Тише, ребята, чего не поделили?

— Товарищ комиссар, спалите ее, — запинаясь от волнения, сказал Сенька, — тут песня кадетская.

Барташ взял книгу.

— Пушкин, — прочитал он, — Александр Сергеевич Пушкин, — он поднял глаза, — что же ты, Семен Егорович, классиков не признаешь?

— Юнкерам он песни пишет, белякам-офицерам.

— Как юнкерам, каким белякам?

— Сам слыхал. Еще в Лежанке слыхал, — запальчиво бросил Сенька, недоверчиво поглядывая на комиссара, — тогда под песню батю кончали.

Барташ поманил Мишу.

— Что ж ты ему не объяснил… — укорил он мальчика. — Эх ты, друг!

— Не успел, — оправдывался Миша, — хватил и подался до вас. Сбесился, черт щербатый.

Барташ приблизил к себе упирающегося Сеньку.

— Вот что, Сенька, — сказал комиссар, — Мишка читал стихи, написанные Пушкиным. А Пушкин — это поэт, хороший русский поэт. Давно уже он умер, очень давно. Его застрелил Дантес, офицер-чужеземец, фактически по наущению царя. А белые снова царей хотят на престол, бьются с нами, чтобы вернуть царский буржуйский режим. Понял? Не мог Пушкин для них песни писать. Тоже понял? Ну и ладно. Идите. Все остальное тебе Мишка доскажет. Ну, чего стоите? — он подтолкнул их. — Марш отсюда, не мешайте.

Барташ смотрел вслед удаляющимся Мишке и Сеньке. Он видел их просоленные потом гимнастерки, перехлестнутые узкими ремнями портупей, и сапоги, потертые стременами.

— Знаете, Павел Лукич, — сказал он Батурину, — завидую их тяжелой, но в то же время осмысленной юности. Моя юность прошла тоже нелегко. Но над нами висела тяжесть одиночества. Угадывалось много друзей, много единомышленников, но рядом были только немногие. Не были ощутимы резервы, человеческие резервы, а вот эта мелюзга, мальчишки… — он посмеялся, — да разве мы могли когда-нибудь всерьез на них рассчитывать! А вот сейчас они дерутся, и попробуй отними у них это право. На дыбы! Честное слово, на дыбы встанут. Они познали правовое значение оружия, если можно так выразиться.

— У оружия мыслей нету, — сказал Батурин, — кто его захватил, тому оно и служит. А вот насчет хлопцев рассуждение правильное. Бывало, киснут казаки без живого дела, лозу рубают, чучела колют, пока осатанеют, а тут живое чучело на шашку лезет. У тебя-то у самого как с детями?

— В Армавире. Жена и дети. Двое у меня, девочки. На мальчишек не везет, Павел Лукич.

— Мне ни на тех, ни на других. Какая-сь моя Любка… Да и когда этим делом заниматься? С седла не слазишь. — Павло встал, подтянул пояс, искоса оглядел оружие. — Может, и мало в этом хорошего, а вся жизнь такая казацкая. Все на клинок обновку шукаешь. Вот Орджоникидзе Мишке книжку подарил. А мы в другом понятии росли. От дедов да от прадедов шашки азиатские переходили, кинжалы булатные да кони. Спроси моего батю, как деда его звали аль бабку, может, и не скажет, а строевиков коней по кличкам, по мастям да по породам за девяносто девять лет назад пересчитает. Мало того, соседских припомнит, и где звездочки были, и храп какой, и докуда чулкастые. Ну, кажись, рыцарь наш Писаренко вернулся.

Писаренко появился верхом на низком мохноногом коньке, украшенном диковинной сбруей. Наборные бляхи уздечки и подперсья переливались под лучами полуденного солнца. Своего коня Писаренко вел в поводу. Сзади на волосяном аркане тащился худой занавоженный бык с широко расставленными длинными рогами. Бык нехотя двигался, упирался, крутил головой. Завидев речку, он густо замычал, роняя клейкую паутину слюны. Казаки, измученные жарой и скукой, окружили Писаренко. Когда подошел Павло, Писаренко успел уже расседлать и спутать лошадей. Седла — одно казачье, другое широкое седло степных табунщиков — лежали перевернутые вверх мокрыми потниками.

Павло потянул коня за хвост, пошатал. Конь держался крепко.

— Откуда?

Писаренко отвел Батурина в сторону.

— Там твоего батьку доставляют, — сказал он тихо.

— Ты что, очумел? Откуда тут батько?

— Я тоже бы не поверил, — Писаренко развел руками. — На Кагальницком юрте зацепили. Вроде за бычатами ездил, — Писаренко рассмеялся, в уголках узеньких глаз заблестели слезинки, — нашел время. По-моему, не иначе — до Деникина в Мечетинскую… Туда все едут, как до Ерусалима-города. Станицы-то супротив красных закипают…

Павло за грудь притянул Писаренко к себе так, что затрещали швы бешмета. На лице Писаренко появился испуг, веки и губы дрогнули.

— Ты чего это, Павло Лукич?

— Про отца — не брешешь?

— Вот тебе крест.

— Коня-то где взял? Опять смародерничал, жмот несчастный!

— Шкурка передал, трофейный. Ей-бо, Шкурка, — плачущим голосом взмолился Писаренко, — какого-сь белокалмыка с винта ссадили.

— А быка?

— Добыча — бык. Батько твой вел, а потом, как завидел нас, пустил по степи. Насилу догнал, заарканил. Было селезенку у своего коня вытрусил. Потом Шкурка меня и выручил, на своего трофейного пересадил.

— Ну, иди.

Писаренко торопливой походкой направился к группе красноармейцев, окруживших быка. Обсуждали пригодность его для котла. Растолкав людей, Писаренко прощупал шкуру, оттягивая ее пальцами. Бык поворачивал голову, переминался, отмахивался хвостом.

— Зимовник мы держим по Бирючьей балке, — сказал Писаренко, — в говядине толк понимаем, считай старые колбасники. Поделим всему отряду по-бо-жески. Первому взводу отпустим голову, шею, оковалок. Можно будет добавить грудинки вместе с завитком. Второму взводу — толстый край, середину лопатки, рульку и от края покромок. Тонкофилейную вырезку и подпашек пустим, так и быть, для командного состава. Нам, третьему взводу, ребята, плохую часть — огузок до самой голяшки. Зачистки, оборыши хозяйкам на хутор подкинете, спасибо скажут, а с голяшек и морды придется мне самому холодцу наварить. На поваров надежи мало. — Писаренко отер о штаны руки, сплюнул.

— Были бы быки, а говядина будет.

Повар развязал аркан и, пренебрежительно поглядев на Писаренко, погнал быка к воде. Бык напролом полез в камыши.

Вскоре показался Шкурка, а с ним — около десятка ехавших шагом всадников. Рядом со Шкуркой в запыленных сапогах и бешмете шел Лука. Заметив быка, старик остановился, что-то сказал Шкурке и зашагал быстрее к лагерю.

Шкурка с несколько виноватым видом сдал Луку своему командиру — Батурину. Не успели отец с сыном переброситься и несколькими словами, как пришел приказ срочно выйти из охранения и подтянуться к фронту. На смену им прискакали кавалеристы из отряда уже прославленного в то время боевого командира Черевиченко. Мостовой, проверив подошедшую сотню, упрекнул Павла за опоздание, хотя Павло, не жалея коней, спешил к боевому участку. Упрек Егора покоробил Павла, но он сдержался и не высказал своего недовольства. Мостовой сообщил о новом наступлении от Батайска. Пехота противника усиливается свежей донской кавалерией, авиацией и броневыми частями.

Бой начался с вечера и продолжался всю лунную весеннюю ночь, но конницу не тронули. Павло вслушивался в шумы сражения, стоя на крутом кургане — скифской могиле, и наблюдал светлые мечи прожекторов.

Утром стало известно, что атака отбита.

Из штаба фронта прибыл Шаховцов для полевого допроса пленных. Он был одет в новенький костюм из тонкого военного сукна и хорошие шевровые сапоги. Сойдя с автомобиля, оправил похрустывающие наплечные ремни, а потом уже поздоровался, начальнически вежливо, с Батуриным.

Жилейцы недружелюбно проводили Шаховцова, который вначале кое-кому поклонился, а потом поднял голову и, уже не замечая одностаничников, подошел к пленным.

— Видишь такого? — сказал Павлу Огийченко. — Когда от начальства был далек, нам был близкий. К начальству притулился — на нас не глядит.

Павло, не отвечая Огийченко, ушел к возам, к отцу. Лука чувствовал себя виноватым, лебезил перед сыном, оправдывался. Павло невнимательно вслушивался в отцовы слова, молчаливо изучая его лицо. Он понял, что отец имеет что-то на душе и таит. Лука видел, что сын ему не верит, но откровенно, начистую, побеседовать с ним не решался. Кругом были чужие люди. Наконец он смолк и увидел, как у Павла дернулись в насмешке губы.

— Надсмехаешься над отцом? — тихо укорил Лука.

Павло посмотрел ему в глаза.

— В полдни пробежим по степи верхами, побалакаем.

— Чем раньше, тем лучше, Павлушка. Может, не откладывать до полдня?

— Все едино, — согласился Павло, — давай.

Лука охотно затрусил к коновязям, оседлал лошадей, и отец с сыном шагом выехали с хутора.

На степной дороге их обогнал автомобиль Шаховцова. Лука приложил руку козырьком, пристально поглядел вслед.

— Васька-то замухрышка, и то от тебя повыше, — сказал он. — Помет из-под желтой курицы, а в начальники!

Навстречу им двигалась пехотная часть. Над строем покачивалось знамя.

Павло привстал на стременах.

— Что еще за ванюшки?

Пехота оказалась первым интернациональным боевым отрядом, сформированным из бывших военнопленных.

Когда-то их серые колонны вливались в станицы, и пленные испуганно озирали суровые лица казаков; теперь же эти серые люди были вооружены винтовками, пулеметами. Им выдали русские сапоги на толстых подошвах. Они шли, распахнув воротники мундиров, и тихо пели нерусские солдатские песни.

Лука заметил, как курчавый венгерец, идущий по-обок строя, волочил винтовку за ремень. Приклад подпрыгивал на кочках и чертил по дороге вилеватый след.

— Что делаешь? — спросил Лука, свесившись с седла. — Чужого не жалко?

Венгерец блеснул зубами, засмеялся.

— В чихауз новый есть.

— Ишь с кем товарищи покумовались, — сердито сказал Лука. — Пришли? Неспроста, Павлушка, все это неспроста. Что мы, сами бы без их не управились?

Они поскакали по степи, но бражный ее дух не за-хмелил их. К лагерю вернулись на перепавших конях, тяжело поводивших боками. Поджидавший их Огийченко сообщил, что интернациональный отряд подтянули на передовую линию, а их снова задерживают и вряд ли пустят в бой.

Павло молча выслушал Огийченко. Жилейцы, сгрудившись в кружки, обсуждали распоряжение командования. Они восприняли его как кровную обиду.

— Павло, — сказал Огийченко, — чего-сь не зря нами гребуют. Дешевле австрияков стали.

— Как ребята? — спросил Павло, не поднимая головы.

— Требуют в штабе выяснить. А то по домам. Пущай лучших храбрецов шукают, раз нами гребуют.

— Подседлай свежих коней, Огийченко, — тихо приказал Павло, — вместе до штаба добежим.

— Вот так бы давно.

— Прихвати еще с десяток надежных хлопцев.

Огийченко зашагал проворно, будто боясь, что Павло раздумает.

— Ты, сынок, потверже будь, потверже, — убеждал Лука, приникая к сыну. — Вы деретесь, а от станицы скоро один пепел останется. Девки в поповских ризах ходят, с церковных чаш водку хлещут… Козлу и тому роги позолотили, срам! Рассказывал же тебе…

— Погоди, батя, — Павло отстранился, — надо Орджоникидзе спросить, кому от таких делов польза. Тут что-то да не то. Может, то офицеры шкодят. В Кущев-ку смотаюсь.

— Нема в Кушевке Орджоникидзе, — убеждал Лука, — говорят же тебе, Царицыну золото повез. В Ку-щевке Сорокин да Автономов командуют…

— Ты у меня вроде ворожки, все знаешь.

— Ладно уж, сам увидишь, — Лука притянул к себе сына, дохнул в ухо: — Писаренко бычка на зарез пустил. Ведь то мой бык, Павлушка, наш бык.

— Неужто и вправду твой?

— Мой, — Лука даже перекрестился в подтверждение своих слов. — Кругом воры. Шкурка — вор? Вор… Ну, бог с ним, с бычком.

Побывав в ставке Деникина и побеседовав с Гурдаем, Лука уверовал в силу крепнущих белых полков. Генералам помогали со всех сторон, и вот-вот у черноморских берегов должны были появиться крейсеры и дивизии деникинских союзников — англичан и французов. Лука видел делегации казаков, приезжавших в Мече-тинскую с повинной и предложением активной помощи. Желание предотвратить гибель сына привело Луку в полевые лагеря «товарищей». Во время беседы Лука, умалчивая о военной опасности, рассказал о бедах, обрушившихся на станицу вслед за выходом ополчения.

Огийченко привел казаков. За их плечами торчали винтовочные стволы. Павло провел ладонью по подпругам и вскочил в седло. Не попрощавшись с отцом, он взмахнул плетью, и отряд ускакал.

 

ГЛАВА XII

Два дня с тревожным нетерпением ожидали Павла жилейцы. Мостового и Барташа тоже не было. Выехав в Тихорецкую на армейское совещание, они еще не вернулись. Ходили нехорошие слухи о беспорядках в станицах, о притеснениях казачьих семейств, об анархистских отрядах и бронепоездах, гулявших по Кубани. Затишье на фронте, слухи о перемирии с оккупантами, прибытие интернационального отряда служили поводом к разным досужим домыслам.

Миша слышал, как, сидя у воза, разговаривали Лука и Писаренко.

— Закружат нас, Потап, — шептал Лука, осторожно оглядываясь, — думаешь, зря через степь машины гудят? Оружие, патроны подвозят в Мечетинскую. Вот-вот поднимет знамена генерал Деникин, что делать будете? Казачество с Деникиным, а вы чего ждете?

— Так-то оно так, Митрич, — говорил Писаренко, — но, видать, глубокое мы на себе тавро выпалили, к товарищам когда подкачнулись. Не примет нас Деникин.

— Примет, Потап, примет. Сам Никита Севастьянович Гурдай слово дал от имени Деникина-генерала.

Писаренко долго молчал, а после тихо сказал:

— Время непонятное. Разные власти появились, и все хорошее сулят. По правде бы надо было бы и тех и других испытать, проверить. Выбрать надо. По-моему, раз войны нема, надо до своих хат прибиваться, нечего тут жир нагуливать.

На третьи сутки ночыо Мишу растолкал Сенька.

Седлали коней, набивали сеном сетки, запрягали тачанки. Писаренко торопливо грузил на бричку войлочные полости и полковые казаны.

— Чего это, Писаренко? — спросил Миша.

— Выступаем.

— Куда?

— До дому. Павло заявился. По его приказу.

Подъехал Огийченко, выделил Мишу и Сеньку в прикрытие обоза и проехал вперед. Миша подтолкнул приятеля.

