Огненная земля

Первенцев Аркадий Алексеевич

Часть третья

 

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Десант был совершен. Теперь закончился период скрытого сосредоточения сил, ночных маршей, военных хитростей. Две силы — одна наступающая и другая обороняющаяся — встретились в открытой схватке. Немецкие генералы Манштейн, Маттенклотт, Иянэке, ожидавшие десанта, отовсюду теперь увидели его.

Позади немцев лежали обширные просторы Крыма, аэродромы, хорошие автомобильные дороги для переброски солдат и военной техники к угрожаемым местам. Восточный берег Керченского полуострова был заблаговременно укреплен и насыщен войсками.

Позади десантников протянулся широкий пролив, соединявший два моря. Далеко синели возвышенности Тамани.

Казалось, в неравных условиях началась атака Крыма.

Но германские и румынские генералы, собравшиеся в тот же день на совещание близ Керчи, как рассказывали потом пленные, были несколько встревожены, но не теряли присутствия духа. Они тогда не предвидели, что прыгнувший в воду путиловский рабочий Батраков и крестьянский парень Горбань или бывший учитель Степняк были их судьями. Немецкие генералы отдали приказ сжечь кусок земли, захваченный русскими десантниками. Не предвидели эти генералы и того, что именно отсюда пойдут корабли черноморцев к Измаилу, к Констанце, к «дунайским столицам» — Будапешту и Вене. Отсюда началось наступление южного фланга советских войск.

Летняя кампания того, одна тысяча девятьсот сорок третьего, года принесла блестящие успехи советскому оружию. Наши войска изгнали врага с левобережной Украины, из Донбасса, Орловщины, Смоленщины, переправились через Днепр и вступили в правобережную Украину и Белоруссию.

К первому ноября генерал Толбухин подошел со своими войсками к Чонгару, а западнее прорвался через Перекоп к Армянску. Толбухин закупорил горло «крымской бутылки», отрезав полуостров с суши и выйдя на подступы к Херсону.

Крым — огромный аэродромный узел, оказавшийся в тылу наших наступающих армий, угрожал нам не только войсками, но и авиацией. Захваченный немцами Крым стеснял операции нашего Черноморского флота; Севастополь находился в руках противника.

Форсирование Керченского пролива, то есть наступление на Крым со стороны Тамани, должно было оттянуть от Перекопа значительные силы врага и позволить нашим войскам 4–го Украинского фронта свободнее решать свои задачи. Противник понял значение первого десантного броска и не жалел сил и средств, чтобы сбросить десант в море.

К Керченскому проливу были притянуты добавочные войска. Кроме 98 пехотной немецкой дивизии, защищавшей побережье, сюда подошли части 10–й пехотной дивизии немцев с кавалерийской и 3 горно–стрелковой дивизией румын, морская пехота и подкрепления из Франции, перебрасываемые несколькими авиагруппами многомоторных транспортных самолетов. Сюда подошли эскадры самоходных артиллерийских барж, торпедные и сторожевые катера, базировавшиеся на Феодосию, Ялту и Севастополь.

Как видно, силы, с которыми должны были сразиться моряки и пехота десанта, были значительны. Враг не думал дешево продавать свою жизнь. Оперативный десант, высаженный в ночь под первое ноября, мог противопоставить противнику, кроме своего мужества, пока только пулеметы, противотанковые ружья, личное оружие и гранаты. Пушек почти не было, исключая, конечно, дальнобойную артиллерию поддержки, действующую с Тамани и Тузлы. Орудия, взятые армейцами в десант на плотах, почти не достигли этого берега. Плоты разбросал шторм и унес в море или прибил там, где они не могли быть полезны.

Десантники не имели укреплений. Долговременные огневые точки, отштурмованные ночью, были повернуты амбразурами к проливу и, конечно, не могли итти в расчет. Высоты, где можно было укрепиться, стояли в глубине и к ним нужно было еще дотянуться Единственным местом, куда можно было спрятаться и откуда вести огонь, был противотанковый ров, подготовленный немцами. Ров был захвачен в первой атаке; значение его понимали и немцы. Они решили вырвать эту выгодную позицию и в середине дня начали штурм противотанкового рва.

Ров удерживался только моряками, и на них обрушилось все, чем располагали немцы. Левый армейский фланг, хотя в этот миг и меньше подвергаемый непосредственным атакам, не мог оказать поддержки. Там нужно было укрепляться почти на открытой местности.

Высокие волны зыби, чуть подбитые гривками пены, казалось, навсегда отрезали десантников от Большой земли. Ни суденышка, ни шлюпки, ни паруса. Чайки, отогнанные непрерывной стрельбой, носились далеко отсюда, собираясь в крупные стаи. Снаряды глушили рыбу, и птица ожидала затишья, чтобы выловить ее.

На берег выбрасывало трупы утонувших людей. Подхваченные волнами, они снова ныряли в море, пока какой‑нибудь более высокий вал не забрасывал их за колья проволочных заграждений. Погребением нельзя было заняться до вечера. Немцы обстреливали береговую черту. Батраков послал людей к поврежденным кораблям за патронами. Матросы у крутизны раздевались и, мускулистые меднотелые, стремительно перемахнув отмели, бросались в воду. Высокие и узкие смерчи поднимались из воды от разрывов. Пока обходилось без потерь, а патроны и гранаты прибавлялись. Плохо было с противотанковыми ружьями. Расчеты ПТР атаковывались ударными группами немецких моряков, их пытались раздавить танки, их накрывали минометным и артиллерийским огнем. Постепенно из строя выходили противотанковые ружья.

Все несколько перепуталось и произошло не так, как решили перед десантом: не по тем линиям пошли суда и не совсем туда, куда намечалось при атаке, тот или иной взвод не выдерживал строго своего направления. Что поделаешь? Десант — наиболее сложная изо всех операций, применяемых в современной войне, а ночная высадка тем более.

…Шумский продолжал сражаться. Немцы разгадали тайну высоты 47.7 и обрушили на нее свою четвертую атаку. Люди батальона видели приближение драматического конца лейтенанта; они выползли к брустверам и, молча, в затаенной тревоге, наблюдали. Танки атаковали высоту, выбрались на вершину, покружились и снова исчезли. На холме появились немцы. Высота 47.7 перестала числиться за батальоном. Оттуда теперь не дождешься синих язычков, вылетавших как раз тогда, когда нужно. Батраков сполз с бруствера, приник боком к сырой стенке траншеи.

— Милостью неизвестного бога, — прошептал Батраков, вычеркивая из своей книжечки Шумского и парторга Шмитько.

От взрывов снарядов глухо подрагивала земля.

Дым от горевшей невдалеке скирды полз по траншее ленивыми клубами. Вот открылись чьи‑то ноги, обутые в желтые ботинки и обмотки, забрызганные ржавыми пятнами глины; потом показалась бляха, подсумки с расстегнутыми крышками; прояснился человек. Это был Брызгалов. Он что‑то жевал, продолжая выжидательно глядеть вперед, где возле пулемета лежал Шулик. Немецкие саперные лопатки с приметными, новенькими черенками торчали в стенке окопа, и на них висели плащ–палатки, еще мокрые после ночной переправы. Сизый побег ползучей травы шпарыша, напоминавший арбузную огудину, опускался сверху, втоптанный в сырую глину глубоким следом кованого немецкого сапога.

Сняв фуражку, Батраков провел ладонью по вспотевшим волосам. Горбань вытащил из кармана зеркальце, протянул ему. Батраков взял зеркальце и увидел в нем свою вымазанную щеку с характерным провалом — худобой от скулы, голубой ободок расширенного зрачка и прожилки по белку. «Какие‑то плохие глаза, — подумал Батраков, — и, как чорт, грязный. Утереться? Кажется был платок, если только не потерял в суматохе?» Батраков вытащил из кармана аккуратно заглаженный «восьмеркой» и даже надушенный носовой платок. Свои «холостяцкие платки» Батраков обычно втихомолку стирал сам, прямо под краном, надеясь больше на свои кулаки, чем на горячую воду и мыло. Кто же постарался незаметно сунуть ему такой «легкомысленный» платок. Конечно, Татьяна. Она приходила к ним в хату, шепталась с Горбанем, разогревала паровой утюг… Батраков встряхнул платком и быстро окунул в него лицо. Сразу вместе со свежестью и чистотой ткани как бы возникли знакомые запахи магнолии. Гудауты, Батуми и здесь, в Крыму, Ялту, Ливадию, Гурзуф напомнили ему эти далекие, но так хорошо известные запахи. Тут деревца не увидишь порядочного, где там магнолию…

Захотелось, чтобы платок оставался таким же свежим, пахучим, с рубчиками от утюга, заботливо разглаженным женскими руками. Сложить бы его так же? Но веселый огонек, вспыхнувший в глазах наблюдавшего за ним ординарца, заставил Батракова небрежно скомкать платок.

Моторист с подбитого катера, огромный и неуклюжий парень, занимавший окопчик за Горбанем, вдруг сполз на дно траншеи и, уткнувшись головой в стенку, застонал. Моторист вел себя не совсем так, как нужно, все высовывался из‑за прикрытия, балагурил. И вот, кажется, подцепила пуля. Он прижал к боку руку и сквозь крупные пальцы, вымазанные тавотом, проступила густая, клейкая кровь.

— Сашка, помоги.

Горбань бросился к раненому, бранчливо, но очень ловко перевернул его на спину, стащил кожаную куртку и, закатав поверх смуглого его живота тельняшку, принялся окручивать сразу же окровянившееся тело тонкой полоской розоватой марли.

Вскоре появилась сестра, девушка с круглыми, как У куклы, глазами и рыжими завитками волос, упавшими на воротник. Батраков знал эту девушку из пульроты Степняка, прикомандированную к ним из бригады Потапова после новороссийских боев.

— Алло! Алло! Я у телефона! — неожиданно, с веселым девичьим озорством крикнула она, размахивая санитарной сумкой, чтобы разогнать дым. — А вот голубчик–субчик. А–ай–ай, какая неосторожность!

Девушка отстранила плечом Горбаня, вставшего с перепачканными кровью руками, которые он держал на весу, и наклонилась над раненым. Заботливо взяла она в обе руки голову моряка, прижала к себе.

— Ничего, ничего, кудрявый…

И ловко принялась за перевязку.

Бой разгорался влево, там, где был стык с армейской пехотой. Ухающие, тяжелые звуки летели оттуда. Батраков физически, реально ощущал эти звуки, точно в стык вбивали и вбивали костыли каким‑то чудовищным паровым молотом. Такого молота и на Кировском заводе у них не было. Оттуда неслось: ух–ух–ух. Земля тряслась.

Высокий гвардеец в одной фланелевке с широкими плечами и тонкой, как у горца, талией бежал по траншее, почти не пригибаясь. Он высматривал человека с красным околышем фуражки. Наконец он нашел комиссара среди всех этих одинаково закопченных людей.

— Ворвались немцы, товарищ комиссар, — выпалил он, сдерживая порывистое дыхание. — От лейтенанта Курилова! Товарищ лейтенант просит подмогу…

Батраков понял, что там плохо. Курилов не стал бы напрасно просить поддержки. Но чем помочь? Снимать отсюда людей нельзя, атака готовилась по всему фронту.

— Цыбин там?

— Старший лейтенант Цыбин ранен, товарищ комиссар.

— Ранен?

— Во время контратаки. Ранен и лежит впереди…

— Где впереди? Ты что‑то путаешь, брат?

— Впереди лежит, раненый. Кажется в ноги. Не доползти…

— Погоди, — Батраков все ближе и ближе притягивал к себе связною. Глаза Батракова стали сразу холодными и безжалостными.

— Передай лейтенанту Курилову, чтобы принял пока автоматчиков. И передай ему: отходить некуда. Если продержится, — придет поддержка. Не продержится… Не нужна нам, понимаешь, нам будет тогда поддержка. Ничего не нужно. Понял? Передай лейтенанту — Букреев подойдет с Тамани.

— Капитан Букреев? — моряк облизнул пересохшие губы, и лицо его стало сразу другим, словно вымытым… — А разве их не того?

— Что не того?

— Не потопили?

— Букреев подойдет с Тамани, Обязательно подойдет, — как бы убеждая самого себя, повторил Батраков. — План такой… Иди с ним, Саша. Если там будет совсем того… Прибежишь тогда. Сам тогда пойду. Ну, айда, ребята.

Горбань и гвардеец ушли.

Девушка, перевязавшая раненого моториста, приподняла его, помогла уцепить себя за шею. Она нагнулась, и рука моряка прихватила ее волосы на затылке. Она пыталась осторожным поворотом головы высвободить их. Заметив взгляд комиссара, перед которым она, как и все девушки их батальона, робела, она растерянно улыбнулась и затем сразу короткими своими ручками обняла раненого, рывком поставила его на ноги и повела.

— На буксире, товарищ комиссар, — сказал виновато моторист, — цилиндры не сработали.

— Пока не ведите в госпиталь, — приказал Батраков, — положите в нише, ближе к берегу.

— Есть положить в нишу, — прошептала девушка, не глядя на комиссара.

Артиллерия снова начала обрабатывать плацдарм. Теперь шумы куриловского фланга погасли. Везде стало громко, как выразился бы Горбань. Казалось, люди теперь были разобщены стеной густых, железных звуков, вихрями разрывов и воем — всем тем, что приносит с собой ураганный артиллерийский огонь.

Никого близко не было. Отпустив ординарца, Батраков ощутил гнетущее чувство одиночества. Если раньше к нему обращались за помощью, за приказом, то теперь наступил момент, когда каждый знал свою обязанность: биться, не сходя с места. Сейчас, при нарастании огня и пехотных атак, не было необходимости кого‑то убеждать, кому‑то приказывать. Люди сами знали свои обязанности и приготовились ко всему.

И в этот момент, когда впору только следить за своим скорострельным оружием, за мгновенным перемещением целей, Батраков вспомнил о семье. Эти близкие люди, оставленные им далеко–далеко, промелькнули в его сознании удивительно ясно и… исчезли. Потом снова вернулись. Они принесли знакомое сладостное состояние духа и помогли ему сосредоточиться. Они как бы благословили его на подвиг и были вместе с ним. Он дрался сейчас за них, за жену, за сына, убитого голодом, за нарушенный мир его души… Подполз Линник, покачивая своим коротким, мясистым телом и по–тюленьи загребая ладонями. «Зачем он к нему? Неужели не выдержал этот человек, образец спокойствия и разумной отваги? Не хотелось разочаровываться в нем, может быть, в последнюю минуту. Нет, Линник не должен ничего говорить. Если и умереть, то с мыслью, что он до конца оставался настоящим бойцом и коммунистом».

— Товарищ комиссар! — парторг тяжело привалился к нему.

— Назад, Линник! Пришло время выполнить клятву. Каждый отступивший…

— Глуховат… эх–ма глуховат… — бормотал Линник.

Дотянувшись к комиссару, заорал во всю силу своего голоса:

— Корабли…

— Не жди сейчас кораблей… Не разводи панику.

— Корабли! — Линник стиснул его за плечи и рывком повернул назад, к проливу.

Туда давно не оглядывался Батраков, чтобы не расстраиваться. Оттуда, от моря, он сам, взвесив всю обстановку, не ждал помощи раньше ночи. И вот, обернувшись назад, он увидел: ныряя в валах зыби, строем фронта подходили корабли. Батраков, не веря еще своим глазам, приложился к биноклю. Вот, на тонком флагштоке корабля Курасова взвился флагманский флаг. Значит там был командир высадки Звенягин! Он вел свою эскадру наперекор всему, не дожидаясь сумерек, ночи. Его, звенягинский, стиль.

Растрепанный дым относило по норду.

Последние лучи заходящего солнца промчались сквозь багровую облачность, и на общем голубовато–сером фоне моря и темных кораблей вспыхнули яркие звездочки–блестки — не то снарядных гильз, не то зеркал сигнальных ламп. Светлячки перебегали от корабля к кораблю, между массивными валами зыби, взорванными снарядами. От этих неожиданных «зайчиков» сразу повеселело на душе. Корабли, подходившие к ним, сразу связали их надежной цепочкой с Большой землей. Там — всё, и Ростов, и Москва, и Урал, и Кавказ, и Мурманск, и Хабаровск.

Невдалеке от берега корабли открыли огонь. Это был голос своих, черноморцев.

— Наши! Корабли!

Батраков оторвался от бинокля и поддал плечом парторга.

К ним шли все те же бесстрашные сторожевики, морские охотники, тральщики, тендеры, мотоботы. Но это был флот. Поддержка, подходившая от своего, родного моря, в самую нужную минуту.

— Давай к ребятам, чертило. Что хочешь делай: кричи, кувыркайся… но чтобы люди знали. Наши идут!

Линник скользнул по комиссару веселым взглядом, и смешно, как‑то по–мальчишески подпрыгивая, убежал.

«Рад старичина. Теперь еще, пожалуй, сумеет повидать свой Херсон».

Батраков, расправив свои не такие уж широкие плечи, пошел по траншее, налево, на участок Курилова и Цыбина.

Батраков хорошо помнил, когда к Севастополю в памятный день начала второго штурма подошла эскадра тяжелых кораблей. Тогда корабли подоспели и выручили их в самую критическую минуту. Крейсера и эсминцы открыли огонь из мощных корабельных орудий.

— Держаться, ребята! Не подкачать, куниковцы!

Комиссар шел нарочито неторопливо. Он нагибался к раненым и ободрял их все теми же словами: «Наши подходят, корабли». Когда близко падал снаряд, он бросался на землю, ощущая и ладонями, и лицом ее, сырую, тяжелую, животворно–новую. Перележав сколько нужно, поднимался, отряхивался, как гусь на бережку, и продолжал свой путь. Все больше и больше раненых; они были перемешаны с окровавленными и похолодевшими уже телами. Невдалеке рукопашная. Слышалась стрельба, на–коротке в упор, перекатный рокот боевых кличей, которыми поддерживали себя воины всех времен и народов.

Пулеметчики со скошенными улыбками, застывшими на лицах, сберегая патроны, выстукивали короткие, злые строчки, стараясь пригнуть перебегавших по полю немецких солдат.

Горбань появился в изорванном обмундировании, с разбитыми руками.

— Ты что это? — прокричал ему Батраков. — Что такое?

— Я их… Я их…

Он больше ничего не мог вымолвить. Желваки бегали под кожей скул, как свинцовые шарики, зубы ознобно стучали.

— Сашка! Корабли! Видишь, чертило?

— Вижу… Все видят… И они видят…

Он быстро слизал кровь с разбитых до костей суставов рук, сплюнул.

— Так будет ладно… Он меня грызть взялся. Я его кулаками. Посек руки до маслов.

— Успокойся. Ну? Беги навстречу к десанту и нацель их сюда.

Горбань встрепенулся, вгляделся непонимающими глазами. Батраков нарочито грубо повторил приказание, и тогда Горбань, поняв, что от него требуют, прихватил зубами ленточки бескозырки и побежал.

…Корабли вел Курасов. Он командовал уверенно и жестко. Он развернулся фронтом, чтобы достичь наибольших скоростей и одновременно высадить десантные группы. Курасов хотел походить сейчас на Звенягина, и перед ним, как живой, стоял сраженный комдив с горькой своей последней улыбкой.

Нет, не царь Митридат и не крылатые скифы витали над двумя полуостровами, над этим древним проливом. Дух Павла Звенягина, оскорбленный и неотмщенный, носился здесь.

Когда над головой Курасова проревели штурмовые самолеты, поднятые с кубанских аэродромов, он невольно вздрогнул. Тени машин летели туда, куда всей своей жизнью воина стремился Звенягин. На запад! Штурмовики легко пересекли пролив и как бы упали на Огненную землю.

Курасов прорвался к самому берегу и удовлетворенно увидел россыпь морской и армейской пехоты, выброшенную с кораблей как будто гигантскими горстями.

Разозленные утренней неудачей, собравшие себя для удара по врагу, десантники молниеносно достигали берега бродом и вплавь.

Курасов следил в бинокль за тем суденышком, где была Таня. Приметный мотобот, камуфлированный черным и желтым, с Букреевым, поднявшимся на носу во весь рост, высоко подняла волна и боком выбросила на пляж. Вторая волна подхватила мотобот опорожненным и сразу отнесла от берега. Курасов искал Татьяну, но неуклюжие, одинаково одетые фигурки сразу залегли и пропали из глаз. Совместная, плечо к плечу, боевая жизнь, о чем (мечтала Татьяна, окончилась. У каждого из них было свое дело, и с каждым кабельтовым на пути к Тамани Таня удалялась от него все дальше и дальше.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Плетение проржавевшей колючей проволоки, натянутой на сырые столбы, и за ней немецкое минное поле — сюда отнесло мотобот Букреева.

Мотобот подбросило к берегу. Первым выпрыгнул Букреев и за ним — моряки «тридцатки».

Впереди простиралось замытое волнами и покрытое крупнозернистым песком и камнями минное поле. Казалось чутьем угадывались бугорки, где поджидали мины. Противник обстреливал берег и при высадке сгустил огонь точно, по целям.

Букреев бросился вперед и с разгона перепрыгнул «колючку», натянутую в два кола. Перепрыгнув первое препятствие, Букреев видел косые взлеты песка — шов крупнокалиберных пулеметов. Их накрывали. Моряки залегли. Он оглянулся и увидел распластанных на песке людей, мотобот, отшвырнутый на гребень, боцмана, бежавшего зигзагами от носа к корме, и только что вынырнувшего на берег Кондратенко. Вода струями стекала с его плеч, с автомата, с дисков.

— За мной! — крикнул Букреев, рассерженный заминкой.

Кто‑то, повинуясь его приказанию, перепрыгнул проволоку и побежал по минному полю.

— Таня!

Это была она. Она первая последовала приказу командира батальона и бросилась на минное поле. Елочка глубоких следов легла на песке. Матросы поднялись и ринулись вперед по дорожке, протоптанной Таней. Букреев догнал ее. Ведь он обещал Курасову следить за ней, сохранить ее, и вот в первый же миг…

— Что вы делаете, чорт вас возьми? Девчонка!

Таня глянула на его посеревшее лицо, обозленные глаза. Торжествующе блеснув своими острыми зубками, она подбросила руку ко лбу, чтобы поправить упавший из‑под шапки локон, и это походило на озорство, как будто она «козыряла» начальнику. Она снова побежала вперед, и Букреев мог догнать ее только на взгорке возле Рыбалко, собиравшего роту для удара.

— Вы… меня… простите, — Таня стояла возле Букреева.

— Смотрите, вот где вы нужны…

Двое раненых моряков ползли к укрытию, камням, сваленным пирамидой. Мешки на спинах и медленные движения тел делали их похожими на огромных улиток.

Таня вернулась к раненым, а Букреев присоединился к Рыбалко.

Рыбалко бежал, чуть пригнувшись, прихватив ремень автомата пальцами, чтобы не болтался. Букреев невольно подражал ему.

Рыбалко не признавал переползаний, хитроумных перебежек и всяких других тонкостей в тех случаях, когда дело решалось исключительно быстротой. Он пропове- дывал теорию «прямой пули». «Пуля летит прямо, а будешь кружиться, больше нахватаешь», — так говорил он.

Убитые, на которых они натолкнулись, были сложены на восточном склоне рва: задымленные, оборванные и раскромсанные люди с оскаленными ртами и обострившимися носами. Бескозырки были положены на грудь и судорожно прихвачены пальцами.

Рыбалко на секунду задержался.

— Хлопцев яких побили! — простонал он.

Рьгбалко сразмаху прыгнул в траншею, где отбивали атаку автоматчики.

Букреев очутился в траншее рядом с ним. Надо было разыскать Батракова, выяснить обстановку, узнать, где требуются подошедшие резервы. Помог Горбань, спешивший к ним от Батракова.

— Туда! — закричал он, налетев на Букреева. — Туда, товарищ капитан.

По внешнему виду Горбаня можно было определить, насколько за каких‑то полдня износились защитники плацдарма. Не расспрашивая Горбаня, Букреев побежал вслед за ним. Он вспомнил Куникова, и величие приближающегося подвига охватило все его существо. Он знал: его видят моряки «таранной роты». Рыбалко несколько отстал, подбирая своих людей. Манжула только на сотом метре проскользнул вперед и бежал, вобрав голову в плечи. Потом Рыбалко сблизился с ними.

— Немцы вже в окопах, — хрипло орал он, — в окопах!

Букреев чувствовал свое сердце. Стук бегущей по артериям крови бил в виски, в затылок. Сердце как будто вырывалось. Он прислонился к стенке окопа.

— Атаковать сверху, — прокричал он Рыбалко. — Расширить фронт удара.

Он боялся, что его не поймут, и повторил приказание. Рыбалко глянул на него остановившимся взором; вначале он и в самом деле не понял его, но потом широко осклабился и, помогая себе автоматом, выбрался на гребень.

Топот тяжелых ботинок и какой‑то рев пронеслись вблизи Букреева.

Передохнув, Букреев побежал снова вперед. В тумане он узнал Горленко, ставшего на колени у пулемета и что‑то кричавшего.

Дальше Букреев видел спины людей, то нагибающиеся вперед, то отскакивающие, сернистую гарь, налитую в траншеи, разрывы гранат, сразу оглушившие его.

Кондратенко обогнал Букреева, что‑то прокричал и за ним вломились моряки «тридцатки».

… Анализируя потом свой первый бой, свое первое непосредственное участие в «мясорубке», Букреев не мог точно сказать, убил ли он лично кого‑нибудь. Ему пришлось стрелять по фигурам в чужих мундирах, бежавшим по полю, он сшиб кого‑то прикладом и почувствовал под ногами хруст обмершего человеческого тела. Он кричал до хрипоты, потому что все кричали. Он знал, что кричал зря, никто его не слушал, все уже совершалось помимо команд. Все шло само собой, ибо все было подготовлено раньше. Если бы не было предварительного опыта у моряков его батальона, если бы он не закрепил его подготовкой в Геленджике, если бы люди не верили друг в друга, то они не выбили бы немцев из рва, они бы не сумели переломить также опытную военную силу противника.

Выбив немцев из рва, решили исход первого дня. Единственная позиция (дальше было море) сохранилась.

Немцы сразу же пошли в очередную атаку. Но у защитников плацдарма теперь был поднят воинский дух. Теперь каждый снова сражался за десятерых. Люди шли на танки и, одобренные восхищенными взорами товарищей, взрывали машины и зачастую умирали. В первый день родились первые в батальоне Герои Советского Союза.

Батраков разыскал Букреева, подполз к нему и, схватив его обе руки, пожал их.

— Дружище, чертило, — орал он ему в ухо. — Вот во–время ты. Чуть в ящик не сыграли!

Впервые произнесенное «ты» было так понятно и уместно. Букреев взял у кого‑то папироску (свои подмокли), покрутил ее в руках и, прикурив, затянулся. Закружилась голова. Он ничего не мог отвечать сейчас. Голос сорвался совсем, а Батракову нужно было каждое слово кричать, чтобы он услышал. Они любовно смотрели друг на друга, и Букреев улыбался своей милой «гражданской» улыбкой.

— Все же мы их того, — сказал Букреев, ласково вглядываясь в Батракова.

— Я же говорил, начнем, и будет все ясно и понятно… Что у тебя на носу, Букреев?

— На носу?

Батраков пощелкал себя по кончику носа.

— Нос тебе оцарапало. Чепуха! Сколько железа летит кругом и только чуть–чуть кончик носа, а? Смешно прямо…

Букреев провел ладонью по носу, обнаружил кровь.

— Ничего, что оцарапало.

— Что ты? — наклонившись к нему, переспросил Батраков.

— Ничего, говорю.

— Я думал ты что‑нибудь другое. — Он погладил свои колени. — Набегался я, Николай Александрович. Ноги не носят… Сижу за весь день в охотку. А конца–края пока нет. Все же решили нас вытурить отсюда… Ложись!

Вслед за криком Батракова «ложись» снаряд поднял вверх землю и камни. Лежа на пожелтевшей траве, Букреев с тревогой в душе наблюдал, как закрутилось бурое курчавое облачко, как разнесло от конуса взрыва осколки, и на него, больно ударяя по спине, упала земля. Он чувствовал, что на этот раз пронесло, и вместе с радостью пришло чувство страха. За первым должен последовать второй снаряд; вероятно, их группу заметили и накрывают. Надо скорее выкарабкаться и приспособиться где- нибудь в другом месте. К нему подполз Манжула и принялся его раскапывать, отбрасывая под себя горстями землю.

— Комиссара, комиссара, — прикрикнул на него Букреев.

Но комиссар уже без посторонней помощи выбрался из завала. Отплевываясь и отирая шею фуражкой, он оглядел комбата внимательными глазами.

— Кажется, ты опять ничего, — сказал он, — надо нам разбегаться. Если двоих сразу накроет, — непорядок.

Батраков перекинул на плечо автомат.

— Я буду во второй роте, а ты пока здесь, а потом надо находить КП, Букреев. Тебе не стоит рисковать.

Распаханная снарядами, земля дымилась как подожженная. Парные запахи мешались с гарью взрывчатки. Здесь не так давно люди пасли коз и коров, на пригорках резвились детишки–пастушата, пиликая на свирель- ках, на прибрежье сушили сети и выносили в ивовых корзинах живое серебро сельдей, кефали и султанки.

В цепи участилась стрельба, и приятные уху звуки стрельбы из своих автоматов переплетались с длинными и однообразными, татакающими очередями немецких магазинов–рожков. Невдалеке от Кондратенко стреляла Таня. Букреев давно наблюдал за ней, но Батраков только сейчас ее заметил.

— Не в свое дело! — прокричал он комбату. — Не в свое дело влезла.

Батраков ушел и следом за ним, цепляя локтями за стенки окопа, подошел Курилов.

— Лейтенант Курилов прибыл по вашему приказанию, товарищ капитан.

— Я хотел вместе в вами обойти наших…

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Внимательно присматриваясь к утомленному лицу Курилова, Букреев выслушивал его соображения о переходе батальона к обороне. Письменное приказание комдива было подписано также Степановым, с короткой его припиской: «Осмотритесь и развивайте укрепления. По–моему ров пристрелян и потому так велики потери, о которых вы сообщаете».

Курилов замолчал. Букреев умостился поудобнее и принялся набрасывать на бумаге схему обороны. Еще не пришедший в равновесие после рукопашного боя, Курилов рассеянно следил за карандашом, рисующим овальные круги, заштрихованные косыми линиями, клеточками и пунктирами. Трудно было сосредоточиться на этих кружочках, когда попрежнему тряслась земля, били скорострельные пушки, а прибежавший от автоматчиков моряк горячо просил разрешения отрывать сап, чтобы выручить их командира роты, попрежнему лежавшего впереди окопов. На выручке Цыбина уже было потеряно четыре человека и Букреев запретил до темноты вести сап. Курилову казалось странным такое жестокосердие Букреева по отношению к лучшему командиру роты, которого всегда ценил комбат. Букреев заканчивал разрисовку кружков.

— Смотрите внимательно сюда, — кончик, карандаша постучал по бумаге. — Надо проследить вам и строго проследить, чтобы было именно так.

— По боевому уставу пехоты?

— По боевому уставу, — глаза Букреева потемнели, — придумывать ничего не будем. Недостаток наших позиций в том, что мы сидим во рву, заготовленном для нас противником, и теряем людей.

— Но атаки…

— При атаках противник потерял гораздо больше нашего. Мы несем потери от огня. Я бы на месте немцев не атаковал. Только огонь. И нам туго пришлось бы во рву. Итак… пока немцы не оценят своих преимуществ… Я наметил здесь ротные районы, главные опорные пункты и распределил средства усиления. Берегите противотанковые ружья и минометы. Сегодня потеряно много ПТР все из‑за этой линии. Земляные работы начинать с наступлением темноты и копать всю ночь, если только противник не возобновит штурм… — Букреев помедлил, по- прежнему пристально наблюдая Курилова. — Вот приходили от автоматчиков. Вы, вероятно, тоже упрекнули меня?

Курилов сделал неуверенный жест.

— Цыбина я люблю не меньше вашего, но если выручать его сейчас, а немцы заметили нашу возню, мы совершенно зря потратим людей. Кстати, каковы потери в роте?

Курилов назвал цифру. Рота быстро истаяла. Отданные армейцам пятьдесят человек пока не были возвращены.

— По–моему сохранять роту автоматчиков как боевую единицу….

— Расформировать? Роту автоматчиков?

Букрееву было трудно принимать решение по этой сплоченной роте смельчаков, к которым он так привык в дни подготовки.

— Распределить… Мы пополним убыль в стрелковых ротах. Укрепим их.

Курилов молчал. Тогда Букреев решительно начертил на схеме еще несколько кружочков.

— Примерно так распределите автоматчиков. А сейчас к ним.

Курилов шел за Букреевым и видел его чуть ссутулившуюся, запыленную спину, локти, плотно прижатые к бедрам по привычке кавалериста, сапоги с задниками, потертыми шпорами. Курилов вспомнил, как вначале Цыбин втихомолку подшучивал над комбатом за эти следы шпор и за бриджи с леями. Теперь Цыбин лежал с перебитыми ногами где‑то за бугром рассыпанной сырыми комьями земли. Автоматчики собрались группкой. Среди них был моряк, прибегавший к Букрееву, и Стонский. Автоматчики о чем‑то горячо спорили и при приближении комбата неохотно разошлись по своим местам. Надя Котлярова спокойно перевязывала раненного в голову русого ясноглазого парня и журила его. Раненый кривился от боли и виновато после каждого витка бинта прощупывал голову:

— Что с ним, товарищ лейтенант?

Стонский так, чтобы слышал раненый, доложил, что несмотря на запрещение, он пополз к Цыбину.

— Командир наш там, — бормотал в оправдание раненый. — Слышите? Опять?

Букреев разобрал, что кричит Цыбин: «Не надо… Не губитесь».

Немцы стреляли редко, но на высотках выжидали снайперы.

— В воронке он сам перевязывался, — докладывал Стонский, — мы ему передали медикаменты, флягу с водой, две плитки шоколаду, табаку.

— Кто передал?

— Их нет… — Стонский замялся. — Побили. Там лежат. Только не высовывайтесь, товарищ капитан.

— Цыбин! — крикнул Букреев, приставив ладошки ко рту.

— Ау, — отозвалось оттуда.

— Я Букреев. Слышите?

— Ау, — снова донеслось сюда.

— Слышишь?

— Слы–шу.

— Подержись до вечера, Цыбин.

— Подержусь…

Букреев опустился на патронный ящик, снял фуражку.

— Вот что, лейтенант, Цыбин сам просит людей больше не губить. Ждать до вечера. А если вот такие штучки повторятся, — Букреев повел глазами на раненого, — то ответите вы, лейтенант.

— Есть, товарищ капитан.

Плотно сжав губы, стоял перед ним короткий и крепкий, похожий на слиток металла, Стонский. Небольшие его серые глаза с жидкими ресницами строго уставились на командира батальона.

Букреев более миролюбиво добавил:

— К Цыбину могут подползти оттуда. Следите, чтобы немцы до вечера не тронули его.

К исходу дня немцы поджали армейскую пехоту вплотную к рыбачьему поселку. Весь плацдарм простреливался перекрестным пулеметным и минометным огнем. Противник пытался раздробить десант на части. Танки и самоходные орудия, чтобы пробиться к морю, подходили и стреляли в упор, буквально разрывая людей на части. Подражая Зубковскому, краснофлотец Киселев с пятнадцати метров подбил гранатой танк и, простреленный пулеметной очередью, отбивался, стреляя из автомата.

Оружие не отдыхало до полуночи. Стволы раскалились и обжигали руки.

К полуночи было отбито девятнадцать пехотно–танко- вых атак. Под светом ракет дымилась развороченная земля. Впереди рва лежали трупы убитых немцев. Были и трупы моряков, ходивших в контратаки. Безлунная ночь спустилась над Керченским полуостровом. Трассирующие пули летели, оставляя разноцветные стежки. Голубыми клубочками вспыхивали разрывные пули. Моряки считали отдыхом такую перестрелку и, привалившись в наскоро вырытых окопчиках, притихли. Кое‑кто пополз за водой к колодцу.

Ночью атаки могли возобновиться. Движение машин и танков не прекращалось на шоссе, у озера.

Командиры передали приказ — окапываться. В складе инженерного имущества были захвачены лопаты, кирки, мотки колючей проволоки, железные колья. Все вытаскивалось и распределялось по ротам. Командиры рот, получив задачу на оборону, должны были организовать наблюдение и охранение, произвести разведку своего района и впереди лежащей местности. Дневное сражение помогло определить рубежи для ведения огня и танко–опас- ные места. Противотанковые ружья переменили огневые позиции, так же как и пулеметы. Приданные средства усиления распределились так, чтобы прикрыть позиции батальона завесой фронтального, флангового, косоприцельного и кинжального огня. Днем приходилось вступать в рукопашные и слишком близко подпускать атакующую немецкую пехоту еще потому, что не совсем хорошо использовались минометы и тяжелые пулеметы.

Пока Курилов устраивал командный пункт, Букреев, отдав распоряжения по обороне, задержался с Горленко, с которым у него еще с Тамани установились отношения, обычно называемые личным контактом.