— Сенька, ты знаешь, куда трогаем?

— Ясно куда, — буркнул Сенька, — на фронт.

— Орудий не слыхать.

— По хитрости идут офицеры, втихую.

Сеньке, очевидно, не хотелось говорить. Миша остался наедине со своими мыслями. Кавалерия прорысила вперед. Тронули обозы. Пахнуло майской степью. Редкие огоньки хутора светлели позади. «Неужели домой?» Мише не верилось, что он снова увидит обрывы Кубани, курчавые леса, родителей, Ивгу.

Вдруг обоз остановился. Позади щелкнули выстрелы. Мимо черными тенями пролетела конная группа.

— Батя! — обрадованно закричал Сенька. — Батя.

Сенька поскакал вперед. Казалось, он давно ждал отца, и появление его не было для мальчика неожиданным. От обоза, в голову колонны, мчались конные, бежали пешие.

Миша догнал Сеньку, и они с трудом протиснулись сквозь толпу, окружившую Павла и Егора.

— Поезжай до станицы, — спокойно сказал Егор, — погляди, проверь, наведн порядки…

— И поеду, — перебил Батурин.

— И поедешь, Павло, но казаков оставишь.

— Охотой под Ростов пошли, охотой пущай остаются. По только мало таких будет.

— Это почему же?

— Я уже пояснял тебе. Когда хата горит, хозяин до нее бежит. В станице плохие дела. Трое суток до твоих красных генералов добивался — до Сорокина, до Автономова — не подпустили… Некогда им. Пьянка, бабы… Хуже старого режима. По всему видать — какой поп, такой и приход.

Егор подтронул коня, поравнялся с Павлом.

— Может, останешься? Вместе добежим до штаба, разъясним.

— Был я уже там, — твердо отрезал Павло.

Мостовой отъехал от Батурина. Жилейцы посторонились. Егор вглядывался в лица бойцов и командиров. Это были люди, которых он не раз водил в бой; с ними он делил тяготы военной страды.

Многие казаки открыто смотрели ему в глаза, некоторые отворачивались. Он замечал и тех, кто глядел на него с ненавистью, заранее положив руки на эфесы клинков.

— Кто останется на фронте, ко мне! — резко, тоном приказания, выкрикнул он.

Казаки зашумели. Первыми вынеслись Сенька и Шкурка. Ряды дрогнули. Возле Егора стали пристраиваться все новые и новые всадники.

Батурин выжидал, опустив голову. Когда две группы вооруженных людей выстроились друг перед другом, он подъехал к Егору.

— Кому полковой скарб? — тихо спросил Батурин.

— Тому, кто воюет.

— Даю согласие.

Мостовой стал бок о бок с Батуриным.

— Жизнь большая, Павло, — сказал он, — будет всякого… А про станицу известие докинешь, что там и как там. Ты думаешь, у меня к ней сердце охолонуло?

Павло молча отъехал, отдал команду к построению и поскакал по глухой степной дороге. За ним тронули звенья. С Батуриным ушло сто тридцать восемь казаков при четырнадцати повозках обоза и двух пулеметных тачанках.

Батурин вел отряд с короткими привалами и ночевками. В Ейском, Кавказском и Лабинском отделах Миша видел много войск. В Тихорецкой базировались броневые поезда, на площадках пульмановских платформ стояли орудия разных типов и калибров. Каплей в море казался малочисленный отряд, который пропускали всюду с обидным безразличием и насмешками.

По Республике проводилась мобилизация.

Жилейцы заводили разговоры в станицах и постепенно, пока добрались до Жилейской, растеряли красные банты и повязки на шапках. На Галагановских хуторах замазали краской звезды и лозунги, выведенные на боевых тачанках.

В станицу въехали ночыо. Огийченко подтолкнул глубоко задумавшегося Батурина.

— Второй раз с воины заявляюсь, и все с собачьей совестью.

— Да, слава не великая.

— Тогда нас трое в звене было, — сказал Огийченко, — я, Буревой, Лучка. А теперь… один я со всего звена. Лучку продырявили. Буревой, не иначе, шашку наточил, Деникину подарок… — Огийченко заметил Мишу. — Мальчишку поспать отпустил бы.

— Не след отца с матерью беспокоить, пущай до утра у меня перебудет.

— Какое же беспокойство? Рады будут.

— Радость шелудивая. Сына с первого похода, как конокрада, встречать — глухой ночью. Когда развид-неется, вместе его сдадим.

На мосту им преградили путь подводы, груженные разным домашним имуществом. К повозкам были привязаны коровы, на подушках сидели старики и дети. Павло остановился. Его сразу узнали, но подходили с опаской.

— Чего вы, — удивился Павло, — что за путешествие надумали? Цыгановать?

— Хуже, Павло Лукич, хуже. От Советской власти спасаемся.

Павло вспыхнул:

— Как это от Советской власти?

— Не серчай, Павлушка, — шепнул Огийченко, — старик говорит справедливый, сурьезный вполне…

— Броневик на разъезде стоит. Контрибуцию требует. Вроде не все оружие сдали.

— Какое оружие? Толком говори.

— До шашек и кинжалов добираются. И для чего им в броневик кинжалы?

— Чего ж вы тикаете? — спросил Павло. — Куда?

— В Южный лес подаемся, Лукич. А если перевоз богатунцы не закрыли, за Кубань уйдем, на Гунибовский юрт, там до гор ближе. Грозят сто снарядов по станице выкинуть.

Павло помчался по пешеходным обочинам моста. Сухая и мелкая земля брызнула вниз между досками. Подводы беженцев терялись в темноте боковой улицы. Батурин круто свернул и пропал в переулке, выходящем к берегу Саломахи.

— До'Степки! — крикнул Огийченко, сближаясь с Мишей.

Or реки повеяло гнилыми запахами и сыростью. В камышах кричали деркачи, крякали утки, над обрывами белела куриная слепота, ночью похожая на заснувшие гусиные стайки.

Шульгин жил возле речки, невдалеке от Мостового. У дощатого забора курчаво распустились молодые акации. Батурин проскакал до ворот. Они были завязаны. С хриплым лаем бросились к забору собаки. Павло разогнался, перемахнул через забор и, не слезая с коня, застучал в ставню рукояткой нагайки.

— Степка! Степка!

На порожек, во всем белом, вышел отец Шульгина.

— Степка в Совете! В Совете Степка! Третьи сутки домой не приходит.

Старик прокричал так, будто его в эту ночь уже десятый раз осаждали такими же вопросами и точно такие же безумные всадники.

Батурин ворвался в кабинет председателя Совета, так хорошо знакомый ему, и остановился на пороге. Навстречу ему бросился, раскрыв объятия, Шульгин.

— Павел Лукич! Павлушка!

За столом сидело человек пятнадцать членов Совета, и среди них Харистов, Меркул и Антон Миронов с Бога-туна. Все они были и обрадованы и поражены неожиданным появлением Батурина.

Павло, отстранив Шульгина, подошел к столу. Вслед за ним в комнату набились жилейцы его отряда.

— Чего это вы над станицей мордуете, а? Может, доложите?

Шульгин схватил со стола какую-то бумажку, подал Батурину. Пальцы Степана дрожали.

— Почитай, Павел Лукич, почитай. Ультиматум.

Батурин взял бумагу, пробежал ее глазами, смял и сунул за борт черкески.

— Сорок минут осталось! — неожиданно закричал Шульгин. — Сорок минут! Читал? Через сорок минут сто снарядов по станице выпустят, а? Сто снарядов! — Шульгин вплотную подошел к Батурину. — А ты (меня начал хаять. Сто снарядов! А за каждый снаряд станица должна заплатить по тысяче рублей николаевскими тому же броневику… контрибуцию… Народ в лес бежит, в лес. Кто же это Советскую власть конфузит? Кто?..

Батурин сжал руку Шульгина, остановил его.

— Посади на коней всех дневальных и всех, кто может. Веди на разъезд. А я своих трону. Забрать надо броневик и допытаться, что там за люди. Какому они богу поклоняются.

Батурин скакал к полустанку. Не отставая от него, мчался Миша, забывший и про сон и про усталость.

Бронепоезд стоял на первом пути, повернув орудия в сторону недалекой станицы, закрытой белесым дымком предутреннего тумана.

Батурин, обогнув рощицу невысоких кленов, выскочил на перрон. По асфальту дробно зацокали подковы. Часовые, прикорнувшие на багажных тачках, бросились к бронепоезду и принялись колотить о стенки прикладами. Залязгали дверцы, и из вагонов запрыгали люди.

— Командира! — закричал Батурин. — Командира!

— Я командир.

Перед Батуриным появился курчавый человек, без шапки, в генеральской шинели, накинутой на обнаженные плечи. Батурин сразу узнал командира бронепоезда, в свое время задержавшего их у разъезда Мокрый Ба-тай при походе на Ростов.

— Ага, так это опять ты?

— Я, — важно заявил командир, не понимая, в чем дело.

Батурин вынул ультиматум, отданный ему Шульгиным, сунул человеку в генеральской шинели.

— Ты ппсал?

— Я, моя подпись. Синий карандаш. А тебе чего надо?

Вооруженные люди обступили Батурина. Командир бронепоезда важно застегнулся и оглядел красные отвороты шинели.

— Я председатель Жилейского Совета, — раздельно сказал Павло, — твой броневик на моем юрте. Даю приказ — к пяти часам утра чтобы тобой тут не пахло!

— Не пахло?! — командир бронепоезда отскочил в сторону. — Забрать его!

Дюжие и решительные молодцы набросились на Батурина и, не дав ему выхватить шашку, уцепились за руки, за ноги, повисли на поводьях.

И в это время из-за тополевой рощи вынесся Шульгин, выскочил на перрон, конным строем оттеснил команду до бронепоезда и выхватил Батурина. Из недалекой балки вылетела конная группа Огийченко, россыпью пошла по степи. Огийченко, предвидя огневой бой, рассредоточил всадников. К полустанку подлетели пулеметные тачанки. Круто завернули четверочные упряжки. Команда бронепоезда поднимала руки. Командир принялся ругаться и грозить. К нему подскочил Меркул, откинулся в седле и со всей силой потянул его плетыо. Командир дернул плечами и медленно опустился на мешок сахара, только что выброшенный из вагона. Бронепоезд быстро разгружали… Оружие, снаряды, кипы завернутой в рогожи мануфактуры, кули муки, связки краснодубленых овчин, ящики изюма лежали на перроне.

Павло приказал составить подробную опись всему «инвентарю».

Из станицы прибывали все новые и новые группы казаков. Толпа напирала, требовала жестокой расправы над командой бронепоезда.

Батурин соединился по телеграфу с Тихорецкой. Все с нетерпением ожидали переговоров. Наконец Павло появился с телеграфными лентами «Бодо», где Орджоникидзе утверждал принятые меры и приказывал задержать бронепоезд под арестом до приезда комиссии из Армавира.

К Батурину протискался Огийченко. Он взял в руки узкие полоски бумаги, перечитал.

— Верно, Павло, верно.

— Справедливость, выходит, есть, — сказал Павло, — батя чего-сь не того мне в ухи нажужжал.

Огийченко исподлобья взглянул на Павла, прищурил глаза.

— Вернулись вовремя — вот где справедливость. Не попади мы сегодня, эта справедливость всю станицу снарядами бы закидала. Видишь, какие мордокруты то-ва-ри-щи…

Батурин обратился к Шульгину:

— Постереги их, Степка, а мы по домам смотаемся. Надо подремать, пока комиссия заявится. А то ишь какие мысли Огийченко в голову лезут, считаю — от недосыпа.

Павло повел отряд в станицу. По дороге к полустанку рысили верховые, катились линейки. Поднималась густая пыль. Батурин перевел казаков на обочину. Кони мяли высокую росистую траву, копыта увлажнялись. Кони тянулись, схватывали верхушки донника, жевали, обзеле-няя трензельное железо. Из станицы выходило пестрое стадо, бичи пастухов щелкали, как выстрелы.

— Сенокосы днями поднимем, — сказал Павло, оглядывая беспредельные травы. — Сам на травянку сяду.

— Придется ли, — бормотал Огийченко.

— Почему ж не придется?

— Сам, что ли, не знаешь почему?

Еще издалека Миша увидел поджидавшую его мать. Она стояла у ворот, в коричневой холодайке и темном платке. Елизавета Гавриловна подошла к сыну, поцеловала стремя и, когда Миша спрыгнул, обняла его. Миша почувствовал ее сухие губы и мокрые щеки.

— Вернулся, мама, — с волнением сказал Миша.

— Я так и знала, так и знала.

— В целости и сохранности, — сказал Огийченко.

— Что ж не все возвернулись? Казаки всегда приходили всей частью.

— Стать на стать не приходится, — ответил Павло и тронул коня.

Елизавета Гавриловна приняла из рук сына теплый повод и повела во двор исхудавшую Куклу.

А из двора Батуриных, навстречу мужу, на улицу выскочила радостная Любка. И впервые, вопреки обычаю, Павло поцеловал жену при товарищах. Попрощавшись с Огийченко, Павло пошел во двор, полуобняв Любку. Лука стоял на крыльце вместе с Перфиловной.

— Слава богу, — шептала она, — жив, здоров.

Лука похлопал Перфиловну по спине.

— Через меня жив-здоров, старуха, мне говори спасибо. Кабы не я, разве он таким заявился бы. Помнишь, как пришел с германского фронту: без коня, без шашки, с дырявыми кишками. Когда на войне отец при сыне, всегда будет порядок…

В полдень к Батуриным, с окровавленным лицом, в разорванной в клочья гимнастерке, прискакал Шульгин. Шашки на нем не было. Ее, очевидно, сорвали; на голой спине наискось протянулся узкий багровый след от портупеи. Шульгин влетел в горницу. На кровати лежали Павло и Любка.

Со свету в темной комнате Степан не мог сразу оглядеться. Пошатываясь, протянув руки, ощупыо он пошел к кровати.

— Павло! Павлушка!

Павло приподнялся.

— Чего ты, Степка?

Любка натянула на себя одеяло.

— Отвернись, Степан, — недовольным голосом попросила Любка, — рубашку надену. Спокою от вас нету, без приключениев не можете.

— Не сглазит, — спокойно сказал Павло, — рассказывай.

— Разнесли команду с броневика.

— Кто?

— Жилейцы.

Павло спустил ноги с кровати, нащупал чувяки.

— Побили?

— Не всех. Старшого первым кончили. У него наган был запрятан в кармане. Его начали старики корить, он возьми вырви наган из кармана и ну палить! Трех поранил. Вот тут и пошла жучка рвать… Мы заступаться… Чуть было и нас вместе с теми…

Шульгин приложился к взвару, принесенному Перфиловной. Он жадно пил, стуча зубами по железному краю корца.

— Выходит, Степка, без комиссии разобрались.

Шульгин поставил корец на колени и тревожными, непонимающими глазами уставился на Батурина.

— Без комиссии?

Павло потянулся так, что хрустнули кости.

— Правильно. Пущай не шкодят. Казака дражнить опасно. Другим наука. Иди, Степка, до Совета. Я через часок добежу… С родной женой побыть не даете…

 

ГЛАВА XIII

Готовился второй поход Добровольческой армии. Ее войска, до этого распыленные на фронте и в сторожевом охранении, подтягивались в Мечетинскую. Окрепшие полки были снова готовы к боям. С окрестных станиц и донских зимовников сгоняли подводы и продовольственный скот. Только под патроны требовалось более пятисот пароконок. Кроме того, надо было поднять пятьдесят тысяч снарядов мелких и крупных калибров, а также винтовки, потребные для развертывания армии. Оружие подвезли с Дона степными дорогами на грузовиках и гужом. Оружие выдавалось оккупантами по цене, заранее обусловленной специальным соглашением. Каждая винтовка, отпускаемая из складов бывшего русского Юго-западного фронта, из складов, захваченных при оккупации Украины, расценивалась в один пуд кондиционной пшеницы. Хлеба у Деникина не было. Он надеялся получить его у кубанцев.

Обозы расположились бивачными восьмиповозочными колоннами на выгонах. По ночам на биваках горели костры, ржали кони, кричали верблюды, приведенные калмыцкими князьками. С Украины и южных районов Северного Кавказа непрерывно прибывали офицеры и казаки. Ежедневно приходило от шестидесяти до трехсот человек. Армия росла. Кроме того, агентурная разведка сообщала о быстром созревании мятежных настроений на Кубани.

Романовский представил командующему отчетную карточку сформированных и пополненных соединений, а также расчет марша, с точными данными перевозочных средств и продовольствия, коими располагали маршрутные населенные пункты.

Деникин внимательно перечитал документы, представленные начальником штаба.

— Хорошо, — сказал он с нескрываемым удовлетворением, — вот этакой четкой организации не хватало Лавру Георгиевичу. Экспансия уместна в том случае, когда она подкреплена, вещественно подкреплена. Мы, Иван Павлович, воссоздаем великую русскую армию.

Потомки не простят нам вольных или невольных промахов. Вы распорядились относительно совещания?

Романовский утвердительно кивнул головой.

— Старшие начальники уже ожидают вас, Антон Иванович.

— Представители кубанского правительства?

— В полдень они приехали из Новочеркасска.

— Отлично, Иван Павлович, отлично.

Деникин поднялся и подошел к зеркальцу, висевшему на стене. Он осмотрел себя, застегнул воротник френча, затем направился к двери. Романовский последовал за ним. В соседней комнате, куда они вошли, задвигались стулья, зазвенели шпоры. Все встали, и в комнате сразу стало тесно. Деникин поздоровался. Ему ответили сдержанным разноголосым гулом. Деникин помахал рукой, приглашая присутствующих садиться. Стулья снова задвигались, зазвенели шпоры. У раскрытого окна стоял часовой-текинец. Деникин опустился в кожаное потертое кресло, перебрал пухлыми пальцами разложенные на столе карты и оглядел часового, его белую папаху, — красный шнур нагана, широкую спину с пятнами пота на гимнастерке.

— Ненужные уши, — сказал Деникин Романовскому.

— Текинцы почти не понимают по-русски.

— Когда им нужно, они все понимают, Иван Павлович.

Покровский, сидевший у окна, толкнул текинца черенком плети, и тот, сверкнув глазами, медленно отошел.

Алексеев, незаметно вошедший в комнату, подсел к Деникину.

— Начинайте, Антон Иванович, — сказал Алексеев, — невероятная духота.

— Около тридцати градусов, — заметил Марков, — при моей комплекции ерунда, но толстякам…

— Сергей Леонидович… — остановил его Деникин, — минуточку.

— Молчу, молчу. Но я не имел в виду присутствующих.

Марков подмигнул Дроздовскому, указал глазами на раздобревших Деникина и Лукомского. Дроздовский сдержанно улыбнулся, поправил пенсне, сделав вид, что приготовился слушать.

— Итак, господа, — медленно сказал Деникин, осматривая всех находившихся в комнате, — назрело время для выступления. Теперь мы начнем более организованно и, надеюсь, не повторим ошибок, трагических ошибок первого похода. При манычском свидании с генерал-майором Красновым, насколько вам уже известно, мы отказались от похода на Царицын. Правда, этот опорный город большевиков дал бы нам чисто русскую базу, пушечный и снарядный заводы, огромные запасы войскового снаряжения и деньги. Занятие Царицына сблизило бы, а может быть, и соединило нас с чехословаками и Дутовым, и, таким образом, был бы создан единый фронт против совдепии. Взяв Царицын, мы бы отрезали армию красных и территорию Кубани от Советской России, лишили бы совдепы хлеба, скота, нефтепродуктов. Видите, сколько активных компонентов в этом стратегическом плане. — Деникин покусал усы, поглядел на Филимонова, внимательно его слушавшего, на Быча, на Султан-Гирея. Он заметил на их лицах выражение тревожного, нетерпеливого ожидания.

— Но мы рассудили иначе, господа. Уходя на волжский плацдарм, мы ушли бы от Кубани, с которой нас связала история узами совместно пролитой крови. Кубань поднимается и сильно нуждается в добровольцах. Оставить кубанцев одних нельзя. Им надо помочь.

— Поможем, — сказал Марков, — они быстро прозревают после ослепления большевистскими идеями. Кубанцам надо помочь.

— Обоюдная выгода, — проворчал Гурдай, с упреком оглядев Маркова, — вы кубанцам, они вам.

— Посоветовавшись с Михаилом Васильевичем, — продолжал Деникин, — мы решили выступить на Кубань, но, чтобы не нарушить основного стратегического хода, согласованного с донцами, первый удар мы нанесем по линии железной дороги Тихорецкая — Торговая. Перерезав коммуникации на Царицын, повернем на Екатерино-дар. Этот маневр дает нам возможность одновременного выхода к морю, что соответствует планам наших союзников. Черноморские гавани Новороссийск и Туапсе нам нужны до крайности, ибо это не только выходы к морю, но и выход к огромным резервам наших великих союзников — Великобритании и Франции… Мы слишком слабы все же, чтобы долго самостоятельно вести войну против большевиков…

20 июня 1918 года Деникин выступил во второй кубанский поход. Над степными дорогами Сала высоко поднялась пыль. Отблескивало приготовленное к огню и рукопашной оружие. Уходили в прикаспийские степи потревоженные стада сайгаков. Снимались с гнездовий коршуны и орланы. Деникин выводил большую по тому времени армию, состоявшую из четырех дивизий. Эта армия должна была явиться тем первым комом горного снега, который влечет за собой катастрофические обвалы. Армия имела немного орудий, всего двадцать, но впереди, по маршруту, уже были намечены те артиллерийские склады, которые должны будут попасть ей в руки. Армия имела сто три пулемета, броневые автомобили, походные оружейные мастерские, инженерные части и обозы огневых припасов, растянувшиеся на двадцать два километра.

Мечетинская, как дымом пожарищ, была закрыта пылью. Покровский пропускал мимо себя кубанские кавалерийские сотни, рысисто выходящие на большак с полевой, пробитой по выгонной полыни, дороги. Покровский небрежно сидел на отличной золотисто-гнедой кобылице, приведенной ему под седло из глубинного донского зимовника. Пообок дороги карьером проносились тачанки. В голове колонны, достигавшей уже Егорлыка, ехали Алексеев, одетый в брезентовый дождевик, Романовский, Гурдай и члены кубанского правительства.

— Видите, вон едет небезызвестный вам Быч, — оказал Покровский Самойленко, — куда ни шло, Быч все же городской голова, понятно. Но что нужно Кула-бухову? Не понимаю этого попа. Ведь мучается вместе со всеми нами, грешными.

— Хочет быть царьком, ваше превосходительство, — услужливо улыбаясь, сказал Самойленко.

— А если не придется?

— Не будет царьком, будет опять попком.

— Вон как, — по лицу Покровского пробежала улыбка. — Остроумно!

— Эти слова я слышал от самого Кулабухова.

— Ишь он какой… А это что за гранд-дамы?

Покровский вгляделся в мягко покачивающуюся на рессорах пролетку. В ней, закрываясь газовым шарфом от пыли, сидела жена Романовского с какой-то миловидной девушкой.

Подскакал Марков, подгонявший колонну 1-го кубанского стрелкового полка, которым он командовал в этом походе. Заметив любопытствующий взгляд Покровского, Марков задержался.

— Хороший бы шеф вашим джигитам. Девочка что надо!

На лице Покровского, прорезанном глубокими складками, появилось суровое выражение. 

— Мы начинаем по-настоящему, без дураков, — сказал он, — мой шеф Беллона… богиня жестокой войны…

Поравнялся полковой штандарт, сопровождаемый горцами-адыге из бывшего отряда Гулыги. Генералы взяли под козырек. Горцы прошли сокращенной рысью, сдерживая горячих скакунов.

— Азия, — сказал Покровский, ни к кому не обращаясь. — Для них война — праздник. Полезно иметь таких солдат. Победит полководец более тупого войска, войска без переживаний, без нервов…

Марков был уже далеко впереди. Вскоре скрылась из глаз его белая папаха. По большаку катились повозки с корниловцами. Торчали штыки — казалось, на повозке везут больших редкоиглых ежей. Офицеры пели игривые песенки, выкрикивая и подсвистывая…

…Лучшие полки Северо-Кавказской армии красных по-прежнему были прикованы к Ростовскому фронту. Штыки кубанцев и ставропольцев, угрожающе поднявшиеся на пути оккупантов, не могли помешать Деникину.

На пятый день после мечетинского выхода Деникин захватил Торговую и Шаблиевку, где во время атаки был убит генерал Марков.

Смерть Маркова после смерти Корнилова была наиболее тяжелой потерей для Добровольческой армии. Из уст в уста передавали подробности. Ветераны «первопо-ходники» в смерти Маркова, как в свое время в смерти Корнилова, видели дурное предзнаменование. В Шабли-евке Деникин созвал старший командный состав и строго и одновременно отечески проникновенным голосом предупредил всех о вреде излишней запальчивости, простительной командиру «гренадерской роты, а не генералу». Этим он упрекал прежде всего Маркова, потерявшего жизнь из-за своей горячности. В душе Деникин был рад — Марков был слишком популярен в войсках.

После Шаблиевки объединенными силами деникинцев и подошедших красновцев была взята станция Великокняжеская — центр степного Сала. Добровольческая армия круто повернула на Тихорецкую — Екатеринодар. Краснов же устремился к Волге, последовательно занимая станции Двойную, Куберле, Зимовники. Тесня сальскую группу, Краснов выходил для флангового удара по войскам красных, атакованным Мамонтовым на предцарицынских оборонительных рубежах, лежащих на уровне левобережья донской луки и устья реки Чира. Таким образом, отрезав царицынские войска от Северо-Кавказской армии, Краснов и Деникин разошлись, чтобы обрушиться на красных по стратегическим направлениям, соответствующим основным замыслам.

Деникин спешил на Кубань. В конце июня была захвачена первая кубанская станица — Новопокровская. В Новопокровской Деникиным был подписан приказ № 11 о мобилизации казаков первых четырех очередей — восемнадцатого, семнадцатого, шестнадцатого и пятнадцатого годов присяги. Мобилизация проводилась на ходу, без соблюдения принципа распределения по отделам и полковым округам. Сводные кубанские полки получали номерное наименование и сейчас же вводились в бой. Это делалось, чтобы сохранить офицерские части.

Деникину, располагавшему отличной информацией, было известно о провале в Царицыне агентуры белых, действовавшей на Волге еще по почину Корнилова. Приходилось на время отказаться от взрыва большевиков изнутри и надеяться лишь на успехи непосредственных боевых операций. Но на царицынском направлении активизировался Ворошилов, прославившийся беспримерным выводом из окружения шахтерско-солдатской армии Донбасса. Ворошилов мог помешать Деникину. Поэтому Деникин надеялся на Краснова, который должен был принять на себя удар царицынской боевой группы, тем более что Краснов уже располагал многочисленной кавалерией и пехотой, стремительно отмобилизованной на Дону.

Добровольческая армия не могла вести длительных операций без значительного увеличения своей численности, что могло быть достигнуто расширением территории и использованием войсковых ресурсов казачьих станиц. Деникин понимал ошибку Корнилова, стоившую прежнему командующему жизни, и поэтому тщательно закреплял захваченную территорию, насаждая в станицах военно-полевые суды и гарнизоны под начальством преданных офицеров.

К Незамаевской и Калниболотской станицам, взятым вслед за Новопокровской, подошла первая группа линейной казачьей кавалерии под командой новорождественского хорунжего Ермоленко, вооруженная и подготовленная к измене Советской власти эмиссарами Романовского и Алексеева, работавшими в военкоматах Кавказского отдела.

Поступали сведения о мерах, предпринятых красными для наступления на южном участке. Деникин торопился и 13 июля с боем овладел крупным железнодорожным узлом — Тихорецкой, неожиданно разгромив многочисленную, но неорганизованную армию латыша Калнина. Полки белых, одушевленные победами, потекли тремя потоками на Екатеринодар, имея в авангарде активную горско-кубанскую конницу Покровского и Эрдели.

Но в тылу было неспокойно. По сообщению порученцев Краснова, прилетевших на самолете в Тихорецкую, Ворошилов снова взял Куберле, выручил осажденный возле слободы Мартыновки отряд Ковалева и угрожал тыловым участкам Добровольческой армии. После длительного совещания штаб армии рекомендовал Краснову отвлечь Ворошилова решительным наступлением на северные участки Миронова — Сиверса — Киквидзе. Краснов так и сделал. Спасая северные участки предцарицынского плацдарма, Ворошилов вынужден был остановить свое продвижение на Тихорецкую.

Северо-Кавказская армия, атакованная Деникиным, безусловно, могла бы задержать и даже разгромить противника. Но в штабе армии, умело используя еще не позабытые трения между главкомом Автономовым и членами Кубано-Черноморского исполкома, па пост главкома выдвинулся казачий офицер Иван Сорокин, известный в войсках как человек большой личной храбрости.

Утвержденный на пост главкома Сорокин через тринадцать дней после своего назначения, почти без боя, сдал Екатеринодар. Наполовину деморализованная армия ушла за Кубань. Героические части красной Тамани, предводительствуемые прославленным матросом Матвеевым, были брошены в окружении повстанческих станиц и Добровольческой армии.

* * *

Под колокольный звон входили в Екатеринодар казачьи и офицерские полки.

Город, безуспешно атакованный Корниловым в марте месяце, пал в августе. Полки белых вливались в город по Екатерининской улице, по которой в 1916 году торжествеино проследовал последний император России, в предчувствии грядущих бурь искавший успокоения и поддержки на территории верных трону казачьих окраин. Теперь сюда пришли его генералы во главе мятежных дивизий.

В голове войска ехали представители командования и правительства в символически построенной колонне, долженствующей наглядно воплощать единение Добровольческой армии с Кубанским казачьим войском. Первыми ехали на белых полуарабах Деникин и Филимонов, за ними — председатель правительства Быч и Романовский, следом — члены правительства в ряду с соответствующими, по значению в армии, чинами. Гурдай ехал в паре с Врангелем, который, недавно придя в армию, командовал уже дивизией кубанской кавалерии и был одет с подчеркнутой щеголеватостью в казачью форму. Позади беседовали Покровский и Кулабухов. Колонна поднялась мимо пивоваренного завода Ирзы и духовного училища и проезжала под триумфальной аркой, поставленной в честь посещения города Александром II. Покровский поднял глаза на сыроватые кирпичные своды.