— Почему так пренебрежительны наши люди к своей собственной жизни? — спросил Букреев. — Я заметил, как скептически все воспринимают необходимость фортификационных работ. Хмурятся, еле–еле тащут ноги. Даже наш уважаемый командир первой роты.

— Моряки не хотят окапываться, — сказал Горленко, — а для Рыбалко это просто нож к горлу.

— Почему?

Горленко засмеялся.

— Трудно понять. На корабле ведь земли нет, не привыкли что ли?

— Но они воевали на суше.

— Воевали. Но обычно при десанте врываются в город. Там здания все заменят, возьмите хотя бы Керчь, Новороссийск, а полевую войну кто же вел. Кто был на перевалах, тоже избалован. Все естественно. Воевали на готовом рельефе.

— А севастопольцы?

— Ну, разве что в Севастополе! Там крепко учили, особенно Иван Ефимович. Если что не так и по шее накладет.

Перещупав всю коробку папирос, Букреев нашел одну непромокшую и, прикрывшись полой, закурил. Светящиеся трессеры бродили над головой, и ракеты отбрасывали на стенку перекрещенные тени от брошенного на бруствере ежа, сваренного из кусков толстого швеллера. Где‑то слышался стук разматываемой катушки. Очевидно Курилов уже потянул связь от КП батальона к ротным опорным пунктам. Букреев курил и думал, что у Степанова придется выпросить саперов — поставить на переднем крае мины, помочь распланировать участок обороны, наметить ходы сообщения, запасные огневые позиции.

— Помню, отступали по степям и потеряли, прямо скажу, интерес к фортификации, — сказал Горленко. — Только создадим рубеж, окопаемся, глядим уже танки где‑то прорвали и вглубь ринулись. Бросай все свои труды. Я сам десятки раз волдыри набивал на ладонях, помню, добирался и до камня и до воды. Все лопатой перевернешь, а потом опять айда.

В окоп спрыгнул Курилов.

— Командный пункт готов, товарищ капитан, — весело объявил он. — Аппараты пока поставил немецкие.

— С КП дивизии связались?

— Повели линию, товарищ капитан. Площадка небольшая, управятся быстро. Я приказал тянуть провод к берегу, а там по мертвому пространству. А то начнет завтра швырять, все порвет.

Поднявшись вверх, Букреев пошел к поселку. По шур- шанью шагов позади себя он знал, — Манжула не отстает. В Геленджике и на Тамани постоянное присутствие ординарца иногда докучало. Теперь же близость его успокаивала. У Манжулы выработались им самим узаконенные нормы поведения: в атаке забегать вперед, как бы прикрывая командира своим телом, в переходах стараться находиться с угрожаемой стороны.

Маяк белел грудой развалин. В поселке горел дом. Языки пламени стоймя поднимались между стропилами, освещая крыши ближних домиков.

Ближе различились разрушенные постройки, вероятно, склады, черневшие на фоне одинокого пожарища.

Поджидавший комбата Горбань провел его и Манжулу через пролом в стене, как будто сохранивший еще теплоту и запахи взрыва, и, присвечивая фонариком, указал на ступеньки, оббитые по закраинам. Ступеньки вели в подвал.

В подвале разливался подрагивающий желтоватый свет коптилки. Возле стола Батраков что‑то быстро писал. Над ним склонился Линник. Пистолет в германской кобуре свисал с его живота, шапка сдвинута на затылок. В одном из углов расположился Кулибаба, успевший расставить на столике консервные банки, кастрюльки, посуду, подобранную, очевидно, в немецких блиндажах. Дежурный мичман наклеивал на коробки телефонных аппаратов ярлычки с цифрами рот. Человек в кожаной куртке, стоя на коленях, мастерил в углу печку. Невольно улыбнувшись этому поразительному уменью приспособляться к любой обстановке, Букреев присел к столу. Замполит намечал план партийно–комсомольской работы на плацдарме и даже готовил копию плана для отсылки Шагаеву. Это было также удивительно, и только сейчас почувствовав страшную усталость, Букреев следил за работой замполита может быть с таким же чувством, с каким недавно за ним самим наблюдал Курилов. Наружные шумы глухо долетали сюда. Лениво взяв трубку, Букреев, не переставая смотреть на тонкие пальцы замполита, снующие по бумаге, соединился с КП дивизии. Ему ответил Гладышев спокойным и тонким своим голоском. Расспросив о ходе фортификационных работ, Гладышев извинился, оборвал разговор. Букреев еще немного подержал трубку у уха, звонкий шум летел по проводам.

— На партийно–комсомольском собрании я прошу обязательно поставить вопрос о фортификации нашего участка, — медленно сказал Букреев, — мной отданы распоряжения на этот счет.

— В плане я поставил этот вопрос первым, — сказал Батраков.

— Уже?

— Конечно, — уголки его глаз засветились, — насчет окапывания надо будет ломать настроения, Николай Александрович. Особенно у Рыбалко.

Мне об этом говорил и Горленко. Горленко тоже, как и я, давно знает Рыбалко. Перед твоим приходом звонил сей доблестный муж. Представь себе, он находит возможным ограничиться тем, что ему отрыли немцы.

Линник незаметно вышел. В присутствии комбата он держался всегда несколько стеснительно. Манжула помогал выкладывать печку, засучив рукава и открыв свои мохнатые руки. Кок консультировал, куда и как класть кирпичи, и просил обязательно достать где‑нибудь духовку. Моряки коротко посмеялись и притихли. Слышалось только их дыханье, стук кирпичей и поскрипывание сжимаемого для труб железа.

— Мне рассказал Линник вот только что, перед твоим приходом, об Иване Васильевиче, — сказал Батраков. — Не повезло парню. Как не повезло! Готовился, готовился и вот на–те… Ты просил контр–адмирала отправить Баштового в Геленджик?

— Мещеряков обещал. Радировали Ботылеву, и он обещал лично отвезти его. А насчет Звенягина знаешь?

Батраков покачал утвердительно головой. На его сразу как бы застывшем лице медленно подрагивали тени.

— Ничего не попишешь, Николай Васильевич. Такая наша солдатская судьба. Представь себе, мне вдвойне тяжело. До сих пор гложет: спасал он кого? Меня. Может потому?

— Не думай, — Батраков шевельнул кистью руки, — это случается всегда по какой‑нибудь причине. Не подвернись ты, другого нужно было выручать, или тот же снаряд шальной. На войне, если во все причины начнешь вдумываться, с ума сойдешь.

— Яровой тоже плох, — сказал Букреев. — Был я у него. Просит не отправлять его отсюда. Хочет быть с нами. Когда, мол, пойдете вперед, все же я ближе буду.

— Пока, конечно, трогать не будем. Как там? Кто- нибудь обслуживает их?

— Назначил я начальника медсанчасти…

— Кого? Уж не Татьяну ли?

— Ее. Одна осталась, если не считать Котлярову. Ты возражаешь?

— Чего возражать. На безрыбье и рак рыба. Доктора- то принесло зыбью, чуть повыше расположения второй роты, — Приказал я закопать под обрывом и приметить.

Дежурный попросил комбата к телефону. Стонский сообщал, что Цыбина вытащили и понесли в госпиталь.

— Я приказал автоматчиков рассредоточить по остальным ротам, — сказал Букреев, отходя от телефона. — Роты почти не существует.

— Ребята не бузили?

— Тихо приняли.

— Конечно, это временное мероприятие, — подумав, сказал Батраков, — когда укрепимся и пойдем вперед, если бог даст, тогда надо просить пополнения у контрадмирала и роту восстановить. Нужно ее целиком довести до Севастополя.

Степанов вошел в сопровождении Куприенко.

— Представьте себе, знакомые все места, — здороваясь, сказал Степанов, — вот в этом самом подвале я держал свой компункт в сорок втором. Жаль нет Баштового. Он оборонял район повыше, за Соленым озером. Возвращаемся к старым местам…

Степанов быстро ознакомился с обстановкой, утвердил мероприятия командования батальона, прощупал Курилова как начальника штаба, а затем дружески разговорился.

— Помните, я рассказывал, Николай Александрович, про туапсинское наше стоянье. Здесь не лучше будет, уверяю вас.

— Почему же? — спросил Батраков, все еще строгий и недоверчивый.

— Как почему? Там хотя позади что‑то было, площадь какая‑то. А здесь аппендицит. Тут, братцы мои, назад действительно ни шагу. Лимит. Море…

Скрывая внутреннюю тревогу, Степанов просидел на КП часа два, а потом обошел позиции батальона у болота и долго смотрел в сторону мыса, где сидели насторожившиеся немцы.

Воспоминания, Букреев. Ведь там та самая переправа, где мы поскандалили с Баштовым. — Степанов снизил голос до шопота и в тоне его послышалась грусть. — Как будто вернулся к родным местам. Там, где горя хлебнул, долго не забудешь. Долго. Не знаю, куда впереди нас кобылка повезет, а вот сюда довезла. Вину искупим, как говорится… а пока пойдемте‑ка вздремнем, а то утром долго спать не дадут. Не у тещи на именинах..

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

День второй начинался в мутном рассвете. Подожженные снарядами, горели дома поселка. Освеженный сном, Букреев обходил боевые участки. На берегу, в пене прибоя возились матросы, вытаскивая из воды крупнокалиберные пулеметы с погибшего катера. Валы зыби поднимались и иногда накрывали людей с головой; они отряхивались и снова продолжали тащить пулемет. Заметив комбата, моряки заработали еще веселей. В одном из них Букреев узнал старшину первой статьи Жатько, служившего вместе с Таней в 144 батальоне Острякова. Жатько сошел на берег с быстроходного тральщика «Мина» и все время работал на ДШК, особенно отличившись в известном бою под станицей Широчанской, когда матросы буквально срезали из таких вот крупнокалиберных пулеметов атаковавшую их румынскую кавалерию. Отступая с боями до Ахтарей, Жатько на шаланде добрался к Темрюку. Шаланды, как рассказывала Таня, потопила авиация и пришлось выплывать. Была ли Таня на шаланде? Вероятно была, хотя, как ему помнится, о себе она умолчала. Но в обороне вместе с 144 батальоном у совхоза «Красный Октябрь», у станиц Курчанской и Вараниковской Таня была.

Жатько тащил пулемет, ухватившись за стоики и напрягаясь так, что на шее вздулись синие жилы. Под темной кожей его напрягались крутые мускулы, мокрый чуб упал на лоб. Ему помогали Воронков, Павленко и еще двое из второй роты. Пулемет волна уже не догоняла, и оставленную на песке борозду затягивало на глазах. Сильные тела моряков дымились на холодном утреннем воздухе.

Катера качали обломками своих тонких мачт, и волны лизали боевые рубки. Два мотобота, побитые осколками, наполненные водой, лежали на берегу возле камней. Солнце поднималось над таманскими высотами. Далеко по морскому горизонту, за острием плоской Тузлы ввинчивался в небо буравчик дыма. Транспорт ли шел? Или может быть пожар? Если проложить линию от этого дымка, пожалуй, попадешь в Геленджик. Что там? Кто сейчас живет в их казармах? Казалось, очень давно они ушли из Геленджика. Букреев подошел к морякам.

— Молодцы, ребята. Кто приказал?

— Сам, товарищ капитан, — ответил Жатько. — Не пропадать же ДШК. Один вытащили, там еще один остался на «охотнике». — У Жатько были смелые глаза и хорошее открытое лицо, усеянное редкими рябинками.

— Продолжайте. Теперь нам нужно самим на хозяйство собираться.

Моряки посмеялись. Похлопав друг друга по мокрым спинам, они снова бросились в воду и, заметив, что на них смотрит комбат, поплыли к катеру наперегонки.

— Жатько на «Молотове» служил, товарищ капитан, — одобрительно сказал Манжула, подгоняя шаг Букреева.

— А разве не на бэ–тэ–ща «Мина»?

— На «Мине» после. Он служил на «Молотове», а потом на «Сообразительном». Жатько ходил с эсминцем на Фидониси в операцию, на порт Сулина. По всему румынскому побережью лазил…

Продолжая обход, Букреев все больше убеждался в том, что люди батальона совершенно точно определили свои обязанности, не сетуют ни на что и приготовились ко всему. Было ли это равнодушие? Конечно, нет! Все эти молодые люди не могли быть равнодушны к своей судьбе, и они знали, что удача или неуспех дела зависели прежде всего от них самих. По разговорам людей, по коротким замечаниям и вопросам Букреев понял, что к нему относятся одобрительно. Все знали о его личном участии в контратаке. Командир батальона появился «в самый раз», и появился на кораблях. Поддержка с моря как бы олицетворялась их командиром. Моряки батальона приняли его в свою строгую семью после первого же опасного дела. Куниковцы (как передал Манжула) стали сравнивать его с Куниковым, остряковцы — находить в нем черты своего командира, так же как бывшие бойцы Хлябича — черты своего командира.

Похвалив Жатько, Букреев заметил, как обрадовала его похвала старшину, как живо моряки бросились в студеную воду.

Блеклые туманы плыли над керченской равниной, над местами, где стояли знаменитые Юз–Оба или Сто курганов. Противник готовился к атаке. И все знали, что войска у него больше и опасность для десанта большая. Но никто не задавал комбату вопросов о поддержке. Люди надеялись на свои силы, на тесное сплочение своего боевого коллектива.

«Тридцатка» Кондратенко готовила завтрак. Горели бездымные костры, и на маленьком, но жарком огне варилась свекла, разрезанная кинжалами. Моряки нетерпеливо посматривали на пищу с голодным любопытством, совали пальцы в закипавшую воду. [Кондратенко приказал выбросить на том берегу все продовольствие и теперь его люди перешли на «подножный корм». Но где они достали свеклу? Оказалось, что немецкие снаряды, упавшие в районе поселка, открыли ямы, вырытые жителями с запасами свеклы, сырого зерна и кукурузы. Зерно можно молоть. В крайнем случае не так трудно размять зерна ячменя или кукурузы. Подсев к Кондратенко, Букреев побеседовал с ним и поручил заняться добычей продовольствия для всего батальона.

— А как с боеприпасом?

— На двое суток хватит, если расходовать тонко, — ответил Кондратенко. — Нажимает немец все время. Кулаками не отобьешь.

— Расходуйте тонко, товарищ Кондратенко.

Шулик сноровисто набивал пулеметные ленты.

Там сидели две красотки.

На них юбочки коротки…

подпевал он в такт, набивая зубатую ленту. А невдалеке от него дядя Петро, нахмурив нависшие брови, сгребал на дно траншеи стреляные гильзы и подталкивал их медленными движениями ног в мокрый, глинистый грунт. При появлении комбата Курдюмов прекратил работу, чтобы пропустить его. Вымазанную в глине руку он поднес к своей ушанке. Старый солдат успел отрыть себе стрелковую ячейку, углубив ее в полный рост и подрубив ниши, и начал выводить ход сообщения. Его примеру следовали другие, но все же окапывание пока шло медленно. Предсказания Горленко оправдывались. Объяснялось ли это усталостью? Пожалуй, нет. Сказывалось пренебрежительное отношение к фортификации. Люди начинали рыть землю только при приближении врата. Земляных работ было сделано за ночь очень мало, особенно ротой Рыбалко.

Рьгбалко он нашел в игривом расположении духа.

— Ты плохо, плохо окапываешься, Рыбалко.

— Окапываюсь плохо? — удивленно переспросил Рьгбалко, поблескивая смешливыми глазами.

— Плохо.

— Як же лучше, товарищ капитан. Земля сырая и та- ка вязка, як резина. Да и вперед пойдем, бросим, а жителям опять зарывать ямки.

— Рыбалко, у вас странное отношение к исполнению приказаний, — остановил его Букреев. — Командир такой отважной и дисциплинированной роты…

Поняв, что командир батальона не шутит, Рыбалко оглянулся, словно стесняясь, и, смущенно сдернув с головы фуражку, принялся вытирать пот, проводя ладонью по своей остриженной под бокс черноволосой голове с жестким чубчиком–ежиком. Букреев выговаривал ему, и этот смешливый и, казалось, бездумный человек вдруг сделался совсем другим. Сдвинул брови, лицо стало узким и острым.

— Вы должны быть примером, Рыбалко, — заключил Букреев, продолжая обращаться к нему на «вы». — Я требую сохранения каждого человека и потому настаиваю на развитии укреплений.

— Я вже все поняв, товарищ капитан.

Когда комбат отошел, Рыбалко еще долго смотрел вслед, на уголок траншеи, где последний раз он увидел его чуть ссутулившуюся спину и выбритый до синевы затылок.

— Взводных командиров ко мне, — приказал он.

Взводные сбежались к нему очень быстро (Рыбалко держал людей в строгом подчинении, и его побаивались). Хмуро смотря в землю, Рьгбалко повторил почти все, что сказал ему командир батальона, и, как будто негодуя сам на себя, что так быстро лично переменил решение, отпустил их. Вскоре замелькали лопаты и наверх полетели комья земли. Соединившись по телефону со своим соседом, командиром пулеметной роты, Степняком, Рыбалко поговорил с ним и сдержанно похвалил комбата,

— Ты чуешь, Степняк. Я его спужался. Як гляне, як гляне на меня. Був тихий, а туточка озлил, на крымской земле… Як ты там окапываешься? Добре. Ось я приду сам побачу.

Букреев возвратился на КП ib хорошем настроении. Ему не хотелось быть мелочно–придирчивым, а тем более прослыть таким–среди моряков, но он отлично понимал беспокойство и Гладышев а и Степанова и решил настойчиво заставить всех врыться в землю. Найдя на КП связного от комдива, Букреев переобулся, подтянул ремни и вышел вместе с Батраковым и ординарцами. Артиллерийский обстрел усиливался по армейскому флангу. В одном месте пришлось «приземляться». Отряхнувшись от кирпичной пыльцы, Букреев встал, чтобы продолжать путь, но вдруг услышал нарастающий гул танковых моторов. Танки подавили своим гулом все остальные звуки и казалось находились совсем близко. Букреев выскочил на пригорье, чтобы ориентироваться. Окраинные домики с сорванными крышами приютили возле себя Несколько десятков серых фигурок в шинелях. Выгон с многочисленными воронками казалось был только что вспахан и по нем, то припадая, то выныривая в косматинах дыма от загоревшейся скирды, бежали темные фигурки, как будто бы всплескивая руками. Стреляли танковые пушки, и их выстрелы сопровождались длинными, ворчливыми пулеметными очередями. Батраков (у него как будто сразу еще больше провалились щеки) стоял, сжимая автомат и глядя вперед. Шевелились побледневшие губы и на висках пульсировали вены.

— Бегут! Драпают!

Батраков побежал по середине улицы, размахивая автоматом. Навстречу ему бежало, пожалуй, не меньше сотни людей. Батраков остановился, поднял над головой автомат и закружил им, как цепом. Люди бежали на него. Снаряд рванул угол дома, подняв пыль и коричневый дым. Букреев услышал треск автомата. Толпа остановилась. Подбежал Батраков и, увлекая за собой людей, бросился туда, где шел бой.

Букреев добрался к Гладышеву только с одним Ман- жулой. Нужно объяснить — почему явился один. Но все разъяснилось само собой. Букреев был свидетелем того, как Степанов, вошедший на КП, недоуменно подал командиру дивизии какую‑то скомканную бумажку и опустился на табурет.

— Здравствуйте, Букреев, — сказал он и усталым жестом снял фуражку.

Гладышев, пробежав записку, молча передал ее Букрееву.

В записке, написанной Батраковым и адресованной майору Степанову, после ругательства было дописано: «Вы выйдете командовать своим храбрым войском или нет?»

— Да–а, — неопределенно протянул Букреев, возвращая записку.

— Нехорошо, — сказал командир дивизии.

Букреев, стараясь быть объективным, объяснил ему только что происшедший на его глазах случай, когда Батраков вынужден был остановить бежавшую группу пехотинцев и повести ее в контратаку.

Командир дивизии, _ внимательно выслушав Букреева, поднял глаза на Степанова с укоризной:

— Что ж это там у вас, товарищ майор?

— Был такой случай, товарищ полковник. Комроты убили и молодняк испугался.

— Записка написана в запальчивости, — сказал полковник, — конечно, так нехорошо, но, товарищ майор… В другой раз не ожидайте, пока вам будут помогать руководить вашими солдатами офицеры других подразделений.

Полковник перешел к оперативным делам. Связные докладывали о положении на передовой. Вслед за второй атакой немцы сразу перешли в третью атаку и потеснили армейскую пехоту еще на пятьдесят метров. Комдив был удивительно спокоен тем спокойствием, которое помогало русским воинам сохранять и умножать свои силы на протяжении веков почти беспрерывной борьбы за родную землю. Может быть Гладышев у было больше известно, чем Букрееву, может быть сказывалась привычка к трудным положениям, так или иначе поведение комдива хорошо действовало. Не подни- маясь с места, он приказал отдать на наиболее угрожаемый участок все, что у него было под руками, даже связных, и там эта небольшая поддержка восстановила положение. Он приказал расстрелять двух солдат, пытавшихся уйти в море на резиновой лодке, и представил к награждению орденами саперный взвод, отбивший гранатами атаку самоходов. Кто его знает, может быть, на душе его было совсем не так спокойно, как казалось, но Букреев уходил от него, будто причащенный его спокойствием.

В мутном голубом небе носились дымки, постепенно рассасываясь в воздухе, и среди этих разноцветных букетов летали «Ильюшины». Чувствовалась поддержка Большой земли, она была очень близка, и потому, может быть, люди плацдарма так крепко держались. Днем дважды прорывались бронекатера с боеприпасами и быстро уходили на ломаных курсах, увиливая от снарядов.

День прошел в каком‑то бешеном темпе. Батальон выдержал четырнадцать атак, отдав только одну высоту; в единоборстве с танками сгорел сержант Василий Котляров. Поддержать Котлярова Букреев не мог. Котляров погиб на глазах всего батальона и вместе с сержантом геройски пал весь пулеметный расчет. На плане Огненной земли появилась высота сержанта Котлярова, отмеченная Куриловым.

Только к вечеру люди могли оторвать руки от оружия. Холодные звезды вспыхнули в небе, и сырой ветер доносил запахи моря. За озером горели костры, но на плацдарме огни не разжигали. Звякали котелки — приносили из колодца воду, звякали и шуршали лопаты — укреплялись. Вблизи берега прошли германские быстроходные баржи, вспыхивающие острыми огоньками. И тогда, глядя на эти гулко стрелявшие корабли, пытавшиеся отрезать защитников плацдарма от моря, впервые было произнесено слово: «блокада». Радиорупоры, подвезенные к переднему краю, неожиданно прокричали это зловещее слово.

— Мещеряковские матросы, вас бросили на смерть. Сдавайтесь, мещеряковские матросы! Сегодня объявлена вам блокада.

Ночью немцы двинулись в пятнадцатую атаку под прикрытием сильного артиллерийского огня. Все стонало, ревело и дрожало. Звезды погасли в дыму. В атаку шли кадровые немецкие батальоны и морская пехота. Букреев и Батраков появились на передовой, в расположении роты Рыбалко. Моряки, приготовившиеся ужинать, отбросили котелки, спрятали за пазухи сухари и легли на обмятые свои места. Может, это был бы последний бой на Огненной земле, но именно в этот критический момент Букреева вызвали к ротному телефону. Удивительно веселый голос комдива кричал ему в трубку: «Поздравляю, Букреев». «С чем, товарищ полковник?» «Наши начали высадку под Керчью, с Чушки. Атакуют Опасную, Маяк, Еникале. Командующий приказал нам радировать фамилии к представлению к Героям и награждению орденами».

Манжула появился с этой новостью в окопах. Пятнадцатая атака была отбита с ожесточенной лихостью. Немцы откатились и затихли.

От локтя к локтю, от дыхания к дыханию передавалось сообщение о высадке главных сил.

Доносилась крупная, раскатистая артиллерийская канонада. Зарево круговыми вспышками окрашивало небо над Керчью, над Митридатом. Волны приносили неумолчный рокот тяжелых калибров. Моряки вслушивались в эти рокочущие звуки, припадали к земле. «Наши в Крыму!», «Наши высадились!» Никто еще не знал, что предстоит испытать им впереди, но успешная высадка стратегического десанта (а они помогли своим подвигом, и может быть подали как никак первый пример), естественно, наполняла их сердца гордостью. Все перенесено во имя общего дела.

Затишье позволило захоронить убитых. Друзья снимали с бескозырок павших ленточки с именами кораблей или названием военно–морских частей для сохранения и памяти. Могил не копали, — достаточно воронок. Требовалось только разделать их чуть–чуть по форме. Из карманов убитых вынимались документы, неотправленные письма (они всегда бывают у бойца), открепляли ордена, чтобы передать их на память родным погибших.

Таня переписывала убитых — она знала их и все они для нее были словно родные, — и в графе: «диагноз» ставила одну латинскую букву «М», это означало: «смерть».

Густой ночной воздух как будто придавил изувеченную землю. Над побережьем тревожно и таинственно кричали не известные Тане птицы. Керчь попрежнему гудела и прикерченские гряды, прилегавшие к морю, выделялись темными вершинами, покоробленными, как спины верблюдов.

— Таня, — сказал Горленко, — слышишь?

От озера, по дороге к Ста курганам скрипели телеги, изредка ржали кони, и доносились русские голоса, плач. Шли обозы. Немцы выселяли последних жителей, остававшихся еще на побережье. Взлетели ракеты, и озеро стеклянно заблестело, погасло. Темноту пронзили трассирующие пули.

Моряки не стреляли. Все слушали. Там, за озером, чей‑то женский голос закричал: «Сынки!» Крик в степи долетел сюда. Таня схватила Горленко за руку и выползла из‑за укрытия. Горленко освободил руку, взял ее за плечи и осадил вниз.

— Нельзя. Подстрелят, Таня.

— Может, мама?

— Чья‑нибудь мама, конечно.

Несколько револьверных выстрелов и снова тишина и примолкшие матросы и рокот над Керчью.

— Я провожу тебя, Таня, на КП, —сказал Горленко. — Пройдем по рву, низом, второй ротой.

Они пошли. Горленко иногда поддерживал Таню под локоть, и они оба молчали. Спустились к морю. Берег был темен и казался очень высок. Расстались у маяка.

— Спасибо, — поблагодарила Таня.

— Не прогневайся, — пошутил Горленко и скрылся в темноте.

Таня опустилась вниз. Ее как будто поджидали, так как сразу заметили ее присутствие, хотя она старалась войти тихо. От столика поднялся Батраков и, подавая руку, смущенно сказал:

— Поздравляю с представлением к званию Героя Советского Союза.

— Меня?

— Вас.

И странно, совершенно по–женски, Таня вспыхнула от обиды и резко бросила комиссару.

— Неужели и здесь можно шутить?

Батраков, не ожидавший такого ответа, запыхтел, сердито присел к столу.

— Бабы бабами и останутся, — проговорил он раздосадованно.

Таня поняла, что с ней сейчас не шутили. Но почему все смотрят на нее с улыбкой, молчат? Даже командир батальона. Она положила список на стол и попросила разрешения уйти.

— Позвольте, Таня, — сказал Букреев, — вас поздравляют, а вы еще… брыкаетесь.

— Неужели… Николай Александрович?

— Пока представили, но думаю утвердят. Все вполне заслуженно, все серьезно.

И в тот момент, когда до нее дошел смысл сказанного комбатом, она показалась самой себе такой маленькой. Она — Герой. Если бы они знали все, что происходит в ее душе… Чтобы броситься на минное поле, она должна была побороть чувство страха. Какое! Тогда она как бы нырнула в прорубь и казалось ей ушла глубоко, глубоко, на дно. А сегодня при десятой атаке… Бредил и ругался Цыбин, срывал повязки, и она, чувствуя, что разрыдается, придавливала его голову к подушке. Ее вызвали в первую роту. Искромсанные валялись ребята, звали ее, надеялись на нее. Остолбеневшая от этих криков, от зрелища изуродованных тел, она опять почувствовала страх. Ей хотелось бежать отсюда. Бежать туда в тихие уже города, где нет этого ужаса, в свою маленькую комнатку в Геленджике.

В подвале появился веселый Рыбалко. Его поздравили с представлением к званию Героя. Рыбалко приподнял свои черные брови.

— Так‑то оно так. Да деж будем только звездочки получать?

Это неожиданное заявление встретили смехом. Даже Кулибаба, повернув свое круглое лоснящееся лицо, смеялся так, что ходили щеки. Рыбалко, довольный впечатлением от своих слов, поставил в угол автомат, присел к столу.

— Ужинать пришел, товарищ капитан.

— 'Каждый день ужинать, — сказал Букреев, не переставая наблюдать за Рыбалко.

— А шо нам, товарищ капитан. Мы люди темни. Нам треба гроши та харчи хороши.

Смех, вызванный Рыбалко, улегся. Букреев читал список, принесенный Таней. В нем значились люди, только что намеченные к награждению орденами Ленина, Красного Знамени. Среди них были такие, как Шумский, Котляров, Шмитько… В подвале школы метались от ран Яровой, Цыбин и многие другие. Их надо проведать. Его проводит Таня.

…Они поднялись по ступенькам. Чистота ночи опьянила Букреева. Тускло светилось море, покоробленное ветерком. Бледный хвост Млечного пути повис между облаками. Огромны и непонятны бесконечные миры вселенной, расположенные вон за теми точками звезд. Но здесь, короткие жизни людей, брошенные на крошечный кусочек земли, может быть выше и уж во всяком случае ясней тех туманных представлений.

'Рядом с ним стояла понятная и в озорстве, и в подвиге, и в бескорыстной своей любви женщина и чуть поодаль такой же кристально ясный человек — Манжула. «Я иду вместе с ними эти дни, — подумал удовлетворенно Букреев, — с такими людьми. Нет, пусть бесконечно существует вселенная, но мы благословляем нашу короткую жизнь…»

От Тамани с сухим треском маломощного мотора летел самолет. Он взял курс на поселок и вот сразу стал огромен, будто накрыв тенью своих крыльев их малую землю. Где‑то слева закашлял зенитный автомат и в ночную темноту пошли косые трассы разноцветных снарядов — красные, зеленые, белые. Выключив мотор, самолет еще ниже спустился; чья‑то черная, в шлеме, голова отклонилась от борта кабинки и сверху донесся сердитый девичий голос:

— Полундра! Лови воблу!

От самолета отделились какие‑то темные предметы и тяжело ударились о землю. Сонно воркоча мотором, вспыхивая голубоватыми блестками глушителя, самолет пошел почти над самым морем.

— Девчата полка майора Шершанской, — сказал Манжула, — гвардейцы–девчата. Они стоят у Ахтанизовско- го лимана.

— Что они нам сбросили?

Таня оживилась и, неожиданно схватив Букреева за руку, побежала вперед. На земле, разбившись при падении, валялись кули; в них оказался сухой азовский че- бак.

Самолета уже не было слышно. Букреев и Таня ушли к госпиталю.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Армейский доктор, рыжеватый, с морщинистыми щеками, поросшими седоватой щетинкой, скользил взглядом по Букрееву. В стеклах его очков отражались тусклые огоньки мигалки. Доктор говорил со злым убеждением расстроенного и уставшего человека, повторяя слова по два, по три раза. Слушая его, Букреев все еще находился под впечатлением посещения раненых. Он видел Ярового, его теперь трудно и узнать, видел Цыбина, кричавшего в бреду только одно: «Не надо… не губитесь», и смирного, спокойного Зубковского, державшего в пожелтевших, как воск, руках обгорелую бескозырку с надписью: «Червонная Украина». В подвале школы, где были собраны раненые, пахло лекарствами, нечистым, больным телом и гноем. Многих тошнило от горько–соленой колодезной воды и их рвало здесь же на солому, которая служила им подстилкой. Шприцы и хирургический инструментарий кипятились на добытой в поселке керосинке, с прожженным слюдяным окошком.

В подвале Букреев увидел Тамару. Не красоту еще больше оттенила эта обстановка. Раненые просили ее подойти к ним. И когда она подходила к ним с высоко поднятой головой и совсем без улыбки, как будто жертвуя своим вниманием, которое просили у нее, раненые успокаивались.

— Живучесть человека невероятна, — говорил доктор, — как велика сила жизни. Вот те же ваши офицеры Яровой или Зубковский. У них или у Цыбина, пролежавшего с открытыми ранами почти целый день, смертельная потеря крови. Живут, тянутся. Точно цветок. Вырван, казалось бы, с корнем, выдран, а потом стоит опять примять землей, хлоп–хлоп и пошел жить. Смял траву, кажется, не подняться. Прошли по ней и колесом, и сапогом, и танком придавили, а вот нет, утро, роса, и встала тихонько, растопырилась, стоит. Мне не нужно бы удивляться, профессия не та, все якобы понятно, а вот удивляюсь. А особенно на войне. Лежит сейчас у меня один азербайджанец, маленький, хлипкий, если его крепкий мужчина, к примеру, ударит кулаком, убьет. Семь пуль прошло насквозь, пулеметная строчка, легкие пробиты, а живет и, если обстановка позволит, вернется в свои горы. — Стекла очков доктора засверкали на молчаливо слушавшего Букреева, жилистые руки, стянутые у кисти тесемками халата, нервно оглаживали салфетку, накрывшую тумбочку. — Есть наука — сопротивление материалов. Там все формулами доказано, все предполагаемое испытано умными машинами, а вот сопротивляемость человеческого организма никто еще толком не измерил, не определил силы совокупности всех его положительных свойств и нервной системы и мышц. А самое главное не нашли точной оценки стремления к жизни. Потеряй это стремление, и пропал. Вот поэтому иногда от фурункула умирают, а от семи пуль ничего. А мы, медики, считаем, когда красных шариков столько‑то, когда желудочный сок содержит определенное количество кислоты, пульс такой‑то, дыхание такое‑то, вот это и есть сопротивляемость. Нет, мы ничего не знаем. Мы не можем многое учитывать. Чем ты можешь измерить в человеке стремление к жизни? Великое дело то, чего мы не знаем, и никакими путями не вольны им распоряжаться. Дух… Воля… Не станет духа, не будет воли и даже практически здоровый человек погибнет, умрет. А воля, сила жизни, желание жить, смотришь, заставляет улыбаться даже обрубок, видал я и таких. Ни рук, ни ног, а улыбается и хочет жить, ищет и находит свои интересы. А не будет этого, никакие кровяные шарики, никакой желудочный сок не поможет.

Вы извините меня, но вы сами попросили меня высказаться. Вы командуете моряками. Вот на ком особенно применимы мои заключения. В одном моряке кажется сидят сразу три человека. Что же, разве они особенные люди? Нет… Помню, у Соленого озера беседовал я с Андреем Андреевичем Фуркасовым. Расхваливал он ваших людей. Относился я тогда к его выводам скептически. А теперь вижу, Фуркасов прав. Силу духа не определишь никакими уставами. Попади вот немцы в наше положение. Давно бы мы сбросили их в море. Танков у них, самоходных пушек, прожекторов, самолетов и войска гораздо больше. А не сдвинули нас. И впредь ничего не получится, пока будет жив дух. Дело не в калибре оружия, ей–богу. Дело в калибре воли, в воспитании человека перед опасностью. Сегодня отбили атаку, потому что загорелось зарево за Митридатом. Силы поднялись внутренние у людей. Они и нам, докторам, помогают. И самое главное, что страшно, Николай Александрович, разрешите вас называть так, как вас называет наша Таня? Самое главное, чтобы не настало безразличие. Самая страшная штука, какая может быть…

— Безразличие? — переспросил Букреев, внимательно изучая доктора и отыскивая у него признаки тех болезней, которые сам доктор боялся обнаружить у других.

Надо бы уходить, но почему‑то хотелось слушать именно здесь, в дурно пахнущем подвале, где люди корчились и стонали, надеялись и отчаивались.

— Продолжайте, доктор, — попросил Букреев. Безразличие это, когда человек потерял себя, потерял свое место в окружающей обстановке, потерял интерес.

— Доктор приблизил свое лицо к Букрееву и за очками глаза его казались огромными и неподвижными. — Ужаснейшая штука безразличие. Это переход к вегетативной жизни, превращение сложного человеческого организма в простейший. Для него тогда все теряет значение, и родные и товарищи, и общее дело, ничего тогда для него не существует. Чувствуете, какое это страшенное дело. Превращается в простейшее существо, в растение. Сопротивляться трудно, но страшнее всего, когда исчезает сопротивляемость. Как доктор я вижу больше, может быть, вашего напряжение на нашем куске земли и предупреждаю вас, страшней всего — безразличие. Не допускайте до него. Поднимайте тонус жизни. Я вот сейчас могу спать в сутки два часа и то высплюсь. У меня сейчас то возбуждение, то торможение, повышенный тонус, а вот если… — Доктор поднялся, тряхнул плечами и как‑то неуклюже махнул кулаком. — Э, сам выдумал. У меня дочка на фронте, о ней думаю. Такая же дочка, как Таня, даже внешне напоминает. Я то сам пошел добровольно. Работал в поликлинике, попросился, вслед за дочкой. Она у меня студентка, медичка, молоденькая. А я… Что я сделал… Представьте, сидит человек в мягком кресле, пьет кофе, и вдруг решил развести в стакане горчицу. Что ты делаешь? Пью кофе с горчицей. Ты же можешь пить чистый кофе? А вот я хочу с горчицей. Давлюсь, а хочу свет удивить. Меня в эвакогоспиталь переотправляли, в Краснодар, а я вот сам напросился в десант…

— Но вы хорошо сделали. Вы честно поступили.

— Честно! У какого‑нибудь молодого врача отбил место. Меня полковник знает давно, он порекомендовал. В общем решил пить кофе с горчицей и должен пить. Извините меня, Николай Александрович. Разговор прямо‑таки скажу не десантный. Всякая чепуха в голове сидит. А ваши ребята хороши. Постараемся всех вылечить. Вы что, Тамара?

Тамара стояла на фоне просвечивающейся на слабом свете простыни–перегородки. Лица ее не было видно, но золотистые волосы короной окружили голову.

— Капитан Турецкий просит понтапон.

— Капитан Турецкий? Это из штаба дивизии? А у вас остался еще понтапон, Тамара?

— Немного есть.

— Дайте, — обратился к Букрееву и извинительно добавил, — очень страдает. У него одна нога ампутирована по колено, вторая по щиколотку, вот так, — нагнувшись, он провел линию на ноге. — Кстати, я сейчас должен сам к нему подойти…

Доктор торопливо распрощался.

— Вы когда же успели сюда? — спросил Букреев, оставшись с Тамарой.

— Вместе с вами. Как говорится — второй волной.

— У нас не были?

Она пренебрежительно скривила губы, отвернулась.

— Отвыкаю от моряков, товарищ капитан.

— Напрасно…

— Может быть.

— Вы работаете с Таней?

— Да. — И вдруг Тамара неожиданно метнула на него быстрый взгляд. — Она вам нравится? Таня?

Этот вопрос, поставленный в упор и с такой беззастенчивостью (будто она ему за что‑то мстила), застал его врасплох.

— Я пошутила, — сказала Тамара, зябко подергивая плечами. — Заметно, как я исхудала? И раньше я не была особенной толстушкой, не то что… Таня. А сейчас. Кости чувствуются везде.

— Вы стали похожи на девочку, — невпопад вставил Букреев.

— Если кто не видит лица, со спины, говорят четырнадцать лет.

Из подвала донеслись протяжные крики. Кто‑то кричал так, как голосят деревенские бабы, с приговором. И потому, что голосил мужчина, было особенно тягостно. Тамара сказала:

— Молоденький один, из станицы Калниболотской. Двадцать шестого года рождения…

— Ну, до свидания.

— До свидания, — просто сказала Тамара и сделала шаг вперед.

— Вы хотели что‑то у меня спросить?

— Да. — Маленькие ее уши покраснели и на чистой бледноватой коже лица появились красные пятна. — Я хочу задать вам всего один вопрос. Только отвечайте откровенно. — Тамара сделала еще шаг вперед и горькая улыбка пробежала в уголках ее губ. — Звенягин хорошо отзывался обо мне?.. Вот когда бывал с вами. С товарищами.

— Я не был с ним настолько близок…

— Следовательно вы ничего не слышали обо мне от него? — Она задумчиво приложила пальцы ко лбу. — Почему меня так оскорбил тогда Шалунов. Вы помните когда?

— Да.

— Но все же я отношусь к памяти Павла… Михайловича с хорошим чувством. Простите, я вас задержала. До свидания. Если увидимся. Сейчас каждый час, прожитый здесь, — роскошь…

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

На третий день плацдарм обстреливался дальнобойной артиллерией и минометами с покрытием определенных площадей.

Батраков, пришедший с передовой, был недоволен.

— Немцы окапываются, Николай Александрович.

— Ну что же им остается делать?

— Вот это‑то и плохо. Мне не нравится.

— Нравится или не нравится, Николай Васильевич, но так бы поступил и ты на их месте… На берегу не удержались, присасываются в глубине. Боятся прорыва. Как любят сейчас выражаться… парируют наш выход на оперативные просторы.

— Пока они не влезли в землю, нужно бы нам форсировать расширение плацдарма, именно выходить на простор.

Букреев промолчал, так как не поддерживал экспансивных стремлений своего заместителя. За столиком, приспособленным в углу их КП, сняв куртку, трудился Кулибаба. Быстрыми, сноровистыми движениями он резал морковку. Поверх обмундирования у него был повязан фартук. Рядом был прислонен к стене автомат, и на нем обвисла сумка, набитая дисками. Второй вещевой мешок с провизией и специями висел на гвозде. Кулибаба был корабельным коком, знал и любил свое дело, но при высадке дрался наряду со всеми и из оружия предпочитал автомат и кинжал. Букреев видел Кулибабу в атаке, когда этот невысокий крепыш, круглолицый и добродушный, сцепился с широкоспинным голенастым немцем. «Сам выпотрошу, — рычал Кулибаба, — выпотрошу». Кулибаба подмял под себя противника, потом в руках кока оказался вот этот нож–кинжал. Кулибаба поднялся и вытер кинжал о мундир немца…

Морковка лежала на доске оранжевой кучкой. Кулибаба, покончив с морковкой, бросал в ладонях кочан капусты, осматривая его глазом специалиста. Нож, воткнутый им в стол, покачивался. Манжула, пристроившись на корточках у входа, покуривая, наблюдал за коком.

— Сегодня, борщом угощу, — сказал Кулибаба, отдирая верхние гнилые листья. — Где капусту достал, Манжула?

— На колхозном базаре.

— Шуткуешь, Манжула. — Нож расхватил кочан на две части. — Росистый изнутри. Видать, прямо с грядки.

— Прямо с грядки, Кулибаба. Горбань к ужину хотел рыбу принести. Немец наглушит в море, а он на тузике достанет.

Букреев вслушался в разноголосый шум, доходивший в их убежище. Взрывались мины, снаряды. Землю ощутимо трясло. Кулибабе приходилось выбрасывать из шинкованной капусты комочки земли, падавшие с потолка.

В писке зуммеров телефонных аппаратов чувствовалось что‑то жалобное. Дежурный тихо басил. «Буран. Слушает буран. Да, да… слышу… Жара?»

— Как там? — спросил Букреев дежурного.

— Атакуют левый фланг. У нас спокойно, товарищ капитан, — отвечал дежурный, чуть приподнимаясь и не отрывая уха от трубки.

— Выйдем, Николай Васильевич, посмотрим.

— Лучше бы нас атаковывали. Как‑нибудь отбились бы, — ворчал Батраков, выходя из КП, — вот заметь, опять помощи туда потребуют…

На ротных участках стрелки раздвигали противотанковый ров ходами сообщения, пулеметными гнездами и щелями для укрытия при танковых прорывах. Букреев лег на выброшенную лопатами теплую землю и приложился к биноклю. Справа алюминиевыми блестками рябило плес озера, и за ним террасами поднимались к горизонту плоские высоты. Ближе к ним, у озера и влево улавливалось движение автомашин, танков и пехоты. Взлетевшие столбы земли и дыма, поднятые снарядами нашей артиллерии, стрелявшей через пролив, гасили это движение, но не надолго. Артиллерийский подполковник, встреченный Букреевым в Тамани, обрабатывал глубину удачней, нежели передний край, и, может быть, к лучшему. Надо было тревожить германские батареи, от них все зло, а обстреливая передний край, немудрено было накрыть и своих.

Младший лейтенант передового корпоста устроился в узкой расщелине почвы, прикрытой от противника позеленевшим валуном. У него была рация, и тонкий стержень антенки — покачивался над кустами присохшего молочая. Над пригорками, где засели немцы, поднимались прозрачные маревца, радужно подсвеченные косыми лучами солнца. Маревца поднимались только на предполагаемом изгибе окопов противника, и, вероятно, дымилась парная земля, выброшенная на брустверы.

— Да… Окапываются, — сказал Букреев.

— Попробуй, вымолоти их потом оттуда.

— Вымолотить будет трудно.

— Вот потому и надо наступать.

— Наступать будем, но только оттуда… со стороны стратегического десанта. Чтобы сразу до Турецкого вала…

Дядя Петро остановился возле них с лопатой, вытирая пот с лысины подкладкой ушанки.

— Немец умеет грызть землю, — сказал он, — кротовый нрав.

— Откуда у них к земле привычка, — спросил Брызгалов, поднимаясь от пулемета.

— Как откуда?

— Там же крестьян мало.

— У них может и совсем крестьян нет, не в том суть. Суть у них в приказе. Приказ лезть в землю и лезут. А вы кичитесь, матросы, и второй день боитесь лишнюю жменю земли из‑под себя выкинуть.

— Нам опускаться вредно, — сказал Шулик, выглянув из‑за плеча Брызгалова. — Мы тогда обзор потеряем. Нам неохота палить в белый свет, как в копейку.

— У тебя, Шулик, все с прибауткой.

— У него язык на шарнирах, — Брызгалов посмеялся, искоса посматривая на командиров, прильнувших к биноклям.

— Вы думаете, он больше нашего нашу землю любит, что день и ночь в ней возится, — степенно сказал дядя Петро. — Все для спасения шкуры. Помню, в прошлую войну стояли мы перед ним на Искюльском укреплении, вблизи Риги. Так у него была одна забота рыть под собой До вулкана. Искюль был Искюль, зубом не возьмешь.

— Я прямо скажу, дядя Петро. Рыли вы тогда до вулкана без толку. Не сумели его свалить, а вот теперь мы вашу ошибку выправляем.

— Попробовал теперь сам, Шулик, как его свалить?

— Пробуем. Свалим! Видишь, сколько их землю нюхают. Тут мы с Брызгаловым тоже потрудились, будь здоров.

Впереди траншей в разных позах лежали убитые в первые два штурмовых дня. Как раз напротив пульрасчета Шулика, словно поскользнувшись на бугорке, поросшем полыном и набором, валялся, подмяв под себя руки, немец–моряк. Лица не было видно, но стриженая голова светилась среди травы, как дыня в огудине. Дальше серые и желтые кочки трупов постепенно мельчали с расстоянием. Между убитыми ползали армейские саперы, солдаты в заношенных шинелях и, мелькая худыми подошвами ботинок, вкапывали круглые мины, снятые с прибрежных минных полей. Моряки одобрительно наблюдали их ловкую и бесстрашную работу.

Обстрел усилился. Люди перестали балагурить. Дядя Петро, пригнувшись, пошел к своему месту, перещупал гранаты, разложенные в нишах. На синем фоне неба, как на экране кино, прошли танки.

— На левый фланг кантуются, — сказал Шулик, — опять попадет пехоте.

Послышался ровный гул танковых моторов, пробные клевки пушек. За танками, то падая, то снова поднимаясь, умело передвигалась пехота. Шулик повернул пулемет на вертлюге, покрутил целик.

— Поможем ребятам, Брызгалов?

— Не дотянешь, Шулик. — Брызгалов большими пальцами перещупал ленту, чтобы избежать перекосов.

— Была не была, с милым повидалася!

Щиток затрясся, подрагивая поползли зубья патронов. Стреляя, Шулик прищурился и на лице его легло злое, отчужденное выражение. Возле них появился Горленко. Он был свежий, подтянутый, в начищенных сапогах, чуть измазанных глиной, в синих штанах–галифе. Покачивая плечами, держа красивую голову на мускулистой загорелой шее, оттененной беленьким целлулоидным подворотником, он подошел к пулемету и посмотрел в ту сторону, куда стрелял Шулик.

— Косоприцельным, Шулик?

Шулик обернулся, подморгнул, и снова его лопатки поднялись над головой.

— Отставить, Шулик, — сказал Горленко. — Видишь, зря патроны переводишь.

Шулик отпустил ручки пулемета.

— Думал помочь, товарищ лейтенант.

— Такая помощь с поля ветер, с трубы дым. — Горленко подошел к Букрееву и Батракову, откозырял по всем правилам. — На пехоту сегодня прет, товарищ капитан.

…В середине дня, после повторных атак танков и «Фердинандов», Гладышев потребовал полуроту моряков на поддержку левого фланга. Моряков повел Горленко, а вслед за ним на КП дивизии отправился Батраков, решивший доказать нецелесообразность дробления батальона. Букреев не удерживал, решил не мешать Батракову объясниться с Гладышевым.

Раздосадованный вернулся Батраков. Только после обеда, съеденного на скорую руку, он решил рассказать Букрееву все, что произошло на компункте.

— Пришел к нему и поговорил с ним начистоту. Попросил у него обратно всех наших моряков. Нельзя, говорю я ему, чтобы моряки сражались и тут и там и таяли…

— Так нельзя ставить вопрос, — сказал Букреев, — сражаются не только одни моряки. Солдаты тоже дерутся и стойко и безропотно.

— Видал, как сражаются, — Батраков рассерженно отмахнулся.

— Но то была небольшая группа. — У моряков тоже имеются такие субъекты, Николай Васильевич.

— А иди ты к богу в рай… Тоже заодно…

— Ну, продолжай…

— Что продолжать, если ты…

— Продолжай, горячка.

— Разрешите, говорю, наступать, товарищ полковник. Там, где немцы укрепятся, — плохо. После не выкуришь. Где нужен один человек, понадобятся два. Надо, мол, наступать и расширять плацдарм. А потому и не мельчите нас…

— Что он ответил?

— Подумал и тихо так сказал: «Нельзя». Почему нельзя? Наших, мол, сил не хватит наступать. Нас тогда по частям разобьют на просторе, и мы плацдарм не удержим. А сейчас, мол, самое главное, нервировать немцев здесь, чтобы они не могли сконцентрировать силы на направлении нашего главного удара и не могли сбросить наш стратегический десант. В этом, мол, наша основная задача.

— Он прав, — сказал Букреев, — совершенно прав.

— А я, думаешь, дурак. Я тоже понял, что он прав. Моряков отпущу, говорит, когда отпадет в них необходимость. И рассказал мне, как маленькому, в чем сила единого командования, в чем смысл разумного распределения сил и в чем слабость цеховых интересов.

— И ты, наверное, с ним не согласился?

— Я с ним согласился. Но когда он сказал мне, что если у него нехватит людей для отражения атак, он снова затребует моряков, я не мог удержаться, Николай Александрович. Говорю тогда ему: «Проходил я по берегу, видел, сколько там ваших. Дайте мне право, я возьму десяток матросов и выковырю их из ямок».

— Что ответил полковник?

— Он сказал: «Мы знаем, что вы, моряки, очень храбрые, но берег охранять тоже нужно»… — Батраков помялся. — Если сказать тебе откровенно, он прав может быть и в этом, хотя вряд ли те охраняют берег. Но когда он сказал насчет храбрости моряков, показалось мне, что он смеется над нами…

— Ну, какой ему смысл над нами смеяться, Николай Васильевич, — пожурил его Букреев.

— После я сам догадался, что так. Но тут еще помешала моя глухота. Ты представляешь, я кое‑что не дослышу, а мимику можно истолковать по–разному. А тут еще такая пальба пошла, совсем я оглох. Вот тогда я и ответил ему: «Если бы не было моряков, товарищ полковник, ни вы бы не сидели здесь, ни нас бы не было». Он разгорячился, ну, конечно, перегрызлись с ним, и ушел я восвояси…

— Что же он приказал?

— Наступать не будем. Надо совершенствовать позиции.

— Будем точно выполнять приказ. Что ты на меня так смотришь? Приказы не подлежат обсуждению и критике.

Батраков поднялся.

— Кстати, ее видел?

— Кого ее? Тамару, что ли?

— Татьяну.

— Где?

— В санбате. Доложила мне все под козырек, по–настоящему.

— Оказалась все же Таня настоящим человеком, а?

— Что такое оказалась? Да пусти на ее место любую нашу женщину, то же будет делать, так же. По–моему у нас все такие, только вот ей повезло попасть в самый раз…

— Но ты всегда против женщин, Николай Васильевич.

— Против женщин может быть только идиот. Ведь у меня жена есть, детишки — девочки. Как я могу быть против женщин. Я только против того, чтобы они шли в десантные части. Нечего им тут делать. У Степняка вчера убило двух пулеметчиц. Увидел я девчат, убиты, такая на меня тоска нашла… Лежит раскромсанная девушка, руки раскинула, голова пробита. Эх, ты, Букреев. Тяжело. Степняк слезы заглатывал. А его трудно до- шкурить. Хотя и стишки пописывает, но парень железный и нервничать не любит. Рыбалко не уступит.

— Чую, тут за мэнэ балачка? — спросил ввалившийся Рыбалко.

— Ты зачем пожаловал, Рыбалко? — спросил Букреев. — Кто вызывал?

Рыбалко посерьезнел.

— Просить хочу, товарищ капитан.

— Чего?

— Взять высотку, ось той бугор, что праворучь. Ну, прямо‑таки той бугор меня зарезал. Ни пройти, ни проползти. Со вчерашнего дня снайпера уже третьего у меня сняли. Торчит той, як бородавка на носе.

— Нужно взять высотку? Так что ли?

— Да.

— Кто же ее возьмет?

— Я сам возьму.

— Сам?

Букреев остановил на Рыбалко выжидательный взгляд;.

— Я возьму, товарищ капитан. Дышать нельзя через той клятый бугор. Без потерь возьму, ось побачите. Я все обкумекал, товарищ капитан.

— Ну, иди к роте. Поджидай меня, решим на месте.

Высотку атаковали при поддержке минометного огня.

Рыбалко повел ударную группу. Букреев руководил операцией и выдержал сильный огневой налет, открытый немцами по позициям первой роты. Через час, при сгущенных сумерках, высотка была отштурмована и закреплена. Пьяный от удачи, Рыбалко хвалился трофеями. Им было захвачено три пулемета, ротный миномет и восемнадцать винтовок.

— Хоть подремать зараз можно, товарищ капитан. Цеплялись за нее фрицы, не дай боже. Отчаливать пришлось вручную…

Букреев возвращался в хорошем расположении духа. Манжула с удивлением услыхал, как его командир насвистывал арию из Травиаты, известную ему, — не один раз исполнялась на линкоре шефами.

Высоко поднимем наш кубок заздравный

И жадно прильнем к нему устами…

Из темноты вышла Таня и незаметно приблизилась к Букрееву, когда он выходил из траншеи, подрытой к маяку.

— Я очень рад, Таня. Очень рад вас видеть.

— Вы сегодня себя неправильно ведете, — мягко укорила она, — зачем рисковать.

— Ну, какой риск! Мы вот здесь, на этом месте не меньше рискуем: в любую секунду можем протянуть ноги от шального снаряда. Давайте в КП. — Он взял ее за руку. — За мной, Таня.

— Я прошу вас, Николай Александрович, — говорила она, наклоняясь к его уху, когда они спускались, — если батальон лишится вас, будет очень плохо.

— Разве? Не может быть!

В кубрике пахло рыбой. Кулибаба жарил на консервном жире султанку и ставриду, наглушенную немецкими снарядами и выловленную в море Горбанем.

— Вот и готов ужин! — Букреев снял ватник, фуражку, с удовольствием расчесал волосы гребнем. — Можно и умыться.

— Давайте я вам полью, Николай Александрович.

— О, нет, Таня, — расстегивая воротник и заворачивая его, сказал Букреев. — Умыванье дело интимное. Мне, как и обычно, поможет Манжула.

Букреев мылил озябшие руки, наблюдая, как Таня, склонившись у печки, жарила семечки, выдираемые Горбанем из розовотелой тыквы, разрубленной надвое тесаком.

— Высоко поднимем наш кубок заздравный, — мурлыкал Букреев.

— Скоро октябрьские праздники, Николай Александрович, — не оборачиваясь, сказала Таня, — в Москве театры, кино. Есть счастливцы, которые сходят на «Травиату». Я любила, например, «Пиковую даму». Какая там чудесная музыка: «Три карты, три карты»… Помните вступление к картине «В спальне графини»?

— Помню… Но в Москве я не слышал «Пиковой дамы». Только в Ленинграде. Арию Германа пел, кажется, Нэллеп…

Букреев застегнулся и присел возле Тани, посвежевший, пахнущий мылом.

— Опять стреляют. Третий день и сколько шума на таком крошечном кусочке земли, — сказала Таня.

— Кончится война, будем вспоминать этот день.

— Я определенно буду вспоминать, Николай Александрович. — Она подняла на него свои лучистые приветливые глаза. Огонь, гудевший в печурке, освещал ее исхудавшие щеки.

— Приедем сюда, Таня, а?

— Выберем времечко и приедем. Вернее, придем. Мой Курасенок тогда будет командовать крупным соединением. — Таня сложила руки на колене, покачивалась, наблюдая пламя. — Он, вопреки законам моря, возьмет меня на свой флагманский корабль. Именно флагман. Он любит быть флагманом…

— Да–а-а, — неопределенно протянул Букреев.

— Мы будем бродить по берегу, среди вновь отстроенных домов поселка… и никто нас не признает. Никто. Ведь никого сейчас из жителей нет. Как странно. Бьемся, страдаем, защищаем каждый камень, а никого нет. И даже полюбоваться нами некому со стороны.

— Все едино побило бы их, жителей, — сказал Горбань. — Лучше, что нет.

— Да, их бы побили, — задумчиво сказала Таня. — Они меньше нас были бы приспособлены к этой бойне. А мы живем, — и она вскинула волосами, словно стряхивая какие‑то ненужные думы. — Вы сегодня веселый, особенный, Николай Александрович.

— Сегодня все удачно получается. Кажется, чепуха — высотка, или, как ее назвал Рыбалко, «клятый бугор», а вот взяли ее и, главное, без единой царапины, и приятно. Отобрали все же у них. Нравится мне Рыбалко. Помните наш переход через пролив? И знаете кто еще мне по душе? Горленко. Сегодня вижу его, начищенного, красивого, уверенного в себе.

— Вы его послали на левый фланг?

— Послал. Там необходим был решительный офицер. Он хороший товарищ. Я ведь знаю его давно. Первый, кто помог мне по–дружески в морской пехоте, это Горленко. Незадолго перед войной он был студентом керамического техникума. Вы же знаете, как хорошо он лепит из глины игрушки. Помню, в Геленджике он мне подарил голубого Будду. Сам вылепил, тонко…

Кулибаба стоял, выжидая, когда разговор окончится.

— Ты что‑то хочешь нам сообщить, Кулибаба?

— Рыба готова, можно к столу. Только вот с посудой… Вилок нету, товарищ капитан.

— Природные вилки тоже в плохом состоянии. — Таня посмотрела на свои пальцы. — Горбань, ну‑ка покажи свои лапы. Ей–богу, смотрите, Николай Александрович, разницы никакой.

У стола Таня развеселилась, шутила, и Букреев с удовольствием видел ее какой‑то совершенно новой. Может быть вот такой она будет тогда, когда можно будет пойти в театр, сесть за настоящий стол со скатертью, вилками и может быть даже с цветами. «Курасов сделал хороший выбор, — подумал он. — Мне вот и самому приятно, весело и как‑то легко, когда она здесь, с нами, со мной».

Писк зуммера позвал его к телефону. Дежурный встал, уступая ему место. Присев на табурет, он слушал голос Степанова.

— Что? Горленко? — переспросил Букреев. — Но почему вы ему позвонили? Вы знаете, кто для нас Горленко?

Отодвинув табурет, Таня встала.

— Горленко? Убили?

Оттуда, от земли, обстреливаемой тяжелой артиллерией, долетало: «Горленко ранен. Мы представляем его к ордену Ленина…»

— Горленко ранен, Таня. И, кажется, тяжело, отбивая танковую атаку…

— Где же он? Где?

— Отправили в санбат. Где же он может быть!

— Тогда я пошла в санбат.

— Я пойду с вами, —- сказал Букреев. — Манжула! Вы со мной! Горбань, скажите капитану, что я буду в санбате.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

«Если раньше я предъявляла к тебе какие‑то требования — одежда, нужна ' обувь, и мне казалось почему- то, что вам легче, то теперь я хочу только одного — чтобы ты остался жив.

Я переживу все материальные невзгоды. Дети ежедневно спрашивают о тебе, и я рассказываю им, придумывая. Ты скуп на письма и мне приходится, рассказывая подробности о тебе, конечно, фантазировать и, извини меня, если что‑нибудь не сходится.

Много тревог и сомнений выпадает женщине в этой войне. Может быть, ты глянешь на меня другими глазами. Кто‑то вчера сказал мне, что я постарела, подурнела. А ведь здесь меня видят ежедневно, и то для них я изменилась, а ты в разлуке со мной долгих три года. Плохо, когда говорится — подурнела. Вчера, когда я чистила картошку у своей маленькой плитки, ко мне зашла знакомая, жена майора,

«У моего, оказывается, есть боевая подруга», — сказала она и заплакала. И я смотрела на нее, некрасивую, с жидкими волосами, морщинами на шее, на ее рабочие руки, красные от стирки, и думала… Нет, я не скажу, что я думала, Николай. Мы страдаем не только от каких‑то бытовых неурядиц, а больше всего от предчувствия. Какого? Не забыли ли вы нас, но самое главное — живы ли вы будете.

Судя по твоему последнему письму, тебе предстоит что‑то очень важное. Хайдар настойчиво предложил мне собираться и как можно скорее. Сейчас он спит на диване и во сне бормочет что‑то по–узбекски. Я не могу понять, что он говорит. Я смотрю на него и вижу тебя возле него. Ведь Хайдар не так давно был счастливее нас и видел тебя. Твое письмо короткое, а я люблю длинные письма. Как мало вы, мужчины, обращаете внимания на мелочи. Для нас все ново, что вам примелькалось. Ты перешел в морскую пехоту, и мне кажется, что ты обязательно должен быть сейчас в бескозырке, с автоматом на груди, с татуированными руками. Я смотрю на карточку, еще ту, с тремя кубиками, долго смотрю. Вспоминаю своего кавалериста. Как жаль, что ты не взял с собой Хайдара.

Тоскливо и грустно без тебя. Детишки прибегают: «Мама, дай хлеба», и уносятся и, если я задумываюсь, они ищут в моих глазах ответа, не о тебе ли, не случилось ли чего‑нибудь с их папкой. Они чрезвычайно обрадовались отъезду. «Мы поедем на корабле! — кричит Тоня. — Мой папа теперь моряк!» Мне ничего не нужно теперь, Коля, ничего. Я еду ближе к тебе, и все в мыслях моих, чтобы ты был жив, чтобы судьба сохранила тебя для семьи…»

Письмо от жены было помечено 7–м ноября. В этот праздничный день на Огненной земле узнали об освобождении Киева. Украинцы, а их было много в батальоне, кричали «ура»; это всполошило немцев, открывших по позициям беглый артиллерийский огонь. Вспоминая день седьмого ноября, Букреев представил себе умирающего Цыбина, еле перебирающего губами, мутные его глаза, черные курчавые волосы, оттенявшие его желтоватый, словно стеклянный, лоб. Храбрый офицер–сибиряк шептал: «Телушка сдохла, телушка сдохла». И это было, может быть, предсмертным продолжением дум о семье, жене, писавшей ему о своих крестьянских заботах.

Тамара сидела на табурете и смотрела на Цыбина невидящими, сухими глазами и держала в опущенной руке алюминиевую расческу, которой она только что расчесала волосы умирающего.

«И я смотрела на нее, некрасивую, с жидкими волосами, морщинами на шее, на ее рабочие руки, красные от стирки, и думала…» — Букреев снова прочитал: «У моего, оказывается, есть боевая подруга…»

Манжула стоял перед командиром батальона. Выжженные на прикладе автомата слова: «Мстим за погибших товарищей. Вперед, до Берлина», зучали, как клятва.

— Бронекатер идет с Большой земли.

— Выяснили у старморнача, кто?

— Капитан–лейтенант Шалунов.

— Капитан–лейтенант Шалунов? Его повысили в звании?

— Не могу знать, товарищ капитан. Старморнач звонил: идет капитан–лейтенант Шалунов.

— Какое сегодня число, Манжула?

— Двадцать первое ноября, товарищ капитан.

— Спасибо. Идите, Манжула. Бронекатер разгрузить быстро…

Букреев находился на командном пункте, перенесенном с маяка в подземное помещение немецкой противокатерной батареи, отштурмованной Батраковым еще в первую десантную ночь.

Батарея стояла на высоком, пятидесяти метров ом обрывистом берегу, с хорошим обзором, и хотя орудия были повреждены, но орудийные дворики и железобетонная часть сохранились. Чтобы попасть на командный пункт, нужно было опуститься из орудийного дворика вниз, метра на три, и через тамбур попасть в первую комнату или, как ее называли моряки, — кубрик. В кубрике в целости сохранились двойные нары, стояла печь, стол с телефонными аппаратами и штабными бумагами и несколько табуреток. При немцах сюда была проложена электропроводка от полевой станции укреп- района. Сейчас кубрик день и ночь освещался только мигалкой, сделанной из гильзы зенитного снаряда, закоптившей стены, как в кузнице.

Железная дверь вела в другую комнату, занятую связными и ординарцами. Туда через амбразуру, вырезанную в бетонной стене, проникал дневной свет и открывался вид на море и на берега Таманского полуострова. Здесь при прежних хозяевах располагался наблюдательный пункт батареи. До сих пор вдоль амбразуры по секторам сохранились прицельные отметки по угломеру наряду с выщербинами–укусами моряцкой гранаты. Эту комнату называли кубриком НП.

Вторая железная дверь НП выходила к морю. Отсюда по ступенькам можно было спуститься к берегу.

Противник узнал новое место компункта батальона морской пехоты и обстреливал его. Прямых попаданий пока не было, а боковые удары только трясли кручу, и всегда при активном обстреле людям, находившимся на компункте, казалось, что они сползают к морю.

Артиллерийские самоходные суда ночью или днем в туманы подходили почти до самых отмельных наносов и били в упор по наблюдательному пункту. Это обычно вызывало только раздражение и брань ординарцев, но существенного вреда не приносило'. Морские самоходы неприятеля не отличались меткостью.

Противник мог рискнуть высадить десант, чтобы атаковать компункт. На этот случай подходы были минированы, и пляж простреливался косоприцельным пулеметным огнем, за что лично отвечал Степняк, вынесший на крайние приморские точки обороны лучшие расчеты Шулика и Воронкова.

В первые дни после ухода из маяка немцы не оставляли в покое новый компункт, и Горбань назвал это новое убежище двумя словами — «гамак» и «трясогузка».

Манжула сидел у амбразуры с биноклем в руках, продолжая наблюдать за морем.

Зимняя, крутая, с белым завитком волна шла по проливу и, вырвавшись на берег, шипела в камнях–ва- лунцах. Дробный дождь рябил волновые отвалы и песчаные намывы. У Керчи беспрерывно погромыхивало и, если бы дело было весной или летом, можно было бы подумать, что это гром. Но какой гром в ноябре месяце? Манжула с завистью наблюдал, как умело и бес- страшно маневрирует бронекатер Шалунова, идущий к Огненной земле. Белые колонны воды взлетали и падали, но катер продолжал свой ход. Стрельба отдавалась на НП со звоном, как будто кто ударял по этой железобетонной коробке.

Дремавший Горбань полуоткрыл свои голубые насмешливые глаза и перевел взгляд на дружка. Он видел только его спину, ремень матросского пояса, низко прихватившего ватник, пистолет в морской кобуре на удлиненных поясных портупеях и возле кобуры кожаный мешочек, набитый патронами, затянутый у горлышка как кисет.

На ржавых дверях, заклепанных крупноголовой заклепкой, было написано мелом: «Смерть немецким оккупантам».

— Точка номер три кашляет? — спросил Горбань.

— А тебе какая разница?

— Побудила.

— Сон у тебя будкий, девичий.

— Поспать, пока мой опять за собой не потащил. — Горбань потянулся. — Сейчас бы чего‑нибудь на зуб положить. Чудной я был человек, не любил пирожков с картошкой. На всю, может, Украину один. А теперь бы пирожка с картошкой, а, Манжула? Ты слышишь?

-— Не дражни…

— Опять дают. Точка номер четыре, из‑за озера.

— Издали бьют. Может быть, Митридат, — не оборачиваясь, сказал Манжула.

— Митридат бьет, — у нас почти не слышно. Как бронекатер?

— Кабельтовых в двадцати.

— Самая жара. У берега немец бьет резво.

Горбань пристроился возле амбразуры.

— Вот те всплески, толстые — «бэ–дэ–бэ», бьют с Буруна.

— Узнал? По всплеску?

Манжула недоверчиво взглянул на друга, увидел его белокурую бородку и волосы, отросшие так, что свисали на ворот.

— Ты, Сашка, — все «нехай» да «нехай»; вернешься все девчата откажутся.

— Не откажутся, Манжула. Прическу сделать легко, а вот такой орден заработать…

— Гляди, гляди, как крутит! Вот тепло команде. Небось, на пятом поте ворочают. Проскочил! Опять проскочил! У Шалунова, видать, позади чертячий хвостик.

— Не сглазь.

— Вот сидим мы тут три недели. Жрать нечего, патронов нехватает, гранат тоже по тихому счету. А держимся. А посади на наше место немца. Давно бы отдал концы. Вчера приходил Степняк, завел беседу. Знаешь, что он говорит о нашем комбате?

— Что хорошего может тот Степняк сказать, — неодобрительно заметил Манжула. — Для него все не то. Вроде он всю жизнь в золотой люльке качался.

— Хвалил комбата. А знаешь, за что? За фортификацию. — Горбань с наслаждением произнес слово «фортификация» и посмотрел на приятеля со снисходительной улыбкой, зная, что тот никак не отвыкнет от своей «хвор- тификации».

— Ну и что?

— Фортификация помогла. Сколько комбат с нашим братом повоевал. А вот врылись и сидим. Теперь нас ничем не выклюешь из земли. Копают ребята до сих пор. Копает, копает, свалится, передохнет и опять. Ниши везде, укрытия, канавы–водоотливы, колодцы для водосброса. — Горбань подтолкнул в бок приятеля. — Гляди! Опять выпрыгнул. Н^, теперь ближе. Эх, туманцу бы еще такого вот больше подпустить.

— Не туман это, Горбань. Дымзавесы идут, что наши от Чушки ставят.

— Сюда доходят? — недоверчиво спросил Горбань.

Сырость, погода давят к воде дым. В кубрик вошел Букреев, нагнулся к амбразуре. Ординарцы встали. Предложили бинокли. Комбат отказался. Теперь даже невооруженным глазом был хорошо виден бронекатер, его серые борта, резавшие волны, покачивание мачты, пенистый след. Но ни одного человека не было видно на палубе судна. Обстрел у берега усилился, но бронекатер мчался к ним, ломая курсы, и чем ближе подходил, тем заметнее становилась его скорость. Какой‑то давней, слышанной в детстве легендой о «летучем голландце» повеяло на Букреева, зорко наблюдавшего за катером. На судне — Шалунов. Флагштурман каравана в том памятном переходе к Геленджику. У гористого берега тогда летали большие птицы, и в лесной кромке выли шакалы. Шалунов проводил караван через минные поля, огромный, настороженный, в кожаной, шапке, склонившийся над лоцией в своей крохотной рубке.

— Манжула, — сказал Букреев, — я уже предупредил старморнача и рекомендовал ему ошвартоваться между погибшими «охотниками». Как ваше мнение, моряки?

Польщенные обращением комбата, ординарцы переглянулись.

— Серьезно спрашиваю…

— Больше негде ошвартоваться, товарищ капитан, •—• ответил Манжула, — бронекатер не тузик, его на берегу меж камней не сховаешь.

— Идите и помогите Шалунову. Плотами разгружать, да и тузик в ход пойдет. Тузик еще не угнали, Манжула?

— Вчера его опять кто‑то ближе ко второй роте перетащил. Я уже думал…

— Что ты думал? — рассеянно спросил Букреев.

— Может, кто готовится уйти…

— Уйти? — внимательно переспросил Букреев. — Кто же думает уйти?

— Во второй роте есть несколько субчиков из штрафников, товарищ капитан. Подбивают уйти.

— Ты их знаешь?

— Почти что. Только нужно еще раз проверить.

— Проверь. А Шалунова — сюда.

Ординарцы ушли. В кубрик влетели запахи моря и сырой земли. Дежурный прикрыл за ординарцами дверь на засов. Букреев присел к амбразуре. Бронекатер приблизился к остовам погибших кораблей, сбавил ход и ошвартовался. Через несколько минут оттуда отделилась лодка. В ней сидел Шалунов и с ним двое моряков. Лодка попала в береговую волну–толкунец и скрылась из поля зрения. Одинокая чайка с криком летела низко над водой. Спугнутая разрывом снаряда, она рванулась кверху и замахала острыми крыльями, похожими на запятые.

Пришедший с передовой Батраков снял мокрую плащ- палатку, отряхнул ее и повесил на крюк.

— Мы следили с Рыбалко за бронекатером. Надо запретить засветло к нам добираться. Дуриком могут утопить хороших ребят.

Озябшими и мокрыми пальцами Батраков расстегнул ватник, стащил его, поерзывая плечами, и остался в гимнастерке. Золотой шеврон морской пехоты на левом рукаве испачкался и почернел; на спине белели пятна и видны были потертости от ремня автомата. У Батракова была худая шея и заросшее лицо, но глаза его были все так же ясны — серые, с обычным, недовольным прихмуром.