— Ворота слишком скромны, — громко сказал он, — такое пышное общество!

— Утешает одно, — заметил Врангель, сдержанно улыбаясь, — сооружение приготовлено не в вашу честь.

Душная улица была заполнена толпой. Копыта били булыжник. Где-то впереди сверкали трамвайные рельсы, по которым перебегали мальчишки. С тротуаров бросали букеты осыпавшихся при полете цветов. На крупе врангелевского жеребца колыхались лепестки чайной розы. Покровский наблюдал самодовольную лисью физиономию Кулабухова, его торжественную осанку. Кулабухов, вместе с членами правительства, прибыл из Тихорецкой поездом для церемониала вступления. Покровский решил досадить спутнику.

— Не находите ли вы, — сказал Покровский, — что со стороны вокзала более безопасен путь, нежели по Елизаветинской дороге?

— При условии… — в том же тоне ответил Кулабухов, — при одном непременном условии, если впереди по этому пути прошли мобилизованные кубанцы, а не русские добровольцы-офицеры.

Покровский понял намек, но ничего не ответил. Они проезжали мимо семипрестольного храма, гудевшего всеми колоколами. Врангель оправил костяной георгиевский крестик, прикрепленный поверх газырей, и, приподняв шапку, небрежно перекрестился вслед за Гурдаем на кирпичные громады собора.

Процессия свернула вправо, на Красную улицу, пышно декорированную трехцветными флагами. На углу, возле аптеки Мейеровича, стоял оркестр, сведенный из музыкантских команд трех дивизий. Глухо били литавры, звенели хвостатые бунчуки, видевшие и Хмельницкого и гетмана Иеремию. Оркестр исполнял кубанский гимн.

У войскового собора, похожего на новгородский храм Софии, остановились. Здесь в резервных колоннах выстроились пехотные и конные части, запыленные и как бы обгорелые в боях.

Деникин первым поднялся по каменным ступеням паперти и опустился на колени перед кубанским архиепископом, встречавшим «избавителя» с полным синклитом городского духовенства.

Замешкавшийся Быч опоздал преклонить колени и поднялся, когда Деникин уже входил в главные двери собора.

— Дурной признак, — сказал Кулабухов Рябоволу, — очень дурное предзнаменование.

— Ерунда, — успокоил Рябовол, — теперь мы как-никак дома. А дома и стены помогают.

— Дай бог, дай бог, — сказал Кулабухов, — но за последний год над нами пронеслось столько несчастий…

 

ГЛАВА XIV

Колонна, дравшаяся на реках Фарс и Чохрак, отходила к Армавиру через Жилейскую. От гор, закрытых причудливой грядой облаков, доносились громовые раскаты. С шумом текли по улицам войсковые обозы, беженцы, вымокшая при переправе пехота. Ночью за Кубанью дрались. Кавалерия генералов Покровского и Эрдели безуспешно пыталась отрезать переправы. Жилейцы слышали близкую орудийную и пулеметную стрельбу. Иногородние — жилейцы и богатунцы — семьями уходили с красными. Тени виселиц ложились на опаленную землю. Никто не ожидал милосердия. Жестокий дух убитого Корнилова витал над Кубанью.

Елизавета Гавриловна ходила к Батуриным посоветоваться, что делать, но Павла не было. Третий день он почти не выходил из Совета. Отступавшие части требовали подвод, фуража и продовольствия.

У окна стояла Любка. Она с тоской глядела на улицу, завьюженную пылыо. Перфиловна трясущимися руками пришивала погоны к старенькой черкеске сына.

Остается Павло? — спросила Елизавета Гавриловна.

— Бог даст, останется, — прошептала Перфиловна, откусывая нитку, — свои идут. Помилуют. Я ему и крест нательный приготовила. Вроде кадеты кресты проверяют. Идут-то православные, Гавриловна, не какие-нибудь басурмане.

Елизавета Гавриловна ушла от Батуриных с твердым решением оставить сына дома.

К завтраку из лесу вернулся Карагодин. Он отводил лошадей. Бросив уздечки под лавку, снял шапку.

— В самую гущину загнал, — сказал он, — пущай пасутся. Абы только шальной снаряд не накрыл.

Стрельба усиливалась. Елизавета Гавриловна поело, каждого орудийного раската быстро вскидывала руку, крестясь на икону богоматери, тускло поблескивающую от света лампадки.

— Павел Лукич и впрямь решил остаться? — спросила Елизавета Гавриловна.

— Остается, — подтвердил Семен, — говорит так: «Сам убегу — только свою шкуру спасу; останусь — многих выручу и станицу до разорения не допущу». С Деникиным хочет самолично побалакать.

— Правильно Павел Лукич делает. Все люди — белые, красные — русские люди, православные. Разве не поймут друг друга? Война-то идет больше из-за непонятности.

Карагодин молча похлебал борщ, закурил.

— Мишка там товарищей водой поит, — сказал он, — пущай поит, а воевать не пущу. Хватит…

Елизавета Гавриловна задумалась.

— Не погубят? — тихо спросила она мужа.

— За что?

— С красными ходил под Ростов. А потом за сундуки.

— Спервоначалу не до Мишки будет, а потом поглядим. Кубань великая, лесов много.

— Можно к куму, к Мефодию…

— Можно и к Мефодию, — согласился Карагодин, — а то в Белореченскую станицу. Там и учиться сумеет. Мы это дело с Ильей Ивановичем обмерекивали. В Бе-лореченске у него какие-сь родычи проживают.

К карагодинскому двору, к Мишке, огородами, от Саломахи, прибежали Ивга и Петя.

— От вас виднее, — как бы оправдываясь, сказала Ивга, — может, Вася уходить будет, попрощаемся.

Со знакомым визгом разлетелись осколки шрапнели. Ивга бросилась в дом, споткнулась на крыльце, поднялась и скрылась в дверях. Петя побледнел.

— С непривычки, — важно заявил Миша, — с непривычки всегда так, страшно.

Несколько дымков вспыхнуло над станицей. Дымки рассосались в воздухе. Артиллерия смолкла. Миша вслушался в отчетливую ружейную и пулеметную стрельбу.

— Теперь самое страшное. Сошлись…

— Очень страшно?

— Очень, — серьезно отвечал Миша, — убивают.

Из улицы, в туче пыли, вырвалась конница. Тут были и солдаты на драгунских седлах, и казаки, и горцы. Проскакал командир в сбитой на затылок серой кубанке. Он просигналил клинком.

— Дядько Егор! — обрадованно закричал Миша.

Мостовой подскакал к ним.

— Дай-ка попить, Мишка.

Егор жадно пил из ведра, проливая воду на запыленный летний бешмет. Клинок, висевший на руке, стучал по ведру. Напившись, Егор ладонью отер губы и со стуком бросил шашку в ножны.

— Принеси коню. Только рысью.

— Горячий конь? Не опоим?

— Стоять не придется.

К Мостовому подскакал, по-прежнему могучий и красивый, Шкурка. Он был в атласной изорванной рубахе с подвернутыми рукавами, обнажавшими его мускулистые руки.

— Павла дома нет, — сообщил Шкурка, — в Совете.

— Доньку везут?

— Вот-вот будут. И как это мы ее ушибли. Уж дюже Кубань швидкая, как раз на стремнине. — Шкурка заметил Мишку. — Мишка! Терпишь? Рыба-сула. Сбили парня с панталыку…

Мостовой строго приказал Шкурке:

— Сбор на правленской площади. Оттуда тронем. По домам для рева не разбегаться.

Шкурка взял с места карьером и быстро исчез за церковью.

Из дома выбежали Карагодины. Семен широко расставил руки:

— Егор! На часок ко мне. Поснедать с устатку.

— Некогда, спасибо, — Мостовой нагнулся, поманил его ближе. — Вот что, Лаврентьевич, очень попрошу тебя, пущай у вас Донька моя перебудет.

— Донька! Твоя?

— Жена моя, понял? В такой каше, боюсь, затолкут. На переправе ушибли. Дня через три возвернемся, захвачу. Тогда посвободнее будет.

— Пущай живет. Места чужого не пролежит, харчи пока имеются.

— Спасибо, — поблагодарил Егор.

Подкатила тачанка. На ней, возле пулемета, сидела Донька. Четверик вороных лошадей загорелся от шибкой езды. Кони жадно потянулись к мокрому ведру, которое держал в руках Миша. Пофыркали, коротко заржали. Ездовой, соскочив с козел, осматривал помятые крылья тачанки.

— Ишь ты, покарежило, — сказал он со вздохом, — считай, войну не выдержит. Пропала тачанка. Отец загрызет.

— Коней напоить? — спросил ездового Миша. — Сбегаю, колодезь рядом.

— Зачем их поить — аль их доить? — Ездовой пренебрежительно отмахнулся. — Все едино на войне подохнут. Их вот зараз кадет с пулемета напоит. Чай, сахар и песок.

Он помог сойти Доньке, которая, передав узелок Елизавете Гавриловне, приложилась щекой к шершавой руке Егора.

— Только не надолго.

— Постараемся, — пообещал Егор.

Он, очевидно стесняясь людей, быстро провел ладонью по Донькиной голове, нахмурил выцветшие от ветров и солнца брови.

— Прощай, Доня, — тихо сказал он.

Ездовой повернулся к солдатам, быстро осматривавшим замок пулемета.

— Чтоб не заедало теперь, поняли, шпаки?.. Разгрузились чуток, — обратился он к Егору, — можно трогать, товарищ командир?

— Трогайте.

Ездовой круто завернул лошадей, сбил шапку на затылок и, гикнув, отпустил вожжи. По шпорышу мягко забили быстрые копыта.

Елизавета Гавриловна затуманенными глазами поглядела на Егора.

— Сенька-то где?

— У меня под доглядом. Сейчас Хомутову помогает с третьей сотней. Прощайте.

Донька постояла у ворот, ответно махнула рукой и пошла, прихрамывая, опираясь на Елизавету Гавриловну.

— Бок зашибли, и чего-сь в ноге хрустнуло, Гавриловна.

— Попарим сенной трухой, пройдет, — утешала Елизавета Гавриловна, — абы кость не лопнула.

Полк Мостового, очевидно пополненный из разных частей, проходил мимо, ведя заводных лошадей и вьючные пулеметы. Раненые лежали вповалку на высококолесных бричках.

Миша видел знакомые лица своих бывших соратников, но его не узнавали. Все были заняты, и никто не обращал внимания на мальчишку.

Под усиленной охраной привезли полковые сундуки. За ними, на грузовике, проколыхалось длинноствольное морское орудие. Облупленный ствол у казенной части был перевязан красной полуобгорелой лентой.

На легковом автомобиле подвезли раненого Хомутова. Его сопровождала группа всадников, и среди них — Сенька. Мальчишка с обидным безразличием поздоровался с Мишей и с Петькой.

— Двенадцать ранений, — строго сказал он, указывая плетью на Хомутова, — здорово поковыряли. Почище, чем когда-сь батьку.

Хомутов метался, вырывался из рук державших его бойцов. Он в беспамятстве выкрикивал команды и названия рек, где дрался со своей богатунской дружиной. Рядом с ним сидел Трошка Хомутов.

— Умрет? — тревожно спросил Петька.

Трошка оглядел Петьку сухими глазами, нахмурился.

— Выдужает.

Хомутова увезли. Сенька напоил Баварца, осмотрел седловку и уехал шагом, словно кичась своим пренебрежением к опасности.

Миша глядел вслед другу, может быть навсегда уезжавшему. Догнать, остановить! Миша только сейчас в полной мере осознал смысл своего поведения. Почему он остается дома, почему? Разве его место здесь? Краска залила его лицо. Он вбежал в дом и, тяжело дыша, остановился у порога. Елизавета Гавриловна испуганно отерла руки и шагнула к сыну.

— Миша, ты чего… такой… Миша!

— Полк весь прошел. Дядька Егор, Сенька…

Мать поняла, что он хочет сказать. Она бросилась к нему.

— Миша! Миша! Не пущу! — Она зашаталась, обхватила его и упала на колени, не выпуская сына из своих рук. — Не пущу… родной мой… маленький!

Ивга пыталась поднять Елизавету Гавриловну.

— Не пущу… Не пущу…

Седые волосы выбились из-под чепчика и рассыпались по плечам… Миша опустился на лавку. Окна задребезжали. Где-то близко разорвалась граната.

* * *

К полудню Ханским бродом переправился запоздавший беженский адыгейский обоз, состоявший почти исключительно из горных повозок, битком набитых узлами, ковровыми подушками, старухами и плачущими детьми. Обоз сопровождался малочисленной, наполовину израненной конной группой под командованием внезапно объявившегося Махмуда. Выносливые лошади, запряженные в повозки, двигались шагом. Но вот с левобережья снова заработала полевая артиллерия, нащупывавшая саломахинскую переправу. Мажары, до этого двигавшиеся в порядке, вдруг сбились в три, четыре ряда и застопорили движение по всему мосту. Махмуд подскакал, что-то проорал по-черкесски, потянул плетыо незадачливого паренька в ситцевом бешмете, хотевшего пробиться вперед со своей повозкой. Повозки расцепились, тронулись. Махмуд собрал возле себя кучку всадников, и они вынеслись на бугор, полные отчаянной решимости. Казаки из конницы Покровского, выскочившие из двух поперечных переулков, повернули обратно. Махмуд карьером подлетел к мосту. Обоз все еще не перешел на сторону Саломахи. Махмуд вместе со своими друзьями снова вылетел навстречу казакам, которые, не выдержав их яростного натиска, отступили, оставив на истоптанной дороге тяжелораненого, свалившегося вместе с лошадью.

Наконец обоз втянулся на станичный бок, и Махмуд последовал за ним.

От бакалейной лавчушки, стоявшей на пригорке, заработали два тачаночных пулемета из полка Мостового.

— Швидче, азияты, — прокричал вслед адыгейцам Сенька, — сарай ломай, оглы… Ну и пылюка! Не война, а какие-сь жмурки.

— Ну, прижмуряйся, Сенька, — сказал пулеметчик, блеснув зубами, — зараз на всю коробку запущу.

— Давай, давай, — прикрикивал Сенька, — на мост выскочили. Еще! Еще! Так. Как ветром! — Мальчишка помахал кулаком. — Мы вас бить привышные…

А в это время Мостовой прощался с Батуриным. Они стояли друг против друга, на правленском крыльце, закиданном подсолнечной шелухой, бумажками и стреляными гильзами. Все говорило об отступлении: раскрытые окна с выбитыми стеклами, изломанная лавка и кресло, валявшееся в коридоре, обрывки объявлений и плакатов, и самое главное — безлюдье.

На площади, в волнах оседающей пыли, выстраивались поредевшие эскадроны. Старшины хриплыми голосами вели перекличку. Орудия белых били размеренно, по-хозяйски. И в этой страшной размеренности чувствовалось, что поле боя уже принадлежало им. Из-за карагачей, как бы застывших под бременем пыли, поднимался черный клубчатый дым. Горело где-то на форштадтской окраине. А так как дым пожарища всегда укорачивает расстояние, Павлу казалось, что горит его двор. Тяжело было на душе Павла и потому, что это даже не беспокоило его.