Между Букреевым и его замполитом сложились и не нарушались хорошие, чистые отношения, очень помогавшие им. И тот и другой ценили и понимали друг друга, и каждый из них старался взять на свои плечи побольше забот, которых было, конечно, не мало. Мужская их дружба не оттенялась внешне, но внутренне все бывало иногда очень трогательно. К примеру, был такой случай. У Букреева протерлись подметки и сапоги его протекали и с наступлением дождей почти не успевали высохнуть. Запасной обуви не было, и комбату приходилось трудно. Однажды, прийдя из окопов особенно раздосадованный, Букреев сбросил сапоги и забылся тревожным сном. Компункт обстреливали. Проснувшись от настойчивых ударов, Букреев увидел сгорбившегося у коптилки замполита, пристукивающего молотком. Что он мастерит? Букреев присмотрелся, и краска залила его лицо. Замполит прибивал к его сапогу подметку.

— Николай Васильевич, — сказал не без дрожи в голосе Букреев. — Ну, зачем, Николай Васильевич?

Батраков смущенно повернулся к нему.

— Проснулся не во–время. Хотел тишком–мишком подкинуть.

— Зачем же ты сам? Мог бы Манжула…

— Он не специалист. А я по старой привычке. Я всегда сам себе починял. — В словах Батракова слышалось смущение. — Попросишь кого‑нибудь, еще испортит.

— И колодки где‑то достал?

— Сам вырезал.

— Когда же?

— Между делом. Простудишься, что с нами будет? Ты же голова всему.

Растирая захолодевшие руки, Батраков склонился над Куриловым, записывавшим приход бронекатера в журнал боевых действий. Дверь во второй кубрик была полуоткрыта, и оттуда доходил свежий воздух. Поддежурный главстаршина спал на верхних нарах, и в кубрике слышалось его тяжелое всхрапывание.

В это время Шалунов, выйдя из лодки и выгрузив при помощи двух своих матросов и ординарцев тюки, завернутые в парусину и перевязанные джутовым шпагатом, пошел к командному пункту глубинными ходами.

Старший морской начальник, как громко именовался молоденький лейтенант, получив приказание комбата разгрузить боеприпасы, доставленные бронекатером, позвонил Рыбалко. От него к блиндажу старморнача, вырытому в обрыве, уже спускались несколько автоматчиков, чтобы начать выгрузку.

Ход сообщения — ровик в человеческий рост — выходил к обрыву. Оттуда по извилистой промоине текла желтая грязь. Тяжело нагруженные моряки катера, Манжула и Горбань шли позади Шалунова. Встречаемые по пути подносчики патронов, связные или саперы, попрежнему улучшавшие предполье, пропускали гостей, притираясь к стенкам. В нишах, накрывшись плащ–палатками, отдыхали люди резервных взводов. Дождь стучал по брезентам. Шалунов сразу, всем своим существом, ощутил промозглую сырость и понял, как тяжелы условия окопной жизни. Если вначале, взбираясь по обрыву и увязая в грязи, он бранился и подтрунивал, то теперь замолчал, посерьезнел.

Только что Шалунов был еще горд самим собой — как же, прорвал блокаду на виду у людей, понимавших толк в таких делах. Хотелось немедленно в кругу друзей похвастать хитростью, ловкостью, мастерством. Но теперь… Здесь испытали больше, здесь никого не удивишь. Встречались люди строгие, худые, грязные, но серьезные. Просидев три недели в земле, под открытым небом, под огнем, они приобрели совершенно новые черты и нисколько не были похожи на тех моряков, которых он поторапливал при посадке в геленджикском порту. Ими командовал тот самый офицер–пограничник со шпорами, в кавалерийской Шинели, забрызганной песчаной грязцой, которого они встретили в портовой столовке, в задымленном туманами приморском городе.

За Шалуновым, сгибаясь под тяжестью тюков, завернутых в парусину, брели матросы. И Шалунов вообразил себя каким‑то восточным ханом, идущим с богатыми дарами на поклон к победителю.

Траншея поднялась в горку и вывела к орудийному дворику.

Войдя на компункт, Шалунов осмотрелся со света, шагнул вперед и, чувствуя, как у него закипают ненужные слезы, принялся тискать в своих объятиях и Букреева, и Батракова, и Курилова, и кока…

Гурьбой ввалились Рыбалко, Линник, Степняк. Шалунова любили и как хорошего боевого офицера и как общительного товарища.

— Яки новости на Большой земле? — допытывался Рыбалко, толкая Шалунова кулаками в грудь. — Яки новости?

Быстрыми ловкими движениями • Шалунов разрезал шпагат на тюках, раскатал парусину. В тюках не было ни патронов, ни сухарей, но были газеты — и «Правда», и «Известия», и «Красный Флот», и «Красная Звезда», и своя флотская, сопутствовавшая их радостям и горю — «Красный черноморец». И газеты, освобожденные от тугого шпагата, рассыпались, к ним потянулись озябшие, обветренные руки. Все замолчали и только читали, а Шалунов, спрятав в ножны кинжал, смотрел на всех и качал головой. Неужели этот человек, похожий на цыгана, — с узкой черной бородкой и есть Рыбалко, а этот с большими, словно обведенными сажей, глазами и запавшими обожженными щеками — красавец Степняк? А Букреев, всегда чистый, выглаженный, подчеркнуто подтянутый, неужели это он этот человек с некрасивой щетиной, закрывшей почти все лицо? А Батраков…

В газетах, привезенных Шалуновым, был опубликован Указ Верховного Совета о награждении их за форсирование Керченского пролива. Указ правительства передавали по радио, но всем хотелось прочитать свои фамилии собственными глазами. К единственному светильнику склонились напряженные и озабоченные лица. Вот послышались восклицания, смех, похлопывание ладоней по коленям и спинам. Все было написано в газетах, изданных на Большой земле. Там узнали о них, никто не представлял себе их страданий, но их подвиг стал известен. Их страдания остались здесь, с ними, а там гуляла о них крылатая, красивая слава. Они не были одиноки. Страна следила за ними, помогала, ценила, одобряла.

Букреев несколько раз перечитал свою фамилию под портретом. И ощущение удовлетворенной радости какой- то теплотой разлилось по его телу. Он жал чьи‑то протянувшиеся к нему руки, сам кого‑то поздравлял, расцеловался с Рыбалко, с Манжулой, награжденными орденами Ленина, и ласково назвал Горбаня Сашей.

— Теперь держись!

— Напишем на линкор, товарищ капитан?

— Напишем, конечно. Кстати, надо будет в госпиталь отнести газеты, там у нас несколько героев: Таня, Цыбин, Зубковский…

— В госпиталь я сам схожу, — предложил Шалунов. — У меня поручение к Тане от Курасова. Да… совсем забыл. Вам тоже посылки есть от адмирала и Шагаева.

Шалунова мяли в объятиях, благодарили. Большой и неуклюжий в своем кожаном костюме и высоких сапогах, он стоял по середине кубрика и улыбался. Газеты и листовки разобрали и унесли на передовую. Компункт опустел. Шалунов ушел к берегу за посылками.

Букреев писал Мещерякову.

«Батальон держится на прежних рубежах. Немцы не сумели сдвинуть нас ни на один шаг и пока, отказавшись от фронтальных атак, как вам известно, блокировали нас и хотят, вероятно, добить артогнем и измором. Награды Родины воодушевили моряков на новые героические дела. Вы спрашиваете в своем письме, переданном через капитан–лейтенанта Шалунова, каково положение с питанием и боеприпасами. Надо признаться, что люди батальона, в большинстве своем молодые и физически здоровые и к тому же все время пребывающие в сражениях, требуют много пищи. Оперативный паек был съеден в первые два Дня, так как состоял всего из двух килограммов подмоченных при высадке сухарей, плитки шоколада и консервов. Прорывающиеся корабли подвозят боеприпасы, но мало. Парашютные сброски почти прекратились. Приходится вступать в рукопашные схватки. Мы обшарили дно моря на небольших глубинах, очистили погибшие катера и мотоботы, чтобы пополнить запас патронов, но собрали немного. Продовольствие, сброшенное самолетами, мы отдаем раненым. Таким образом, единственным средством питания являются кукуруза в кочанах и пшеница, найденные нами в ямах, оставленные жителями. Но и эти запасы кончаются. Мы выкопали свеклу на огородах, съели тыквы. Мы не имеем табака. Люди курят вату, выдирая ее из своего обмундирования. Но, несмотря ни на что, батальон держится и готов выполнить любой ваш приказ…»

Перечитав написанное Букреевым, Батраков поднял набрякшие веки.

— На бумаге мрачно. Мы как будто жалуемся.

— Все так.

— Ты даже приуменьшил. Съедена вся кукурузная бодылка, перещелкали все семячки. Люди потеряли в весе ровно вдвое.

— Ну и что же?

— Мы привыкли… а на Большой земле покажется мрачно. Еще снимут корабли с главного направления. Ты читал, как нас в газетах расписали… А если бы ленинградцы разрисовали все, что им приходится испытывать? От кручины бы все позеленели.

— Как же ты рекомендуешь ответить адмиралу?

— Спрячь донесение в свою сумку. После войны детишкам покажешь, а командование флота не волнуй.

— Надо ж объяснить обстановку.

— Напиши так адмиралу: «Будем держаться, несмотря ни на что. Если есть возможность, подбросьте еше патронов, табачку и воблы». Тем более, что в таком духе информируют и армейцы.

Батраков потер виски и внимательно посмотрел на Букреева.

— Нам приходится вести политическую работу… Многие спрашивают, почему нас бросили, почему не выручают. Для недальновидного ума кажется и в самом деле странным. Такая огромная страна, столько ресурсов, а вот сидим на клочке в пять квадратных километров.

— Ну, я надеюсь, объяснение нашли, Николай Васильевич?

— Объяснение, конечно, очень простое. Приказ есть приказ. Но это формально. А нам приходится решать, могут ли нам сейчас помочь, пока не накопились силы у Керчи, или нет. Моряки знают, что сюда нельзя бросать крупные корабли. Что они сделают на наших отмелях, на минных полях? Не пошлешь же эскадру. А мелкий флот весь на учете. Перебираем все корабли, все дивизионы и черноморцев, и Азовской флотилии и ясно видим, пока керченская группировка накапливается, надо драться.

— Правильно, — сказал Букреев, — мы свою первую задачу выполнили и теперь будем ожидать дальнейших приказов командования. Мне, кстати, сообщил Манжула, что во второй роте имеются нездоровые настроения.

— Не целиком во второй роте, а имеются. У них, может быть, один–два человека с длинными языками и короткими мозгами, Николай Александрович. Вторая рота вся, до одного человека, давала клятву еще на Тамани. Если кто нарушил ее, ты сам знаешь, моряки не пощадят.

— Манжула следит за какими‑то людьми, которые перетащили тузик в другое место. Манжула думает, что кто‑то попытается бежать через пролив.

— Такого позора нельзя допустить. — Батраков сжал губы, нахмурился. Его пальцы нервно забегали по столу. — Если даже выгребут подальше от берега, из пулеметов снимем, — потопим. Я не представляю себе даже в мыслях: к Тамани вдруг пристанут беглецы. Кто? Моряки. Не представляю. Не было такого случая среди морской пехоты.

С НП было видно море, шумевший прибоем берег, ржавые остовы кораблей, приютившие возле себя шалу- новский бронекатер. На шлюпках и плотах перевозили боеприпасы. С мыса Бурун глухими, отдаленными звуками «ду–ду–ду» доносилась работа крупнокалиберных пулеметов. Им отвечали минометчики.

Ввалился Шалунов мокрый, веселый, в сапогах, вымазанных глиной по самые колени. За ним внесли посылки от Мещерякова и Шагаева для Букреева, Батракова и Курилова.

Кулибаба восторженно устанавливал на стол все, что добывали его руки из фанерных ящичков.

— Вот так харч! Колбаса! Полтавская, ах, ах… Мы ее поджарим. — Кулибаба нюхал, закатывал глаза, причмокивал. — Печенье. А, водочка, натуральная московская, с пробкой! Ни с яким там капсюлем, а с пробкой. Водочка ты моя, водочка..А вино! Му–с-кат! Нема картофельной муки. А то бы я с цего вина наварил киселя, якого киселя, товарищ капитан!

— Не верится, что где‑то запросто подают к столу такие продукты, — с удивлением сказал мичман.

— По всей базе искали, насилу нашли, — ответил Шалунов. — Где там, запросто. На Тамани тоже с продуктами плохо. Дороги раскисли, транспорт занят подвозкой снарядов к Чушке. Морем — штормит, да и немец рыщет…

Отведя в сторонку Батракова, Букреев что‑то шепнул ему, и тот утвердительно закивал головой. Букреев взял телефонную трубку.

Кулибаба вытаскивал шоколад, складывал стопкой и любовался ею. На столе, рядом с бутылками, появились папиросы в твердых коробках, табак, спички.

— Только, товарищ капитан, чтобы я сам распоряжался продуктами, — просил Кулибаба. — На всех нехватит, а я потяну с кое–каким добавком. И сыты будете в кают–компании и нос в табаку…

С улыбкой наблюдая размечтавшегося кока, Букреев вызвал к аппарату Таню. Почувствовав неладное уже в первых словах комбата, кок замахал руками, как будто предупреждая его против того, что могло непоправимо нарушить все им задуманное.

— Таня, — сказал Букреев. — Наш общий знакомый Шалунов привез посылки для раненых. Передать ему привет? Хорошо. Передам. Эти посылки сейчас я вам переотправлю и распределите их по–божески и между нашими и между армейцами… Праздник? Ну, задним числом пусть отпразднуют…

Кулибаба стоял с опущенными руками. На его лице застыло горькое, обидное чувство.

— Ты чего, Кулибаба, живот что ли болит? спросил Букреев.

— Шож вы… Их не накормишь, а мы…

— А мы люди здоровые. Складывай‑ка обратно, Кулибаба. И отнесешь вместе с Манжулой в госпиталь. Вот, если контр–адмирал мыльца прислал, отрежь полкусочка. Хочу, наконец, домыть свои лапы и спилить проклятую щетину. Не привык… И не откажемся от удовольствия закурить по чудесной папироске.

Они сидели и курили. Коробка с изображением скачущего всадника в черной бурке лежала на столе. Дымок вился колечками, наслаивался и тащился в кубрик НП через открытую дверь.

Рассказывая о том, как высадилась армия с Чушки и как там благодарили «букреевцев», Шалунов вдруг шутливо ударил себя по голове.

— Самое главное забыл. Письма я привез от ваших. В Геленджике они. И он вытащил письма.

«Я пропитала о представлении тебя к званию Героя Советского Союза, — писала Букрееву жена. — Неужели? Неужели мой тихий и скромный, и такой спокойный Николай и вдруг Герой! Я побежала к Ольге Баштовой, с которой мы сразу же по приезде моем подружились. Мы сидели обнявшись, как девочки, и… плакали. Она только что пришла из госпиталя. Ее муж награжден орденом Ленина. Но он очень плох. «За форсирование Керченского пролива». А может быть, тебя нет в живых? Ведь героев даже и посмертно награждают. Вот почему я плакала. А вечером через штаб базы мне позвонил из Тамани контр–адмирал Мещеряков и успокоил. Живи, живи! Возвращайся. Что нам победа, если ты погибнешь! Все будут радоваться, а мы? О вашей Огненной земле говорят все. Говорят, что на базу приходят сотни добровольцев–моряков, чтобы итти к вам. Я горжусь тобой, но тоскую. Теперь я знаю, где ты, и мне страшно…»

— Пишите ответ, как‑нибудь довезу, а мне нужно еще к Татьяне забежать. Поручение Курасова выполнить, — сказал Шалунов, поднимаясь. — Передал он ей кое‑что по мелочи. Хотел еще арбуз сунуть. Что бы я с ним делал на таком подскользье, как у вас. Все равно расколол бы. Такую чушь придумал — арбуз. Только влюбленный мог такую штуку отмочить.

— Курасов на Тамани? — спросил Букреев,

— На сутки приезжал машиной из Сенной. Они оттуда ночами ходят на коммуникацию, к Чушке. Я тоже там был, жарко. Квартирку они еще вместе с Таней подыскали в Тамани. А сейчас распустил Анатолий по стенам паласы, картину приволок, что‑то вроде «Аленушки». Ждет свою Татьяну. Ничего не скажешь, хорошо ждет. Мечтателем стал…

После ухода Шалунова Букреев тщательно выбрился, теперь явственно ощущая свою худобу. Бритва проваливалась в тех местах, где ходила когда‑то округло, как по яблочку.

— Эге–е-е, — протянул он, поворачиваясь перед зеркальцем то одной, то другой стороной. — Кощей бессмертный, — и того хуже. Что же вы, мичман, молчали! Видите такого худородного комбата и не протестуете.

Дежурный мичман понимающе усмехнулся и ничего не ответил.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ

…Вечерело. Холодный туман, прижавшись к земле, засеребрил кочки, закраины воронок и вмятины следов. Куда ни ступишь, везде слякотно, нехорошо. В окопах читали газеты. Люди бережно держали в руках печатные листы и вряд ли кто‑нибудь посмел бы теперь использовать такую газету на перекурку. Букреева встречали радушно и дружно отвечали на поздравления. Многих из перечисленных в списках не было в живых. Много сил было положено Букреевым, чтобы сохранить каждого человека, который был для него не только бойцом: с каждым он свыкся, и чем дольше его люди находились на плацдарме, чем ближе он узнавал их, тем тяжелее переживал каждую потерю. Моряки оценили его настойчивость в проведении фортификационных работ, созданный им укрепленный узел сохранил не мало жизней.

По траншее, от взвода к взводу Букреев вышел к морю.

У противника на всхолмках горели костры. Вместе с туманом покачивался слоистый дымок, и сейчас казались глубоко мирными все эти картины приморья. Обрывки обветшалых сетей с прилипшей чешуей завернулись вокруг редких стеблистых бурьянов, о камни стучались обгорелыми краешками гильзы, бакланил морской ворон, и приятен был его резкий, отрывистый крик.

Где‑то ворчали машины «бэ–дэ–бэ». Кажется, кто‑то на судне командовал по–немецки в мегафон. Тендер Шалунова еле угадывался между «охотниками», вынесенными штормами к отмелям. Погибшие корабли были тщательно выпотрошены моряками, и последнее время оттуда таскали щепки для печурок.

Под склоном берега два моряка, стоя на коленях, рыли могилу в мокром песке. Моряки трудились медленно, для сохранения сил часто отдыхали, присаживаясь на лопаты.

Над берегом, с автоматом наготове, не обращая внимания на волны, захлестывающие его по колена, крался Манжула. Так хороший охотник выслеживает дичь. Манжула мог также слышать крик баклана, и желание угостить этой дурно пахнущей птицей своего командира, может быть, и заставило его брести по прибою. Последние дни Манжула и Горбань отдавали все свое время поискам пищи.

Букреев хотел уже окликнуть ординарца, но тот бросился вперед, разбрызгивая воду, и пропал в тумане. Вскоре с той стороны, куда он исчез, донеслась короткая очередь автомата, крики и площадная брань. Букреев, выхватив пистолет, побежал на помощь ординарцу.

Манжул а то отпрыгивая, то наскакивая, размахивал прикладом, дрался с двумя неизвестными людьми. Один из них, очевидно, только что раненный им, получив от- машной удар прикладом, зашатался и упал, раскинув руки. Пальцы его несколько раз конвульсивно сжались, разжались — и застыли. Второй, сшибленный кулаком ординарца, подняться не мог, так как на нем верхом сидел Манжула и крутил на спине руки.

Уткнувшись лицом в песок, рыча и отплевываясь, человек пытался вырваться. На шее вздулись жилы, лицо густо налилось кровью.

— Не уйдешь, — бормотал Манжула, сдавливая пленника коленями и упираясь в его спину локтями. — Не уйдешь!

— Пусти, мать твою… — рычал тот. — Пусти, кудла! Шестерка, проклятая…

— Шестерка?

Манжула крепче стиснул его и с размаху ударил кулаком по затылку.

Снова выплеснулись грубые ругательства и какой‑то хрипящий клекот. На выстрелы прибежали пулеметчики крайней точки и среди них возбужденный Шулик с гранатой в руках и в бескозырке, отброшенной на затылок.

— Манжула! Те самые? — кричал Шулик.

Заметив комбата, Манжула встал, но не отпускал ногами лежавшего человека.

— Что вы делаете, Манжула?

— Те самые, товарищ капитан, что я говорил, — прерывающимся голосом ответил ординарец и опустил свои побитые до крови руки. — Я за ними третьи сутки слежу. Позавчера не мог опознать, утекли по яру… Хотели на бочке–перерезе уходить. А сегодня по туману хотели тикать на нашем, на тузике…

Тузик подбивало волной. В лодке виднелся вещевой мешок, чайник, доски, обструганные под весла, кастрюля, вероятно, прихваченная для выкачки воды, винтовка, автомат, несколько патронных дисков в чехлах.

Возле лодки орудовал Шулик, выбрасывая оттуда все эти предметы. Диски перекинул в ладонях.

— Краденые, товарищ капитан, — возмущенно выпалил он, подбежав к Букрееву, — вот метины чужие! Сами тикали, да еще других подбивали.

— Ты хотел бежать? — спросил Букреев.

Связанный перемялся с ноги на ногу и отвел в сторону глаза.

— Отвечай командиру батальона! — запальчиво пригрозил Шулик.

Пулеметчики, собравшиеся вокруг, зашумели. Ни в одном лице Букреев не нашел сочувствия. Если мертвому как‑то было уже прощено, то этот живой, хмурый человек, сразу переставший быть их товарищем, сделался врагом.

— Ты решил предать своих друзей?

— Все равно побьют.

— И потому решил бежать?

— Все равно побьют, — с озлобленным раздражением, не поднимая глаз, повторил он.

— Перед десантом ты давал клятву?

— Давал.

— Присягу принимал?

— Как полагается… Принимал.

— А если каждый из нас так поступит? Ты знаешь, что делают с такими, как ты?

— Деваться некуда… Что тут, что там… — связанный рванулся вперед, закричал: — вы тут за орденами сидите, а мы…

— Разрешите, товарищ капитан, — горячо запросился Шулик. — Я его срежу по уху за такие слова. Ах, ты, ряшка!

— 'Мы — военные люди и сидим здесь потому, что выполняем приказ, — медленно сказал Букреев. — Если каждый будет думать по–твоему и так поступать, некому и негде будет и орденов давать, а самое главное, не з а что. Понимаешь?

— А пошли вы… развяжите! Развяжите!

Букреев вгляделся в лица окружавших его людей и прочитал приговор.

— Убить его, как собаку! — крикнул Шулик, и его поддержали остальные.

Человек упал и натужно пополз к Букрееву, оставляя в песке колею. Он полз и как будто тихо повизгивал. На губах его, растресканных и обветренных, появилась кровь, в глазах был ужас, такой ужас, что Букреев не мог смотреть на него. Еще немного, и он не в состоянии будет проявить ту твердость духа, которая сейчас от него требуется.

— Манжула!

— Я слушаю вас, товарищ капитан.

Сдерживая свое волнение огромным напряжением воли, Букреев сказал:

— Манжула, исполняйте приговор…

Он видел, как полились слезы из глаз осужденного, как, всхлипывая, он поднялся на ноги и, повинуясь Манжуле, покорно повернулся лицом к морю. Осужденный неожиданно напомнил Букрееву ходившего по дворам в их городке парня–огородника, продававшего редиску и зеленый лук. Он ходил с корзиной, настороженный, худой, вздрагивая, когда из подворотни выскакивала собака. Тогда, в детстве, ему было жалко парня, тяжело было смотреть на худые опорки и рваные штаны.

Букреев отошел в сторону, но заметил, как Шулик зло ударил осужденного кулаком, и услышал голос Манжулы: «Не тронь, Шулик».

Выносилась длинная и сильная волна, как это бывает при отмелях. Тузик повернуло и захлестывало, и он, словно живой, кивал носом. На армейском фланге редко стреляла полевая пушка и какими‑то озябшими очередями стучали пулеметы.

Манжула крикнул:

— Гляди последний раз на море, шкура!

Раздались два негромких пистолетных выстрела. Кажется на сырой песок рухнуло тело. Не оглядываясь назад, Букреев поднимался к командному пункту.

Ночью Шалунов ушел к Тамани, захватив раненых и письма. Моряки поднимались в траншеях и своим чутким слухом улавливали постепенно затихающий шум моторов бронекатера. Говорили о своих кораблях, вспоминали мирные дни и боевые походы, а потом отправлялись на поиски пищи. С щупами и лопатами тщетно искали ямы с зерном и овощами, варили листья свеклы с консервами — на десять человек одна банка — и ужинали. Кое‑кто ходил в разведку, просачиваясь через линию фронта. Разведка связывалась с продоперацией. Теряли людей, но все же приносили галеты, сухие овощи, консервы, кофе и редко — спирт.

Разведчики добывали сведения о противнике, иногда приводили «языка». Пленные показывали, что от плацдарма отведены войска, штурмовавшие первые дни, а на их место пришли свежие части с южного побережья и от Сиваша. Этой же ночью, после того, как утихла стрельба, Гладышев прислал красноармейцев за газетами, привезенными Шалуновым для дивизии. Вместе с ними пошел Букреев, решивший проведать Таню. Его тянуло к ней, хотелось быть возле нее, говорить с ней. Это непреодолимое влечение можно было объяснить по–разному, но только не в дурную сторону. Никаких плохих замыслов по отношению к Тане у Букреева не было, и во время их коротких встреч он старался это подчеркнуть. Она отлично понимала его своим женским чутьем и, в свою очередь, тепло и доверчиво относилась к нему. Между ними установились дружеские отношения взаимной симпатии и доверия. Еще с Геленджика, с памятной встречи у крыльца штаба, устанавливались эти отношения.

Отделившись от красноармейцев, Букреев повернул к школе. Он нашел Таню радостной и возбужденной.

— Жаль, что темно, Николай Александрович, — сказала она, пожимая его руку, — я прочитала бы вам, что пишет мой Анатолий. Он, оказывается, умеет писать чудесные письма.

Бумага шелестела в ее руках. Белое пятно то шевелилось у ее коленей, то вспархивало, как голубь, повыше. Они сидели на камнях. Серые облака напоминали им их первое становище на Таманском полуострове, возле Соленого озера. Букрееву хотелось о многом поговорить, рассказать о письмах жены, многим поделиться. Но он молчал и видел только этот порхающий лист бумаги, светлые глаза своей собеседницы, поблескивающие даже сейчас, в темноте.

Она перестала говорить о Курасове, о себе, и, приблизившись к нему, тихо и извинительно произнесла:

— Я так счастлива за вас, Николай Александрович.

— Вы… насчет награды.

— Нет, нет. То мы уже пережили, порадовались. Я говорю о вашей семье. Она в Геленджике. Совсем близко отсюда. Анатолий и об этом мне написал.

— Да, Таня. Они уже в Геленджике. Сегодня я получил от жены два письма. Одно еще из Самарканда, а второе, привезенное Шалуновым, уже из Геленджика. Такие случаи могут быть только в нашем неестественном положении.

— Действительно, неестественное положение, — сказала она задумчиво.

— Вы что‑то вспомнили.

Таня приблизила к нему свое лицо, и теперь были видны ее глаза и губы и ощущалась теплота ее дыхания.

— Когда ранили Горленко и я тогда, помните, прибежала к нему, он вспомнил нашу первую встречу в Новороссийске. Тогда дул страшный нордост. Тогда еще дрались в Севастополе, но здесь, где мы сейчас, стояли немцы. И, знаете, что еще он сказал мне: «Я подарю тебе, Таня, игрушку. Сам вылеплю ее из синей глины. На нее будут смотреть люди и никогда не захотят войны…»

— Что же за игрушка?

— Не знаю, не объяснил. Игрушка из синей глины. Игрушка… — задумчиво протянула Таня, — кто же ею будет забавляться? Сколько лет вашей старшей дочери?

— Через восемь лет ей будет столько же, сколько сейчас вам.

— Пусть не будет похожа на меня…

— Почему?

— Пусть не придется ей воевать. Очень тяжело.

Слева поднялись ракеты, осветили серые рваные края облаков, цеплявшиеся за крутые обрывы, где прятались в траншеях стрелки Рыбалко, пулеметчики Степняка… Отдаленный гул долетел от Керчи. По причалам Чушки, песчаной косы, похожей на копье, нацеленное к бедру Крыма, били батареи Митридата.

Из школы кто‑то выходил, слышались негромкие голоса: «Не завали, Иван»… «Живой — легкий, а мертвого будто свинцом наливает»… «Держи выше».

— И все же мне хотелось бы, чтобы моя дочь была похожа на вас, Таня, — сказал после короткой паузы Букреев.

— Что вы, Николай Александрович. Я плохая, злая, вернее, вспыльчивая. Помню, как меня прорабатывали в Геленджике, в госпитале. Не человек, а сплошные грехи. Ходячее зло, — она тихо засмеялась, охватив колени руками. — К тому же у меня имеется еще один крупный недостаток. Я… тщеславная.

— Неверно.

— Вы же меня мало знаете. Совершенно верно. Я мечтала стать Героем и стала. Честное слово, мечтала.

— Наговариваете на себя, Таня. А это не плохо… мечтать и осуществить свою мечту. Вот мне хочется сейчас, сидя вот на этом камне, в рыбачьем поселке, куда вряд ли нас снова забросит судьба, хочется дожить до победы, до мира. Вернуться в Москву, пройтись по улице Горького, пройти в нозень- кой форме, с погонами, с золотой звездочкой, пожить в хорошей гостинице, пойти в Большой театр, в партер и чтобы на тебя все смотрели… Как чудесно… Я мало жила в Москве, но об этом городе у меня самые лучшие воспоминания. Там жил Матвей, там родился наш мальчик… Тоска, тоска, товарищ комбат. Вот вы пришли, думали отвлечься от всех забот, поболтать с веселой девушкой, и нате… Вчера мы сидели с Тамаркой и так же серьезно говорили, как вот сейчас. Говорили о прошлом и будущем. Тамарка вспомнила своего Звенягина, плакала и смеялась, нервно смеялась… Окончится война и назовут нас, воевавших девушек, тяжелым мужским словом — ветераны. Придем мы с войны грубые, «с тоской во взоре», как сказала Тамара. Будем мы первое время еще в моде, а потом девушки з шелковых чулках, вот с такими завитушками оттеснят нас. Зачем мужчинам лишняя грусть? Не знаю, так или не так будет, Николай Александрович, но смутила меня Тамара. Она последнее время много плачет и себя нисколько не бережет, ловит пули. Вчера ее прямо‑таки притащили красноармейцы с передовой, ругались — неосторожна.

— Но вам, Таня, нельзя так думать. Вас любит хороший человек. Кончим операцию, отправят пас на Большую землю, отпущу вас. Надевайте шелковые чулки, делайте эти самые завитушки, живите. За примером далеко ходить не нужно. Возьмите хоть Ольгу Башто- вую.

— Я и не думаю. К слову пришлось, рассказала. А насчет тихой семейной жизни… Не знаю. Пока своих не разыщу, от вас не откочую. Правда, странное слово о т- кочую. У нас санитаром работает тамбовский колхозник, очень серьезный пожилой человек. Он ввел это слово. Только он другой смысл вкладывает. Вы слышали, недавно пронесли кого‑то из школы, это он и называет о т к о ч е в а л с я. — Таня встрепенулась, потерла ладони. — А, впрочем, не будем отравлять себе немногие хорошие минуты на необитаемой нашей земле. Если по правде вам сказать, мне сейчас хочется одного — есть.

— Вы голодны.

— Нет, нет, не очень…

— Я вам организую кое‑что. Пришлю… Кстати, вам Шалунов передал посылку Курасова?

— Передал. Но я последовала вашему «дурному» примеру.

— Напрасно. Мы одно, вы другое.

— Совсем не напрасно. Да и что такое шоколад? Что я, ребенок? Вот бы покушать чего‑нибудь вкусненького. Нажарить бы картошечки с салом, с луком, а? Вилкой бы положить на тарелку. Понимаете, вилкой. Сегодня раздавала раненым ваши посылки, а у самой слюнки текли. Пришел Батраков. Достал стаканчик серебряный с голубой эмалью, и мы всем по такому стаканчику вина роздали. Как мало все же человеку нужно — выпьет раненый, ляжет, зажмурится от удовольствия.

Кто‑то позвал: «Таня».

— Это ты, Тамара?

— Я…

Тамара приблизилась к ним, поздоровалась.

— Горленко хочет тебя видеть.

— Хуже ему?

— Нет… Попрежнему… но хочет видеть.

— Вы решили задержать пока Горленко? — спросил Букреев. — Мне докладывали. Не лучше ли его все же увезти отсюда?

— Эвакуировать тяжело. Можем изломать и не поправим. Пусть свои шесть недель здесь перележит. Я его на щите держу. Я пойду. До свиданья.

— До свидания, Таня.

По знакомой дорожке Букреев спустился к морю и пошел выше минного поля. Под ногами скрипели камешки. Глухо выплескивались тяжелые, зимние волны. Возле моря было несколько теплей, но сырость пронизывала. Возле подъема на компункт его поджидал Манжула.

— Я уже чего только ни передумал, товарищ капитан.

— Что же ты передумал, Манжула?

— Нет и нет вас. А вдруг что?

— Отдыхал бы…

Ординарец пропустил его вперед.

— Мы с Горбанем пышек достали. Повечеряете.

В кубрике НП, лежа на спине, похрапывал Горбань. Возле амбразуры сидел Кулибаба, мгновенно вскочивший при появлении комбата. Во второй комнате на нижних нарах спал Батраков.

Поужинав лепешкой, испеченной из плохо размолотой ячменной муки, Букреев выпил воды и присел на нары возле Батракова. Тот проснулся и открыл глаза.

— Заждались тебя. Куда ни звонили, никто не знает.

— Я был возле госпиталя.

— А–а-а… Я и не догадался. Думал, ты к Степанову пошел калякать. Разувайся, Николай… Ноги‑то не казенные.

Букреев прилег, заложил руки под голову. Дежурный сидел облокотившись на стол и лениво поправлял фитиль в коптилке. Тишина не успокаивала. Букреев не мог уснуть. Повернувшись, он увидел пытливый взгляд Батракова, устремленный на него.

— Чего не спишь?

— Думаю о своих. Добрались откуда! За тысячи километров! А молодец контр–адмирал! Сказано сделано. Тебе передавали происшествие, Николай Васильевич?

— Насчет дезертиров?

— Да.

— Еще бы. Мы этот случай в ротах проработали.

— Успел уже… Да… Пришлось израсходовать.

— Правильно. Их хотели сами ребята того…

— Люди все же…

— Что попишешь. А мы кто? И сами люди и для людей стараемся.

Засыпая, Букреев слышал ровный голос Батракова, рассказывавшего ему о своей семье, о дочках. А ночью приснился убитый, глубокие следы на песке и хмурое море, по которому носились как бы свитые из тумана толстые шипящие змеи.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Утром, проснувшись с сильной головной болью, Букреев позвонил в госпиталь. «Э, батенька мой, — пошутил доктор, — никакие пирамидоны вам сейчас не помогут. Свежий воздух и соответствующая пища». В госпитале оказался майор Степанов, который радушно поздравил Букреева с представлением к званию Героя и просил забежать к нему. Букреев уже несколько дней не видел майора, ограничиваясь телефонными разговорами, а повстречаться с ним хотелось.

На табурете сидел дежурный офицер — молодой лейтенант командир взвода автоматчиков, когда‑то лихой, или, как его называл Цыбин, «забубённый» парень. Строгому Цыбину приходилось не раз заниматься им. Теперь его не узнать. Землистое лицо, борода, так изменяющая облик людей, стоптанные ботинки, вымазанные глиной, и ватник со следами дождя. Дежурный сменился утром, до этого был в окопах, и теперь, придя в «помещение с крышей», был, как говорится, рад месту. Коптилка не горела, и тусклый свет распространялся из открытой двери НП. Оттуда слышался разговор Манжулы и Курилова.

— Выручать нас не нужно, — говорил Курилов, — не тот термин выручать. Понимаешь, почему не тот термин?

— Понимаю, — густым голосом отозвался Манжула.

— Теперь мы навязали свою инициативу, мы наступаем, и пусть выручают немца из Крыма, а не нас, — продолжал Курилов. — Мы продержимся сколько нужно. Главный удар у Керчи, а мы будем помогать.

— Ослабел народ, охлял очень, — сказал Манжула. — Я вот на своего комбата смотрю. Еще на две дырки пояс подтянул. А он и так не очень‑то был справный.

— Кости останутся, а мясо нарастим… Я вот думаю: если нас начнут выручать, худо для нас будет. Потом не оберемся стыда.

— Верно. Засмеют потом. Красная Армия почти три четверти Украины отвоевала, а вы что делали, спросят нас? На подсобках воевали?..

Дежурный тоже прислушивался к тому, что говорили в кубрике, и изредка то подымалась, то опускалась его бровь, но позы, в которой выражена была крайняя усталость, он не менял, а так и сидел, облокотившись о стол и широко расставив ноги.

— В окопах тоже об этом разговоры, товарищ лейтенант? — спросил Букреев, умываясь над эмалированным тазиком.

— В большей или меньшей мере, товарищ капитан, — дежурный приподнялся, но, повинуясь разрешительному взмаху руки комбата, снова присел. — Морякам, сделавшим свое десантное дело, нудно сидеть, закопавшись в землю. Мы, откровенно сказать, привыкли к действию, товарищ капитан. Привыкли все делать на нерве, на порыве. Вот когда нас гоняли, на занятиях в Геленджике или у Соленого, все было нормально. А такая стабильность положения — хуже нет. Армейская пехота, мне пришлось изучать их на стыке, дело другое. Сели, окопались, вросли, привыкли. Прикажут итти вперед — пойдут и пойдут. Удивлялся им. Ничего не скажешь — молодцы. У них другая структура, если детально разобраться.

Разговорившись, лейтенант оживился и уже не казался таким безнадежно изнуренным человеком, с вялыми движениями рук и тусклыми глазами.

После холодной воды Букреев почувствовал себя свежее, и голова меньше болела и воспоминания вчерашнего дня, так мучившие его, отошли в сторону.

— Вы, очевидно, на флот попали только во время войны? — спросил он дежурного.

— До войны учился в Севастополе, в училище имени ЛКСМУ.

— Следовательно, артиллерист?

— По призванию. А вот попал в морскую пехоту и пошел, товарищ капитан. У Куникова был, у Потапова. А там уже не хотелось переходить, расставаться с товарищами, бросать товарищей.

— Вас Цыбин что‑то всегда… поругивал.

— Цыбин? У нас с ним характеры разные. Он сибиряк, я южанин, — лейтенант смутился и, не поднимая глаз, принялся обтирать приклад автомата, выпачканный свежей грязью. —Я вытаскивал тогда Цыбина. Со мной был еще один, с «Бодрого». Жаль Цыбина. К званию Героя представили, а что ему теперь? Человека‑то нет…

В кубрик вошел Курилов, отрапортовал. За его спиной виднелось широкое лицо Манжулы, его спокойные и внимательные черные глаза.

— На рассвете стреляли, Курилов?

— Зенитка била. Прорывались наши штурмовики. Пошли в глубь полуострова.

— Я ухожу на КП полка. Останьтесь за меня, Курилов. Где Батраков?

— В расположении первой роты, товарищ капитан…

— Вы что‑то не договариваете, Курилов?

— Рыбалко звонил, товарищ капитан. Сказал, что Горбаня ранило.

— Горбаня? Где же?

— На берегу. Дали немцы пулеметную очередь, зацепило.

— Серьезное ранение?

— Кажется ранение не серьезное, товарищ капитан.

— Еще не хватало, чтоб вышел из строя Горбань, — Букреев натянул перчатки, взял автомат на цлечо. — Манжула! Ты отправляйся к первой роте и узнай, что с Горбанем. Что же это, — твой друг, а ты даже не поинтересовался?

— Ждал пока вы… товарищ капитан.

— Что я? — с улыбкой спросил Букреев.

— Встанете, товарищ капитан. Снедать я приготовил…

— У майора чего‑нибудь перехвачу, а ты поделись всем, что ты приготовил, вот с ними. Что там у тебя? Бифштекс по–гамбургски?

— Пышку спекли пулеметчики для вас, — Манжула развернул какую‑то тряпицу, и в руках его появилась круглая лепешка, серая от золы.

— Пулеметчики сказали для вас, товарищ капитан. Так и оставлю для вас, товарищ капитан.

— Ох и скупой ты, Манжула! Скажи пулеметчикам спасибо, и комбат, мол, просил еще одну спечь, если можно, а эту разделишь. Позавтракаете. Курилов, когда вы обедали?

— Вчера.

— А ужинали?

— Позавчера.

В расположении армейцев наблюдался тот особый солдатский порядок, за которым следил и сам Гладышев и командиры его полков. На поверхности, поскольку южная окраина поселка всегда усиленно обстреливалась, никого не было. Связь с передовой проходила искусно вырытыми траншеями полного профиля. Командные пункты в подвалах домов усилились бревнами и каменными рубашками. Красноармейцы продолжали совершенствовать свои позиции. Казалось ни одного метра земли не осталось не поднятой лопатами.

Степанов, поджидавший Букреева на компункте, гостеприимно подвел его к столу, где был приготовлен чай. Куприенко налил кружки.

— Тебя, Букреев, наш полковник назвал однажды полпредом фортификации у моряков, — сказал Степанов, грея руки о кружку и посматривая на гостя своими умными глазами.

— Неожиданный титул.

— А получилось так, — Степанов очень осторожно, не роняя крошек, разломил пышку, — у всех твоих связных в первые дни мы только и слышали «фортификация». «Как дела?» — спрашиваем. «Идет фортификация, товарищ полковник». Мы тогда еще стали с вами соревноваться.

Букреев прихлебывал чай и наблюдал за постаревшим лицом майора, за его неторопливыми движениями. Эту неторопливость он замечал у многих. Люди в силу какого- то подсознательного чувства старались делать меньше движений, чтобы не растрачивать силы.

— Я боюсь одного слова, которым напугал меня ваш доктор, — сказал Букреев.

— Чем же это мог напугать такого смельчака наш тихонький доктор?

— Одним страшным словом — безразличие.

— А–а-а, — — протянул Степанов, — его теория. Он наряду с перевязками, ампутациями и другими делами своей профессии занимается, по–моему, психологией войны, если можно так выразиться. Я думал, он только нам излагает свои теории…

— Я опасаюсь этого проклятого слова безразличие. Не хочу, чтобы мои моряки переходили, как выразился доктор, в вегетативное состояние. Сегодня просыпаюсь, сидит дежурный лейтенант. Такие бывало коленца откалывал, удержу не было, молодой парень, комсомолец. А глянул я на него, сейчас тяжело на душе стало. Можно так сказать — видоизменился. У него даже своя теория неожиданно появилась: морская пехота не может пребывать долго в бездействии. Должна жить на порыве, на нерве…

Почти полтора часа пробеседовали Степанов и Букреев. Трехнедельное сиденье на плацдарме сблизило их и внесло ясность в отношения. Если раньше, при первом знакомстве, им приходилось верить друг другу на слово, то теперь они видели один другого в деле. Степанов рассказал, что Маршал на одном из совещаний назвал их операцию эпопеей.

— Так что нужно держаться и не подвести, — сказал Степанов. — Для немцев мы бельмо на глазу и непонятное явление. Вчера прихватила наша разведка двух пленных, один из них небольшой офицерик из Бранденбурга, с образованием. Он прямо показал на допросе, что наш плацдарм непонятное для них явление и заставляет их много думать. Буквально так сказал «заставляет много думать».

— Пусть думают. Им это полезно.

— Показал также, что подтягиваются еще и еще силы. Нас крепко обвязывают. Хотят сделать, как они тоже выражаются, мышеловку. Даже не котел, а мышеловку. Это они уже от злости. Ты собираешься уходить. Извини, что попотчевали так слабовато. 'Мой Куприенко, кажется, буквально из‑под земли может все достать и то последние дни оплошал.

— Под землей ничего нема, товарищ майор, — сказал Куприенко, — все выкопали, до последнего буряка.

Степанов вывел Букреева с командного пункта и простился с ним тепло, задержав в ладонях его руку. По лужам с затвердевшими уже от утреннего морозца краями ветерок гонял слабую рябь. Красноармеец с подоткнутой шинелью, не разбирая дорожек, шел по лужам, опустив голову, и, казалось, ничего не видел под собой. К плечам его лямками был прикреплен термос и висела винтовка с привернутым штыком, густо смазанным ружейным маслом, на поясе висели туго набитые подсумки. Все казалось тяжелым: и термос, и винтовка, и подсумки с патронами, и, казалось, красноармейцу, невысокому и узкоплечему, не под силу таскать весь этот груз. Но стоило ему только увидеть командира полка и рядом с ним известного каждому солдату комбата морской пехоты, как боец приободрился, сразу перешел на дорожку, подтянулся. Поздоровавшись, солдат той же твердой походкой завернул за угол, где начинались ходы сообщения.

— До безразличия еще далеко, — сказал Степанов. — Ты знаешь, откуда этот красноармеец? Из хорошей, хлебной Ставрополыцины. Был председателем колхоза «Первая пятилетка», а началась война, добровольцем на фронт попросился. Оставил за себя женщину, переписывается с ней. Сюда даже, на плацдарм, письмо недавно пришло. Пойдем‑ка, я низом поведу, а то опять из крупнокалиберных бьет, шут его дери.

Низовой тропкой Букреев дошел до капонира старшего морского начальника. Узкое отверстие, пробитое в глинище, вело в блиндаж, напоминавший какую‑то часть корабля. Все здесь было оборудовано в результате рискованных заплывов, все снято было с погибших «охотников». Матросы на плотах доставили койки, отвинченные в кают- компании, стол с внутренним ящиком, тумбочки, резиновые маты, вешалки и даже плафоны, привинченные к потолкам.

Горбань лежал на корабельной койке, возле него расположились Таня и Тамара с аккуратно уложенными локонами, видневшимися из‑под ушанки. Девушки встали при появлении комбата, а Горбань тоже сделал попытку подняться.

— Лежи, лежи, — Букреев поздоровался со всеми за руку, присел у койки, — что говорит медицина, Горбань?

— Пятку пробило, товарищ капитан.

-— Что скажет медицина?

— Не хотел перевязываться, — сказала Таня, — еле уговорили. Ранили, намял еще дополнительно и развезло. Видите, жар. Температура даже поднялась.

— Что же ты, Саша?

— Я думал — так себе.

— Так себе! Деревенщина, — строго пожурила его Таня.

— Придется отправить на Большую землю.

— Не поеду.

Если нужно будет, — поедешь, — сказала Тамара, поглядывая веселыми глазами на Букреева. Товарищ капитан, я прошу, — Горбань приподнялся. — Перевязали и ладно.

— Ладно, помолчи. Отлежись пока.

— А кто с комиссаром будет, товарищ капитан?

— Не твоя кручина.

— Будут еще катера? — спросила Таня.

— Обещали прислать. Надо вывезти тяжело раненых.

— Меня только в тяжелые не зачисляйте.

— Хорошо, не зачислим, Саша, — Таня погладила его спутавшиеся волосы, — до свидания, Санчо–Пансо.

— До свидания, Таня.

Тамара тоже собралась уходить и стояла возле Тани, покусывая губы и с тем же лукавым вниманием изучая смущавшегося под ее взглядом Букреева.

— Если будет катер, товарищ капитан, узнаете насчет Курасова? — спросила Таня.

— Все узнаю. Он наверное опять у Чушки.

— Где же? Вероятно там.

Тамара кивнула головой и вышла из капонира с пренебрежительно откинутой головой и таким же выражением, застывшим на ее красивом, тонком лице.

— А она не похожа на ту, что вы мне тогда описали?

— Это все напускное, Николай Александрович.

Букреев остался один возле Горбаня.

— Когда же письмо на «Севастополь» будем писать?

— Придется с Большой земли.

— Теперь можешь отчитаться.

— Вот когда вручат орден, тогда и напишу на линкор.

— Примета?

— Просто так, — Горбань замялся. — Придумал сам для себя такой морской порядок.

Они поговорили о разном и заговорили о Батракове. Горбань беспокоился, как будет обходиться без него комиссар, что будет кушать, «не попадет ли в какой‑нибудь случай».

— Трудно стало с ним, — искренно сетовал Горбань, — очень он смелый человек, ходит, куда надо и куда не надо. Ранили меня тоже по дурному случаю. Идем по берегу, вижу песок бьет по рукам, стреляют. А он идет себе шагом и идет. Ну, пока уговорил его свернуть, мне и попало. И то еще плохо, что он дюже глуховат стал.

— Как же вы с ним обходитесь?

— У нас морской порядок, — если потеряемся, он меня окликнет, а не я его. А я старался нарошно теряться, а сам слежу. Он обо мне беспокоится, и не так спешит. Живу с ним, как с отцом, товарищ капитан. — Горбань застенчиво улыбнулся. — Он меня, слышали, называет Сашкой. Сначала не привыкал никак. На корабле так не положено…

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

Три дня пролежал Горбань в капонире. И ежедневно Батраков навещал его, приносил что‑нибудь из пищи и долгонько просиживал у кровати своего ординарца. Беседы их, — если послушать со стороны, — носили странный характер; казалось, они все время ссорились между собой. Батраков, чувствуя, что так или иначе виноват в ранении ординарца, говорил с ним как‑то нарочито грубовато. Горбаню же казалось, что комиссар на него гневается, и он пытался искупить свою неизвестную вину, приступив к исполнению своих обязанностей.

Попытки Горбаня раньше времени покинуть койку встретили сердитый отпор Батракова. Так и уходил комиссар, досадуя на себя и в то же время оставляя Горбаня в растерянном состоянии.

Иногда раненый ковылял к телефону и разговаривал по душам с приятелем Манжулой, хотя тот обычно только выслушивал друга. Лежа на койке, Горбань в который уже раз пересчитывал заклепки на бортовом листе, содранном с катера и теперь приспособленном к потолку. С тоской сильного человека, вынужденного бездействовать, Горбань прислушивался к непрерывной стрельбе и рокоту моря. Волны шуршали камешками и навевали дурные мысли, такие естественные в одиночестве.

Нога распухала. Горбань боялся, что она теперь не влезет в сапог. На утро после посещения комбата Горбань обнаружил возле койки домашние туфли, сшитые из шинельного сукна. Он подумал, что их забыл Букреев, но спрошенный по телефону Манжула недовольно буркнул: «Подарил товарищ капитан».

На четвертые сутки в пасмурную погоду от Тамани прорвался катер с продовольствием и боеприпасами. С появлением судна старший морской начальник оживил свое «учреждение», и в капонире за корабельный столик уселся дежурный, а сам старморнач отправился на берег для спешной разгрузки:

Вскоре после прихода катера из КП позвонил Манжула и сообщил приятелю о приезде его сестры Раи.

Пораженный неожиданной новостью, Горбань пробормотал в трубку что‑то невнятное, но вдруг услышал такой знакомый, быстрый с картавинкой, голос сестры. «Я здесь, Саша… Мы будем воевать вместе, Саша. Я быстренько пойду к тебе».

Как ни скучал Горбань по оставленной на Большой земле сестре, но ее приезд расстроил его. Сюда, в такое время! Он прилег на койку и с какой‑то ненавистью разглядывал свою забинтованную ногу, поджидая сестру.

Рая пришла веселая, одетая в чистенькую шинель (от таких шинелей давно здесь отвыкли). Сестру сопровождал сам старморнач. С шумными восклицаниями сестра набросилась на брата, принялась его целовать, тормошить. Горбань почувствовал давно забытые им запахи духов, пудры; целовал ее тугие, холодные щеки, покрытые смуглым румянцем, смеющийся рот.

— Отпусти, медведь, — вывернулась она, — я привезла тебе подарок.

— Покушать?

— Покушать? Нет. Я подарю тебе наган, Саша. Помнишь, ты еще мальчишкой мечтал именно о нагане?

Из санитарной сумки она вытащила быстрыми своими пальчиками с розовыми ногтями наган в обмятой кобуре.

Подарок был отложен Горбанем в сторону без особого ликования, что несколько обидело сестру. Она приподняла свои черные брови, подбритые поверху, покривилась.

— Какое равнодушие, подумайте!

— Как ты попала сюда? — тихо спросил Горбань, — и зачем тебя сюда принесло?

— Принесло? — Рая засмеялась, хлопнула брата по лбу, быстро сняла шинель, оставшись в хорошо сшитом кителе с беленькими погончиками лейтенанта медицинской службы. — Видите, слышите? — ее глаза блеснули в сторону старморнача, молоденького офицера с полными, юношески свежими губами, алевшими под жесткой ше- тиной небритых усов. — Сказано, брат! А если бы девушка–невеста приехала, не обижал бы так… Отвечаю тебе, непутевый. Попала сюда благодаря любезности контрадмирала. Узнала, что ты ранен, и попросилась.

Что‑то напевая и покачивая плечами, она быстро опорожнила свою сумку, встряхнула белую клееночку и разложила на ней привезенный с собой хирургический инструмент.

— А теперь посмотрим рану, — она раскрутила бинты, сняла пропитанную мазью повязку. — Перевязывался три дня назад? Угадала?

— Верно. Угадала.

— Так… так… Распутаем… Опухоль! Так больно?

— Нет.

— А так? — она нажимала пальцами припухшую загорелую ногу брата, внимательно вглядываясь в него. — Больно? — Тут тоже больно… Чего же молчишь? Вылечим и пустим в строй.

Задержавшись на Огненной земле, Рая сразу сдружилась с Таней и помогала ей в госпитале. Тамара почему‑то недружелюбно приняла Раю и скептически наблюдала за ней.

— Мне не нравится эта несносная болтушка, — призналась она Тане. — Стоило ей появиться, что стало со всеми мужчинами. Переполох.

— Уже и переполох, — укоризненно заметила Таня.

Подходил к концу ноябрь. Горбань, почувствовавший себя лучше, вылез из своей норы и снова укрепился обеими ногами на земле. А выйдя из капонира, Горбань загрустил. Уже не бродила по его открытому лицу безмятежная улыбка, не был спокоен тот короткий сон, который редко теперь ему доставался. Ординарец бегал прихрамывая, выполнял разнообразные поручения комиссара и всегда, если это было по пути, сворачивал в сторону белокаменного здания школы. Он засиживался у сестры и с видимым удовольствием, от которого разглаживались ранние морщинки на его лице, слушал болтовню сестренки, как он ее и мысленно и вслух называл, и в свой подземный «дворец» возвращался в плохом расположении духа.

Чуткий Батраков, уловив эту перемену, по душам, когда они остались вдвоем, объяснился со своим Сашкой. Не потому грустил ординарец, что кое‑кто не спроста начинал отдавать предпочтение его сестре, не потому, что все больше фыркала Тамара. Горбань боялся потерять сестру на Огненной земле. Он знал о концентрации немецких войск вокруг плацдарма, знал о тех испытаниях, которые должны вот–вот обрушиться на их голову, и глубокая тоска разъедала его сердце. «Тоска по сестренке» — откровенно, как отцу, признался он комиссару.

Батраков с болезненной ясностью восстанавливал в памяти первые дни борьбы за плацдарм и первые стычки и с майором Степановым и с самим командиром дивизии. В душе ничего плохого не тая, он все же избегал лишних встреч с ними, сознательно замкнулся только на своем батальонном участке и предпочитал все оперативные вопросы и зачастую даже связь с политотделом дивизии проводить через своего комбата. Но выслушав очень понятные ему тревоги ординарца, комиссар лично отправился на КП дивизии и попросил передать радиошифровку Мещерякову. По своему обыкновению контр–адмирал не задержал ответа и в тот же день поступило его приказание.

Обеспокоенная неожиданным вызовом, Рая прибежала к брату и, узнав от него всю правду, поругалась с ним.

— Наконец‑то уедет от нас эта женщина, — торжествовала Тамара.

Горбань не отрывался теперь от моря, стараясь распознать в его шумах приближение спасительного судна. Кто‑то должен был прийти за ранеными из Тамани и увезти сестру. Но успеют ли? Глухая артиллерийская канонада доносилась с северо–востока. «Работала Чушка» — как говорили здесь. Когда «работала Чушка», корабли притягивались туда и побережье пустело от Тузлы до Сенной. Разорванные в клочья дымовые завесы, прикрывающие переправу, клубились вместе с туманом над проливом и напоминали облака заводского дыма, отработавшего свое и выброшенного трубами в пространство. Тендер пришел тогда, когда Горбань, повесив на крюк у амбразуры морской великолепный бинокль, высказывал свои горькие мысли попрежнему румяному Кулибабе, — пытавшемуся «смастерить» подобие супа из каких- то малосъедобных трав, добытых им с риском для жизни на огородах, простреливаемых немецкими снайперами, занявшими господствующую высоту сержанта Котлярова.

— Сестренка Раичка последняя во всем может быть нашем роде, — говорил Горбань, беспомощно разводя широкими кистями своих рук, — мамашу пока не обнаружили, выжила или нет после немца, не знаю… И кто ее заставлял ехать сюда? Что ей мало было места на Большой земле?

Свежий ветер ворвался из двери, открытой Манжулой. Он вошел нагруженный ящиком с патронами. Свалив ящик с плеч, он прикрыл дверь, захлопнул засов, с ржавым стуком упавший на скобку.

— Тендер пришел, Сашка.

— Где?

— Уже ошвартовался.

— Что же ты молчишь?

— Суета — неодобрительно пробасил Манжула, — что же я тебе…

Манжула хотел возразить приятелю и собрал уже в мыслях кое‑что, чтобы наконец‑то хоть раз осадить его, но Горбаня не было.

Рискуя сломать себе шею, Горбань, не считая ступенек, скатился по обрыву, измазавшись глиной по самую макушку, придерживая готовую слететь от ветра и бега бескозырку. Горбань достиг «причала», как громко именовалась дощатая кладка, где принимались шлюпки и плоты.

Командир тендера боцман с сизыми щеками, украшенными бакенбардами, как какой‑нибудь шотландский матрос, с трубкой в прокуренных зубах и в сдвинутой набекрень мичманке поторапливал довольно крепкими словами двух красноармейцев, неумело вязавших плоты из досок и сельдяных бочонков.

— Не ночевать сюда пришел, — хрипел боцман, сплевывая желтую слюну, — шевелись! Вяжи схватку рифовым узлом! Все одно, уйдем, плоты на дрова пустите. Рифовым вяжи!

Плоскодонная лодка и тузик, тяжело окунаясь, перевозили боеприпасы. Плоты же вязались для переотправки на тендер тяжело раненых, которых должны были поднести из госпиталя. Боцману нужно было поскорей убраться отсюда во–свояси, поэтому приходилось торопить солдат. Заметив Горбаня, боцман осмотрел его матросский костюм.

— Браток, помоги им! — крикнул он и вдруг захохотал. — Парень! Тебе не жалко скоблить каждое утро свою морду? А? Вот бородка!

Боцман смеялся, на его сизых щеках дрожали бакенбарды, волны крутились у его ног, и вода скатывалась по смазанным жиром выс оким сапогам с раструбами голенищ, поднятыми почти до самых пахов. Пена летела на его спину, на грудь, будто зашитую в порыжевшую кожу реглана, покрытую жемчужными каплями. Завидным очарованием дышала вся его фигура на кромке прибоя, в мокром песке, среди пены, брызг и соленого пасмурного ветра. От всего этого был теперь практически далек Горбань. Море даже стало недругом, отделив его от своих. И может быть от этой горькой зависти захотелось ему сбить спесь с «торгаша», поставить его на свое место.

— Эй ты, салага! — небрежно сказал Горбань. — Ты не грузил еще в свое корыто девушку, лейтенанта, медика?

— Салага? — боцман сунул трубку в карман. — Я салага! А ты, что плавал на гальюне, рыбья чешуя?

Ординарец решил уже сцепиться с человеком, так неуважительно ступившим на их землю. Но к берегу спускались сестра, комиссар и за ними в сопровождении Тани и Котляровой несли раненых, завернутых в серые трофейные одеяла. С другой стороны из хода сообщения выскочили моряки и среди них был сам Рыбалко. Моряки на ходу снимали пояса, ватники, стаскивали через головы гимнастерки. Казалось, они, разгоряченные зноем, стремились быстро искупаться в море.

Батраков направился к плотам.

Горбань очутился возле сестры.

— Я думал, ты уже в тендере. Сашка, где ты так выпачкался. Повернись. Ай, ай, ай, — она всплеснула руками. — Таня, видишь моего милого братца?

— К тебе спешил, кувырком.

Он пошел рядом с ней. Она попрежнему болтала без умолку и с ним и с Таней, сдержанной и грустной.

Окончив вязку и проверив прочность креплений, моряки, быстро и не стесняясь присутствия женщин, разделись теперь догола. Тяжело раненых положили на два плота.

Надо было осторожно довести плоты до тендера. Для этого люди и разделись, чтобы фактически на руках доставить тяжело раненых. Еще смуглые от летнего загара, сильные, с хорошо развитыми бицепсами, игравшими под эластичной кожей, матросы вошли в воду и легкий пар окутал их тела. Боцман теперь уже не бранился, не покрикивал. Он стоял наклонившись и, затаив дыхание, следил за людьми, так просто вошедшими в ледяную воду и машинально повторял все их движения.

Люди шли по пояс в воде. Волна накрыла их спины. Руки приподнялись, чтобы удержать плот. Виднелись наполовину погруженные бочки, носилки и раненые, прикрытые поверх одеял зелеными плащ–палатками. Не различишь спин, а видны только головы и светлые точки сжатых кулаков у окрайков плотов.

— Холодно, — сказала Таня, вздрагивая всем телом.

— После такой баньки спирту бы, — боцман повернул к Тане свое украшенное странными бакенбардами лицо.

— Спирта нет, — сказала Таня, смотря туда, где между остовами «охотников» в бледном тумане потерялись и плоты и сопровождавшие их люди.

Через несколько минут вслед за тузиком, низко осевшим под грузом патронов, на волнах показался пустой плот, потом второй, послышались крики, и моряки быстро пригнали плоты к берегу.

— Давай скорее, а то в предбаннике дует, — крикнул выпрыгнувший на песок Жатько. — Не надо мне шубы- бы–бы, шубы–бы–бы. У меня есть два халата–та–та, та- та, та–та–та…

На плот перенесли Горленко. Завернутый в одеяло и привязанный вначале ремнями к самим носилкам, а потом уже стеклинями к плоту, он мог только чуть–чуть поворачивать голову и со страдальческим удивлением посматривать на людей.

— Сейчас доставим голубым экспрессом, — сказал Жатько, опускаясь возле Горленко и дело–вито проверяя вязку.

От тела Жатько уже не шел пар. На спине шевелились лопатки и под кожей ходили клубки мускулов.

— Ты озяб, — тихо сказал ему Горленко.

Жатько ничего ему не ответил, поднялся, подозвал товарищей.

Таня прикоснулась губами ко лбу Горленко, а Батраков, очень любивший его, боясь «разрюмиться», буркнул ему на прощание что‑то невнятное.

Моряки повели плот. Пена летела на согнутые спины, на головы. Вот они окунулись в воду. В тумане закричал баклан. Волна пришла и замыла впадины в песке от голых ступней.

Рядом с притихшим боцманом жадно курил Рыбалко, с хозяйской настороженностью наблюдавший за плотами.

— Дотянули, — облегченно выдавил он, — довели Горленко.

На передовой противник начал огонь длинными, богатыми очередями и сразу из нескольких пулеметов, а десантники отвечали редко и зло. Рыбалко повернулся и прислушался к перестрелке, как к фразам, написанным на хорошо понятном ему языке.

Моряки быстро одевались. Из госпиталя пришла Тамара. Сидя на камне, она искоса посматривала на одевавшихся моряков. Подошла проститься Рая. Тамара лениво и как будто нехотя протянула ей руку. Рая расцеловала Таню.

— Помни наш уговор, — сказала Таня.

— Все, все передам ему. Передам все наши длинные разговоры.

— Не расстраивай только его. Скажи, что здесь все в порядке. Скажи ему обязательно… — Таня взглянула своими серыми глазами на подругу и решительно добавила: — Люблю его. И… хочу встретиться с ним.

Рая устроилась на тузике вместе с боцманом. На весла сел Горбань. Перегруженный тузик внесло на волну. Гор- бань осторожно повел шлюпку и пристал к тендеру. Моторы тендера заработали, и дым топлива клубился между ржавыми остовами кораблей. С борта протянулись чьи‑то руки, приняли боцмана и сестру, и Горбань остался один.

— Саша, прощай, — сказала Рая, наклонившись сверху.

— Прощай, Раичка.

Тендер отвалил задним ходом, погнав по заводи кудрявый бурун. Тузик подбило к проломленному борту «охотника». Горбань увидел водоросли, зацепившиеся за перегородки, набухший пробковый пояс, повисший на ржавом моторе, чуть–чуть торчавшем из воды. Тендер пропал в полосе густого тумана. Горбань оттолкнулся и, выскочив на свежую волну, понесся к берегу, со злым наслаждением работая веслами, которые скрипели в его сильных матросских руках.

Брошенные плоты раскачивались на волнах. По морю стреляли противокатерные пушки. Оттащив тузик подальше, Горбань вернулся и не заметил, как очутился по колени в воде. Его чуткий слух уловил гуденье дизелей «бэ–дэ–бэ», и это наполнило все его существо тревогой… Неужели «бэ–дэ–бэ» пошли на охоту и настигнут тендер?

Дежурный по причалу вышел из капонира в тайной надежде зацепить удочкой что‑нибудь для своего голодного желудка.

— Нельзя так, — сказал он Горбаню, — нога‑то еще еле–еле, а ты мочишь и трудишь ее. Сеструха будет в порядке, а ты какую‑нибудь холеру подцепишь.

Дежурный почти силой отвел Горбаня в капонир и долго рассказывал ему что‑то, пытаясь развеять его тревожные мысли.

 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Вечером из Тамани сообщили о благополучном возвращении тендера. Это было последнее судно, навестившее Огненную землю. Погода окончательно испортилась. Пенные валы грызли обрывы, вымывали даже колья заграждений и минные поля. Часто брошенные волной камни падали на мины, и грохот взрывов на берегах заставлял тех, кто дежурил на компункте, бросаться к амбразуре. Может быть десант? Самоходные баржи ходили на виду у всех, за отмелями, обстреливая плацдарм. Призванная на помощь таманская артиллерийская группа била по морю, но за все время только одна баржа была подожжена и то только потому, что попала ночью на мель и не могла сняться до рассвета. Самолеты встречались бешеным огнем многослойного зенитного пояса. Бомбить можно было только с больших высот и только тылы немецких войск. Девушки–гвардейцы больше не появлялись на своих «У-2». «Забыли женихов», — шутили моряки, посматривая вверх и тщетно пытаясь услышать трескучий шумок легких авиационных моторов.

Артиллерия врага била теперь прицельно, и приходилось переносить пулеметные и минометные точки на новые места. Немецкие радиоустановки кричали почти круглые сутки, предлагая нашим капитулировать. Им отвечали выходившие на передний край Степняк и краснофлотец Бычков. Их слова никак нельзя опубликовать.

К концу ноября противник начал подтягивать пехоту и танки, насыщая ближайшие села свежими войсками. Захваченные пленные на допросах не скрывали замыслов своего командования. Гладышев прощупывал кольцо во многих местах и везде оно было сжато. Боевые разве- дывахельные группы не могли проникнуть далеко в глубину, хотя возглавлялись опытными и смелыми офицерами. Казалось, — никакой отдушины нет, словно из барокамеры, отсасывали отсюда последний воздух.

Реально представляя себе положение, Букреев как разумный человек не мог ни на кого сетовать. Противник ставил в безвыходное положение группу Гладышева, чтобы вынудить советское командование принять меры к их выручке и тем самым ослабить и лишить коммуникаций десантные войска главного удара. Задача десанта Огненной земли, несмотря на вынужденное бездействие, — сковывать крупные силы врага и лихорадить германское командование, даже при нынешних обстоятельствах по- прежнему оставалась неизменной. Возникал только вопрос: «Насколько долго это могло продолжаться?

»В батальоне морской пехоты оставалось триста восемьдесят человек. Локти давно разомкнулись и люди стояли далеко друг от друга. Они сражались не только с врагом, но и с голодом, с холодом, с общей усталостью от атак первых дней, затем от огня с моря, с земли и с воздуха. На Огненной земле не могли разжечь костров, не могли согреться, почти не спали. Моряки просили передать по радио всей стране только одно — Огненная земля держится. Им казалось, что даже во время таких крупнейших событий за их подвигом следят все. Они не знали, что их страдания пока еще не известны всему народу, и только войска их фронта и жители прибрежных районов Таманского полуострова следят за огнем, горящим на туманных берегах Крыма.

Второй день на командном пункте питались только супом, сваренным из гнилых свекловичных листьев и заправленным кусками свиной кожи, найденными в рыбачьих домах. Последний запас сухарей отдали на передовую.

В ночь под третье декабря Букреев поручил Манжуле и Горбаню точней разведать болото, лежавшее между озером и морем. Ординарцы ушли, и Букреев до зари просидел в окопах второй роты. По кочковинам ползли лучи прожекторов. Редкие, как их называли, «дежурные» снаряды поднимали столбы грязи и за ними с хрипом затягивались воронки. У озера слышалось фыркание моторов, крики немецких солдат, и, как всегда, поднимались и повисали над водой ракеты. Заметно было, что болото мало привлекает внимание противника; очевидно, оно считалось трудно преодолимым естественным препятствием. Болото могло стать той отдушиной, откуда прорвется свежий воздух.

Отпустив ординарцев, Букреев не был спокоен. Он прислушивался к винтовочным редким выстрелам, долетавшим из мрака, к разговору Степняка с каким‑то краснофлотцем, но думал больше всего о том, оправдаются ли его предположения, будет ли болото «отдушиной».

Заря начиналась по–зимнему. Темнота постепенно бледнела. Вырисовывались высоты, задымленные туманом, бугры брустверов и воронок, и люди, лежавшие в нишах возле своего оружия. Кто‑то прошел по траншейному зигзагу, и послышалось хлюпанье ног, и чей‑то негромкий голос сказал: «Павленко, чем будем снедать?» Павленко ничего не ответил. Снова — «хлюп–хлюп–хлюп», покашливанье и предрассветная, сонная тишина.

Степняк казался похожим на утопленника, а когда‑то контр–адмирал называл его красавцем…

По болоту кто‑то шел. Медленно, осторожно. Но как ни таился человек, топь «хлюпала» и выдавала его.

— Возвращаются, — сказал Степняк.

Первым в окоп спрыгнул Манжула, за ним Горбань.

— Как свиньи в калюжине, — хихикнул краснофлотец, стоявший в узкой нише, невдалеке от Степняка, — как только можно так вымазаться?

Ординарцы заметили комбата, приблизились к нему. Манжула хотел было доложить результаты разведки, но Букреев прервал его и повел разведчиков за собой.

На компункте он заставил ординарцев умыться, снять куртки и только тогда выслушал их. Они прошли все болото, добрались до дамбы, перевалили ее и достигли поселка, куда решили не заходить. Там — немецкие части. Манжула рассказывал медленно, продумывая каждое слово, и Букреев его не торопил.

— Итак, болотом пройти можно?

— Мы прошли.

— Дамба укреплена?

— Стоят крупнокалиберные, товарищ капитан.

— Сколько, Манжула? Только не вскакивай, сиди.

— Трудно подсчитать, товарищ капитан, штук пять.

— А дальше?

— Артиллерия, как положено. А потом степь.

— Когда мы пробирались, прислуга, видать, спала, —• добавил Горбань. — Можно было ее взять….

— И все, товарищ капитан, — добавил Манжула. — А харчей только ось…

Он засунул руку за пазуху гимнастерки и вытащил бутылку, заткнутую кукурузной кочерыжкой, и узелок с лепешками, сплющенными, очевидно, оттого, что приходилось много ползать.

— Где же вы достали?

— Там у ровчака нашли в хате одну старушку. Сказали ей: «Мамаша, наши командиры дюже охляли, спеки чего хочешь?» Спекла старушка и самогонки дала…

И у Манжулы неожиданно задергались губы, увлажнились глаза и он замолчал, отвернулся. Букреев позвонил командиру дивизии об успешных результатах разведки.

…В десять часов началась воздушная атака Огненной земли. Весь день, без перерыва, налетали пикирующие бомбардировщики и со свистом бросались вниз. Земля тряслась, стонала. Бомбы вырывали огромные ямы. Ночью после ураганного огня поднялась в атаку германская пехота, поддержанная танками и самоходными пушками. Немцы атаковали позиции стрелковой дивизии, и моряки видели, как разгорался бой на левом фланге.

— Самое страшное, — крикнул Курилов, лежавший в окопе рядом с Букреевым, — атакуется сосед, а мы в стороне.

Его глаза блестели очень близко и искривленный рот выбрасывал еще какие‑то слова, которых нельзя было расслышать.

Гладышев приказал немедленно подбросить сотню моряков. Мимо быстро шли люди, пригибаясь и разбрызгивая грязь. Люди шли молча, один за другим, слышалось их тяжелое дыхание. На помощь дивизии пошли куников- цы, герои новороссийского штурма, бойцы за перевалы. Вместе с ними ушли последние из «тридцатки» Кондратенко.

Днем было выведено из строя двадцать восемь человек, теперь было отдано еще сто. В батальоне осталось двести пятьдесят два человека.

Захватившие южную окраину поселка немцы были выбиты моряками врукопашную.

Поднялась оранжевая луна с выщербленным краем. Кровавый ее свет лег на поле боя, покрытое трупами и обломками оружия…

 

ГЛАВА СОРОКОВАЯ

Все ждали утра, и оно пришло, но не для всех. Рассвет был бледен и холоден. Гребни волн летели, накрытые белым кружевом. Далеко отсюда, между двумя полуостровами, носились, как голуби, стаи чаек.

— Мне приснилось, Шулик, будто я в станице, — сказал Брызгалов, — и сижу на лавочке возле хаты. Пыль приснилась и камыши, и лодка, и сеть–раколовка приснилась.

Брызгалов напился воды и лег. в свое нагретое, глинистое место.

— У меня зашлись ноги, — сказал Шулик, в свою очередь, — мне ничего не снилось. А я люблю, когда снится что‑нибудь. Интересно. Давай, готовь пулемет, Брызгалов. Что‑то вчера два раза заедало на подаче и в замке.