— Возьми станичную казну, — сказал Павло, передавая Егору кованный медью ларец, — все едино офицерье пропьет.

Мостовой отдал ларец рядом стоявшему Шкурке, а ключи положил в карман.

— Решил твердо оставаться? — спросил Мостовой.

— Твердо, — ответил Павло, еле раздвигая челюсти, — труса никогда не праздновал.

— На войне всякое бывает, Павло. Отступать даже по уставу положено.

— Только не от своей станицы, — упрямо сказал Павло, — В Галичине да Польше не только села — города бросал, не жалко было. Все незнакомое. А тут все объяснить надо. Свои идут, русские. Поймут.

— Не поймут, Павло.

— Наперед не загадывай, — сухо сказал Павло, — завсегда все наперед знаешь. Уйти не хитро. Натворили и ушли. А люди за вас отвечай, да? Да за что отвечать? — Павло повысил голос и говорил с горячностью. — Что мы делали зазорного? Не воровали, не убивали, беззаконии не делали. Если и разбойничали — так чужие люди. Мы за них не ответчики. А убегают только виноватые, Егор. Все убежим — кто за нас слово скажет, а? Чего угодно на нас наплетут. А я объясню. Самому Деникину, если надо, объясню.

— Не станет он тебя слухать. Не станет. Какой пламень за ним идет по всей Кубани? Видишь, Жилейская уже занялась, — Мостовой показал на дым пожарища. — От них не жди пощады. Помнишь, как меня поковыряли в Лежанке!

— Тогда офицер шел, а теперь почти всё казаки.

— Кутепов опять там. Там Кутепов. — Мостовой близко приступил к Павлу. — Говорю с тобой, а подошвы огнем печет. Все с того времени. Все от ихней правды. Не станет тебя Деникин слухать…

— Он не станет — народу расскажу, войску. Убегать от своих делов не стану. Станицы на распыл не допущу.

По лицу Егора скользнула горькая улыбка.

— Ну, как хотишь. Своя голова на плечах. Смысла этой войны не понимаешь, Павло. Это тебе и вправду не Галичина.

Он повернулся, быстро прошагал по ступенькам и, прыгнув на коня, помчал к голове эскадронов, рысью уходящих на Галагановский шлях.

К вечеру белые вошли в станицу. Первыми вступили кавалерийские полки корпуса генерала Покровского. Командовали полками недавно произведенные в полковники Брагин и Карташев. С трехцветных знамен были сняты чехлы.

Вслед за кавалерией прошагала офицерская пехота. Станица наводнилась войсками. Артиллерийский гул слышался в направлении Попасных и Галагановских хуторов.

Деникин приехал часам к одиннадцати в сопровождении Гурдая и Романовского. Приняв у правления хлеб-соль и обласкав стариков, Деникин остановился в доме Велигуры. Всю ночь стреляли. Вылавливали и убивали во дворах, сараях, в камышах раненых и отставших.

Перед зорькой Покровский распорядился расстрелять невдалеке от атамановского дома четырех казаков, находившихся на излечении в госпитале после ранений на Ростовском фронте. Деникина разбудил треск выстрелов.

Генерал приподнял на кровати свое рыхлое тело, вслушался и, троекратно перекрестившись, прошептал:

— Прости, господи, виноватых и не осуди за кровь невинных.

Деникин проснулся поздно и недовольно побрюзжал на адъютанта, не разбудившего его пораньше. Оглядев себя в зеркало, он нашел, что за последние дни значительно осунулся. Потрогав нездоровые наплывы под глазами, помычал. С большим трудом натянул поданные j ему вестовым парадные сапоги, надел черкеску и, выпив стакан чаю, принял Романовского…

Романовский доложил о положении дел на фронте и представил на утверждение Деникина кандидатуру начальника жилейского гарнизона — председателя чрезвычайного военного суда.

— Хорунжий Самойленко? — удивился Деникин. — Адъютант Покровского?

— Хорунжий Самойленко ранен при деле на Фарсе. И кроме того, уроженец этой станицы. Принцип комплектования гарнизонов…

— Да, да. Понятно, Иван Павлович. Но — местный, — он брезгливо опустил уголки губ, — вы помните слова Лавра Георгиевича? Не будет ли хорунжий Самойленко слишком мягок?

Романовский понимающе улыбнулся.

— Не думаю, Антон Иванович. Во-первых, школа Покровского, во-вторых — Самойленко здесь родился и вырос, ему лучше всех известны и люди, и их убеждения.

— Согласен. Для пользы службы. — Деникин подписал приказ. — Кстати, мне сказал Никита Севастьянович, что нами захвачен главарь местного совдепа — казак Батурин?

— Да, — подтвердил Романовский.

— Батурин, — раздумчиво произнес Деникин. — Хорошая фамилия. Ставка гетмана Иеремии Вишневецкого находилась в Батурине…

— Этот главарь и в самом деле странен, Антон Иванович. Он настаивает на свидании с вами. Хочет поговорить. — Романовский сухо посмеялся.

Деникин со вздохом покачал головой, поднялся.

— Я вас очень прошу не церемониться, — сказал он. — Особенно не гуманничать. Помню, Лавр Георгиевич говорил мне: нельзя прощать им. Это дурачье, злое и невежественное, должно быть наказано. — Деникин задумался. — Дух, дух Корнилова должен быть спокоен, совершенно спокоен и удовлетворен.

Романовский познакомил командующего с диспозицией.

— Иван Павлович, вы немного расточительны. Опять фронтальный удар достается офицерским частям? Почему?

— Великолепный боевой материал. Полная уверенность.

— Напрасно, — с мягким упреком оказал Деникин, — впредь в полной мере используйте кубанцев. Я вас очень прошу. На армавирском направлении опять выдвинулась бригада Дроздовского. Это же замечательная, стойкая, надежная бригада. А мы злоупотребляем… Отведите ее в резерв главного командования. Поберегите ее.

Деникин ехал к площади, куда стекался народ. Гурдай докладывал о настроении жителей. Он рекомендовал припугнуть сход, так как станица сильно заражена большевизмом». Деникин слушал атамана отдела, кивал головой.

— Губернаторские чувства, Никита Севастьянович, — сказал он. — Как нелегко все же быть и воином, и общественно-политическим деятелем.

Во дворе школы, на траве, выложив в ряд, пороли людей. Кто-то тонко и пронзительно кричал. Возле заборов водой отливали высеченных. Женщины тихо причитали, с опаской поглядывая на проезжавших генералов. Из ворот выводили Шестерманку в порванном платье. Деникин встретился с ненавидящим взглядом Акулины Самойловны. Он не мог выдержать пристального взгляда этих жгучих старческих глаз, отвернулся. Ему было не по себе.

На площади, куда стекалась толпа, в ряд стояли четыре виселицы на свежевыструганных столбах. На перекладинах тесно висели разутые и полуобнаженные люди. Среди них выделялось коричневое тело Лучки, перехваченное окровавленными бинтами. Его только что казнили, вытащив из лазарета. Тело его еще покачивалось.

Деникин прищурился, чтобы разглядеть незнакомые лица, покрытые каким-то липким синеватым налетом, недовольно поморщился.

— Покровский?

— Вы угадали, — с улыбкой ответил Романовский, — его работа.

— Работа, конечно, есть работа, — брюзжащим голосом сказал Деникин, — но нельзя ли вешать в одежде. Вы укажите ему, Иван Павлович. Этот человек совершенно не понимает эстетики казни.

 

ГЛАВА XV

После общестаничного митинга, на котором выступали Деникин и Гурдай, был созван сбор для суда над Батуриным, добровольно передавшимся в руки общества. Станичный сбор, восстановленный после вступления Добровольческой армии, решил, выполняя предложение командования, не выносить дело Батурина на рассмотрение громады.

Когда распоясанного Батурина привели не на площадь, а в сборную, он понял, что участь его заранее предопределена. Его судили не народ и войско, а выборные цензового казачества. Старики сидели рядами, опираясь на палки. Появление Павла было встречено сдержанным недружелюбным шепотом. Вооруженные винтовками офицеры, очевидно из проходящих к фронту частей, затолпились у входа и, нарушая законы сбора, расселись, потеснив стариков. Велигура хотел предупредить офицеров, но Литвиненко, сидевший за столом, остановил его. Тогда атаман, подняв булаву, открыл сбор и передал булаву писарю, который положил ее в футляр. Павло смотрел на сутуловатую спину Велигуры, погоны и сухие подрагивающие пальцы, перебиравшие бумажки и какие-то фотографические карточки. Павло знал Велигуру с давних пор. Еще мальчонкой Павло видел его гулявшим на общественных тачанках, загонявшим племенных жеребцов. Внешне это был все тот же человек, и казалось странным сейчас его ненавидеть, быть его врагом. Потом вспомнилось, что Велигура, ставленник нескольких богатых фамилий, был для них очень удобным управителем, но нерадивым хозяином для станицы. Позже ему, Батурину, приходилось ломать издавна заведенные порядки и, соблюдая интересы общества, притеснять тех, для кого Велигура всегда был хорошим. Теперь перед Батуриным, злобно насупясь, сидели его враги. И все то чистое, что Павло хотел сказать народу, здесь показалось ему ненужным. Никто не захочет понять его. Эти люди не могли быть его судьями.

Отказаться от сделанного, признать его плохим? Но кровь уже пролилась. Жестокие расправы завоевателей сделали великую идею еще дороже в глазах тех, кто боролся за нес. Она стала полновесней, значительней. И если признать, что то новое, в которое он, Павло Батурин, успел уверовать, плохо, то и пролитая кровь напрасна, и он прежде всего в ней повинен. Многие из казненных Покровским подчинялись ему, Павлу, и выполняли его волю. Вот Лучка. Он повешен на площади, на той площади, откуда казаки отправлялись в поход на борьбу со вторгнувшимися чужеземцами. Лучка дрался честно как гражданин и безукоризненно как воин. В чем же виновен Лучка?

Военный писарь унылым голосом читал обвинительный акт, перечисляя «преступления». Ни одно из них не могло Батурина опозорить. Павло кивал головой в такт монотонному чтению, подтверждая «обвинения». Старики стояли, опершись на палки, и везде, куда ни падал взгляд, светлели наконечники газырей парадных черкесок. Когда писарь окончил чтение и медленно закрыл папку, старики снова опустились на лавки.

…Три с половиной часа жилейский сбор разбирал дело Батурина. Положение куренных общин, введенное еще в восемнадцатом веке войсковым судьей Головатым, кошевым атаманом Захарием Чепигой и войсковым писарем Котляревским, предусматривало тяжелую кару за измену казачеству.

Батурина обвиняли в раздаче юртовых земель, закрепленных за казачеством жалованными грамотами, в передаче большевикам полкового жилейского имущества, в незаконном аресте члена сбора Литвиненко, в боях против Корнилова без согласия общества.

Каждое обвинение поддерживалось двумя, заранее выделенными, стариками — членами сбора. Все они требовали применения наиболее сурового наказания. Последним выступил Ляпин, рассказавший о передаче Батуриным Мостовому общественного денежного сундука. В заключение писарь предъявил для опознания фотографию, представленную штабом Добровольческой армии. Подсудимый был снят с вооруженными баварцами из интернационального отряда, что доказывало измену Батурина — доверенного лица, возглавившего ополчение. Павло взял заломленную по краям фотографию. Он вспомнил приезд Шаховцова в их степной прифронтовой лагерь. Снимок был сделан суетливым старичком, привезенным Шаховцовым из штаба армии. Снимали, по заявлению Шаховцова, в агитационных целях…

Фотография обошла всех. Старики зашумели, застучали палками и сапогами, послышались угрожающие выкрики.

Из боковой двери вышел Самойленко в новеньких блестящих погонах. Он поклонился кое-кому из знакомых в зале и, подсев к Велигуре, начальнически пренебрежительно бросил:

— Кончайте. Развели антимонию.

— Антимонию? — как-то испуганно переспросил Велигура.

— Антимонию.

— Кончаем, кончаем, — торопливо сказал атаман. — Антон Иванович не уехали?

— Вас ожидает, Иван Леонтьевич.

Велигура колокольчиком успокоил членов сбора и предоставил последнее слово подсудимому.

Павло поднялся с лавки, на которой он сидел, сурово и сосредоточенно оглядел своих судей.

— Отчитывайся, товарищеский атаман! — крикнул Ляпин. — Как обесславился… Молчишь? стыдно?

— Нет стыда, — сдержанно сказал Батурин, — нет моей вины перед станицей. Перед вами виноватый, а перед станицей — нет. Я сам казак и рода более давнего, чем, к примеру, Ляпииы, которые пришли из Воронежской губернии еще на отцовской памяти. А мои прадеды ходили куренными атаманами Запорожского войска. Потому за казачью славу я больше Ляпина болеть обязан и больше его болею. Знаю я цену юртовой земли и отдавал только гулевые участки и то, что от Гурдая прирезали нам камалинцы. Паев казачьих не трогал. Л землю давал тем, кто пахал ее, сеял, пользу приносил. Литвиненко Игната заарестовал? Верно. Пущай он сам скажет, за что его забрали. Молчит Литвиненко и будет молчать. Арестовали его за то, что подбивал людей бросать и бурьянить те самые земли, за которые меня теперь бесчестят. Скажите, что сделало бы старшинство при любой власти с тем, кто надоумил бы станицу запускать полевые земли? Опять молчите… Прочитал писарь обвинение за бой против Корнилова. Был такой бой, принимал участие и не каюсь. Привезли Советскую власть в станицу фронтовики-жилейцы, чтобы заменить ею царского порядка правление. Ведь царя-то никто из нас, да и из вас, не жалеет, потому — кубанцам от него никогда особой пользы не было. Заменили царя Советами. Незнакомая власть всегда непонятная. Я сам против нее вторую душу имел, все проверял, прощупывал, бо поприлипало до новой власти много разного навозу, но не нашел я в ней такого позорного, чтобы ее оружием сковыривать. Так для чего же заявился на Кубань с офицерами Лаврентий Корнилов? Против кого?

Какой-то офицер в погонах корниловского полка вскочил на лавку.

— Против вас, большевистская сволочь! — крикнул он, погрозив кулаком.

— Против нас? — спокойно переспросил Павло. — Видать, и в самом деле против нас, против казачества. От вас добра не дождешься.

— Бандит! — прокричал офицер.

— Я бандит? А не ты ли жизни лишил фронтового казака Лучку? А? — Павло шагнул вперед. — Чего к нам пришли? Кто вас манил? Мы дело делали, жизнь без царя строить начали, а вы мешать нам сбеглись, черти, откуда? Победили? Пока победили. Мы и вас отгоняли и хозяйновали, а вы только на нас кидались, сделанное рушили, хлеб наш жрали, поля топтали… Вам чужого не жалко… Барчуки, мать вашу…

— Хватит! — Ляпин вскочил. — Заслугами выхваляешься? Казнокрад. Куда полковой скарб сбагрил? Родом своим задаешься. Твой прадед небось пять раз в гробу перекинулся… Где денежный ящик?