Шулик и Брызгалов пришли на левый фланг помогать армейской пехоте и сейчас разговаривали, сидя в окопе вместе с красноармейцами, которые чистили винтовки, мазали их синим ружейным маслом. Солдатам тоже нечего было есть и мало было боеприпасов, но они снесли к пулеметам винтовочные патроны и сами черными от ружейного масла пальцами набили ленты. Полотняные ленты сделались сразу тяжелыми, скрутились и были похожи на змей, свернувшихся в клубок в утренней дреме.

Штурман–штрафник, широкоплечий мужчина, с таким же широким, квадратным лицом и белесыми бровями, лежал на боку, прислонившись щекой к автомату. Вчера штурман дрался великолепно. Сам командир полка Степанов поблагодарил его и записал фамилию в книжку. «Боевое Красное знамя заработал, — говорили вчера красноармейцы. — Полковнику майор доложит, а тот зашифрует штурмана командующему и готово боевое Красное Знамя».

— Спишь, штурман, — сказал Брызгалов.

— Не сплю, — ответил тот лениво, разлепив набрякшие веки.

— Ты все знаешь. Скажи, когда немец начнет?

— В десять ноль ноль начнет немец, — сказал штурман и снова прикрыл веки.

— Ой, дай бы дожить бы до свадьбы, женитьбы, — сказал Шулик.

— Птица не поет, трава не растет, — неопределенно заметил Брызгалов, подставляя худое лицо скупым лучам солнца.

Возле школы в яме курился дымок. Тамара, присев на корточки, подкладывала щепки под закопченное днище ведра и удивленно раскрытыми глазами смотрела на синие язычки огоньков, бежавших по щепкам. Она варила кофе для раненых.

Из подвала вышла Таня с полотенцем на плече, с кружкой и зубной щеткой в руках. Зубы она будет чистить мелкоистолченным мелом, найденным в школе. Таня обязательно забрызгает мелом ватник, а потом, умывшись, рассмотрит, вскрикнет: «Опять», и быстрыми движениями ладошки почистит пятнышки.

Все это Тамара знала раньше, и поэтому ей было скучно. Ночью она устала: до утра раненых принимали и укладывали вповалку, использовав даже койки, где спали девушки–санитарки. Тихое утро предвещало недоброе. Таня умылась. Аккуратными движениями пальцев опустила подвернутые для умыванья рукава, застегнула пуговки и на рукавах гимнастерки и, накинув на плечи ватник, подошла к Тамаре, присела возле огня.

— До десяти закипит?

— Трудно сказать, закипит ли. Ведрище какое.

— В десять штурм. У них расписание.

— Скучно жить по расписанию даже на войне.

— Сегодня мне придется итти на передовую.

— А тут кто?

— Котлярову оставим. А завтра она пойдет. А тебе все время здесь придется быть. Ладно?

— Ладно.

— Я пойду, Тамарка. — Таня встала, помедлила. Милая, горькая улыбка дернула ее губы. — Будем когда- нибудь вспоминать это утро, Тамара. Сядем это такими старушечками–одуванчиками и прошамкаем: «А помнишь?»

— Не хочу быть старушкой–одуванчиком.

— У старости есть тоже свои прелести. — Таня сделала шаг вперед, потом быстро обернулась. — Давай поцелуемся…

— Зачем? — Тамара поднялась и ее красивое лицо выразило испуг.

— До вечера не увидимся.

Они поцеловались. Таня, опустив голову, пошла в подвал. Вдали громыхнуло, и рокот тяжелыми отдаленными звуками долетел сюда от моря. Стреляли у Керчи.

Из подвала, согнувшись под рельсовой балкой, вышел доктор. Провалившиеся его щеки заросли рыжеватым волосом, глубоко запавшие глаза смотрели остро, внимательно и не совсем добро. Приложив ладонь к глазам, он смотрел в сторону Керчи. Опустив ладонь, повернулся, кивнул Тамаре.

— Я сейчас бы съел бутылку кефира, — сказал он, — с сахаром.

— Меня удивляет, почему люди в такие, казалось бы, трагические минуты говорят пустые фразы, говорят не то, что думают. Неужели вы думаете о каком‑то кефире, доктор?

— Конечно, нет.

— А к чему же вы о нем говорите?

— Я думал, вы думаете о кефире…

— Не обижусь. И знаете почему?

— Почему?

— Мне все равно.

— А если сейчас очутиться там?

Доктор указал в сторону Керчи.

— А что там?

— У наших… с нашими… не сидеть в этой проклятой мышеловке.

— Я еще не продумала, — Тамара усмехнулась, но потом посерьезнела, подняла на доктора грустные глаза и уже без тени нарочитой шутливости сказала, — я хотела бы очутиться в Новороссийске.

— Именно в Новороссийске?

— Да… Повидать это место и его, Павла Звенягина.

— А–а-а, — доктор углубился в свои мысли.

— Странное желание?

— Нисколько. Мелинит, или, как там их называют, иницирующие взрывчатые вещества, все эти источники метательной силы не могут заглушить человеческих чувств, — сказал доктор очень серьезно. — Я лично ценю больше Роберта Коха или Сеченова, чем французского химика Бертолле, открывшего секрет взрывчатых свойств хлоратных составов, или инженера Нобеля, научившего мир пользоваться гремуче–ртутным капсюлем- детонатором. Я чрезвычайно жалею, что химия обогнала медицину. Нельзя так, если хотите знать. Зачем изобретать все более и более разрушительную взрывчатку, если у человека попрежнему остается одно сердце, ослабленные легкие, подверженная простуде носоглотка, желудок, ежедневно требующий пищи, чтобы поддержать столь хрупкий организм.

— Пацифист, — сказала Тамара.

— Я не пацифист, миленькая, — строго глянув на нее из‑под очков, заметил доктор. — Но хочу, чтобы эта война наконец‑то разучила кое–кого затевать сумасшедшие драки, которые не укладываются ни в какие кодексы человеческого поведения. Может, меня сегодня или завтра укокошат, как утопили моего коллегу Андрея Андреевича Фуркасова, но нельзя так дальше. Мне кажется, что только большевики разумно решили все эти вопросы, и от них в конце концов будет зависеть проблема движения вперед химии и медицины. Хотя, когда человечество будет отучено от мясорубки, пусть развиваются все виды наук. Даже и химия, если она прыгнет вперед, не страшна… — доктор вздохнул, выпустил воздух через усы и поднялся. — Кофе закипает, девушка. Если вам не трудно будет, нацедите и мне кружечку. Сегодня, очевидно, предстоит адская работа…

Вслед за уходом доктора началась артиллерийская подготовка. Снаряды рвались по всей площади и залетали в море. Тамара схватила ведро с дымящимся кофе и побежала в подвал. У входа на нее наскочила Таня с сумкой через плечо и автоматом.

— Опоздала я, Тамарка, — крикнула она.

— Только началась подготовка. Еще минут сорок в твоем распоряжении. Переждала бы, Таня.

— Пусти, родная.

Таня почти оттолкнула ее и выскочила наружу. Где‑то близко упал снаряд. Взвился вихрь земли, золы и щепок. Не выпуская из рук ведра, Тамара прильнула к стене. Горячее ведро обжигало ей колени. Только не упустить бы, не разлить кофе. Переждав вихрь, она быстро распахнула дверь и вбежала в подвал. Навстречу ей попался доктор в халате.

— Французский химик Бертолле напугал? — на ходу спросил он.

— Начали… там начали…

— Заметно и невооруженным глазом.

Сверху гудело, трясло. С расшатанных креплений осыпалась земля. Раненые стонали, бредили. Тяжелый устойчивый запах нечистого тела и лекарств держался в сыром подземелье.

— Сестра, — орал кто‑то требовательно. — Воды!

— Воздуха!

— Пустите меня!

В подвал вносили новых раненых, обсыпанных землей, черных, с оскаленными от страдания ртами. Доктор ампутировал руку сержанту, лежавшему, крепко стиснув зубы. Сержант не кричал, никого не ругал, хотя операцию делали без наркоза. Доктор ворчал на Надю Котлярову, помогавшую ему, и по временам тихонько приговаривал: «Бертолле, Бертолле…»

Атака снова пришлась на левый фланг. Геройски сражавшиеся красноармейцы полка Степанова вынуждены были отойти на двести метров. Букреев бросил на помощь Степанову еще полуроту своих моряков. Положение не изменилось. Немцы подвозили десантные группы на танках в самую гущу боя. К двум часам дня на позиции батальона двинулись свежие пехотные части немцев.

Сто пятьдесят моряков приняли ожесточенную атаку и с большими потерями для противника отбили ее.

Стреляли артиллеристы с Тамани по высотам, по приозерным складкам. Корректировщики лежали у своих раций оглушенные, окровавленные и передавали цели на Большую землю.

Незадолго перед атакой Букреев встретил спешившую в роту Рыбалко Таню. Путь ей преградил завал. Подниматься было опасно, так как участок простреливался пулеметчиками. Пока Манжула разделывал проход в завале, Букреев поговорил с Таней. На прощанье она подала ему руку и сказала с хорошей своей усмешкой: «Не обращайте внимания на мой маникюр».

Встреча произошла час тому назад. И вот она тяжело ранена. Манжула и Горбань несли ее. Таня сидела на их скрещенных руках, сразу ставшая какой‑то маленькой.

— Ножки мои, ножки, — шептала она, покусывая губы, чтобы не разрыдаться.

В школе с нее сняли сапоги, разрезав их. Обнажились ноги, розовая кость перебитой голени, кровь.

Доктор, осмотрев раны, неутешительно покряхтел:

— Не повезло, — сказал он Букрееву, — перебили обе ноги. Такая несуразность.

Надя Котлярова прикрыла подругу простыней, отвернулась. Ткнув ее пальцем в спину, доктор строго сказал: «Нельзя, нельзя». Потом у кадушки, куда сбрасывали использованные бинты и вату, вымыл мылом и щеточкой руки.

— У меня самого такая же на фронте. Помните, я говорил вам?

— Ее можно вылечить? Таню?

— Вылечить? — доктор протер очки, и на Букреева глянули увеличенные стеклами глаза. — Где вылечить? Когда?

Букреев наклонился к Тане, прикоснулся к ее лбу.

— Я поправлюсь, Николай Александрович?

— Поправитесь, Таня.

— Пока не расстраивайте его…

— Обещаю.

— Спасибо.

Белое пятно простыни, кадушка с бинтами и сырые, липкие ступеньки подвала. Кто‑то толкнул его у выхода и даже, кажется, обругал. Небо было затянуто дымом.

Он прошел по дворику школы, где когда‑то бегали беззаботные, перепачканные чернилами дети. Букреев не обращал внимания на посвистывание осколков. Откинув фуражку на затылок и расстегнув ворот, он думал только о Тане.

Любовь? Возможно. Но если есть чистая любовь, то это была именно она. Она помогала ему в тяжелых испытаниях. Букреев только сейчас понял, что он все время невольно старался быть мужественным и необычным, чтобы поймать одобрительный взгляд ее серых вдумчивых глаз. Она частенько наведывалась в кубрик компункта, и ее приходы были неизменно приятны его сердцу. Теперь она уже не могла притти, уже не было ног. У нее не было ног! Как ее вывезти отсюда? Может быть сообщить Курасову, но она просила ничего ему пока не говорить. Пусть горе наступит для него днем позже.

Холодное море било в берега. Скрученные волны набегали и снова мчались обратно, таская и обгладывая камни. Вечные, надоедливые волны. Тамани не было видно. Ветер словно раздробил и развеял те наши берега. Оттуда стреляли батареи поддержки.

В кубрике не было Батракова. Букреев знал, что сейчас он сражается как рядовой. Вот так и свалится, когда придет его час, придавив своим телом натруженные руки.

Командир дивизии больше не требовал поддержки. Бой шел везде, и везде нужны были люди. В сумерки немцы предприняли огнеметную атаку. Жидкое пламя, выброшенное стволами десятков ранцевых огнеметов, сжигало травы, обугливало трупы. На людях загоралась одежда и ее тушили, бросаясь в жидкую грязь на дно траншеи. Задыхались в дыму, срывали и выбрасывали обгоревшие куртки, но отбивали атаки, и никто не ушел, никто не струсил, не подвел товарищей…

 

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

В декабрьское утро, когда от приморских отрогов еще падали тяжелые и холодные тени, командующий объезжал десантные войска, укрепившиеся на плацдарме северо–восточной Керчи. Цепкий и сильный Виллис взбирался по крутым дорогам, прижимаясь к скалам, осторожно ныряя в свежие воронки, не засыпанные еще саперами, и выпрыгивал снова на дорогу.

В это раннее утро командующего видели на артиллерийских позициях, где, подняв длинные стволы с ажурными дульными тормозами, подготавливались к стрельбе уральские пушки–гаубицы, переправленные ночью с Чушки; его видели в траншеях пехоты, пробитых у русла речки на окраине Керчи; у полевых кухонь за развалинами крепости Еникале. Везде, где бы он ни находился, с кем бы и где ни беседовал, его внимание, его слух обращались туда, где сегодня за высокой грядой Митридата непривычно молчала Огненная земля.

Противник обычно начинал с десяти. Но сегодня гораздо раньше срока стартовали пикировщики Кессельринга и навстречу им полетели истребители воздушной армии Вершинина, завязавшие бой над степью за Акмонаем. К аэродромам врага были посланы «Петляковы», и где‑то в небе гудели возвращавшиеся с Дуная дальние бомбёры.

В окопах, на пристани, на аэродромах, у артиллеристов знали, что начался штурм Огненной земли. В глазах людей командующий читал обращенный к нему вопрос: «Как же быть?» Этот молчаливый вопрос казался ему упреком и заставлял его недовольно хмуриться и придирчиво относиться к мелким неполадкам. В дурном расположении духа он возвратился на командный пункт — небольшой, под железной кровлей дом, стоявший на возвышенности, правее причалов у Опасной. Выходя из машины, генерал почувствовал боль в пояснице, хотел остановиться, размяться, но, заметив его, уже замерли офицеры и рядовые, находившиеся у штаба. Генерал подбросил руку к козырьку и, не глядя ни на кого, прошел на крылечко.

Дом штаба с двух сторон, обращенных к противнику, был одет глухими, вровень с карнизами, стенами из дикого камня, усиленными брусовыми подпорами. С домом соприкасалась крыша подземного салона–убежища, накатанная бревнами и рельсами и поверху замаскированная дерном и маскосетями. Во дворе были отрыты щели полного профиля для укрытия при воздушных налетах и активном артиллерийском обстреле.

Командующий прошел к себе в кабинет, снял плащ и фуражку и, быстро поглаживая голову, присел к столу.

Адъютант — высокий черноватый подполковник с туго застегнутым воротником кителя, вошедший вместе с командующим, с учтивой предупредительностью ожидал приказаний генерала. Адъютант видел багровую, в крупных складках, шею командующего, коротко остриженные волосы и небольшую не по фигуре руку, прикрывшую приготовленные для просмотра бумаги. Сверху лежала расшифрованная радиограмма–сводка полковника Глады- шева. Командующий достал очки, заправил за уши роговые дужки.

— Попросите сюда начальника оперативного отдела, — не оборачиваясь, приказал он своим хрипловатым голосом.

Адъютант вышел. В приемной послышались негромкие голоса, осторожное шарканье подошв. Командующий не обращал внимания на эти посторонние шумы и вдумывался в скупые строки донесения. По личному опыту ему было хорошо известно, что значило для людей, занимавших площадь в пять квадратных километров, донесение: «Снова потеснили на двести–триста метров». Когда‑то также неумолимо уменьшалась севастопольская земля, и воспоминания о тех ушедших днях сейчас не оставляли его. «Букреев отдал на восстановление положения двести человек». Вчера Мещеряков, разговаривая по телефону, намекнул, что, пожалуй, можно будет разрешить десантной группе Гладышева самостоятельно прорвать блокаду. Но как прорваться! Оперативные сведения о противнике, обложившем Огненную землю, аккуратно подкалывались вместе с донесениями «оттуда». Соотношения сил изменялись с каждым днем. У Гладышева таяли и люди и территория, а у противника за последние сутки появились еще две новые гаубичные батареи, танковая рота и свежая команда, сформированная, по данным контрразведки, из немецких матросов, обслуживавших феодосийский порт.

Из окна был виден узкий, всегда задымленный язык Чушки, пролив, косо расчерченный белогривой волной, и мачты подвесной дороги, перетянутые сюда с перевала Небержет. Канатка поможет доставлять сюда боеприпасы, чтобы не загружать понтоны и катера. Все накапливалось, но с каким трудом! Все до последнего гвоздя, как говорится, нужно тащить сюда водой на этот небольшой кусок земли, завоеванный кровью людей, первыми форсировавших с Тамани Керченский пролив.

Несколько минут до прихода начальника оперотдела командующий мучительно думал, не поднимаясь из‑за стола. Он чувствовал почти физическую тяжесть, пенимая, что сейчас от него зависит судьба смелых людей, посланных им на Огненную землю. Он говорил с ними перед посадкой на суда, и они ждут сейчас от него поддержки. Нельзя рисковать кораблями, артиллерией, нельзя разрешить безрассудную операцию. Оставить сражаться? Люди сгорят в неравной борьбе. Что же делать? Вчера маршал сказал: «Мы наступаем!»

Выход только в наступлении. Так думает и маршал и член военного совета, так думают на ФКП. Для защитников Огненной земли наступать — это прорваться к главным силам. Но осилят ли они?

Дверь отворилась и, мягко ступая по ковру, вошел полковник с усталым худощавым лицом и настороженным взглядом. У начальника оперативного отдела установились правильные служебные отношения с командующим еще с моздокского степного фронта, отношения взаимного уважения и постоянного такта. Сегодня решался щекотливый вопрос, и полковник понимал душевное состояние командующего.

Левый фланг советско–германского фронта, в перспективе нацеленный на Балканы, держался под пристальным, неослабевающим вниманием Ставки. Начальник оперот- дела, присев у стола, высказывал свои соображения с осторожностью, выбирая из своего предыдущего военного опыта то, что могло при вынесении решения пригодиться сейчас. А решение об Огненной земле, хотя дело касалось небольшого числа людей, не относилось к ординарным вопросам, разрешаемым в штабах крупных воинских соединений. Кто‑то недавно выразился, что бойцы Огненной земли были людьми государственного масштаба. Правительство наградило многих из них орденами, а некоторые были представлены к званию Героев Советского Союза. Только среди «букреевцев» — тринадцать Героев Советского Союза. Солдаты и матросы и их офицеры, находившиеся на Огненной земле, выполнили одну из основных задач генерального наступления — показали пример форсирования водных преград, лежавших на трудном пути наступающей Красной Армии.

Стояла одна задача, предрешенная всем ходом событий, — наступать.

Командующий соединился по бронепроводу с Мещеряковым. Контр–адмирал в этот час находился в районе Сенной, в дивизионе Курасова, куда прибыл вместе с Шагаевым из Тамани. Мещеряков сообщил дополнительные сведения об Огненной земле. «Провианта нет. Вчера выдержали огнеметную атаку. Количество тяжело раненых увеличилось почти вдвое».

— Они могут прорваться, Иван Сергеевич?

— Единственный выход. Пустите вперед моряков, букреевцев. Только как быть с тяжело ранеными…

Закончив разговор с Мещеряковым, командующий глотнул из стакана чай, крепкий чай с сахаром.

В выжидательном, прямо устремленном взгляде полковника не было вопроса. Все было ясно. Сейчас нужно только оформить решение — вывезти раненых. Снова ответственность перед страной, перед семьями, женами, матерями и отцами, невестами и возлюбленными тех, кто должны беспрекословно выполнить его приказ.

— Уточним еще раз положение, — сказал командующий.

Положение Огненной земли известно, определено, вычерчено на штабных кальках. Полковник знал, как решение, созревшее в мыслях, превращается в неумолимое слово — п р и к а з. Он отвечал так, как будто все докладывал впервые. Командующий ходил по комнате, заложив руки за спину. Поскрипывали подошвы сапог. Он остановился у окна, внимательно прислушался. До его слуха дошел все нарастающий гром. Значит, Огненная земля еще держится. Было восемь часов. Штурм начался на два часа раньше обычного.

— Там нет пещер Севастополя или хотя бы таких гор, которые вначале нас сюда не пускали, а теперь помогают нам, — сказал командующий.

Отсюда были видны голые скалистые возвышенности и дорога, вырезанная в круто падающем взгорье. По дороге, под обстрелом гаубичных батарей, расположенных у Феодосийского шоссе, поднималась колонна грузовиков. Командующий наклонился к столу, не сгибая колен, положил на стол руки и смотрел на подвинутую ему кальку, испещренную условными знаками.

— Они должны сами прорваться, — сказал командующий. — Поставьте Гладышеву такую задачу… Прорваться. Захватить вот эти высоты, Митридат, причалы. И тогда мы от Чушки и наших крымских переправ пошлем и войска и корабли. Выполнение поставленной задачи в деталях предоставим Гладышеву. Ему там, на месте, видней. — Командующий приподнялся и посмотрел на полковника из‑под нахмуренных бровей. — В шифровке укажите — все вышедшие к главным силам будут награждены боевыми орденами. Все без исключения…

Отпустив полковника, командующий задумчиво загляделся на пролив, забеленный штормовой пеной, и на далекий срез открытого моря, будто зажатого между двумя гребнями гор.

Стреляли зенитки Чушки: очевидно, переправу опять беспокоили самолеты. По дороге к маяку поднимались тупоносые грузовики–фургоны, а ниже, возле стоявшего у обрыва домика, солдаты носили ведрами воду и ящики. Там же стоял «газик» заместителя начальника административно–хозяйственной части — суетливого, но делового подполковника, любившего хорошо поесть, щеголевато одеться и покуражиться над подчиненными ему из хозяйственных рот людьми.

На скамеечке, под деревцом, сидел пехотный офицер и внимательно пересчитывал деньги, вынутые им из сумки- планшета; два шофера курили у машин и хохотали. По тропке, от ветгоспиталя поднимался на белоснежном прихрамывающем полуарабе начальник ветгоспиталя полковник ветслужбы — самоуверенный и недалекий человек, на которого уже неоднократно жаловались подчиненные ему офицеры. Полковник проезживал полуараба под окнами командующего со специальной целью лишний раз попасться на глаза генералу.

Отведя взгляд от всадника, горячившего коня неумелыми покалываниями шпор и туго выбранными поводьями, командующий снова глядел на море, на далекие берега Тамани, плохо различимые отсюда. Ветер усиливался; погромыхивал лист железа, и схваченные с дорожки камешки и песок застучали по крыше. Генерал посмотрел на часы. Его, вероятно, заждались. Надо итти завтракать. Медленно закрыв папку с бумагами, командующий осмотрел себя в настенное зеркало и остался недоволен своим внешним видом, набрякшими веками, синими прожилками на щеках и каким‑то нездоровым, припухлым лицом. Он вздохнул и вышел из кабинета. В коридоре, у входа в салон, стоял часовой — бравый гвардеец в короткой шинели английского темнозеленого сукна. Часовой «по–ефрейторски» взял на караул и впился в генерала голубыми, на выкате, глазами. Командующий внутренно одобрил и выправку гвардейца, и броско сделанное «на караул», и это русское белобрысое лицо, сочетавшее в себе и уважение к начальству и гордость самим собой.

Командующий опустился вниз по крутой лестнице, освещенной электрическими лампочками.

Постепенно уходили шумы орудийной стрельбы, запахло отсыревшим неокрашенным деревом и еле уловимой плесенью подземелья. Кто‑то в салоне играл на пианино и очень фальшивил. Командующий, любивший хорошую музыку, поморщился и вошел в салон. От пианино поднялся полковник.

— Немного побренчал, товарищ генерал армии, — сказал полковник.

За стол усаживались тихо. Разноголосый говор, стоявший здесь до прихода командующего, прекратился.

В небольшом помещении салона стояли кровать и диван. На стенах, обшитых неокрашенными хорошо пригнанными досками, висела картина с деревенским пейзажем и карта советско–германского фронта. Одну стену занимало фальшивое венецианское окно, прикрытое занавеской. К салону примыкала кухня, куда было прорублено окошечко для подачи пищи. Из кухни доходили запахи пищи и приглушенные голоса прислуги, а в полуоткрытую дверь, ведущую в прикухонный тамбур, виднелись ступеньки второго, запасного хода, выводившего на площадку, противоположную фасадному дворику, откуда открывался вид на горы, Еникале и лощину, занятую ветгоспи- талем и резервными войсками, ископавшими землянками все склоны гор. Свежий воздух поступал сейчас не через вентиляционное устройство, а через эту полуоткрытую дверь. Но вместе со свежим воздухом доносились приглушенные подземельем звуки канонады, ближней — с плацдарма, более отдаленной — с кордона и Батарейки — с Тамани и устойчивый, нервирующий гул артиллерийского штурма — «оттуда».

Молчание за столом нарушалось только тихими вопросами обслуживающей салон пожилой женщины и стуком ножей и вилок. Командующий знал, что положение Огненной земли является предметом разговоров и обсуждений во всех сферах фронта. Сидевшие с ним, конечно, хотели бы узнать, что решено наверху. В конце завтрака, после коротких, малозначащих вопросов, командующий внимательно оглядел всех и негромко сказал:

— Я приказал им наступат ь…

И все присутствовавшие в салоне поняли, к кому относилось слово: «им».

 

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

— Командующий приказал выходить к главным силам, к Керчи, — сказал Гладышев, внимательно изучая вызванного им Букреева. — Вот радиошифровка.

Букреев, сняв свою морскую потрепанную фуражку, затянутую маскочехлом, провел ладснью по зачесанным назад волосам. Белые нити, незаметные раньше, увидел полковник в волосах комбата. Расшифрованное и написанное карандашом на серой оберточной бумаге приказание командующего Букреев сжимал пальцами, черными от въевшейся в кожу копоти и сплошь в заусеницах.

— Понятно?

— Понятно, товарищ полковник. Но… Как быть с нашими ранеными?

— Раненые пойдут с нами.

— А тяжело раненые?

— Надо смотреть правде в лицо, — сказал Гладышев, — что мы можем сделать с тяжело ранеными? Нести их на плечах? Нужен стремительный бросок, штурм на прорыв.

Букреев молчал.

— Тяжело раненых, тех, кого не успеем вывезти морем, придется нести. А как мы сумеем вывезти морем? — полковник прошелся по блиндажу, уперся в стенку, вернулся.

Дежурный радист, принимавший радиограмму, настороженно посмотрел на него и снова принялся за свое дело.

— На берегу валяются старые шлюпки, — сказал Букреев, — мы не чинили их, чтобы не давать повода, не соблазнять…

— Шлюпки дырявые. Их побило и осколками и камнями. Их, очевидно, нужно, как это там у вас, у моряков, делается, — конопатить, смолить? А чем их конопатить и смолить и когда? Я поручил Степанову выискать все, что может послужить переправочными средствами. Но ведь это все паллиатив…

— Бутылка с «каэс» против танка тоже паллиатив, — осторожно сказал Букреев. — Однако пользовались и… помогало. Вообще подумайте. Но… думайте недолго. В нашем распоряжении меньше суток, если только противник даст нам эти «меньше суток». Потом, чтобы переправлять тяжело раненых, нужны опять‑таки опытные моряки. А нам дорог каждый человек для выполнения боевой задачи. Прорывать придется вам, морякам. Мои красноармейцы втрое больше выдержали атак за эти дни… Большие потери… А оставшиеся в живых так поизносились… — Полковник твердо, будто досадуя на какую‑то допущенную им слабость, сказал: — Приказ командующего пока объявите вашим офицерам, а детали операции обсудим сообща.

…Офицеры батальона, собранные Букреевым на компункте, мало походили на прежних геленджикских молодцов, любивших пошутить. Офицеров оставалось немного. Многие погибли или временно выбыли из строя.

После дневного напряженного боя офицеры пришли из траншей какие‑то обугленные, взвинченные. Они пили воду, нервно пересмеивались, а потом сразу замыкались и притихали. Степняк прищурил глаза, откинулся спиной к стене. Казалось, он спит. Из‑под шапки у него по вискам и лбу скатилась черная струйка пота. Рыбалко зубами потуже затягивал бинт на руке, перевязывая «пустяковую» рану.

Никто еще не знал причины сбора. Вечерами обычно подытоживались результаты дня, и заснувший Степняк, вероятно, рассчитывал, что и сейчас будет такой же разговор. Его роль теперь была невелика, так как пульрота давно была расформирована и, по шутливому выражению Рьгбалко, Степняк теперь как командир роты ничего не стоил.

Но когда Букреев объявил о том, как будет с тяжело ранеными, Степняк открыл глаза.

— Мы так всегда поступали, — сказал он медленно и провел кулаком по запекшимся губам.

— Как должны поступить мы в данном случае?

— Биться до конца.

Степняк встал, схватился за ослабленный пояс, туго подтянул его и долго не мог попасть острием пряжки в нужное отверстие. Руки его дрожали, и он старался сдержать гнев. Букреев отлично понимал его состояние, понимал и свое трудное положение. То, о чем предупреждал Тузин, случилось. Рыбалко горячо поддерживал Степняка.

— До конца? Но наш конец — выигрыш для немцев, — ответил Букреев, стараясь не быть резким^.

— Вы слышали, как погибал один наш военный корабль у Констанцы, товарищ капитан? — проговорил Степняк. — Ребята не покинули своих раненых друзей, никто не ушел. Они отстреливались до последней минуты. Они вели себя, как матросы «Варяга». Они, утопая, махали бескозырками и ушли с кораблем на дно моря. Но мы их помним и чтим…

— Но гибель корабля со всем экипажем все же выгода для противника? — попрежнему испытывая товарищей, спросил Букреев.

— Пусть так, — твердо отрезал Степняк. — Но самим уходить нельзя, оставив раненых товарищей.

Перед мысленным взором Букреева встала картина, как будто навсегда застывшая в его зрительной памяти. Розовая раздробленная кость голени и ее, танины, пальцы, теребившие полу ватника. В подвале школы могла также лежать и его жена или сестра… За будущий покой всех приняла страдания эта женщина. Степняку было легче, так как он отвечал только перед собой, перед своей совестью.

— А если невозможно будет захватить с собой тяжело раненых, — тихо сказал Букреев. — И если невозможно будет всех отправить на Тамань. Погода тяжелая… И не на чем…

— Тогда нужно защищаться до конца.

— Самим наверняка стать добычей врага?

— У нас есть для себя личное оружие, товарищ капитан.

— Застрелиться?

— Хотя бы.

— Как думают остальные офицеры?

Наступило тягостное молчание и никто не хотел встречаться со взглядом командира батальона. Все знали, что этот обычно сдержанный человек шутить не любит и может пойти наперекор всему, чтобы заставить выполнить свою волю.

Порывистый Курилов поддерживал Степняка и молча сжал его руку, вызывающе глядя на комбата. Командир второй роты Захаров, плотный, широкогрудый морской офицер из бывших инженеров–нефтяников, понимал Букреева очень хорошо, сочувствовал ему, но все же симпатии свои в этот момент должен был отдать опять‑таки Степняку. Захаров старался попасть в тень своим большим курносым лицом, чтобы не встречаться глазами с командиром батальона; тут ему изменила обычная храбрость. Присутствовавший на собрании офицеров Линник также был на стороне Степняка и Рьгбалко.

— Разрешите мне, — сказал Батраков, подняв свои светлые глаза. — У нас сравнительно много тяжело раненых, и мы не можем так, просто, оставить их на произвол судьбы. У нас в одной только школе вместе с армейцами, пожалуй, наберется полсотни, а то и больше раненых, которые не могут двигаться без посторонней помощи. Если бы мы имели дело с честным противником, можно было бы оставить командованию противника письмо, поручить раненых своему медперсоналу. Но так, на беду, писали только в старых романах. Где‑то я читал такое… Против нас немцы, а они вырежут всех наших… Вот что тяжело.

— Разнесут, — поддержал его Рыбалко, — порежут…

— Что же делать? Как поступить, товарищи? — Батраков подернул плечами. — Может быть командующий прикажет выслать катера, вывезем тяжелых, а тогда и на прорыв. А пока удержимся.

— Правильно! — воскликнул Степняк, ловивший слова замполита, шевеля пальцами, будто проверяя каждое из них наощупь.

Выступление замполита, казалось бы занявшего какую‑то половинчатую позицию, было продиктовано исключительно опытом и хорошим знанием собравшихся здесь офицеров морской пехоты. Слова Батракова, произнесенные тихо, вдумчиво, в противовес бурным высказываниям Степняка, разрядили атмосферу. Степняк теперь виновато поглядывал на Букреева, может быть досадуя на слишком резкий тон своего выступления. Рыбалко тоже был смущен. Теперь последнее слово принадлежало комбату.

Букреев поднялся. За ним, гремя оружием, поднялись все, сразу же заполнив тесный кубрик.

— Я поставлю в известность командира дивизии о принятом вами решении, а он снесется с командующим. Отправляйтесь по своим местам, товарищи.

Кубрик опустел. Степняк нарочито замешкался у входа.

— Товарищ капитан, можно обратиться?

— Говорите.

— Ваше мнение, товарищ капитан?

— Я его высказал.

— Но вы решили передать комдиву наше решение, а не ваше…

— Меня, знаете ли, товарищ Степняк, пятнадцать лет учили безусловному выполнению приказаний. В этом я видел отличие армии от завкома, месткома или провинциальной ячейки Осоавиахима.

— Вы меня извините, товарищ капитан, я не хотел вас обидеть… Я сказал то, что хотел, но может быть не так… не в удачной форме. Как тяжело покинуть своих друзей, покинуть из‑за того, что они были храбры, не щадили своей жизни. И вот… мне показалась странной постановка вопроса о раненых… Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли.

По выражению глаз, окруженных удивительными, какими‑то девичьими ресницами, по дрожи в голосе и внутреннему порыву, сдерживаемому только усилием воли, Букреев почувствовал искренность Степняка и понял его как бы вторично. Сейчас, оставшись наедине, говорили два человека, говорили просто и откровенно. Сейчас Букреев мог объяснить ему свое душевное состояние, поведать свои мысли, не стесняя себя своей ролью старшего начальника, не думая о том, что его высказывания, будучи неправильно истолкованы, могут повлиять на характер решения. Букрееву хотелось самому оправдаться как человеку, чтобы никто не мог обвинить его в жесткости, в пренебрежении к раненому солдату. У Букреева всегда находились свои горячие возражения против тех, кто думал только о живых и здоровых. Он ненавидел подобного рода ничем не оправданное жестокосердие и без обиняков объяснялся со Степняком, чувствуя, что тот в данный момент его поймет, правильно истолкует его мысли. Степняк ушел от Букреева взволнованный и примиренный.

Букреев позвонил командиру дивизии и несколько сбивчиво рассказал ему о результатах совещания.

Командир дивизии потребовал формулировки принятого решения и обещал срочно снестись с командующим. После разговора с Гладышевым Букреев как бы снова вернулся в определенный мир, подчиненный суровым уставам войны, и все вокруг снова приняло привычные формы. Продиктовав дежурному радиограмму на имя командующего и поручив передать радиограмму по телефону на КП дивизии, Букреев вышел вместе с ординарцем. Кулибаба закрыл за ними железную дверь НП.

Густая темнота, какая бывает только на юге при затянутом небе, поглотила все. Букреев спустился по ступенькам запасного хода.

Волны шумели у берега, и в воздухе носился мелкий рассыпчатый дождь прибоя.

Букреев разыскал Степанова на прибрежной окраине поселка, возле домов, куда были стянуты лодки и большие чаны — перерезы, где рыбаки обычно просаливали паровой улов. Майор и несколько красноармейцев на- ощупь — факела не зажечь — проверяли эти подручные переправочные средства. Сюда же подвесили паклю: два человека, сидя в чанах, стучали обушками, законопачивая щели.

— Хорошо, что пришел, Букреев, — сказал майор. — Представь себе, мои орлы уверяют, что на этих бочках можно переплыть пролив.

— По тихой погоде?

— По тихой погоде и на топоре переплывешь. Надо форсировать пролив при подручной погоде. Какие лодки, такая и погода. Я только что решил испробовать. Сел это я в бочку, взял весло, столкнули меня в воду, кипит, колотит. Выбросило меня через минуту вместе с перерезом на берег и еще в добавление ко всему чуть голову не проломило.

— Вот видишь…

— Ничего покамест не вижу. Меня выбросило потому, что проводил испытания, а не всерьез. А когда попал бы в безвыходное положение и стоял бы вопрос: либо жизнь, либо смерть, ушел бы через пролив и на бочке. Тогда и силы и уверенности и, самое главное, смекалки прибавляется. Вот только руки порезал. На обручах ржавчина отложилась! Кустами, кристаллами.

Надо ее чем‑нибудь снять, чтобы ребята не пострадали. Прикажи‑ка ты своему Манжуле, пусть своим морским умом моим сухопутчикам поможет, а мы вот тут, где меньше дует, покалякаем.

После ухода Манжулы они укрылись от ветра за стеной турлучносо домика. Здесь ветер был слабее и можно было говорить, не надсаживаясь от крика.

Степанову уже стало известно от комдива решение офицеров батальона. Он говорил Букрееву об офицерах батальона.

— Я их знаю, у них имеется все, что отличало и твоего Баштового. Эмоции! На одних эмоциях воевать нельзя. Иногда, к великому сожалению, приходится эти свои эмоции так прижать, что они запищат. Эмоции после войны, а сейчас — приказ. Нужно быть очень смелым и солдатски устойчивым, чтобы выполнять казалось бы невыполнимые приказы… Вот погляжу я на нас самих… Странно. Немцы уже на окраине. К ним улицей можно пройти, как к куме в гости, а два чудака, из коих один майор, а второй заслуженный капитан, готовят какие‑то бочки, чтобы раненых эвакуировать. Через пять лет, со стороны может быть приглядятся, скажут, не было такого. А? Придумают может быть более чудесные выходы из нашего положения. Ха–ха–ха… — майор хрипло рассмеялся и закашлялся.

Ракеты взлетели над буграми и сюда доходили сухие выстрелы ракетных пистолетов. Бугры обливались прозрачным, мертвым светом, а потом как будто таяли в чистом черном воздухе. Невдалеке слышался рокот моторов, треск слишком перегазованных глушителей. Вероятно поближе к передовой немцы подтягивали артиллерию или танки.

…И наверху, по буграм, и внизу, по берегу, в тяжелых простудных глинищах и зимних песках лежали красноармейцы, решившие драться до последнего. Они приготовились ко всему. В упорстве их чувствовалось прежде всего сознание своей великой мощи. Красноармейцев не видно сейчас и не слышно. Загадочна тишина траншей. Вот сильнее засвистел ветер. Заскрипело дерево, а у берега монотонно стучал обушок, с уверенной настойчивостью врываясь в раскатный шум моря.

Опять взлетела ракета. Осветилось голое дерево, его странно–серебристый ствол, и белые стены домов на взгорье.

— Хорошие у меня ребята, — сказал Степанов, близко — наклонившись к Букрееву. — Ведь, казалось бы, по краю глубоченного оврага ходим на одной ножке, комар крылышком собьет. А никто не скулит. Выберется минута свободная, и пошла шутка, а то еще вприсядку пробуют. Послушаешь их невзначай, что за разговоры! Мечты! Вроде не бородачи, а девушки. Все обсудят. И что раньше было, и что в настоящее время, что им в будущем предвидится. Оригинальный народ, Букреев… У тебя курить тоже нечего. Нудно без табачку. Возьму бумажку и кручу и верчу ее в руках. А где‑то, сравнительно недалеко, какие табаки! Тюками лежат в папушах. Да и резаного сколько хочешь. Немец безусловно всего не сумел вывезти. Начнем двигаться в глубь полуострова, обязательно запасусь крымским табачком.

Степанов, не дождавшись ответного слова собеседника, замолчал. Бесшумно приблизился Манжула. Он остановился в двух шагах от офицеров.

— Что‑нибудь годится, Манжула?

— Шлюпки пойдут, товарищ майор.

— Б арка з?

— Барказ подремонтировать надо, товарищ капитан. Дырявый. До Тамани не дотянет.

— А бочки?

— На них можно попробовать. Посуда остойчивая.

— Лады, — сказал Степанов, — красноармейцев я своих оставлю. Они‑то и помогут, громко выражаясь, экипажам этих самых вновь изобретенных нами судов. С вашего разрешения, мы с Куприенко удалимся.

Майор попрощался, подозвал Куприенко, работавшего вместе с красноармейцами, и пошел вверх, над дворами.

Осмотрев перерезы, Букреев возвратился на свой командный пункт, думая застать Батракова. Но его не было.

Приближались бомбардировщики, налетавшие сегодня пятый раз. Ровный гул моторов как бы проник в самое сердце Букреева как новое, тягостное предупреждение. Бомбардировщики заходили от Митридата, по другому курсу. Все ближе раздавался их тяжелый рокот. В амбразуре были видны яркие, остро отточенные иглы трасс. Пулеметы открыли огонь по самолетам с новых, береговых позиций.

Взрыв. Кубрик тряхнуло. Хлопнула и зазвенела дверь. На пол слетели телефонные аппараты, коптилка.

Дежурный—бывалый мичман, отброшенный взрывом к Букрееву, ударил его всей тяжестью своего тела и видимо инстинктивно, чтобы за что‑нибудь удержаться, охватил его руками у пояса.

Снова взрыв и вихрь. Кубрик качнуло. В голове Букреева шумело, и темнота наполнилась едкой гарью. Надо было скорее зажечь огонь и рассеять этот могильный мрак. Надо проверить проводку, поднять телефонные аппараты.

— Давайте скорее, чорт вас забери! — заорал Букреев, отдирая от себя руки мичмана.

Мичман пополз по полу, поднял аппараты, и в его пальцах запрыгал огонек спички.

— Кажется, пронесло, — сказал мичман, — бетон лопнул, смотрите.

— Соединитесь с подразделениями…

Квадраты их Малой земли 'были расчерчены просто чутьем, и он почти безошибочно мог по звуку определять место поражений. Юнкерсы повесили «лампы» и сбросили с прицельной высоты бомбы на компункт и на поселок. В сторону расположения армейской пехоты связь оборвалась. Манжула, захваченный взрывом на НП, стоял у стенки, пошатываясь и вытирая рот ладонью.

— Ты ранен, Манжула?

— Ничего, ничего, товарищ капитан, — сказал ординарец. — Я выйду, дыхну. Можно?

— Выйди… выйди…

Манжула повернулся, шагнул к двери, лязгнул засов.

Свежий, холодный воздух ворвался в блокгауз.

И в это время Букреев увидел силуэт «комиссара», автомат, приложенный к груди, и глубоко надвинутую фуражку. Он стоял, прислонившись к двери, какой‑то неестественно маленький, с темными впадинами глазниц. На Букреева смотрели два внимательных, настороженных глаза. И вот, не только по внешнему его виду, но и по ощущению страшной тоски, сжавшей сердце, Букреев понял все.

— В школу? — спросил он, не поднимаясь и не делая никаких движений.

— Да…

Букреев ничего не расспрашивал и вышел наружу.

В поселке горели дома. Растрепанные ветром клочья дыма носились, как чудовищные птицы. Ему показалось, что по земле пронеслись тени бомбардировщиков. Вся планета будто пылала и крутилась, и космические вихри разносили огонь и смерть. Со стоном рвались снаряды. Ветер пронизывал. Гудело и ревело обозленное море.

И несмотря на ветер, на брызги волн, почти достигавших вершины, Букрееву было душно. Хотелось сбросить куртку, так рвануть пуговицы гимнастерки, чтобы сразу подставить все свое задыхающееся тело ветру и брызгам.

— Вас просит комиссар, товарищ капитан, — настойчиво проговорил Манжула.

— Комиссар?

— Звонил старший лейтенант Рыбалко, товарищ капитан…

— Ты знаешь, Манжула, мне что‑то плохо… Опять…

Манжула поддержал командира.

— Рыбалко просит поддержки, его атаковали, — сказал Батраков. — Я звонил в полк. Степанов обещал отдать обратно двадцать пять наших…

— Хорошо…

— Есть счастливая возможность вырвать у них Кондратенко. Что с тобой?

Батраков подскочил к Букрееву, и тот опустился на его руки.

Опять оно..

.Кровь как будто покидала его тело, холодели конечности, легкие хватали каждый грамм кислорода. Бессильная злоба против самого себя, против недуга подняла его, но только на одну секунду, а затем он, стиснув зубы, опустился и лег на спину. Ординарец расстегнул воротник, ослабил снаряжение, вытащил из карманов запалы гранат, письма, газету, где был описан его подвиг и где он всенародно назван был Героем.

— Газету оставьте… Ну, что вы меня выпотрошили.

— Потом положим все, товарищ капитан.

Манжула откупорил пузырек с лекарством и приложил кружку к губам Букреева. Эфирное масло и еще что‑то знакомое, освежающее.

— Откуда это у тебя…

— Она, еще тогда принесла.

— Кто она?

— Главстаршина Иванова.

Главстаршина Иванова — и только. Сегодня при атаке немецких пикирующих самолетов убита на крымской земле главстаршина Иванова — и только. Так были убиты капитан третьего ранга Звенягин, сержант Котляров, лейтенант Шумский и сотни других.

Нужно смотреть на все проще. Сжиматься, темнеть, как корень, становиться вот таким, как Манжула, но никто не должен догадываться о твоих муках. Никто не должен знать, что тебе тоже бывает худо, и даже Степняк не должен был знать, как горька для него была самая мысль о невозможности вывезти всех раненых.

 

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

Светильник играл тенями на стенах, на потолке. Липкая копоть оседала на руки, цеплялась за волосы и подрагивала. Может они в последний раз видят этот мирный огонь, непохожий на хищное пламя от мгновенно сгорающей взрывчатки. Батраков поглаживал гильзу своими похолодевшими пальцами, ища тепла. Тяжелое топливо — соляр, добытое с погибших кораблей, чуть- чуть нагревало стакан снаряда. Пальцы не согревались, суставы ломило.

— Вместе с командирами в двадцать ноль ноль нужно собрать и парторгов, Букреев.

— Нам надо подыскать людей для заслона. Когда пойдем на прорыв, кто‑то должен остаться, чтобы ввести в заблуждение противника.

— Снова жертвы.

— Что сделаешь? По–моему надо оставить на нашем участке немного: два–три пулемета, несколько автоматчиков. До утра противник не разберется. Тем более, что он не думает ночью нас трогать… отложил до утра.

— Немного людей — тоже жаль…

Морщины очертили с двух сторон рот Батракова и потерялись в спутанной русой бородке. Фуражка его давно перестала считаться боевой приметой комиссара; обожженная, заношенная, она сделалась такой же неразличимой, как и морская фуражка Букреева.

Смотря на Батракова, припоминая все его милые причуды и странности, Букреев все же чувствовал, как глубока его привязанность к нему. Дружба их окрепла строго, по–мужски, без лишних слов и объяснений. Все проверялось делами. Ничего нельзя было утаить — ни хорошее, ни плохое, все проверено на острой грани двух крайностей — жизни и смерти. Много хо–роших судеб погасло на их глазах, и в душе каждый из них одинаково оплакал потери. Пока смерть обходила их, хотя они и не бегали от нее.

Перед уходом Букрееву хотелось рассказать все то хорошее, что он думает о Батракове, вспомнить все, от первых встреч и до сегодняшнего последнего дня. Невольно в памяти встал Звенягин со своими предчувствиями, может быть ослабившими его волю и приблизившими гибель; вспомнился разговор в Тамани с командиром СК, храбрецом Сергеем Поповым. У него на катере два комендора, весельчаки и отчаянные парни, воевавшие больше двух лет, перед одним заданием передали ему прощальные письма домой и были убиты в морском бою. Как будто бы само море, поглотившее много жизней, приносило из таинственных своих глубин все эти предчувствия.

— Николай, — сказал Букреев. — Я верю, что мы останемся жить…

Батраков посмотрел на него.

— Почему ты вдруг сразу об этом?

– Прости меня, Николай, — смущенно ответил Букреев, — — но показалось мне, что ты как‑то нехорошо задумался. И вдруг решил тебя… успокоить.

– Я думал хорошее, — просто сказал Батраков, — ты ошибся.

— Тогда прости.

— Чего ж тут прощать, — Батраков медленно, всем туловищем повернулся к собеседнику. — У тебя родители умерли, Николай Александрович?

— Да.

— Вспоминаешь их?

Неожиданный вопрос застал Букреева врасплох.

— Как‑то ты странно…

— Ты меня извини, если получилось странно. Но вот я вспомнил сейчас родителей почему‑то. И, представь себе, странные ассоциации. В первую очередь припомнил драки, вечные драки у нас на улице. Возле пивной обязательно жена мужа турсучила, сидя на нем верхом. Хорошо помню. Мальчишки меня гоняли, и опять драки. А дома белье на веревках, мыльная пена, руки матери в корыте — бледные, вымокшие. И как только я вспоминаю мать, прежде всего вырисовываются в памяти эти раскисшие руки. Отца я видел мало. Помню его черного, замасленного, с кронциркулем и микрометром в боковом кармане куртки. И толстый у него был карандаш… «Ты чего не даешь сдачи? — спрашивал он меня. — Чего удираешь? Давай им сдачи». И карандашом по лбу меня, легонько так пристукнет, а я отшатывался. Больно казалось… Ты помнишь такое время? Или у тебя германская артиллерия все из памяти выбила?

— У меня был тихий и добрый отец, Николай. Чистые комнаты были, братья, сестры. Ходил я, как сейчас помню, в коротких штанах очень долго, пока мальчишки на смех не подняли. Помню, у меня пенал украли, и это было самое тяжелое переживание моего детства. Пенал… — Букреев запнулся и замолк.

Руки Батракова продолжали медленно оглаживать гильзу.

— У меня никогда коротких штанов не было. Всегда я чьи‑нибудь донашивал. Всегда подворачивал. И вечно бахрома волочилась. — Батраков поднялся и, глядя в упор, спросил:

— Ты чувствуешь, какой сегодня чистый вечер?

— Как чистый?

— Особенный. То все были темные вечера. Ничего на память не приходило. Дрались, отбивали атаки, бросались носом в землю от снарядов и бомб. Ни о чем не думали постороннем. А сегодня все поднялось из большой глубины. Вот мне кажется, как будто я очищаюсь. Было с тобой когда‑нибудь такое, Николай? Раньше было?

— В молодости был у меня такой же день, как сегодня, — сказал Букреев. — Когда я получил партийный билет. Я тогда был еще юношей. Ожидаю, когда секретарь дивизионного партбюро эту самую книжечку мне передаст, а у самого ясно в сердце, прозрачно, как будто только первый день живу на свете. Все, что есть у меня плохого, думал, исчезнет навсегда. Начну новую жизнь — чистую, благородную, такую, чтобы чеоез нее, как через хорошее стекло, было все видно. Коммунист! И вот смотрю я, секретарь что‑то замешкался, по списку водит, мой партбилет откладывает. Все во мне рухнуло, в глазах туман, все колышется из стороны в сторону. Вспомнил я сразу, что не ответил на комиссии по приему на какой‑то вопрос. Но секретарь, конечно, просто так замешкался. Подает партбилет, поздравляет. Вышел я как будто крылья приросли. Легкий, очищенный, как будто освещенный изнутри…

Батраков еще немного подождал, как бы давая договорить собеседнику. Но Букреев молчал.

— Каждый из нас, коммунистов, пережил этот ясный день, — тихо сказал Батраков. — И каждый из нас сгоряча на какой‑нибудь вопрос при приеме не ответил. Пора тебе, кажется, итти, Букреич. Что‑то нас сегодня немцы после сумерек не беспокоят.

— Полковник опрашивал пленных. Нас готовятся с утра свежевать.

— Слепой сказал — побачим. Вот что… Будешь у Гладышева, скажи ему, что я… ничего обидного против него не имею. Это я насчет той горячей записки. Не извиняйся за меня, а просто так, в разговоре втисни. А то не знаю, что еще будет. Может убьют ночью, и останется в памяти у них «комиссар» Батраков с каким- то нехорошим оттенком. Пехота всю войну страдала, а я вроде против. Чепуха же…

— Скажу, Николай.

— Насчет наших домочадцев. — Батраков помедлил, подыскивая слова. — Насчет семей… не вздумай шифровки завещательные посылать, понял? Никаких извещений, намеков…

— Почему?

— Не смейся только. Дурная примета. Все равно не потеряемся. А если и потеряемся, разыщут. На большом деле сидим, на виду. Смотришь с удивлением? Что сделать, морские приметы пришлось освоить.

Пришел дежурный с передовой.

— Всего способных двигаться, вместе со штабом, сто семьдесят человек, — сообщил он.

— Патроны остались на прорыв? — спросил Батраков. — Не растранжирили?

— Патронов и гранат для прорыва хватит, товарищ капитан. Тяжелые пулеметы и ДШК тянуть некому…

— Станковые пулеметы и ДШК придется привести в негодность, — сказал Букреев, — но только в последнюю минуту, перед выходом. Я после медсанпункта зайду к Гладышеву, там окончательно решим…

Букреев шел по тропке, угадываемой чутьем в ранней декабрьской тьме, точно тушью залившей землю. Над расположением противника поднимались ракеты, но свет их не доходил сюда.

— Я было в ящик сыграл, товарищ капитан, — сказал на ходу Манжула.

— Как же так?

— Шальной пулей угодило, товарищ капитан. Как раз возле самого Рыбалко.

— Что же ты молчал? Перевязаться нужно.

— Перевязал. Ну‑ка сюда, товарищ капитан, — Манжула схватил его за рукав, — а то тут страшенная яма от фугаски. Прямо смех… Как нарочно угадала пуля в мякоть, в руку. Но никак кости не захватила.

— Проверить еще нужно, Манжула.

— Сам чую, что ничего, товарищ капитан. Организм сам проверяет.

— А как твой организм без пищи, привыкает, Манжула?

Манжула коротко засмеялся.

— Цыган кобылу без сена приучал, двенадцать дней жила, кабы на тринадцатый не сдохла, привыкла бы. Прошу извинения за присказку, товарищ капитан. Сельщину вспомнил, там так когдась говорили.

— У меня сосет под ложечкой, Манжула. Ты знаешь, где у человека ложечка?

— Знаю, конечно. Воды надо выпить, товарищ капитан. У вас есть в фляжке?

Вода как бы провалилась внутрь холодным комком. От быстрой ходьбы перед глазами кружились черные шары со светлыми ободками. Шум моря напомнил ему Курасова, их переход к Туапсе и Геленджику. Тогда была солянка в железной миске, капуста, покрасневшая от томата, кусочки сала в капусте. «Надо прогонять мысль о еде», подумал Букреев. Но черные шары закрутились снова. — «Дельфины! Дельфинов едят… Где это? Да, в Сочи, продавали мясо дельфинов. Курасов тогда стрелял из пистолета по дельфинам. Пятнышко дула и треск выстрела».

— Вот мы и на траверзе школы, товарищ капитан.

— Что‑то долго тащились.

— Я тут не знаю еще, куда теперь раненых кладут, товарищ капитан. Сейчас пойду спрошу вон тех солдат.

— Давай немного отдышимся, Манжула.

От школы остались только зубья стен. Здесь погибла Таня. Обратилось в ничто ее тело, все… На мотоботе, в десантную ночь, она рассказала историю своей жизни. Звенягин тогда еще жил и спас их. Потом погиб. Таня в палисаднике казачьего двора вплетала в погребальный венок желтые гвоздики…

Солдаты, забравшись в воронку, что‑то варили в котелке, скрючившись у огонька. На том месте, где доктор рассматривал искалеченные ноги Тани, разговаривали люди, отделенные от них курчавинами сгоревшего кровельного железа и швеллерных балок.

— Под рождество, как и положено, кололи кабана, брат, — говорил кто‑то. — Не какого‑нибудь хряка, что шилом не возьмешь, а хлебного кабана–годовика.

Сало в ладонь, брат. Выкармливали не лебедой аль пасленом, а кукурузой, аль дертью. Кишки одни, бывало–ча, через то сало еле отдерешь одну от другой. А гусачок — легкие, печонки — во, брат, в обхват. Пирогов бабы напекут с гусачком. Румяные, по бокам пузы- рики. Кипят, пойми, в смальце. Подмастишься к бабе, она и даст тебе еще до стола пирожок с пылу, горячий. Кинешь его с ладошки на ладошку, крякнешь, да как цапнешь зубами, аж зайдутся, брат, зубы от пылкости. А потом поваляешь во рту, остудишь значит чуток и глотщешь. Пойдет он в тебя, как живой, в сале, пойми. Идет, можно сказать, без всякой задержки…

— Вот мастак! — воскликнул кто‑то. — Давай, давай!

— Что давать, давать нечего, — продолжал тот же булькающий влажный говорок. — Ежели к такому делу прибавить колбасы на сковородке да тоже с салом, не с нутряком, а со спинки, аль того слаще от хвостика, хрящевого. Во, брат, лихо. А лафитник присудобить, а? Да не один сиротский, а в компании…

— Брось, Никита, — перебил его кто‑то в голодном восхищении. — И зубы есть, да нечего есть. Вот жизня была! Это у вас все так, а?

— Наша Ставрополщина — место ветреное, но сытое, брат. Колхозы развернулись лихо. Вот не знаю, как только теперь после немца… — ответил тот, кого только что назвали Никитой. — Когдась тавричане у нас отары водили, — кошары ставили длинные, на версту. Вот был замашной народ, ожги меня со спины, пра слово, брат. Отсюда тавричане‑то приходили к нам, с Крыма. И верно делали, брат. Ну, что здесь? Камни, пусторосль, море, зачурай себя от него. Траву вот хлопцы варют, и то, какая тут трава? Один жабник. От такого провьянту последний причубок вылезет, брат.

Букреев вышел из‑за развалин, спросил, куда сегодня перевезли санбат. Солдаты хихикнули.

— Сказали бы словечко, да волк недалечко, — все еще посмеиваясь, ответил Никита.

— А если толком? — строже спросил Букреев.

Поняв, что перед ними офицер, солдаты поднялись.

— Ниже к берегу берите. Ежели видели днем перекинутый баркас и бочки, так за тем баркасом и бочками. А этот санбат, что тут был, сами видите, е распыл…

Отойдя, Букреев услыхал за своей спиной:

— Кто‑то с букреевцев. Их форма. Ребята такие, что дай бог каждому.

Под ногами твердело, подмерзало. Вода в воронках подернулась легким салом, отсвечивающим в темноте. Часовой, приткнувшийся у разваленного дымогора, указал месторасположение медсанбата.

Они нашли землянку, оборудованную из подполья рыбачьего дома, и спустились по ступенькам. Откинув одеяло, завешивающее вход, Букреев почувствовал запах лекарств и особый, сладкий и тошнотворный, привкус крови. У самого входа, на полу, расставив ноги, сидела Надя Котлярова, стуча медным пестиком в ступке. Раненые лежали на полу, на плащ–палатках, и, увидев командира батальона, сразу повернули к нему головы. Обострившиеся носы, провалины щек и измученные страданиями лица. Здесь лежали последние раненые, доставленные с левого фланга.

Букреев поздоровался с ними, и они тихим разноголосьем ответили ему. Надя приподнялась и стряхнула бережно на ладонь крупинки растолченных ячменных зерен.

— Кофе думаю сварить ребятам, товарищ капитан, — сказала она. — Раньше этим делом Тамара занималась. Ребята ходили в контратаку, у немца отняли и сюда прислали. Шулик просит кофе.

— Шулик тоже здесь? — Букреев вгляделся в лица раненых, до неузнаваемости переменившихся от худобы и копоти.

— Здесь, товарищ капитан.

При неверном свете мигалки этот двадцатилетний парнишка казался чуть ли не стариком. Растопыренные усы, реденькая, кустиками, бородка. Букреев опустился возле него на корточки.

— Что случилось, Шулик?

— Рука, товарищ капитан. Опухла рука.

— Ишь как тебя угораздило, Шулик. Посылали тебя на левый фланг, можно сказать, для перелома положений, а ты сам сломался. Сегодня, что ли?

— Меня вчера еще, товарищ капитан, — виновато оправдывался Шулик. — Кабы одна рука, я бы их крестил, товарищ капитан. А то и боку попало, — Шулик принялся рассказывать со всеми подробностями. — Меня сначала бомбой накрыло, когда вчера после полудня шестнадцать «козлов» пришло. Вижу я, товарищ капитан, завалило Брызгалова, так что только одни ноги наружу торчат. И вижу штурмана рядом с Брызгаловым. Помочь бы им, а не могу ни вдохнуть, ни выдохнуть — бок. Взял тогда я рукой одной автомат, сумку, восемь гранат, четыре диска и похромал к комвзводу. Видит он, какой я есть, и говорит мне: «Иди в санбат». А я ему говорю: «Как же я уйду в санбат, если надо Брызгалова и штурмана откопать». — «Сам же не сумеешь, а людей дать не могу, потому что людей у меня нет». Вижу я сам, откуда люди, — и говорю тогда комвзводу: «Прикажите мне, я сам как‑нибудь постараюсь». Разрешил он мне, пошел я еле–еле. Откопал и зря, товарищ капитан. Оба готовы, а пулемет цел, только перевернуло. Присыпал я Брызгалова и штурмана, взял пулемет и потащил. Ползу на животе, бок так болит, хоть кричи криком. А тут опять немец пикирует. Перележал я, а когда чорт убрал «козлов», хотел продолжать, но открыл немец огонь пулеметный, потом минометный, потом термитными стал бить, все кругом палить. Дополз я все же кое‑как до комвзвода, доложил и вовремя. Поднялся немец в атаку. Говорит мне комвзвод: «Погоди с санбатом, Шулик. Помоги нам со своим пулеметом». «Попробую», — сказал я. Дал он мне второго номера, узбек не узбек, армян не армян, стойкий парень и отбивались мы с ним до вечера. Я сейчас кончу, товарищ капитан. Вам так неудобно. Сюда можно сесть, тут место чище.

— Давай, Шулик, продолжай, тебе досталось, я вижу…

— Досталось, товарищ капитан. — Шулик улыбнулся, под усами шевельнулись его бескровные, узкие губы. — Как горячка кончилась, отбили их, вижу мне плохо. Послал тогда меня комвзвод продолжать свою дорогу до санбата. Дополз я тогда кое‑как, на карачках, вот сюда, в школу тогда уже угадало. Сидит наша Надя, по Татьянке плачет. Узнал я ее, узнала и она меня. — Шу- лик провел рукой по бороде, скосил глаз в сторону внимательно прислушивавшейся Котляровой. — «В чем дело, Шулик?» — спрашивает она меня. «Рука, — говорю, — Надя». «Покажи». Показал я ей. «Да у тебя рука того». Сделала она мне ванночку, наложила досточку. «Не разматывай только, — приказала мне, — а то все напортишь. Лопнула у тебя кость, потому и рука деревянная». Хотел я уходить и не смог, товарищ капитан. Свалил меня окаянный бок. И стыдно, букреевец- букреевец, но когда бок да еще рука… Все едино, думаю, не больше суток отваляюсь и туда опять, к пулемету…

— Не спеши, Шулик, — строго сказала Надя, — а то без руки останешься.

— Товарищ командир, — один раненый приподнялся на локте и прямо смотрел на Букреева лихорадочно блестевшими глазами, — товарищ командир…

— Ну, говори, Татаринцев, — сказал Букреев, зная этого моряка, пришедшего на флот из кубанской станицы. — Что хотел спросить?

— Передавали ребята автоматчики, уходить будем…

— Откуда?

— Отсюда. Будем, товарищ капитан?

— Какой будет приказ, Татаринцев, — уклончиво ответил Букреев. — Будет приказ, уйдем.

Татаринцев, опустившись на спину, скривился от боли.

— Приказа еще не было? — спросил он с закрытыми глазами.

Букреев молчал.

— Если будет, скажите… Мы… тут… решили… сами себя кончим. Тащить нас некуда и некому…

Взяв руку Татаринцева, Букреев почувствовал, как пальцы его благодарно сжались. Букреев поднялся, простился со всеми и вышел наружу. Ветер свистел в развалинах, в обрубленных ветвях деревьев. Тучи и ветер. Ни луны, ни звездочки, ничего.

Рядом с ним стояла Надя. Кажется она была подругой Тани. Надя некрасивая, нос — пуговкой, как говорится, с вечными веснушками, прямыми волосами и грустным взглядом невыразительных глаз. Таня почему- то всегда хвалила ее и всегда отзывалась о ней хорошо.

— Сегодня будем прорываться, — сказал Букреев.

— А их?

— Сделаем все, чтобы отправить.

— Ведь всех трудно?

— Да.

— Я буду сопровождать их?

— У нас вы последняя сестра. Вы будете нужны в прорыве.

— Но как же так? Там же люди беспомощные!

Надя всплеснула руками и неожиданно зарыдала, громко всхлипывая. Букреев понимал, что с ней происходит.

— Перестаньте, Котлярова, — строго сказал он. — Там могут услышать раненые. Что могут подумать?

Она притихла, отняла руки от лица. Прямые ее волосы свисали из‑под шапки, на поясе матово поблескивала бляха. На бляхе был выдавлен якорь. Люди, выполнившие свой долг и лишенные возможности двигаться без посторонней помощи, — тоже якорь.

Букреев резко спросил Котлярову о том, кто из порученных ей раненых может самостоятельно двигаться.

— Может только один Шулик и вот в той землянке еще трое, — после короткого раздумья ответила Надя.

— Приведите сюда Шулика.

Надя вернулась с Шуликом, опиравшимся на нее.

— Вот и еще раз сегодня повидались, товарищ капитан, — сказал он весело. — А темно как! И, кажется, нордовый дует!

— Шулик, — тихо произнес Букреев. — Сегодня мы уходим к главным силам. Сегодня мы прорываем блокаду и уходим.

— Здорово! — воскликнул Шулик. — То‑то когда Татаринцев вас спрашивал, товарищ капитан, вы не сразу… Конечно, при всех такое нельзя было сказать.

— Сумеешь ли ты, Шулик, пройти сам, без всякой помощи, примерно… двадцать километров?

— Ежели спокойно, чтобы не торопить, смогу, товарищ капитан.

— А с боем?

— С боем двадцать километров? Не осилю. Мимо и то не смогу. Бок, товарищ капитан.

— А если поручить тебе доставку раненых морем… без Котляровой… Она нужна в прорыве. Сможешь?

— Смогу… так… — Шулик растерялся, но затем, оправившись, горячо добавил: — Только, чтобы помогли разместить раненых по лодкам.

Букреев чувствовал тягостную стеснительность. Но уходило время, нужно было еще обойти лазаретные землянки, попасть на КП к полковнику.

— Так вот, Шулик. Как я тебе и сказал, сегодня ночью мы уходим, согласно приказу командования. Сегодня ночыо мы должны не только прорваться, но взять штурмом кой–какие объекты. Все живые и здоровые пойдут на операцию. Нужно прежде чем немцы догадаются, что мы ушли, вывезти раненых. Даю тебе пятерых матросов. Говорю с тобой, как с боевым товарищем, Шулик. Ты понял меня?

Шулик с минуту молчал, пока слова командира, а в них были и приказание и просьба, не дошли до его сознания, пока в его душе не созрело решение, продиктованное не только долгом, но и всей его короткой и правильной жизнью.

— Есть доставить раненых, товарищ капитан, — сказал он, и его глаза горели каким‑то новым светом.

Букреев ощущал почти физически силу его взгляда. Букрееву стало и горько и неловко, и чувства, возмутившие его сердце, сразу опрокинули все, что он подготовил и укрепил в себе.

— Спасибо, Шулик, — Букреев, помня о его раненой руке, осторожно обнял его и прикоснулся губами к колючей щеке. — Манжула сейчас поможет тебе.

— Только прошу еще…

— Говори, Шулик.

— Мне полагается орден, товарищ капитан. Первая степень Отечественной войны. По указу — еще за высадку. В газете было пропечатано. Если случится что, перешлите его мамке. Кажется, этот орден семье можно оставить… Да подпишите ей от себя, что и как… Вот адрес… И Брызгалова вот адрес… Тоже сообщите…

Букреев взял у Шулика бумажку, скомкал ее в кулаке.

— Встретимся еще, Шулик.

— Да, может и встретимся, — голос его дрогнул.

Не разбирая дороги, не обращая внимания на грязь, вылетавшую сквозь раздавленный ледок и попадавшую на руки и лицо, Букреев шел по улице. Шулик, его колючая щека, его рассказ «сделала ванночку, наложила досточку» — на время погасили все остальные ощущения…

 

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ

К «двадцати ноль ноль» на компункт батальона собирались офицеры, вызванные командиром дивизии. Офицеры сходились либо по глубинным ходам сообщения, попадая вначале на орудийный дворик, а потом уже опускаясь вниз, либо берегом под прикрытием обрыва и входили через НП, где дежурил Манжула.

Когда открывалась железная дверь НП, в кубрик врывались холодный и сырой ветер, шум моря, огонь светильника бросало в стороны, к огню тянулось сразу несколько ладоней, потом слышался лязг запираемой Манжулой двери и руки, прикрывавшие огонь, опускались. Снова ровно потрескивало шинельное сукно фитиля, спиной к двери становился Манжула, и в амбразуре, прикрытой стальным корабельным листом, свистал и ныл ветер.

Офицеры садились на нары, на табуреты, на лавки, ставили между колен свои автоматы и сидели молчаливые, внимательные. Все знали, для какой цели они вызваны сюда, и в их молчании и настороженности чувствовалось затаенное ожидание. Сюда пришли не все офицеры. В окопах в ожидании «рассветного» штурма оставались командиры и бойцы. Все люди в эту последнюю ночь были связаны вторично принятой добровольной клятвой «драться до последней капли крови», клятвой, принятой летучими собраниями коммунистов, комсомольцев и тех, кого принято называть беспартийными большевиками.

Полковник в отличие от многих был чисто выбрит, и черты его сурового исхудавшего лица ярче оттенялись, и многие, в том числе и Батраков, как бы впервые рассматривали его черноватую голову, обрызганную сединой, спину крепкого коренастого человека, развитые мускулы предплечья, хорошо заметные под тонкой шерстью гимнастерки. Полковнику пришлось тихо, незаметно для других, вынести на своих плечах очень много во время их тридцатишестидневного сиденья. Он не любил красивых фраз, подчас был по–солдатски прямолинеен и жесток. Сидевший рядом с ним с полузакрытыми глазами и руками, положенными на колени, майор Степанов напоминал смертельно уставшего человека, но стоило Гладышеву произнести первую фразу, как он встрепенулся, выпрямился. Его глаза из‑под нависших бровей оглядели офицеров морской пехоты, занявших нижние нары, и остановились на комдиве.

— Сегодня ночью нашей группировке приказано прорвать линию вражеской обороны и итти на соединение с основными силами, находящимися в северной части полуострова, — сказал медленно Гладышев, как бы подчеркивая значение каждого слова. —Мы созвали вас сюда, чтобы посоветоваться, как нам лучше выполнить приказ командования. Мы предварительно обсудили у себя кое‑что, посоветовались с капитаном Букреевым, прикинули и как будто отыскали слабое место врага, где мы решили прорываться. Все наши расчеты мы, товарищи, строим на военной хитрости и на внезапности…

Рыбалко устроился рядом с Куриловым и Степняком. Когда командир дивизии говорил о приказе командования, Рыбалко выдвинулся вперед, вытянул свою сильную смуглую шею и весь, как говорится, превратился во внимание. Брови его сошлись на переносице, и лицо из обычно добродушного от этих сдвинутых бровей стало узким, каким‑то твердым и острым, как обнаженный кинжал.

За пятнадцать минут до совещания Рыбалко выслушал сообщение своего дружка Степняка о том, что комбат организовывал у поселка вместе с армейцами переправочные средства для раненых. Сообщение Степняка пришлось не по вкусу Рыбалко. В переправочных средствах, конечно, больше разбирались моряки и жаль, что комбат их не привлек. Гребцов для сопровождения раненых на Большую землю также якобы выделили пехотинцы, что было уж совсем непонятно. Разногласия на совещании теперь уже не имели значения. Бомба, попавшая в госпиталь, решила все. Погибли и Таня, и Тамара, и доктор в очках, и многие боевые товарищи. Об этом тоже думал Рыбалко, слушая командира дивизии, развивавшего свою мысль о прорыве. Рыбалко думал и о заслоне. Почему опять‑таки комбат не привлек к этому делу моряков? Разве кто‑нибудь задумался бы отдать свою жизнь ради спасения товарищей? Рыбалко продолжал слушать комдива. Речь шла об авангардной группе прорыва. Кому итти вперед? Кто должен сломить немецкие укрепления? Кто должен первым разорвать кольцо окружения? Неужели опять обойдутся без них, как обошлись при организации переправы, при создании заслана? Рыбалко почувствовал, что ему невмоготу, что высокое звание Героя, присвоенное ему, им неоправда- но, что в самый решительный миг его обходят. Он сжал руки на своем автомате, чувствуя, как режет ладони ажурная рубашка наствольника. Офицеры положили на колени планшеты, нашли участок в квадрате, указанном комдивом, — чортово болото, где не один разведчик нахлебался вонючей жижи. Степняк подтолкнул Рыбалко и указал пальцем: «здесь». Букреев говорил о целесообразности прорыва именно через болото. Разведка приносила хорошие сведения об этом участке. Высказывая свои соображения, комбат упомянул Манжулу, Горбаня…

Когда окончил Букреев, говорил пехотный капитан, ни на кого не глядя. Он не совсем уверенно высказался о перспективах прорыва и привел в подтверждение цифры по своему батальону, обескровленному последними боями; каждый понял капитана правильно и в душе не упрекнул его. Также правильно понял капитана и Рыбалко, и в душе его неожиданно поднялась надежда.