— Сундуки пошли в надежные руки, вахмистр, — спокойно сказал Батурин, — в верные руки! Пущай Мостовой будет хозяином и славы казацкой, и общественных денег. Вернутся в станицу сундуки, но вряд ли тебя, вахмистр, до них подпустят. Мостовой хозяином им будет, потому — он за свою землю дрался, защищал ее, а Деникин ваш, что вроде за Россию идет, исподтишка на английские деньги собрал войско, от германцев оружию получил и — по спине казачество колом… — Павло хотел что-то еще добавить, но шум, заглушивший его последние слова, показал ему, что убеждать этих людей безнадежно. Он махнул рукой. — Всё. На кобелей не нагавкаешь…

Павло опустился на лавку и, горсткой захватив полу бешмета, вытерся, как полотенцем.

— Пора кончать, — строго потребовал Самойленко.

— Шары! — приказал Велигура.

Тыждневые внесли баллотировочную урну, окрашенную в белый и черный цвета, с очком посредине, достаточным, чтобы просунуть туда руку. Ящик поставили перед атаманским столом, и Велигура сам его проверил. Писарь подал атаману красную палку сургуча, круглую медную печать и зажег свечку. Велигура на глазах всех растопил сургуч, опечатал урну и объявил порядок голосования.

Первым медленно подошел Литвиненко. Он перекрестился, взял шар из лотка и, подвернув рукав черкески, сунул руку в дыру. Обычно шары опускали тихо, чтобы сохранить тайну голосования, но шар Литвиненко со стуком упал в черное отделение. Офицеры, впервые присутствовавшие при такой церемонии, любопытствующе приподнялись.

— Шары правду положут, — сказал Ляпин, подходя к урне.

Так подходили все, по очереди поднимаясь со скамеек и снова возвращаясь на место. Павло видел, как постепенно очищались лотки. Шары с глухим стуком ударялись о деревянные стенки урны. Окон из предосторожности не открывали. Разморенные в теплых черкесках старики обмахивались бараньими папахами, курили. То опускались, то поднимались облака махорочного дыма. Слышался пчелиный гуд голосов.

Писарь, с двумя выборными, вскрыл печати и выдвинул ящик белого отделения.

— Четыре, — громко объявил он и записал в протокол.

Потом вскрыл печати второго отделения. Шары с грохотом посыпались в лоток.

— Сто двенадцать.

Атаману подали булаву. Он поднял ее над головой. Все встали.

— Достоин смерти!

Старики, до этого стоявшие с высокими посохами, прислонив их нижним концом к правой ноге, а верхний конец откинув на всю длину вытянутой руки, — согнули руки, приложив верхний конец посоха к груди. Это означало утверждение приговора.

— Достоин смерти, — уже утвердительно повторил атаман и опустился на стул.

Рука писаря, украшенная перстнем с голубым овальным камнем, забегала по бумаге. Павло смотрел на эту торопливую руку, на перстень, и ему все это казалось странно диким и совершенно непонятным: «Неужели свершилось?» Конвойные, как-то стесняясь, подтолкнули его прикладами. Один из конвойных, хорошо известный ему парубок, со вздохом сказал:

— Вот какие дела, дядько Павло.

Офицеры нарочито громко пересмеивались, выходили во двор.

— Комедия, — сказал один из них, — спектакль!

— Дикари, — презрительно выдавил второй, — форменные дикари!

Красивый офицер в погонах корниловского полка, вшитых наглухо в гимнастерку, взял под руку первого офицера.

— Нет, что вы ни говорите, а все же у них здорово. Каменный век, а? Я первопоходник, на Кубани как-никак с марта, а такое вижу впервые. Здорово. Значит, жизнь входит в нормальную колею. — Увидев напряженно ожидавшую толпу, запрудившую двор правления до красных сараев пожарной команды, офицер озорно крикнул:

— Смерть! Батурину смерть!

Меркул, услышав выкрик офицера, ринулся вперед, расталкивая людей своим сильным телом. Отшвырнув двух стариков, преградивших ему вход в сборную, он остановился. Батурин последний раз оглядел зал, увидел Меркула, махнул ему рукой. Меркул заметил, что Павло по-прежнему все такой же статный и даже веселый. Темно-русая прядь упала на крутой лоб Павла. Он откинул ее взмахом головы и, не горбясь, а расправив плечи, молодцом пошел в боковые двери, сопровождаемый конвойными. Меркул снял шапку, расправил усы, бороду.

— Вороны сокола ограяли, ан все же сокол, — сказал старик, и слова его прозвучали торжественней похвалы.

 

ГЛАВА XVI

В доме Батуриных узнали о приговоре от Меркула. Любка приняла известие с сухими глазами. Перфиловна тихо, по-старушечьи, заголосила. Лука закричал на жену, затопал ногами и, выскочив во двор, принялся чистить конюшню. Он выбрасывал навоз вилами с такой злобой, словно расправлялся с недругом. Провозившись около часа, Лука прислонил вилы к сараю, а сам долго глядел на ладони, покрытые мозолистой плотной корой. Эти руки когда-то, очень давно, вынимали из люльки пухлого брыкливого ребенка: сына. Ребенок смеялся, пускал забавные бульбы, и сердце Луки было согрето тогда хорошим чувством первоотцовства. Шли годы, черствели и руки и душа, изменились отношения. И вот сейчас, когда единственный сын уходил навсегда, Лука почувствовал страх перед этой утратой. Казалось, вместе с сыном из жизни уходил и он сам, никому теперь не нужный старик. Пошатываясь, он направился к черному крылечку.

— Товарищи довели, — шептал он, — Егорки, Шаховцовы… Товарищи…

Любка, вышедшая на крыльцо, увидела свекра, его покривившийся рот, согбенную спину и руки, могучие, мужицкие руки, опущенные, как мотовилки цепов. И Любка поняла, что горе ее не одиноко. Она подошла к старику.

— Батя, — робко выговорила она, приникая к его плечу, — вам тоже…

Лука остановился в нерешительности, опустил на ее волосы свою короткопалую тяжелую руку, потом отстранился и шагнул на ступеньки. Любка посмотрела вслед, не зная, идти ли за ним, или, подчинившись годами привитому чувству неприязни к свекру, остаться одной со своими мыслями. Сквозь запыленную и зажух-лую листву акаций виднелся дом Карагодиных. Там была понимающая ее Елизавета Гавриловна, там была Донька, близкая ей по бабской судьбе.

Любка прошла к Карагодиным боковыми перелазами. Донька лежала в теплушке, на составленных лавках, закинув за голову обнаженные полные руки.

— А, Люба, — сказала она, — слышала, все слышала… Одинаковое у нас счастье…

Любка присела на краешек кровати и сказала с упреком:

— Вот Егора выходили, а Павлушку под веревку.

Пальцы ее теребили концы платка, спущенного на плечи.

— Зря остался, — после короткого раздумья ответила Донька, — говорил ему Егор: не помилуют.

— Думал, как казака не тронут. — Любка отвернулась. — Безобразнее много товарищи делали, все могло на Павлушку лечь. Оправдать власть хотел… Не пришлось…

Любка медленно шевелила своими пухлыми губами. Глаза ее, смотревшие в одну точку, заволоклись слезами. Донька жалела подругу, но где-то в глубине сердца родилось эгоистическое чувство. Егор находился в лучшем положении. О Кузьме она почти никогда не вспоминала. Егор, со своей мятежной душой, был роднее и понятнее Кузьмы. Когда Егор, усталый и опустошенный, возвращался из боя, она старалась лаской ободрить его.

Он гладил ее податливое тело огрубевшими ладонями, и это ей было приятно. Она знала, что его ладони затвердели от ременных поводьев боевого коня и от крепко сжатого эфеса клинка. Кровь предков — отчаянных степных воинов — кипела в ней, и она преклонялась перед мужеством.

Утешая подругу, она вспомнила, как ей приходилось утешать Егора после самовольного ухода Батурина с Ростовского фронта. Мостовой тяжело переживал поступок Батурина. Возвратившийся из Тихорецкой Барташ укорил Егора, обвинив его в малодушии. Он говорил, что надо было задержать жилейцев силой, а Павла предать суду. Донька сознавала теперь, что суд красных, конечно, был бы милостивее. И мягкость Егора, может быть, являлась причиной сегодняшнего несчастья.

Любка всхлипывала, уткнувшись в подушку.

Управившись по хозяйству, пришла Елизавета Гавриловна. Она поставила в угол два ведра с пенным, только что надоенным молоком, вытерла руки фартуком.

— Люба, — сказала она, присаживаясь возле нее, — подожди-ка моего, он пошел что-то устраивать. Можег, удастся выручить.

Любка приподняла голову.

— Выручить?

— Да, — ответила Елизавета Гавриловна. — Сейчас попытаться можно. Пока еще все перепуталось, не наладилось.

— Нет, — вздохнула Любка, — нет. Трудно.

— Меркул чего-сь обмозговал. Через своих часовых, через казаков. Писаренко теперь в гарнизоне, да еще есть надежные люди.

— Трудно, Гавриловна, трудно, — повторяла Любка, — войска у них много.

Любка поднялась. Донька провела рукой по ее груди, по животу.

— Растет?

— Нету от этого радости.

— Не кручинься, будет радость. — Донька опустилась на подушки. Ее высокая грудь поднималась, и колыхалась рубашка, украшенная тонкими городскими кружевами. — А жить без радости нету расчету.

— Как бы ни жил, а умирать не хочется, — сказала Елизавета Гавриловна, — на том свете темно.

— Кто его знает. А может, и там какой-нибудь херувим подвернется. Только мне того херувима, что с шашкою, чтоб подходящий был парень…

Елизавета Гавриловна укоризненно покачала головой.

— Ну и Донька. Язык — помело.

Любка улыбнулась уголками губ, подтянула платок.

— Пойду. Как бы наши не кинулись шукать. Старикам тоже невесело. — Наклонилась к Елизавете Гавриловне: — Ежели что будет, скажите.

После ухода Любки Елизавета Гавриловна процедила в кувшины молоко, выставила их во дворе на колесо, зажгла лампу и присела на лавку.

— Душа болит, — пожаловалась она, — что-то сосет да сосет. Не пустила Мишу с товарищами, думала — лучше, а теперь, может, хуже обернется. Павла тоже мать отговорила, погоны пришивала, крест приготовила.

— Павлу мать не причина, — серьезно сказала Донька, — со своим не равняйте, Гавриловна. Павло не какой-нибудь несмышленыш.

— Все же мать ему злодейкой оказалась.

— Может, к лучшему? Сердце материнское чуткое. Мать там услышит, где другому глухо. — Донька потянулась, погладила острые плечи Елизаветы Гавриловны. — Поменьше думками себя мучайте. Как ни думай, а все будет так, как и должно быть. От судьбы не уйдешь.

Донька почувствовала тупую, ноющую боль во всей правой стороне тела. Она с трудом перевернулась на спину. Боль не уменьшалась.

— Может, попарим? — предложила Елизавета Гавриловна. — Я в полдни у прикладка сенной трухи нагребла. Сено майское, духовитое.

— Беспокойство для вас, Гавриловна.

— Какое там беспокойство. Я сейчас, — она выкатила из сеней кадушку, принесла соломы, затопила плиту…

Ночь проходила, а Карагодиных не было. Женщины не спали. Перед рассветом под окнами пронеслась ка-кая-то конная ватага. Топот оборвался возле Батуриных, и спустя несколько минут всадники, судя по звуку копыт, ускакали. «Слава богу, мимо», — подумала Донька. Она страшилась доноса. Она представляла себе, как ее проведут по станице под улюлюканье и насмешки, оскорбительные прежде всего для Егора. Потом ее положат на липкую от крови лавку и унизительно накажут. Карагодин рассказывал, как старательно секли Шестерманку, как кричали под шомполами сильные мужчины и на коже вспухали рубцы. «Лучше помереть, — прошептала Донька, — лучше помереть».

Боялась она, что опозорят и исковеркают ее тело, так любимое Егором. Мысли, одна хуже другой, мучили ее. Донька нащупала корец, зачерпнула из ведра воды, выпила. Суставы ломило, подушки нагрелись, стучало в виски. Потом тело обмякло, начался жар.

Карагодиных все еще не было. Елизавета Гавриловна вышла за ворота.

Вставало солнце, снова наливая жаром пыльную площадь. Обозы двигались беспрерывно. К фронту подвозили орудия. Пастух напрасно трубил на рожке. Хозяйки не пускали коров в череду. Степи кипели войсками.

Возле Батуриных прохаживался пластун в лохматой, со свисающим курпеем, папахе. Постолы, надетые поверх козловых ноговиц, доказывали, что пластун — из горного Закубаиья. Часовой изредка приостанавливался, щупал забор, словно по-хозяйски определяя добротность огорожи.

«Видать, какой-то генерал на постое, — подумала Карагодина, — то-то ночью к их дому топотели».

К Батуриным подскакал Ляпин в своей гвардейской форме. Он на скаку спрыгнул на землю, привязал коня и быстро прошагал в дом. Вскоре оттуда выбежала простоволосая, плачущая Любка. Вслед за ней с бранью выпрыгнул Лука. Не оглядываясь, Любка подбежала к забору, пересекла улицу и очутилась у Карагодиных. У перелаза Лука остановился и повернул обратно.

— Зря бабу обижаешь, — прокричал вслед ему пластун, — мало ли каких случаев. Она за мужа не ответчик.

Любка обняла Елизавету Гавриловну.

— Спасибо, Гавриловна, спасибо.

— Чего ты? — удивленно спросила Карагодина.

Любка подняла заплаканные, но счастливые глаза.

— Выручили Павлушку. Убег. Ляпин сейчас подтвердил.

— Слава богу, — выдохнула Елизавета Гавриловна, — а про наших ничего не говорил Ляпин?

— Ничего не объяснял. Убег Павлушка.

Елизавета Гавриловна оставила Любку с Донькой, а сама торопливо направилась к соседу.

Ляпин сидел напротив Луки, широко расставив ноги и откинув полы красной черкески. На волосатой кисти рук висела плетеная в шестерик нагайка.

— Верно сделал, Митрич, — одобрительно говорил он, — Любка теперь тебе без надобности. Пай Павлушкин заберут, а из казачества выпишут с анафемой.

— Заберут пай? — Лука затеребил бороду, подвинулся к Ляпииу. — Из казачества выпишут?

— Выпишут, — уверенно подтвердил Ляпин, — раз общество присудило, нужно было пособороваться, как полагается, и по-казацки смерть принять. Храбро смерть принять. А он убег. Думаешь, не упоймают?

— Не знаю.

— Упоймают. До красных фронт не перескочишь, а за Кубанью пальцем не проткнешь войска. Обнаружат… Ну и сынка тебе пришлось вырастить — змея.

Лука хмуро покосился на стоявшую у порога Елизавету Гавриловну и ничего не ответил. Неожиданный побег сына нарушил все его планы. В мыслях своих он окончательно смирился с приговором общества. Сходил к священнику, договорился о христианском погребенип, приказал резать на поминки птицу… И вдруг все поворачивалось по-иному. За сына, уклонившегося от исполнения приговора, наказывали отца, — а он знал тяжелые последствия этой кары.

— Уж лучше упоймали бы, — пробормотал Лука.

— Ненужное болтаешь, — укорила Перфиловна, — сыну своему зла желаешь.

— Зла, зла, — вскипел Лука, — нету у меня сына, нету. Пущай ему серый кобель отцом будет.

Перфиловна замахала на него руками.

— Что вы! Что вы, Митрич!

Ляпин поднялся, исподлобья взглянул на Луку.

— Приказано привести тебя, Митрич, в правление, — сказал он.

— Привести? Пеши?

Лука, пошатываясь, поднялся. Пеший привод делался только при телесных наказаниях, и мысль о несмываемом для его возраста позоре обожгла его.

— Не так понял. Можешь седлать. Верхи поедем.

— А оружию?

— Можешь и оружию. Насчет формы разговору не было. Там видно будет. Свои люди — разберутся.

Перфиловна подала мужу новый бешмет, темную стариковскую черкеску, насечной пояс. Лука подпоясался, дрожащими пальцами вдел петлю длинного кинжала в поясную пряжку и перекинул через правое плечо потертый портупейный ремешок шашки.

— Видишь, казак, как надо, — сказал Ляпин, внимательно наблюдавший за его приготовлениями, — подседлывай Павлова строевика, совсем комиссар будешь.

Лука поднял вывороченное веко, и во взгляде снова отразился страх, завладевший им.

Ляпин, упираясь локтем в филенку окна, с восхищением смотрел, как на площадь вытягивалась конная казачья часть, при бунчуках, знамени и литаврах.

— Видать, черноморцы, — сказал он с гордостью, — все казачество поднялось под старые регалии, а вот жилейцев обкорнали. Придется новые знамена вышивать. Глянь-ка, Митрич, чего-сь до вашего двора скачут.

— Много? — забеспокоился Лука, боявшийся многолюдных постоев.

— Двое. Тю ты, вот тебе и черноморцы! Да это Никита Литвиненок. Беда прямо, все полковые округа перепутались.

Лука привалился к Ляпину.

— Второй тоже мне известный, — сказал он.

— Вроде не с нашей станицы?

— Покровский.

— Покровский?! — Ляпин ткнул Луку в бок. — Шуткуешь! Я генерала Покровского вот так, как тебя, видел.

— Какой там генерал, — Лука отмахнулся, — казак с Покровки, со станицы, Каверин Кузьма. Его еще Мостовой обжулил.

— Ага, — протянул Ляпин, — это тот самый. Супруг лопоухий. Выйдем-ка, Митрич, ишь по забору застуко-тели.

Никита Литвиненко, небрежно кивнул Луке, перегнулся с седла, подал Ляпину руку. Каверин выпростал из стремян ноги и хмуро оглядел Батурина.

— Чего ж любушка-голубушка не выходит?

— Какая?

— Донька.

— Там она, — Лука указал на карагодинское подворье. — Да вот и хозяйка. Гавриловна, проводи…

— Чего же вы ее по старой памяти не приютили? — строго спросил Каверин и повернул коня вслед за Елизаветой Гавриловной.

Возле калитки привязал повод к засову и пошел во двор, помахивая плетыо. Литвиненко что-то покричал Кузьме и, видя, что тот не слышит, поскакал догонять сотню.

Войдя в дом, Каверин остановился у порога. Донька приподнялась.

— Кузьма? — удивленно воскликнула она.

Каверин молча стоял, широко расставив ноги и чуть-чуть покачиваясь. Елизавета Гавриловна протиснулась из-за спины гостя и торопливо прошла в горницу. Каверин криво улыбнулся, шагнул вперед. Донька вскочила и, прикрываясь одеялом, прислонилась к углу.

— Люба! — крикнула она. — Гавриловна!

Обе женщины вбежали.

Каверин как бы протащил по ним тяжелый взгляд и опустился на табурет. Мешала винтовка. Он изогнулся, снял ее и поставил в ногах.

— Попужались? — недобро улыбаясь, спросил он. — Что-то плохо гостя встречаете!

Любка уже успокоилась и делала Доиьке знаки, чтобы та не пугалась.

— Почему же плохо? Сейчас в погреб сбегаю, кис-лячку принесу…

— Кислячка на моем веку хватало, — перебил Кузьма. — Один кислячок… — И обратился к опустившейся на кровать Доньке: — Ну, что же, женушка давно не видались? Пойдем побалакаем на воле.

— Балакайте тут, — вмешалась Любка, — хата просторная, мы выйдем, слухать не будем.

Кузьма внимательно оглядел опущенные на пол голые ноги жены, и ноздри его дернулись.

— Дайте нам хоть раз своим умом пожить, без чужого догляду. — Кузьма поднялся. — Собирайся, женушка.

— Сейчас, сейчас, — поспешно согласилась Донька, — оденусь только.

— Хворая она еще, — просящим голосом сказала Елизавета Гавриловна, — сенной трухой парим. Как бы ветром не прохватило.

— Ходить-то можешь? — спросил Кузьма. — А то, может, придется с выносом?

— Могу, — твердо ответила Донька, — сказала пойду — значит, пойду.

Она через голову натянула юбку, надела кофточку, сунула ноги в полусапожки и поспешно зашнуровала их. Принялась убирать постель.

— Не трожь, — сказала Елизавета Гавриловна, — чего ты взялась? Без тебя обойдется.

Донька, не слушая, долго взбивала подушку, поставила ее в углу, вздохнула.

— Ну, теперь пойдем, — тихо проговорила она и накинула на плечи летний полушалок.

Кузьма пропустил ее вперед.

— Только насчет главного и не думай, — предупредила она, оборачиваясь и незаметно подмаргивая Любке.

— Обойдусь как-нибудь без главного, — выдавил Кузьма.

Любка прильнула к окну. Кузьма перекинул винтовку на луку седла, дулом книзу, поправил торока, и они с Донькой пошли напрямик через площадь, мимо церкви и общественного колодца. Донька прихрамывала, и Кузьма полуобнял ее.

— Кажись, помнрются, — с каким-то сожалением сказала Любка, — вот только с Егором неладно выйдет, Гавриловна, как вы думаете?

— Да что Егор? Егор далеко. Мы не расскажем.

В глазах Любки заблестели озорные огоньки.

— Ясно — не расскажем. Чего печалиться. От одной прогулки не убавится. Баба ядрена, на двоих хватит.

— Любка, — пожурила ее Елизавета Гавриловна, — и какое только у тебя на уме.

Любка сняла платок, распустила пучок и тряхнула головой. Волнистые волосы рассыпались по плечам. Любка взяла гребешок.

— Косы у тебя, Люба, хорошие, — похвалила Карагодина.

— Павлушка любил их перебирать. Говорил, что переливаются в пальцах, как вода. Ведь придумал же, Гавриловна: «вода». А все потому, что ласковый. Небось сейчас где-нибудь в лимане отсиживается. Голодный, бесприютный.

— Везде люди добрые.

— Были когда-сь добрые, а теперь так и норовят горло друг дружке перехватить. Земля стала тесная. Вот хотя бы того же Кузьму возьми: черный, как грак, щеки завалились, глаза так и палют. Того и гляди зубами хватит.

— Полно тебе человека злоречить, — неодобрительно сказала Елизавета Гавриловна. — Жили они двое с Донькой в своей Покровке, жили тихо, мирно. Пришли, взбаламутили семью, жену отняли. Я Егора за это ничуть не оправдываю.

— Насильно мил не будешь, — возразила Любка.

— Да разве ее неволили за Кузьму замуж идти. Раньше бы глядела, до свадьбы. Человек-то всегда одинаковый.

— Это как сказать, — не соглашалась Любка, — спервоначалу, пока лучшего не видишь, все сладко, а потом подвернулся случай, сердце подтаяло, и стало то сладкое погорче полыни.

— Не тебе это говорить.

— Про себя я ничего и не говорю, Гавриловна. V меня муж попался завидный. На кого ни гляжу, лучше моего Павла нету. Не всем же такая удача. Каждой хочется мужика получше, а хороших мало что-сь стало.

— Почему же мы прожили без этих рассуждений. Какой достался, с тем и век доживать положено. — Елизавета Гавриловна укоризненно покачала головой. — Не знала я, что у тебя такие мысли. Надо их с головы выкинуть, нехорошие мысли.

— Худого не подумайте, — сказала Любка серьезно, — я своего ни на кого не променяю. Ладный он у меня, красивый. Красивый же, Гавриловна?

— Заладила свое: красивый, красивый. С лица не воду пить. У меня Семен не так чтобы статный, а вот лучшего не нужно. — Она задумалась. — Должен вот скоро бы заявиться. Ведь Павла Лукича только до Гунн-бовского юрта решили доставить. Мой Семен не зря чумаковал. По всему тракту, почитай до самого Черного моря, дружки-приятели.

— В Гунибовской оставят!

— Навряд. В Гунибовской близко. Тут все его в лицо знают. Видать, до гор докинут. Либо к Мефодию-куму в станицу, либо в аулы.

— Ну их, аулы. Казаки говорили, что закубанские аулы все до Деникина пристали. Черкесам абы пограбить!

— Грабить все любители. Нельзя на одних черкесов грешить. До чужого все охотники. Как начинается война — ужас. Кабы в мирное время такое злодейство, такое воровство, на мильен судьев бы хватило.

— Верно, Гавриловна. Кому от войны — убыток, кому — прибыль.

Любка откинулась и засмеялась, показывая свои острые зубы. Елизавета Гавриловна подняла глаза, пожав плечами.

— Ты чего закатилась? Вроде не с чего.

— Свекра своего вспомнила. Луку. Поминки готовили по Павлушке. Полтора десятка курей зарезали, трех индюков, за валухом в отару послал, посуду по соседям собирал, рюмки. И все даром…

Она вновь захохотала, уткнувшись лицом в колени Елизаветы Гавриловны, и та неожиданно почувствовала, что Любкино тело вздрагивает от рыданий.

— Люба, успокойся… Перестань… Ну, чего ты? А я и впрямь думала, что тебе весело…

 

ГЛАВА XVII

Хвостовая сотня черноморского полка, от которой отстал Каверин, поднималась по станичному боку. Косо чернели за спинами винтовки, и иногда сквозь пыль светло вспыхивали затворы и эфесы клинков. Гром, ослабленный расстоянием, перекатывался где-то на высоте Камалинской станицы и сахарных заводов.

Ляпин и Лука ехали молча.

Батурин наблюдал звенья черноморцев, проплывающих мимо бакалейной лавчушки, откуда совсем недавно стреляли пулеметы Мостового. Черноморцы ехали мимо этого места спокойно только потому, что совсем недавно здесь сражались и умирали другие. Но черноморцы направлялись к фронту, и многие из них, прокопытиз непроторенные военные тропы, тоже потеряют седла. Вчера, в полдень, к высше-начальному училищу большой обоз доставил изрубленных и простреленных казаков и офицеров 2-го запорожского полка. Передавали, что это работа Мостового, неожиданно прорвавшегося со своими сотнями в тылы армейского резерва. С поспешной небрежностью раненых сносили на бурках и клали на солому, прикрытую брезентами. Раненые открыто бранили Деникина за такое отношение к ним и хвалили покойного Корнилова… Лука знал об этом, но во всем обвинял «товарищей», начавших ненужную крамолу. Он вспомнил о сыне — и тоже обвинил большевиков. Из-за них Павло стал изгнанником, а он сам опозорен навеки. Теперь всему роду Батуриных надолго заказано избрание в раду, атаманы и станичный сбор…

Ляпии подергал Луку за кончик пояса.

— Чего зажурился? — спросил он. — Погляди, над банькой дым…

— Дым как дым, — буркнул Лука.

Над обгорелыми черепицами бани (это была единственная собственность пьяницы Очкаса) курился дымок.

Ляпин тыльной стороной ладони вытер рот, подморгнул.

— По всему видать, от самогонки: тонкий, редкий. Такой дым завсегда под конец, когда гас капает. Тогда жару много не нужно.

Довольно ясный намек породил в сердце Луки надежду, что его вызов не будет иметь неприятных последствий. Ни одно дело общества с давних времен не решалось без помощи ведра водки. В силу этого ведра Батурин глубоко верил.

— Завернем? — несколько неуверенно, осторожно предложил Лука.

— Была не была, Лука Митрич! — Ляпин крякнул. — Казачество между собой мирно жило. Да ты разве виноватый. Завернем, пожалуй, пущай Самойленко с атаманом городовиков пока щупают.

…От Очкаса они выехали бодрой рысью, с покрасневшими лицами. Хозяин, почуяв хорошую поживу, дважды приносил кувшины теплого самогона. Были за стаканом водки и «душевные» разговоры. Лука окончательно зарядился злобой против «товарищей». Ляпин, отведав угощенья, вновь устрашал старика и подзадоривал попроситься на фронт, чтобы делом доказать преданность, по-казачьи смыть пятно.

Лука пьяно покачивался, старался бодриться, но строевой конь, чуткий к неловкой посадке, горячился под ним.

— Стар я аль не стар? — заплетающимся языком спрашивал Лука.

— Видать, стар, Митрич. Что-то строевик тебя не принимает.

— Не принимает? Гляди, в атаку пойду! — Лука подстегнул коня, и тот с места пошел полевым карьером.

— Эй, э-ге-гей! — завопил Лука. — Дай для почину!

Он на скаку выхватил шашку, поплевал на нее и закружил над головой. Ляпин с трудом догнал приятеля, схватил коня за поводья.

— Не резон, Митрич. Не резон, говорю, простой воздух слюнявой шашкой рубить. Этим прощенья не намахаешь.

— Как не резон? — Лука вырывался. — Дай для почину! Где фронт? Где товарищи? Дай мне по им потоптаться, дай, Тимоха…

По-пьяному препираясь и не слушая друг друга, они спускались к мосту. Лука пытался опередить Ляпина, вырывал поводья, и конь грыз железо, слюнявя ляпин-екую черкеску розоватой пеной.

— Ты чего меня держишь, чего? — Лука потянулся к Ляпину. — Ты мне покажи, покажи… Я их… Я им…

С того бока спускался старик Шаховцов с сыном. Ша-ховцов был одет в черный наглухо застегнутый пиджак и брюки навыпуск. В костюме было жарко, и Илья Иванович, сняв картуз, поминутно вытирал платком лысину. Он направился к Карагодиным, чтобы посоветовать им, ради безопасности Миши, отправить его с Петей в Белореченскую станицу. Петя радовался этой поездке, и отец шутливо подтрунивал над младшим сыном, упрекая его в желании улизнуть от школьных занятий.

Взявшись за руки и отворачиваясь от пыли, поднятой протарахтевшими мимо подводами, они сбежали к мосту. Илья Иванович устал, придержал сына.

— Сердце плохое, Петя. Применяйся теперь ко мне.

— Эх, ты, папка, — пожурил его Петька, — с кем ты берешься бегать!

Илья Иванович заметил всадников, кругами гарцующих на косогоре. Определив их состояние, порадовался. Раз появились пьяные, значит жизнь входит в свое привычное русло. На гребне косогора показалась мажара, запряженная приметными Червой и Купыриком. Шаховцов помахал картузом. Мажара спускалась, поднимая пыль. На дробине рядом с Карагодиным, опершись о винтовку, сидел человек в погонах. Илья Иванович остановился. «Арестовали?» — с тревогой подумал он.