Комдив внимательно выслушал еще нескольких офицеров и кивком головы разрешил Букрееву говорить во второй раз. Букреев встал, встретился с колючими черными глазами Рыбалко и улыбнулся. И эта улыбка комбата, обращенная к нему, заставила как бы распуститься недовольные морщины на лице Рыбалко. Блеснули его зубы с щербатинкой из‑под несбритых усов, и лицо его теперь не было похоже на кинжал. Рыбалко, снял фуражку, и Букреев увидел, что волосы Рыбалко, когда‑то выстриженные «под бокс», отросли. Раньше жесткий чубчик торчал метелкой, а теперь он спускался на половину лба. Сильная шея и затылок, раньше выстриженные до синевы, теперь тоже «обмохнатели», как выразился бы Манжула. Рука повыше кисти была перевязана. Тело его попрежнему было сильным, напряженным, и длинные руки тоже были очень сильными. Беспощадная воля чувствовалась и в посадке головы, и в упрямом взгляде, и во всей его собранности. Букреев характеризовал группу прорыва и смотрел на Рыбалко, пока не называя его фамилии, но Рыбалко всем своим существом понимал, что речь идет о нем, что его дело «выгорело», что вот–вот его имя будет произнесено вслух. Если так, то вполне понятно, почему моряков приберегали — не распыляли на переправу, на заслоны.

Букреев сделал паузу.

— Кто же будет у вас командовать штурмовой группой прорыва? — спросил Гладышев.

Командир батальона чуть наклонил голову, чтобы поймать из‑под тени, отбрасываемой нарами, глаза своего заместителя, и, как будто глазами посоветовавшись с ним, ответил:

— Во главе штурмовой группы пойдет Герой Советского Союза старший лейтенант Рыбалко, товарищ полковник.

Рыбалко не мог сдержать улыбки, сразу осветившей его смуглое бородатое лицо. Он почувствовал такое облегчение, что казалось за его спиной выросли крылья. Мало того, что ему поручали решение основной задачи… с огромным удовлетворением он услышал ясно и громко произнесенное: «Герой Советского Союза Рыбалко». Ведь даже прочитав в газете о присвоении ему этого звания, он долго не верил своему счастью.

— Прорвете, товарищ старший лейтенант? — спросил полковник, с удовольствием глядя на этого прославленного офицера.

Рыбалко встал, двинул бровью, и словно ласточкино крыло мелькнуло над его лицом.

— Прорву, товарищ полковник!

Рыбалковское «прорву» и самый тон, каким былопроизнесено это слово, развеселило присутствующих.

— Я ему верю, — шепнул Букрееву Степанов. — Он прорвет, право слово.

Рыбалко, победоносно подморгнув Степняку, умостился на прежнее место и горделиво напыжился, чувствуя, что на нем сосредоточилось общее внимание.

Полковник коротко изложил дальнейшие свои соображения о порядке прорыва, о связи, дозорах, дисциплине движения…

Все оперативные документы, исключая журналы боевых действий, уничтожались, тяжелое оружие как свое, так и трофейное приводилось в негодность.

Расходились молча. На прощанье полковник подал руку Батракову и душевно сказал:

— Видите, как объединили нас общие труды, Николай Васильевич…

— Я все понимаю, товарищ полковник, — смущенно сказал Батраков.

— Я знаю, что вы все понимаете. Я просто так…

к слову пришлось… А Рыбалко ваш до меня дошел. Человек, очевидно, с характером, исполнителен и, вероятно, чертовски храбр…

— Рыбалко есть Рыбалко, — многозначительно похвалил его Батраков.

— Желаю успеха и… жизни.

Батраков был несколько обескуражен и как‑то виновато ожидал соответственного слова комбата. Но Букреев после ухода полковника принялся потрошить ящики, сундучок с бумагами, перебирать тряпье на нарах.

— Загнул‑то полковник, — сказал Батраков. — Объединили…

— Ничего не загнул, Батраков.

— Мне все же как‑то было не по себе.

— Естественно. Примирения всегда бывают несколько тягостны.

— Да мы с ним и не ссорились.

— Я не говорю, что ссорились. Так, черная кошка пробежала…

— Степанов что тебе говорил? Шептались вы с ним.

Ярко горела печь. Краснели, как кровяные надрезы прогоревшие колена трубы. В кубрике стало и теплей и уютней.

Батраков вынимал из патронного ящика дела о приеме в партию.

— Ну, что же тебе говорил Степанов обо мне?

— О тебе ничего. Сетовал на самого себя за то, что раньше не понимал вкуса помидоров и чеснока. Говорил: если вырвемся, нажрусь, мол, того и другого.

— Где же он нажрется? Зима, чай!

— Ну в будущем году.

— Надолго он загадывает, майор. — Батраков раскрыл дело Тани: — От главстаршины Героя Советского Союза Татьяны Ивановой. Да–а… «буду достойной дела нашего вождя, учителя, полководца товарища Сталина». Давно ли писала! И твои поручительства…

— И твои…

— И мои. Не ошибся в ней.

Букрееву ясно припомнился день накануне заседания партийного бюро в подвале, на маяке, в холодную ночь 20 ноября. Таня пришла прямо из траншей, в ватнике, в мичманке, в сапогах, с автоматом. Тогда шла сильная ночная стрельба, близко падали снаряды, а Таня сидела на кончике скамьи и взволнованно и торжественно обещала в дальнейшем оправдать звание коммуниста. После того как ее приняли, она встала, неловко попрощалась, уходя запнулась у двери и чуть не упала. Батраков вскочил, хотел ее поддержать, — застеснялся и потом дулся, очевидно, сам на себя. Батраков пересматривал заявления о приеме в партию, и перед его глазами проходили все эти люди, кровью своей доказавшие великую правду того, что писали они на этих клочках бумаги, послюнив химические карандаши, не всегда складно составляя фразы. За тридцать шесть дней было подано сто двадцать заявлений и принято в партию девяносто восемь человек. И все показали образцы мужества и стойкости. Вот радист краснофлотец Смоляр из взвода связи Плескачева. Наткнувшись вместе со своим комвзводом и начальником штаба на мину, Смоляр не бросил порученную ему рацию, выплыл, уцепился за проходивший мотобот и достиг берега. А затем работал на своей рации в штабе дивизии и дрался на передовой с оружием в руках. Или краснофлотец Лопатин — пулеметчик, сражавшийся до последнего патрона при отражении немецкой атаки на противотанковый ров в первый день десанта. Он поклялся защитникам противотанкового рва, что со своего места не сойдет. И дрался, пока не подоспела стремительная рота Рыбалко. Или младший лейтенант Антонович, награжденный орденом Ленина. Его называли душой сражения, образцом распорядительности, смелости и стойкости. Антонович отразил со своими орлами девятнадцать танковых и пехотных атак. Взвод его истаял, кончились патроны и гранаты, но Антонович, так же как и Лопатин, не сдвинулся с места до подхода Рыбалко…

— Беесымянов, Барабан, Слесарев, Шкурогатов, Матвиец, Тоболов, — читал Батраков.

— Если только останемся жить, вот будет чего вспомнить, Николай. Будет о чем порассказать. Ведь потом могут и не поверить. Когда подхарчишься хорошенько, чаю да водки напьешся, в баньке попаришься и возле жинки приляжешь, сам себе не поверишь. Было или не было? Огненная земля! Что за нарушение географии. Магеллан давно открыл ее и никаких там боев не было. Сюда приедем, и то ничего не узнаем. Если даже через год появимся, все восстановят, все закопают, и траншеи, и воронки, дома снова отгрохают, огороды насадят…

— Ты что, жалеешь, что так будет?

— Не жалею. Но вот хочется поглядеть сразу на все эти места, когда уже мы плотно ногой сюда ступим. Исторические места, так их назовут, не сомневаюсь. Гляди, еще обелиски поставят.

— Назовут и что нужно поставят. Вот и Таня мечтала: приедем сюда после войны.

Батраков встал — маленький, решительный, сразу преобразившийся. — Пора! Вот что, Букреич, что бы там ни было, а давай здесь, чтобы никто не видел, простимся.

— Давай, Николай.

Они расцеловались. Оба вытирали слезы, которых они не стыдились. Потом Батраков, как будто отгоняя тоску, размахнулся автоматом и ударил по телефонному аппарату. Треск приклада, ноющий звон мембраны и — тишина. Он прислушался и вышел первым. На орудийном дворике их поджидал вооруженный до зубов Кулибаба.

В девять часов вечера остатки батальона снялись с занимаемых рубежей и сосредоточились в траншеях, обращенных к болотистой низине, ответвленной от озера к морю.

Чтобы атаковать пулеметные гнезда, сосредоточенные впереди дамбы, надо было пробираться около двух километров по этой трясине.

Обессиленные боями и голодом, десантники должны были провести ночной бой, форсировать болото, пробить первую линию блокады, артиллерийские позиции и, пройдя двадцать километров по тылам противника по прибрежному укрепленному району, ворваться на южные окраины Керчи.

Букреев увидел подтягиваемую к месту прорыва пехоту. Темнота препятствовала ему всмотреться в лица, но по походке, по ссутулившимся спинам и ритму движения было заметно, как были измотаны красноармейцы последними трехдневными боями.

Пехотинцы дошли до исходного пункта и легли. Взбугренная земля, казалось, тяжело дышала.

Недвижимо торчали стволы винтовок и автоматов. Дул сильный ветер от Керчи.

Букреев и Батраков шли по рву мимо людей, прильнувших к его стенкам. Разыскивая Рыбалко, они остановились невдалеке от группы моряков, вооруженных ручными пулеметами. Пулеметчики продолжали свой тихий разговор. Букреев узнал Воронкова, его друга Василенко и пулеметчика Павленко.

— Навряд прорвемся, — сказал Павленко, пристукивая от холода сапогами.

— Раз пойдем, значит прорвемся, — степенно заявил Воронков.

— Не прорвемся, — повторил Павленко.

— Рыбалко всегда прорвет. А там уж в поле две воли.

— Болото, разгона нет, Воронков.

— С такими думками и мыша не раздавишь…

— Что ты с ним байки точишь, Воронков, — вмешался Василенко. — Пущай свое крякает. Все одно слушать некому.

Воронков отвернулся, и все трое замолчали.

Рыбалко прислонился у бруса, крепившего пулеметное гнездо. На первый вопрос он не ответил, но после дружеского толчка в бок встрепенулся.

— Це вы, товарищ капитан? Эге, тут и комиссар! Чи не заспал я?

— Еще восемь минут.

— Добро. — Рыбалко поежился. — Ну и ветер. В затишке можно терпеть, но наверху насквозь прорезает, Я вот шо хочу спытать, товарищ капитан. Пулеметы ихние брать с «полундрой», а?

— А как твое мнение, Рыбалко?

— Мое мнение? Мое мнение такое: на подходе треба тихо, як и полагается, а брать с «полундрой».

— Нацельте группы на все пулеметные точки. Подведите как можно ближе и врывайтесь без криков и, если можно, не открывая огня.

— Не спужаем тогда их, товарищ капитан, •— убежденно возразил Рыбалко, — без полундры не спужаем.

— Здесь испугаем, но вызовем на себя огонь из глубины. После дамбы надо дойти и атаковать артиллерийские батареи.

— Ну колы хлопцы утерпят, возьмем без «полундры».

К ним подошел Степняк. В прорыв он шел заместителем Рыбалко.

Чей‑то женский голос упорно напевал один и тот же припев: «София Павловна! София Павловна!» В этом бесконечном повторении, в самом голосе чувствовалась заглушаемая нервозность ожидания. Степняк внимательно прислушался и тихо сказал: «Котлярова».

Степняк опустился на корточки и не видно стало его лица. Уже снизу долетел его голос:

— Шулик‑то мой! Каким молодцом оказался.

Минуты за две до условного времени их разыскали Манжула и Горбань. Они доложили, что раненые уже отправлены морем и что заслон на месте.

Восемь человек добровольцев должны сейчас ввести в заблуждение дивизию немцев, десятки орудийных расчетов, танковых экипажей… Два пулеметных расчета и два автоматчика, вот что называлось у них теперь громким словом «заслон».

Они лежали — эти восемь героев — под свистящим декабрьским ветром на растерзанном клочке земли, готовые отдать во имя своего солдатского долга лучшее, что есть у них, — жизнь.

Стрелка прыгнула к последней минуте.

Оставшиеся в заслоне открыли пулеметный огонь короткими, злыми очередями. Немцы сразу зажгли подкову артиллерийских позиций. Все понеслось на клочок земли, защищаемый сейчас восемью бойцами.

Люди перекатывались через бруствер.

Букреев выскочил из траншеи, пробежал несколько шагов, а затем его ноги потеряли опору и провалились. Ломая тонкую корочку льда и с трудом вытаскивая ноги из донного ила, он зашагал вперед. Позади он видел знакомую феерическую картину артиллерийской обработки плацдарма.

Вместе с Букреевым двигались последние из моряков «тридцатки» во главе с Кондратенко — Курилов, Манжула, Кулибаба и Надя Котлярова, единственная медицинская сестра, оставшаяся в батальоне.

Рыбалко только первую секунду находился рядом с ними, а потом скрылся в темноте вместе со своей ударной группой. Батраков присоединился к Рыбалко. Присутствие этого пылкого решительного человека в первой волне было необходимо.

«Только бы не подвело сердце», тревожно думал Букреев, то окунаясь в грязь повыше колена, то выскакивая на мочажинные островки.

Если вначале Букреев следил, как выбирались из траншеи пехотинцы и моряки, направляя первую и вторую группы, обменивался своими соображениями с офицерами, то теперь вплоть до непосредственного сближения с противником у него была одна задача — пройти эти две тысячи метров и не свалиться. Теперь все уже было направлено, все двигалось. Команды пока были излишни, так как задача была чрезвычайно проста — форсировать болото. Отставать нельзя!

Изнуренной пехоте трудно было сделать первый бросок, и если он удался, то потому, что люди были сцеплены дисциплиной и чувством, естественным в их положении, — «Только бы не отстать и не остаться в одиночестве!»

Их пока не открыли. Не разгадав хитрости, противник обстреливал пустое, оставленное ими место. Болото, пугавшее их, стало другом. Нервный подъем — спутник всякой опасности — и разгорающиеся надежды на спасение прибавили силы.

Болото было покрыто мелкими тускло поблескивавшими озерками с вязким дном и зыбкими моховинами по кромкам. Брести было трудно и по озеркам, где всасывало, и по мочажинам, где на ноги наматывалась грязь. Начавшийся мелкий дождь–ситничек при сильном встречном ветре бил по лицу. Изредка у приозерных террас вспыхивали прожекторы и лениво шарили по болоту. Десантники делали «присадку» и неподвижные залепленные грязью тела людей становились похожими на кочкарник и не вызывали подозрений у противника.

Грязь набилась Букрееву в сапоги. Вначале холодная, она потеплела и чавкала. Руки зашлись. Вот он провалился по пояс. Сердце участило удары. Манжула подхватил его.

— Угадывайте за мной, товарищ капитан! Я був тут тогда, в разведке. Еще чуток…

Букреев старался держаться Манжулы, и тот вел его с опытностью хорошего проводника.

Позади попрежнему горела оставленная земля. Сверху, оставляя метеоритные трассы, с еле уловимым посвистом неслись снаряды.

Второй эшёлон начал сближаться с группой Рыбалко. Точно определить пройденное расстояние было трудно, но, видимо, дело подходило к атаке.

Букреев ускорил шаги. Склонившись вперед, ухватив автомат, висевший на шее, за оба конца, он двигался по узкой полосе воды, уходившей языком куда‑то в черноту ночи.

Наконец они достигли головы колонны. Различить самого Рыбалко было трудно среди круглых спин, катящихся по болоту, словно стая дельфинов. В ожидании первой атаки моряки накапливались, и потому передние несколько замедлили движение.

Букреев сблизился с Рыбалко. Они пошли рядом. Ракеты полетели вверх совсем неподалеку, и слышен был даже треск пистолетов–ракетниц. Яркие цветные дымы открыли группу Рыбалко, но осветили также и насыпанные холмы, ответвленные от дамбы, — те самые пулеметные гнезда, которые нужно было атаковать.

Свет погас. Не успели глаза снова освоиться с темнотой, как послышались знакомые рокочущие звуки крупнокалиберных пулеметов, и над холмиками появились искрасна- голубоватые жальца.

Моряки Рыбалко ответили автоматной стрельбой и криком «полундра», который, казалось, должен был разбудить сразу всех немцев, занявших эти прибрежья Тавриды. Вслед за криком, подхваченным уже инстинктивно в глубине колонны, вслед за быстрым хлопаньем ног пронесшихся вперед людей поднялись звонкие столбы гранатных разрывов.

Букреев бегом достиг холмиков, перепрыгнул неглубокий окопчик и заметил трупы немцев, пулеметы и картонные пакеты патронов, напоминавшие пчелиные соты. Рядом оказался Гладышев, а с ним Степанов со своим ординарцем.

Полковник весело прокричал Букрееву:

— Прорвали дамбу! Вот только орали зря. Впереди еще артиллеристы и минометчики!

Автоматы продолжали трещать. Стреляли и из немецких трофейных. Разрывные пули вспыхивали яркими, моментально гаснущими звездами.

Полковник, остановившись на бугорке, поторапливал пехоту. Красноармейцы поднимались от болота на дамбу и, перевалив ее, уже бегом бросались вперед.

Рыбалко давно потерялся в свистящем ветре и в темноте, сразу упавшей, как бархатный занавес ночи.

Прорыв удался. Впереди была степь. Оттуда неслись зимние запахи и ветер. Первый успех окрылил измученных до крайности людей. Стремясь вперед, они могли увидеть теперь солнце, могли выйти из ночи. Тревожные сомнения сменились слишком радужными мечтами.

Букреев трезво отдавал себе отчет: впереди, до рассвета, еще восемнадцать километров, впереди враг, штурм Митридата и все неизбежно тяжелое, что принесет слово «завтра».

 

ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ

Десант шел к жизни. Разламывая оборону врага, не ожидавшего атаки в глубину, с фанатичным упорством двигался Рыбалко.

Степь, изрытая глубокими ямами, сморщенная балками, вела к своим.

Рыбалко достиг позиций артиллерийских батарей. Прислуга была вырезана матросами с ожесточенной точностью. Никто из артиллеристов не мог сообщить штабу о продвижении группы прорыва.

От Рыбалко появились вестовые. Он присылал их после того, как разрывал очередную цепь, связывавшую их. Моряки–вестовые появлялись на вершинах курганов, докладывали комдиву и снова исчезали в темноте.

Немцы не могли представить себе, что десант ушел из их рук. Они не могли поверить, чтобы люди, обреченные ими на смерть, могли уйти куда‑то в ночь. Они высылали в степь патрульные автомобили и мотоциклистов. По дорогам вспыхивали фары. Изредка бесцельно стреляли пулеметы. Патрульных пропускали, если они не мешали. Но когда патрульные становились на дороге, матросы бросались на них из засад и закалывали кинжалами. Все было подчинено единственной цели — прорваться к своим. Там будет утро, день, встреча с друзьями, там будет жизнь.

По пути попадались ямы. Здесь до войны на большой площади разворачивалось строительство и были вырыты котлованы. Люди оступались, попадали в котлованы, залитые сточной водой. Бойцы отфыркивались, иногда приходилось окунуться в воду с головой. Их вытаскивали при помощи протянутых винтовок, связанных поясов. Бойцы выбирались, обжимали полы шинели, проверяли винтовки и догоняли товарищей.

Перевалили довольно высокую гряду, опускавшуюся не то к оврагу, не то к морю, и пошли степным твердым грунтом.

Огненная земля пламенела далеко позади. Противник не переставал ее разрушать. На высотах, у моря вспыхивали длинные огни — стреляли батареи Керченской крепости, расположенной южнее Митридата.

Гладышев поторапливал с железной настойчивостью.

Десантники шли кучно, близко друг к другу, чувствуя и локти товарищей, и спины, и дыхание — тяжелое, свистящее. Больше пятнадцати километров было пройдено по бездорожью. Никто не отставал. Какая‑то магнетическая сила сцепила теперь людей и двигала только вперед. Букреев сбросил ватник, намокший при форсировании болота и густо выпачканный грязью. Он шел в одной гимнастерке, с расстегнутым воротом, чувствуя на шее скользкий ремень автомата. Ноги согрелись, подошвы жгло. Впереди виднелся силуэт Кондратенко, развевающиеся ленточки его бескозырки и покачивание прямых его плеч.

Становилось все темней. Воздух как будто сгущался. Ветер затих.

— Митридат, — прошептал над ухом Букреева Курилов.

Отдаленный свет поднялся, перевалил гору и на мгновенье очертил контуры опускавшейся к морю горной гряды. Казалось, огромный, четырехгорбый верблюд приготовился напиться и застыл у моря, успев только согнуть передние ноги. Свет исчез, как и появился, также внезапно, и венец горы растворился в черном воздухе.

Бойцы накапливались под команды офицеров, обтекали комель горы. Моряки авангардной группы сгрудились возле Рыбалко, молчаливые, запыхавшиеся, с гранатами в руках.

— Врывайтесь на вершину, Букреев, — приказал Гладышев. И его тихий голос, еще более приглушенный, чтобы сдержать волнение, зазвенел в ушах. — Мы обвяжем гору, а Степанов подведет людей ко второй вершине, там наиболее крепкий орешек.

Укрепления горы Митридат были изучены еще в предпоследнюю ночь, в блиндаже комдива. Четыре последовательно понижавшиеся к морю вершины, по сведениям разведки и согласно шифрограмме штаба главных сил, были укреплены неравномерно. Вершина, которую сейчас нужно было штурмовать, была наиболее высокой, но менее укрепленной, так как находилась она в глубине, и противник не предполагал, что ее могут атаковать с тыла.

Букреев передал Рыбалко приказ комдива. Моряки тронулись вверх. Проволочные заграждения были разрезаны и колья выворочены «с корнем». В проходы, сделанные умело и быстро, влились люди. Ни кустика, ни скал. Ровный склон, уложенный скользкими от дождя травами. Бойцы обгоняли Букреева, из‑под ног вылетали камешки, ошметки грязи. Чем ближе было к вершине, тем более ускорялось движение, напряжение росло. Никто ничего не говорил, никто никого не подбадривал, но всех объединяла одна мысль: скорее туда, скорее ворваться, скорее отвести душу и стрельбой, и рукопашной, и криком. Букреев откинул на затылок фуражку. Вспотевшие пряди волос прилипли ко лбу. Горячий дух, казалось, вырывался из- под его расстегнутого ворота и обдувал подбородок, щеки. Но лоб был холоден. Быстро стучало сердце, и как будто в такт этому стуку звенели слова той памятной песни. Ее пел батальон еще в Геленджике.

Девятый вал дойдет до Митридата!

Пускай гора над Керчью высока.

Полуядра, фриц! Схарчит тебя граната!

Земля родная, крымская близка!..

Мотив песни и слова не оставляли его. Все движение вперед казалось было подчинено этому песенному ритму: «Де–вя–тый вал дой–дет до Ми–три–дата»…

Когда моряки прокричали свой боевой клич: «Полундра!», это не было неожиданно, это было как бы продолжением песни. Букреев, не стесняясь, что он командир батальона, закричал вместе со всеми. Рокочущее, как боевые барабаны, матросское слово «по–лун–д-р–р-р–р-а» объединило всех и бросило вперед па приступ вершины.

Попрежнему было темно, и гранаты, брошенные в окопы передними атакующими, только на миг осветили каменные брустверы и черные силуэты добежавших до вершины людей. Послышались короткая, какая бывает при прочесывании траншей, автоматная стрельба, пистолетные выстрелы и крики, и шум, воспринимаемый уже почти подсознательно. Букреев добежал до камней, перепрыгнул через них и полетел куда‑то вниз. Казалось, что все ошиблись, никаких немцев нет, а есть каменная стенка ограждения, какая бывает на автомобильных горных дорогах, а за ней пропасть. Это ощущение продолжалось до соприкосновения ног с чем‑то неподвижным мягким, как куль, набитый шерстью. Подумав, что он наскочил на человека, Букреев инстинктивно отпрыгнул в сторону и ударился боком о камень. Он понял, что это стена каменоломни, приспособленной под траншею, и следовательно атака пришлась по заранее намеченному месту. Совсем близко кто‑то несколько раз выстрелил из пистолета «тэ–тэ», кто- то пронзительно закричал по–немецки и сразу же захлебнулся, кто‑то выпустил очередь из «Вальтера», личного оружия немецких офицеров. Светлоогненным раструбом поднялся большой, трескучий столб от разрыва противотанковой гранаты. Возле Букреева появилось чье‑то лицо, мелькнувшее, как лист бумаги, фосфорическим блеском вспыхнули глаза.

— Вы? Товарищ капитан! Первую взяли! Бегут туда!

— Курилов!

— Я! Я! — Курилов охватил руку Букреева повыше кисти липкими горячими пальцами. — Взяли!

— У вас мокрые руки, Курилов.

— Я был в рукопашной, — срывающимся голосом выкрикнул Курилов, — там немного немцев. Но мне досталось! Досталось!

— Выводите людей из каменоломни. Собирайте и выводите. Надо брать вторую вершину.

Курилов мгновенно оторвался и пропал в темноте.

Вскоре послышался хриплый надсадный крик Рыбалко. Сверху прыгали красноармейцы второго полка дивизии. Прыгнув, они притихали, переводили дыхание, потом их точно подбрасывала пружина и они, очень правильно выбрав направление, бежали вдоль высокой, отвесной стены. Букреев выбрался наверх, подхваченный Манжулой и Кулибабой, выпрыгнувшими из каменоломни раньше его.

Десант выбрался на гору, господствующую над Керчью и над тылами германских войск прикерченского укрепленного района. Первое препятствие было взято с хода и почти без потерь. Надо было разыскать командира дивизии. Заранее намеченный план штурма выполнялся, но темнота и какое‑то стихийное передвижение людей возле Букреева (все бежали, стучали по камням сапогами, тяжело дышали после крутого подъема) беспокоили его.

Керчь не была видна, а только предчувствовалась где‑то внизу, огромная, разваленная, опасно притихшая. На линии главных сил стреляли гаубицы и вспышками на короткие мгновения освещался очерк гряды. Слева угадывался немецкий аэродром по светлоголубому свету посадочных прожекторов. Доносился отдаленный рокот снижающихся бомбардировщиков. Кое–где, светлячками, зажигались сигнальные и опознавательные фонарики.

Над Огненной землей попрежнему подымалось пламя и казалось оно полыхает где‑то близко от подножия горы, туда били тяжелые пушки. Ветер летал над вершиной, теперь уже ничем не сдерживаемый. Гимнастерка плохо грела, тело сразу остыло и равномерно дрожало от озноба. Букреев услышал, как кто‑то собирал красноармейцев и командовал ими. Они задерживались и уже не бежали неизвестно куда. Появился запыхавшийся и возбужденный командир второго полка. Он радостно прикоснулся к Букрееву сразу двумя руками, коротко, с каким‑то булькающим смешком сообщил ему, что комдив недалеко, в блиндаже, что там есть свет и что ему приказано помогать морякам. Для этого ему надо спуститься с горы и нанести вместе со Степановым штурмовой удар с другой, противоположной удару моряков, стороны. Комполка отдал приказания офицерам, и колонна двинулась слитной кучей, чтобы не растеряться в темноте, так как местность знали плохо и здесь могли встретиться впадины и обрывы. Из‑за темноты и от возбуждения всё казалось больше — и сама гора, и спуск; увеличивались и размеры опасности. Никто не хотел отставать, потеряться. Всеми руководило глухое, подсознательное стремление — во что бы то ни стало держаться вместе, вокруг были немцы, и только вместе можно было противостоять им и победить их. Солдаты быстро спускались под гору.

Надо было найти Рьгбалко. Букреев пошел вперед. Рыбалко стоял у камня с Батраковым и что‑то горячо ему доказывал. Замполит тихо возражал ему и негромкий его говор сейчас раздражал Рьгбалко. Оказалось, что было получено приказание комдива координировать удар по второй вершине с группой Степанова. Моряки задержались, но Рыбалко не терпелось. Со второй вершины редкими очередями стреляли пулеметы, пока еще не видя врагов, просто в темноту.

— Мы их зараз срубаем, товарищ капитан, — горячился Рьгбалко, — ишь як палит. Один, два, три, четыре… десять пулеметов, повернул.

Трассирующие пули с ясно обозначенной траекторией летели к ним, посвистывали и цокали о камни. От первой ко второй вершине как бы перебрасывались светящиеся пролеты какого‑то воздушного феерического мостика. Моряки лежали, готовые к атаке, молчаливые, напряженные. Букреев, не отвечая Рыбалко, а только, придерживая его подрагивающую мохнатую руку своей рукой, следил за движением тонкой минутной стрелки. Расчеты штурма были согласованы с майором, и красноармейцы, вероятно, уже накопились с другой стороны. Букреев отпустил руку Рьгбалко и приказал ему поднять матросов.

Вторая вершина была немного ниже первой, но сильнее укреплена, и противник теперь поджидал их. На второй вершине располагался штаб ПВО укрепрайона, подземные блокгаузы, радиостанция. Туда вела автомобильная дорога. По данным армейской разведки, вершина была опоясана проволочными заграждениями, но без минных прикрытий.

Моряки поднялись и ринулись вниз. Впадина между двумя вершинами считалась мертвым пространством й предохраняла наступающих от пулеметного огня. Миновав впадину, моряки быстро побежали вверх. Сбежав вниз, Букреев передохнул и медленно, не успевая угнаться за матросами, двинулся вверх. Теперь они выбрались из непростреливаемого пространства и попали под действительный огонь, попали на рубежи, заранее пристреленные. Несколько человек свалилось. К ним побежала Надя, пригибаясь и поддерживая руками сумку. На пологом скате не росло ни одного кустика. Десять пулеметов били теперь длинными очередями. Немцы не жалели патронов. Сверху полетели гранаты. Они пока не достигали атакующих, но, взрываясь, создавали как бы стену, преградившую дорогу к вершине.

Букреев понял, что Степанов не успевает и что поднялись они рановато. Моряки залегли. Рыбалко выскочил вперед, обернулся и закричал. Светящиеся пули летали возле него. Он кричал сорвавшимся, но громким голосом человека, привыкшего командовать в шторм, он не обращал внимания ни на эти фосфорические, свистящие нити пуль, ни на столбы огня, осколков и дыма, возникавшие то тут, то там. Казалось, он был заколдован, этот стремительный и храбрый человек. Замешательство продолжалось недолго.

Но Букрееву показалось, что прошло много времени, что они очень задержались. Ему невольно вспомнился первый бросок с десантных судов, песок, взбуравлен- ный пулями, Таня, побежавшая на минное поле. Букреев пошел к Рыбалко. Вперед выпрыгнул Манжула. Поднялись все моряки, побежали. Они первыми достигли проволочных заграждений и забросали их ватными куртками. Казалось, они срывали с себя все обмундирование и бежали теперь на штурм обнаженные, только с оружием в руках, задерживаясь лишь для того, чтобы метнуть гранату.

С вершины упорно били такими же длинными очередями, и свист пуль смешивался со свистом ветра.

Вместе с Букреевым шли в атаку русские люди, призванные страной, оторванные от своих мирных дел, от крестьянских хат, от земли, от бледных березовых рощ, от семей. Прихватив ремни оружия руками, выкрикивая не то ругательства, не то проклятия, они шли на штурм.

Подступы к вершине обстреливали из Керчи. Люди падали, разрываемые снарядами. Вот свалился Стонский, схватившись за живот. Он упал, поджав под себя ноги и ударившись лбом о камни. Где‑то слышалось перекатное солдатское «ура». Степанов атаковал вершину.

Букреев бросился на врага, как на зло, которое он должен уничтожить, несмотря ни на что, несмотря на то, что он еще хочет жить, несмотря на то, что у него семья, ожидавшая с трепетом его возвращения у высоких обрывов геленджикской бухты.

Еще немного. Еще!

Букреев ворвался в траншею. И как всегда, все было решено еще в тот миг, когда люди подняты чьим‑то примером и брошены вперед. Врага докалывали, достреливали, расходуя остатки человеческой ярости и воинской злобы.

Теперь надо итти дальше, вплоть до моря. И Букреев пошел вперед, заглатывая воздух, который уже не мог напитать его. В ушах стучало. Атака вершины далась нелегко. Он не мог разобрать, зачем зовет его Манжула. Мимо бежали красноармейцы. Подковы сапог высекали искры о камни. Пахло потом, кислым сукном и сернистыми запахами взрывчатки. Букреев ступил еще несколько шагов, почувствовал, как заколебалась под ним почва и вершина раскачалась, как качели, повеял ветер, какой бывает, когда падаешь вниз, и так сладко и больно замирает сердце.

Букреев упал. Надо подняться. Он царапал землю, прелые корневища трав вылетали из‑под его пальцев. Ветер донес к нему шумы атаки, и все провалилось, исчезло…

Десантники ворвались на последнюю, четвертую, вершину Митридата. Многие ползком, на четвереньках, сцепивши судорожными пальцами свое оружие, чуть ли не в зубах держа последние запалы для гранат.

С гранатами и оружием они бросились на врагов, захвативших часовню — последний укрепленный кусок горы, и молча, с хрипом, выбили, вырезали тех, кто там еще пытался сопротивляться.

Заросшие бородами, израненные, ворвались они сюда, принеся ярость мщения и тоску по загубленным немцами жизням. Бойцы Огненной земли взлетали сюда как первые орлы, начавшие полет до Измаила.

Где‑то вставило солнце. Темнота дрогнула. Все увидели блеснувший над обрывом обрез воды, неясные очертания города, лежавшего у подножия горы. Все увидели полковника с хмурым посеревшим лицом. Полковник бросил в кобуру пистолет и потер ладони, поеживаясь от пронизывающего ветра.

Причалы таранил Рыбалко. По улицам Керчи с изумительной настойчивостью двигался Батраков. В это время Манжула вносил командира. На его плече висели два автомата дулами книзу, обмундирование было порвано и забрызгано кровью, колени разбиты до костей. Он бережно опустил Букреева, а потом поднялся медленно на ноги и строго сказал обступившим его морякам: «Жив».

Гладышев стал на колени возле Букреева, подложил руку ему под затылок, приподнял. Букреев очнулся и страдальческая гримаса дернула его губы. Прижавшись локтями к камням, он хотел подняться, но его сразу подхватили десятки рук и осторожно поставили на ноги.

Моряки смотрели на него с благодарностью. Они вышли сюда, к ним идет помощь Великой земли. Букреев был вместе с ними все героические дни.

— Ребята, мы будем жить! — сказал Букреев. И на лице его появилась улыбка, сдержанная, с хитринкой, и смех задрожал где‑то в уголках черных глаз, у сжатых губ.

Снизу, распуская искристый хвост, взлетела ракета— условный сигнал. Причалы были полностью в руках Рыбалко. Полковник быстрыми движениями пальцев застегнул ворот гимнастерки, веселым голосом приказал:

— Сигнал кораблям!

Невдалеке от часовни быстро сложили в кучи обломки патронных ящиков, ивовых корзин от снарядов, выброшенные из блиндажей матрацы и разную рвань. Все это сверху полили керосином из немецких конистров. Костры загорелись. Вначале поднялся черный дым, а потом светлое пламя. Дым посветлел и высоким столбом поднялся кверху. Огни загорелись под рев истребителей. Летчики снижались, проносились низко над вершиной, раскачивали крыльями, на которых краснели советские звезды. Пикировщики сбросили бомбы у подножья первой вершины и не по курсу уходили, атакованные шестеркой «Яковлевых». От таманских берегов снимались корабли поддержки. Их вел Курасов, еще ничего не знавший о гибели своей невесты.

Возле часовни, с наветренной стороны, расположилась группа моряков и красноармейцев. Они сидели на корточках и на ящиках и жадно курили. Степняк с усталым видом протянул вновь подошедшим красноармейцам пачку трофейных сигарет и к ним потянулись окровавленные пальцы. Внизу, по шоссе, открытому первым лучам солнца, бежали автомашины. Германские солдаты умело спрыгивали и сейчас же ложились, а затем перебегали змейкой ближе к горе, накапливаясь у подножия. С хитроватым безразличием смотрел на эту картину Степняк.

Из ночного тумана выплывали высоты крепости, похожей на замок. Крепость стояла над большим серым озером, накрытым длинной ветровой волной. Из крепости, от черных провалов светотени показались острые огоньки и донеслись тяжелые звуки. Снаряды впились в гору, ниже вершины. Раскатный гром пронесся над проливом. Вниз, оттуда, где упали снаряды, летели комья и, смешиваясь с туманом, поднимались коричневые дымки.

О камни стучали и звенели лопаты. Красноармейцы сноровисто рыли траншеи, подтягивали трофейные пулеметы и пушку, подносили снаряды. Они готовились оборонять эту древнюю гору, чтобы немного спустя, когда пойдут корабли, спуститься в поляну, туда, где под первыми лучами солнца, пробившими тучи, засияли курганы Юз–Оба.

Букреев стоял рядом с Гладышевым, чувствовал его локоть и видел крепость, золотое солнце, бурный пролив, бьющий сильной волной по скалам горы Митридат и косое пламя над Огненной землей, пламя, поглотившее много прекрасных жизней, но осветившее будущее.

1944— 1945 гг

Редактор И. Нович

Отпечатано с матриц под наблюдением капитана Заводчикова В. П.

Технический редактор Доз ждев И. М.

Корректор Мусатова Е. А.

Г 124 225. Подписано к печати 3/V 1946. Изд. № 2012/Л.

Объем 23¼ п. л. Заказ № 796.