Ляпин заметил Шаховцова. Веселая мысль неожиданно пришла ему в голову. Ему захотелось подшутить над опьяневшим Лукой. Поотпустив поводья, Ляпин притянул к себе Батурина.

— Товарищей тебе нужно, герой? Аль расхотелось?

— Товарищей? — переспросил Лука, поднимая густые брови. — А как же! Я их…

Ляпин взял его за плечи, повернул лицом к мосту и указал на Шаховцова:

— Видишь? Натуральный товар. Сын у красных главковерхом был.

— Главковерхом?

— Да.

Лицо Луки сразу стало каменно-строгим.

— Товарищ?

— Товарищ. За него все грехи простят.

— Пусти.

Лука, полузакрыв глаза, покрутил головой, пытаясь подрагивающими пальцами зацепить головку эфеса.

Ляпин опустил повод, размахнулся и с силой огрел плетью батуринского скакуна по сытому крупу. Лука выхватил шашку, и вслед ему сразу поднялась густая стенка.

— Лука, — заорал Ляпин, захлебнувшись пылью, — черт!

Шаховцов, увидев летящего на него всадника, поднял руки.

— Лука Дмитриевич… Митрич…

И в какой-то короткий миг горячая сталь обожгла его пальцы, мякоть мускулов, ударила в плечо. Илья Иванович зашатался и упал, стукнувшись головой о брус пешеходной дорожки. Дробно простучали подковы по деревянному настилу. Петя, еще толком не поняв случившегося, бросился к отцу, но тот сам поднялся на ноги.

— Ничего, чуть-чуть, — сказал Илья Иванович. Он скрестил руки, стараясь спрятать под мышки окровавленные пальцы. — Вон Лаврентьич. Побежим навстречу. Я могу бегать…

Лука, проскакав до конца моста, обернулся. Увидел бегущего Шаховцова, и это вновь воспламенило его пьяную ярость. Раскачиваясь в седле и завывая, Лука нагнал Илью Ивановича, взмахнул клинком… Шаховцов упал.

— Я его… Я его… — кричал Лука, выносясь навстречу Ляпину. — Я его — раз… он бежать… догнал… два…

Он сжал шашку в кулаке. Между короткими узловатыми пальцами просочилась и запеклась кровь.

— Невжель убил? — выдохнул Ляпин. — Убил?

Лука не отвечал, нижняя челюсть его продолжала дрожать, и он от волнения неловко засовывал в ножны клинок.

…Карагодин подбежал к Шаховцову. Петя, охватив голову отца, прижимал ее к груди.

— Папа… Папочка… Папа…

Карагодин с трудом оторвал будто застывшие руки мальчишки, грубо подозвал юнкера-корниловца, ехавшего с ним. По тому, как Шаховцов сразу потяжелел и обвис в их руках, Карагодин понял, что помощь уже не нужна.

— Ну-ка, отпусти, — сказал он юнкеру.

От крайних дворов бежали люди. Подъехал сразу протрезвившийся Ляпин. Только что подкативший Литвиненко свесился с тачанки.

— Кого это? — спросил он.

— Шаховцова, — ответила какая-то баба, — «самохода».

Литвиненко, чуть-чуть приподняв шапку, перекрестился.

— За сына бог наказал.

— Лука Батурин зарубил, Игнат Кузьмич, — сказал струхнувший Ляпин, — змей-старик.

— Бог наказал, — снова повторил Литвиненко, — не верил в казацкую шашку Илья Иванович, теперь от-самоходился, убедился.

Карагодин поднялся, сурово, с нескрываемой ненавистью оглядел Литвиненко, Ляпина.

— Всё. Кончили такого человека, — тяжело выдавил он, вытирая руки подолом рубахи. — За что?

Карагодин снял шапку. Вслед за ним Ляпин, горсткой зацепив волнистый курпей, тоже снял шапку. Искоса взглянул на Луку, сидевшего в седле с опущенными плечами.

— Придется заарестовать, — сказал Ляпин.

Лука встрепенулся, запрыгала челюсть.

— Кого?

— Ясно кого, убивцу.

Литвиненко подтолкнул кучера. Тачанка тронулась, вначале медленно, пока объезжали толпу, а потом рысисто пошла на пригорок. Лука надвинулся на Ляпина.

— Ты… Ты меня престрашением вынудил… Престрашением…

Ляпин сдвинул брови, приосанился.

— Да ты что, мальчонка? Отстегивай шашку, поедем до правления.

— Не дам шашку… Не поеду…

— Заставить придется.

Ляпин потянулся к Луке, но тот вздыбил коня, стегнул плетью и помчался от моста на форштадт. Ляпин припустил вслед за ним, но затем, сообразив, что Батурин, вероятно, решил улизнуть в лес, придержал коня. «Пущай переждет, — подумал он, — и ему забудется, и мне без печали. А то ишь что выдумал, престрашением! Пожалуй, обоим нагорит».

Но Лука и не думал о побеге. Доскакав до сергиевской церкви и не привязав коня, бежком протрусил в полуотворенные двери. Посредине церкви священник с дьячком кого-то отпевали. Несколько женщин прикладывали к глазам мокрые комочки платков. Дешевые свечи-пятишники с легким треском сгорали на пузатом подсвечнике, у изголовья и в желтых, остекленевших руках покойника. Батурин с трудом узнал в нем красавца и щеголя Лучку. Смерть очень изменила его. И даже по одежде трудно узнавался он. Вместо синей касторовой черкески, в которой его привычно было видеть, — бешмет, очевидно наспех сшитый из красного сатина. Только на поясе, недвижно теперь, лежал кинжал, отделанный слоновой костью. По лбу, прячась в курчавине нерасчесанных волос, — бумажный погребальный венчик. Батурин обошел колонну и опустился на колени возле своих родовых хоругвей, расшитых золотой ниткой по черному бархату. Он беззвучно шептал слова, вышитые по бархату, и горько качал головой, повторяя имена казаков Батуриных, поставивших эти хоругви в память ратных подвигов. Казалось, все эти жестокие, но честные воины глядели на него с укором. От невыносимого, позорного стыда набухало сердце. Тихо, как в детстве при первом движении карусели, кружилась голова. Лука, сквозь туман, застилавший его глаза, видел покачивание кадила в руках священника и порыжелые головки сапог, выступавшие из-под рясы.

— Помяни, господи, новопреставленного раба твоего, Илью, — шептал Лука, уставившись в одну точку, — помяни, господи, во царствии твоем…

В церковь вошел Ляпин, огляделся. Заметив Луку, осторожно, еле ступая на носки, приблизился к нему и, откинув полы черкески, опустился рядом, с левой стороны.

— Ты? — вздрогнул Лука. — Ты!

— Не убивайся, Митрич, — сказал Ляпин, берясь за эфес шашки Батурина, — за Шаховцова не осудят. А для бога дело сделал ты угодное.

— Обезоруживаешь? — спросил Лука, искоса наблюдая, как из его ножен выскользнул широкий клинок, увитый мусульманской вязыо знаменитым оружейником Османом.

— Для порядка, для порядка, — сказал Ляпин, — ты бы на моем месте был — то же сделал бы. Тут надо без обиды, Митрич… Раз в лес не убег…

 

ГЛАВА XVIII

После полудня Миша вернулся домой усталый, но довольный. Удачный побег Павла наполнял сердце мальчика гордостью. Хотелось рассказать кому-нибудь о приключениях, хотелось как-то вознаградить себя за страхи. Миша повесил в сенях уздечки стригунка и Куклы, вошел по двор. Мать на огороде собирала огурцы. Увидев сына, она поспешила к нему. Запыхавшись, обняла его и долго не отрывала губ от его головы.

— Вернулся?

— Еще как…

— Может, воды согреть, побанишься? Ишь как вспотел. Поспишь?

— Кто ж летом банится, кто ж днем спит? Такое скажете, маманя.

Миша снял рубаху, поплескался возле корыта, вытер свое сухое мускулистое тело рушником. Елизавету Гавриловну тревожило молчание сына, но, боясь дурных вестей, она не расспрашивала о муже. Миша, не поняв матери и объяснив ее поведение равнодушием, выпалил с мальчишеской жестокостью:

— А папаню корниловцы забрали.

Лицо Елизаветы Гавриловны покрылось пепельной бледностью. Она подняла руки и, словно кого-то отталкивая, прошептала:

— Корниловцы? За Павла Лукича?

Миша, поняв неуместность шутки, бросился к матери, полуобнял ее.

— Папаню в подводы взяли, в подводы. Мы — через Велигурову греблю, а там корниловцы. Всех, всех в подводы загоняют.

Елизавета Гавриловна села на порожек.

— Так же нельзя пугать, ноги сразу отнялись. — Она снова поцеловала сына. — Домой-то заедет?

— Заедет. Так корниловцы объясняли. Перепишут в правлении и за харчами отпустят.

— А кто же с Павлом Лукичом? Ты что ж ничего не рассказываешь, Миша?

— А чего рассказывать, маманя? Отвезли мы дядьку Павла до Гунибовской, сдали какому-то бондарю, его батя знает. У того бондаря еще два человека ночи дожидаются. Говорили, верхи до гор добираться будут. Кони у них есть.

— Слава богу. А я тут всякое передумала. Пойду Любку обрадую.

— Идите, маманя. А я на лавочке батю подожду. Харчей не забудьте подготовить…

Миша сел на лавочку, на нее от акации падала полуденная тень. Мальчику казалось, что вот-вот должна прийти Ивга, и он похвалится ей своими приключениями. Одинокие всадники — очевидно, отставшие от частей — скакали по площади. Проезжали груженые фуры, укрытые брезентами. Шпарыш, еще не обожженный солнцем, был изрезан колесами и испещрен лунками копытных ударов. Мальчишки играли в войну, оседлав кизиловые палки. Миша смотрел на них с пренебрежением. Когда один из карапузов подкатил к нему на деревянном коне и предложил участвовать в игре, Миша запустил в него сухим комком грязи.

Скоро надо было покидать станицу, и мальчик думал об этом с сожалением и тихой грустью. Чрезвычайный суд начал работу. Атаман, встретив на улице Карагодина, предупредил его о сыне. Вылавливали участников ходившего на Дон батуринского ополчения. Многие покидали станицу до лучших времен и уходили в горы. Ша-ховцов обещал отправить Мишу и Петю в Белореченскую, к своим родственникам. Миша бывал в этой большой и богатейшей в предгорьях станице. Когда-то Белореченская нравилась ему, но теперь, когда она должна была стать его убежищем, казалась чуждой и неприютной.

…Наконец приехал отец. С ним был Петька, который очень странно себя вел. Не помог отстегнуть постромки, что он любил делать, не отнес в амбар хомуты, не помог замешать мякину. Сойдя с мажары, он сел на порожках черного крыльца и закрыл лицо руками. Миша пробовал расшевелить его, но Петя ничего не отвечал. Отец хмуро махнул Мишке, чтобы он оставил дружка в покое. И только в доме отец сообщил о смерти Шаховцова. Миша не пробовал утешать Петьку, так как не умел этого делать и смерть Ильи Ивановича реально им не ощущалась: к удивлению своему, Миша чувствовал, что он совершенно спокоен, и это пугало его.

— Вечером отправляйтесь на переснедку в Белореченку, — строго сказал отец, садясь за завтрак, — страшные дела в станице. Ежели невинного Илью Ивановича жизни лишили, то чего же дальше ожидать?

— И неужели бог не накажет Луку? — тихо проговорила Любка. — Какой грех на свою душу взял, а?

— Лука тут ни при чем, — сказал Карагоднн, — время такое. В такое время надо мозги иметь ясные. На мужицкий ум, страшные дни подошли… Вот мне объявили под расписку — на Армавир снаряды везти, что придут поездами на Жплейскпй разъезд. Шутка сказать, снаряды! Прикурит не так какой-нибудь раззява, и шпилек от сапог не соберешь. Раньше бы взял и отказался. А теперь! Откажись — а вдруг вытянет шашкой какой-нибудь Лука по голове. Беззаконие пошло…

Карагодин снял сапоги, переобулся в опорки, осмотрел залатанный зипун, который давно уже был приспособлен для отлежки новорожденных телят.

— Самый раз для кадетского транспорту. Никто не позарится.

— Может, дома оставим Мишу? — спросила Елизавета Гавриловна.

— Нельзя, — твердо сказал Карагодин, — убегать нужно срочно. Самойленко выделен председателем суда и начальником гарнизона. Даже Велигура меня предупредил. Значит, насыпали под завязку. Какие-сь страшные распоряжения имеются от новых наших хозяев. Насчет Ильи Ивановича самим придется позаботиться. Если успею, до попа заверну, договорюсь. Отпевать надо тихо, без выноса.

— Маша знает? — шепотом спросила Елизавета Гавриловна.

— Знает, — Карагодин тяжело вздохнул, — знает. Худая весть швидко бежит. И представить себе не могу, что с ней делается.

— Проводим тебя — проведаем.

— Беспременно. За меня объясните. А ребят отправить надо на шаховцовском сером… ты будешь за старшего, Мишка. Петька теперь ни на что не гожий… Сегодня не сумеете выбраться. Отца-то Петьке надо похоронить…

Скрипнула дверь. Карагодин испуганно приподнялся. Прижимаясь затылком к филенке, стоял Каверин, до пояса забрызганный глиной. Ременная лепешка нагайки подрагивала. Кузьма был без оружия и пояса, в расстегнутых черкеске и бешмете.

— Сейчас выйду, казак, — бурчливо, не поднимая глаз, сказал Карагодин, — какие >вы швидкие. Только что пустили и уже выгоняют.

Каверин сделал шаг вперед. Его мутный взгляд клейко задержался на Любке.

— Подойди, — хрипнул он, — подарок тебе.

— Донька где? — спросила Любка, с опаской подходя к Кузьме. — Отсюда увел, сюда и привести должен.

— Привел, — Кузьма еле раздвигал челюсти, — п р и н е с…

Он вынул из-за спины правую руку, в которой оказалась мокрая торба, а в ней что-то похожее на арбуз.

Любка отшатнулась.

— Принес…

— Принес, — выдавил он и обнажил свои зубы в страшном оскале, — подарок.

Кузьма, покачиваясь, словно прощупывая тонкий ледок, расставил ноги. Осторожно, как бы боясь разбить что-то драгоценное и хрупкое, вытряхнул торбу. С мягким стуком выскользнула женская голова, отрезанная вместе с плечевой кожей. Черные косы, скрученные в жгуты, несколько раз окружали ее шею.

— Доня! — Любка шагнула вперед, подняла руки и рухнула на пол.

Кузьма даже не глянул на Любку. Казалось, он до сих пор был наедине со своими мыслями. Опустившись на табуретку, он поднял голову жены, подержал на вытянутых, вздрагивающих руках и, опустив набухшие веки, медленно приблизил ее к себе. Косы упали и покачивались, будто напитанные тяжелой влагой.

— Отгулялась, женушка, — прошептал Кузьма, — отгулялась.

Веки его дрогнули, и на шаровары, залоснившиеся от седла, упали крупные капли. Он встал, отнес голову на лавки под иконы и вышел, покачиваясь, словно пьяный. Засвистела нагайка, и сразу вспыхнул и погас бешеный топот…